Уже не рад был Авера, что забрел так далеко в луга, уже искал он обратную дорогу, какую-нибудь стежку, которую сам же и проторил, а стежки не было. Теснились травы со всех сторон, смыкались вновь, едва он разбрасывал их руками, отводил от лица, и золотистая пыльца с этих рослых трав летала над его белесой головой. И щекотно и сухо было в горле от медового запаха этой пыльцы.
Как быстро растет трава и как медленно растет человек! Ну ничего, совсем ничего вокруг не видно за высокой порослью тимофеевки, мятлика, донника, конского щавеля… Только слышен вдали стрекот сенокосилок, а где они там? И этот беспощадный, палящий зрачок солнца! Точно умоляя солнце не так жечь землю и людей, Авера посмотрел вверх, ослеп, потер взмокшей ладошкой взмокшее лицо, отчего защипало глаза. А потом, щурясь и часто помаргивая, опять обратил лицо к небу и различил какое-то облачко, похожее на застывшее белое перышко.
Как бойко растет трава и как обгоняет она в росте человека! Совсем недавно, он, Авера, обходил с отцом, директором конного завода, приднепровские угодья. Тогда еще травы были ему, Авере, по плечо. И как только налетал ветер, то валились травы и словно возникали повсюду светлые пятна. Весь бесконечный луг рябил и волновался, травяные колоски и метелки щекотали плечи. А иногда постукивали по оголенным плечам, по босым ногам и кузнечики, для которых эти луга — настоящее царство.
Они и сейчас, переполошенные кузнечики, подскакивали над его головой, путались в травах, и можно, если не лениться, любого из них накрыть ладошкой. Только зачем эти серые маленькие стрекочущие кузнечики? Пускай он, Авера, вышел на ловлю кузнечиков, да только нужны ему большие, зеленые, с твердыми хитиновыми спинками — такие же, как те двое, что скреблись, пошуркивали в спичечном коробке, который он сжимал в руке и от которого пачкались пальцы в нечто коричневое, как от шоколада. И если бы изловил он еще одного, самого большого кузнечика, то и стал бы этот кузнечик вроде коренника, а те двое, уже ранее пойманные им, — те пускай пригодились бы в пристяжные. Он сам сочинил такую сказку: приручить кузнечиков, запрячь их в тройку. Ведь жил он при конном заводе и часто наблюдал, как запрягают в тройку лошадей: самый главный конь в этой тройке — коренник, а по бокам — пристяжные. И вот придумал он такую сказку, в которой все должно происходить так, как в настоящей жизни: будто можно выдрессировать кузнечиков, будто можно троих кузнечиков научить вместе ходить, скакать, носить на игрушечном, домашнем ипподроме повозку…
Чего не случается в сказках!
Но теперь, когда уже были пойманы кузнечики для пристяжки, он ленился охотиться на самого большого, самого красивого кузнечика. Он брел, брел в травах, ноги едва держали его, сил совсем не было — так далеко забрел он, такой необъятный луг и так беспощадно июньское солнце! Авера, уже весь загорелый до черноты, нездешней, азиатской, ощущал даже, как спеклась кожа на лице, как стягивает ее. А нос, до которого с опаскою он дотронулся, был весь шершавый, облупившийся, в ороговевшей, погибающей кожице.
— Эй, люди, кони и медведи! — словами знакомой песенки хрипло крикнул Авера. — Ну где вы там?
И остановился, вслушиваясь в стрекот сенокосилок, в стрекот бесчисленных кузнечиков. И оказалось, что когда идешь, то не так жарко, а когда остановишься — невмочь от зноя, хоть падай наземь.
Тогда он опять пошел ломиться по травам, пошел рукою, как саблей, рубить налево-направо, недовольный собою, недовольный и теми, кто не отзывался на помощь. И баском изнемогшего, охрипшего от жажды человека он ворчал при этом:
— Только хвалились на собрании? В один день уберем, хвалились! В один день, Иван Харитонович, скосим, хвалились! Тьфу, брехуны!
Так он и ломился по травам, злясь на то, что люди не успели скосить тот луг, который весь открылся бы ему сейчас и по которому он просто, безо всякой задержки вышел бы к спасительному Днепру.
Во фляжке, прицепленной к ремешку шорт, еще плескалось немного водицы, Авера держал ее про запас, на самый крайний случай. Но теперь, когда он понял, что заблудился в травяной роще, то сорвал фляжку и жадно припал к теплому белому горлышку. И теплая водица, которой было всего глоток-другой, вызвала еще более сильную жажду и даже, пожалуй, закружила голову, как хмельной напиток.
Вот и пришлось ему второй раз в жизни заблудиться на приднепровском лугу. Он устало размышлял о том, что впервые он заблудился здесь прошлой зимой, когда отправился на лыжах погулять, надев свой алый шерстяной костюм, отправился через Днепр, занесенный снегом. Помнит, как долго не мог он привыкнуть к ярко блестевшему под солнцем снегу, как старался глядеть вдаль…
Так хорошо было скользить одному по снежной пустыне, таким близким представлялся синий лес, до которого обязательно надо было дойти, — и так далек, недосягаем оказывался он на самом деле… А меж тем заволокло небосвод тучами, из этих туч посыпались хлопья, все вокруг в одно мгновение затерялось, исчезло в белой мути: и синий лес, и покинутый пригородный поселок конного завода, и голые кустарники вдоль незримых берегов Днепра. Чтобы не растеряться, не пасть духом, Авера все катил и катил на лыжах. И когда наткнулся на стожок сена, то сначала припал к нему лицом, а потом даже нору для себя вырыл в атом стожке — на крайний случай. И, помнится, очень долго сыпало белыми холодными хлопьями с неба, пока пережидал он снегопад. А когда улеглось, когда прояснилась даль, он стал опять на лыжи и хотел поскорее, до сумерек, пересечь большую снежную пустыню. Да только уж неслись к нему на санях люди, прямо к нему, к Авере. Потому что и за пять километров разглядишь человека в алом костюме! И вот подъехали к нему, отец соскочил еще на ходу и, проваливаясь по колени, подбежал, схватил его, лыжника, на руки и так, вместе с лыжами, понес к саням. И что-то беспокойное говорил отец тогда, и видел Авера его ржаные усы с бриллиантовыми блестками льдинок на них, и видел Авера влажные серые отцовы глаза. Но это от встречного ветра заслезились глаза у отца…
Все-таки он тогда сказал отцу на обратном пути:
«Волков здесь нету, между прочим».
«Я знаю!» — радостно согласился отец.
Ему же, Авере, так хорошо было сидеть в санях, покрикивать на бойко шедшую лошадь, запоминать мелькнувшие и оставшиеся позади кустарники с одинокими, неизвестно как уцелевшими сухими, скрюченными листочками, лодки на берегу, полузасыпанные снегом. И сладко было представлять встречу дома, как все начнут тискать, снимать с него настылую обувь.
— Во какие дела! — ленивым голосом восхитился он вслух, припомнив давнее, зимнее, такое необыкновенное приключение.
Теперь же, получается, он вновь заблудился, но теперь это не страшно, теперь не зима, а июнь, палящее солнце, теперь людей полно на лугу: сенокос…
На небо он уже не глядел, а только под ноги себе и тут как раз увидел на земле большого кузнечика, которого ему и не хватало для упряжки, и ловко упал и схватил кузнечика почти на лету.
Но спрятать его в спичечный коробок не успел, потому что вдруг почувствовал себя таким сонным, неспособным дальше идти, звать, окликать людей, поругивать их. Он опустился на колени, держа одной рукою пойманного кузнечика, а другою — спичечный коробок с нарисованным на этикетке предостерегающим пожаром, и пообещал себе лишь вздремнуть всего на несколько минут.
Но когда спишь, то не помнишь никаких слов, никаких обещаний, а тут еще жара, а тут еще сразу, едва он смежил глаза, приснилось все такое знакомое: конный завод, поселок, ипподром, отец, Иван Харитонович, и его приятель ветеринарный врач Харитон Иванович… Так что даже потом, уже проснувшись, Авера порадовался, что и во сне продолжалась привычная жизнь.
Пригрезилось ему, что в гурте наездников стоят отец, Иван Харитонович, и ветеринар Харитон Иванович и будто бы наездники никак не могут разобраться, кто из них Иван Харитонович, а кто — Харитон Иванович. И спорят, потрясают кулаками, хватают друг дружку за грудки, тычут то на отца, то на ветеринара, сплевывают папироски и каблуками топчут их в бесплодном ожесточении.
«Да вот же, с аржаными усами, и есть наш директор!» — «Ага, директор с аржаными, а ветеринар — с черными!» — «Так и порешим, братцы: директор — с аржаными, а ветеринар — с цыганскими!» — «Вось это верно: один — с одними, другой — с другими! А то не поймешь: Иван Харитонович, Харитон Иванович…»
И будто бы уже и он, Авера, пытался ввязаться в занятный, несерьезный, шутейный спор наездников, да тут вдруг словно ударил ипподромный колокол. Тот самый колокол, который своим тугим, призывным ударом открывал бега и по звуку которого срывались с места рысаки и несли наездников в их узких качалках. Только странно было слышать и во сне упорный, повторяемый, как звон отбиваемой косы или стрекот сенокосилок, один удар колокола, другой, десятый…
Может быть, оттого и пробудился Авера, утер взмокший лоб, сжал покрепче ладонь, в которой узником должен был сидеть самый красивый кузнечик, но не ощутил в ладони острых, покалывающих ножек кузнечика и его хитиновой спинки. Ускакал, ускакал тот самый красивый, самый большой, которому как раз и быть бы коренником в необыкновенной упряжке!
Только что за близкий стрекот, что за голоса?
Еще полусонный, со слипшимися волосами, поднялся он с земли и обнаружил себя на островке. И отсюда, с островка, из этой травяной рощицы, он вдруг увидел все далеко, глазам открылись покосы, сбритый луг и уходящие в сторону леса сенокосилки. Он догадался, что спал не так уж мало, если машинисты сенокосилок повергли наземь такую тьму травы и лишь не стали тревожить его, Аверу, оставили его лежать в зеленой постели. И странно, что теперь не хотелось покидать этот остров, эту рощицу травы, где осталась вмятина в виде полумесяца, — нет, не хотелось покидать зеленую колыбель!
Хоть солнце уже склонилось чуть ниже, все равно зной не отступал, и губы просили воды — припухшие, взявшиеся корочкой губы, которые и лизнуть больно. Потому и тронулся Авера в путь, к едва различимым вдали лозняковым зарослям по берегу Днепра.
На стриженом лугу встречались то открытые гнезда, то кротовые кучки, тоже похожие на гнезда, на поверженные лепные гнезда ласточек. И кузнечики, потерявшие приют в густой траве, так и выпрыгивали отовсюду, но не было среди них такого большого, красивого, за которым и погнаться не лень.
Когда Авера достиг Днепра, то в воду вошел просто так, не снимая своих шорт, потому что надеялся высохнуть в пути до поселка. И стал шлепать ладонями по недвижной воде, стал осыпать себя горошинами теплой, как летний дождь, воды, черпать в ладони воду и смачивать ею воспаленное лицо.
Не успел он попрыгать на берегу, чтоб немного стекло с коротких штанов, как увидел бежавшую берегом лошадь, запряженную в качалку.
«Кто в ней? — с улыбкой узнавания подумал он. — С аржаными усами или с цыганскими?»
Ну конечно же, это катил отец, Иван Харитонович, директор конезавода, родной человек с ржаными усами. И Авера, наблюдая, как он объезжает покосы, как останавливается и о чем-то переговаривается с людьми, как ныряет лошадь в лога и вновь показывается на виду, вспоминал те прежние выходки отца, когда он вот так же в качалке выезжал из поселка и катил себе в близлежащий районный центр. Авера никогда не видел отца раскатывающим на рысаке, в качалке, по городку и лишь представлял по чужим рассказам эти его наезды: как он мчится по асфальту на загляденье людям, как останавливается у райкомовского здания, как привязывает лошадь к металлическому телеграфному столбу… «Партизаном он был еще в хлопчиках, партизан он и теперь!» — вспомнились ему слова, с восторгом произнесенные однажды кем-то из наездников.
По колючей стерне, сжимая спичечный коробок и придерживая фляжку, которую он не отстегивал и в воде, он помчался вдогон за отцом, за его лошадью. А отец тем временем сам уже ехал навстречу.
— Иван Харитонович! — голосом незнакомца окликнул на бегу Авера. — Эй, стой, не гони, как партизан!
— Отжимай штаны — и скорее ко мне! — осаживая лошадь, распорядился отец.
— А что, Иван Харитонович?
— Да что-то Связисту совсем плохо — не ест, не пьет, — жалобным голосом отвечал отец.
— Это какому Связисту? Это который в партизанах на белый свет родился? — всполошенно переспрашивал Авера, хотя прекрасно знал Связиста, уже старого, еще с военных времен, коня, которого держали при конезаводе почти в секрете.
Приезжали из города, возмущались тем, что директор держит до сих пор в конюшне старого коня. Отец давал обещания приезжим людям, успокаивал их — и все равно оставлял коня на довольствии. Потому что это старый конь, потому что еще в партизанском отряде появился на свет божий этот Связист!
Уже сидя в качалке, на коленях у отца, ощущая его сильные руки, удерживающие поводья, Авера слышал шумное дыхание отца и все думал о Связисте.
Как только подъехали к поселку конного завода, Авера вывалился из качалки и помчался к конюшням. И пока отец распрягал лошадь, пока передавал ее конюху, чтоб тот щеткой снял с нее пот, Авера уже успел оказаться в просторной, пахнущей сеном, сухим зерном конюшне и замереть в ожидании. Вороные и гнедые кони не стояли спокойно в своих денниках, а перебирали ногами, постукивали копытами о настил, перекликались игривым жутковатым ржанием! Как хочется им быстрого бега на воле, как будто нечто древнее, дикое, никогда не дремлющее в них будоражит горячих коней и побуждает постукивать копытом, вскидывать мордой со стоячими ушами, косить выразительным, грузинским каким-то глазом и нежным, и одновременно грозным ржанием проситься на волю!
Авера всегда испытывал чувство долгого, непреходящего, упоительного счастья, стоило ему оказаться в конюшне, увидеть запертых в денниках коней, которых ждала в близком будущем жизнь на других ипподромах, ждали бега и, может быть, громкая известность на тех бегах.
— Ножку, ножку! — услышал он вдруг знакомый голос ветеринарного врача Харитона Ивановича и поспешил на голос.
Он хотел сразу ринуться к крайнему деннику, в котором стоял Связист, но вот поспешил на голос ветеринара, потому что всегда интересно было наблюдать этого человека в белоснежном докторском халате среди коней.
Может быть, вовсе и не полагалось ветеринару облачаться в белоснежный халат, но у каждого свои причуды: один разъезжает в беговой качалке по городу, другой является к лошадям в белой одежде.
Ветеринар, сидя на корточках, под конским брюхом, опять властно потребовал:
— Ножку! Ножку!
И вороной жеребец полусогнул тонкую ногу с грифельным копытом.
— Ничего страшного, никакой болячки, — выбравшись из денника, слегка отдуваясь и чиркающим движением потирая руку об руку, сказал черноусый ветеринар наезднику, стоявшему словно начеку.
И поскольку Авера стоял тоже рядом с наездником, лицом к ветеринару, то он и воспринял все слова обращенными к себе и спросил:
— А теперь к Связисту, Харитон Иванович?
Оба двинулись в конец конюшни, к дальнему деннику, распахнули ворота и увидели сонного коня, у которого свисала с губ жилка слюны. Завидный конь был когда-то, резвый рысак, бегавший давным-давно в партизанском лесу стригунком и так же давным-давно бегавший потом по твердому кругу ипподрома!
Подошел неслышно сзади и отец, но Авера тотчас обернулся на его неслышные, мягкие шаги, и трое стояли в молчании, созерцая Связиста. И казалось Авере, что отец с ветеринаром видят Связиста стригунком, потому что ведь оба еще пацанами были связными партизанского отряда и назвали родившегося в лесу жеребенка тоже Связистом.
Вдруг тоненькое, высокое ржание из соседнего денника понеслось по конюшне, вызывая, словно многоступенчатое эхо, переливчатое ответное ржание коней. Все трое — отец, ветеринар и Авера — недоуменно переглянулись. Таким возмутительным казалось все это сейчас, когда старый конь стоял с поникшей мордой! Прошло уже, минуло для него то былое время, когда он вскидывал шелестящую гриву на призывное ржание коней, когда вот так же утробно, жизнерадостно тянул: «Иииии-и!»
— Сенцо хорошим будет, хорошим, — торопливо, успокоительно стал говорить отец ветеринару, посматривая при этом на Связиста, будто мог понимать эти слова старый конь. — Такие травы — ну повыше моего Аверкия Ивановича!
— Да я чуть не заблудился, — вступил Авера в разговор, тоже поглядывая на Связиста и затем грозно поглядывая вдоль денников по конюшне, откуда неслось и неслось громкое ржание. — Чуть не заблудился. Как в лесу!
— Как зимой, — со строгостью покачал головою отец, будто хотел сказать, что и до сих пор не прощает ему того зимнего приключения.
— А как завершим сенокос — отметим бегами! Померяемся, Иван Харитонович? В одном заезде? — И ветеринар с удовольствием чиркнул одной сухой ладонью о другую.
— В одном заезде я буду со своим старшим сыном. Ходит мой Санька этаким непризнанным чемпионом… Я с него собью дешевый гонор!
— Да, он воображала немного, — поддержал Авера отца и тут же предупредительно помахал пальцем. — Только берегись, Иван Харитонович. Наш Санька и правда скоро чемпионом станет. Наш Санька знаешь какой!
И, припоминая своего старшего брата, семиклассника Саньку, его особый прищур глаз, его крепкие руки, его стремительную походку, его ловкость и ухватистость, Авера даже загордился, что его старший брат такой отличный наездник, что он уже и с отцом не постесняется выступить в одном заезде.
— Яйца курицу учат, — небрежно заметил ветеринар.
— Цыплят по осени считают, — возразил Авера вдруг пришедшей на память пословицей, которую он, кажется, перенял от своего обожаемого старшего брата.
Так и переговаривались они трое, споря и чуть не бранясь друг с другом. И Авера понимал, что разговор этот случаен и необязателен и что каждый из них, подобно ему, Авере, думает сейчас совсем о другом и, наверное, молча заклинает Связиста: «Ты держись, держись, дружок, не падай, Связист».
А когда они с отцом, оставив ветеринара подле Связиста, оказались дома, отец бросил старшему, Саньке:
— Кончим сенокос — выступим с тобой в одном заезде. Готов?
Санька, расхаживая по комнате в жестких прилегающих брючках, вправленных в мягкие спортивные сапожки, и воображая из себя даже дома заправского конника, насторожился, с минуту посмотрел вприщур на отца и покорно так, тихо спросил:
— Не рано ли?
— Не рано. По-моему, ты давно себя считаешь чемпионом конезавода. Чемпион, да только жаль, что без титула.
— Все это так, старик. Но я о тебе забочусь. Не рано ли? Может, еще немного потренировался бы, старик?
— Ух, какой! — восхитился и одновременно возмутился Авера смелостью старшего брата и во все глаза уставился на отца: ну, как он перенесет подобную насмешку?
Отец же хмыкнул, потрепал Саньку по плечу, ушел умываться, и слышно было, как шумно умывался он, как пофыркивал, как нещадно расплескивал воду.
— Ты уж очень воображаешь, Сань, — сказал Авера, чтобы обратить на себя внимание.
— А-а, это ты, Аверкий Иванович, — как бы впервые увидев младшего брата, произнес Санька, но пренебрег разговором с ним, ушел к себе, в свою маленькую комнатенку.
Обижайся не обижайся на заносчивого Саньку, а все равно ведь любишь его, по-братски завидуешь ему и даже стараешься во всем подражать.
И Авера, заложив руки за спину, стал передвигаться по комнате рысьей поступью, как это делал брат, стал высматривать место, куда без опаски можно спрятать спичечный коробок с пленными кузнечиками. Если в пустую, висевшую на стене кобуру от партизанского пистолета? Нет, отец может снять кобуру в любой момент, расстегнуть ее, как он это любит делать, и вдохнуть запах кожи. Если в серебряный кубок с серебряным конем на крышечке? Нет, Санька может схватить кубок, пожонглировать им на глазах у отца, словно заявляя тем самым и свое право на этот кубок. Если в книжный шкаф? Нет, и отец, и Санька могут сунуться туда, взять зачитанную, в потускневшей, потерявшей изначальный цвет обложке книгу и еще раз вслух насладиться напевным, складно сказанным словом:
Конь несет меня лихой,
А куда — не знаю…
Или еще:
Несет, несет степная кобылица
И мнет ковыль.
Или совсем по-удалому, шире, с криком тоски, с воплем радости:
Эх вы сани! А кони, кони!
Видно, черт их на землю принес.
В залихватском степном разгоне
Колокольчик хохочет до слез.
Все это столько раз читалось вслух, так запомнилось, так томило душу, что хотелось поскорее вырасти, взлететь в седло, понестись за Днепр, лугом, лугом, испытать несравненный конский бег на воле! Возвращение в санях из снежной дали и тряская или баюкающая дорога под шинами отцовой качалки — все это было. Но ни с чем не сравнить езду верхом на лошади, в седле!
Так, позабыв о пленниках спичечного коробка и предаваясь мечтам о будущей взрослой жизни, он путешествовал где-то в здешних местах: верхом на лошади, на том же ипподроме, на том же днепровском лугу. Бег на воле, конский бег на воле!
И лишь вернул его оттуда, из непрожитой пока жизни, знакомый, властный голос ветеринара Харитона Ивановича:
— Собирайся, Иван Харитонович, заночуем на лугу. Я и палатку на горб погрузил. Погляди! Погоним, брат, Связиста на луг…
Тут вмиг оказались у окна и отец и Санька. Авера взобрался на подоконник, стал на коленки и разглядывал навьюченного ветеринара, державшего в поводу коня.
— Так-так… — с помрачневшим лицом сказал отец и, отойдя от окна, стал похлопывать по карманам, искать спичечный коробок. А потом едва у Аверы не отнял его коробок с размякшими, слизанными полосами серы.
Авера же пока не знал, отчего вдруг помрачнел отец, ему так хотелось отправиться в ночное! Он уже видел себя в мужской компании, он уже ликовал: брезентовая палатка, ночлег на лугу, ночные, всегда таинственные разговоры мужчин!
Но тут же и омрачилась его радость. Потому что отец, оказывается, и не собирался брать его в ночное. Отец уходил один. И даже велел ему, Авере:
— Ты дома ночуй, Аверкий Иванович.
А разве усидишь дома, когда знаешь, что где-то на лугу будет палатка, будут разговоры вполголоса, будет ночлег, почти партизанский ночлег!
И когда он нагнал отца и ветеринара уже почти у самого парома, те лишь переглянулись тревожно. И отец произнес с видом мудрого, все понимающего человека:
— Авера мой — партизанский хлопчик. Ему бы в разведку, ему бы на связь! Куда мы без него?
Авера благодарно взглянул на отца, уже не опасаясь, что прогонят его домой, и обратил лицо к реке, к заречной дали.
Какие запахи порушенной, легшей на дол травы веяли оттуда, с заречного простора! Как постепенно смеркалось, как напивалась клюквенным цветом заря, как на светлом еще небосклоне зажглись две янтарные звездочки!
А пряный запах травы повеял еще сильнее, едва отвалили от берега на пароме, стали пересекать Днепр, приближаться к песчаному откосу на той стороне. И все молчали, все смотрели на приближающийся берег — паромщик, отец, ветеринар, он сам, Авера. Лишь конь стоял по-прежнему с поникшей мордой и все никак не мог избавиться от тягучей нитки слюны.
Сам Авера легко взбежал по жесткому, крупнозернистому песку, даже руку отцу подал, чтобы легче было взобраться и ему, а ветеринар долго искал пологий склон.
И когда оказались наконец на лугу, таком необъятном, таком гулком, что слышны были переклики незаметных в сумерках людей, то принялись сразу же ставить палатку. А Связиста даже и спутывать не стали.
Отец и Харитон Иванович ловко поставили брезентовый домик и, прикрепляя к колышкам веревки, повеселели как будто, начали дразнить друг друга:
— Во тебе и шалаш, Ванька!
— Живи, Харитоня, в своем хороме! — отзывался другой.
«Ну! — опять воспрянул Авера. — Будут разговоры, байки — хоть не спи всю ночь!»
— Помалкивай, Ванька, ты уже сдох. Нагнулся к земле — и отдышаться не можешь. Пенсионный возраст, Ванька, на носу.
— А сам? А сам? — в сердцах спрашивал отец. — Коня еле вывел на бережок. У самого мотор не тот.
— Ты со мной не равняйся. Я тебя в момент скручу и еще веревкой свяжу.
— А то поборемся? — в хищной какой-то стойке застыл отец.
— А то! — с вызовом бросил и ветеринар.
И тут они вдруг оба пошли грудь на грудь, схватились и, сопя, взмыкивая, стали бороться так, что затрещали рубахи. А потом и по земле покатились, и не разобрать было, где отец, где Харитон Иванович.
— Давай, мужики, давай! — радостно завопил Авера. — Ну совсем чокнулись мужики!
И он все бегал вокруг них, катающихся по траве, угрожающих друг другу, и так нравилась ему схватка!
Когда же надоело им валяться по траве, она улеглись подле палатки животами вниз и, все еще трудно дыша, дрожащими голосами опять стали дразниться:
— Это тебе не в партизанах, Ванька!
— Заелся ты, Харитоня. Животом только и давишь.
Авера же, юля вокруг обессилевших борцов, спрашивал восхищенно:
— Мужики! Ну кто сильнее, мужики?
Ему не отвечали, не до него им было!
— Ничего себе: сравнил с партизанским временем! — запальчиво возражал отец, укрощая шумное свое дыхание. — Да я тогда километров сорок отмахал, когда от полицаев уходил на кобылке…
— На кобылке все же, а не пешком, — насмешливо заметил Харитон Иванович.
— Не имеет значения! На кобылке я уходил и болотом, и полем, а они, гады, тоже на конях за мной…
— Постойте, постойте! — вмешался Авера и с обидою дернул отца за рукав. — Ты чего раньше мне про это не говорил? Ты уходил от полицаев? И по тебе стреляли? И ты уходил на кобылке?
Спрашивал он лихорадочно, оборачивался при этом назад, во тьму, словно это он сам, Авера, скакал верхом, словно это за ним гнались враги и стреляли в него.
— Ну да, на кобылке уходил, — уже спокойнее повторил отец, повернулся на спину, похлопал себя по карманам, разыскивая спички, и вновь лег животом на траву. — На кобылке уходил, на матке вот этого Связиста.
— Врешь! — изумился Авера.
— Ничего подобного. Я ведь думал, что меня в партизаны не возьмут, если так приду, без оружия, без нечего. Оружие я еще раньше достал — такой пистолетик немецкий, у меня и теперь от него кобура осталась. А мне захотелось на своем коне прискакать в партизаны. В нашей деревне полицаи все на конях были, так я и предвидел одну кобылку — быструю, резвую. Это я теперь понимаю, что полицаи захватили лошадей с конезавода. Ну ладно. Приметил я ту кобылку и днем подкрался к комендатуре. Даже не подкрался, а так подошел — иду, мол, себе мимо. И подмыло меня вскочить на эту кобылку — и ходу! А на конях уже я крепко тогда мог держаться.
— Как будто другой деревенский хлопец не мог на коне держаться! — с укором заметил Харитон Иванович.
— Слушай дальше, Харитоня. И ты, Авера. Погоня за мной началась сразу. Я по шляху сначала, по шляху. Они — стрелять! А у меня только обойма. Берегу! Оглядываюсь, берегу. Может, и пошел бы дальше шляхом, если б не услышал: мотоциклы стрекочут. Тогда я в лес. А в лесу болотистые места — ох, Харитоня! И лезу на кобылке напролом, а они, гады, за мной, за мной, не отстают. Ясное дело, полицаи — деревенские мужики, к седлам привычны. И так — ну, километров сорок, не меньше. Пока я на засаду не нарвался.
— Ты что? — испугался Авера.
— На партизанскую засаду, сын. И полицаев отбили. А кобылка так и осталась в отряде. Да и Связист от кобылки в отряде появился — помнишь, Харитоня?
— А где она теперь, кобылка? — спросил Авера, тут же досадуя на неразумность свою: уж столько лет с той поры промелькнуло, столько зим!
Он подхватился, побежал во тьму. Ведь вот, оказывается, какой этот конь Связист! Ведь это его матка, резвая, послушная кобылка, унесла отца от полицаев, уберегла, спасла, принесла к партизанам…
Совсем неподалеку от палатки стоял Связист, даже пытался схватывать губами поваленную траву. И тогда Авера прижался к нему, обхватил руками его ногу, благодарный ему, его матке, резвой, послушной кобылке. И поверил он в новую свою выдумку, в то, что еще переможет Связист хворобу, что еще не раз будет выходить из денника, разгуливать в леваде.
А как только вернулся к палатке, услышал спокойные, мирные голоса отца и Харитона Ивановича.
— Мечта каждого человека, Иван, вернуть свое детство, молодость. — И Харитон Иванович при этом не то вздохнул, не то зевнул.
Авера по-своему понял слова ветеринара и поделился:
— Я вот тоже мечтаю…
Он встряхнул спичечным коробком, в котором зашуршали кузнечики, и принялся рассказывать о том, что задумал выдрессировать тройку луговых кузнечиков, чтобы они разъезжали, подобно тройке коней, чтобы ходили в упряжке и даже тащили какой-нибудь груз.
— Да это же сказка, Аверкий Иванович! — воскликнул Харитон Иванович. — Порою ты рассудительный, как мужик, а порою совсем… А, ладно! Дрессируй. — И вновь произнес: — Мечта, мечта!
Вот тут Авера и обиделся на Харитона Ивановича. «Какой он… — в досаде говорил он себе. — Только посмеивается».
А ночью спят и люди и кони. И когда спал Авера в палатке, ему снилось, что и Связист дремлет, понурив голову, изредка пошевеливая хвостом или вскидывая ногою, и отец с Харитоном Ивановичем спят рядышком, как некогда в партизанах. Ночь всех свалила наземь, опрокинула в сон!
Проснувшись, он краем глаза захотел посмотреть на лежавших в одной палатке партизан, но ни одного партизана, ни другого уже не было.
— Мужики! — охрипшим голосом позвал он, надеясь, что мужики где-то здесь, возле палатки, что вот их говор послышится, зашелестит вялая трава под их ногами и они появятся в палатке, присядут на корточки, с усмешкой спросят: «Как спалось, Аверкий Иванович? Не будили комары?»
Никто не отозвался на его хрипловатый голос, никто не пришел к нему.
И когда он выскочил из палатки, щурясь от бьющего в лицо рассветного солнца, ожидая увидеть отца, Харитона Ивановича и Связиста, то поразился тому, что вокруг никого нет и его оставили в палатке одного.
«Ну, партизаны! — с тайной завистью подумал он. — Так тихо снялись с места… Настоящие партизаны!»
Все-таки на седоватых от росы валках травы удалось различить зеленые полосы следов. Авера и тронулся было по этим следам, недоумевая, почему ушли отец с ветеринаром в луговую даль, а не берегом Днепра. Брел он по следам, зябко передергивался, взбирался на возвышение и зорко глядел вдаль. Нет, сказал он себе, они берегом ушли и Связиста угнали.
Мысль о Связисте наполнила его нехорошим, тревожным предчувствием. Он свернул в сторону и, держась берега, понесся к парому.
А там, на дощатом настиле парома, никак не стоялось ему на одном месте, он все подбирался к заспанному, обросшему сивой щетиной паромщику в рубахе навыпуск, все заискивал:
— Тут директор с ветеринаром не перевозили коня? Вы же знаете директора? Знаете батю?
— Знаю, — голосом скрипучей двери отвечал паромщик.
— Ну, так давно они перевозили коня?
— А ты что, забыл?
— Что я забыл?
— Забыл, хлопец, свой вчерашний день. Вчера к ночи вы и перевозили коня. Не конь — пенсионер. Старая падла.
— А сегодня? Сегодня утром?
— Сення директор с ветеринаром без коня были.
«Нет, что-то не так», — думал Авера и сердито взглядывал на паромщика, на непривычно белую папироску в его заскорузлых, точно затянутых брезентом пальцах.
И как только ткнулся паром в дощатый настил, Авера покинул медлительный транспорт и прянул к поселку.
Еще издали он заметил, как наездники выгоняют коней на проминку, как садится в качалку брат Санька и легонько трогает с места. У Саньки перво-наперво и надо было спросить обо всем, и он, оказавшись в леваде, потрусил рядом с Санькиной качалкой, спрашивая на бегу:
— Батя дома?
— Нету.
— А Связист?
— Связист никогда не ночует в доме. Старый конь, а не ошибается, знает, где его конюшня, — бросил через плечо Санька и, отпустив поводья, дал волю своему рысаку.
«Ладно, задавала первый сорт! — обиженно посмотрел Авера вслед уносившемуся в качалке брату и вспомнил вызов отца, его требовательное желание помериться с Санькою на бегах. Мы с тебя собьем форс».
В конюшне, куда он вбежал, было пустынно, не перекликались гулким, бубенным ржанием кони, лишь конюхи шаркали скребками в денниках. И все же он поспешил в тот дальний конец конюшни, где всегда был приют Связиста…
Долго стоял он у распахнутого денника, не зная, к кому идти, у кого спрашивать о Связисте, потому что предчувствие свершившейся беды уже было постоянным, как зубная боль. И все же он обмолвился словом-другим с конюхами, а те, невразумительно отвечая, прятали глаза и продолжали скрести, скрести…
Он решил осмотреть все задворки конезавода, побывать и в леваде, и на пепельном кругу ипподрома — всюду, где мог оказаться Связист, если он возвратился наутро на конезавод. И сам Авера толком не мог бы рассудить, отчего такая жалость теснила теперь его грудь. И прежде он жалел Связиста, и прежде останавливался у его денника как будто в недоумении: кругом, в соседних стойлах, бойкие, заразительно ржущие жеребцы, а Связист уже не откликается на молодое ржание, Связист не способен к бегу, к игре на воле. Авера и прежде понимал, что лошади тоже имеют свой век, свое детство и свою старость.
И вот он всюду побывал, на всех задворках, а Связиста нигде не отыскал. Спрашивать у заносчивого Саньки, все еще катавшегося по кругу ипподрома, он больше не захотел, а направился к дому, где ожидал увидеть отца.
Увидеть же отца ему удалось не дома, а по дороге к дому: неизвестно откуда он появился на лошади, в качалке.
Что-то спрашивал отец о ночлеге, о каких-то волках, которых сроду не водилось в окрестностях поселка, спрашивал с поддельной бодростью, и Авера стерпел все эти нудные слова и уже затем в упор спросил у отца:
— Где Связист?
— Спроси у ветеринара. Ну, мне пора! — тронул с места отец и, уже оборачиваясь, пояснил в оправдание: — Сенокос, Аверкий Иванович, сенокос.
Только пыль поднялась серым дымом, только отпечаталась узкая колея от колес…
С небывалой ранее решимостью Авера направился к конторе конезавода, смело вошел в кабинет ветеринара, где на стенах были развешаны странные, в синих и красных венах и прожилках, изображения как бы ободранных лошадей, и уставился на смуглое, цыганское лицо Харитона Ивановича, на его черные усы, на его вороные жесткие волосы.
— Где Связист, Харитон Иванович?
— Выйди, хлопчик, — грубовато стал выпроваживать его неласковый этот человек. — У меня свои заботы. Мне молодняк надо беречь, я в ответе за всех жеребчиков — ясно? Выйди, выйди, хлопчик.
Нет, было что-то неладное в том, как прикидывался незнакомцем Харитон Иванович, как скрылся в облаке пыли на своей качалке отец, как бормотали нечто невнятное конюхи. И тогда Авера ступил на узкую колею, отпечатанную отцовой качалкой, и вновь направился на луг, замышляя хитрый, как ему казалось, план.
Там, на заречном лугу, где опять стрекотали сенокосилки, он стал возиться с палаткой, стал распутывать веревки, рушить палатку, укладывать ее, совсем не тревожась, что палатка может опять понадобиться для ночлега. Он хотел удружить Харитону Ивановичу и выведать правду о Связисте, горькую правду, хотя и захотелось тешить себя обнадеживающей выдумкой.
Переправившись через Днепр, он потащил брезентовый скарб на плечах, с этим скарбом доплелся до поселка, с этим скарбом вновь вошел в кабинет, где по стенам были развешаны оголенные, причудливо раскрашенные кони.
И несколько мгновений Авера и Харитон Иванович пристально смотрели глаза в глаза, и каждый, конечно же, понимал, ради чего пришел сюда один из них и почему помалкивает другой.
Потом Авера скинул ношу на пол.
— Больше никогда не спрашивай о Связисте. Ясно, Аверкий Иванович? — тихо произнес Харитон Иванович и вдруг закашлялся, раскраснелся, стал утирать выступившие от внезапного кашля слезы и раздосадованно смотрел слезящимися глазами на Аверу, как будто это он, Авера, напустил ему в глаза едкого дыма.
Авера испугался и шмыгнул за дверь, улавливая и за дверью мужской кашель, возгласы досады, громкий стук передвигаемого кресла.
Все ясно: нечего больше искать Связиста. И от этого хочется броситься на подсыхающие валки травы, спрятать лицо и лежать вот так, уже ни о чем не думая.
Ах да, ведь есть у него еще плененные кузнечики!
Как о своем спасении, вспомнил он о забаве, достал и раскрыл спичечный коробок, но кузнечики, привыкшие к плену, даже и не попытались выскочить вон. Конечно же, эти кузнечики ни для какой упряжки уже не годились, были истомлены заточением. И пускай они обретают волю, пускай! Солнце освещало узников, их удлиненные тельца с бронированными спинками, звало на свободу, а кузнечики и не посягали на нее, дремали в лоне спичечного коробка. Пришлось даже встряхнуть коробок, чтобы выпали эти опьяненные мраком, духотой, бездействием жильцы.
А потом Авера встал и побрел охотиться за новыми голенастыми кузнечиками, чтобы случайно не попались опять эти, уже утратившие свой азарт, уже побывавшие взаперти.
Великолепен июньский день! То налетит ветерок и словно бы мягкой кисточкой коснется щек, плеч, то повеет запахом усохшей, обратившейся в сено травы, то повеет запахом свежескошенной травы, напоминающим запах речного, осотистого побережья…
Туда, где виднелись у леса потерявшие за далью свой стрекочущий голос сенокосилки, где работали люди и где разъезжал в запряженной качалке отец, совсем не тянуло Аверу. Ну, допустим, посадит отец к себе на колени, понесутся они по логам и буграм, а все равно не успокоит отец, не избавит от горестных мыслей о Связисте.
И вот бродил Авера вдоль берега Днепра, гонялся за кузнечиками, а все не отступала как будто и впрямь зримая им когда-то картина: как уносит от врага шустрая кобылка, матка Связиста, мальчугана, похожего на отца… И как потом уже, в отряде, появляется у кобылки стригунок, которого кормит с ладоней то один мальчуган, чем-то напоминающий отца, то другой, чернявый мальчуган, чем-то напоминающий Харитона Ивановича…
Давно уже вырос тот стригунок, давно отбегал свое на ипподроме, и нечего теперь звать Связиста, нечего допытываться, куда, в какую даль ушел Связист: всему на земле есть срок. Впервые потрясенный таким открытием, Авера противился ему, потому что несправедливым представлялось ему исчезновение Связиста именно теперь, в разгар июня, когда такое солнце, такой длинный, бесконечный день, такое цветение…
Прочь эти мысли! Лучше забыть обо всем и охотиться на кузнечиков!
Очень скоро он натолкал в спичечный коробок красивых кузнечиков, среди которых могли быть и коренники, и пристяжные в необычайной упряжке. Все они шуршали, пощелкивали о крышку, все искали выхода из западни.
К парому идти было далеко, и он стал выискивать на реке знакомых ребят. Ему повезло, он сразу же различил в лодке своего, поселкового парня, трубно закричал, чтоб тот повернул к берегу.
А парню в широкой ковбойской шляпе из грязно-рыжей соломки и самому, наверное, захотелось заняться делом, доставить на другой берег Аверу. И обленившийся под этим иссушающим солнцем парень в ковбойской шляпе воспрянул духом, легко стал выгребать, дружелюбно посматривая на пассажира.
Как хорошо, что дома никого не оказалось и что можно было одному приняться за дело! «Никакая это не сказка», — мысленно возражал он Харитону Ивановичу, его вчерашним словам, и ловко пристегивал кузнечиков ниткой к их общей дуге — тоненькой спичке. Пристегивал так, чтоб они не смогли распрямить свои крылья, чтоб только лапки их оставались свободны.
Некоторые кузнечики сигали из рук, скакали по комнате, запутывались, увязали в оконных гардинах. Авера их ловил и отправлял в спичечный коробок.
А повозочка у него давно была приготовлена — такая узенькая, вылепленная из пластилина, с двумя пуговками — колесами.
Ему не терпелось поскорее испытать, не тяжела ли будет повозка для кузнечиков, и вот он осторожно пустил тройку запряженных кузнечиков по коричневому скользкому полу, а сам склонился над ними, стоя на четвереньках.
И, лишенные возможности распустить свои крылья, отягощенные грузом повозки, кузнечики рывками потащили, потащили пластилиновую карету!
Авера в изумлении хлопнул в ладоши, быстро спрятал упряжку в новый коробок, а старый, ветхий коробок раскрыл у окна и выпустил всех остальных пленников.
— Ты чего кидаешься спичечным коробком? — насмешливо сказал старший брат Санька, проходивший в это время под окном. — Это же тебе не кирпич.
Саньке он до поры до времени не раскрывал тайны, не говорил об упряжке кузнечиков, а просто, льстя его самолюбию, принялся восхищаться, какой он молодец, Санька, что тренируется каждый день и что отцу будет нелегко выиграть на бегах у него, у Саньки.
— Ну что отец, — махнул рукою Санька. — Все думают, что он лучший наездник. А постоянные тренировки ему лень проводить. Да и некогда, некогда, я понимаю!
— На нем же весь совхоз, не только конезавод, — напомнил Авера. — Вон как он извелся — все на сенокосе, на сенокосе…
— Так что не это главное для меня состязание, попомни, — продолжал Санька. — Я, может, гляжу дальше. Я, может, хочу стать чемпионом республики. И стану, попомни! Хотя не эта главная моя цель в жизни. Надо быть чемпионом во всем, понимаешь?
С завистью и с прежним, постоянным восхищением наблюдал Авера за старшим братом, высчитывал, сколько лет еще пройдет, пока он станет таким большим, как Санька, и сможет тоже сесть в качалку, дернуть поводья — эй, посторонитесь! И никакой пока другой цели в жизни Авера не видел, а только мечтал о том времени, когда сядет в качалку и твердыми руками натянет поводья. Ведь вот почему он и для кузнечиков приготовил упряжку.
Не раскрывал он до поры до времени тайны, ожидал возвращения отца. А когда отец в полдень осадил свою лошадь у окон и зашел, весь пропахший травами, в белой, ослепительной рубахе, от которой исходило тепло, Авера громко возвестил:
— Ну, начали! Необыкновенный номер — тройка запряженных кузнечиков!
И тут же распахнул спичечный коробок и опустил на пол запряженных кузнечиков с их повозкой.
— Эге, знакомая сказочка! — усмехнулся отец и раздвинул оконные портьеры, чтобы лучше видеть на свету игрушечную тройку.
Кузнечики стали вспрыгивать, тянуть повозку в разные стороны, повозка тут же опрокинулась, а один из кузнечиков, коренник, непонятным образом распростер свои крылья, дал стрекача в открытое окно, унося пристяжных невольников. И лишь повозка осталась на полу, как опрокинутый экипаж.
Авера рванулся было к окну, да отец поймал его руками:
— Ну и что? Пускай. Будет у тебя со временем настоящая тройка.
— Дали деру — и правильно! — порадовался и старший брат. — Вздумал запрягать каких-то блох.
— Это у одного русского писателя есть о том, как народный искусник подковал блоху. Англичане отковали из стали блоху, а наш искусник превзошел их, подковал ту металлическую блоху. — И отец с этими словами подошел к книжному шкафу, стал раздвигать нарядные, по-особенному приятно пахнущие обрезы книг.
И видел Авера: отец и Санька довольны тем, что упорхнула за окно тройка кузнечиков. Он думал, что они порадуются его выдумке, его затее, а они были довольны, что разлетелись голенастые кузнечики. Да и сам он, честное слово, был очень рад неудаче своей, неосуществленной сказке, и поражался, почему он сам словно бы вздохнул свободнее, словно выбрался на волю, едва выбрались на волю кузнечики.
Наверное, мама, присылавшая им каждый день открытки из прибалтийского санатория, подивилась бы Авериной затее и, по-деревенски сцепив руки на поясе, покачала бы головой, наблюдая за тройкой запряженных кузнечиков.
Так подумал он еще в тот день, когда кузнечики упорхнули за окно, оставив поверженную пластилиновую повозку.
А в этот воскресный день, когда завершение сенокоса должно быть отпраздновано бегами, заездами, столпотворением на ипподроме, Авере хотелось, чтобы мать нагрянула домой до срока и стояла в толпе, опять по-деревенски сцепив руки на поясе и не зная, кому из них двоих желать победы. Ведь не отказался отец от своего намерения состязаться в одном заезде с заносчивым? Санькой!
Как жаль, что мать не вернется до срока, будет бродить по прибрежным дюнам и ничего не знать там, в своей приморской лечебнице! И Авера даже сокрушенно вздохнул.
Отец же, сосредоточенно отхлебывая из чашки ароматный черный кофе, взглянул на него и чистосердечно попросил:
— Перестань изводить себя, Аверкий Иванович. Понимаю: нет мамы, ушел Связист…
— …разлетелись кузнечики, — подхватил Санька, тоже подкреплявшийся черным бодрящим напитком.
— А только будь мужчиной, Аверкий Иванович, — серчая на старшего, Саньку, и не удостаивая того даже взглядом, продолжал отец. — Тогда возьму тебя в свою качалку.
— Это как же? — приподнялся Авера.
— А так. Вон тем широким ремнем пристегнемся друг к дружке — и только держись! Никто не будет перечить! Это же не соревнования, а праздник. И так нам хочется!
— Двое на одного? — лукаво прищурил Санька карие глаза. — Смелее, братцы!
Удивительно, как сумел отец разгадать тоску его последних дней и придумать такое, что вмиг отступила эта тоска и позабылось в добрую минуту все тягостное: и длинные дни без мамы, как будто дни сиротства, и внезапное исчезновение Связиста, и неудачная затея выдрессировать кузнечиков… Сейчас начнутся бега, сейчас два наездника будут в одной качалке!
— Ты шутишь, Иван Харитонович? — понимая, что все это тоже мечтание, спросил Авера. — Ты для того, чтоб напугать Саньку?
И отец тайком кивнул ему головой.
И все-таки Авера тут же разыскал оставшийся еще со времен войны широкий отцовский ремень, подаренный некогда отцу армейским кавалеристом, и побежал впереди, оборачиваясь, взглядывая на сосредоточенного отца, на невозмутимого Саньку.
Конюхи уже чистили лошадей, щетками снимали влагу, а наездники проверяли упряжь или сами выкатывали за оглобельки свои качалки. И Харитон Иванович, коротко поприветствовав троицу — отца, Саньку и его, Аверу, — тут же вновь принялся что-то подтягивать, поправлять, похлопывать лошадь по крупу и чиркающим движением потирать свои руки.
И когда отец принялся взнуздывать своего Атласа, на котором и по лугу разъезжал, и по городу раскатывал, Авера стал вопрошать, не надо ли чего помочь, стал вертеться вокруг любимого отцова коня, с признательностью заглядывая в темные глаза коня.
А уж по кругу ипподрома прокатывались наездники, не давая пока своим лошадям воли, и останавливали лошадей под тополями, соскакивали с качалок, переговаривались нарочито веселыми голосами. Каждый хотел словно сказать, что это никакие не состязания, а так, забава, праздник по случаю завершения сенокоса. И все же чувствовалось, что каждому, кто уже заранее выбрал себе соперника, хотелось опередить его, снискать славу среди зрителей. Кажется, здесь были не только свои, поселковые, а и горожане, те страстные любители бегов, которые и в будни наезжали иногда на конезавод.
Когда отец выехал на проминку, все вокруг загалдели. Он же преспокойно погнал Атласа по кругу, и Авера знал, что отца никак не волнует сейчас это повышенное любопытство зрителей, а волнует и занимает лишь одно: как бы удачнее, быстрее промчаться по кругу, когда будет дан старт. И Авера тоже решил не посматривать по сторонам, не прислушиваться к одобрительным возгласам. Вон как прочно, влито сидит в качалке отец!
Уже открыла заезд первая пара наездников, уже все обратили лица к полю ипподрома, и отец придерживал на месте горячего Атласа, голосом успокаивал его.
— Пойдем в третьем или в четвертом заезде, — сказал он вполголоса Авере, и от усов отца повеяло знакомым, домашним запахом кофе.
И тем, кто был у стартовой черты, кто ударом колокола открывал заезд, отец подал рукою условный знак: дескать, погодите, не сейчас.
— Не сейчас, — бросил он и Саньке, который подошел к ним небрежной походочкой и пожаловался, что ему надоело томиться. — Один заезд, другой… и мы!
Этот голос, эти напрягшиеся руки отца говорили о том, что отец готов драться за победу по-настоящему.
Наверное, уж очень волновался отец, уж очень сдерживал свое предстартовое беспокойство, потому что, едва под свист и крики закончила дистанцию первая пара наездников, как он подал знак судьям: дайте дорогу! А потом отец вдруг подхватил его к себе на колени, тут же перепоясал широким, захваченным им, Аверой, из дому ремнем. Авера и опомниться не успел, Авера таращил глаза на смеющихся людей, удивлялся и восхищался: «Ну, чудеса! А все же взял батя, взял! И что теперь будет?..»
И вот оказались на старте трое родных людей, которые сейчас были соперниками, вот оказались рядом две качалки. Атлас, дорогой мой конек, не подведи, не подведи!
Ударил колокол — и Аверу толкнуло, прижало к отцу, и захлестал по щекам рожденный движением ветер, и замелькали по сторонам, сбоку неразличимые фигуры зрителей, слившиеся в пеструю, красочную изгородь.
Очень умело вывел отец своего Атласа к бровке, вышел вперед, и Авера вмиг смекнул, что это уже половина удачи, что теперь Саньке нелегко обойти их. Неси, дорогой мой Атлас, неси, неси, неси!
Как ни косил Авера глаз — не видел Санькиного коня, лишь слышал позади, совсем рядом, за спиною, топот копыт чужого коня. И как ни приспешивал отец своего Атласа, как ни гнал его нещадно по кругу, не отступал и этот шаркающий, быстрый, злой топот чужого коня.
Круг они так и пронеслись: впереди отец с Аверой, за ними — Санька. И когда заканчивали этот круг, сгрудившиеся, неразличимые, ставшие незнакомыми люди поддавали им азарта криками, взмахами руки и зажатых в руках кепок.
Неси, Атлас, неси, неси!
Ах, если бы хватило духу у Атласа и второй круг не уступить чужому коню, если бы повезло им с отцом, если б не сдало умение опытного наездника и если бы допустил оплошность тот, преследовавший их наездник!
Но, наверное, был свой план у Саньки — вот так следовать по пятам, не отставать ни на колесо, а потом вдруг понудить своего коня из невероятных, из последних сил напрячься и пойти рядом, рядом, а затем и вырваться на лошадиный корпус вперед.
Все это видел Авера, видел: и как поравнялся чужой конь, и как мчались две качалки рядом, и как Санькин конь рывком вдруг ушел вперед на целый корпус.
Авера сидел крючком, потому что отец грудью навалился на него, и боялся более всего, что вот мешает отцу сделать какое-то резкое движение и одним махом достать Санькиного коня. Но как ни молил он Атласа собрать последние силы, как ни проклинал чужого, мелькавшего впереди коня — все оставалось уже неизменным: Санька опережал их, Санька все наращивал скорость.
Так они и закончили второй круг, так они проходили и третий круг, и уже вовсе не было никакой надежды опередить одинокого наездника, потому что его качалка уходила все далее вперед, все увеличивала разрыв.
И самое обидное, что́ потом Авера называл даже подлостью со стороны брата, было уже на финише: Санька обернулся, привстав на выпрямленных ногах, и усмехнулся им с отцом и даже свободной рукою поманил: дескать, быстрее, братцы!
Никто, конечно, не одобрил Санькиной выходки, никто не посмеялся даже. Наоборот, как только сошли они с отцом с качалки, как только утерся отец большим белым платком, точно выбросил из кармана белый флажок поражения, обступили их наездники и конюхи, сочувствовать принялись, поговаривать: Атлас мировой конь, только жаль, Иван Харитонович, что не держали Атласа в конюшне, все на лугу, на лугу.
— Он бы отдохнул в деннике — и никакому другому коню не догнать Атласа, — авторитетно произнес кто-то из них.
Отца же — видел Авера — очень злило их сочувствие, их справедливые суждения, и он, раскрасневшийся, все утирал да утирал белым, уже измятым и влажным платком лицо, лоб, шею.
— Чистая случайность, — сердито заметил отцу и Харитон Иванович, еще не взмокший, свежий, лишь готовящийся к забегу, и кликнул зычно: — Санька, где ты?
— Здесь я, — лениво ответил ветеринару Санька. — Чистая случайность, Харитон Иванович, я с вами согласен. Просто фортуна, удача…
— А ежели так — давай со мной померимся! — с вызовом уставился ветеринар черными недружелюбными глазами. — Не сейчас, а в самом конце. Нехай конь отдохнет — и померимся. — И он даже чиркнул ладонью о ладонь, как бы предчувствуя уже борьбу на кругу, бешеный бег, злое, неуступчивое состязание.
— Я вас обставлю в следующий раз, — почти клятвенно пообещал Санька, вновь усаживаясь на сиденье качалки. — А сегодня не стану мучить коня. Вы же сами, как врач, понимаете: нельзя губить коня.
И то, что этот самоуверенный Санька, только сейчас вырвавший победу в заезде, уже так спокойно, обдуманно, иронично отвечал ветеринару, обещая выиграть у него как-нибудь в следующий раз, еще более рассердило ветеринара: Тот, резко чиркнув ладонью о ладонь, за уздцы потащил свою лошадь на круг ипподрома.
На отца же Авера стыдился глянуть даже, не знал сам, куда ему деваться, и впервые утешился тем, что до срока не вернулась из приморской лечебницы пропахшая ветрами Прибалтики мама и что не видела она этого срама.
Хотя, если рассудить, все равно кто-то из очень близких ей людей должен был проиграть.
Так хотел сам отец, так он и настоял, так все и случилось: в один и тот же дом пришли победа и поражение. А если посудить, то никакого поражения и не было, поскольку в дом их все равно пришла победа. Именно так подумал Авера, именно так подумал, наверное, и отец.
— Мы выиграли! — с улыбкой сказал отец людям.
— Выиграли, выиграли! — согласно подхватили из толпы. — Не батька, так сынок. Выиграли, Иван Харитонович!
А в доме этом, куда одновременно пришли победа и поражение, жили по своим законам дружбы. Если кому-нибудь не везло, другие старались вернуть ему мужество добрым словом, улыбкою, рукопожатием: не робей, старик, все пройдет, и не такое бывало с нами в партизанах!
Вернуть человеку мужество — это значит порою промолчать, не выдать своего сочувствия, уйти и не мозолить глаза.
Авера так и поступил: мимо конюшен, по шляху, обсаженному с обеих сторон тополями и вербами, незаметно, тихонько удалился он прочь.
А там — опять на пароме, через Днепр, а там — опять береговою стежкою, а там — опять в одиночестве…
И, оглядывая просторный, уставленный свежими, июньскими стогами луг, он подумал о матери, о том, как сумела бы мама успокоить всех привычными словами: «И не такое бывало с нами в партизанах». Столько раз он слышал эти слова, звучавшие всегда с каким-то новым значением! И вот теперь не произнесенные, но все равно звучавшие непрестанно слова обещали ему разгадку каких-то неизвестных ранее грозных событий, происходивших с отцом когда-то на войне, в партизанах.
И не такое бывало с нами в партизанах!
Очень удобно устроился он в стогу дурманящего своим свежим запахом сена, сидел, привалившись спиною к стогу и ощущая затылком колючие, усохшие былинки.
Он смежил глаза, попытался уснуть и увидеть какой-нибудь безобидный сон — допустим, кузнечиков, запряженных тройкою, и как они покорно тащат пластилиновую повозку, эти дрессированные кузнечики, как делают остановки в пути и вновь трогают с места экипаж…
Может быть, и приснилось бы ему задуманное, если бы вдруг не послышались знакомые голоса, не послышался топот бегущих коней. Он открыл глаза, увидел приближающихся в своих качалках отца и Харитона Ивановича и замер, желая остаться незамеченным. Пусть пронесутся мимо, пусть не придется отцу прятать глаза!
Наездники же не заметили его и потому остановили коней у этого стога, где был Аверин скрад, спрыгнули на землю, сошлись и приблизились к стогу.
Тут уж неудобно было скрываться — Авера поднялся на ноги.
— Встань передо мной, как конь перед росой! — удивленно воскликнул отец, не ожидавший, конечно, такой встречи. — А мы с Харитоном Ивановичем объезжаем, смотрим луга… Прекрасное сено, Аверкий Иванович!
И отец обратил лицо к лугу, стал смущенно говорить все о том же сене, распрекрасном сене, а Авера проклинал себя за то, что не мог спрятаться где-нибудь подальше от дороги, в глубине луга.
Потом они с отцом встретились настороженными взглядами, и Авере померещилось, будто каждый из них мысленно все еще находится там, на кругу ипподрома.
— Доволен, Аверкий Иванович? — весело спросил отец.
— Ведь мы победили? — в свою очередь, спросил Авера.
— Победили! — подтвердил отец, рассмеявшись вдруг, и метнулся к своей качалке, ударил поводьями по крупу коня, взял с места крупной, машистой рысью.
Авера смотрел вслед, и в глаза, казалось, летела пыль. Хотя никакой пыли не могло подняться над мягкой, травянистой луговой стежкой.
Харитон Иванович повозился со своей качалкой, для блезиру постучал сапогом по узким шинам высоких колес качалки, чиркнул ладонью о ладонь и открыто посмотрел на Аверу.
— Он правду сказал, Аверкий Иванович, — требовательно произнес он. — И не распускай нюни. Все мне понятно: тут и Связист, и эта сказочка про кузнечиков. А только пора и тебе понять, что сказочки для тебя кончились. А жизнь — она строгая, она складывается по-своему. Вот какая грустная песенка, Аверкий Иванович.
«Да, — соглашался с ним Авера. — Не увидеть мне больше Связиста, не увидеть кузнечиков в упряжке».
— А думаешь, нам, усатым людям, не хочется сказок? — усмехнулся Харитон Иванович. — Помнишь, на ночлеге батька твой мечтал вернуться в детство, в партизаны? Дудки. Никогда не бывать нам пацанами, Аверкий Иванович. Такая штука жизнь!
— А что же остается? — вырвалось невольно у Аверы.
И он тут же спохватился, думая, что сейчас услышит что-нибудь знакомое, слышанное не раз: «И не такое бывало в партизанах». Напрасный вопрос!
— Остается жить, Аверкий Иванович, — быстро отозвался человек. — Остается такое прекрасное дело: жить!
Авера удивленно оглянулся, потрясенный простым, совсем простым ответом.
Остается жить? Ну да, остается жить — это значит остается подрастать, остается переправляться через Днепр на пароме, идти по скошенному лугу и петь веселую песню, потом взбираться на стог сена и соскальзывать оттуда, с верхотуры, вниз, потом возвращаться на конезавод и кормить лошадей с ладони, мечтая о том времени, когда он, Авера, сам сядет в качалку и померится силами с удачливым Санькой.
Остается жить, остается жить. И это уже совсем другая, веселая песня!