Зима легла поздно. Прошли все сроки, подсчитанные нами по замеркам, а снегу не было.
Установились сильные морозы. Землю сковало так, что по утрам она гудела, как медный колокол. Ночи стояли светлые, лунные. Леса укрылись пушистым, искрящимся инеем. Настоящая зима, только без снега.
Мы с колхозным сторожем дедом Иваном несколько раз выходили за зайцами по чернотропу, но безуспешно. Сухой иней не держал запаха следов, и собаки на первом же кругу скалывались, теряли след и возвращались к нам ни с чем.
Зайцы вылиняли давно и совершенно белые хоронились на день в непролазном чапыжнике, через который не только человеку, но и собаке трудно пробраться.
Снег выпал неожиданно. С вечера, как обычно, было морозно, взошла луна, а утром выглянули мы — кругом белым-бело, зима!
И так тихо и тепло сразу стало, словно серые тучи, сорившие крупные, легкие, как пух, снежинки, укрыли иззябшую землю от холодного бездонного неба. Деревья надели за ночь тяжелые белые тулупы и мирно дремали.
Люблю я первый снег! Волнует и радует он, пожалуй, не только меня. Много красивого и сказочного в этом событии…
Я каждый год с особой радостью встречаю его, и не только потому, что с ним открываются для охотника все лесные тайны. Радует он меня, пожалуй, больше по другой причине. Он всегда наводит на приятные воспоминания, связанные с зимой, новогодней елкой, детством…
В это утро мы с дедом Иваном немного припозднились и вышли в лес уже в девятом часу. Идти по свежему, еще не слежавшемуся снегу было легко и приятно.
— Заяц должен быть! — бодро шагая, говорил старик. — В такую порошу только охотиться. Заяц боится первого снега, больших кругов не делает. Я, бывало, по два десятка за такой день настреливал.
Но, несмотря на первый снег, охота и на этот раз не удалась. Не всегда первый снег сопутствует удачной охоте.
Зайцы легли еще до снега, и во всем лесу не было ни одного следочка. А без следов, даже с хорошими собаками, найти косого мудрено. Шкурка его не пахнет, и лежит он, совершенно белый на белом, крепко: в двух шагах пройдешь — не встанет!
Проходили мы по лесу часов до трех, и все без толку: зайцы как в воду канули. Не слышалось выстрелов и других охотников.
Короткий зимний день начинал меркнуть. Мы сошлись с дедом на просеке и стали, закуривать.
— Да, — тяжело вздохнув, протянул он, — невесело! День что надо: и тепло и тихо, а зайчишек нет. Досадно. Видно, придется ни с чем к дому пробираться.
— Видно, так…
Мы шли друг за другом усталые, проголодавшиеся, я впереди, дед — в пяту. За нами понуро плелись не меньше нас уставшие собаки.
Шли молча, каждый со своими думами. Я не раскаивался и не упрекал себя за неудачу. Когда выпадает первый снег, я всегда хожу в лес. Бывает, и без ружья хожу. Это доставляет мне особое удовольствие. Поэтому о неудаче я старался не думать. Дед же всю дорогу вздыхал, скреб затылок. Только когда подходили к селу, он, как бы оправдываясь, сказал:
— В первый снег всегда так. Серединки не бывает. Или настреляешь столько, что не донести, или ни одного зайца даже не увидишь. Смотря в какое время ночи снег пойдет, от этого зависит. Мы тут, пожалуй, ни при чем. А вот завтра зайцу никуда от нас не деться. Он весь на виду будет!
— Завтра, конечно, все зайцы наши будут! — шутливым тоном поддержал я старика.
— Истинно! — загорячился дед. — Это я на себе испытал. — И до самого дома рассказывал мне, как с ним в такую вот зиму случай вышел.
Было около трех часов ночи, когда мы подъезжали к кордону Павла Зыкова.
Кордон затерялся в глухих марийских лесах. Стоит он на проселочной дороге километрах в пятидесяти от города. Дорога через кордон хотя и глухая, но всегда проезжая. По ней каждую субботу из ближних сел ездят колхозники на базар в город.
Старый лесник и дорога к его кордону были нам хорошо знакомы.
Сам Павел — шестидесятилетний старик, седой, немного глуховатый — не охотился. Не мог он оказать охотникам и егерской помощи, так как в лес ходил только по служебным делам: клеймить деревья, намечать вырубки, летом — сажать молодняк, ухаживать да делить сенокосы, и мало знал, где какая дичь водится. Да и не разбирался он в птицах. Что бы ни вылетело: тетерев ли, рябчик, глухарь или просто сова — для Павла все одно — лесная курица. Но, несмотря на это, охотники к нему ездили. Лес в этом урочище был глухой, и дичь в нем водилась. Не очень далеко от кордона начинались колхозные поля, где на опушке всегда можно было встретить стайку косачей или выгнать зайца.
Крепчал мороз. Все вокруг затянуло серой дымкой, выжатой из воздуха стужей. Луна, с двумя светлыми столбами по сторонам, смотрела на заснеженную землю тускло. Кое-где сквозь туманную пелену пробивались холодные, зеленоватые звезды.
Заиндевелая лошадка, подгоняемая морозом и хрипловатыми окриками Василия Ивановича, шустро бежала по узкой, но хорошо наезженной лесной дороге.
Было тихо. Лишь время от времени, словно ружейные выстрелы, хлопали от стужи деревья да однообразно скрипел под полозьями снег.
Мороз пробрал до костей и нас, и только сознание, что вот-вот из-за поворота покажется долгожданный кордон, согревало.
Луна опустилась до самых верхушек деревьев и, словно боясь уколоться об острые пики елей, осторожно пробиралась с дерева на дерево, по-старушечьи ощупывая дорогу огненными посохами.
Сосны протягивали на дорогу свои заиндевелые, иззябшие лапы, словно просили захватить их с собой. Дорога пошла наизволок, и из-за поворота зачернели постройки лесного кордона. Мы уже радовались, предвкушая тепло печи и радушный прием хозяина, как вдруг лошадь стала и, испуганно озираясь, затопталась на месте, всхрапывая и прядая ушами.
— Ну, дьявол! — сердито крикнул Василий Иванович и взмахнул кнутом.
Лошадь опять остановилась. И тут, шагах в пятидесяти от нас, почти у самого дома, высоко на дереве, закричал кот.
— Что за напасть? — удивились мы, выбираясь из кошевок. Василий Иванович взял лошадь под уздцы и, дергая за повод и ругаясь на весь лес, повел. Она нехотя пошла, вздрагивая и крутя головой, стараясь вырвать повод из цепких рук хозяина.
На дереве, не умолкая, выл невидимый кот. Теперь он кричал сильнее и настойчивее. Предчувствуя что-то недоброе, я стал вынимать из чехла двустволку.
Шагах в десяти от дерева, на котором завывал кот, лошадь совсем заупрямилась, затопталась на месте и, сколько ее ни понукали, стояла. Плюнув с досады, Василий Иванович бросил повод. Прислонившись к кошевке, я видел, как он не очень смело прошел немного по дороге, потом свернул в сугроб и, увязая чуть ли не по пояс в снегу, полез к дереву.
— Да это волк! — вдруг просто, будто речь шла не о сказочном хищнике, а о чем-то обыденном, как о коте, сказал он.
Я почему-то решил, что говорит он не о самом волке, а о его следах, поэтому спросил, давно ли волк прошел.
— Да вот он, уже мерзлый…
Я не поверил и, наскоро привязав лошадь к первой же осине, побежал к нему.
Он не обманывал. К дереву еще с осени была приставлена соха, и в ней, между сошниками, висел старый матерый волк.
Мы разобрали следы и хорошо представили себе картину разыгравшейся здесь драмы.
С вечера по дороге прошел обоз — колхозники проехали в город на базар.
Привлеченный запахом, оставленным обозом, вышел на дорогу старый голодный волк. Он долго трусил по дороге, обливаясь слюной, пока не добрался до кордона Павла Зыкова. В это же время вышел на дорогу большой полосатый кот лесника. Увидев приближающегося волка, кот выгнул спину, воинственно взвыл, но в самый критический момент струсил и пустился наутек. Волк, разъяренный тем, что какой-то вонючий кот нарушил у него сладкую мечту об ужине, решил дать ему взбучку, а, может быть, заодно и закусить котом. Кот с лету махнул на дерево. Волк метнулся за ним и… угодил ребрами между сошников сохи. Выбраться из неожиданной ловушки он так и не сумел.
Произошло все это еще с вечера, и к нашему приезду волк уже замерз окончательно. Пробрал мороз и сидевшего на дереве перепуганного кота, но спуститься вниз он так и не решался. Может, к утру мороз доконал бы и его, но тут подъехали мы. Услышав нас, кот завыл еще пуще.
Взваливая мерзлую тушу волка в кошевку, Василий Иванович предупредил меня:
— Смотри, Павлу не проговорись, Убили, мол, а то долю запросит, Уж он не упустит случая, знаю я его.
Подъехав к дому, Василий Иванович постучал кнутовищем в наличник. Вскоре из-за двойных рам, разрисованных морозом, показался неясный силуэт и постучал нам в ответ: мол, слышу. В избе засветился огонек, хлопнула дверь, и кто-то прошлепал по скрипучему снегу от крыльца к воротам. Застучал отодвигаемый засов, ворота отворились, и к нам вышел сам Павел, в валенках на босу ногу, в одном белье и в овчинном полушубке, накинутом прямо на голову.
— Ба, охотнички! — обрадованно воскликнул он. — Вот уж кого не ждал в этакий мороз. Заезжайте быстрее…
Он ушел, ежась от холода. Мы распрягли лошадь, поставили ее под навес, дали ей корма и, забрав сумки и ружья, вошли в избу. Ружья, чтобы не «вспотели» в тепле, оставили в сенях.
Павел, уже одетый, сидел на кровати, а в чулане, гремя самоваром, суетилась жена его Ольга Петровна, добрая, очень полная старушка с тройным подбородком.
Изба у Павла, как и все лесные кордоны, — высокая и просторная. Убранство — небогатое. Три широкие лавки, прикрепленные прямо к стенам намертво, стол, большая деревянная кровать. На стене два запыленных лосиных рога. В углу, около двери, глиняный рукомойник, подвешенный над широкой лоханью. Кажись, и все.
— А тут с вечера все волчишка выл. И недалеко будто. Я еще пожалел, что нет никого из охотников, ан к утру и вы прикатили, легкие на помине, — сказал Павел и почему-то вздохнул.
— А мы взяли его! — похвалился Василий Иванович.
— Ай правду баешь? — удивленно воскликнул Павел.
Из чулана выглянула Ольга Петровна и тоже недоверчиво переспросила:
— Неужто убили?
Не поверив нам, Павел накинул полушубок и вышел во двор, Вскоре он вернулся и, обращаясь только к одной Ольге Петровне, подтвердил:
— Верно ведь говорят, волк в кошевке-то!
Вместе с Павлом в избу вбежал и кот, стуча по полу обмороженным хвостом. Стука этого хозяева не услышали, только мы с Василием Ивановичем понимающе переглянулись.
Ольга Петровна внесла в избу шумевший самовар и пригласила нас к столу. На столе появилась тарелка с хлебом, сахар, кринка с молоком. В добавление ко всему Василий Иванович вынул из рюкзака бутылку старки и колбасу.
Увидев водку, Павел улыбнулся, подкрутил у лампы фитиль, прибавив свету, больше обычного засуетился.
— Старуха! — окликнул он Ольгу Петровну. — А ты бы закусочку подала, грибков, огурчиков. Водочка, она с морозу-то для сугрева больно хороша…
Мы выпили по полстакана «со встречей», стали закусывать. Потчевали и Ольгу Петровну, но она, из вежливости чуть пригубив, отставила стакан, сославшись на то, что время уже печь растоплять, убираться по хозяйству, а водка может испортить все дело.
Павел, немного разгорячившись от вина, снова стал рассказывать, как волк с вечера выл невдалеке от кордона, словно чуял свою смерть.
Старка, горячий самовар и радушие хозяев развеселили и нас. Василий Иванович хотя и предупреждал меня молчать, но первый расчувствовался и рассказал Павлу все о найденном волке. Лесник вначале не поверил нам, а когда мы доказали ему и все вместе осмотрели кота, как и предполагалось, Павел вначале несмело, но стал просить долю. Мы обещали «не обидеть» его, но и после этого хозяин не развеселился.
— Эх, — вздыхал он. — Чуть бы припоздниться вам, добыча целиком бы мне досталась. А теперь вот… И коток, видать, для себя же старался, для своего дома. Хвост вот тоже отморозил, бедняга, пострадал. Отпадет теперь у него, должно, хвост. А ведь умница какой! — все расхваливал он кота, — Надо же — волка на рожон заманил!
И о чем бы мы теперь ни говорили, разговор как-то сам по себе опять сводился к злополучному волку.
— Да! — не успокаивался Павел. — Как чуяли вы — ночью поехали. А то бы… Может, судьба специально мне его на бедность мою подбросила, только прохлопал я.
Видя, в какое огорчение ввели мы хозяина, я сказал Павлу, что мы просто пошутили и волк нам совершенно не нужен. Поддержал меня и Василий Иванович.
— Иначе мы и не сказали бы тебе совсем! — добавил он.
Мы внесли волка в избу и пообещали Павлу помочь ободрать его, как только он немного отойдет.
Все это успокоило и даже развеселило Павла, зато Ольга Петровна осталась недовольна мужем.
— Ну на что он тебе сдался, этот волк? — упрекала она его. — Добро бы баран, а то страшилище! Охотникам еще туда-сюда. Они только за этим и ездят такие километры да мерзнут» Ну а ты охотник, что ли?
— Не знаешь ничего — помалкивай! — оборонялся Павел. — за такого волка я и овцу получу, и денег полста. Нужно только суметь. Вывезу вот его в поле, пойду в колхоз и заявлю: так, мол, и так. На вашем поле убил. Так что не обессудьте, а по закону овечка полагается…
— Полагается! — передразнила его Ольга Петровна. — Так тебе Петр Зюков отвалит овечку, держи!
— Зюков не даст, верно, — согласился Павел. — А я к нему и не повезу. Я к Ивану Ломову на поле свалю! Колхоз богатый, и человек он — душа! Слова не скажет, раз по закону полагается!
— Так ведь грешно, несносный ты человек. Непрощеный грех людей-то обманывать!
— А знаешь ты, что такое грех? Нет ведь, а мелешь! Глупость одна этот грех, вот что!
Пристыдив жену, Павел покосился на ее недопитый стакан, крякнул и, немного смутившись, взял его со стола и выпил.
— Хорошо! — сказал он. — Был бы царем — всю жизнь водочку попивал бы! А грех — это пустяки!
Павел, как и после первого стакана, поднесенного нами, сделался снова разговорчивым и веселым.
— Ты, наверное, помнишь, Ольга, — обратился он к супруге, — отца Ивана, который в последние годы перед колхозами служил у нас? Помнишь? Ну вот! Пьяница был этот поп — горький…
— Вот как ты, наверное, — вставила жена.
— Ну уж, не перебивай! — огрызнулся Павел, не очень довольный ее сравнением. — А покойный родитель мой, — продолжал он, — очень интересовался этими грехами. Почему, мол, одни грехи прощаются, а другие непрощеные? Вот и позвал он отца Ивана к себе ради любопытства. Угостил его водочкой и спрашивает, почему, мол, это так. Отец Иван и говорит ему. Вот любят меня прихожане или нет — неважно, только всегда угощают. Иной раз некоторый мужичок так угостит, что я еле-еле на четвереньках до дому доползу или на распятьях кто-нибудь приведет. Это хорошо! Плохо только, что на другой день ни один дьявол не догадается опохмелить. И всегда так: напоить — напоят, а опохмелить забудут! Это, по-моему, и есть самый что ни на есть непрощеный грех! Раз напоил — будь любезен и опохмели! А то господь наш труды праведные любит, а какой я божий работник, коли у меня руки с похмелья трясутся?
Мы от души посмеялись над рассказом Павла и стали собираться в лес. Уже светало. Окна в избе из черных стали фиолетовыми. Ольга Петровна удерживала нас, просила остаться позавтракать горячим, которое, как она говорила, вот-вот будет готово. Но мы боялись потерять самое дорогое — рассвет в лесу — и, поблагодарив хозяйку за гостеприимство, отказались.
Павел вышел нас проводить. Когда мы подвязывали у ворот лыжи, он, немного смущаясь, попросил:
— Вы уж того, ребяты, про волка-то помалкивайте. А то узнают, что он, грешным делом, сам удавился, — не дадут мне овцу-то.
Мы поклялись старику молчать, хотя, по словам доброй Ольг Петровны, кривить душой — означало брать себе на душу непрощеный грех, но что было делать? Сами же во всем виноваты!
В один из воскресных дней погожего бабьего лета я бродил в окрестностях города Бугульмы в Предуралье по мелким здешним дубнякам. Проходил я до обеда, утомился, сел отдохнуть на краю глубокого, заросшего молодым дубняком и березняком оврага. День выдался на редкость безветренный, солнечный. Это была та пора золотой осени, когда все и на самом деле кажется словно сделанным из золота. Листья на березах еще не начали опадать, а пожелтели все до одного от верхушки до комля. Особенно золотыми казались чисто березовые леса. Они стояли в золотой ризе, охваченные желтым огненным пламенем. Казалось, что даже в небе отражается эта желтизна.
Повсюду, видимо, в последний день перед холодами, летели длинные шелковистые нити паутины. На кончике каждой паутинки сидел маленький, с просяное семечко, паучок и куда-то ехал. Куда?
В овраге пронзительно кричали сойки.
По натуре своей сойки очень любопытны. Заметят охотника и долго будут провожать его лесом, перепархивая с дерева на дерево, предупреждая всех зверей и птиц, что лесом идет человек.
— Крэк, кррээк! — крикнет сойка, увидевшая человека.
— Кррээк! — ответит ей другая и тоже присоединится к преследовательнице. И так они будут провожать охотника до тех пор, пока не кончится лес или что-нибудь не испугает их. Охотники не любят их за предательство. Когда мелькнет среди ветвей светло-коричневая, с голубыми зеркальцами на крыльях птица величиной с домашнего голубя, не пожалеют заряда…
Крик сойки пронзителен и силен. Она подражает многим птицам, но всех больше своим сородичам — сорокам и воронам. Подчас не скоро и определишь, кто кричит, сорока или сойка.
Помню, о чем-то задумавшись, я лег, глядя в голубое безоблачное небо. Вдруг краешком глаза заметил, как невдалеке опустилась на землю какая-то птица. Я повернулся и увидел сойку. Она с любопытством разглядывала меня, как мне показалось, гадая, живой я или мертвый и нельзя ли в случае чего стащить у меня что-нибудь с газеты. Заметив мое движение, сойка неохотно взлетела на дубок и затаилась.
Я знал, что выдержки у этих очень уж любопытных птиц едва ли хватит и на пять минут. Не делая лишних движений, я приготовил фотоаппарат, висевший у меня на груди, приставил видоискатель к глазу и замер. Вскоре, и на самом деле, обманутая тишиной птица снова слетела на землю. Она постояла минуты две, искоса поглядывая на меня, потом опасливо стала приближаться. Скакнет раз — встанет, покосится на меня и, видя, что опасности как будто нет, снова скакнет.
Я не знал, что привлекло сойку, когда она опустилась около меня в первый раз, но сейчас хорошо видел, что ее сильно интересует блестящий незнакомый предмет — хромированная оправа объектива. Она подкралась совсем близко, чуть не на вытянутую руку, и замерла в нерешительности. «Клюнуть или не клюнуть?» — видимо, гадала она. «Клюнуть и утащить», — подсказывало любопытство. «А вдруг эта штука сама клюнет?» — пугала бдительность.
Любопытство обязательно побороло бы страх у этой птицы, но тут я сам решил, что играть больше ни к чему, и плавно нажал на спуск.
«Клюнуть!» — думала сойка секунду назад, но, услышав металлический щелчок затвора, испуганно вскрикнула: «Кррээк!» — что должно было, видимо, означать «обман», — и улетела.
Теперь, когда я смотрю на этот снимок, мне вспоминается тихий осенний день и леса, словно сделанные из золота.
На охоте в глухоманях Ольханской лесной дачи я совершенно случайно набрел на постройку: на небольшой поляне бригада плотников доделывала кордон. Их бригадир оказался знакомым. Раза три мы встречались с ним в лесничестве. Это был старик невысокого роста, но еще крепкий и в силе. Он мне, признаться, нравился. Всегда что-нибудь мудреное завернет.
Вот и сейчас. Посмотрел он на меня через очки этак лукаво и говорит:
— Не замечаете? Дом готов, и отделка кончена: с улицы красавец, а не дом, а войдешь в него, все чего-то не хватает. Чего бы, по-вашему?
Я стал внимательно рассматривать работу.
— Зря стараетесь, — махнул он рукой. — Вам не найти…
— Почему же?
— Очень просто, не туда смотрите. Жильцов не хватает, вот чего, души дома, а вы изъян ищете. В моей работе этого не бывает.
— Это что же? Выходит, вы мне не вопрос, а загадку загадали?
— Нет, зачем же! Это что-то другое. Я, правда, объяснить путем не смогу. Тут нужно самому хорошенько почувствовать. Бывает такое только в необжитом доме. Все кажется, что чего-то не хватает в нем, будто мы, плотники, не доделали. А как заселят — все равно что душу в нашу постройку вложат. Тут тебе не только дом, даже стены жить начинают. И красота и уют явятся. Откуда что возьмется! Иногда в деревне такой неказистый с виду дом встретишь, не дом, а прямо-таки баня, а он живет! Почему? А потому, что житель в нем есть, душа дома. А в другой раз и хороший, да брошенный дом попадется, и тоскливо сделается. Брошенный дом, как труп, мертвый… По нашей плотничьей части только сделать все как следует надо, а душа постройки вместе с жителем явится. А только без души ничего не живет. Иные, правда, никакую душу не признают, только бы скорее сделать. Тяп-ляп, как говорится, — и с плеч долой. Такое изделие и живет недолго, а уйдет в утиль — тоже никто не пожалеет: туда и дорога! А нужно всякое дело с душой делать, чтобы вещь была прочной и, главное, красивой, чтоб глаз не оторвать! Сделанная с душой, она века будет жить и никогда не состарится, как бы живым огоньком будет изнутри светиться. Это, брат, понимать очень глубоко надо, и не каждому такое дано! Возьми, к примеру, картины Левитана или другого великого мастера, который с душой работал, ведь как живые они! Будто бы мертвое полотно или кусок дерева, а ведь он тебе свое настроение передаст: или загрустишь ты, или заулыбаешься, обрадуешься чему-то. Кусок полотна, мертвая штука, а какие дела над человеком может творить. Значит, полотно-то мертвое, да душа в него живая заложена, она и действует на тебя. Как ни стараются теперь многие художники переписать картину — нет того. Все будто бы точь-в-точь сделают, а все же нет в ней той силы, чтоб так на человека действовала. Значит, как ни описывай, а душу-то, ту любовь великую, которую вложил в свою картину Левитан, не перепишешь! Она так в левитановской картине и останется…
В лесу, оставшись наедине со своими мыслями, я понял плотника, приравняв его выводы насчет души к книгам. Там это хорошо видно. Иную читаешь, и она, как родная музыка, гремит полным аккордом, прямо за сердце берет. А в другой и идея будто бы не плохая, ни малейшего отступления от правил, а все чего-то не хватает, как жильцов в необжитом доме. Автор хоть и поработал над ней, а душу-то вложить и забыл, а может, и вложить-то было нечего. Поэтому и не доходит она до сердца, не волнует и после себя ничего не оставляет. Мелькнет, как сезонная мода, и все тут. А хорошая книга живет вечно. Она, словно негатив на фотобумаге, у каждого читателя обязательно свой отпечаток оставит.
Старый плотник прав. В каждое дело нужно душу человеческую вкладывать, чтобы оно вечно живым огоньком светилось…
Случилось это прошлогодней весной, в самую ростепель. Как сейчас гляжу, приходит ко мне Никитыч, наш колхозный пчеловод, и говорит: «Пойдем-ка, брат, на Лебяжьем уток постреляем!» Да и как говорит-то — тоном бывалого охотника! А уж мне ли не знать, что за охотник Никитыч. Всю зиму ружья с плеча не снимает, а на столе, кроме домашней убоины, никогда ничего не увидишь. Выдержки у него нет. Весь порок. Скрадет зайца на лежке, чуть не из-под лыж выскочит, только стреляй. Но тут уж он никак не может вытерпеть, чтоб не вскрикнуть: «Держи, держи куцего!» Ружье ходит. Грох по кустам, а заяц уж тридцать три поляны проскакал. Да что и говорить. С Никитычем пойдешь — с полем не придешь! Такая уж поговорка сложилась у наших охотников.
Вот этот уважаемый Никитыч и зашел за мной. Идем да идем. Отнекиваюсь я. Говорю, что и озеро-то еще не вскрылось, да и утки-то прилетели ли? Но Никитыч все как есть разузнал.
«Андрейка Островерхов, — говорит, — вчера на сидке трех кряковых селезней взял, здоровые!» Андрейка-то, думаю, взял, да вот с тобой черта лысого возьмешь. Но от Никитыча не отговориться. Пошли и мы. А на Лебяжьем заливчик есть — рай утиный. Выбрал я место Никитычу. Осокорь огромный склонился над водой, гладь и маскировка хорошая. Жди утра, говорю, на заре будет дело. Сам шагов за двести за кустом притаился. Лежим, со всех сторон нас окружила непроницаемая апрельская ночь, густая, черная, с подозрительными шорохами невидимых существ. Все слилось в одно огромное, бесформенное, немного пугающее месиво. Тревожная пустота! Много ли, мало ли прошло, трудно сказать. Только уж восток стал бледнеть. Глаза слипаются, но я борюсь с дремотой. Вдруг слышу, что-то огромное как плеснется в воде. Вот чудо, думаю. Вскочил. Курки взведены. Бегу на плеск. Слышу, кричит Никитыч: «Выручай!» Подбегаю и глазам не верю. Бултыхается шагах в семи от берега голова Никитыча, а рядом с ней шапка его плавает.
— Эх-ма, — говорю. — Оказывается, это тебя угораздило в ледяной-то воде искупаться? Да как ты попал? Кто тебе сверзиться-то помог?
— И не говори! — сокрушается Никитыч.
Костер смастерил я быстро. От Никитыча пар, как от паровоза, пошел. Придя в себя, он рассказал мне:
— Лежу это я и думаю: заберусь-ка на осокорь. Сверху оно поудобней будет. У берега из тины чурбак выудил, приставил, ну и забрался. Сижу на сучке да радуюсь. Наверху — небо в звездах, вода подо мной тоже в звездах. Все озеро, как на ладошке. Так-то, думаю, без сомнения выгоднее будет. Что с берега видно? Пустяк! А это уж ни одна утка не уйдет. Размышлял, размышлял это я и, видно, вздремнул…
В костер я уже не подкладывал. Никитыч, просушив одежду, сидел как ни в чем не бывало.
По озеру, вперемежку с редкими льдинками, полз туман. Кое-где с северной стороны кустов еще серыми подушками лежал снег. Проталины, словно одеялом, были покрыты туго спрессованным прошлогодним листом, ходить по которому как-то особенно приятно.
Мысли мои, несмотря на всю прелесть весеннего утра, были не радостными. Ведь самый разгар весенней охоты, а что получилось у нас!
Никитыч, видимо заметив мое настроение, успокоил:
— Ничего, мы еще наверстаем упущенное! — И, повесив на плечо ружье, вдруг предложил: — Пойдем-ка, брат, в бору тетеревов постреляем. Ишь, благодать-то какая!
Сказал он это без улыбки и все тем же юном бывалого охотника. Тон этот рассмешил меня. Но домой не хотелось, и мы пошли скрадывать токующих тетеревов, бормотанье которых заполнило весь лес.
Взошло солнце, и сразу все преобразилось. Ярче заблестели лужи, звонче зазвенела капель. Тысячи мелких певчих птиц, видимо только что вернувшихся на родину, облепив кустарники, на разные голоса распевали свои незатейливые, но очень нежные, со множеством колен и переходов, весенние песенки. Их многочисленные голоса то сходились, то расходились, образуя размер своеобразной мелодии. В этот лесной концерт время от времени вплеталась отдаленная барабанная дробь дятла.
Шли молча. Вслушиваясь в разноголосое пение птиц, мы совершенно забыли и про ружья, и про то, что мы на охоте. В этот-то момент, как всегда и бывает на охоте, совсем рядом взлетел с земли тетерев. Он поднялся так неожиданно, что своим громким хлопаньем крыльев даже напугал нас. Поймав на планку резко выделившийся на сером фоне леса белоснежный подхвостник птицы, я выстрелил. И почти в тот же миг прогремел дуплетный выстрел Никитыча. Все произошло в одну секунду. Я даже не мог определить, чьим же выстрелом убита птица. Но гадать не пришлось. Никитыч уже тащил добычу, громко повествуя о том, как он метко оба заряда влепил в черный бок косача. У него был такой радостный и возбужденный вид, что я ото всей души пожал ему руку, поздравляя с удачей.
Больше мы не охотились. В ушах у меня все еще звенело. Никитыч же радовался, как ребенок. Он то привязывал птицу к своему широкому охотничьему поясу, то отвязывал и снова, в который уже раз, принимался ее рассматривать. Шел он важно посередине улицы села, а не задами, как делал это обычно и как сделал бы сегодня, если бы не эта удача. На поясе у него красовался тетерев.
Подходили встречные, с удивлением щупали безжизненное тело лесного красавца и поздравляли:
— С полем вас!
— Спасибо, — откланивался Никитыч и важно шел дальше…
Под вечер он снова пришел ко мне. Я подумал, что, по давно заведенному обычаю, он заглянул звать меня на жаркое, но ошибся: охотник был чем-то опечален.
— Беда! — сказал он, едва переступив порог. — Тетерев-то ведь твой! — И показал мне дробь. — Вот, всего три штуки попало…
— Ну и что же? — попытался я успокоить его. — Думаешь, из обоих стволов грохнул, так вся дробь в тушке будет? Так не бывает!
— Да не об этом я! — прервал меня Никитыч. — Дробь-то, видишь, твоя. У меня такой с февраля месяца нет. Все патроны одним бекасинником заряжены.
— А наблюдательный ты! — удивилась моя жена.
— Я-то? — переспросил Никитыч. — А как же? Стрелок, правда, плохой, а наблюдательность имею. Да и не хитро тут разгадать-то. Жарь птицу, а я в магазин сбегаю, грехи обмыть… Меня сегодня почитай все село с полем поздравляло, а зря, с легким паром следовало бы!
Весна…
Больше недели гудит в проводах теплый, ласковый ветер. По почерневшим, унавоженным за зиму дорогам важно расхаживают белоносые грачи. В воздухе сырость и острый, волнующий запах земли. Поля очищаются от снега; все ложбины и выбоины залиты голубой снежницей. Посинел и вздулся на речке Ольшанке лед. С юга летят табуны лесной и болотной дичи. По ночам высоко в небе слышны переговоры гусей, лебедей, уток, посвистывание их натруженных крыльев.
По улицам наперегонки скачут веселые, звонкие ручьи, и, словно стеклянное, вдребезги раскалывается в них яркое солнце.
На утренних зорях в глухих сосновых лесах запел свою угрюмую песню сторожкий глухарь, близ болот все ожесточеннее разгораются тетеревиные тока, и совсем особенно, по-весеннему засвистели в чащобах рябчики.
На второй неделе апреля, когда появились на болотах первые проталины, а в лесах черные от сырости пеньки, гаринские охотники: лесник Иван Аверьянович и колхозный счетовод Костя Желонкин — впервые собрались в лес за речку Ольшанку на тетеревиный ток.
Тетерева — птицы пугливые и капризные. Каждый год они выбирают все новые места для своих токовищ. Но и Иван Аверьянович — опытный охотник. Накануне он был в лесу и на двух найденных токах смастерил с десяток шалашиков-скрадков, чтобы в случае надобности переползать из одного в другой.
Из деревни охотники вышли засветло. Иван Аверьянович, немножко грузный и широкоплечий с пшеничными обкуренными усами, шел впереди. За ним в пяту вышагивал долговязый, сухощавый Костя. На две головы возвышался он над низкорослым лесником.
Одеты оба тепло и удобно. Костя в стеганых, на вате, брюках, заправленных в голенища яловых сапог, в фуфайке, туго перехваченной патронташем, и в меховой шапке-ушанке. Иван Аверьянович — в неизменном полушубке, в котором привыкли его видеть все и к которому сам он привык, в чесанках с галошами и в такой же, как и Костя, шапке.
Шли молча. Под ногами звонко похрустывал образовавшийся к вечеру ледок.
Около леса из придорожной канавы, залитой водой, вдруг с шумом поднялись два кряковых селезня. Иван Аверьянович рванул с плеча двустволку, но впопыхах зацепил ремешком за пуговицу, и Костя опередил его. Эхо подхватило звук выстрела, долго перекатывало его над лесом, пока не утопило где-то в болоте.
— Эх, знатный ужин упустили мы с тобой, Костя! — искренне пожалел Иван Аверьянович.
А Костя с досады даже плюнул в канаву.
В лесу сумрачно, сыро и холодно. Кругом еще лежали глубокие снега. Казалось, что весна, буйно поработавшая в поле, пришла сюда уже уставшая, обессиленная. Но чувствовалась она и здесь. Не по-зимнему глубоко впаялась в зернистый снег посорка: крошки сухой коры, бородки истолченных ветрами лишайников, мелкие отмершие ветки, семена деревьев и трав. Каждая соринка, нагреваясь на солнце, глубоко уходила и рыхлила снег, точила его, как червь точит дерево. Освобождались от снега сучья деревьев. Снег подтаивал на них, падал вниз большими шапками, стекал коричневыми, настоянными на коре каплями, окрашивая изъеденный, ноздристый снег под деревьями причудливым кружевным рисунком. Выпрямлялись согнутые снегом молодые липки, и рябины протягивали солнцу свои иззябшие ветви. Березки лентами сбрасывали с себя слой побуревшей за зиму коры. Она, тонкая как папиросная бумага, неохотно расставалась с родным деревом, долго трепетала на ветру, пугая сторожкую птицу, и, наконец, отлетала. Березки после этого делались еще чище и нежнее, словно молодели. И стояли они, лесные красавицы, как девушки в хороводе, полоскали на весеннем теплом ветру шоколадные косы свои с набухающими почками, и казалось, что вот-вот брызнут свежей зеленью.
Костя залюбовался ими.
— Посмотри, Иван Аверьянович, — сказал он, — какие чистенькие березки стали. Словно невесты, вырядились…
— У них теперь праздник, весна! — согласился старый охотник.
Кругом было тихо. Все птицы куда-то попрятались. Лишь на сухой вершинке сосны сидел пестрый дятел в черном жилете на белой рубашке и в малиновой бархатной шапочке и старательно, как на барабане, выстукивал свою незатейливую любовную песенку, похожую на скрип надломившегося дерева.
Пахло водянистым снегом, прелой листвой, смолой, набухающими почками осин и берез. Милые, волнующие кровь запахи, сулящие что-то новое, еще не испытанное, радостное и большое, по-весеннему светлое.
В сумерки охотники добрались до землянки, сделанной когда-то углежогами.
— Здесь и заночуем, — сказал лесник и с трудом открыл набухшую от сырости дверь.
Землянка топилась по-черному и была прокопчена насквозь.
Охотники сняли сумки, поставили в угол ружья и пошли собирать сушняк для костра. Огонь разводил Иван Аверьянович. Он чиркнул спичкой, поджег пучок бересты, и она, сразу взявшись, осветила его раздутые ноздри и усы.
Огонь выгнал из углов темноту, оставив там висевшую гирляндами сажу. Иван Аверьянович разулся и повесил над огнем пропотевшие портянки. Костя разуваться не стал. Он вынул из сумки хлеб, кусок холодной телятины и, макая ее в спичечный коробок с солью, стал аппетитно закусывать. Глядя на него, полез в сумку и лесник. Вскоре едкий дым, не успевавший выходить в открытую настежь дверь, прижал охотников к земляному полу. Закусив, они сходили к ручью, напились, потом взбили в углу слежавшееся сено и легли. Костя быстро уснул, а Иван Аверьянович, немного полежав, встал, снял с жердинки просохшие портянки, осторожно размял их и стал обуваться. Когда в костре прогорело, он притоптал золотистые угли, прикрыл дверь, и в черным-начерно прокопченной землянке стало совсем темно и тихо, как в дупле. После этого Иван Аверьянович прилег, но так и не уснул. Где-то в углу скреблись и попискивали мыши, и невыносимо кусали блохи. Их, видимо, было здесь с избытком. Не вытерпев истязания, он встал и, громко выругнувшись, вышел наружу. Легкий холодок успокоил его. Леса, окутанные непроницаемой тьмою, чутко дремали. Было тихо. На небе перемигивались еще по-зимнему крупные и яркие звезды. Вернувшись в землянку, он стал будить разоспавшегося в тепле товарища. Утомленный вечерним переходом Костя спал сном праведника, не обращая внимания ни на блох, ни на мышиную возню. Проснувшись, он даже не сразу сообразил, где находится.
— Который час-то? Много ли времени-то? — спросил его Иван Аверьянович.
В темноте вспыхнула спичка.
— Четверть второго, — ответил Костя хриплым и сонным голосом.
— Ну что ж, пожалуй, двинемся, Тетерева, они рано на токовище слетаются.
Поеживаясь и позевывая, охотники вышли из землянки. Высоко над верхушками деревьев пробежал и затих предутренний ветерок. Над высокой черной елью ярко переливалась то голубым, то фиолетовым цветом Полярная звезда, и уже дрогнуло и стало зеленеть на востоке небо.
Иван Аверьянович шел быстро, чутьем угадывая дорогу. Костя теперь едва поспевал за ним.
Из болот плотным серым облаком поднимался туман, холодный и промозглый, пробирающий до костей. Туман уже пробрал ночевавших на Горелом болоте журавлей, и они затрубили, застонали, возвестив всему лесному миру о приближении утра. Разбуженный их трубными звуками лес начал свою предутреннюю перекличку. Ухнул и громким хохотом разразился на весь лес филин. Где-то недалеко чуфыкнул спросонья тетерев и жалобно, словно брошенный нянькой ребенок, гнусаво пропищал заяц-беляк.
— Гуляет, косой! — заметил Иван Аверьянович. — Теперь им самое гулянье, потеплело.
Предутренняя перекличка всего живого кончилась. Последний раз прокричали из тумана журавли, и все смолкло, погрузилось в тревожную дремоту, ожидая рассвета.
Охотники добрались до первого токовища.
— Оставайся здесь, Костя, — тихо сказал Иван Аверьянович, — а я в другое место пойду. Да сиди смирно. Кашлять и сморкаться — ни-ни! За убитой птицей из шалаша не выходи — потом подберешь. Да смотри старого петуха не убей! На каждом току есть главный петух — голова всему. Убьешь его — все игрище распадется.
Добравшись до своего места, лесник осторожно забрался в один из скрадков и стал ждать. Небо на востоке из зеленоватого стало серым. На нем уже очерчивались сучья ближних деревьев.
Вдруг сбоку захлопали тяжелые крылья, и на поляну, где-то рядом с шалашом, невидимо опустился первый тетерев. Он на минуту прислушался, несмело чуфыкнул и смолк. Замер и Иван Аверьянович. Вскоре из леса вылетела вторая птица. Потом, как по команде, то справа, то слева, то сзади, прямо над скрывшимся в шалаше охотником, с ближних берез стали срываться тяжелые птицы. Из темноты понеслось их звучное переливчатое бормотанье. Пристально вглядевшись, Иван Аверьянович увидел много белых пятен. Они то сходились, то расходились. У охотника от волнения перехватило дыхание. Он и не заметил, как рассвело.
Чертя землю упругими крыльями, широко распустив лирообразные хвосты с белоснежными подхвостниками, которые были видны еще в темноте, и круто изогнув вздыбленные шеи, токовали косачи. Они подпрыгивали, наскакивали друг на друга, громко хлопали крыльями, хватались за распущенные зобы.
Далеко в стороне прокатился и замер над лесами первый выстрел.
«Костюша стреляет! — встрепенулся Иван Аверьянович. — А я-то чего смотрю?»
Там, где остался Костя, хлопнул еще выстрел, потом еще один. Эго не в меру разгорячило старого охотника. «Токовика бы только не срезать!» — подумал он, вглядываясь в тетеревиное побоище. Но на току все смешалось. Петухи азартно дубасили друг друга, возили за черные зобы, выпускали на ветер перья, и невозможно было разобрать — кто же «главный» в этой суматохе.
Над болотом из-за темных елей выглянуло солнце. Лучи его скользнули по вершинам сосен, которые, словно свечи, вспыхнули и загорелись. Порозовели чистенькие березки, и вся поляна сразу же стала полосатой от теней. Еще азартнее запели петухи…
Вот пара косачей, наскакивая друг на друга, приблизилась к шалашу. Мелькают черные, как ягоды смородины, налитые ненавистью глазки птиц; красные, словно выступившая кровь, брови. Иван Аверьянович осторожно поднял ружье и, посадив на планку черный, копошащийся клубок, выстрелил. Один петух, слабо махнув крылом, остался на месте. Другой, тяжело раненный, запрыгал по поляне. Два других петуха сразу же набросились на него, но, видимо, что-то поняв, оставили его и сцепились меж собой. В этот миг вдруг раздался резкий крик:
— Кик!
И очень низко, над самыми головами дерущихся косачей, пролетел пестрый дятел. Не занятый дракой, он услышал выстрел и предупредил глупых драчунов об опасности. Перелетев поляну, дятел сел на молодую березку и еще раз громко прокричал:
— Кик! Кик!
Сразу же один из тетеревов словно отрезвел. Он поднялся на крыло и, зло шипя, полетел в березняк. И, словно по команде, птицы быстро стали разлетаться в разные стороны. Не успел охотник и глазом моргнуть, как на всей поляне копошился только один раненый тетерев да недалеко от шалаша черной кочкой лежал убитый.
Проклиная все на свете, охотник выполз из шалаша. Дятел, как ни в чем не бывало, прыгал по стволу березы, не обращая никакого внимания на охотника. «Вот я тебе сейчас покажу!» — вспылил Иван Аверьянович. Ему было жаль стрелять в эту невинную птицу, но и жаль разлетевшихся косачей. На минуту он растерялся, хотел было махнуть на все рукой, но инстинкт, неуемная охотничья страсть побороли сознание, и он вскинул к плечу ружье. Только выстрел, прогремевший, как гром, привел его в себя.
Когда он нагнулся, чтобы поднять свалившегося с березы дятла, на шею ему вдруг неприятно закапала холодная, жгучая вода. Он поднял голову. На березе, на том месте, где только что сидела шустрая птичка, крупной дробью пробороздило и сорвало кору, и из выбоины большими прозрачными каплями падал на землю березовый сок.
На поляну вышел улыбающийся Костя. Он был весел. За плечами болтались три тугоперые птицы.
— С полем, Иван Аверьянович! — еще издали крикнул он.
Лесник оглянулся. Из березы по-прежнему падали на сырую землю крупные, тяжелые капли, и показалось тут старому охотнику, что и не сок это, а береза оплакивает веселого стукача и лекаря, без которого как-то скучно в лесу. Да и кто теперь вовремя прослушает заболевшее дерево и, как опытный хирург, удалит появившегося под корой древоточца?
Подошел Костя, посмотрел на березку, на убитого дятла, на старого охотника и понял все…
А над поляной, над чистенькими белыми березками смеялося большое весеннее солнце.
К утру в сторожке заметно выстыло, и сторож Кузьма, слезая с теплой печки, незлобно ворчал:
— Ишь, как нахолодало. Опять, должно, морозит. Как мне идти, знай: или буран поднимется — свету белого не видать, аль стужа — не дохнуть.
— Тебе везет! — согласился дед Мирон. — Только на той неделе я ходил — тоже несло, не приведи бог как несло.
— Ну, тогда разве несло…
Было еще темно. Только два промороженных окна тускло белели в темноте. Сторож нащупал на припечке спички, зажег лампу. Язычок огня осветил серые, прокопченные стены избушки, большую, в пол-избы, русскую печь, не убранный с вечера стол, широкую деревянную кровать у стены, на которой лежал пчеловод Мирон.
На вбитых в матицу деревянных костылях висели пожухревшие пучки желтого и сиреневого зверобоя, венчики поблекшего брусничника — «квартальный чай» от всех недугов, любимая заварка обоих стариков. Этот обильный запас «чая» сделал сторож Кузьма еще в июне.
— Ну, что там твоим наказать? — уже в который раз спросил дед Кузьма. — Поклоны всем да хлеба захватить?
— Капусты квашеной не забудь на щи. Чуть ведь было не запамятовал! — сделал еще один наказ дед Мирон и стал вылезать из-под одеяла.
— Капусты привезу. Только ты, Мирон, не забудь силья мои проверить, — попросил напоследок Кузьма. — Может, зайчишка в кою влетел.
Старики жили на пасеке безвыездно и зиму и лето. В село ходили только в баню да за провизией.
Проводив сторожа, дед Мирон затопил печь и, свернув козью ножку, сел у шестка, поглядывая на огонь. Сизый дымок, срываясь с губ, лениво поплыл к потолку, к пахучим травам «квартального чая».
Высохшие за лето березовые дрова горели пылко. Вскоре деду стало жарко, и он отодвинулся подальше. Додвигавшись на своем табурете до самого окна, старик бросил самокрутку в печь и, вымыв руки, принялся чистить картошку, греметь чугунками — готовить себе на целый день приварок.
Начинало светать. Окна из черных сделались фиолетовыми. В верхние стекла уже можно было разглядеть занесенную снегом небольшую лесную поляну и темную гряду леса, зубчатым кольцом оцепившего пасеку.
Управившись с печкой, дед Мирон надел полушубок, вылил из ведер в умывальник остатки воды и, прихватив в сенях коромысло, пошел на озеро за свежей.
Было морозно и тихо. В лесу весело перестукивались дятлы. Узенькая тропинка, протоптанная в глубоком снегу, вела прямо на озеро и обрывалась у самой проруби, словно уходшш в ледяное подводное царство. Дальше по озеру, прямо на село, тянулся лыжный след, оставленный сторожем.
Мирон неторопливо выбил коромыслом образовавшийся за ночь ледок и, зачерпнув ведра, мерно, чуть покачиваясь, пошел к избушке, раздумывая, что хорошо бы вот весной посеял колхоз гречь прямо за лесом. Как бы близко было летать пчелам за взятком.
Прибравшись в избе, старик вспомнил, что Кузьма просил его проверить в лесу силья. Он вынес из сеней широкие лесные лыжи, старую казенную берданку, с которой больше охотился Кузьма, и совсем было направился в лес, но, заметив цепь, с которой еще утром спустил погулять собаку, забеспокоился. «Куда это он, шельмец, утек? Уж не с Кузьмой ли в село увязался? Не должно бы…» Приложив к бороде маленькие заскорузлые ладони, громко позвал:
— Шарик! Шарик! — И тотчас же, поднимая свежую пыль, из-за омшаника выскочила большая пестрая собака. Подбежав к крыльцу, Шарик высоко запрыгал вокруг хозяина, стараясь лизнуть его в мягкую бороду.
— Ну, ну! Хватит! — слабо оборонялся Мирон. — Ишь, с утра утек и глаз не кажешь. Опять, наверное, зайчишек гонял? Смотри у меня, вдругорядь не пущу!
Собака с виноватым видом выслушала хозяина, на всякий случай подобрав под себя хвост, но, взглянув ему в глаза, поняла, что хозяин не сердится, а пожурил просто так, снова высоко запрыгала.
Приласкав собаку, Мирон пристегнул ее ошейником к цепи, чтоб не увязалась, и, встав на лыжи, неторопливо пошел в лес. Шарик было рванулся за хозяином, но, поняв, что бесполезно и все равно не возьмут, позевывая и потягиваясь, словно только со сна, полез под крыльцо, заменявшее ему конуру, время от времени с завистью поглядывая в ту сторону, куда ушел старик.
Мирон шел вчерашней Кузьмовой лыжней, чуть припорошенной ночным снегом. Он чутко прислушивался к редким лесным шорохам, пристально смотрел на тянувшуюся вдоль лыжни заячью тропу: не висит ли где в проволочной петле шустрый беляк.
Птиц почти не видно. Все они коротали длинную зиму по-своему. Одни улетали на юг, другие перебрались ближе к селам, а те немногие, которые и остались в лесу, вели себя скромно, были почти невидимы.
Мирон вспомнил, как не очень давно здесь пышно цвели не тронутые холодом травы. Вот прошлогодняя вырубка, где, кажется, совсем недавно косил он сено для своей коровы, да собирал пахучую лесную малину. А куда делись густые заросли молодого липняка, разросшегося вперемежку с малинником по старым пням? За каждым кустом можно было затаиться, да так, что в двух шагах пройдешь и не увидишь. И сейчас торчат из глубокого снега тонкие шоколадные прутики, и вместо непроходимой чащи лежат на ослепительно белом снегу голубые тени.
Понуро, словно о чем-то задумавшись, стоят темные, косматые ели, поблескивая на солнце острыми, как пики, заснеженными верхушками. Не шелохнутся высокие красноствольные сосны, позванивают мелодичным стеклянным звоном обледенелые ветки берез, свисающие сверху вниз, как стеклярус.
Снег засыпал не только разлапистые ветви сосен, елей и пихт. Он повис и на тоненьких веточках лип, осин, набился в глубокие морщины в коре, вплелся в пепельно-сизый, с прозеленью, лишайник, покосившийся на стволах деревьев, прицепился ко всем неровностям, где только мог удержаться. И лес от этого казался словно придавленным, нахохленным и седым…
Тихо.
На лесных полянах не слышно ни веселого птичьего пения, ни жужжания пчел. Все куда-то захоронилось, запряталось. Только снег холодно искрится на солнце алмазной россыпью, да в воздухе голубыми искрами поблескивает мороз.
Лыжню пересек глубокий, как выпаханная борозда, след лося. Мирон, может, не обратил бы на него внимания. Мало ли в лесу лосиных следов! Теперь и самого лося встретить не диво. Но след заметно отличался от обычных, и это настораживало. Чувствовалось, что зверь был сильно загнан и проходил здесь, выбиваясь из последних сил. Он обессилел до того, что почти не поднимал ног, а волочил их по снегу, словно не шел, а плыл.
Разгадывая след, Мирон неожиданно заметил на снегу маленькую темно-красную ягоду клюквы. Удивившись еще больше находке, он нагнулся к ней, чтобы поднять, но вдруг вздрогнул, словно по телу его прошла электрическая искра: догадался, что это кровь. Он поднял уже застывшую, словно засахарившуюся от мороза каплю, медленно растер на пальцах — кровь!
— Боже мой! — испуганно прошептал старик. — Кто же это его? И не побоялся, окаянный, запрещенного зверя стрелять… И видать, сильно попал, насмерть метил…
Мирон робко осмотрелся, не идет ли по следам раненого лося охотник, прислушался: встреча с таким человеком в лесу один на один опасна. Но по-прежнему тихо кругом. Лишь в полузанесенных кустах бородавчатого бересклета изредка попискивают крошечные, с наперсток, птички — синицы-гаечки, склевывая чудом уцелевшие кое-где сморщенные ярко-красные семена.
Мирон для отвода глаз прошел шагов двадцать еще по лыжне, затем круто свернул в сугроб и, приминая заячьи тропы, двинулся в ту сторону, куда ушел зверь, назерком следя за его следом.
В одном месте, приблизившись к лосиной тропе, он увидел на снегу крупное пятно крови. Недалеко от этого алого кружочка пламенело другое, немного меньше.
С трудом продираясь сквозь чащу осинника, Мирон вдруг совсем неожиданно, почти вплотную вышел к лосю. Зверь лежал на снегу серо-бурой горой, понуро опустив рогатую голову. Он не обратил на охотника никакого внимания. В больших выразительных глазах его сквозила смертельная тоска. Снег под лесным великаном был густо пропитан кровью. Вспотевшие от тяжелого бега или невыносимой боли косматые бока его чуть заметно дымились.
Лось отживал последние минуты. Он даже не имел сил поднять гордую голову и посмотреть на стоявшего невдалеке человека.
— Негодяи! — вслух высказал свое негодование старик.
Он хотел было помочь лосю избавиться от мук, совсем было поднял старенькую берданку, но не решился. Вдруг кого нелегкая вынесет на выстрел! Скажут еще, что сам убил. Упаси бог такого скандала!
Мирон осмотрелся, чтобы приметить место, и удивился, увидев сквозь чащу в полуверсте белую крышу своей избушки. Увлекшись погоней, он и не заметил, как вышел к самой городьбе.
Мирон стал размышлять, что делать дальше, как сообщить в село или в лесхоз. Кузьма теперь придет поздно. Пасеку оставлять тоже не годится. А лося нужно обрабатывать без промедления. Если оставить до утра, то его за ночь так закует мороз, что потом и кувалдой не разбить. Крепче чугунного будет.
Старик решил дождаться сторожа, а как тот придет, несмотря на ночь, ехать на лыжах в лесхоз. Не пропадать же зверю в лесу! Да и волчишки могут по кровавым следам добраться до мяса.
На пасеке Мирон достал с теплой печки сушившиеся там на улей дощечки и, чтобы быстрее скоротать время до прихода сторожа, принялся строгать их. Но работа шла плохо. Перед глазами так и стояла низко склоненная от бессилья красивая, словно точеная, голова зверя с тяжелой короной рогов.
В избе было уютно, и только это немного успокаивало. Приятно обдавало теплом жарко натопленной печи. Пахло крепким запахом мясных щей и пареной тыквы. Между рамами, напоминая о лете, красовался ярко-зеленый, с красноватыми нитями-стебельками лесной мох-зеленомошник. Мирон осенью сам натаскал его из ближайшего ельника. В прошлом году окна заделывал Кузьма и клал между рам мох-беломошник, который в изобилии растет в сухих сосновых лесах. Зеленый еловый мох нравился Мирону. Вперемежку с мхом лежали оранжево-красные и лимонно-желтые листья осин и кленов. На широких подоконниках с ранней весны, и до поздней осени стояли стеклянные банки с лесными цветами, которые Мирон каждое утро приносил из леса.
Время тянулось на удивление медленно. Мирон дострогал последнюю дощечку, а было еще светло. Утерев подолом рубахи со лба пот, стал собирать инструмент.
На улице вдруг яростно залился Шарик. «На кого это он? — недоуменно вскинул брови старик. — Неужто на Кузьму? Не должно бы, на своих он не лает». Теряясь в догадках, он подошел к окну.
По поляне, быстро пересекая пасеку, как пуля, летел, подпрыгивая, белый комочек.
Заяц! Вот шельмец! Прямо на жилье выпер и ни капельки не боится. Смотри-ка ты, вот оказия. Жаль, прозевал, пальнуть бы…
У крыльца, извиваясь, как уж, рвал цепь Шарик.
День угасал. За темной грядой заснеженных лесов скрылось солнце. Небо почти наполовину опоясала багровая, даже лиловая заря, будто далеко-далеко полыхало пожарище. Таким же лиловым сделался на пригорках и снег. Другой край неба, тот, откуда должен вот-вот подойти Кузьма, был каким-то особенно жутко-темным: оттуда надвигалась черная снеговая туча. Спускались ранние зимние сумерки.
«На жировку поднялся!» — подумал Мирон о зайце и отошел от окна.
Свернув папироску, он смел в угол к печке стружки, уложил на печь досушивать выструганные дощечки и, не зажигая огня, сел на лавку к столу.
На улице было еще светло, но в избе уже делалось сумрачно. Тьма, зарождаясь в углах, густела, копилась там и медленно, будто крадучись, расползалась по всей избе, обесформливая предметы и постепенно поглощая их.
Наконец смерклось и на улице.
Старику надоело ждать. Он набросил полушубок и вышел на крыльцо послушать, не скрипит ли где снегом Кузьма. Но на улице по-прежнему было тихо. Только Шарик звякнул цепью, выбираясь из-под крыльца. «Лось, должно быть, уже кончился», — мелькнула мысль.
Над лесом всходила луна. Звезды, крупные и яркие, низко висели над деревьями.
Кутаясь в полушубок, Мирон дошел до леса и, прислонившись к дереву, долго стоял так, вслушиваясь в редкие ночные звуки, ждал, не донесется ли чего подозрительного с той стороны, где лежал лось. Старик любил зимний ночной лес. Что-то величественно-сказочное было в нем. Большие снежные «кухвы» согнули вершинки тоненьких липок и рябин до самой земли. Под ними в настоящем сказочном дворце.
Луна уже поднялась настолько, что хорошо освещала лес и пасеку. Все вокруг было залито ее ровным рассеянным светом. Снег из темно-синего сделался голубым. На нем, как звезды на небе, зажглись блестки-искорки, те, которые днем на солнце горят алмазной россыпью. Мирон всмотрелся в них и нашел, что они и в самом деле очень похожи на обычные небесные звезды и на голубом, как небо, снегу можно отыскивать любое созвездие. Тут и крупная, чуть зеленоватая Венера, пониже — маленький, красноватый от злобы или ревности к красавице звезде Марс, дальше — Кудри Вероники, ковш Большой Медведицы, а еще дальше, по лощине, где в частом осиннике лежал наверное уже умерший лось, прошлась лунная дорожка, похожая на Млечный Путь. На ночном искрящемся снегу, как летом в реке, отразилось все небо.
Кузьма приехал уже в восьмом часу. Над лесами стояла полная ночь Мирон дремал, когда в сенях заскрипела намерзшая дверь и в избу вместе с холодом ввалился озябший сторож.
— Сумерничаешь? — спросил он хрипловатым простуженным голосом. — Припозднился я малость. То да се, а время идет. Собрался было в обед, ан собрание. Председатель увидел — машет рукой. Заходи, мол, с пасеки кто-никто непременно должен быть.
— А что за собрание, о чем? — спросил Мирон.
— Известное дело, севооборот утверждали.
Мирон спустил босые ноги с заскрипевшей кровати, нащупал ими ступни, сделанные из старых валенок, надел их и, подойдя к столу, зажег лампу.
— Шуму было, страсть! — рассказывал, раздеваясь, Кузьма. Высокий и статный, он выглядел еще молодо. Особенно живые были у Кузьмы глаза, быстрые и юркие, как две капельки ртути.
Кузьма — человек бывалый, любил поговорить. Несмотря на то что жил в лесу, знал все деревенские новости, знал, что произошло и что в ближайшие дни произойдет на селе, кто чем живет и дышит. Детей у него не было. Жену свою он схоронил лет десять назад, но вдовцом не остался. На второй же неделе, всему селу на удивление, привел откуда-то другую, лет на тридцать моложе себя, с которой и жил до сих пор. Мужики при случае любили подшутить над Кузьмой, как-де он справляется с молодой женой и не таскает ли она его за бороду, но старик ловко отшучивался и не обращал на это ни малейшего внимания.
— Морозит? — спросил Мирон.
— Смякло, — потирая озябшие руки, ответил Кузьма. — Снег начинается.
— О чем все-таки на собрании калякали?
— Не хочется и рассказывать, голова, — махнул рукой Кузьма. — Весь вечер мололи о кукурузе, словно помешались все. Выходит, что без нее и одного дня колхозу не прожить» Только старики недовольны. Бают — пустое!
— Знамо так! — поддержал Мирон. — На наших кислицах какая уж кукуруза? Землю зря занимать. А где гречь будет, не говорили?
— Про гречь молчат. Видно, земли под нее не хватило. Да если и посеют клин где-нибудь у черта на куличках, нам все равно проку мало.
— Это уж так…
Кузьма вышел в сени, развязал салазки, сделанные на лыжах, и внес в избу мешок с провизией.
— Разобрать надо, — сказал он, вынимая из мешка узелок за узелком, — чего в избе оставить, чего в сени выкинуть. Мясишка мне тут где-то малость баба завернула.
— Я вот сегодня мясишка-то нашел! — похвалился Мирон.
— Что, ай русачок попал? — сверкнул глазами сторож.
— Какое там! — махнул рукой Мирон. — Страшно и подумать. Лось!
— Как лось? — не понял Кузьма.
— Так вот и лось. Какой-то подлец подстрелил, а он дошел до нашей пасеки, да, почитай под самой городьбой и кончился в осиннике.
— Неуж правда? — недоумевал Кузьма.
— Истинно тебе говорю! Врать разве буду? Вот бежать надо в село или в лесхоз, а когда? Сейчас, поди, уж поздно, а до утра тушу может заковать, потом и не разделаешь.
— Коль правда все это, Мирон, я думаю, не стоит и грех заводить с этим лесхозом.
— Какой же это грех? Неуж волкам да воронам оставлять?
— Зачем волкам, — радостно улыбнулся сторож, — сами небось не хуже волков. Перетащим тушу да будем зиму-то поедывать. Нам двоим этого мяса — во! — провел Кузьма ладонью по заросшей, как у медведя, шее.
— А узнают? Засудят ведь! Об этом ты подумал?
— Кто же это узнает? Кабы считаны были в лесу звери, а то небось никто не хватится. А заявим — хуже может обернуться дело. Скажут: кто, кроме вас, мог убить его у самой пасеки? Вполне так могут дело повернуть. Заявили мы с тобой в позапрошлом году, когда на болоте раненого лося нашли, а что из этого вышло? Государство от лося только шкуру получило, а мясо все до косточки лесхозовское начальство по себе разделило. А нам с тобой даже спасибо не сказали. Не забыл, поди? На этот раз, надо полагать, тоже не скажут, а если и скажут, то нам все равно проку от этого мало.
— Шут его знает, — замялся Мирон. — Лось ведь не заяц, вот чего я боюсь.
— А что, не упрячем?
— Так-то оно так, а все же страшно чего-то. Первый раз я в таких делах. Век чужого не трогал.
— Сроду ты, Мирон, чего-нибудь да боишься, — обидел его Кузьма, — право! Разве другие бы упустили на нашем месте? Ни в жисть! Ну, я мирюсь, коли в казну бы все это пошло, а то ведь сам знаешь. Растащат, анафемы, всего зверя.
— Все это так, Кузьма, а все-таки опасно. Ну хоть бы мясо завидное было, а то ведь так себе, щепа. Не стариковское, одним словом. Ему двое суток в русской печи преть надо, да и после этого нашими зубами не взять. По мне, так лучше не связываться.
— То, Мирон, не беда, коль родилась лебеда. Вот две беды, как ни ржи, ни лебеды. Хоть и плохое, как ты говоришь, мясо, а все не мочало. Сейчас бы забрать его в самый раз. Ночь как по заказу! Снег идет. К утру все заметет. Шито-крыто!
— А как не заметет?
— Не заметет — сами заметем. Небось охотники!
Мирон колебался. Искушение было велико, но и робость брала-Чуял он, что Кузьма не отстанет от него, всю ночь промучает, а уговорит. Сказать же ему что-нибудь такое, чтоб сразу отстал, не хватало у Мирона смелости. Не мог он высказывать правду прямо в глаза, жалел человека, К тому же и сам Мирон, слушая горячие уговоры Кузьмы, уже заколебался, — «Может, старик и прав», — думалось ему. И хотя искушение начинало одолевать, но совесть все же мучила. Да и робость брала. «А вдруг?»
— Боюсь…
— Идем! Ну чего и кого бояться, подумай сам?
— Ну, шут с тобой, идем! — в сердцах махнул пасечник рукой. — Только уговор: упрячем все так, чтоб ни-ни! И сами молчок. Чтоб ни другу ни передругу!
— Это уже само собой, — улыбнулся в черные смоляные усы сторож.
Он вынул из холщовой сумки, с которой ходил в лес, большой охотничий нож, достал с припечка брусок и, попробовав на палец лезвие ножа, стал точить его.
— Ружье брать ай нет? — спросил Мирон.
— Возьмем. Топор и мешок тоже надо. Через полчаса пчеловоды вышли на улицу.
— Собаку взять? — тихо спросил Мирон.
— Без надобности, — ответил Кузьма, — пусть тут сидит. В случае, кто ненароком пойдет, она знать даст.
Луны не было. Все небо затянули тяжелые низкие тучи. Мороз смяк. Сыпал тихий, густой снег. Стена леса растаяла в нем, слилась с небом.
Лось лежал на боку, неловко запрокинув рогатую голову. Глаза его были открыты, но снег, падающий ему на спину и голову, уже не таял.
Кузьма ткнул на всякий случай в нос ему палкой и, убедившись, что лось мертв, подошел вплотную. За ним, пугливо озираясь по сторонам, вышел из кустов Мирон.
Кузьма молча обмел с туши рукавицей снег, срубил топором тяжелые, словно литые, рога и один за другим кинул их в сугроб.
— Какая уж тут работа, — шепотом проворчал Мирон, — ни огня, ни воды.
— Обойдемся! — тяжело сопя, ответил сторож.
Он вынул из кармана нож, обтер его о голенище, и, будто всю жизнь только тем и занимался, что обделывал по ночам лосей, быстро и ловко пропорол кожу от шеи до задних ног.
— Придерживай тут, — тихо командовал Кузьма, ловко орудуя ножом.
Мирон придерживал, плохо понимая, что делает. Его бил нервный озноб. Зубы мелко стучали. Он раскаивался и проклинал себя за то, что ввязался в это темное дело, но и отступать было поздно.
Снег пошел гуще. В километре, а может и ближе, вдруг протяжно и нудно завыли волки.
— Господи, попутал меня леший! — испуганно шептал Мирон.
— Учуяли, гады! — зло выругался Кузьма и, поняв, что Мирон оробел, подбодрил его: — Ты, голова, не обращай на них внимания. Повоют они и уйдут своей дорогой. К нам подойти не решатся. А в случае чего — пугнем, не с голыми руками.
Покончив с шкурой, он распорол зверю живот и, выворачивая на снег теплые, чуть дымящиеся внутренности, приятно улыбнулся.
— Печенку и сердце сунь особо, ожарим утром.
Волки смолкли, потом снова завыли, но уже в другой стороне, дальше: вой их был глуше и заунывнее.
— Говорил я, что не посмеют подойти, — заметил сторож. Он кончил орудовать ножом, сунул его за голенище сапога и, взяв топор, стал лихорадочно рубить тушу на куски. Мирон складывал их рядом на снег. Испуг стал проходить, он смирился с судьбой и помогал Кузьме уже более толково.
— А что будем с потрохом делать? Куда его? — спросил он Кузьму.
— А что с ним делать? Завернем в кожу да оставим здесь. К утру засыпет снегом — и концы в воду.
— А весной? Вытает ведь?
— К весне, голова, тут и волосинки одной не останется. Перво-наперво Шарик наш доберется, волчишки набегут…
Мясо перетаскивали мешками на горбу, осторожно ступая след в след, чтобы не натоптать лишнего. Мякгие, кровавые куски складывали на омшаник, в кладовку, в пустые ульи, которые стояли под ветхим навесом из лубков в ожидании ремонта.
— Денька на три только! — уговаривал Мирона сторож. — Как закует, мы их тогда поделим и упрячем как полагается. Толику домой отправим. Одним словом — живем!
— Домой-то бы не надо, — возразил Мирон, — разнести могут. И делить, по-моему, ни к чему.
— Ну как же…
Только далеко за полночь пчеловоды вернулись в свою избушку, наскоро умылись и легли спать. А утром, едва рассвело, оба уже были на ногах. Кузьма вышел на улицу и медленно прошелся вокруг избушки, омшаника, побывал у навеса с пустыми ульями, но не заметил ничего подозрительного.
Снег все еще сыпал. Небо было мутное. Дневной свет едва пробивался сквозь толщу снеговых туч, затянувших все небо. От следов, натоптанных ночью, не осталось ничего.
На душе у сторожа было весело. Он то и дело улыбался, насвистывал какую-то незатейливую песенку.
Но по-другому чувствовал себя Мирон. Боязнь и сомнение закрались ему в сердце и не давали покоя, точили душу, как червь точит дерево. Много раз он мысленно успокаивал себя. Ведь ничего страшного не случилось. Никто не видел, а снег окончательно засыпал все следы. Да и зверя не они же убили. Все равно уж пропал зверь, а кто его съест — они ли с Кузьмой, лесхозовское ли начальство или попросту волки, — не все ли равно. Беда ведь не в этом, а в самой гибели лося. Они тут ни при чем. Едва старик забывался, как тоска снова подкрадывалась к нему. Он тяжело вздыхал, подолгу задумывался и, не выпуская изо рта папироски, курил и курил.
А Кузьма ликовал. В печи потрескивали сухие, как порох, дрова. Пахло сладковатым березовым дымом, свежим мясом. В ведерном чугуне, в котором только летом кипятили воду, когда мыли медогонку да ставили квас, варилась печень и сердце сохатого.
Жарко пылающие дрова, веселое настроение Кузьмы создавали в сторожке особый уют, довольство и беззаботность. Все это стало успокаивать деда Мирона. Он было заулыбался, представив себе, как они с Кузьмой сядут за ведерный чугун. Но едва только протопилась печь и старики собрались завтракать, как в сторожку нежданно-негаданно пришел лесник Емельян. Пасека входила в его обход, и он заглядывал к дедам. В летнее время, зная, что у стариков постоянно держится медовый хмельный квасок, он навещал дедов чуть не каждый день, справлялся о здоровье. По зимам же бывал редко, раз в два-три месяца. И надо же было нелегкой занести его именно сейчас, ни на день раньше, ни позже. Дед Мирон хоть и хорошо знал Емельяна, но сразу же струсил, застыдился. Ему показалось, что лесник все знает и, наверное, уже сообщил куда следует. Слетела было веселость и с деда Кузьмы, но тот быстро оправился.
— Добрый день, соседушки! — сбивая с шапки снег и ища, куда бы удобнее положить ее, сказал Емельян, протянул руку сначала пчеловоду, потом сторожу. — Как поживаете?
— Живем, брат Емельян, хлеб жуем! — скупо улыбнувшись, ответил Кузьма.
— А я в десятый квартал ходил, делянку метить, а по пути дай, думаю, зайду, покалякаю.
— Живем ничего, Емельян, — осклабился и дед Мирон, — лета ждем. Вот пчелок выпустим, тогда и житье наше на лад пойдет. Весело будет, как пчелы-то загудят, заиграют.
— Это уж так…
Лесник просидел с пчеловодами меньше получаса, а испорченное настроение у деда Мирона не улучшалось весь день. К старику опять закралось сомнение. «А вдруг лесник уже знает все?» Он столько думал об этом, что лишился аппетита.
Кузьма выложил в большое блюдо целую гору ароматной, дымящейся печени. Но дед Мирон, еще недавно настроившийся хорошо позавтракать, отрезал крошечный кусочек, с трудом проглотил и больше ни разу не притронулся. Как ни уговаривал его дед Кузьма, ничего не действовало.
— Не идет, что хошь, то и делай! Тоска какая-то на душе, — твердил он.
Зато дед Кузьма потешился за двоих. Он жадно совал в рот большие горячие куски, торопливо, по-волчьи, жевал и глотал, чуть не давясь. «Гора» на столе убывала на глазах.
— С тридцатых годов так по-дурацки мяса не ел, — чистосердечно признался он. — Да и где? Разве ж своей убоины баба наварит столько? Ни в жисть! Тогда одну зиму перед колхозами тайком били скот и так же вот по-дурному ели. Помнишь небось?
— Били, да не все!
— Какое там, почитай все село. Уж какой был житель Иван Тузов, и тот последнюю овцу заколол, чтобы только в колхоз не отдавать…
— Ну, Ивана можно в расчет не брать. Век он скотины не имел, и одна его овца большой прибыток колхозу не дала бы. Да никто ее и обобществлять не собирался.
Мирон вспомнил эту печальную историю с овцой Ивана Тузова, и ему стало не по себе. Разбередилась старая рана. Ведь виной всему тут был не Иван — забитый мужик, мало понимающий, что происходит, а сам Кузьма. Жил он по соседству с Иваном и ради потехи настропалил его последнюю овцу со двора согнать: «Отберут, мол, все равно».
Иван всю жизнь прожил голью перекатной, батрачил, пас мирской скот и сроду не имел ни коровы, ни лошади. Год назад, жалеючи разутых и раздетых детей его, подарил ему в рождество покойный отец деда Мирона ягненочка, которого вся семья Ивана растила с большой любовью. Вот эту-то единственную овечку и зарезал Иван, настропаленный Кузьмой.
Резал он ее ночью, когда на печи угомонились ребятишки: не дали бы они отцу свою любимицу. Светила ему в сарае, вздрагивая от всхлипываний, жена. Сам Иван всячески сдерживался, глушил зарождавшуюся жалость еще глубоко в сердце, не давая ей выходить наружу и отравлять нутро. Но когда вынул из утробы место и вытряхнул из него двух, уже в шерсти, чуть шевелящихся ягнят с розовыми копытцами, не выдержал, и крупная слеза покатилась по его заросшей рыжей щетиной щеке.
Когда втаскивали малость остывшую тушу в избу, чтобы при прятать, на печке, так некстати, проснулся восьмилетний сы Колька и, широко раскрыв от удивления глаза, спросил:
— Тять, это баран, да? Откуда?
Ребенок и мысли не допускал, что отец мог забить их любимую овечку.
Чтобы тушу не видели дети, Иван припозднился с разделкой и на минуту было растерялся от вопроса сына, хотел цыкнуть на него, но скоро нашелся.
— Черт это!
— Как черт? — И глаза Кольки расширились еще больше.
— Так и черт! Повадился, окаянный, кажнюю ночь под сарай кур пугать, ну и подкараулил я его, да обухом по голове. Утром мать мяса наварит.
— Тять, а разве чертей можно?
— Теперь все, сынок, можно: и чертей и дьяволов! До сатаны скоро доберемся. Спи знай…
Два дня Колька не ходил в школу. Вся семья объедалась «чертятиной», торопясь поскорее «упрятать» мясо, чтобы греха не нажить. А на третий день учитель Иван Васильевич, добрый старикашка в золотых очках, спросил Кольку, почему он пропустил два дня.
— Некогда было, — серьезно ответил Колька, — тятенька черта заколол, мясо ели…
— Кого, кого? — не понял учитель.
— Черта!
Иван Васильевич так и закатился хохотом, поджимая руками живот.
— А каков он, черт-от? Ты его видел? — сквозь смех вопрошал старик.
Колька, не понимая, что могло так рассмешить учителя, продолжал давать вполне серьезные ответы.
— Видел, Иван Васильевич, своими глазами! Точь-в-точь походит на барана. Капелька в капельку. И скус такой же. Жирный попался…
Иван Васильевич закатился еще сильнее.
После этого случая Ивану Тузову года два не давали проходу. Каждый, старый и малый, не скрывая насмешки, спрашивал:
— Как же это тебе, Иван, удалось черта подкараулить?
Или:
— Да тебе что в колхоз не вступать. Ты вон с самим чертом совладал!
А настоящий виновник всего — Кузьма — остался в тени.
Вспомнил Мирон и другой неприглядный случай, о котором сам Кузьма как-то рассказывал по пьянке.
За полгода до организации колхоза, на осенний спас, заехал в село уполномоченный из района. Ночевать по череду из сельсовета привели его к Кузьме. Хозяин ласково встретил гостя, накормил чем бог послал, уложил спать. Укладываясь, уполномоченный вынул из кармана своих широченных галифе семизарядный наган и, дунув в ствол, сунул его под подушку. «Начальник очень важный», — решил Кузьма и стал расспрашивать его о колхозах, о том, как они будут строиться.
В то время до села смутно доходили кое-какие слухи о готовящемся преобразовании в деревне, но никто еще толком ничего не знал. Большинство ждали колхозов как избавления от непросвет-ной нужды, некоторых пугало это неизвестностью.
Уполномоченный стал объяснять Кузьме, что к чему, сначала неохотно, а потом увлекся, сел на кровати и говорил чуть не до >тра. Кузьма хвалил, поддакивал, восторгался.
— Рай, одним словом, будет, а не жизнь!
А утром, проводив гостя, Кузьма погнал со двора на базар десяток овец и трехгодовалого бычка.
— Куда это, ай продавать? — удивленно спрашивали встречные.
— Продавать, голова, — тяжело вздыхая, говорил Кузьма. — Сенов ноне маловато набрал, кормить к весне, пожалуй, нечем будет, да и дом хотелось подрубить, деньги нужны. Ну — одно к одному…
Народ ничего не заподозрил, а Кузьма к рождеству спустил всю «лишнюю» скотину. Даже лошадь и корову свел со двора, оставив только стельную телку да пару овец. Мужики догадались о Кузьмовом плутовстве только на масленицу, когда организовали колхоз, да уже поздно было.
Кузьма вошел в колхоз первым и внес на обобществление только старый, потрескавшийся валек от однолемешного плужка: все остальное сумел размотать пронырливый и бессовестный Кузьма.
Все это выплыло сейчас в памяти Мирона, и ему стало еще грустнее. И надо же было ему лезть в темное дело с этим Кузьмой, который всю жизнь только и глядит, где бы чего хапнуть. Вот и на пасеку он устроился незаконно. Есть на селе старики и постарше его да послабее, которым бы только и жить в лесу в сторожках. Но сторожем работал уже пятый или седьмой год Кузьма. Донял он председателя колхоза, натаскал из больницы гору разных справок и устроился. А по всей статье Кузьме в поле работать. Силы у него хоть отбавляй. Но разве он станет ломать себя? Ни в жизнь! Весь-век по одной тропинке дохаживает и еще ни разу не запнулся.
«Эх, связался я с кем!» — тяжело вздыхая, упрекал себя пчеловод.
После завтрака Кузьма пошел на омшаник делить мясо. Уговоры деда Мирона повременить денька три на него не действовали» Мирон остался в избе, махнув на все рукой. Покончив с дележом, Кузьма перед самым обедом вдруг неожиданно собрался в село отвезти толику мяса жене.
— Что ж это ты делаешь? — вспылил дед Мирон. — А если попадешься кому по дороге? Погубить хочешь?
Ничего не будет, не бойсь, — пряча глаза, сказал сторож. — Кому какое дело, что я везу. Я ведь не останавливаю прохожих, зачем же меня остановят?
Дед Мирон еще больше расстроился. Ему все казалось, что дед Кузьма попадется. Он хорошо представил себе зимнюю дорогу до своего села, Кузьму у самой околицы и мужиков, окруживших его салазки. Мужики развязали мешок, вываливают на снег куски мяса, берут бледного Кузьму за грудки. Чудится деду Мирону, что вот и милиция прибывает на пасеку с обыском. Стыд, срам! Его, Мирона, всю жизнь прожившего честно и непорочно, везут в район на допрос. Что-то теперь скажут соседи?
На улице вдруг злобно залаял Шарик. Старик оторвался от своих невеселых дум и подошел к окну. Но едва взглянул, как лицо его мертвенно побледнело, язык словно одеревенел.
По тропинке к домику неторопливо шли два милиционера.
Старика словно прошило громом. Что делать? Упасть в ноги, раскаяться?
А шаги уже на крыльце. Вот скрипнула сенная дверь, вот распахнулась избяная.
— Здравствуйте, хозяева! — зазвенели молодые здоровые голоса.
— Здд-расте! — промямлил дед Мирон, испуганно глядя на вошедших.
— Вы извините нас, отец. Не знаем, как в десятый квартал пройти. Дрова там нам отводят. К леснику зашли, а он уже ушел, не застали. Это далеко отсюда?
Старик не знал, верить ему, нет ли. От радости он готов был каждого сам, на своих плечах, перенести прямо в делянку.
— Тут рукой подать, совсем рядом! — ласково заговорил он, сам удивившись, что язык его стал опять работать и не подводит.
Проводив «гостей», он так тяжело вздохнул, словно сбросил с плеч невыносимую тягу. На лбу его выступила испарина.
— Нет, так дальше не пойдет! — вслух сказал он. — С этим проклятым мясом теперь ночи не уснешь. Нет, к лешему все это!
Он взял свои салазки и, забравшись на омшаник, стал лихорадочно складывать свою горку мяса в мешок. Его била нервная дрожь. «К лешему!» — твердил он.
Нагрузив салазки, дед Мирон, по пояс увязая в снегу, с трудом потащил их в лес, в чащу, туда, откуда только ночью принесли его. Добравшись до места, старик свалил все в кучу и очень довольный пошел назад. «С этим проклятым мясом до хорошего дело не дойдет», — оправдывал он свой поступок.
Избавившись от мяса, дед Мирон почувствовал себя намного лучше. Он достал инструмент и до самых сумерек мастерил новый улей, что-то насвистывая под нос.
Кузьма пришел на пасеку уже затемно.
— Отвез? — встретил его скупым вопросом дед Мирон.
— А как же!
— А как проболтается твоя краля? Попадет ведь?
— Не проболтается, — уверенно ответил сторож, — небось не маленькая! А ты весь свой пай здесь думаешь схоронить?
— Я уж схоронил. Так схоронил, что ни один леший не найдет! Где взял, туда и отвез. Не надо! — гордо сказал он.
— Как отвез? — удивленно переспросил Кузьма.
— Так и отвез, чтоб душа не ныла…
Мертвая тишина стоит над уснувшим лесом. Луна то покажется в разрывах туч и осветит заснеженные деревья, то снова надолго упрячется в темных космах, и тогда черный полумрак окутывает лесные глухомани.
На болоте, в еловом острове, проснулся старый волк. Он потянулся и посмотрел под елку, где один за другим, свернувшись клубками, спали шесть переярков. Волк тихо заскулил, помахал хвостом, но молодые продолжали лежать.
Старый волк, вспомнив, как прошлой ночью стая славно попировала потрохами и шкурой лося, проглотил голодную слюну. Он засеменил чащей к тому месту, где вчера так удачно пировала семья. Там не осталось и шерстинки, но волку хотелось еще раз убедиться в этом, вдруг да кусочек остался незамеченным?
Когда волк подходил уже близко, в ноздри ему вдруг ударил сильный, дурманящий запах свежей лосятины. Запах был настолько силен, что у волка вспыхнули зеленым фосфорическим светом глаза и на снег потекла изо рта желтая слюна. Он бросился к мясу, но тут вдруг услышал, как кто-то пробирается через чащу. Зоркие глаза хищника заметили темный силуэт человека. Волк оскалил зубы, но, услышав металлический щелчок ружейного затвора, как тень, растаял в темноте.
Человек воткнул в снег старенькую берданку и, воровато оглядевшись, стал торопливо складывать в мешок куски мяса. Уложив все, он увязал салазки, взял ружье и, пугливо озираясь, пошел через чащу назад, по только что проложенному следу.
Едва человек скрылся за деревьями, как на полянку снова вышел волк. Он посмотрел горящими глазами вслед удалявшемуся человеку, понюхал воздух и не найдя ничего съестного, в злобе схватил кусок окровенелого снега, поднял крутолобую морду в звездное небо и тоскливо, с надрывом, завыл.
Шли по темным, кое-где освещенным улицам. И хотя было за полночь, земля и воздух еще не остыли от дневного зноя; булыжная мостовая и каменные здания, как печи, дышали теплом. Иногда с Волги долетал ветерок, но и он доходил сюда уже сухим, потерявшим за дорогу запах сырости, лугов, реки.
— Только бы на свое место успеть! — уже в который раз повторил Степан Алексеевич, прибавляя шагу.
Он мягко, словно крадучись, ступал по серому булыжнику в своих резиновых сапогах-броднях, и Костя едва поспевал за ним.
Молча миновали фанерный завод, хорошо освещенный электрическими фонарями, лесотаску, последние городские постройки. Дорога пошла под уклон, к волжским лугам. Потянуло свежестью, словно в застоявшейся комнате вдруг открыли все окна. Пахло колокольчиками, луговыми васильками, медовым сеном. Далеко впереди замигали крошечные огоньки рыбачьих костров.
— Ого, сколько там набралось! — удивленно воскликнул Степан Алексеевич. — Займут, окаянные, мое место!
— Выходной завтра, вот и привалил народ. Всем охота порыбачить, — вставил Костя.
Но Степана Алексеевича это не успокоило. Он еще прибавил шагу, то и дело ворча, что идут они, по его мнению, очень медленно.
Как и у всех опытных рыбаков, сбоку у него легкий плетеный садок для рыбы, за плечами — туго набитый рюкзак, в руках — связка длинных бамбуковых удилищ.
Костя шел на волжскую рыбалку впервые, поэтому и вооружен был гораздо проще. Он уже раскаивался, что пошел сюда. Лучше было бы уйти с ребятами на озера, где все проще, знакомо и мило, куда не нужно торопиться и бояться, что кто-то займет место.
Навстречу дул ветерок и доносил серебристый звон колокольчиков. Костя не знал, откуда этот звон, и ему представилось, как где-то далеко-далеко по ночным лугам скачет сказочная тройка, о которой хорошо написал Гоголь.
Под ногами захрустел прибрежный песок, показались темные бревна плотов. Костя удивился, когда увидел, что рыбачьи костры горят не на берегу, а у самой воды на плотах. Там передвигались фигурки людей, слышался говор. Оттуда доносился и звон колокольчиков.
Плоты у берега местами были разобраны, и между бревен блестела черная вода.
— Осторожнее! — предупредил Степан Алексеевич. — А то, чего доброго, провалишься.
И, ловко прыгая с бревна на бревно, в одну минуту скрылся из глаз.
С опаской ступая по скользким бревнам, Костя с большим трудом добрался до первых огоньков,' чуть не искупавшись два раза и все-таки зачерпнув в ботинки.
Костры здесь были не настоящие. На небольших жестянках рыбаки жгли пучки бересты, тут же срывая ее с бревен. Багровое пламя с сильной копотью низко стлалось по ветру, давало мало тепла.
— Кос-тя! — вдруг в стороне от главной матки, куда вышел Костя, крикнул Степан Алексеевич. — Сю-да!
Плоты у закрайка были не разобраны, и Костя без особого риска дошел до места.
Степан Алексеевич уже разгрузился и вынимал из рюкзака разные баночки и узелки. Плетеный садок он по-хозяйски опустил меж бревен в воду.
— Опоздали, — тяжело вздохнув, пояснил он. — Еще немного — и эти плоты прозевали бы.
Костя ничего не ответил. Он еще раз пожалел, что пошел на Волгу, где непонятные рыболовные законы, нужно все время торопиться и не зевать. И люди сюда ходят другие: неразговорчивые, суровые. А на озерах, особенно на Ременникове, куда проще.
Ветерок усиливался. Костя надрал бересты и развел огонек. При неровном, колеблющемся свете стали налаживать удилища.
Снасти у Степана Алексеевича особые. На длинные бамбуковые удилища он привязывал тонкие крепкие лесы «Сатурн». Вместо поплавков к гибким концам удилищ прицепил колокольчики. На каждую лесу, на отдельных поводках, приспособил по пяти крючков, Особенно удивили Костю грузила — двухсотграммовые слитки свинца. Такие громадины на тонких, как волос, лесках, он видел впервые. Обычная озерная удочка с перьевым поплавком выглядела против этих снастей малюткой. Да и ловить ею здесь неудобно.
Костя попросил у Степана Алексеевича «напрокат» одно удилище, но тот вежливо отказал, сославшись на какой-то свой закон, по которому одалживать на рыбалке снасть не полагалось, ибо ждет рыбака за это явная неудача. Костя не знал законов этих странных чудаков и настаивать не стал. Он свернулся калачиком меж бревен и задремал — все равно озерной коротышкой на такой глубине ничего не поймать. Спал он тревожно, сквозь сон всю ночь слышал звон колокольчиков. На ветру звенели они беспрерывно.
Степан Алексеевич, наладив все удилища, забросил их, спустил в воду на длинной бечеве набитую пареным овсом кормушку и задремал под мелодичный звон колокольчиков.
Проснулся Костя от холода. Начинало светать. На позеленевшем небе хорошо очертились Свияжские горы. Один за другим гасли огни бакенов. Ветер усиливался.
На плотах, растянувшихся вдоль берега километров на пять, как большие серые птицы, сидя дремали рыбаки, Кое-где около них еще теплились огоньки…
Костя размотал свою удочку, насадил на крючок навозного червя и, на счастье поплевав на него, забросил лесу в затишье, в неширокое окно между плотов. И едва только поплавок коснулся воды, как его повело. Костя подсек — на крючке извивался полосатый, в ладонь, красноперый окунь. Выброшенный на плот, он топорщил колючие плавники, пялил зеленые, навыкате глаза, хватал розовыми жабрами воздух, словно силился понять, что же с ним такое произошло.
Окуни клевали беспрерывно. Костя едва успевал менять насадку. Это развеселило его.
Проснулся Степан Алексеевич и долго с полным равнодушием наблюдал за ловлей. Окуни — не его дело. Но когда Костя выбросил на плот десятка три ровных рыб, разгорелся азарт и у него. Он вынул одно из своих удилищ — тяжелую артиллерию на лещей — и спешно стал переделывать его под окуньков.
Но так уже заведено на рыбалке: позавидуешь другому — не повезет тебе, а когда не повезет, лучше сматывай удочки и уходи. Толку все равно не будет. Это хорошо известно каждому удильщику. Иной раз, когда повезет, и на дохлого червяка не успеваешь закидывать, в другой же на любую первоклассную приманку ни одна не клюнет. Хоть плачь!
Так случилось и со Степаном Алексеевичем. Сегодня ему явно не везло. Едва он вытащил одного окунька, как поклевка кончилась. Просидели с полчаса — пусто! Он плюнул с досады и стал снова переделывать свою снасть под лещей, ворча и проклиная себя за то, что прозевал вчера свое место на плотах.
— Там за ночь раза три подцепили! А здесь разве место? — показал он на бившиеся о плоты волны. — Дно ровное, весь овес книзу сносит.
И словно в подтверждение его слов, на соседнем плоту у пожилого рыбака в зеленом ватнике вдруг настойчиво и сильнее обычного зазвенел колокольчик.
Рыбак долго возился, то опуская лесу, то подводя добычу к плоту. Наконец с большим трудом он подцепил сачком крупного, килограммов на пять, леща.
— Видел? — с сарказмом спросил Степан Алексеевич, словно не сам он, а только один Костя был виновником его сегодняшних неудач. — Четвертую хватил! А мы сидим тут, как сычи. Да разве на таком яру что поймать?
Но он не договорил. Одно из его удилищ вдруг напружинилось, громко звякнул колокольчик. Он дал рыбе как следует захватить приманку, подсек и осторожно стал подводить добычу к плоту. Лещ попался крупный, как печная заслонка. Таких на крючке Костя еще ни разу не видел и очень удивился.
— Теперь, должно, пойдет! — оживился Степан Алексеевич, взвешивая на руке добычу.
Солнце поднялось высоко и изрядно припекало. Окуни больше не клевали. Костя собрал свой немудреный улов, насадил на кукан и спустил в воду. После леща Степана Алексеевича окуньки как-то сразу стали казаться крошечными, просто мальками.
— Ты попробуй на горох или на овес, — посоветовал ему Степан Алексеевич. — Может, клюнет…
Костя то и дело менял насадку, но все без толку. Клеву не было, солнце пекло. Клонило ко сну. Сквозь дремоту Костя слышал, как Степан Алексеевич вытащил еще одного леща, но встать и посмотреть добычу заленился. «Надо домой собираться», — подумал. Оторвавшись ото сна, Костя умылся. Степан Алексеевич от предложения пойти домой отказался.
— До вечера посижу, — сказал он. — Все равно и дома делать нечего.
В это время на Костину удочку вдруг клюнуло. Поплавок сунулся раза два и скрылся под водой.
— Крупная взяла! — определил Степан Алексеевич.
Костя ловко подсек и медленно, чтобы не порвать леску, стал сваживать добычу к плоту. Удилище его согнулось в дугу, туго натянутая леса резала воду. Рядом, с сачком в руках, суетился Степан Алексеевич, то и дело приговаривая:
— Осторожнее, осторожнее! Не ослабляй леску, порвет, дьявол! Лещ клюнул!
Когда необычно для леща сильная и резвая рыба попала в сачок, Степан Алексеевич вдруг пропел несвойственным ему фальцетом:
— Бо-же мой, са-зан!
Сазан оказался крупным. Тяжелый, словно отлитый из меди, черной спиной и мощным, сжатым с боков телом, он хлопал по бокам сильным лопушиным хвостом, обдавая рыбаков слизью, выпучил глаза, хватал голым беззубым ртом воздух.
Недоумевали и рыбаки.
— Первый раз за всю жизнь вижу, чтобы тут клевал сазан, — признался Степан Алексеевич.
Посмотреть на редкую добычу прибежали удильщики с других берегов, и все наперебой спрашивали, на что клюнуло.
— Снизу пришел, бродяга! — определил кто-то.
Степан Алексеевич не отходил от сазана, словно не Костя, а сам он выудил такую диковину. Он широко распяливал уже притихшей рыбине усатый рот, заглядывал в глотку, то и дело взвешивал ее на руке, стараясь с точностью до грамма определить ее.
Собрав свой улов, Костя простился со Степаном Алексеевичем и отправился домой.
В городе долго бежали за ним ребятишки и, шмыгая носами, кричали:
— Дядя, где пымал? На червя?
Дул ветер, поднимая тучи пыли, разгоняя зной, и всю дорогу, самого дома, чудился Косте мелодичный звон колокольчиков.
Каждую зиму русаки жили на усадьбе РТС, расположенной на отшибе села, прямо в поле. Усадьба обширна, загорожена редким забором из реек, каким обычно городят в селах палисадники.
Дневали зайцы в полузанесенных снегом комбайнах. Тут же, вокруг РТС, и кормились по ночам. Спасались здесь зайцы от лисиц, которые не осмеливались подходить к машинам.
Русаков было много. Весь снег на усадьбе в их тропах. Людей они не боялись. Видимо, смертельный страх перед лисицами заставил их привыкнуть к людям, от которых, собственно, вреда они не видели.
Правда, многие комбайнеры и трактористы имели ружья, всем хотелось подстрелить зайчика, только никому этого не удавалось. Директор станции Иван Гаврилович Осипов, полный, добродушный человек, в насмешку называл неудачников «охотничками». Посмотрит, бывало, в окно из своего кабинета и спросит:
— Кто это там по комбайнам шарит? Опять небось охотнички пришли?
И искренне, но не без иронии, пожалеет: «Эх, мученики. Не нажили еще умишка, чтобы перехитрить зайца».
С легкой руки Ивана Гавриловича слово «охотнички» вошло в обиход. Присваивали это не только незадачливым звероловам, но и всем, у кого что-нибудь не получалось. Копается, к примеру, тракторист в машине, не может завести мотор для обкатки или подогнать клапана — обязательно подойдет к нему другой, поможет, а потом непременно скажет: «Эх ты, охотничек!»
Трактористов и комбайнеров с этим безобидным, но и не очень лестным прозвищем было много, и каждый старался по возможности от него освободиться.
Были у нас охотнички в полном смысле этого слова. Особенно волновали заячьи тропы главного бухгалтера Александра Ивановича, тощего, худосочного человека, и медника Костю Кочеткова, только осенью приехавшего к нам из города. Этих двух совершенно различных и по характеру и по темпераменту людей сдружили заячьи тропы. Как сойдутся оба, о чем бы ни говорили, а в конце обязательно побеседуют и о зайцах.
— Сколько их тут! — обычно начинает Александр Иванович.
— Пропасть! — восклицает Костя. — В воскресенье нужно опять попытать счастья, авось да подвезет!
— Обязательно! — заверит главбух.
Пытать счастье они обычно выходили чуть свет и брали с собой третьего зверолова — электротехника Женю Вдовина. Женя не имел ружья, но в душе был заядлый охотник. Ходил он на эти вылазки с большим удовольствием и выполнял скромную и необходимую должность загонщика. И, нужно отдать должное, работал он на совесть.
На двух углах полукилометровой изгороди было выбито по дощечке. Щели эти служили зайцам воротами. Все следы из поля вели к этим щелям и бисером рассыпались по усадьбе.
Прием у охотников один. Александр Иванович и Костя обычно садились с ружьями около этих щелей с полевой стороны, а Женя, вооружившись палкой, ходил от комбайна к комбайну и выгонял зайцев. Увязая по колено в снегу, он грохотал по железным частям машин и на всю усадьбу кричал:
— А ну, выходи на расправу!
Но зайцы, как правило, не торопились. Иногда выбегут один-два, но, видимо сразу же смекнув в чем дело, удирали напролом, находили в изгороди много и незанятых щелей. Грохал чей-нибудь запоздалый выстрел, говорящий заодно и о том, что охота дальше бесполезна. Сердитые и иззябшие охотники долго стоят в том месте, где пролезал зверек, рассматривают два-три волоска, оставленных зайцем на изгороди, и с этим расходятся по домам.
И так каждое воскресенье.
А утром охотничков обязательно встретит Иван Гаврилович и непременно спросит:
— Ну как успехи? С полем или опять пусто?
— Пусто! — чистосердечно признаются охотнички и тяжело вздохнут. — Профессора тут, а не зайцы!
— Это верно! — согласится Иван Гаврилович и добавит: — Да и где вам, мученикам, убить? У зайца и то тридцать три уловки, а вы вечно, как сычи, на углах изгороди торчите. Пора бы, наверное, что-нибудь новое придумать.
Но вот наконец заяц попался. Вернее, не сам заяц, а зайчонок. Случилось это ранней весной. Копались комбайнеры в своих машинах, и вдруг штурвальный Коля Бухвалов, высокий, длинноногий парень, увидел зайчонка. Зверек притаился за хедером комбайна в небольшой вмятине и лежал ни жив ни мертв. Коля спугнул его и с криком: «Заяц, заяц, держи!» — пустился ловить. Не выдержали и другие комбайнеры. Они долго бегали вокруг машин, мешая друг другу, пока случайно не накрыли почти уже загнанного зайчонка шапкой.
Хоть и не велик зверек заяц, а наделал на усадьбе много шуму. Посмотреть на него собрались почти все, кто был в это время на усадьбе. Пришел и Иван Гаврилович, и главбух, и Костя с Женей. Кто-то в насмешку произнес речь во хвалу славных звероловов. Много было шуму и смеху. А зайчонок испуганно дрожал на руках у рослого комбайнера, пялил на людей круглые, навыкате глаза, смешно раздувал пухлые губы.
Кто-то спросил:
— А что же теперь делать с ним?
Вопрос застал всех врасплох. Все опомнились, словно отрезвели.
— Действительно, что делать с зайчонком?
Первым нашелся Иван Гаврилович. Он вышел в круг и авторитетно предложил:
— Я думаю, товарищи, нужно собрать всех наших охотников, кто за всю зиму ничего не убил. Пусть придут утром с ружьями и собаками. Зайца мы привяжем к городьбе, и пусть палят. Может быть, на этот раз попадут в цель и с добычей будут.
Шутка Ивана Гавриловича пришлась всем по душе, лишь одна уборщица конторы тетя Дуся приняла ее всерьез:
— Что вы, охальники! — запричитала она. — Ведь он еще дите! Разве можно так? И ему, бедняжке, чай, жить охота…
Но благоразумные слова ее ни на кого не действовали.
— Расстрелять зайца! Пусть потешатся неудачники!
— Это и вас касается, милейший, — заметил Иван Гаврилович главбуху, — вы тоже за всю зиму, кажись, ничего не убили.
До утра поместили зайчонка в бункер комбайна и прикрыли сверху решетами. Сердобольные набросали ему травы, хлеба — живи!
А тетя Дуся так и не поняла, что народ шутил. Вечером она встретила Александра Ивановича и, ища у него сочувствия, спросила:
— Убьют ведь, охальники?
— Убьют! — подтвердил главбух.
— Что же делать?
Ночью уборщица не спала. Под утро она вышла из дома, прокралась на усадьбу и выпустила зайчонка на волю.
— Гуляй, милый! — прошептала она ему вслед. — Живи! Меня поругать-то, если узнают, поругают за тебя, а уж стрелять-то не решатся.
А утром она увидела, что все на работу пришли без ружей и собак, все по-прежнему занялись своими делами, а о зайчонке забыли, словно его и не существовало на свете…
— Фу ты, нечистые, напугали только старуху! — обрадованно проговорила она. — Знала бы — не выпускала. Пусть бы пожил у нас, ведь интересно!
— Пусть до зимы бегает! — узнав о случившемся, сказал главбух. — Снег выпадет, мы его с Костей обязательно подстрелим!
В июле, в самую сенокосную пору, лесник Степан Веревкин нашел в лесу, в двадцать первом квартале, диких пчел. Рой, видимо, улетел с какой-то пасеки и прижился в дупле старой сухой осины. Гнездо располагалось в комле дерева, невысоко от земли Степан прослушал дупло, щелкая по стволу пальцем, и, судя по тому, как гудели там пчелы и как летали они вокруг, решил, что семья попалась сильная. Из узкой щели, служившей пчелам летком, потянуло медом…
Степану еще ни разу не приходилось держать пчел. Он боялся их и не умел за ними ухаживать. Поэтому лесник тут же и решил продать их вместе с осиной прямо на корню. Приметив место, он пошел к себе на кордон. Вечером за ужином рассказал о находке и о своем решении жене.
— Кто же это в страду будет возиться с твоими пчелами? — спросила супруга. — Только и делов теперь до них. Кому и нужно, да не возьмут. Сено-то сейчас дороже меда каждому. Разве Митричу предложишь. Сейчас только его никакая страда не удержит.
— Много ли даст Митрич, — возразил лесник, — три кило меда да кислушки поднесет — невидаль, за такую-то семью! Лучше повременю малость. После покоса за настоящую цену отдам!
— Так и будут там пчелы сидеть и ждать, когда покос кончится. Небось найдет кто-нибудь да заберет.
— Найдет?! — удивился Степан, и косматые брови его полезли наверх, топорща на лбу кожу. — Это же в двадцать первом квартале! Туда только зимой иногда охотники заходят, а летом ни одной души не бывает!
Сенокос кончился, но не убавилось у колхозников дел, а прибавилось. Началась уборка хлебов, потом до самых морозов копка картофеля. Степану жаль было продавать пчел Митричу, и он терпеливо ждал. После огородов народ повалил в лес, заготовлять на зиму дрова. Тут уж и самого Степана связали по рукам: целыми днями ходил он по лесу, указывал делянки. Когда наступила зима и много разных дел схлынуло с рук, лесник решил заняться своей находкой. Не пропадать же пчелам в лесу!
Тут опять вмешалась в дело рассудительная супруга.
— Кто же это в зиму купит у тебя пчел, умная голова? Их небось каждый к весне стремится завести. Сейчас купи, а они и подохнут до весны-то. Хоть и ждал ты все лето, а, видно, не миновать тебе Митрича.
Степан подумал-подумал и решил, что, действительно, никто сейчас, кроме Митрича, не решится купить пчел.
Митрич — колхозный пчеловод, низенький, рыжебородый старик, большой любитель дупляных пчел. Трудно понять, что ему больше нравилось: пчелы, дупла ли, куски прогнившего дерева, каких и бесплатно в лесу можно набрать целую уйму. Только диких пчел Митрич всегда покупал охотно. Он аккуратно вырезал кусок дупла с гнездом, пчел перегонял в улей, а на дуплянку прибивал небольшую дощечку и писал, где и когда найдены пчелы. Таких «экспонатов» у старика скопилось много. Новые он выставлял для всеобщего обозрения на пасеке, а старые в беспорядке валялись у него на чердаке, на омшанике — везде, где только можно было приткнуть.
Неверно было бы считать, что Митрич скупает диких пчел ради пустой забавы. Был у него к этому особый интерес. На листе фанеры он сделал карту леса и отмечал места, где были найдены дупла. Старик вел учет улетавшим с пасек и селившимся в лесах пчелам. Правда, не обязательно было к крестикам на самодельной карте хранить еще и дупла; никто это делать старика не обязывал. Но если рассуждать так, то никто не обязывал его делать карту и вести учет. Все это, видимо, доставляло Митричу какое-то удовольствие. У каждого человека есть свои слабости.
Правда, продавали Митричу диких пчел неохотно, только в крайней нужде, когда деть их было решительно некуда. Происходило это потому, что со стариком нельзя было рядиться. У него на любое дупло одна цена — три кило меду, и, хоть в доску разбейся, Митрич не прибавит. Расплачивался старик колхозным медом, прямо с пасеки. Но и пчел он покупал не себе. Самому ему оставались только хлопоты да дуплянка. Но такой уж человек Митрич — большего ему и не нужно.
Лесник застал Митрича на пасеке. Тот сидел около окна и подшивал валенок.
— Пчелы, говоришь? — обрадованно переспросил он. — Тогда давай завтра утречком и сходим.
Митрич не любил такое дело откладывать в долгий ящик.
Утром Степан еще затемно пришел на пасеку. Старик уже ждал его.
Было морозно. На черном, словно бархатном, небе весело перемигивались крупные звезды. Когда охотники добрались до места, рассвело. Все деревья в лесу стояли запушенные инеем, будто ночью, пока все спали, кто-то невидимый опутал их тонкими, ажурными кружевами.
— Здесь! — указав на толстую осину, прошептал лесник Митрич приложил ухо к стволу и пощелкал.
— Не слышно. На это ли место привел? — усомнился он.
— За неделю до снега смотрел, тут были. Поди, уснули крепко.
— Сам ты уснул!
Предусмотрительно заткнув леток рукавицей, Степан зарубил дерево. Пила мягко вошла в полугнилой ствол. Осина жалобно скрипнула и, ломая отмершие сучья, рухнула в снег. Из выгнившей сердцевины посыпались труха, птичьи перья, мох, обломки пчелиных сотов. Вместе с этим хламом неожиданно вывалилась на снег рыжевато-бурая, с желтым пятном у горла, лесная куница и, словно согнутая пружина, мызгнула между ног. Не успели охотники и глазом моргнуть, как она скрылась в лесу. Степан было метнулся вслед, да спохватился и только рукой махнул — все равно не догнать!
— Вот язва! Да как она сюда забралась? — удивился старик, Степан с досады скреб затылок:
— Жаль, ценную штуку упустили!
Когда выпилили дупло, то оказалось, что всех пчел и больше половины меда поела куница. Митрич, подбирая в трухе остатки сотов, ругал ее на весь лес за погубленных пчел.
Жена лесника, узнав о случившемся, только руками всплеснула.
— Что, не говорила я тебе? — упрекнула она мужа. — Надо было тогда же и продать их Митричу. А то пожадничал, а теперь ни себе, ни людям. Вот тебе и заповедный квартал.
В это время Митрич старательно выводил лиловым карандашом на липовой дощечке: «Сие дупло найдено в 21 кв. Зеленодольского лесничества лесником 3-го обхода Веревкиным С. в страдную пору. К зиме пчел вместе с медом похитила куница-медовка, которую застали мы на месте. Она вьюном мызгнула меж наших рук и скрылась в лесу».
— Надо же чем-нибудь и лесному зверю кормиться! — сказал вслух Митрич и забросил пустую дуплянку на чердак,
Иван Ильич Новиков, пчеловод колхоза «Заря революции», проводив меня до леса, сказал:
— Все же напрасно уходишь. Вон как заволакивает кругом: того и гляди, дождь пойдет.
Я только что проверил его пасеку и торопился в следующий колхоз. В области срочно требовали от меня акты осенней ревизии пасек района, поэтому ждать я не мог. Мы посидели с ним на опушке, покурили, и я пошел.
В лесу было сумрачно и тихо. Осень входила сюда медленно, успев слегка позолотить верхушки березок и осин.
Иван Ильич оказался прав: вскоре небо сплошь затянуло тучами, пошел мелкий, но спорый осенний дождь. До пасеки оставалось еще километров пять, и, чтобы окончательно не промокнуть, я свернул на кордон к знакомому леснику Антипычу.
Хозяина застал дома. Он, видимо, тоже только что вернулся из леса и развешивал свою промокшую куртку над плитой.
Кроме меня непогодь загнала в сторожку человек семь грибников с корзинами и туесами.
Жена Антипыча, Дарья Ивановна, как и все живущие в стороне от людей, была рада гостям. Она жарко натопила плиту, поставила самовар. Мы напились чаю, закурили.
Грибники, в большинстве односельчане Антипыча, вели себя бесцеремонно. Попыхивая самосадом, забористым, бросающимся в глаза, как разрезанная луковица, они разговорились о грибах, о том, как много их уродилось в этом году.
Последним в сторожку приплелся дед Афанасий с пудовой корзиной молоденьких душистых груздей. Мы помогли старику раздеться, развесили его мокрую одежду над плитой, самого усадили за стол. Дед очень стар, работать уже не может и в последние годы тем только и занимается, что собирает в лесу грибы и ягоды. У него два женатых сына и замужняя дочь. Есть и свой дом, но живет он поочередно у сыновей: неделю у одного, потом у другого.
А недавно окончательно поссорился с обоими и перешел к зятю. Все это я узнал из его рассказов.
Грибники подивились, где это ему повезло полную корзину набрать одних только груздей. У всех были разные грибы: толстые, сдобные боровики, словно из меди отлитые рыжики, красноголовые подосиновики, — а у деда, как на подбор, грузди, и все молодые, чуть крупнее пятака.
— А это места надо знать, — ответил старик на наш вопрос. — Я по лесу иду, как по своей избе, по духу чую, где какой гриб растет. Пойду вот завтра — корзину боровиков наберу, и все на одном месте. А найти грибную палестинку не хитро. Заберись вечерком повыше, откуда лес хорошо виден, и смотри. Заметишь, из какого места туман курится, — иди утром, тут тебе самые грибы будут! Вечерний туман теплый, Идет он из сырых лощин, парит землю, вот гриб и лезет..»
Начинало смеркаться, С улицы, нагоняя дремоту, вылизывал окна надоедливый дождь, и нам, по всей видимости, предстояло у Антипыча заночевать.
Дед Афанасий стал поглядывать на полати, а Дарья Ивановна, перехватив этот взгляд, спросила:
— Что, дедушка, отдохнуть хочешь?
— Надо бы, дочка, — чистосердечно признался старик и добавил: — Только ты не спеши меня укладывать, я покалякаю еще с мужиками.
Говорить о грибах в лесной избушке да под шум осеннего дождя было особенно приятно. Час назад я проклинал непогоду, но сейчас, слушая деда Афанасия, забывался и видел перед собой не пасеку, а лес и гряды — «хоть косой коси» — медно-красных рыжиков.
— А еще надо и то знать, в каком лесу какой гриб растет, — продолжал рассказывать дед Афанасий. — Ведь каждый из них свое дерево любит. Скажем, подосиновик так и зовется по дереву, подберезовик тоже; маслят и рыжиков — под сосной ищи, мокруху — под елью, рыжика и под сосной, и под елью найдешь, и только боровичок не спесив, он и под елкой, и под сосной, и под березой, и в дубняке растет. И опять лес для гриба много значит. Потные места в каждом лесу есть, а вот грибов не, везде найдешь. Зайди в ельник-зеленомошник — для гриба пустой лес, редко попадется лишь сыроежка.
В такой лес только за черникой да брусникой ходить, а не за грибами. А вот в молодом да редком ельнике и рыжиков наберешь, и груздей, и белые тут будут. Тоже будто ельник, а совсем другое, И в сосняке не в каждом грибы есть. Забредешь, к примеру, в сухой лишайниковый бор — грибов лучше не ищи. Разве только зелянка или рядовка попадется. Вересковый сосняк — тоже не грибное место, сосняк-зеленомошник — не то, а вот в молодом да редком сосняке и маслята, и рыжики, и волнушки, и белые будут. А самый грибной лес — это лиственные, где березки да осинки перемешаны, сухой лист да травка понизу. Тут уже всякие грибы будут. Только рыжика тут не ищи.
Я разные грибы не собираю, сразу из дому иду или за груздями, или за рыжиками. А уж куда идти — я знаю!
На минуту в сторожке сделалось тихо. Слышно было только, як дождь шептался за окнами. На улице стемнело, и Антипыч поставил на стол лампу. Первым нарушил тишину молодой грибник в синем свитере:
— Да, — протянул он, — грибы собирать тоже, оказывается, головой надо. Мы бегаем по всему лесу, как настеганные, что на глаза попало — то и в корзину. Да и где уж тут думать — торопимся, как бы кто кого не обогнал. А куда торопимся, и сами не наем. Вот, к примеру, у нас здесь, можно сказать, гибель сколько грибов: и сотой доли не выбираем. Однако жадничает народ. Чуть зорька — уж бегут в лес. Ну, это простительно тем, кто до работы а грибами ходит. Но ведь и старики, которые лет по пяти в колхозе не работают, тоже чуть свет бегут…
— А это не от жадности, — перебил его дед Афанасий. — Может, и сам замечал, что утром всегда быстрее корзину грибов наберешь, чем днем. Поэтому и спешит народ в лес пораньше. Утром гриб обмыт росой и блестит, как лаковый. Его далеко видно. И со старыми глазами мимо не пройдешь. А спадет роса — и спрячется гриб. Только красноголовый подосиновик да мухомор издалека увидишь, а остальные не скоро разглядишь, пока вплотную не подойдешь. А жадность теперь у людей, наоборот, пропала. Только вот собираем, поскольку живем в самом лесу, а из дальних сел из городу народу почти нет. Время ли не хватает у людей, охоту потеряли к этому. А бывало, и не так уж давно, в наших лесах большие заготовки грибов делали. Приемные пункты выезжали, прямо на месте и покупали грибы, тут их и солили. В город же готовые отправляли. У одной артели я лет пять кряду по сезонам засольщиком был.
А теперь соленые грибы только где-нибудь в деревне у бабки попробовать можно, а в магазинах и в столовых грибы не найти. Разлюбили артели и промысловые кооперации это дело, и сверху, видно, на них никто не нажмет. А так почему бы не заготовлять грибы, разве плохой продукт? В городе на такой товар покупатель всегда найдется. А сколько их по лесам пропадает — гибель. Иной прямо душа ноет, как жаль, а что сделаешь? Или, к примеру, сыроежки взять. Народ им брезгует, считает сыроежку малоценным грибом, а зря, гриб стоящий. А у нас их по чернолесью иной после дождичка столько высыпет — наступить некуда: и красные, и желтые, и синие, и зеленые, и алые, прямо в глазах рябит, все равно что не в лесу, а на ярмарке по щепному ряду идешь…
Дарья Ивановна внесла из сеней корзину с грибами и от нечего перебирать их для солки. Заметив, что многие грибы в корзине с цельными ножками, дед Афанасий упрекнул:
— Нехорошо так-то, Дарьюшка. Надо срезать корешки, в них самые семена, а ты их унесла.
— Да ведь и без того много их в лесу остается! — стала оправдываться хозяйка.
— Все одно нехорошо. Я вот старик, и то за каждым грибом наклонюсь и аккуратно ножичком подрежу — и лесу польза, и в корзине без земли чище…
Уснул я в этот вечер поздно, а грибники и совсем не ложились. Они все рассказывали друг другу разные лесные истории, одну занятнее другой, а перед рассветом ушли, прихватив недосказанное на дорогу. Не спал с ними всю ночь и Антипыч. Утром он пошел меня провожать.
— Да, — почему-то вздохнул он, когда мы сошли с крыльца, — много тут вчера про грибы старик Афанасий порассказал. Я хотя и сам мастер грибы собирать и немало за свою жизнь по лесу исходил, а узнал много нового. Интересный старик. Занятно он про грибы рассказывает. Спец по этому делу. Недаром у нас в селе его зовут грибным профессором. Из всего района у него самые лучшие грибы, всех ядренее! Он и солит их сам как-то по-особенному, ни одна женщина так не умеет!
Я простился с Антипычем недалеко от его кордона и пошел по сырой еще траве на пасеку, думая о грибном профессоре.
Небо, как и вчера, было затянуто тучами. Кое-где меж ними виднелась холодная просинь неба.
Но вот тучи, словно льдины от берега, оторвались от черной гряды лесов, и в образовавшийся зазор проглянуло нежаркое осеннее солнце, все вокруг сразу же ожило и заблестело.
Юрий проснулся от духоты. Вечером хозяин сторожки — лесник так натопил плиту, что нечем было дышать. Ребятам он постелил на полу, а сам выпил стаканов семь крепкого чая и забрался на печь.
— Прозяб я, весь день в лесу был, — объяснил он.
Юрий вышел на крыльцо и поежился. Было морозно. Снег еще не выпал, но на небе уже по-зимнему низко и ярко поблескивали звезды. Вернувшись в сторожку, он нащупал спички, зажег лампу и посмотрел на часы. Было три. «Пора», — решил он и стал будить товарища. Вова проснулся, сладко потянулся и, узнав сколько времени, согласился:
— Да, пора.
— Вы туда идите, где я указал, — посоветовал им лесник, — там тетерева каждое утро березовыми сережками кормятся. И скрадок есть, один охотник делал…
Ребята подтянули потуже патронташи, взяли сумки, ружья, чучела тетеревов и пошли.
Юра и Вова были охотниками. Правда, не совсем настоящими, но все же… За прошлую зиму они поймали петлей трех зайцев и подстрелили на колхозном гумне куропатку. Весной даже скрадывали на току тетеревов, и хотя неудачно, но ведь без этого и у настоящих охотников не бывает.
Об интересной охоте на тетеревов с чучелами ребята узнали этим летом от первейшего на селе охотника — дяди Андрея. Выходило совсем просто: рано утром, пока не рассветало, надо установить в березняке, где по утрам кормятся птицы, чучела тетеревов, спрятаться в шалашике-скрадке и ждать. На заре птицы обязательно подсядут к чучелам и будут кормиться. Тут только бей.
И вот срок настал. В субботу, вернувшись из школы, ребята приготовили патроны, старательно почистили ружья, выпросили «напрокат» у дяди Андрея чучела тетеревов и пошли.
Они забрались в самый дальний и глухой лес, названный за топкие тетеревиные места «Живым мостиком». В успехе они не сомневались.
Темнота начала редеть. На востоке, сквозь побелевшую кромку неба, просачивалась заря.
Ребята вошли в березняк, с трудом разыскали в полумраке шалашик, хитро упрятанный в кустах, сложили в нем ружья, сумки, укрепили на ближних березах чучела, Приготовили ружья и замерли.
Светало быстро. Скоро заря широкой малиновой лентой опоясала весь восток.
Тетерева прилетели неожиданно и, шумя крыльями, рассыпались по березам черными пятнами. Но не сели, а снова сбились в стаю и полетели дальше. Вова удивленно поднял брови.
— Не понимаю, — пожал плечами Юра и добавил: — Тише вернутся.
Но тетерева не вернулись. Вскоре появилась другая стая, поменьше, покружилась около чучел и, не присев, тоже улетела.
— Странно! — прошептал Юрий. — Нужно было хотя бы влет бить. Скоро солнце взойдет, а мы ни одной и не взяли.
— Смотри, — толкнул его локтем Вова, — он сейчас окончательно испортит нам всю охоту.
— Кто? — шепотом переспросил Юрий, стараясь рассмотреть того невидимого, кто собирался испортить все окончательно.
— Вон, не видишь разве?
Тут только Юрий увидел идущего по березняку охотника. Заметив тетеревов, охотник сразу встал, как вкопанный, согнулся и, прятавшись за дерево, стал осторожно целиться. Он, вероятно, принял их за настоящих.
Ребята не успели предупредить, как он сам опустил ружье, не делав выстрела.
— Эй, дядя, ты нам охоту не порть, — строго крикнул Юрий, — мы ведь тебе не мешаем.
— Охоту? — переспросил он. — Так вы, дурьи головы, сами ее испортили. Кто же так чучела расставляет, а?
Он подошел, сгрудил ногой небольшую кучку шуршащих золотистых листьев — пала, сел на нее и стал закуривать. К его поясу было привязано четыре краснобровых красавца петуха. Ребята переглянулись.
Охотник же, будто разгадав их мысли, похлопал по черным, отливающим синевой птицам и с достоинством сказал:
— Вот сколько добыл, и без чучел. С вашим приспособлением я бы вдвое взял! А вы ни одной! Эх, охотнички! Грамоту лесную не знаете, как я погляжу, вот что. Поэтому и без добычи остались. Птицы, они солнышко очень любят. Рано проснутся и сидят на сучке, ждут. И все смотрят в то место, откуда оно взойдет. А ваши чучела куда смотрят, а? Одно на север, другое на юг, и ни одно — на восход. А тетерев — птица чуткая, она сразу заметит, что здесь неладно. Вот и не подсела к вашим чучелам ни одна. Потом, птица никогда не подставляет спинку ветру. Под перо он заходит, и холодно ей А вы и тут промах дали. Лесную грамоту, ребятки, изучать надо. Тогда и без дичи не будете. Скажем, заметили следы. Ага, кто проходил, зачем? Выследили. Тогда будете знать, какой зверь, как и где живет. Это и есть лесная грамота. Без нее дурака только можно подстрелить, а в лесу их не бывает. Так-то вот! Из какого села-то будете?.. А, знаю, бывал там. Табаком славится ваше село. Учитесь? Молодцы!
Охотник встал, затоптал окурок и, простившись, пошел в ту сторону, откуда поднималось солнце.
Ребята сняли чучела и тоже отправились домой. К обеду они пришли в село без дичи, но веселые. Было чему радоваться — ведь они узнали, что такое лесная грамота и как ее изучать.
А это для начинающих охотников чего-то да стоит!
Старый Ивук сплюнул с досады в снег и закурил свою маленькую трубку с медным ободком на чубуке, Он не мог простить себе оплошности. Куница была почти в руках и — на те вот! Этот лесной мерянь, так некстати выскочивший на визирь, испортил все дело. Молодой гончар Ур, еще не приученный к охоте, взвыл по зрячему. Не удержался и охотник. Он привычно вскинул к плечу ружье и опомнился, только когда прогремел выстрел. Белоснежный заяц-беляк с черными кончиками на длинных ушах, перевернувшись на спинку, красил снег дымящейся на морозе кровью, а охотник проклинал себя за невыдержанность.
Да и досадно было, Старый Ивук, лесник и известный охотник по всей Кокшаге от истоков до Йошкар-Олы, вдруг сплоховал, позарился на тощего меряня.
Лесную куницу лесник выследил три дня назад, пошел по следу ловкой хищницы, но куница ушла. Вот соринки на снегу ведут к беличьему гайну — это верхом пробиралась она на дневку. Тут отдыхала и полчаса назад, услышав неподалеку выстрел, ушла. С километр она уходила верхом, грядой, потом спустилась вниз. На свежем снегу хорошо печатался ее парный след. Потом, видимо передумав, она снова пошла грядой. Искать ее след стало труднее. Охотник угадывал его только по соринкам на снегу да по сбитому с ветвей инею.
Весь день Ивук пробродил по лесу, а ловкая хищница так больше нигде и не остановилась. В сумерках, когда на снегу уже нельзя было разобрать посорку, он свернул к себе на кордон. Кстати, куница весь день прокружилась в одном квартале.
Утром чуть свет Ивук снова вышел на поиски. Вскоре от вчерашней посорки он нашел свежий куний след. Ночью зверек проходил медленно, не торопясь. Около дуплистой осины лежали пестрые перья; здесь куница задавила ночевавшего в дупле дятла. Куница была близко. «Где-нибудь тут и заляжет на день», — решил Ивук и еще осторожнее пошел по следу.
Возле небольшой прошлогодней вырубки след кончился, Где-то тут и залегла куница. Но где? Охотник долго вглядывался, боясь неосторожным шагом спугнуть сторожкого зверька. Но подходящего места для его дневки не было. Деревья все молодые, без дупел. Не видно и беличьих гнезд. Ничего подходящего и на земле. Правда, посреди порубки стоял осиновый слом, но к нему зверьку не допрыгнуть с крайних деревьев: далеко. На всякий случай Ивук обошел порубку, но нигде куньих следов не нашел. Не могла куница добраться до слома и верхом: на всей вырубке ни одного деревца, а молоденькие березки, густо опушенные инеем, настолько малы, что не удержат и белку, под снегирями ходуном ходят. Пристально вглядевшись, Ивук заметил, что с трех или пяти крохотных березок, от кромки леса к слому, иней сбит и оголенные шоколадные веточки хорошо выделялись среди запорошенной, словно алебастровой поросли. Иней могла сбить и белка, и пробежавший низом заяц. Однако и кунице некуда деться. Не сквозь землю же она провалилась! Старый Ивук решил на всякий случай осмотреть слом. Он взвел курки своего ружья и, встав против ветра, осторожно пошел.
Сколько за свою жизнь он походил за этим ловким и смелым зверьком! Ивук по опыту знал, что ни одна куница не выдерживает, когда к месту ее дневки приближается человек. Как бы осторожно он ни шел, куница все равно его услышит и выскочит.
На этот раз Ивук чуть не вплотную подошел к слому, а из него ничего не выскочило. «Не здесь, должно», — подумал он и хотел было повернуть обратно, но, не изменяя привычке, просто так заглянул в дупло и вздрогнул. В глубине его что-то мелькнуло, в темноте вспыхнули две фосфорические точки. По всему телу охотника пробежала электрическая искра: «Тут!». Он молниеносно сорвал с головы шапку и заткнул отверстие. Хорошенько осмотрев слом, нет ли где другого выхода, Ивук достал из кармана трубку и закурил. Курил долго, обдумывая, что же делать с пленницей.
Из-за низких тяжелых туч впервые за весь день выглянуло солнце, осветило столпившийся вокруг прорубки лес, золотыми огоньками расцветило снега. Лес притих, словно задумался над судьбой своей питомицы, и молча ждал развязки. А она приближалась.
Ивук осторожно вынул из ружья патрон, выковырнул пыж и, высыпав дробь в карман, зарядил ружье холостым патроном. Просунув в дупло ствол, он выстрелил. Запахло гарью. Из дупла поплыл пороховой дымок.
Вынув из-за пояса топор, охотник быстро подрубил прогнивший ствол и, надавив плечом, свалил его. Вместе с трухой из дупла вывалилась на снег мертвая куничка. Зверек был убит сотрясением воздуха. Ни одна дробинка не попортила шелковистого меха.
В степи за большим селом Заовражье, на колхозной пасеке, ночевали двое: пчеловод Николай Алексеев, высокий, смуглый парень лет двадцати пяти, и сторож Иона Тимофеевич Моргунов. Лицо Ионы морщинистое, а выцветшие глаза спокойные и по-детски ласковые. Николай, обычно веселый и разговорчивый, на этот раз был задумчив. Он сидел у костра на разостланной солдатской шинели, машинально подкладывал в огонь сухие стебли прошлогодней полыни и, глядя на бегающие языки пламени, перебирал во рту сухую былинку.
А задуматься было над чем.
Вторую неделю над степью тянул суховей. Горячий, словно вырвавшийся из пекла, ветер желтой дымкой завесил горизонт, буйно разгуливал по степи. Ветер сушил и без того небогатую влагой землю. Разнотравье, еще недавно зеленое и пестрое от цветов, сникло, стало буреть. Каждая травинка, склонившись в земном поклоне, хотела сейчас одного — пить!
Пчелы работали по утрам и вечерам. Днем, несмотря на то что зацвел донник, сбор меда прекращался. Нектар густел, едва успевая выйти, превращался на горячем ветру в блестки сахара и оставался в венчике цветка нетронутым: засахарившийся нектар пчелы не брали.
Донник был опорой всех пасек, разбросанных в этой степи. Мед отсюда шел и пчелам на зимовку, и в кладовую колхоза. Пчеловоды растерялись. Суховей, распластавший над степью желтые крылья, сыграл с ними злую шутку.
— Да, Коля, плохо наше дело, — посасывая трубку, сказал после долгого молчания старик. — И досадно, главное, урожай-то на все какой! В редкий год увидишь такие хлеба, а мы вдруг без меда! Да нам, милый, стыдно будет и на глаза-то показаться людям.
— То хлеба, — вздохнул Николай. — Им теперь жара нипочем, они уже в силе. А нам вот. Эх, дождя бы сейчас!
— А дождя не будет, тогда пчелы не только для колхозу — себе-то на зимовку ничего не соберут, — пророчески сказал Иона — Вон как все варит…
— Ну, уж до этого не доведем…
— А что сделаешь? — нервно разведя руками, спросил старик. — Ей, небесной-то канцелярии, небось не прикажешь! Видишь — горит степь-то? Недели через две, может, и брызнет, да что толку, коли уж все спалено будет?
— Дождя ждать не будем, — видя, как кипятится старик, улыбнулся Николай. — Это пропащее дело. Я, думаю, Иона, в лес переехать. По опушке там разнотравье цветет, а потом липа будет. Она посильнее нашего донника. Так и выйдем из положения, Не сидеть же сложа руки и ждать у моря погоды! Утром съезжу посмотрю, как там.
Вечер уже прошел, и теплая июньская ночь замигала множеством звезд. В неостывшем воздухе стояла пряная духота с запахом полыни, донника, терпких степных трав.
Николай заснул у костра не раздеваясь, Иона долго бродил, пока не стало светать, но наконец и он задремал, облокотившись на улей.
Разбудил Николая утренний холодок. Костер погас. В полнеба стояла шафранная заря, обещая знойный день, в побелевшем небе таяла луна.
Николай умылся, а когда приготовил завтрак, разбудил старика. Выкатывая из-под навеса мотоцикл, сказал:
— Вечером не жди, задержусь.
— Поезжай, один управлюсь.
На столбовой дороге Николай прибавил скорость. У моста через суходол догнал подводу и притормозил, узнав в одном из седоков Михаила Плетнева, с которым познакомился весной на районном совещании.
— Здравствуй, дядя Миша!
— Здорово, Коля! Смотрю: кто это летит! А оказывается — свои. Далеко?
— В ваши места. Хочу пасеку в лес перебросить. Плохо у нас в степи. А ты откуда?
— Из района, Вощинки купили, а теперь на холодку домой пробираемся, А ты, значит, кочевать надумал? Переезжай, не прогадаешь! Еду вот и смотрю: откуда тут меду быть? У нас, правда, завидного пока мало, но зато впереди липа! А здесь и ждать нечего. Я для тебя, пожалуй, и местечко найду хорошее.
— Садись ко мне! — пригласил Николай. — Товарищ не заскучает один-то?
Возчик улыбнулся в бороду и достал кисет: «Мы и в одиночку привыкшие».
Лесная поляна, куда они приехали, Николаю понравилась. С северной стороны стеной стояли вековые липы, с юга к самому лесу подходило гречневое поле.
— Вот и Студеная. В ней пескарь, оголец водятся, — пояснил Плетнев. — Этот шалаш я делал, в прошлом году сюда половину пасеки перевозили. Он и вам пригодится. Ни под одним дождем не промокает! Смотря, сколько гречи, белого клевера по опушке! А липы, липы сколько! На тысячу семей хватит! И толковать, Коля, нечего. Без меда здесь не будешь.
Он ходил по поляне и, словно продавец, разводя руками, нахваливал. А место и впрямь было неплохое. Николай по-хозяйски осмотрел шалаш, умылся в Студеной, вышел на гречу. В голове рождались планы: устроить бы здесь постоянную пасеку, вырыть омшаник, поставить домик… Живи, работай! До пол-лета стоять тут, а после липы выезжать в степь на донник. Хорошо. Сосед Михаил Плетнев — отличный человек, не чета Ивану Михайловичу, вспомнил он о пчеловоде соседнего светлановского колхоза. Интересно, куда они думают переезжать? А может, и никуда, старик упрямый. Надо заехать, поговорить. В случае чего — места здесь и ему хватит.
Иван Михайлович встретил Николая улыбаясь:
— А, сосед, здорово! Ну, как поживаешь, как пчелы?
— Да живу ничего, Иван Михайлович, а вот с пчелами неважно. Взяток-то, сами видите, какой…
— Да, скуповат. Жарища-то стоит — дохнуть нечем, суховей. Тут уж не до меда. Может, бог дождичка даст, тогда и дела у нас на лад пойдут.
— А если не даст?
— Все в его воле.
— А я, Иван Михайлович, думаю не ждать его милости. Хочу в лес перебираться. Ездил вот местечко смотреть.
Иван Михайлович вопросительно поднял седые брови, усмехнулся:
— Высмотрел?
— Хорошее место нашел!
— Напрасно, Коля, пустая затея. Мы ведь не цыгане, чтоб с места на место переселяться. Пчелы не бараны, чтобы их возить. Да и непривычная наша степная пчела к лесу. Здесь пчеле простор, куда захотела, туда и летит! А в лесу кругом деревья, меж ними наша пчела перебираться непривычная. Полетит выше деревьев, а там на такой высоте ветер гуляет. Раскидает он твоих пчел в разные стороны, и приедешь оттуда с пустыми ульями.
— А вон на Кубани пчеловоды по четыре кочевки за сезон делают и не боятся.
— Врут! — авторитетно заявил старик.
— Да не врут, почитай-ка в последнем журнале.
— Не читаю, — сухо ответил старик. Так и уехал Николай, ни о чем не договорившись с упрямым соседом.
В этот же вечер Николай доложил в правлении колхоза, что пасеку необходимо перевезти в лес, и удивился: его почти никто не поддержал.
— Чего там! — говорили одни. — Три года имеем пасеку, ни разу никуда не ездили. Был ведь мед-то?
— Мы три, — поддакивали другие, — а вон светлановские двадцать лет на одном месте стоят, а когда в Светлановке меда не было?
— Да и на чем везти-то? — спросил бригадир-полевод Илья Макаров. — Шутка ли — целая пасека!
Николай и раньше замечал, что правление с прохладцей смотрит на пасеку, а сейчас окончательно убедился в этом. Только во время медосборов правленцы приветливо смотрели на пчеловода, в другое же время хоть на глаза не показывайся. За килограммом гвоздей две недели проходишь. «Мед надо, больше ничего», — обиделся Николай. Он хорошо понимал, что интересует сейчас руководителей колхоза: хлеб, молоко, мясо. Все внимание кукурузоводам, дояркам да пастухам. Все это правильно и нужно, но ведь за большими делами нельзя забывать и о малых. И пчел разводить надо, и сады, и кроликов, и рыба в прудах — все-все!
«А у нас? Районное начальство не требует — значит, можно не беспокоиться. А разве это правильно? Разве все ждать, когда сверху нажмут, будто своей головы нет… А ведь придет время — и за это спросят, да еще как!» — Николай не выдержал.
— Так что же вы думаете? — дрожащим от волнения голосом спросил он. — Погубить пасеку нам никто не позволит, а если не перевозить ее в лес, она обойдется нам в копеечку. Посчитайте. Меду в ульях нет. Степь горит. Пчел кормить надо уже сейчас, это до нового меда — целый год! Об этом вы подумали? А ведь и надо-то всего три машины на одну ночь…
— Правильно, Коля! — поддержал председатель колхоза и неизвестно кого спросил: — И с каких это пор у нас транспорту не стало?
— Уборка началась, Сергей Иванович, — снова поднялся Макаров. — Не могу же я в такое горячее время снять машины с хлебовывозки. А на лошадях силос к фермам подвозят, да трактористам каждый день по пять лошадей наряжаю: то за горючим, то за водой. Не хватало еще и пчеловодам пасеку катать.
— Илья Алексеевич! — вспылил председатель. — А пасека-то колхозная, что-ли? Чего же мы от нее отмахиваемся? Мед все любим, а помочь — нас нет? Пиши, счетовод: возложить перевозку пасеки на товарища Макарова.
Кочевать с пасекой Николаю еще не приходилось, но какое это сложное дело, он знал. Нужно просмотреть все гнезда, укрепить все рамки, чтобы не сдвигались в пути, иначе подавят пчел. Перевозят пчел ночью, и беда, если в улье образуется щель. Можно погубить все дело. Выйдут рассерженные от тряски пчелы — ничего не видно, а они видят! Ужалят потную лошадь, ну и пропадай все пропадом! Лошадь аллюром в степь, телега прыгает, щели в ульях прибывают. Пчелы яростно нападают и на людей, и на лошадей обоза. Крик, шум, треск. Летят в кювет ульи, трещат оглобли, и мчатся в разные стороны, обезумев от страха, лошади. Прощай, пасека! Были такие случаи, помнят их пчеловоды. Ох, как помнят!
Перевозка прошла удачно.
…Вскоре до пасеки донеслась беспокойная новость. Привез ее Илья Макаров.
— Ну, как дела, переселенцы? — весело спросил он. Николай рассказал.
— Неужели? — улыбку с лица бригадира словно ветром сдуло. — Как же так? А в Светлановке мед собираются откачивать.
— Не может быть! — удивился и в то же время растерялся Николай.
— Мне старик с ихней пасеки говорил. Жаль, что сам я не посмотрел. Мог и наболтать. Здесь еще зелень держится, а там вся степь высохла, желтая.
Проводив бригадира, Николай всю ночь не мог заснуть. «Неужели соврал старик? — спрашивал он себя. — Нет! Иван Михайлович врать не любит. А если правда, то с чего же мед? С донника? Его давно уже свернуло жарой. Что-нибудь перепутал Макаров».
Но на другой день выяснилось, что бригадир не напутал. Надставки на светлановских ульях стояли.
Возвращаясь ранним утром из села, Николай заехал к Ивану Михайловичу, но старика не оказалось на пасеке.
— В селе сегодня ночует, — объяснил сторож.
А откуда взяток, несут ли пчелы мед — этого сторож не знал.
До своей пасеки Николай ехал как в бреду. «Вот если старик возьмет верх — беда, засмеет. И откуда? Степь-то вся высохла. Среди этих жухлых будыльев и вдруг — мед!
Все дело, казалось, мог выправить только дождь. Николай посмотрел на горизонт: не покажется ли туча? Но над лесом поднималось огромное, ослепительное солнце. Навернувшиеся слезы умножили его: теперь уже пять огненных дисков поднималось над синевой леса…
Ивану Михайловичу Николай верил. Так просто этот старик магазины на ульи не поставит. Что-то он нашел, и, должно быть, новое. Но Николай знал: если старик и нашел что, то все равно не скажет, как ни проси. Такой уж характер. Пчеловод он старой закалки и каждое открытие привык держать в секрете. Нужно было искать эту тайну самому, и найти ее надо было теперь во что бы то ни стало.
После обеда Николай поехал в степь, где расстилаются буйные заросли неприхотливого к почве донника.
Ходил долго. Смотрел, ощупывал, — но и донник, самый сухолюбивый из всех медоносов средней полосы, был полумертв. Стебельки и листья его еще зеленели, а цветы свернулись и висели жухлыми гроздьями. Листочки от жары опустились, сникли, стали мягкими и податливыми, как теплый воск. В них не было той силы, которая держит их расправленными, в напряжении. Жизнь замирала. О нектаре здесь, конечно, не могло быть и речи.
Возвратился он на пасеку перед закатом. На душе было тяжело и тоскливо, Да и как не болеть сердцу, когда дело дошло до того, что впору было везти сахар и кормить пчел! Кормить в середине лета, да еще в то время, когда в Светлановке собираются откачивать мед!
Ночь стояла душная, без малейшего ветерка, Николай до утра проворочался с боку на бок. Все искал и искал ответа на заданную природой загадку. Дождя он уже не ждал. Страстно хотелось найти то, что было известно одному лишь Ивану Михайловичу. На заре он снова выехал в степь. Восход застал его среди зарослей донника. Загадка не поддавалась.
Николай вышел на дорогу, сел, задумался. Солнце поднялось высоко. На всю степь трещали неугомонные кузнечики. Высоко над головой, чуть заметить глазом, прошли три реактивных самолета, оставив за собой белые шлейфы. «Хорошо им, — позавидовал он летчикам. — Сейчас посадят машины, козырнут: «Задание выполнено!» А у меня?» Николай разложил перочинный ножик и выкопал куст донника. Долго вглядывался, пытался вникнуть в суть жизни этого сухолюба. Влаги в земле почти не было. Внизу под корнями прохлада еще чувствовалась, а выше земля была, как зола, сухая, хоть сей сквозь сито. Николай чувствовал, что при такой влаге корень не накормит все растение. И вдруг пришла мысль: «А что, если такому мощному корню кормить не все растение, а его часть?». Он стал срезать стебли донника, оставляя выше земли небольшие пенечки с боковыми отростками и почками. Обработав небольшую полянку, решил поискать, нет ли где ранее скошенного донника. Вскоре нашел такую полянку. Скошенный почти до земли донник дал боковые отростки. Они цвели, и на них, к большому изумлению Николая, копошились пчелы. Тайна, которую так тщательно скрывала природа, оказалась совсем простой.
— Так вот откуда мед у Ивана Михайловича! — зашептал Николай. — Совсем ведь просто, а не скоро догадаешься…
Радостный и возбужденный, Николай подъезжал к пасеке Михаила Плетнева.
— Язва, оказывается, этот Иван Михайлович, а не человек, — выслушав Николая, нахмурился Плетнев. — О себе только печется, а на других наплевать. Время-то сколько мы упустили! Пока косишь донник, да пока он отрастет — опять недели две, а то и три отбрасывай. Пожалуй, задумаешься. И здесь оставаться опасно. Липа на такой жаре может ничего не дать, и в степь ехать рискованно, неизвестно, как погода сложится. А на сусле пива не узнаешь. Может, прокатаешь только без толку пасеку… Дождя бы сейчас, тогда и ехать никуда не надо, своего меда будет хоть отбавляй.
— А мне кажется, надо рискнуть!
— Риск, Коля, хорошее дело, только не получилось бы как у того охотника, который за двумя зайцами погнался.
— Косить донник, дядя Миша, не обязательно, — настаивал на своем Николай. — Наш колхоз в степи гектаров пятьсот на силос смахнул, только насмехаться опять будут. Вот, скажут, катаются все лето, а проку не видно.
— Насмешки — пустое, был бы толк. А все-таки, Коля, давай немного подождем. У нас через недельку липа зацветет, узнаем. Не будет выделения — уедем, а если даст, то и ехать незачем. От добра добра не ищут. Липа все-таки — сильнейший медонос!
— Но ведь неделя!
— Что же сделаешь? Кабы тот кощей был человеком — давно в степи были бы.
— Кощей и есть…
Сторож Иона тоже не одобрял скоропалительности.
— Это и будем все лето с места на место за медом бегать? Плетнев правду бает: надо подождать.
К вечеру Николай снова выехал в степь, где колхоз заготовлял донник на силос. Он решил посмотреть, как развивается отава.
Несмотря на жару, донник отрастал быстро. После покоса прошло недели полторы, а стебельки его уже вытянулись ладони на две. Такие маленькие, они выбрасывали цветы, словно торопились до осенних холодов вырастить семена и оставить на земле свое потомство. Большого медосбора здесь ждать было нельзя, но ведь в лесу пока и такого не было!
Николай не мог заснуть: переезжать или нет? Здесь оставаться — значило: или собрать много меду, или остаться ни с чем. А ждать, когда липа зацветет, — значит, потерять целую неделю, За это время пчелы много могут натаскать: изголодавшись по работе, они будут трудиться стемна и дотемна. Утром он решил съездить в село посоветоваться с председателем. Но тут измучившая пчеловодов природа вдруг смилостивилась.
С юго-запада потянул ветерок, игриво пробежал по листьям, ласкал их какой-то радостной вестью. За лесом глухо и отдаленно прогремел гром. Николай вздрогнул и стал тормошить отдыхавшего сторожа:
— Иона, слышишь? Гром гремит!
Но гром уже не гремел, а первого отдаленного раската старик слыхал. Потянулись томительные минуты. «Может, мне почудилось? Может, и не было никакого грома?» Но как бы переча, где-то недалеко совсем отчетливо прогремело снова. А еще две-три томительные минуты Николай ясно убедился, что гроза приближается. К ульям торопливой вереницей потянулись, тяжелые, с раздутыми брюшками. Николай поймал одну, осторожно надавил на брюшко, на хоботок. Выступила большая золотистая капля нектара. Упав на ладонь, она заблестела. А гул пчел все усиливался.
— Это перед грозой! Перед грозой всегда бывает сильное нектара! — шептал Николай.
— Иона! Мед несут пчелы — почти крикнул он, забежав в шалаш.
— Слышу, Коленька! Шум пчел слышу! — расчувствовался.
Под вечер огромная грозовая туча, поблескивая и громыхая, повисла над лесом. Первые крупные капли дождя громко забарабанили по листьям. Упали они и на непокрытую голову Николая.
— Иона, спасены ведь! С медом! — задыхаясь от чувства, твердил он.
Они стояли под проливным дождем, который, будто словами пчеловода, ударил сильнее. И трудно было: плачут они, или это катятся по их обросшим лицам крупные, капли дождя.
Дождь уже не барабанил по листьям, а шумел в них, подобно ветру, сплошным потоком поливая землю.
Ярко вспыхивали всю ночь молнии, как бы желая узнать, здесь ли именно нужен дождь. Они на секунду раздвигали тьму ослепительными клиньями, освещая сразу то всю пасеку, куски скрипевшего на ветру леса, и, убедившись, что гасли. «Здесь, здесь!» — гремел гром.
Дождь лил весь день. Хваленый плетневский шалаш — «ни одним дождем не промокает» — не помог: пробило. Пчеловоды кутались в плащи. Промокший до нитки сторож, отбивая дробь, мечтал:
— Эх, пудика по два бы с улья взять!
— Теперь возьмем! Ишь, как хлещет! — восторгался Николай. Только на третьи сутки туча уплыла на восток. Умылась, помолодела зелень, заблестела на солнце миллионами капель. Над степными ложбинами, над зеркальными осколками повис еле видимый, голубоватый парок марева.
Расцветала долгожданная липа. На пасеке целыми днями однотонный, слаженный гул. Контрольный улей показывал каждый день от пяти до семи килограммов прибыли.
Через неделю началась откачка меда. Особенно шумно было этот день на пасеке.
— Вот и дождались! — улыбнулся Иона.
Николай открыл кран, и мед, чистый и прозрачный, как янтарь, стой маслянистой струей потек в подставленное ведро. В сумерки тяжело нагруженные подводы тронулись с пасеки. По ночам выпадали дожди. По утрам тучи не расходились, стояли серые, туманные, но теплые. Лет пчел достигал неимоверной силы. Пчелы добирали теперь последний нектар в тенистых местах, где липа еще цвела. На смену ей красновато-зеленое гречневое поле стало покрываться белоснежным, с розоватым отливом покрывалом. Оттуда потянуло густым запахом меда.
Ночь. На берегу Студеной, под столетним вязом, потрескивал костер. Тут же на разостланной шинели лежал Николай. Рядом, посасывая «неугасимую», жмурился от жара и света Иона. Ветки, брошенные на жар, корчились. Из них с шипом вырывались струи горячего пара. Еловый лапник дымил, трещал, потом вдруг вспыхивал весь сразу. Пламя поднималось высоко и далеко наступившую со всех сторон темноту. По земле метались причудливые тени деревьев. Пепел от сгоревших иголок летел вверх хлопьями садился на одежду. Языки огня весело перебегали ветки на ветку, озорно взбирались на перекладинку, на которой сел чайник, пускали золотые россыпи искр. Иона, попыхивая трубкой, рассказывал:
— Иду я из села и самого Михайловича встретил, светлановского пчеловода. Довелось покалякать. Не качали, говорит, ни грамма. Даже для себя пчелы мало собрали, надо подкармливать.
— Неужели? А как же магазины? Ведь он их ставил, когда в ульях совсем пусто было.
— Жара, говорит, роение, ну и поставил, чтобы пчелам помоднее да попрохладнее было, а сторож приди в село да похвалясь, что мед скоро качать. С этого все и пошло.
— А скошенный донник разве ничего не дал?
— Так вокруг его пасеки никто и не косил, он ничего об этом знал. Зря вы с Плетневым тогда на него обиделись. Он по старинке работает, все на дождь надеялся, вот и остался с носом.
— Вот это номер! В такой год остаться без меду!
— Вот остался…
— Знаешь, Иона, сколько мы из-за разных глупостей недобираем меда? Реки! Пропадает он. Выйди летом в лес, в поле. Полюбуйся! Зелень, все пестро от цветов, и дрожит у самого горизонта марево! Это — время главного взятка. Все растения выделяют нектар, и он течет огромной невидимой рекой. Больше Волги! Его миллионы пудов, а он пропадает. Вот мы, пчеловоды, и должны направить русло этой реки прямо в тару, налить миллион бочек душистого, целебного меда.
Поужинали. Подстелив под себя шубняк, долго лежал Иона и, посасывая трубочку, думал. Он видел огромную медовую реку, больше Волги, крепких, как Николай, людей, направляющих ее прямо в бочки, и дивился.
Перегорели угли в костре, покрылись седоватым пеплом. Где-то ухнул филин. Укрывшись шинелью, крепко спал Николай.
— Иван Никифорович, ну как же, а? Неужто опять до зимы у навозных куч торчать будем?
Дед Илья, высокий худой старик в серых выцветших на солнце штанах и в такой же по новизне рубахе, минут пять стоял перед председателем, мял в морщинистых пальцах свой изрядно потрепанный картуз, прежде чем сказать эти слова.
Иван Никифорович, черный, с неделю не бритый человек, оторвался от бумаг и, увидев Илью, неприятно поморщился.
— Опять ты с этим…
— Ну как же, надо ведь, — несмело повторил старик.
— Знаю, надо, — вздохнул председатель. — Только возиться некогда с вами, не до этого теперь, сев ведь идет, а тут — баловство!
— Какое же баловство, Иван Никифорович? И в районе все время говорят, чтобы перевезти, значит. Да и посеяли, почитай, все, Картошка только…
— Так и ее надо сажать!
— Знаю, надо, — согласился дед Илья и, переступив с ноги на ногу, добавил: — Только потом прополка пойдет, там сенокос, до зимы опять и дотянем, А сейчас бы самое время, как раз к взятку!
— Знаем мы ваши взятки, сыты! — зло усмехнулся председатель, — Лошадей только намучаете, а польза от вас известная, не первый год.
— Так откуда я вам меду возьму? Сами ведь изволите знать: село оно село и есть.
— Ну ладно, вези! — вдруг махнул рукой председатель, не столько от убеждения, что на новом месте пасека будет давать доход, сколько для того, чтобы отвязаться от назойливого деда и от районных работников, которые тоже не первый год требовали перевезти пасеку в лес. — Вези! — повторил он и пригрозил: — Только смотрите у меня, чтоб мед был, хватит валять дурака!
Пасеку колхоз «Рассвет» основал только после войны, да и то не по своей доброй воле, а по настоянию района. Раньше в селе не держали пчел, потому, вероятно, и отношение здесь было неважное.
— Баловство одно! — хмурились колхозники. — Да и больно кусачие, чисто дьяволы. Беды с ними наживешь…
Пасеку поставили в селе около конюшен. Разместили ее здесь, чтобы не держать лишнего сторожа. А о том, удобно ли пчелам, будет ли от них толк, никто не задумывался. Район завести новую отрасль — завели, а там хоть трава не расти!
Со всей серьезностью к новому делу изо всего села относились только двое: приставленный к пчелам дед Илья и его помощник Арефьев, молодой парень, года два как начавший жить семьей.
Дед Илья целое лето практиковался в соседнем колхозе, где купили пчел, постиг там всю пчелиную премудрость, а на другое, ничего не утаив, передал ее Степке, назначенному в помощники.
Пчеловоды полюбили новое дело. Работали они на совесть, толку от их работы почти не было. Пасека стояла километрах в десяти от основного медоноса — леса, а вокруг села взяток скуден, и пчелы еле-еле запасали меда только для себя. А так единственным мерилом пчеловода является мед, а его ни один год и не было, то, естественно, что и работу деда Ильи и Степки никто селе и в грош не ставил. Колхозники открыто называли их лодырями и трутнями, кому как вздумается.
— Дай-ка бог терпенья, — молил в таких случаях дед Илья — переедем в лес, будет у нас медок, тогда не посмеют, глупые, обижать нас. А пока терпи, Степа! — успокаивал он помощника и самого себя.
Раза два или три правление колхоза пробовало отстранять пчеловодов от работы за низкие урожаи, только никто больше месяца не мог удержаться на пасеке. Наймет колхоз со стороны пчеловода, поработает он немного — того на пасеке нет, другого, а до зарезу нужно. Пойдет в правление — тоже отказ, или пообещают, да не выполнят. Собственно, правление колхоза для пасеки со дня ее организации ломаного гвоздя не купило и не собиралось купить, плюнет тогда новый пчеловод и уйдет восвояси — кого хотите, того и ставьте. А на другой день председатель снова вызывает Илью и Степку. Так и так, мол, выручайте! Дед Илья со Степой не обижались, тут же из правления прямо отправлялись на пасеку, и опять все шло своим чередом.
Пчеловоды только и жили надеждами перебраться в лес. Но проходил за годом, а пасека так и стояла посредине села около конюшен. Правление ссылалось на недостачу средств, хотя деньги в колхозе и были. Председателю с непривычки было странно строить где-то в лесу омшаник для пчел, домик пчеловодам, обносить пасеку изгородью, а толк от пчел, может, будет такой же, как и здесь. Навещавший пасеку районный агроном-пчеловод тоже большой силы над председателем не имел, и все его письменные и устные указания так остались невыполненными. А причиной всему было только то, что пасека кроме деда Ильи и Степки во всем селе решительно никому не была нужна. Если бы кто-нибудь ради шутки прибежал в правление и взволнованно доложил Ивану Никифоровичу, что пчелы со всей пасеки собрались в огромную черную тучу и, проклиная нерадивых хозяев, полетели в другой колхоз, то и это ни капельки не встревожило бы председателя. Разве на минутку он задумался бы, как удобнее списать их.
Накопившиеся обиды пчеловоды изливали раз в месяц, когда приходила деду пенсия за погибших сыновей. Он утаивал от старухи четвертную, приносил на пасеку миску соленых огурцов, краюху хлеба, луку, а Степку посылал в магазин. Пили пчеловоды в шалаше из оклеенной воском чайной чашки, аппетитно закусывали, ругали колхозное начальство и, помянув недобрым словом всех, вплоть до завхоза Митрича, начинали мечтать, как хорошо было бы переехать в лес.
— Лес ведь, Степка, это — лес! — восторженно восклицал дед Илья. — Это понимать надо! Ить там как в раю! И дух-то не тот, что тут. Пчелам там жизнь — помирать не надо! Цветов разных — гибель, зелень. Одним словом, рай земной. Семикеевская пасека вон лет тридцать в Кайбицком лесу стоит. Обливаются ведь каждый год медом. И на базаре постоянно торгуют, и колхозникам понемножку дают, а мы?
Из колхозного правления дед Илья вышел неузнаваемым. Он шел, улыбаясь, и так был увлечен своими мыслями, что не замечал встречных.
— Степка! — еще издали закричал дед Илья, подходя к пасеке. — Едем! В лес едем! Сам Иван Никифорович распорядился!
— Неужель? — Степан, не скрывая радости, высоко подкинул свой потрепанный картуз.
А через час, прихватив провизию, пчеловоды шагали по проселочной уже хорошо просохшей дороге к синевшей в мареве полоске Кулангинского леса.
— Надо на Девичью поляну пробиваться! — с жаром советовал Степка. — Там место для пчел — самое подходящее.
— Глубоко в лес забиваться негоже, — не соглашался дед Илья, — мы на опушке место найдем, чтобы и вода рядом была. Так лучше! Скорее всего, у Кулангинского ручья встанем. Тут пчеле простор. И поле и лес! Весь мед наш будет! Вот пусть тогда Ива Никифорович назовет нас лодырями! Нет! Тогда нас никто не посмеет так-то назвать!
Солнце стояло высоко и изрядно припекало. Дорога вилась меж яровых полей, то взбираясь на взгорки, то опускаясь в лощины. Почти везде из маслянистой черной земли ровной зеленой щеткой брызнули всходы пшеницы. В безоблачном и по-весеннему бездонном небе, словно подвешенные колокольчики, беспрерывно звенели жаворонки. Они то опускались и пели у самой земли, то вдруг начинали подниматься, пока совершенно не исчезали из глаз, и из вышины неслась только песня, бесконечная, однообразная и в то же время не скучная, радостная, веселящая душу. «Ти-рили-тю, тирили-тю, тирили-тю…» Казалось, что кто-то на длинной, длинной нитке опускает и поднимает с проходящего облачка серебряные колокольчики.
Дорога шла на взгорок, с которого открылся вид на всю округу, верст на десять окрест. Справа, внизу, километрах в трех, тянулась железная дорога, «Волгоградская ветка», как называли ее колхозники. За «веткой», у сиреневых гор, серебряной лентой извивалась река Свияга, а впереди, там, где у самого горизонта дрожала испарина, синел Кулангинский лес. И весь простор наполнен был солнцем, бездонной голубизной неба, зеленевшими всходами пшеницы, пением жаворонков. Время от времени подпевали птицам паровозные гудки, хорошо доносившиеся сюда с разъезда Куланга.
— Благодать! — вздохнул дед Илья, вытирая со лба пот, — Отдохнем, Степан, малость. Задохся я по изволоку-то.
В лес пришли перед обедом. В распустившейся зелени на разные голоса распевали птицы. Под ногами синели кустики медуницы, все осыпанные красновато-фиолетовыми и синими цветами. Кое-где в сырых лощинах еще цвели бледно-голубые букеты сон-травы, крупные, как тюльпаны, а на солнечных полянах жаром горели соцветия горицвета и золотистой купальницы. Среди молодой зелени берез, кленов и лип застенчиво выглядывали дикие яблони, густо облепленные бледно-розовыми цветами, всюду гудели шмели, пели птицы.
— Красота-то какая! — восторгался вслух дед Илья. — Цветов-го сколько, А там мы что видели? Навозные кучи! Да хотели наши начальники, чтобы мед был. Вот здесь он будет! Скоро тут клены зацветут, рябина, дикая малина, опять и подлесок богатый, медистый. Вон кипрей будет цвесть, шалфей, душица… Да мало ли чего тут нет! Опять же и в поле вылет.
Пчеловоды долго искали место для своей пасеки. Хотелось, чтоб и в лес не забиваться, и цветов было больше, и ветром не продувало пасеку, и не низкое, не холодное место было. И, как говорил дед Илья, лучше вырубки у Кулангинского ручья не нашли. Всем взяла вырубка! Даже озерцо, карасей ловить, оказалось под руками, шагов двести всего.
Пчеловоды сели на берегу озерца и стали закусывать, запивая скромный завтрак озерной водой, черпая ее с поваленного в воду дерева картузами. Потом Степан вздумал искупаться. Он долго фыркал и брызгался у берега, пугая лягушек, сминая еще молодые, чуть достигшие поверхности воды, холодные стебельки водяной гречихи.
— Что, боишься глубже-то? — смеялся над ним дед Илья, — Боишься?
— Жить тут будем — научусь плавать! — весело кричал в ответ Степка, пуще прежнего хлопая по воде ногами.
На облюбованном месте пчеловоды прежде всего стали строить просторный шалаш, чтобы можно было стоять в нем, с окном и дверью. В шалаше соорудили из жердушек два топчана для спанья и до позднего вечера работали на точке: чистили, забивали колышки, на которых будут стоять ульи.
— Вот и пасека! — утирая подолом рубахи со лба пот, радостно говорил дед Илья. — Начало положено. А уж огородимся, обстроимся потом, когда жить тут будем. — И, с силой ударив топором в старый трухлявый пень, добавил: — Все у нас теперь будет, Степка, все. Для пчел здесь место самое подходящее, медом колхоз снабдим, а значит, и почет себе заимеем! А так-то будто и не люди мы, всяк смотрит только обидеть. А теперь — шалишь!
О перевозке пасеки сразу заговорило все село. Днем, пока дед Илья и Степка готовились к отъезду, к ним на пасеку заглянуло человек двадцать. И хотя новость была известна всем, все же от нечего сказать каждый спрашивал:
— Слышно, уезжаете, дедушка Илья?
Некоторые приходили с чистой душой, сочувствовали пчеловодам, соглашались, что пчелам тут действительно не место, советовали, какой дорогой лучше ехать. Другие же вздыхали и, делая вид, что сочувствуют, ехидно тянули:
— Оно, конечно, несподручно тут, на глазах у всего села. Ни отдохнуть, ни тебе медком побаловаться. А там вам будет куда вольготнее. Что душе угодно, то и делай. Как ни то — лес! Кто там будет подсматривать за вами?
Перед вечером пришел и председатель колхоза. Он молча прошелся между ульев, заглянул в шалаш, где была сложена нехитрая пасечная рухлядь, и, окинув пчеловодов с ног до головы строгим начальственным взглядом, сказал:
— Смотрите у меня, не подкачайте! Правление вам идет навстречу. Посевная еще не кончилась, а лошадей вам даем. Засучайте рукава и вы. Да смотри, дед Илья.
К вечеру подъехали подводы.
— Уезжаете, значит? — свертывая папироску, просто так, чтобы завязать разговор, спросил конюх Демьян, назначенный в возчики, малорослый, трусоватый мужичишка, и, не дожидаясь ответа, да он и не нужен был, одобрил: — Что ж, хорошо. Пчеле в лесу, знамо, лучше. Давно бы надо их туда увезти, Все, глядишь, кое-когда медку бы отведали, а тут, у конюшен, ясно, его не будет.
Тронулись в сумерки. Впереди пошла подвода с пасечной рухлядью и хлебным припасом для пчеловодов, за ней — подводы с ульями.
— Осторожнее! На дорогу больше смотрите, чтобы не тряско было! — хлопотливо бегал от одной подводы к другой дед Илья.
Подводы выехали на пыльную, хорошо наезженную дорогу и потянули к околице. Дробно простучала под колесами плотина-мост «электростанции» Митьки Крюкова.
У околицы, на завалинке последней избы, обоз поджидала старушка.
— Чего ты, мать, сидишь тут? — узнав жену, пошел ей навстречу дед Илья. — Аль меня ждешь?
— Тебя, — просто ответила она. — Ждала, ждала. Думала, уж не прокараулила ли из окна-то, вот и вышла на завалинку. А вы, значит, уезжаете?
— Совсем, мать. Еле-еле вырвались на свободу!
— А я все к ужину тебя ждала, а вы вон совсем.
— Да разве до ужина теперь, что ты.
— Ну, дай вам всего хорошего на новом-то месте! — скороговоркой проговорила она и подала деду узелок с провизией. — Вот, а то не ужинал. Как приедете, так и закусишь. Яички тут да хлеба завернула..
— Что ты, мать, ай в солдаты провожаешь?! — удивленно воскликнул дед Илья, увидев узелок. — Чай, придем на неделе-то. Не я, так Степка прибежит.
Но узелок он взял и побежал догонять обоз.
Ночь была теплая, почти душная, как перед дождем. Дорога повернула на взгорок, но лошади шли бодро, покачивая головами в такт шагам, словно кланяясь каждому шагу. Весело переговаривались возчики. Лишь дед Илья, обремененный большой заботой о пчелах, бегал от телеги к телеге, тревожно вслушивался, не излишне ли шумят пчелы. И каждая колдобина на дороге, каждая неровность, на которой подпрыгивали телеги, каждый толчок болью отдавался в сердце деда.
— Потише бы, мужики, то и дело просил он возчиков. — Тряско пчелам-то. Кабы беды не нажить…
— Да что теперь, на руках, что ли, нести твоих пчел? — наконец вспыхнули возчики. — А люди-то как возят? Асфальт, что ли, расстилают?
За последней подводой шел Степан с разожженным дымарем в руках. Тут же к грядке телеги было привязано ведро с разведенной глиной, чтобы в случае чего все было под рукой. Делал дед Илья такое длинное путешествие с пчелами впервые, поэтому и чрезмерно волновался за каждый лошадиный шаг. Несмотря ни на что, беда подкараулила обоз в Кулангинском овражке.
В повозке Демьяна из какого-то улья вдруг пошли пчелы. Их заметили, но поздновато, много пчел уже расползлось по телеге. Дед Илья со Степкой с трудом замазали щель глиной, и обоз благополучно выбрался из оврага.
Но вдруг лошадь, следовавшая за Демьяновой телегой, ни с того ни с сего метнулась в сторону, захрапела, рванула в обгон.
— Стой, окаянная! Куда? — закричал возчик, но и его ужалила пчела, и он, схватив руками ужаленное место, смешно затанцевал. Между тем лошадь его так быстро рванула вперед, что зацепила грядкой за телегу Демьяна. Послышался треск. Тут и Демьянову лошадь ужалила пчела, и она, еще молодая и только недавно объезженная, обезумев от страха, метнулась в сторону. Затрещали оглобли. Не успели люди опомниться, как обе лошади подвернули телеги с ульями, с одними передками галопом пустились в поле, в темноту. За ними, проклиная все на свете, побежали возчики.
— Караул! — вдруг в голос закричал старик. — Караул! Спасите!
Он видел две перевернутые телеги и с перепугу не знал, что и делать. Ему, напуганному неожиданной аварией, казалось, что беда эта равноценна крушению мира.
— Мужики, спасайте! Засудят теперь меня! — кричал он.
Но люди, впервые столкнувшиеся с таким делом, боялись подходить к перевернутым телегам. Почти из всех сваленных на землю ульев выкучивались растравленные пчелы, только и смотрели, нельзя ли кого ужалить.
— Беда, Степан, погибель теперь моя! — причитал дед.
Старик со Степаном быстро поставили на колеса телеги, установили ульи. Их нестерпимо жалили пчелы, а они с перепугу не чувствовали никакой боли.
— Давай, давай, Степан, терпи! — бодрил дед Илья помощника. А над недалеким Кулатинским лесом уже занималась заря. Все подводы ушли далеко вперед, и Степан побежал догонять их. Дед Илья остался ждать, не вернутся ли с лошадьми возчики, чтобы хоть как-нибудь довезти до места эти злополучные ульи. Но вот уже и хорошо рассветало, а возчиков все не было.
Вылетевшие ночью из ульев пчелы собрались от утреннего холодка небольшими кучками на стенках ульев и сидели смирно, не шевелясь, словно понимали, что натворили немало дел.
Дед Илья смотрел на разбросанные ульевые крышки, доски, рассоренную солому, телеги без передков, похожие на больших животных, припавших на колени, и тихо всхлипывал. Растирая по заросшему лицу слезы, он махнул рукой и пошел в село.
Не взошло и солнце, а дед уже подходил к околице. С ходу зашел домой.
— Беда, мать, — кратко сообщил он, — ульев восемь опрокинули, А Иван Никифорович еще предупреждал меня — смотрите, мол, а я, старый шут, недосмотрел. Беда теперь… Платить заставят, аль того хуже… Пойду доложу обо всем. Что будет, то и будет!
Но докладывать старику не пришлось. Председатель уже знал о случившемся. Прискакавшие ночью на одних передках напуганные возчики — конюх Демьян и Ванюшка Вдовин — подняли на ноги пол села. «Беда! — вопили они. — Всю пасеку за Кулангинским овражком разбили. Ни одного улья не уцелело!»
Услышав такую весть, председатель и сам не на шутку испугался. «Что со старика взять? — размышлял он. — Меня первого к ответу призовут».
Он велел возчикам поставить на конюшню лошадей и срочно вызвать завхоза Митрича и всех членов правления. Вызванные собрались и решили ехать выяснять все на месте.
Эта процессия на трех подводах во главе с председателем колхоза и попалась навстречу деду Илье, едва он вышел из дому.
— А вон и сам пчеляк идет! — закричал кто-то с подводы, показывая на деда Илью, похожего с перепугу на выходца с того света.
В другой раз, может, и посмеялись бы над дедом, но теперь было не до смеха, хотя вид старика и располагал к этому.
— Ну, что вы там натворили? — спокойно и строго спросил председатель, — Рассказывай.
— Беда! — затянул дед Илья. — Сразу же за овражком, только, значит, выехали, две подводы перевернулись. Лошади подвернули, а возчики не уследили.
— Две только? — переспросил Иван Никифорович. — А остальные где?
— Другие на место ушли, а вот с этими — беда! И лошадей Ванька с Демьяном не знаю куда угнали. Не на чем было довезти, так у дороги и стоят.
— А чего они тут, балабоны, мололи? Вся пасека! — вспылил председатель. — Ну садись, дед, поедем быстрее…
Когда приехали на место, над Кулангинским лесом уже поднималось солнце. И ничего тревожного, такого, чего испытали тут люди ночью, никто не нашел. Стоят две телеги, на них ульи. Правда, кое-где разбросаны доски, помята трава, но все это лишь следы происшествия.
— Батюшки, яйца валяются! — воскликнул вдруг завхоз Митрич, нагибаясь к земле.
— Старуха на дорогу дала, — опомнился дед Илья.
Тут все оглянулись на деда и не выдержали, громко рассмеялась. Только он один до сих пор не пришел в себя.
Изо всех щелей в ульях выходили пчелы и, покружившись вокруг телег, чтобы запомнить место, летели на взяток.
— Что теперь делать? — спросил председатель. — Может, пригнать людей с носилками да перетащить ульи на место? Опасно сейчас на лошадях-то.
— Работают пчелы, — пояснил дед Илья, — В лес летят, видите? Чуют, где мед! Их теперь до вечера нельзя тревожить, пусть работают, Вот уж соберутся все на ночь, тогда…
На этом и порешили.
Развеселившаяся вдруг «комиссия» решила посмотреть место новой пасеки, и все поехали к лесу.
Навстречу попались порожние подводы, возившие ночью пчел.
— Вы чего не до обеда там пробыли? — строго спросил Иван Никифорович возчиков.
— Лошадей кормили! — весело ответили те. — Там трава — во! По пояс. Наши лошади с рождения такой не видали…
Место пасеки понравилось всем. Степан уже открыл у ульев летки, и пчелы после ночной тряски бойко летали, осваиваясь на новом месте.
— Хорошо тут! — ласково улыбался Иван Никифорович, — Молодец, дед! Много ты походил к нам, не зря, значит, здесь самое житье пчелам. А цветов-то, цветов!
И все пожалели, что не сделали этого раньше. Тут же на месте было решено, где строить зимовник для пчел.
Уезжая, Иван Никифорович ото всей души пожал руку деда Ильи.
— Только старухе там моей скажите, мол, обошлось, мол, все в порядке, — робко попросил дед Илья, — А то она, чай, и сейчас еще не опамятовалась.
— Передадим, передадим! — заверили его.
Подводы тронулись. Пчеловоды стояли около молодой березки и махали отъезжающим потрепанными картузами.
Когда Володя приходил на пасеку, он целыми днями так и вертелся около старенького комода. Только выйдет куда-нибудь дед, стихнут на крыльце его шаги, Володя тут как тут. Выдвинет тяжелый ящик и, запустив руку, сразу же нащупает интересующий его предмет под стопкой белья. Еще невидимый, он уже наполнял сердце мальчика большой радостью.
Это был чудесный перочинный нож, штучный, сделанный по особому заказу златоустовским мастером. На щечках черенка, искусно выточенных из слоновой кости, изображался московский Кремль, который был не просто начерчен штрихами, а сделан из рубина особо и вкраплен в кость. Москва-река и небо над Кремлем были из какого-то голубого камня, то ли из аметиста, то ли из бирюзы. Весь рисунок был вделан в кость заподлицо и гладко отполирован.
У ножа три небольших лезвия, острых, как бритва, пила, штопор, шило и что-то еще, тоже очень блестящее и, вероятно, не менее нужное, но что Володя так еще и не рассмотрел — очередь не дошла!
Самое замечательное, что было у ножа, — это надпись, сделанная золотом на одном полотне. Буковки были очень красивые, мелкие, с наклоном, и помещались около обуха среднего полотна. Володя успел прочитать их несколько раз и даже выучил наизусть: «Конармейцу Денису Сомову за проявленную доблесть» и подпись: «С. М. Буденный». Это был подарок самого Семена Михайловича Володиному деду, бывшему конармейцу Первой Конной армии.
О существовании такого дорогого подарка Володя узнал недавно, хотя дед и хранил его еще со времен гражданской войны. Он, может быть, так бы и не узнал о нем, если бы не один случай.
В воскресенье собрался Володя на лыжах с горы покататься, а мать сказала: «Не ходи, Володенька, сейчас пироги буду вынимать, повезешь дедушке. Не был он что-то вчера. В баню хотел, а не пришел. Уж не заболел ли…»
А Володя и рад, соскучился по дедушке.
Жил дед Денис в лесу, километрах в пяти от села, на колхозной пасеке. Домой приходил редко, только по субботам в баню, да и то не всегда. Чудной дед, все-то ему некогда. Летом в ульях копается, зимой что-то пилит, — строгает — к весне готовится, и все недосуг ему, всегда за делом.
Зимой и Володя редко бывал у деда. Разве только мать когда пошлет, а то тоже некогда. После школы уроки нужно выучить, на лыжах с часок покататься, да и короток зимний день, не успеешь оглянуться — сумерки. Зато летом Володя жил на пасеке безвылазно. Любил он в ульях с дедом поработать. Добрый дед. Все-то он знает и все расскажет: и как живут пчелы, и как детку выводят, и как мед с цветов собирают…
Володя дождался пирогов, подвязал лыжи и пошел. Идти было хорошо. Ночью выпал молодой пушистый снег и теперь как-то особенно ярко блестел на солнце.
Володя шел прямиком через поле к Волчьему логу, за которым сразу же начинался лес.
Волчий лог — это глубокий суходол. Из него летом и осенью чаще всего выходили волки и нападали на колхозное стадо. За это его и прозвали Волчьим.
Старики сказывали, что когда-то, еще на памяти их дедов, здесь текла речка Чернушка. Теперь она бежала отсюда километрах в грех, пробив себе новое русло. Володя, может, и не поверил бы дедам, всякое они могут наговорить, но однажды он сам услышал, как председатель колхоза Иван Васильевич сказал: «Летом начнем строить в Волчьем логу электростанцию и Чернушку на старое место вернем. По-сухому и работы вполовину обойдутся».
Это подтверждало дедовы речи, и не верить было нельзя.
Сейчас суходол занесло снегом почти с краями: вместо глубокого оврага осталась еле заметная впадина, и Володя проехал без труда.
В лесу было тихо. Даже иней, висевший на тоненьких обледенелых ветках, не падал. Деревья, запорошенные ночным снегом, казались сделанными из алебастра. В лесу снег глубокий и рыхлый. Идти стало тяжело…
На пасеке первым встретил Володю Шарик. Он было гавкнул раза два, но, узнав друга, обрадованно заюлил. Володя отвязал лыжи, воткнул их около крыльца в снег и вошел в избушку.
Жарко топилась плита. Дед сидел на перевернутой табуретке и щипал тетерева.
— Ба, Володенька, — обрадовался он, — в гости пришел! Вот молодец-то какой. Ну, проходи, раздевайся. Замерз, поди? Ну, как дома, все живы-здоровы?
— Все, дедушка. Мама вот тебе пирога прислала.
— Ну? Что это она, право, все беспокоится…
Дед, маленький и сгорбленный, с головой, будто отлитой из серебра, засуетился, подавая Володе табуретку и помогая ему раздеться. В глубине когда-то выразительных, а теперь мутноватых глаз затеплился огонек радости, словно родничок на дне большого, но мутного озера.
Сгорбился дед давно, лет десять назад. Сгорбился сразу и уж больше не разгибался. Над ним шутили: «Что, дед, время берет свое?» — «Тело оно, верно, согнет, — отшучивался дед, — как обруч сделает, а душу — шалишь! Душой я и сейчас молодой, будто еще и не жил», И это походило на правду. Дед не унывал, не жаловался на старость, а в работе не отставал и от молодых.
— Дедушка, ты что, на охоту ходил, да? — спросил Володя, показав на тетерева.
— Нет, милый, какая уж мне охота, и так дел по горло. Это сегодня утром прилетала стайка, вон на березу. Ну, я одного и того. Прямо из сеней…
— Дедушка, а ты почему вчера в баню не приходил, а? — допытывался Володя.
— В баню-то? Да некогда было. Вон улей хотелось доделать. Видишь, что тут у меня?
Избушка деда действительно походила на столярную мастерскую. На полу валялись щепки, на стенах висели лучковые пилы, в щелях стен торчали долота и стамески. На комоде, где покойная бабушка любила расставлять вазочки с цветами, стоял новый улей.
Володя разделся, снял валенки и принялся вместе с дедом готовить завтрак. Он любил помогать деду. Особенно ему нравилось потрошить убитую птицу или зайца.
Когда чугунок с тетеревом поставили на плиту, Володя вымыл руки, достал из сумки бережно завернутую в бумагу книгу и, примостившись около окна, углубился в чтение. Дед, помешивая ложкой варево, курил. Он долго смотрел на внука, потом потушил папироску и, бросив окурок в огонь, спросил:
— Что это у тебя за книжка, Володя, занятная небось?
— Книжка-то? Интересная, дедушка. Хочешь, почитаю? Дед, прежде чем согласиться, полюбопытствовал:
— А про что там? Может, не стоит?
— Здесь, дедушка, про Буденного, Семена Михайловича, как он воевал.
— Ну? Про Буденного, говоришь? Тогда давай.
Володя выбрал один особенно ему понравившийся эпизод и, чтобы ввести деда в курс событий, пояснил:
— Здесь, дедушка, говорится о том, как Буденный до взятия города Воронежа послал белому генералу Шкуро приказ, что двадцать четвертого будет принимать у него парад, и приказывал ему все, какие ни на есть, войска собрать на площади. Это он на смех устроил. Ну, а дальше слушай…
Отрывок взволновал деда.
— Смотри-ка ты, — удивился он, — все ведь верно. Кто же это написал?
Володя взглянул на обложку и сообщил фамилию автора.
— Что-то не припомню такого, — сознался дед, — а, наверное, с нами был. Где б он так точно все узнал?
— Дедушка, а ты что, разве вместе с Буденным воевал? — изумился Володя.
— А как же? С ним, Володенька, с ним. Всю гражданскую вместе прошли. Ты прочитай-ка про это еще разок, только пореже…
Вторичное чтение взволновало деда сильнее. Он встал, свернул папиросу толщиной в большой палец и, глубоко затягиваясь, стал ходить по избе.
— Ты знаешь, Володя, — задумчиво сказал он, — за этот бой мне Буденный самолично подарок преподнес.
Володя давно слышал о подарке от домашних, но мельком и смутно, а вызвать деда на откровенную беседу ему еще не удавалось. То занят был дед, то ответит что-нибудь не совсем понятное, а иногда, правда, и скажет, но очень уж кратко: «Был. Воевал», но этого разве достаточно? Иные деды очень разговорчивые, целыми днями в летнюю пору сидят они на своих завалинках, греются на солнышке и все рассказывают про былые годы, а этот больше молчит, все недосуг ему. Сейчас Володя очень обрадовался, что наконец-то, совсем неожиданно, выпал подходящий случай и можно поговорить с дедом обо всем по душам.
— Неужели, дедушка! А что за подарок? — как можно удивленнее воскликнул Володя, чтобы больше расположить к себе деда.
— Подарок-то? — переспросил дед. — Ладно, раз потешил старика, то покажу.
Он подошел к комоду, выдвинул ящик и стал в нем рыться, Володе вдруг так захотелось поскорее увидеть подарок самого Семена Михайловича, что показалось, будто дед шарит очень долго.
— Дедушка, ну поскорее, — поторопил он.
А дед, такой расторопный во всем, вдруг сделался словно вареный. Даже когда подарок был уже найден, он, прежде чем показать его, стал сначала задвигать ящик. «Какой чудак! Разве можно на это расходовать время?»
Наконец дед разжал ладонь, и Володя увидел перочинный ножик.
— Вот это да! — еле выговорил он.
— А тут вот и надпись еще есть, посмотри-ка, — сказал дед и, ковырнув заскорузлым прокуренным ногтем, раскрыл блестящее полотно с золотыми буковками.
— Это пчеловодный, — стал рассказывать дед. — Семен Михайлович будто знал, что я пчеловод, когда дарил мне такой нож.
Дед рассказывал о достоинствах ножа, и так неподдельно и естественно, что можно было думать, что без него он и к ульям не подходит. Но было не так: при Володе дед еще ни разу им не пользовался. Нож и не нужен деду в работе, но он берег его, как священную реликвию, как память о дорогом человеке, о своей молодости, о походах в былую тяжелую годину…
То, что нож дельный, Володя и сам видел. В голове не укладывалось только одно: неужели такой смирный дед, сумевший сжиться даже с пчелами, смог когда-то проявить доблесть?
— Дедушка, а за что он тебе подарил ножик-то, а? — не вытерпел Володя.
— Знамо за что, — сказал он, — за плохие дела подарков не дают. Так-то!
— Дедушка, а ты что не работаешь им, бережешь-то куда? — поинтересовался Володя.
— Куда берегу, говоришь? Тебе! Куда же больше? С собой не возьму. Вот придет срок, выну и скажу: «На, дорогой внук, пользуйся да не забывай деда Дениса!»
— Ну? — у Володи от волнения и радости перехватило даже дыхание. — Дедушка, а когда этот срок придет, а? — спросил он и, будто испугавшись своих слов, замер. Володе вдруг показалось, что перед ним какая-то райская птица из сказки, за которой он охотился всю жизнь, и сейчас одно неловкое движение может погубить все дело.
И дед спугнул райскую птицу.
— Вот когда подрастешь немного. Пока рано тебе давать, беречь еще не умеешь…
Володя этого и ожидал.
— Дедушка, миленький, а нельзя ли сейчас, а? Я его никогда не потеряю! — взмолился он.
Но просить было бесполезно.
— Сейчас? Ни-ни! — нахмурился дед и все так же неторопливо спрятал подарок на место.
С тех пор и зачастил Володя на пасеку. Чуть подвернется свободное время, сейчас на лыжи и — пошел…
Ждать оказалось делом, пожалуй, последним из никудышных. Ну хотя бы дед сказал, на сколько там подрасти: на метр, больше ли. Тогда Володя хотя бы видел конец своим мучениям. А то — подрастешь. Очень уж растяжимо. Нет, так ждать было невозможно. Володя не раз уж намекал деду, что пора подарить нож, сколько же можно расти? Но дед отмалчивался. Видно, жаль ему было расставаться с таким подарком.
А Володе, как на грех, очень уж захотелось показать его в школе товарищам, так захотелось, что и сказать нельзя. Но у деда разве выпросишь?
Это желание дошло у Володи до того, что он решил пойти на хитрость. Однажды, придя на пасеку, он сказал деду тоном, не допускающим никакого сомнения:
— Дедка, а я рассказал о подарке Ивану Кузьмичу, учителю нашему по истории. Ты ведь его знаешь? Так он очень даже заинтересовался и просил передать тебе, чтобы ты прислал ему посмотреть. А у нас разговор зашел о Буденном, ну я и сказал.
Хотя это и походило на правду, но дед знал, что Володя обманывает его. В молодости дед иногда и сам так делал. Был даже случай, немного похожий на этот, но до сих пор Денис не осудил себя, находил это в некоторой степени закономерным. Поэтому не осудил и внука. «Пусть порадуется, — решил он, — все равно вернет!»
Дед сильно любил своего внука, и больше всего за то, что Володя очень уж походил на него. Такие же русые, почти белые волосы, голубые выразительные глаза, немного вздернутый веснушчатый нос. Та же завидная бодрость, которую Денис не утерял и сейчас. На других внучат дед смотрел просто как на продолжателей своего рода, а Володя — это другое. В Володе дед видел как бы продолжение самого себя.
— Иван Кузьмич, говоришь? — Дед для видимости насупил брови. — Ладно, раз такое дело, то возьми. Только чтоб без обману, а завтра принесешь…
Утром весть о подарке самого Буденного разнеслась по школе с быстротой молнии, а Володя, герой дня, красный от возбуждения и радости, ходил по классам, как именинник.
Ножичек понравился всем. Даже Костя Кузьмин, сын колхозного председателя, мальчик серьезный и совершенно равнодушный к таким заманчивым вещам, как «вечные» ручки-самописки, и тот, увидев такой ножичек, языком прищелкнул:
— Вот это я понимаю!
Иван Кузьмич, конечно, не просил Володю принести посмотреть подарок, но, чтоб не оказаться в неловком положении перед дедом, Володя показал и ему.
Впервые Володя ехал в этот день на пасеку с большой неохотой. Ведь с таким чудесным перочинным ножичком предстояло расстаться надолго, может, и навсегда. Володя, конечно, не знал, что срок, о котором говорил ему дед, скоро придет, и дело тут окажется вовсе не в росте, а совсем, совсем в другом.
Наступила весна. С теплого угла подул ласковый влажный ветер, Дольше обычного стало задерживаться на небе и солнышко. Вокруг деревьев снег уже обтаял до самой земли, и они стояли теперь как в воронках, наполовину залитых водой. Снег пожелтел, сделался рыхлым, ноздристым, как пена. Целыми днями на деревьях кричали грачи. В лесу стало пестро. Зацвел орешник, по лесным прогалинам выбросил голубые и белые головки подснежник. В Волчем логу золотыми огоньками замигали глазки мать-и-мачехи.
Весна пришла ранняя, но буйная, хмельная. Пришла прочно, по-настоящему. Она по-хозяйски прошлась по полям и лесам, дохнула полной грудью и за одну неделю согнала снега, разрушила дороги и по всей округе распустила веселые, звонкие ручьи.
В школе начались весенние каникулы, и Володя на всю ростепель ушел на пасеку.
Дед теперь усердно готовился к выставке. Поправил колышки, сделал носилки и в день раз по пяти ходил в омшаник проверять пчел.
Пчелы тоже почувствовали весну и сильно волновались. В омшанике стало излишне тепло, и это очень беспокоило деда. Наступила самая опасная пора. Малейший недогляд мог губительно сказаться на пчелах. На ночь дед открывал в омшанике все продухи и двери, чтобы хоть немного охладить там воздух.
На пасеке сошел весь снег. Дед установил весы для контрольного улья, устроил поилку и ждал теперь только первого теплого, безветренного дня, чтобы выставить пчел на летние места. Но дни все еще стояли серенькие, с мелкими дождями по утрам и густыми туманами к вечеру.
В один из таких сумрачных вечеров дед, как обычно, поужинав, закурил и, надев на босу ногу галоши, пошел в омшаник открыть двери. Вернулся вскоре чем-то очень взволнованный и растерявшийся.
— Володя, милый, беда, — крикнул он еще с порога, — где мои резиновые сапоги? Скорее одевайся, в омшанике вода!
Ничего не понимая, Володя подал сапоги и, набросив пальто, выбежал вслед за дедом.
Вода, черная, как деготь, залив в омшанике весь пол, вышла в тамбур. Внешне она стояла спокойно, не бурлила и не пенилась, словно застыла на одном месте. Но в этом ледяном спокойствии ее было что-то зловещее: она медленно, медленно, еле заметно подбиралась к стеллажам, на которых стояли ульи.
— Откуда же она? Сроду ведь этого не было. Ах ты, беда-то какая!
Дед, сгорбившись больше обычного, будто крадучись, пошлепал по воде в глубь омшаника.
— Ничего не понять. Откуда же она идет? Недавно ведь смотрел, и ничего не было. Этак, пожалуй, часа через два она весь нижний ярус затопит. Володя, милый, давай беги в село. Скажи там, что беда, скорее, мол, а то всех пчел затопит…
Было темно. На поляне Володя еще кое-как различал дорогу, а в лесу ничего уже нельзя было разобрать. Небо с утра сплошь затянуло тяжелыми тучами, и темнота стояла такая, что дорога то и дело убегала из-под ног то вправо, то влево. Володя заходил в кусты, спотыкался о корни и пни. Раза два терял дорогу, потом ощупью находил и, наконец, совсем сбился, забрел в чащу, еле из нее выбрался и шел уже наугад.
Лес, в котором стояла пасека, был крупный и незачащенный, но сейчас он показался Володе битком набитым разным хламом. Откуда что взялось!
Наконец он выбрался в поле. По сравнению с лесом стало немного светлее. Сколько он плутал, Володя не знал, но ему показалось, что долго. Мост через суходол был в стороне, километрах в двух, а Володя торопился. Делать такой крюк было опасно: займет много времени. А отсюда напрямую до села — рукой подать! Он определил направление и пошел напрямик.
Впереди зашумел Волчий лог. Володя присмотрелся, где бы удобнее перепрыгнуть, и ужаснулся. Полая вода шла в половину суходола, а до другого берега было метра четыре. Он смутно вырисовывался в темноте узкой полосой набитой волной пены. Володя никак не ожидал, что здесь идет столько воды. Он растерялся, не зная, что предпринять. Вернуться на дорогу и пройти через мост — далеко, перепрыгнуть — тоже невозможно. Но раздумывать было некогда. В голове назойливо стучала мысль — скорее! И Володя решил перепрыгнуть. Он разбежался и… угодил в самую середину пенистой снеговой воды. От невыносимого холода сразу же захватило дыхание. Он вынырнул и еле вздохнул. Все тело будто сдавили ледяными обручами. К счастью, почти рядом торчали из воды какие-то кусты. Володя поймал один, подтянулся и почувствовал под ногами дно. Шатаясь, как пьяный, он с трудом выбрался из скользкого оврага и побежал. Но и бежать было тяжело. Намокшее пальто тянуло к земле, мешалось полами в ногах, не давало ходу.
Сразу за оврагом началась зяблевая пашня. Ноги вязли. На ботинки налипали большие комья жирного чернозема. Но Володя все шел и шел, не обращая ни на что внимания, часто спотыкаясь и падая в холодную липкую грязь…
Была у него радость: Волчий лог гремел далеко за спиной, а впереди, совсем недалеко, уже мигали огоньки села…
Фельдшер сказал, что ничего не случится. Он только велел дать мальчику на ночь полстакана вина и уложить на горячую печь. Утром Володя встал, как ни в чем не бывало, оделся, с аппетитом позавтракал и только хотел попроситься у матери сходить на пасеку, как пришел сам дед. Володя очень обрадовался ему.
— Дедушка, миленький, ну как, спасли пчел? — засыпал он его вопросами.
— Поспели, милый, спасли. А я, значит, как ты ушел, весь омшаник облазил. Не могу найти, откуда вода идет, да и только! Что хочешь, то и делай! Ну, думаю, пропадут мои пчелы. Я уж и покаялся, что тебя послал. Кругом ведь половодье! Стал я воду ведрами вытаскивать. Да где там, разве успеешь! Все равно, что ложкой из реки хлебать. Она прет и прет, а откуда — шут ее знает. Ну, говорю себе, пропал. И из сил выбился, и толку нет. Вдруг слышу, будто машина шумит. Вышел — и впрямь машина. Подъехали они к городьбе и кричат: «Дед, где тут заехать?» А я сам не свой от радости. С людьми-то любое горе наполовину. Спустили они пожарную кишку, да как начала машина откачивать, через полчаса — сухо! Я прямо диву дался. Потом нашли, откуда шла вода. За омшаником целое болото воды скопилось, а тут, на беду, корень был. Когда омшаник рыли, то корни, какие попадались, просто обрубали. Вот один обрубок и торчал прямо за стенкой. Дерево было спилено, а корень от давности сгнил. Вот по нему-то, как по водопроводу, и пошла вода. Заклинили мы его, да и болото в сторону отвели, теперь уж не пойдет. А вечером мы уже пчел выставлять будем, приходи! Видишь, сегодня какой денек разгулялся. Завтра, должно, лучше будет…
Дед закурил, затянулся несколько раз и, ласково поглядывая на внука, как на своего спасителя, спросил:
— Ну, а ты как дошел? Сказывают, вымок весь, нитки сухой на тебе не было. Ведь пчел-то, почитай, один спас. Где б мне? А я вот и подарочек тебе принес, вроде как бы премия. Уж не обессудь.
Дед улыбнулся, лукаво подмигнул внуку и полез в карман.
— На-ка вот, — сказал он, разжимая ладонь, — это тебе от деда Дениса, заслужил ты. — И дед подал Володе перочинный нож.
— Ой, дедушка, миленький, вот уж спасибо тебе…
Володя раскрыл его. На блестящую сталь сразу же прыгнул со стены солнечный зайчик и весело заиграл с золотыми буковками.
«За проявленную доблесть», — шепотом прочитал Володя и радостно заулыбался.
Колосья доходили Петьке до подбородка. Поле одной стороной убегало к горизонту, другой — упиралось в лес. Темно-зеленая стена леса походила на скалистый берег, в который бесшумно плескалась рожь. На ветру лес шумел листвой, а рожь гнала к нему дымчато-золотистые волны.
Петька долго любовался этими волнами, но, вспомнив, что дед его ждет на пасеке, поправил на спине котомку и бодрее зашагал к лесу.
В поле он разомлел. От пота саднило шею, от тяжести ныли плечи. В лесу стало лучше, прохладней. Пахло прелой листвой, цветами иван-чая, тимьяна, и весь воздух, казалось, напоен был медом. Из травы выглядывали рубиновые глазки земляники. Петя снял котомку и, ползая на четвереньках, набрал большой пучок ягод — гостинец деду.
У самой пасеки Петька увидел, что дед внимательно разглядывает на солнце гнездовую рамку, всю облепленную пчелами. Из дымаря, подвешенного к стенке улья, чадит в лицо ему синенькая стройка дыма. Это удивило Петьку. Некурящий дед был особенно чувствителен к дыму, а тут — хоть бы что! Петька снял котомку и, подойдя поближе, по-деловому окликнул:
— Работаем? Дед очнулся.
— А, Петянька! — воскликнул он. — Иди-ка сюда скорее, вот интересно. Пчелы всегда кладут пыльцу в пчелиные ячейки, а тут, смотри, в трутневые положили…
Петька внимательно осмотрел сот, и точный молодой глаз определил:
— Это, дедка, не трутневые, а переходные. Видишь, верхние стенки их от медовых ячеек идут.
— Ну, братец, положим, ты загнул, — пожурил дед, хотя видел, что внук, пожалуй, и прав.
Петька, хорошо зная деда, не спорил с ним и, чтобы рассеять неловкость, стал рассказывать деревенские новости. В конце пошутил:
— Иду я, а мне кума-лиса навстречу. На, говорит, передай от меня своему деду гостинец, — и он подал ему пучок земляники.
— Да ну? — притворно удивился дед.
— Правда, бери! Кума-лиса тебе к чаю прислала.
— Ай да лиса, ай да кумушка, — похвалил дед.
Петьке было весело. Не остался в долгу у деда. Тот, бывало, тоже приносил подарки от лисы. Оба, улыбаясь, направились к пасечному домику пить чай.
Петька любил своего деда Маркела и каждое лето жил у него на пасеке до самой школы. Натягивал проволоку на рамки, наващивал искусственной вощиной, а когда дед разбирал гнезда — дымил ему.
Лучшего помощника не надо. Петька любознательный и смышленый паренек. Дед без труда научил его ухаживать за пчелами, недалеко от пасеки было озеро. По вечерам ездили туда ставить ерши, искусно сплетенные дедом Маркелом из краснотала. Петя любил эти поездки. Озеро, заросшее у берегов кувшинками, казалось задумчивым и, как все лесные озера, особенно красивым, утром из вершей вынимали тупоносых жирных карасей.
Лето в этом году выдалось на редкость погожее. Дни стояли солнечные. Не опаздывали и дожди. Они выпадали такие же теплые, и лес после них молодел, становился еще зеленее и долго, словно начищенный, блестел на солнце крупными дождевыми каплями.
Случались этим летом и грозы. С молниями, громом, с присущим грозе освежающим воздухом. Но ветер разгонял тучи, и в сумрачном, скрипевшем на ветру лесу снова устанавливался свой, нарушенный грозой порядок.
Дела на пасеке шли хорошо. Взяток начался ранней весной. Едва только сошел снег, на лесных прогалинах выбросила золотистые головки мать-и-мачеха. Почти одновременно на берегу озера зацвел ивняк; по чернолесью запестрели сине-фиолетовые глазки медуницы. Потом расцвела черемуха, белоснежной отвесной стеной выглянув на просеки, невзрачная, но медистая рябина, лесная калина, потом пожаром заполыхал иван-чай, и так до самой липы. Не успеет отцвести один медонос, зацветает другой. Пчелы развивались хорошо. Дружно прошло роение. После первой откачки меда взяток в природе не уменьшился.
— Ну, Петянька, — радовался дед, — будут нынче колхозники с медом!
Радовался и Петька…
Но неожиданно все переменилось. Случилось это в середине главного медосбора, когда отцветала липа. Утром, как всегда, дед встал до солнышка, разбудил внука, и они пошли на озеро проверять верши. Ездил дед по озеру в старой долбленке, сделанной неизвестно когда и кем из комля серебристого тополя. Озеро невелико, к тому же лесное, тихое, не Волга-река, так что лучшей посудины дед и не желал. Долбленка, известное дело, на воде ходуном ходит, того и гляди перевернется. Случилось, что кто-то на берегу из ружья выстрелил. Дед не то чтобы испугался, а просто от неожиданности вздрогнул, но утлой лодчонке хватило и этого: рыбаки моргнуть не успели, как очутились по шею в воде. Петька еще ничего, а дед от непривычки сразу застучал зубами, так что от ловли пришлось отказаться. На пасеке развели костер, обогрелись, обсохли, и все как будто пошло своим чередом, но к обеду дед пожаловался:
— Занемог я, Петянька, в поясницу что-то вступило. Надо бы в село сходить, в баньке попариться. Ты побудь здесь. Скучно будет — посмотришь, как рои работают. Вечером сторож придет, с ним и заночуешь…
Дед ушел. Чтобы скоротать время до прихода сторожа, Петька развел дымарь и стал осматривать ульи.
Над всей пасекой дружно работали пчелы. Они вереницами спускались в летки. Такие же вереницы бесперебойно вылетали обратно. В ульи пчелы шли тяжелые, нагруженные, кособоко шлепались на прилетные доски и, волоча раздутые от ноши брюшки, торопливо ползли в летки. Обратно вылетали уже облегченные, быстрые и юркие. На пасеке, не умолкая ни на минуту, стоял однотонный, слаженный гул. Пахло липовым медом, свежим воском и каким-то другим, неопределенным, но приятным запахом.
Рои развивались и работали тоже хорошо. Почти в каждой семейке пчелы начинали выкучиваться за перегородные дощечки. Петька стал расширять им гнезда, добавляя новые рамки с искусственной вощиной. Работы было много, и он увлекся ею, позабыв обо всем на свете. Кончил работу только к вечеру, когда тени от деревьев удлинились. Вспомнился дед, и стало грустно. Этот большой, изученный до малейших подробностей лес показался ему сейчас незнакомым и чужим. Даже милая березка, на белоснежной коре которой Петька еще в прошлом году вырезал на память деду внушительную по величине букву «П», на что потом долго сердился дед, казалась тоже не той…
Петька постоял немного, посмотрел на редкие вылеты пчел и, вытряхнув из дымаря жар, принялся раздувать костер. Когда разгорелось пламя, стало немного уютней и веселее. Солнце до половины опустилось в мягкую зелень леса, а сторожа все еще не было. Повесив над костром чайник, Петька взял весло и пошел на озеро смотреть не проверенные утром верши. Озеро на этот раз тоже было таким близким и красивым, как тогда, когда они ездили вместе с дедом. Правда, оно было такое же спокойное, тихое, но, как и лес, как и та березка, казалось грустным…
Возвратился он уже затемно. На пасеке ярко горел костер, а по земле от него протянулась длинная, уродливая тень дяди Никифора — сторожа пасеки.
…Ночью дед почувствовал себя плохо, а утром фельдшер посоветовал домашним отправить его в больницу. Дед обвел всех утомленным взглядом и через силу проговорил:
— Оно бы можно и в больницу, да время-то, видишь ли, неподходящее, самый мед пошел. Никак нельзя! Я ведь тебя, милок, не а этим звал. Думал, лекарства дашь такого, чтоб к утру сразу все прошло. А ты — в больницу… Нельзя мне, вот какое дело-то…
Фельдшер долго убеждал, что сразу вылечить нельзя, надо лечь больницу, но дед стоял на своем. Пришлось пригласить председателя колхоза. Он был другом деда Маркела, вместе на фронте были.
Увидев председателя, старик захотел выглядеть молодцом, прозвал заулыбаться, но улыбка получилась слабая, болезненная.
— Что это ты, Маркел, солдат, а порядка не знаешь, дельного совета не слушаешься, — начал председатель, подсаживаясь к нему.
— А я мыслю, Яков, не дело в такой момент пчельник оставить, — ответил дед.
— Плох ты, Маркел. Поезжай-ка лечиться, а нам лучше посоветуй, как с пчелами быть. Сколько раз говорил: возьми себе помощника, обучи его, а ты все — ладно да успеется! Вот и успелось — заболел, а замены нет.
Дед нащупал слабой рукой колено председателя и, тихонько хлопав по нему, сказал:
— Там, Яков, Петянька, внучок мой, смышленый парнишка. Он у меня все хозяйство знает, только пособите ему, если что потребуется. Про меня скажи, что в больницу, мол, лег дед Маркел, а за пчелами тебе доглядеть наказывал. Он справится. Не год же я там проваляюсь…
Утром Петька встал с чувством большой радости: с минуты на минуту должен подойти дед.
Он торопливо умылся и, захватив ведро, побежал на озеро.
Лет пчел еще не начинался, но кое-где пчелы уже выкучивались. От сильной росы было свежо и сыро. Отдельные крупные капли ее, свисая с травинок, переливались на солнце, как многогранные хрустальные шарики.
Долбленка неслышно скользила по сонной воде. За кормой рябилось отражение лесистого берега.
Петька не торопился. Ему хотелось прийти с карасями, и так, чтобы у костра сидел дед и доставал из сумки гостинец.
Но дед не пришел. Петька развел костер, сварил завтрак и долго ждал, не убирая котелков с жара. Вот и угли давно прогорели и превратились в пепел, и завтрак давно простыл, и сторож выспался после дежурства и ушел в село, а деда все не было. Петьку перебрал множество причин, которые могли бы удержать деда в селе, но ничего не придумал. Мысль о болезни тоже пришлось оставить. Петька не помнил, чтобы дед когда-нибудь болел. Правда, иногда и случалось, но дед в постель не ложился. Свою невосприимчивость объяснял он просто: пчеловоды — народ крепкий, к ним ни одна болезнь не пристает, потому что медом они насквозь пропитаны, а мед большую целебную силу имеет ото всех болезней. Дед считал, что и пчелиные ужаления на пользу идут, лучше многих прививок и уколов действуют и к пчеловоду близко ни одну болезнь не подпускают!
В обед на пасеку приехал председатель колхоза. Петька в это время прочищал отверстия в дымаре, выстукивая из него сгустки горелой смолы. Увидев подводу, он очень обрадовался, но председатель был один. Он неторопливо привязал жеребца за прясло изгороди и, поздоровавшись с Петькой, как с равным, за руку, спросил:
— Скучно небось одному-то?
— Дедка чего-то долго не идет, — пожаловался Петя. — Еще вчера ушел, а вот все нету. Да и дядя Никифор в село пошел, а то бы ничего, можно…
— То-то и оно, что все ушли. Ты вот что, давай-ка сначала чай вскипятим, а потом потолкуем. У меня к тебе дело.
Петьку заинтересовало, что за дело могло быть у председателя к нему, и Петька живее обычного захлопотал у костра.
— Сейчас, дядя Яша. Чай у меня готовый, только немного.
— Давай разогреем. Разомлел я. На жнитво заезжал. Страда, видал, брат, какая вымахала, видал небось? То-то! Твоих дружков-одноклассников встретил. Они на гумне у веялок работает. Хорошо трудятся, молодцы, одним словом! Про тебя спрашивали. Что, говорят, Петька из леса на ток не идет, у нас веселее, сяк, говорю им, свое дело делает. У него работа тоже очень нужная.
Закипел чайник. Петька перенес в холодок ящик из-под искусственной вощины, разложил хлеб, поставил кружки, принес из омшаника глиняное блюдо с медом, рядом на пень приспособил.
— Ты, Петянька, не тем медом угощаешь, — по деловому застил председатель. — Качаного у нас и дома хватает. Ты бы лучше свеженького, прямо из улья достал. Я страсть люблю сотовый мед!
— Так он же, дядя Яша, и этот свежий. В нем никакой разницы нет. Только разве что качаный.
— Ну, сказывай!
Петя развел дымарь, взял пустую рамку и побежал к ульям.
Председателю, собственно, нужен был не мед. Ему просто хотелось узнать, насколько Петька разбирается в сложном пасечном хозяйстве и можно ли такому неказистому пареньку доверить в такое горячее время пасеку, хотя и ненадолго.
Петька и не подозревал, что сдает своеобразный экзамен, но выдержал его блестяще. Почти в одних трусах и майке, не надев даже лицевую сетку, он неторопливо снял с улья, задернул холстик и, пустив вскользь по гнезду несколько кубов пухлого белого дыма, вынул увесистую, густо облепленную пчелами рамку. Ловким ударом по верхнему бруску сбил пчел обратно в гнездо и, поставив в освободившееся место пустую улей. Все это он проделал быстро, но без лишней суеты, выдержкой опытного пчеловода. Все движения его были точными, будто заранее рассчитанными. Председатель удивился.
— Молодец! Чисто работаешь, ничего не скажешь.
За чаем он сразу же приступил к деловому разговору.
Прошло три дня. Забота о пчелах лежала на Петьке, но по-настоящему он почувствовал это только сегодня. Перед вечером, отмечая в пасечном дневнике погоду и работу пчел, он удивился: вес контрольного улья оставался без изменения. Не поверив, он щелкнул весами еще раз, но результат был тот же. Это озадачило Петьку. Взяток кончиться еще не мог. Правда, зеленовато-желтые ветки липы уже почти осыпались, но за лесом, совсем недалеко, цвела гречиха, а в лесу цвел вереск, крушина ломкая… Вчера дневная прибыль нектара доходила до четырех килограммов, а сегодня Петька вспомнил, что пчелы весь день кружились на липе, но она уже обессилела, отцвела… Так вот почему нет прибыли! Пчелы не могут отвыкнуть от сильного медоноса. Он знал, что это может продлиться до тех пор, пока в ульях не выветрится запах липового нектара. Нужно что-то сделать, иначе пчелы несколько дней останутся без работы, пока не переключатся на новый медонос. Петька не мог вспомнить, что делал в таких случаях дед. Тогда он достал с полки замазанную воском и пчелиным клеем — прополисом дедову книгу по пчеловодству. Но в разделе «Главный медосбор» о подобном ничего не говорилось. Это еще больше расстроило Петьку. Он хотел уже бросить книжку и пойти на соседнюю пасеку за советом, как неожиданно напал на статью о подкормке пчел сахарным сиропом и прочитал ее. В ней говорилось о дрессировке пчел на любые растения. Петька решил этим воспользоваться и, рассказав обо всем Никифору, стал собираться в село.
— Не дадут, поди, сахару, — почесал затылок Никифор и посоветовал: — Ты лучше из меда как-нибудь сделай.
— Из меда не выйдет, дядя Никифор. Мед имеет свой запах, а у сахара запаха нет. Мы сварим сироп с гречневым цветом, у нас получится что-то вроде гречневого нектара, дадим его в ульи, он и перебьет запах липы. Пчелы тогда сразу же пойдут на гречу. Если сегодня за ночь все сделаем как надо — завтра утром вся пасека вылетит на гречневое поле. Так взяток и пойдет у нас без перерыва.
— Ну что ж, валяй. Только скажи председателю, что по книжке, мол, действуешь, а книжка не бабушка, не соврет. Так и скажи, а то вполне даже может не дать…
Солнце стояло низко над лесом и почти касалось его острых вершин, когда Петька подошел к Соловьиному долу. За долом начиналось село. Слышно было, как мычали коровы, хлопали калитки, а за огородами чей-то голос звал:
— Ве-чор-ка, Ве-чор-ка, Вечор…
На дне дола, где бежал холодный родниковый ручей, ребятишки строили плотину. Вокруг «строительства» валялись щепки, камни, половинки кирпичей и множество других, не менее «ценных» материалов.
Пятилетний брат Петьки — Вовка, по-видимому, изображал экскаватор, старательно урчал, копая щепкой песок. Накопав горку, он брал песок в пригоршню и, держа руки вытянутыми, как ковш экскаватора, сквозь пальцы цедил в «самосвал».
Увидев Петьку, он бросил занятие и, крикнув сверстникам «чур, не игра», вприпрыжку побежал к брату.
— А клушка цыплят у нас вывела, — сообщил он.
— Ну? — Петька притворно удивился. Вовке это понравилось.
— Петь, а Петь, — сказал он, подпрыгивая на одной ноге, — ты ничего не знаешь? Дедушку в больницу увезли. Доктор сказывал, у него гриб. Это оттого, что в лесу он все время живет, правда?
— Правда, правда, пойдем быстрее. Мне еще в правление нужно зайти.
— Петь, и у тебя гриб будет, да? — не унимался Вовка.
— Почему?
— Ты ведь тоже все лето в лесу живешь, а грибы только там бывают.
— Чудак, Вовка. Ничегошеньки-то ты еще не понимаешь.
— Понимаю! — обиделся Вовка. — Не ходи туда больше, Петь, а? Я тебе соловьенка дам, на огороде в вишнях поймал, и подзову от дяди Яшиного жеребца, у конюшни нашел…
Пока Петька шел до правления колхоза, Вовка успел рассказать ему все нехитрые деревенские новости. У крыльца он отстал.
В правлении было шумно. По делу и просто так сошлись колхозники. Бригадиры сдавали сводки, получали наряды. Большая группа собралась у радиоприемника. Над головами висело плотное облако табачного дыма, не успевавшего выходить в раскрытые окна.
Председатель, увидев вошедшего Петьку, спросил:
— Ну, как дела, юный пчеляк? Рассказывай.
О своей нужде Петька рассказал подробно, хотя и торопливо, взахлеб. Председатель наморщил лоб, постучал кончиками пальцев по столу.
— А не ошибаешься, Петя? Помнится, Маркел в это время никогда сахару не брал.
— Дедка, дядя Яша, что-то другое знал, а я только по книжке.
— Ну да, у Маркела практика, слов нет. Может, к нему в больницу послать?
— Мне, дядя Яша, сегодня ночью сделать все надо, чтоб утром пчела пошла, куда надо, а к деду ехать — это когда же будет? У нас в пчеловодстве главное быстрота, и дед так говорил. Нужно какое дело сделать — не моргай. Будешь выжидать — прогадаешь.
— Оперативность — хорошее дело, факт! Придется дать, Алексей Иванович, — обратился он к бухгалтеру. — Беды, я думаю, не будет. Кашу маслом не испортишь. Ну, иди, Петянька, отдыхай, распоряжусь, за тобой заедут.
Выйдя на крыльцо, Петька облегченно вздохнул. От сознания, то его считают равноправным членом большого коллектива, доверяют и советуются, как со взрослым, у него щекотало где-то под сердцем.
Навстречу поднялся Вова.
— Не пойдешь больше в лес?
— Нет, Вовка, идем домой, — ответил Петька, думая о чем-то кругом, большом и радостном. Перед глазами всплывали радужные картины. Он видел зацветающее гречневое поле, белое, как выдержанный на солнце воск-капанец, деловито жужжащих пчел, копошившихся в кружевном плетении цветов, сочные соты, подводы, нагруженные тяжелыми бочками с медом, и повторил слова деда: — Будут нынче колхозники с медом!
Из села выехали в поздние сумерки. На краю неба, там, где закатилось солнце, догорала заря. С запада на восток, словно пыльная столбовая дорога, протянулся Млечный Путь. По-летнему высоко, в самой глубине неба, перемигивались звезды.
Было душно, как перед дождем. В поспевающей пшенице пели перепела. В Соловьином долу время от времени кричал коростель. Крик его, немного напоминающий утиное кряканье, скрипуче и сухо плыл над ночными полями. «Креэк, креэк», — и смолкнет. Потом, через несколько минут, снова скрипит: «Креэк, креэк, креэк». И кажется, что он хочет сказать этим сухим скрипом: «Какая удивительная летняя ночь, как хороша жизнь!» Этот сухой и в то же время сочный крик вносил в ночное поле домашний уют и радость.
У леса свернули на столбец и, покачиваясь, поехали к белевшей в темноте гречихе.
Петя нащупал под мешком серп, выдернул его и, спрыгнув босыми ногами в холодную от росы траву, стал торопливо жать, выбирая хорошо цветущие растения. Лошадь потянулась было на запах гречи, но возчик, дернув вожжами, сердито прикрикнул:
— Стой, окаянная. Ишь, чего захотела!
Уложив в телегу беремя два гречи, поехали к пасеке. В лесу дорога стала еле заметной. Вскоре между деревьев замигал огонек костра. Петька уже дремал, когда голос Никифора строго спросил:
— Кто едет?
— Свои, кого же больше понесет в этакую пору, — ответил возчик.
— А я ведь вас и не ждал, — чистосердечно признался Никифор, — думал, утром приедете.
— Не хотели, да вон Петянька, все ему срочно надо, как деду! Ночевать возчик не остался, уехал.
Петька вскипятил бачок воды, засыпал туда сахару и, когда вода немного остыла, запустил ощипанные от стеблей цветки гречихи.
Светало. Короткая летняя ночь робко убегала с поляны в лес, но таяла, оставляя в редкой полутьме вполне заметные очертания деревьев. Над лесом занималась бледная, розовато-желтая заря. Потом она сделалась шафранной и, будто застыдившись чего-то, стала густо краснеть. В кустах щелкали соловьи. Трава, умытая обильной росой, покрылась сизоватым налетом, каким покрываются спелые сливы и ежевика. По земле расползался туман. Где-то невдалеке куковала поздняя кукушка.
Петька потрогал сироп — он был еще теплый, как парное молоко, в пору пчелам раздавать. Цветы опустились на дно и лежали там, как водоросли на дне озера.
Никифор осторожно слил половину сиропа в ведра, остальное стал цедить через марлю.
Петька развел дымарь, взял ведро и пошел подкармливать. Пчелы, потревоженные в такую рань, нестерпимо жалились. Ежась, как от ожогов, он торопливо разливал сироп на соты. До восхода солнца Петька обошел всю пасек и полез на сеновал спать, предупредив Никифора, чтобы он разбудил его, когда начнется лет пчел.
Вот из-за леса выкатилось солнце, и на пасеке зашумели пчелы. Никифор залез на сеновал, но будить мальчика не стал. Утомившись ночь, он так сладко спал, что Никифор пожалел его. Он тихонько слез с сеновала и пошел в поле.
Возвратился скоро. Позабыв жалость, сразу же разбудил Петьку. Захлебываясь от волнения и радости, сообщил:
— Ловко ты придумал, парень, честное слово, молодец! Впрок не пошел сахар-то. На гречу ходил, а там пчелы — гибель! На каждом цветке по горсти пчел, хоть щеткой сметай…
Вечером на пасеку приехал председатель.
— Ну как, Петянька, помог сахар-то, или все по-старому?
— Помог, дядя Яша. Теперь снова стало так же, как в те дни, цвела липа. Четыре с лишним килограмма — дневная прибыль! Завтра утром людей пришлите и бочки, будем качать мед…
Маркел пробыл в больнице весь июль. Сначала лечили грипп, врачи обнаружили осложнение, и, хотя Маркел чувствовал неплохо, его не выписывали. В толк, нет ли, пичкали его, а время шло. Да какое время, главный медосбор! В эту пору пчеловоду очутиться в больнице — пропащее дело! Может, и осложнение-то не гриппа, а от тоски получилось — как знать!
А тосковал Маркел сильно. Пасека не только целыми днями стояла перед глазами, но снилась и ночью.
А оттуда шли неутешительные вести. Петька как рехнулся, захотел пчел кормить сахаром! Да и в правлении будто с ума сошли, не обмозговали, как следует, — выписали, словно не знали, что Маркел и весной не всегда его брал, а это — в главный медобор.
Сахар мог понадобиться только для дрессировки пчел, но ведь Петька ничего о ней не знал, Маркел никогда ее не делал. Хорошо, и кто подсказал ему, а вдруг что другое замыслил? Но это еще полбеды. Кашу маслом не испортишь. Заволновало другое. Жена, приехавшая навестить больного и передать с десяток вареных яиц, сообщила:
— Петянька-то, внучок, чудеса творит. Столько меду накачал, но девать его некуда! Председатель в Дмитровку ездил за тарой, своей-то не хватило. Четыре раза качали!
И хотя она рассказывала с большой радостью, как о чем-то недостижимом, Маркела это не радовало.
«Не из гнезд ли выкачал, шельмец?» — усомнился он.
Обычно Маркел делал две, редко три выкачки, а это — четыре! Он всегда учил Петьку не обижать пчел, откачивать мед только, но чем черт не шутит? Вдруг по неопытности понадеялся парень, что взяток еще стоит и пчелы еще натаскают. Что тогда? В августе много не принесут. Мед, конечно, всегда нужен, но и пчел обижать нельзя. Сытая пчела сторицею оплатит, а с голодной спрос небольшой, на будущий год и одной выкачки не сделаешь.
Маркел долго рассуждал сам с собой, расстроился и пошел к главному врачу проситься домой. Врач внимательно выслушал старика и просьбу удовлетворил, предупредив, однако, чтобы он поберегся первое время.
Смеркалось, когда Маркел пришел в село. С ходу зашел в правление колхоза и, не застав там председателя, пошел к нему на дом.
Качал, нет ли Петька из гнезд — председатель толком не знал и тоже забеспокоился:
— Ты уж, Маркел, давай все там уладь. Мед, в случае чего, мы обратно вернем, а пчелы чтоб не голодали. Конечно, мальчишка вполне мог ошибиться, да и спрос с него какой.
Подходя к селу, Маркел еще не верил в свое подозрение, питал слабую надежду, но у председателя он почему-то твердо убедился, что именно так, выкачал, иначе неоткуда ему взять столько меду.
Не дойдя до дому, обескураженный, он сдернул в переулок и пошел прямо на пасеку.
В предрассветных сумерках похудевший, сгорбленный Маркел подходил к родному гнезду. У потухшего костра, руки в карманах, лежал задремавший Никифор. Маркел не стал его будить. Оглядев заблестевшими от радости глазами ровные ряды ульев, полез на сеновал.
— Петянька, ты здесь? — тихо спросил он в темноту и, не дожидаясь ответа, пополз на слабое посапывание. Нащупав разгоряченное ото сна тело, тихонько потряс.
Петька проснулся и, узнав деда, бросился ему на шею, уткнулся в мягкую бороду и смочил ее радостными слезами.
— Дедка, миленький, пришел, соскучился я по тебе, страсть. Проснулся Никифор.
— Маркел, никак ты? Вот новость!
Он встал, отряхнулся и тоже полез на сеновал.
— Что это ты ни свет ни заря? Чай бы утра дождался, лошадь бы дали.
— Да сердце разболелось, Никифор. И из больницы-то раньше срока ушел. Вдруг, думаю, неуправка какая там без меня. Всякое в голову взбредет.
— А у нас хорошо, — похвалился Никифор. — Меду накачали — пропасть! Подкормку из сахара на гречишном цвету делали. Петянька молодцом, ночей не спал, работал.
— Откуда же у вас столько меду? Неужели только из-за дрессировки на гречу?
— Нет, дедка. Подкормка, конечно, большую пользу дала, но в основном — не это. Год-то грибной! Каждый день гроза да дождичек, и тепло. В лесу море грибов уродилось. Как же в такой год меду не быть?!
— А из гнезд вы случайно не брали? — осторожно спросил Маркел.
— Нет. Ты же никогда не велел пчел обижать.
— Неужели нисколько?
— Да нет же, дедка, ни одной рамки не трогали, хоть проверь…
— А я, Петянька, грешным делом подумал на гнезда. Откуда, умаю, иначе ему столько меду взять?! Ну, значит, и впрямь ты молодец! Пчеловод из тебя получится дельный, — и, улыбаясь, и похлопал Петьку по плечу.
Рассветало. Над темной, волнистой грядой лесов поднималось солнце. Осветились и зазеленели могучие ели, столпившиеся полукольцом вокруг пасеки. Хорошо просвеченные иглы их загорелись внутри мягким малахитовым светом. Вперемежку с иглами, которые попали под лучи, на елях образовалось множество больших и алых пятен различных тонов и оттенков. Эта своеобразная и необыкновенно красивая мозаика из светотеней всегда волновала деда Маркела, а особенно теперь, после долгой отлучки. Косые лучи утреннего солнца насквозь просветили траву на пасеке, и показалось Маркелу, что в каждой травинке он видит все жилки.
Птицы разлили по всему лесу свои раскатистые трели. Нежно пели чистенькие стройные зяблики, мелькая широкими перевязочками на крыльях, вовсю заливались дрозды-дерябы, рябинники чинно, с достоинством сидя на самых верхушках деревьев и топорща, будто купая на нежарком солнце, свои крапчатые перышки. С цвирканьем сновали по кустам лесные жаворонки, пеночки, вирушки и зорянки. Жизнь леса била ключом…
Маркел любил лес. Особенно он нравился ему по утрам и вечерам, когда солнце низко висело над деревьями и в воздухе разливаясь пряная духота с запахом лесной прели, хвои, грибов и меда. Утром лес радовал Маркела потому, что он целую ночь не видел его, а вечером уходил из леса, и расставаться было жаль. Все это и выделяло в глазах старого пасечника утренний и вечерний лес из остальных часов суток.
— Пойдем на озеро, дедка, — тихо позвал Петька задумавшегося старика, не зная, чем отблагодарить его.
Дед не отказался. На душе у него, как и у Петьки, тоже щекотало от радости. Ведь мед в гнездах цел, и сам он вернулся к любому делу.
Они пошли. Все было сейчас, как тогда, месяц назад: и ульи, и озеро, и лес. Только камыши надломились и уныло, по-осеннему, смотрели в воду пожелтевшими кромками, да среди зеленых листьев нет-нет да и мелькал желтый листочек, как нежданный седой волос голове. Все эти невидимые признаки заметил только Маркел.
— Да, — вздохнул он, — июль прошел…
У Петьки начались занятия в школе, и он стал навещать деда только по воскресеньям. Дед заскучал. В ульях ли копается, строит ли что, так ли сидит отдыхает — все чего-то не хватает ему, неспокойно на душе. Чего бы? Встанет Маркел, одумается и скажет вслух:
— Петька! Привык ведь, вот и тоскую теперь.
На большом традиционном празднике, в День урожая, колхозники премировали Петьку велосипедом.
Захмелевший по такому случаю дед Маркел ходил в этот день по селу и хвастался:
— Вот Петянька, молодчина парень! Сделаю я из него настоящего пчеловода. Мы с ним такую пасеку разведем — все будут с медом!
Колхозники слушали, улыбались и верили.
По воскресеньям Петька приезжал на пасеку чуть свет, привозил деду кусок воскресного пирога, сдобных лепешек. Старик не оставался в долгу, угощал Петьку жареной дичью и начинал рассказывать лесные новости:
— А дрозды, Петя, больше не вертятся на рябине, улетели. Караси тоже не ловятся, на зиму в ил забрались.
Он рассказывал, какие птицы на юг улетели, какие еще только собираются, а какие в стаи сбились и будут зимовать вместе с дедом в лесу.
Дед любит лето, все живое: траву, цветы, жужжание пчел, — а сейчас ничего этого нет. Листья пожелтели и золотой россыпью покрыли землю. Замерла и жизнь пчел.
Когда приезжает внук, дед забывается. Кажется ему, что Петянька не в гости приехал, а все еще живет с ним и нет осени на дворе. Вот попьют они сейчас чайку, закусят и пойдут пчел проверять, а вечерком поедут по озеру в старой долбленке верши ставить…
Над дальней грядой будто плывущего в тумане леса только что поднялось огромное, медно-красное солнце, и не прошло и часу, как свежесть летнего утра стала исчезать: воздух с каждой минутой нагревался все сильнее и сильнее.
В школьном саду, за речкой Боровой, юннаты до жары торопились закончить поливку. Над садом звенел веселый смех, задорные песни — все те звуки, которые неотступно следуют за молодежью.
— Эй, Маша! Крикни там «пчеловодам», Иван Федорович Сашу зовет.
— Саша! Саша!
Староста кружка юных пчеловодов, ученик седьмого класса «А» Саша Ромашов, высокий худощавый паренек, выглянул из шалаша, часто-часто замигал от солнца и, стряхнув с брюк приставшую солому, неизвестно кого спросил:
— Он где, у себя?
И, не получив ответа, неторопливо пошел по тропинке к школе. Преподаватель биологии Иван Федорович, низкорослый, широкоплечий, в светлых, стального цвета брюках и в белой вышитой рубашке, стоял у стола в учительской и что-то перелистывал.
— А, Саша, здравствуй! — ответил он на приветствие Ромашова. — Проходи, садись. Я позвал тебя вот зачем. Вам нужно будет на выставку ко Дню урожая подготовить экспонат, свой, пасечный. У нас все юннаты уже готовятся, и вам пора начинать. Нужно сделать, Саша, что-нибудь интересное, чтобы всем понравилось. Я, правда, предложить сейчас ничего не могу, но ты подумай сам, ты все же пчеловод! Помнишь, как в прошлом году у нас было? Выставляли огромные тыквы, клубни картофеля по кило каждый, пудовые кочаны капусты. А кукуруза была какая! И все выращено было нашими руками! Весь район съезжался на выставку. А нынче ко всему мы еще добавим экспонат с нашей пасеки.
— Хорошо, Иван Федорович! — согласился Ромашов.
— Ну вот, мы и договорились!
— Иван Федорович, а если мы сделаем рамку-гигант? — предложил вдруг Саша. — Скажем, в обычной гнездовой рамке бывает четыре килограмма меда, а мы сделаем, чтобы было восемь, а?
— Нет, Саша, это не пойдет. На выставке все должно быть поучительным. Вот, например, посмотрит посетитель на огромные початки кукурузы или на тыкву-гигант и скажет: а почему бы и мне не вырастить тоже? Заинтересуется и станет выращивать. А рамку твою пчеловоды не будут делать, потому что она не нужна на пасеке. Надо придумать, Саша, что-нибудь другое, и если уж не показательное, то чтоб хоть интересное было. Скажем, показываешь воск. Не обязательно выставить кусок топленого воска, лучше слепить из него замысловатую фигуру. Тут люди будут смотреть не только воск, а и наше искусство, любовь к делу.
— Понял, Иван Федорович. Мы с Костей что-нибудь обязательно придумаем.
— Ну, вот и хорошо. А не будет получаться, приходите ко мне, вместе подумаем.
Когда Саша вышел из школы, солнце уже поднялось высоко и на улице было жарко. Огородная бригада закончила поливку и с ведрами и лейками шумно возвращалась к школе.
— Саша, Саша! — закричали девочки. — Мы к тебе сегодня в гости придем с Иваном Федоровичем, пчел смотреть. Он будет рассказывать, как опыляли пчелы наш сад и огород. Ты там приготовь все, а главное, меду побольше…
В толпе девочек раздался смех.
— Меду, огородницы, нет. Пчелы вам еще ничего не натаскали, пока только нам с Костей носят, — шутливо ответил Саша.
— Мы сами найдем, — пообещали «огородницы».
— А если не угостишь, тогда и к нам не приходи! Ни помидоров, ни арбузов со своим Костей не получите. Тоже скажем: «нет».
— Ну, это еще как сказать, — пошутил Саша. — Пасека у нас под горой, так что как-нибудь невзначай и к нам в шалаш один арбуз да скатится.
— Смотрите! — погрозили девочки. — Мы тогда вам за это воды за шиворот нальем, вот увидите…
— Лейте, — согласился Саша, — теперь жарко! Только спасибо скажем.
У шалаша Сашу поджидал его помощник Костя Синицын. Увидев спускавшегося с горки «старшего пчеловода», он поспешил навстречу и, улыбаясь, еще издали спросил:
— Саш, зачем тебя Иван Федорович звал?
— О! Тут, брат, такое дело, если бы ты только знал! Иван Федорович поручил нам свой экспонат для выставки готовить, да не просто какой-нибудь, а чтобы всем на удивление был.
Лежа на траве у шалаша, Саша неторопливо и подробно рассказал своему помощнику обо всем и спросил:
— Ну как, нравится?
— Еще бы! Только подумать, конечно, придется.
— Что ж, давай подумаем, дело сложное.
Ребята, оставшись в одних трусах, легли, подставив горячему солнцу и без того загорелые спины.
Костя уткнул голову в траву и затих, будто уснул, а Саша, жмурясь, смотрел, как из летков выходят вечно торопливые пчелы и, срываясь, исчезают в голубом безоблачном небе.
Полежав немного, Костя заворочался.
— Саш, ты что-нибудь придумал?
— И не начинал еще. А ты?
— Тоже. На такой жаре разве можно думать? Пойдем на речку, искупаемся?
— Пойдем, — согласился Саша.
Ульев в школьном саду немного, всего пять, но для школы это уже пасека. Появилась она только этой весной.
Летом прошлого года на собрании юннатов Иван Федорович сказал, что колхоз дает школе пять роев, а поэтому нужно кого-то из учеников послать на пасеку, чтоб он за лето подучился и за школьными роями присматривал.
И хотя все это было заманчиво и интересно, но охотников уйти на все лето из школьного сада куда-то в лес, да одному ото всех ребят, не было. А Костя Синицын тогда даже сказал, что пчеловодом обязательно должен быть старик, и чтобы с бородой, иначе неинтересно.
Первым согласился Саша Ромашов.
— Пошлите меня, Иван Федорович, — сказал он. — Я очень люблю насекомых.
Тогда поднялся и Костя Синицын.
— Пишите и меня, Иван Федорович, — заявил он. — Я тоже очень люблю насекомых.
Ребята засмеялись над Костей, зашумели, и через пять минут уже все стали большими любителями насекомых и все наперебой просились послать их на колхозную пасеку. Но пошел один Саша. Он целое лето прожил в лесу, наведывался туда и зимой, а в апреле с колхозным пчеловодом дедом Кузьмой привез ульи в школьный сад. Так под горкой, на припеке между яблонь, появилась школьная пасека.
Иван Федорович, хотя и заведовал всем пришкольным участком, к пчелам без Саши не подходил. Если, случалось, нужно было что-нибудь показать ребятам, он звал Сашу и уж только тогда приступал к делу.
А Костя Синицын — хитрый! Сразу же упросился к Саше в помощники.
Перед вечером, после беседы Ивана Федоровича об опылении пчелами садов и огородов, Саша рассказывал членам кружка «Юный пчеловод» о стадиях развития пчел, матки и трутня. Ребята слушали с большим интересом. Саша показал им и рабочих пчел, и трутней, только пчелиную матку, в гуще пчел не удалось отыскать, зато работу ее — маленькие, как песчинки, яички на донышках ячеек сота — ребята хорошо разглядели…
Все мысли Саши были заняты экспонатом. За весь день он не придумал ничего, хотя просидел дома в палисаднике дотемна. А утром, чуть свет, прибежал Костя и еще с порога закричал:
— Нашел, Саша, нашел!
Он был возбужден и чуть не прыгал от радости. Его настроение передавалось и Саше. Он быстро вскочил с постели и, торопливо одеваясь, попросил:
— Ну, давай рассказывай!
— Основа тут, Саша, вот какая, — начал Костя, усаживаясь на табурет. — Во-первых, мед хорошо кристаллизуется, и его сливают не только в бочки, но и пакуют в маленькие формочки из пергамента. А чтобы он быстрее закристаллизовался, к нему добавляют немного старого меду. А формочки делают разные — и круглые, и квадратные, как пачки мороженого. Вот и мы сделаем красивую форму и зальем ее медом!
— Ну и что получится?
— Что сделаешь, то и выйдет. Скажем, звезду, Кремль, да что угодно!
— Размазня!
— Что, не выйдет, по-твоему?
— Конечно, нет, расползется. Разве все время в форме держать, а так не устоит. Выставка будет в сентябре, а свежий мед к этому времени еще и не сядет.
— Нет, сядет, ежели ему затравку из прошлогоднего меда сделать. Продают же формовочный мед?
— Так его в этих же формах и продают, а разверни — он и поползет, как мороженое.
— Глупости. Вот посмотришь, Иван Федорович одобрит.
— Скажет, что ты химию плохо знаешь, вот и все.
— Ну уж!
— Вот и «ну уж».
Костя ушел обиженный, и Саша видел, как он побежал к школе.
Друзья встретились в этот день на школьной пасеке. Вид у Кости был жалкий. Все говорило о полном провале его «изобретения», Саша поинтересовался:
— Ну, что тебе сказал Иван Федорович?
— Нужно, говорит, чтобы пчелы сами сделали. Но посмотришь, я все равно что-нибудь придумаю!
— Давай вместе думать, — предложил Саша. — Сообща лучше.
Прошла неделя, а ребята так ничего и не придумали. Саша забеспокоился. Если вначале он не сомневался в успехе дела, то теперь стал терять надежду. Главное — торопило время. Наступал медосбор, длившийся в этих местах полторы-две недели, и если за это время ничего не сделать, тогда будет поздно. Но шел день за днем, а толку все не было.
В последние дни Костя занялся лепкой воскового Кремля для выставки. Он перетопил на солнечной воскотопке весь запас воска. Когда разбирали гнезда, то собирал все восковые крошки и уносил с собой. Иван Федорович выделил ему уголок в ботаническом кабинете, где Костя и занимался целыми днями. Лепка ему давалась, и работал он с упоением.
А Саша тосковал. Он боялся, что до главного взятка ничего не сделает. Да и что можно было сделать? Улей не цех, куда бы отнес заказ, назначил срок — и все! Тут нужно самому подумать, а что можно придумать, если пчелы, кроме своих сотов, больше решительно ничего не умеют делать?
Перед самым обедом из голубенького улья вылетел рой. Пчелы, громко жужжа, лезли из летка, да так, будто их кто толкал оттуда, и, срываясь с прилетной доски, резали воздух вокруг улья.
Потом шум стал стихать. Пчелы одна за одной садились на ветку яблони и вскоре повисли на ней черным копошащимся клубом. Первый рой на школьной пасеке — событие. Посмотреть на него собрались все юннаты.
Саша торопливо налаживал роевню, а Костя раздувал дымарь. Когда рой немного успокоился и затих, Саша подвесил роевню рядом с клубом и берестяным черпаком стал складывать туда пчел, черпая их, к удивлению ребят, как крупу. Посмотрев, что добрая половина пчел уже в роевне, он дымом поднял остальных в воздух и отошел. Пчелы, воинственно трубя, стали сами залетать в роевню, как в свой родной улей. Такая дисциплинированность очень удивила ребят. Когда все пчелы собрались, Саша завязал роевню и спрятал в шалаш.
— Вечером в новый улей сажать будем, — сказал он, — приходите смотреть. Еще интереснее будет…
Ребята разошлись, а Саша стал готовиться к посадке роя. Он сходил к Ивану Федоровичу, принес из школьной кладовки новый улей, еще не покрашенный, забил колышки и установил на них улей. Потом ребята удобно расположились на траве и стали наващивать рамки: Костя прокалывал шилом в боковых брусочках рамок дырки, продевал в них тонкую, как струны, проволоку и туго ее натягивал. Саша к готовым рамкам приклеивал вощину. Работали сосредоточенно, молча, каждый со своими думами.
— Саш, а если нам для выставки сделать макет роя? — предложил вдруг Костя. — Вырубить хорошую ветку, листья оборвать, ветку высушить, а потом приклеить из ваты или из папье-маше пчелиный рой и бумажные листья. Давай сделаем, а?
— Ерунда, — буркнул Саша. — Рои — отсталость. Теперь искусственно делят пчел. Надо придумать что-нибудь другое.
— Саша, а в древности, когда ульев не было и пчелы жили в дуплах деревьев, как они соты делали? Ведь у них не было рамок?
— Рамок не было. Они соты прямо к стенкам дупла клеили.
— Значит, соты у них не квадратные были, а всевозможной формы. А что если нам, Саша, поставить в улей рамку тоже не квадратную, не обычную, а, скажем, в виде звезды? Как по-твоему, будут пчелы ее отстраивать?
— А ты, Костя, на этот раз здорово придумал! — подпрыгнул от радости Саша. — Здорово получится. Выставим большую медовую звезду! Очень хорошо будет. Только не знаю, будут ли пчелы ее отстраивать. Все равно попробуем.
— А чего пробовать да гадать. Давай сходим к деду Кузьме. Он-то уж наверняка знает.
На этом и порешили.
Утром Саша встал рано, когда живший у них на постое коровий пастух Спиридон заиграл на рожке. Быстро одевшись, Саша сунул в карман кусок вчерашнего пирога и побежал к Косте.
Пошли прямиком по берегу Боровой. В тихой, будто сонной, воде часто всплескивалась рыба. В заводях окуни гонялись за мальками, и вода там вскипала. Река курилась.
На пасеке, около домика, горел костер. От него синенькой струйкой, как ручей, поднимался дымок. У костра на обрубке дерева сидел дед Кузьма и курил. Ребята окликнули его от городьбы. Старик встал, посмотрел на ребят, видимо удивленный столь ранним приходом, но, узнав Сашу, заулыбался:
— А, Саша! В гости с дружком пожаловали?
— По делу, дедушка. В такое горячее время разве по гостям ходят…
Ребята подошли к костру, сели на лужок.
— Ну, выкладывайте, велико ли дело-то?
— Велико и невелико, дед Кузьма, сами не знаем, какое оно, затем и пришли, — стал рассказывать Саша. — Выставка у нас будет осенью, нам с пасеки тоже велели что-нибудь приготовить, а вот что — никак не придумаем. Решили рамку сделать в виде звезды. Вот и пришли посоветоваться. Как по-твоему, будут ее пчелы отстраивать?
— Звезду? — на минуту задумался дед. — Вряд ли. Вся беда с углами, а пчела в стройке простор любит.
— Как же быть?
— Я, пожалуй, помогу вам. Есть у меня подходящая «штука», только найду ли, на чердаке где-то завалилась. Пойдемте в избу, посидите, а я поищу. Не найду, так новую сделаем, не хитро!
Старик проводил ребят в избу, а сам полез на чердак. «Штука», видимо, и впрямь завалилась куда-то далеко: дед долго лазил по чердаку, прогибая потолочины, прежде чем она попала на стол для осмотра. Это было какое-то сооружение из планочек, укрепленное на куске половой доски.
— Этот медовый домик, — стал рассказывать дед Кузьма, — для выставки в аккурат годен. Сам для этого делал, только выставлять не пришлось, не те времена были…
Старик вынул из стола ножик, зачистил на планках шпунты, выковырял из пазов мусор, осторожно разобрал планки, чтобы не перепутать, и получился каркас небольшого игрушечного домика.
— Вот к этим планкам, — попутно рассказывал старик, — надо приклеить искусственную вощину, поставить в улей между рамками, а когда пчелы отстроят, будет одна сторона крыши. А вот стены. Косячки окон и дверей прямо врежете в вощину, пчелы их потом заделают, они крепко будут держаться. Вот и будет у вас беленький медовый домик, как украинская хатка.
Каркас домика и сам по себе был красив. Саша мысленно представил его готовым, белым, ноздреватым, как живым…
— Спасибо тебе, дедушка. Вот же выручил ты нас, так выручил!
Есть в середине лета такое время, когда цветы особенно много выделяют сладкого сока-нектара. Длится этот момент в разных местах по-разному, в большинстве две-три недели. В это время пчелы работают усиленно. Много носят меда и лучше строят соты. Недаром и называют пчеловоды это время главным медосбором.
За одну неделю такого медосбора пчелы на школьной пасеке отстроили ребятам все детали медового домика, залили их медом и запечатали ячейки тоненькой восковой корочкой, чтобы мед долго мог храниться в сотах и не портиться.
Осторожно, чтобы не повредить, ребята перенесли детали в ботанический кабинет, разложили на столе и приступили к сборке. Все получилось так, как говорил дед Кузьма. Домик был красивый, массивный и белый от запечатанного меда, будто запорошенный снегом суровой русской зимы.
— Вот это да! — сказал, потирая руки, Иван Федорович. — Это, Саша, не рамка-урод, а настоящее искусство пчеловода! Вот уж молодцы! Этот экспонат, пожалуй, всех больше соберет народу…
И вдруг Саше представилась выставка. Посетители толпятся около их экспоната да похваливают. И вспомнился Саше дед Кузьма, с которым он прожил целое лето, вспомнился сидящим у костра. В таком положении он проводил большинство свободного времени. Сядет на чурбак, согнется да и сидит так, поглядывая на огонь.
— Наконец-то твой медовый домик, дед Кузьма, попал на выставку, — подумал с благодарностью Саша. — Чем наша школьная выставка будет хуже настоящей?
За темно-зелеными пахучими от зноя елями опускалось солнце. И то ли оттого, что днем на него больно смотреть, то ли от чего другого, только Кузьме оно всегда казалось перед закатом милее. Нежаркие, мягкие лучи его освещали сейчас один гнилой угол, остальная часть пасеки, вместе с постройками, погрузилась в тень. И, как всегда, Кузьме вдруг захотелось войти в эту полосу предзакатного света. Какой-то он особенный…
Кузьма стоял на бугре около омшаника и курил. В эти минуты он забывался и не видел ничего, кроме освещенного солнцем гнилого угла. В серых, задумчивых глазах его загорелась непонятная радость.
Помощник Кузьмы, Ваня Лазарев, низкорослый, веснушчатый парень, минут десять сидел у костра с разведенным дымарем и терпеливо ждал, когда проснется старший пчеловод и позовет его сажать рой. Чтобы не заглох дымарь, он время от времени пускал в застоявшийся воздух пухлые, смолистые клубы дыма.
Кузьма моложе Вани года на два, но выглядит старше. Он высок, немного сутул, костляв и характером спокойнее. Наблюдая за пчелами, Кузьма может целый день просидеть около улья, позабыв обо всем. Зато вечером у костра он до полуночи будет рассказывать, как интересно и дружно работают они, как улетают в поле и возвращаются, как охраняют леток и вентилируют улей, подняв брюшко и часто-часто махая крылышками, словно маленькими стеклянными пропеллерами. При этом Кузьма сам начинает махать руками и делается очень похожим на пчелу-вентиляторщицу.
Вышел однажды с Кузьмой из-за его любопытства очень забавный случай. Задумал он сходить на озеро рыбу половить. Ваня тоже упросился с ним. Решили пойти вместе и к обеду вернуться на пасеку. Накануне Кузьма узнал от деревенских ребят-удильщиков, много ли в озере рыбы, хорошо ли клюет и на что лучше всего. Выяснилось, что рыбы много и «берет» больше всего на муравьиные яйца.
Утром Кузьма встал до солнца, разбудил Ваню и велел ему побыстрее сготовить завтрак, а сам пошел на полчасика в лес за яйцами. Там, разрывая палкой муравьиные дворцы и выбирая белых, как рисовые зерна, личинок, неправильно называемых яйцами, Кузьма случайно стравил две муравьиные семьи. Острый глаз Кузьмы сразу заметил войну. Он заинтересовался и, опустившись на корточки, просидел возле побоища до тех пор, пока обе стороны не разошлись, покинув поле боя до следующего утра или навсегда: неизвестно, что было решено на муравьином военном совете.
Ваня не удивился, когда Кузьма не пришел к завтраку. Зная его «причуды», он только рукой махнул на всю рыбалку и ушел на сеновал. Тем бы, может, все и кончилось, но, как нарочно, приехал председатель колхоза, и ему по какому-то неотложному делу срочно потребовался Кузьма. Ваня хотел выручить, сказать, что он ушел в село, да побоялся: вдруг откуда нелегкая вынесет Кузьму — подведет! Пришлось рассказать о задуманной рыбалке и о том, куда и зачем ушел Кузьма. Председатель попросил разыскать его. Да разве в лесу найдешь затаившегося над чем-нибудь человека?
Пришел Кузьма на пасеку только в полдень. Утолив кое-как голод, закурил и до сумерек рассказывал о муравьином побоище.
— Кузьма, время уж, пойдем посадим! — не вытерпел Ваня, видя, что в дымаре прогорает, а Кузьма и не думает оторваться от заката, никакой красоты в котором Ваня не находил.
Кузьма будто очнулся от хорошего сна. Он с какой-то скрытой досадой затоптал окурок и, неторопливо спустившись в омшаник, вынес оттуда завязанную мешковиной роевню. Пчелы, почувствовав, что их несут, тревожно зашумели.
— Куда посадим? — спросил Ваня, вынося из сеней рабочий ящик с инструментом и гнилушками для дымаря.
— Гнилому углу придется дать, — ответил Кузьма.
— Стоит ли? Сколько мы туда давали, а толку?
— Что ж поделаешь? Не подсилишь, там совсем тогда все пчелы загинут.
— Пора уж убрать отсюда все ульи. Чего канитель разводить? — проворчал Ваня. — Одни убытки… Да и жаль. Первый рой — в эту провальную яму. Пуда бы два он меду дал.
— Пустяки! — возразил Кузьма. — Тут всего пять ульев, а дело интересное. Надо же все-таки узнать?
Сняв с одного улья крышку, Ваня пустил в леток несколько клубов дыма и сдернул с рамок холстик. Кузьма бегло осмотрел рамки. В каждом промежутке меж ними копошилось по горстке пчел.
— Маловато, — вздохнул Кузьма. — Во всех ульях пчелы битком, а у этих…
Рой, отсидевший несколько часов в холодном и темном омшанике, присмирел. Пчелы дружно пошли в новое для них жилище. Ваня усиленно дымил, чтобы не было драки.
Гнилой угол — это северо-восточный угол пасеки. Внешне почти ничем не отличается от прочих углов лесной поляны. Место не заболоченное и не гниющее, такое же сухое, как и вся пасека. Разве что солнце из-за высоких елей заглядывает сюда только перед закатом, Вот и вся видимая разница, если только она имеет хоть какое-нибудь значение для пасеки.
Пчеловоды прозвали его «гнилым» за то, что здесь стоят семей пять и все они никогда не давали ни меда, ни воска. Каждое лето с весны и до осени их приходилось подсиливать пчелой из других ульев да подкармливать. Но не проходило и двух-трех недель, как семейки опять ослабевали, теряли летную пчелу и хирели. Велось это издавна, с первого года образования здесь пасеки. Тщетно искали пчеловоды объяснение этому непонятному явлению, но шли годы, а гнилой угол так и оставался больным местом на пасеке.
В прошлом году, когда Кузьма, окончив в районе пчеловодные курсы, принимал эту пасеку у очень древнего деда Афанасия, тот, почесав затылок, на котором еще осталось с десяток легких и белых, как облако, волос, сказал:
— Все, мил человек, у меня в порядке, Вот только с этим углом беда. Очень уж слабые тут семьи. Давно я здесь и за все время в том проклятом углу ни с одного улья ни капли меда не взял. Все только подсиливаю да подкармливаю, а толку чуть. Тут, должно, нечистая сила поселилась…
Кузьма тогда безвыходным положение не нашел. Он решил, что дед просто не раскусил какую-нибудь особенность места.
Но не «раскусил» ее и Кузьма, хотя испробовал за лето немало способов. Не раз он советовался и с районным зоотехником-пчеловодом, а толку все равно не было.
Солнце еще не село. Оно застряло где-то в середине черных колючих елей и с трудом пробивалось сквозь их толщу тонкими золотыми нитями. Вся пасека погрузилась в тень. Над лесной поляной закружились в вечернем воздухе ночные птицы козодои.
— Завтра хороший денек будет, — заметил Кузьма. — Козодой высоко мошку гоняет. Жди роев…
— Теперь не вздохнешь! — согласился Ваня и, затоптав окурок, взял ведро и пошел к роднику за водой.
Кузьма подбросил в еще не остывшие угли хворосту и стал раздувать костер.
За ужином Ваня сказал:
— А я думаю, Кузьма, не газы ли какие тут поблизости из земли идут и губят пчел. Ты замечал, что у нас на пасеке много землероек? Замечал? А хоть одну из них ты видел в гнилом углу, а?
— Да просто не обращал внимания. Может, и видел.
— А я специально обращал и ни одной не видел. Значит, боятся они гнилого угла. Газ там, не иначе. Вот найдем мы его, тогда все село будет им печи топить, и дров не надо.
Несмотря на спустившуюся ночь, он взял лопату и пошел в лес копать ловчие ямы для землероек, чтобы на них подтвердить свою догадку.
Оставшись один, Кузьма задумался. Он знал, что в гнилом углу не все семьи слабнут одинаково. Те, на которые больше падает солнце, слабнут медленнее…
А над поляной, над погрузившимся в поздние сумерки лесом черными тенями кружились козодои.
Утром Ваня вынул из ловчей ямы пять землероек и три лесные мыши. Попали мыши, видимо, перед самым приходом Вани, иначе были бы съедены землеройками. Ваня посадил землероек в жестяные банки из-под консервов, прикрыл их проволочной сеткой и расставил в гнилом углу.
Землеройки были очень прожорливы. Когда одному зверьку пустили мышь, он, вдвое меньше мыши, молниеносно задушил ее, а к вечеру от мыши осталась только шкурка. Землеройки ели все: дождевых червей, кузнечиков, стрекоз, жуков, — и Кузьма всегда удивлялся их прожорливости.
— Не дохнут? — потирая руки, шутил он над Ваней. — Видно, и эту зиму придется печи топить дровами. Нет газу-то?
Кузьму интересовали землеройки… Очень уж любопытно нападают на корм — моргнуть не успеешь! Кузьма привязывал за нитку толстого мохнатого трутня и, осторожно опуская его, жалобно трепыхавшего крыльями, в банку, быстро дергал нитку обратно. И всякий раз, как бы быстро ни дергал Кузьма, нитка вылетала обратно пустая, а землеройка, поблескивая злым, с маковое семечко, глазком, аппетитно хрустела. «Вот язва!» — удивлялся Кузьма.
Началось массовое роение. В эти дни пчеловоды бегали по пасеке, словно заведенные. Не хватало времени не только пообедать, даже покурить. Рои выходили один за другим. Лишь перед вечером, в небольшое затишье между сбором и посадкой роев в новые ульи, Ваня улучал свободную минуту, чтобы взглянуть на своих землероек.
— Подохли! — как-то радостно крикнул он Кузьме. — Все до одной! Значит, этот ядовитый газ их все-таки задушил!
— Только не газ.
— А чего же? — недоверчиво покосился на него Ваня. — Скажешь: тени, недостаток солнца? Эта тварь, наоборот, от него погибает.
— Ты же их не кормил сегодня, а эти обжоры больше трех часов без еды не живут.
Ваня вспомнил, что он действительно сегодня не кормил землероек, и сразу же повесил голову.
Роевая пора отвлекла пчеловодов от гнилого угла. Длилась она до конца июня, пока не зацвела липа.
Липа расцветала не вся сразу. Вначале на полянках, на верхушках деревьев, где сильнее грело солнце, и только через неделю все деревья, словно яблони, покрылись светло-желтыми цветами, и поплыл над лесами ароматный медовый запах. С раннего утра и до позднего вечера стоял над пасекой, над цветущими липами возбужденный пчелиный гул.
— Шабаш! — сказал Кузьма. — До медового месяца дожили. В эти дни работы стало меньше, и пчеловоды опять занялись гнилым углом. Ваня, еще не потеряв надежду отыскать газ, снова наловил землероек и рассадил их в банки. Кузьма целыми днями просиживал в гнилом углу, наблюдая прилеты и вылеты пчел.
Заметили, что в хорошую погоду пчелы в гнилом углу не теряются. Слабнут семьи только в холодные, ненастные дни. «Может, просто залетают в чужие ульи?» — думал он. Но как это узнать? Летит в улей пчела, а своя она или чужая — неизвестно. Все они одинаковые. В другое время, весной или осенью, пчелы-сторожа не пустят чужую пчелу в свой улей, отгрызут ей крылышки и беспомощную сбросят с прилетной доски в траву — подыхай! Таков суровый закон природы. Но сейчас, когда кругом миллионы цветов и сладкий нектар течет невидимой рекой, у каждой пчелы полон зобик душистого меда. А с такой ношей она в любом улье — гостья!
Как-то Кузьма посыпал вылетающих на добычу пчел зубным порошком и весь день наблюдал. Пчелы без ошибки шли в свои ульи.
Кузьма стал повторять опыт ежедневно. Вместе с Ваней они ходили по пасеке и смотрели, не залетит ли в какой улей меченая пчела. Но пчелы, на которых была хоть крупинка меловой пыли, вереницей тянули только в свои ульи в гнилом углу. Кузьма нервничал.
— Где-нибудь поблизости тут выходит ядовитый газ, который по темноте своей дед Афанасий принял за нечистую силу. Он и губит пчел, — высказался Ваня.
— Тогда почему же землеройки твои не дохнут?
— А потому, — спокойно отвечал Ваня, — почему и пчелы сейчас не гибнут. Значит, газ тут не постоянно, а временами идет…
— Сочиняй!
Перед обедом над лесом разразилась гроза. Вспышки молний и темные космы ливня были еще далеко, а все небо уже закрыли тяжелые черные тучи. В вершинах молчаливых елей неистовствовал ветер. Старые ели раскачивались, стонали, грозя свалиться и раздавить ульи.
На пасеке творилась невообразимая суматоха. Сильно и как-то особенно тревожно гудели пчелы. Спасаясь от грозы, они, как пули, летели со всех сторон к пасеке. Их длинным, как нити, вереницам не было конца, и казалось, что это не пчелы, а кто-то невидимый натянул со всего леса к пасеке тонкие гудящие струны. Над пасекой нити летевших пчел, как телеграфные провода, расходились по ульям. Пчелы в беспорядке шлепались на прилетные доски и торопливо, перегоняя друг друга, ползли в леток, спешили укрыться от непогоды в теплом гнезде.
Кузьма бегал от одного улья к другому. Ветер трепал его волосы. За ним по пятам следовал Ваня.
— Смотри, Кузьма, — громко, стараясь перекричать ветер, говорил он, — ни одной меченой пчелы! Даже в такую погоду все они идут в свои ульи. А спорил — тени!
Это была правда. Все меченые пчелы из гнилого угла такими же торопливыми вереницами шли в свои ульи. «Значит, солнце действительно тут ни при чем, — размышлял Кузьма. — Но что же тогда? Неужели и в самом деле газ?»
Но вот, надвое раскалывая небо, ослепительно вспыхнула молния, и со страшным грохотом застучал гром. Стало темнее, и сразу же смолк пчелиный гул над гнилым углом, оборвались нити из живых, только что летевших пчел. Теперь здесь опускались на прилетные доски одна-две пчелы. «Почему прекратился прилет? — вздрогнул Кузьма. — Неужели все пчелы уже вернулись?» Он пошел по пасеке. В другие ульи по-прежнему тянули пчелы. И вдруг Кузьма заметил у одного улья, как в леток, среди обычных черных пчел, проскользнули сразу две меченые.
— Ваня, смотри! — крикнул он.
Тут и Ваня, стоявший у другого улья, тоже заметил, как несколько меченых пчел прошло в леток.
Кузьма посмотрел в сторону гнилого угла. Там было как-то особенно темно и даже жутко, и почти слились с темнотой там ульи.
— Видишь, куда деваются летные пчелы из гнилого угла! В такую вот темноту они рассеиваются по другим ульям. Вот тебе и газ! А если бы гроза ближе к вечеру случилась, тогда бы гнилой угол сразу всю летную пчелу потерял бы.
Тут налетел ливень, и пчеловоды бегом, перегоняя друг друга, побежали к избушке.
Июльские грозы коротки. Через час уже по-прежнему светили солнце, ветер стих, и лишь время от времени издалека доносились глухие раскаты грома, словно земля, вспомнив только что пережитый ужас, нервно вздрагивала. Всюду блестели лужи, бежали мутные ручьи, все кругом словно помолодело. И снова, как и час назад, оживленно и шумно полетели на взяток пчелы.
Кузьма с Ваней до вечера ходили по пасеке и убедились, что все пчелы из гнилого угла, случайно укрывшиеся от непогоды в чужих ульях, так и остались там навсегда.
На другой день, как ни жалко было расставаться, пчеловоды спилили восемь огромных старых елей, и в гнилом углу, впервые за всю историю пасеки, засветило полуденное солнце. И хотя деревья были спилены не на самой пасеке, а за городьбой, все же сразу стало как-то просторнее и веселее.