Согласно обычаям Вермонта, воскресенье после полудня на ферме посвящается раздаче соли скоту, и, за редкими исключениями, мы сами занимаемся этим делом. Прежде всего угощают Дева и Пета, рыжих быков; они остаются на лугу вблизи дома, готовые для работы в понедельник. Потом идут коровы с Паном, телёнком, который давно должен был бы превратиться в телятину, но остался жив, благодаря своим манерам, и, наконец, угощаются лошади, разбросанные на семидесяти ярдах заднего пастбища.
Идти нужно вдоль ручья, питающего журчащую, шумную водоподъёмную машину, через рощу сахарного клёна, которые смыкаются за идущим, словно волны моря у мелкого берега. Затем идёт неясная линия старой лесной дороги, пробегающая мимо двух зелёных впадин, окаймлённых дикими розами, которые отмечают погреба двух разрушенных домов, потом идём мимо «Забытого фруктового сада», куда никто не ходит, за исключением того времени, когда готовят сидр, потом, через другой ручей, на «Заднее пастбище». Часть его покрыта елями, болиголовом и соснами, сумахом и маленькими кустами, другая же часть — серыми скалами, камнями, мхом, перерезанными зелёными полосами рощ и болот; лошади любят это место — наши и чужие, которых пускают пастись за пятьдесят центов в неделю. Большинство людей ходят на Заднее пастбище пешком и находят путь очень тяжёлым, но можно поехать туда и в кабриолете, если лошадь знает, чего от неё хотят. Самый безопасный способ передвижения — это наше «купе». Начал этот экипаж своё существование в виде телеги, которую мы купили за пять долларов у одного несчастного человека, у которого не было никакого иного имущества, сиденье слетело однажды вечером, когда мы поворачивали за угол. После этого изменения экипаж этот стал вполне пригодным для плохой дороги, если сидеть на нем крепко, потому что при падении ногам не за что было зацепиться, зато он скрипел, словно песни пел.
Однажды в воскресенье после полудня мы, по обыкновению, поехали с солью. День был очень жаркий, и мы не могли нигде найти лошадей. Тогда мы дали волю Тедде Габлер, кобыле с подрезанным хвостом, которая громко стучала своими огромными копытами. Как она ни была умна, но все же опрокинула «купе» в заросший ручей, прежде чем добралась до края утёса, на котором стояли все лошади, отмахиваясь хвостами от мух. Первым окликнул её Дикон. Это очень тёмный, серый конь четырех лет, сын Гранди. Его начали приучать к езде с двух лет, он ходил в лёгком экипаже ещё до того, как ему исполнилось три года, а теперь считается самой надёжной лошадью для дам, не боящейся ни паровиков, ни перекрёстков, ни уличных процессий.
— Соль! — радостно сказал Дикон. — Вы немного запоздали, Тедда.
— Место, место дайте, куда сунуть купе! — задыхаясь, проговорила Тедда. — Эта погода ужасно утомляет. Я приехала бы раньше, да они не знают, чего хотят. Оба упали два раза. Не понимаю такой глупости.
— Вы очень разгорячились! Поставьте-ка его под сосны и освежитесь немного.
Тедда вскарабкалась на край утёса и втиснула купе в тень крошечного соснового лесочка, мой спутник и я легли, задыхаясь, на тёмные шелковистые иглы. Все домашние лошади собрались вокруг нас, наслаждаясь воскресным отдыхом.
Тут были Род и Рик, старейшие лошади на ферме. Это была хорошая пара, гнедая в яблоках, близнецы, пожилые сыновья хембльтонца-отца и матери морганской крови. Потом Нип и Тэкк, вороные, шести футов, брат и сестра по происхождению, «Чёрные соколы», замечательно подходившие друг другу по масти и только что заканчивающие своё образование, — красивейшая пара на протяжении сорока миль. Был Мульдон, наша бывшая упряжная лошадь, купленная случайно, какой угодно масти, кроме белой, и Туиззи из Кентукки с больным бедром, вследствие чего он неуверен в движениях задних ног. Он и Мульдон целую неделю возили песок для нашей новой дороги. Дикона вы уже знаете. Последний, жевавший что-то, был наш верный Марк Аврелий Антоний, вороной конь, возивший нас в кабриолете в любую погоду и по всякой дороге, всегда стоявший запряжённым перед какой-либо дверью — философ с аппетитом акулы и манерами архиепископа. Тедда Габлер была новой покупкой, лошадь с дурной репутацией, в сущности являвшейся результатом неуменья править. У неё была особая походка во время работы, которой она шла, пока было нужно, римский нос, большие выпуклые глаза, хвост, похожий на бритву, и раздражительный характер. Она приняла соль неразнузданной, остальные подошли и ржали, пока мы не высыпали весь запас соли прямо на утёсы. Почти все время они стояли свободно, большей частью на трех ногах, и вели обыкновенную болтовню Заднего пастбища — о недостатке воды, щелях в изгороди, о том, как рано в этом сезоне начались ветры. Маленький Рик сдунул последние свои крупинки соли в трещину утёса и сказал:
— Поторопитесь, братцы! Могли бы знать, что явится нахлебник.
Мы услышали стук копыт, и из рва вскарабкался подслеповатый, неуклюжий рыжий конь, посылаемый на подножный корм из городского манежа, где его звали Ягнёнком и отдавали только по ночам приезжим. Мой спутник, который знал лошадей и объездил многих, посмотрел на подымавшуюся всклокоченную, похожую на молот голову и спокойно проговорил:
— Слабое животное. Пожирает людей, когда представляется случай, — взгляните на его глаза. И брыкается — взгляните на его поджилки. Западная лошадь.
Животное подвигалось вперёд, фыркая и ворча. По его ногам видно было, что он не работал уже много недель. Наши подданные столпились вокруг него с значительным видом.
— По обыкновению, — сказал конь со скрытой насмешкой, — вы склоняете ваши головы перед тираном, который приходит и все своё свободное время таращит глаза на вас.
— Я покончил со своим, — сказал Дикон, он слизал остатки соли, сунул нос в руку своего хозяина и произнёс молитву по-своему. У Дикона были самые очаровательные манеры, когда-либо виденные мною.
— И униженно благодарите его за то, что составляет ваше неотъемлемое право. Это унизительно, — сказал рыжий конь, втягивая воздух и стремясь учуять, не найдётся ли несколько лишних крупинок соли.
— Сойди тогда с горы, Бони, — ответил Дикон. — Я думаю, что там найдёшь, что поесть, если уже не соскрёб всего. Ты съел больше, чем трое из нас сегодня, — и вчера, и за последние два месяца — с тех пор, что был здесь.
— Я обращаюсь не к молодым и незрелым. Я говорю с теми, мнение и опытность которых вызывают уважение.
Я видел, что Род поднял голову, как бы желая сделать какое-то замечание, потом снова опустил её и расставил ноги, как лошадь, везущая плуг. Род может пройти в тени милю за три минуты по обыкновенной дороге, в обыкновенном кабриолете. Он чрезвычайно силён, но, как большинство лошадей хембльтонской породы, с годами становится несколько угрюмым. Никто не может любить Рода, но все невольно уважают его.
— В них, — продолжал рыжий конь, — я желаю пробудить постоянное сознание наносимых им обид и оскорблений.
— Что это такое? — сонно спросил Марк Аврелий Антоний. Он подумал, что Бони говорит о какой-нибудь особенной еде.
— Говоря «обиды и оскорбления», — Бони бешено размахивал хвостом, — я подразумеваю именно то, что выражается этими словами. Да, именно то.
— Джентльмен говорит совершенно серьёзно, — сказала кобыла Тэкк своему брату Нипу. — Без сомнения, размышление расширяет кругозор. Его речь очень возвышенна.
— Ну, сестра, — ответил Нип. — Ничего он не расширил, кроме круга обглоданного им пастбища. Там, откуда он пришёл, кормят словами.
— Все же это — элегантный разговор, — возразила Тэкк, недоверчиво вскидывая хорошенькую тонкую головку.
Рыжий конь услышал её и принял, как ему казалось, чрезвычайно внушительную осанку. В действительности же он имел вид чучела.
— Теперь я спрашиваю вас — без предрассудков и без пристрастия, — что сделал когда-либо для вас человек-тиран? Разве вы не имеете неотъемлемого права на свежий воздух, дующий по этой безграничной равнине?
— Вы когда-нибудь зимовали здесь? — весело сказал Дикон, остальные засмеялись исподтишка. — Довольно-таки холодно.
— Нет ещё, не приводилось, — сказал Бони. — Я пришёл из безграничных пространств Канзаса, где благороднейшие из нашего рода живут среди подсолнечников, около садящегося во всем своём блеске солнца.
— И вас прислали как образец? — сказал Рик, и его длинный, прекрасно ухоженный хвост, густой и красивый, как волосы квартеронки, дрогнул от смеха.
— Канзас, сэр, не нуждается в рекламе. Его прирождённые сыны полагаются на себя и на своих туземных отцов. Да, сэр.
Туиззи поднял свою умную, вежливую, старую морду. Болезнь сделала его застенчивым, но он всегда — самый вежливый из коней.
— Извините меня, сэр, — медленно проговорил он, — но если только данные мне сведения не верны, большинство ваших отцов, сэр, привезено из Кентукки, а я из Падуки.
Небольшая доля гордости слышалась в последних словах.
— Каждая лошадь, смыслящая что-нибудь, — внезапно проговорил Мульдон (он стоял, упёршись своим волосатым подбородком в широкий круп Туиззи), — уходит из Канзаса прежде, чем ей остригут копыта. Я убежал из Иоваи в дни моей юности и невинности и был благодарен, когда меня отправили в Нью-Йорк. Мне-то вы не можете рассказать о Канзасе ничего, что мне было бы приятно вспомнить. Даже конюшни на бегах не представляют собой ничего особенного, но и они могли бы считаться принадлежащими Вандербильту по сравнению с конюшнями Канзаса.
— То, что думают сегодня канзасские лошади, американские ещё будут думать завтра, а я говорю вам, что, когда лошади Америки восстанут во всем своём величии, дни поработителей будут сочтены.
Наступило молчание. Наконец Рик проговорил довольно ворчливо:
— Если хотите, то все мы восставали во всем нашем величии, за исключением разве Марка. Марки, восстаёшь ты иногда во всем своём величии?
— Нет, — сказал Марк Аврелий Антоний, задумчиво пережёвывая траву, — хотя видел, как многие дураки пробовали сделать это.
— Вы сознаётесь, что вы восстаёте? — возбуждённо сказал канзасский конь. — Так почему же — почему вы покорились в Канзасе?
— Лошадь не может ходить все время на задних ногах, — сказал Дикон.
— В особенности, когда падает навзничь, прежде чем поймёт, что с ней. Мы все проделывали это, Бони, — сказал Рик. — Нип и Тэкк пробовали это, несмотря на то, что говорит им Дикон, и Дикон пробовал, несмотря на то, что говорили ему Род и я, и я и Род пробовали сделать то же, несмотря на то, что говорил нам Гранди, а я думаю, что и Гранди делал то же, несмотря на то, что говорила ему мать. Это переходит от поколения к поколению. Жеребёнок не понимает, почему он пятится, брыкается по-старинному, встаёт на дыбы. Сохранился тот же старинный крик, который испускаешь, когда падаешь в грязь головой туда, где должен бы быть хвост, и внутренности у тебя трясутся, словно пойло из отрубей. Тот же самый древний голос говорит тебе на ухо: «Ну, дурачок, на что ты рассчитываешь, делая это?» — На здешней ферме мы не думаем о том, чтобы восставать во всем нашем величии. Идём парой или в одиночку, как прикажут.
— А человек-тиран сидит и пялит глаза на вас, как вот теперь. Не правда ли, вы испытали это, сударыня?
Это последнее замечание было обращено к Тедде. Всякий сразу мог видеть, что бедная, старая, беспокойная Тедда, отгонявшая мух, провела бурную молодость.
— Зависит от человека, — ответила она, переминаясь с ноги на ногу и обращаясь к своим товарищам. — Они немного обижали меня, когда я была молода. Я думаю, что была немного нервна, а они не позволяли мне проявлять эти качества. Это было в графстве Монроэ, в Нью-Йорке, а с тех пор до того, как я пришла сюда, я возила такое количество людей, что могла бы наполнить ими целую гостиницу. Человек, продавший меня, сказал моему теперешнему хозяину: «Смотрите же, я предупредил вас. Не моя будет вина, если она сбросит вас посреди дороги. Не запрягайте её в высокий кабриолет и не пускайте без наглазников, — говорил он, — и без вот этой узды, если желаете возвратиться домой невредимым». Ну, первое, что сделал хозяин, — это достал высокий кабриолет.
— Не могу сказать, чтобы я любил высокие кабриолеты, — сказал Рик, — они плохо удерживают равновесие.
— А для меня так очень удобно, — сказал Марк Аврелий Антоний. — Там всегда на заднем сиденье бывает ребёнок, и я могу остановиться, пока он собирает красивые цветы, да и ухватить травки. Женщины всегда говорят, что мне надо угождать, я не довожу дела до того, чтобы проливать пот.
— Конечно, я ничего не имею против высокого кабриолета, когда могу его видеть, — быстро продолжала Тедда. — Меня раздражает, когда эта несносная штука прыгает и качается позади моих наглазников… Потом хозяин посмотрел на узду, которую продали вместе со мной, и сказал: «Господи Боже мой! Да ведь с такой уздой самая смирная лошадь станет на дыбы!» Потом он взял простую узду и надел её так, как будто обратил особое внимание на чувствительность моего рта.
— А у вас есть это чувство, мисс Тедда? — сказала Тэкк.
Рот у неё был словно бархат, и она знала это.
— Может быть, и было, мисс Тэкк, да я забыла. Потом он отпустил повод — это в моем стиле — и, право, не знаю, имею ли я право рассказывать это — он… поцеловал… меня…
— Ну, клянусь копытами, — сказала Тэкк, — не понимаю, отчего это некоторые люди бывают так дерзки!
— Полно, сестра, чего притворяться? — сказал Нип. — Ведь ты получаешь поцелуи всякий раз, когда начинаешь хромать.
— Ну, нечего об этом рассказывать, несносный! — крикнула Тэкк и громко фыркнула.
— Конечно, я слышала о поцелуях, — продолжала Тедда, — но на мою долю их выпадало мало. Не могу не сказать, что поступок этого человека так поразил меня, что он мог бы сделать со мной что угодно. Потом дело пошло, как будто поцелуя и не было, и я не сделала и трех шагов, как почувствовала, что новый мой хозяин знает своё дело и доверяет мне. Поэтому я постаралась угодить ему, и он ни разу не вынул бича — бич доводит меня до безумия — и в результате — ну, вот сегодня я пришла на Заднее пастбище, и купе опрокинулось два раза, а я оба раза ждала, пока его подняли. Можете судить сами. Я не желаю выставлять себя лучше моих соседей, в особенности с так обрезанным хвостом, но хочу, чтобы все знали, что Тедда перестала брыкаться и в упряжи и без упряжи, за исключением тех случаев, когда на пастбище появляется природный дурак, набивающий себе желудок не принадлежащей ему пищей, так как он не заслужил её.
— Вы подразумеваете меня, сударыня? — сказал рыжий конь.
— Коли подкова расшаталась, прибей её, — фыркнула Тедда. — Я не называю имён, хотя, конечно, есть существа, достаточно низкие и жадные, чтобы пожелать обходиться без них.
— Многое можно простить невежеству, — сказал рыжий конь с зловещим блеском в голубых глазах.
— По-видимому, да, иначе некоторых давно бы выгнали с пастбища, хотя бы за их еду и было заплачено.
— Но чего вы не понимаете, извините меня, сударыня, это того, что общий принцип рабства, включающий содержание и прокорм, имеет совершенно ложное основание, и я горжусь, что вместе с большинством канзасских лошадей думаю, что все это должно быть отнесено на склад отживших предрассудков. Я говорю, мы слишком прогрессивны для этого. Я говорю, мы слишком просвещены для этого. Все это было хорошо, пока мы не думали, но теперь — но теперь — новое светило показалось на горизонте!
— Не вы ли? — сказал Дикон.
— За мной лошади Канзаса со своими многочисленными стучащими, подобно грому, копытами, и мы говорим просто, но величественно, что мы стоим всеми четырьмя ногами за неотъемлемые права лошади — ясно и просто, за возвышенно созданное дитя природы, которое кормится той же колеблющейся травой, пьёт из того же журчащего ручейка, да и согревается тем же благодетельным солнцем, что беспристрастно бросает свои лучи на разукрашенных рысаков и на жалких лошадей, везущих кабриолеты в здешних восточных странах. Разве мы не одной плоти и крови?
— Вот уж нет, — пробормотал Дикон про себя. — Гранди никогда не бывал в Канзасе.
— Ну, разве это не элегантно сказано насчёт колеблющейся травы и журчащего ручейка? — шепнула Тэкк на ухо Нипу. — По-моему, джентльмен говорит чрезвычайно убедительно.
— Я говорю, мы одной плоти и крови! Неужели мы должны быть отделены, лошадь от лошади, искусственными барьерами рекорда рысаков, или смотреть снизу вверх ради даров природы — липшего дюйма в колене или несколько более сильных копыт? Какая вам польза от этих преимуществ? Человек-тиран приходит, видит, что вы пригодны и красивы, и стирает вас в прах. Ради чего? Ради своего удовольствия, ради своих удобств. Молоды мы или стары, вороные ли мы или гнедые, белые или серые — между нами не делают разницы. Нас размалывают на не чувствующих упрёков совести зубах машины угнетения.
— Вероятно, у него что-нибудь испортилось в голове, — сказал Дикон. — Может быть, дорога скользкая, на него наехал кабриолет, и он не сумел посторониться? Может быть, сломалось дышло и ударило его?
— И я прихожу к вам из Канзаса, махая хвостом дружбы всем и во имя неисчислимых миллионов чистых душой, возвышенно настроенных лошадей, стремящихся к свету свободы, говорю вам: потритесь носами с нами в священном и святом деле. У вас сила. Без вас, говорю я, человек-тиран не может передвигаться с места на место. Без вас он не может собирать урожай, не может сеять, не может пахать.
— Очень странное место Канзас! — сказал Марк Аврелий Антоний. — По-видимому, там собирают жатву весной, а пашут осенью. Для них, вероятно, хорошо, но меня сбило бы с толку.
— Продукты вашей неутомимой деятельности сгнили бы на земле, если бы вы, по свойственной вам слабости, не согласились бы помочь им. Пусть гниют, говорю я. Пусть он напрасно вечно зовёт вас в конюшни! Пусть напрасно машет заманчивым овсом перед самым вашим носом! Пусть крысы буйно бегают вокруг не вывезенных с поля копён! Пусть жнец ходит на своих двух задних ногах, пока не упадёт от усталости! Не выигрывайте для него призов на скачках, губящих душу ради удовольствия. Тогда, только тогда человек-поработитель поймёт, что он делает. Бросьте работать, братья по страданию и рабству! Брыкайтесь! Пятьтесь! Становитесь на дыбы! Ложитесь в дышле и кричите! Разбивайте и уничтожайте! Борьба будет коротка, а победа обеспечена. После этого мы можем предъявить наши неоспоримые права на восемь кварт овса в день, две попоны, сетку от мух и наилучшие стойла.
Рыжий конь с торжеством закрыл рот с жёлтыми зубами, а Тэкк со вздохом сказала:
— По-видимому, надо что-нибудь сделать. Как-то не хорошо — притесняет человек всех нас, по-моему.
Мульдон проговорил хладнокровным сонным голосом:
— Кто же привезёт в Вермонт овёс? Он очень тяжёл, а шестидесяти четвериков не хватит и на три недели, если давать постольку. А зимнего сена хватит на пять месяцев!
— Мы можем уладить эти мелкие формальности, когда великое дело будет выиграно, — сказал рыжий конь. — Вернёмся просто, но величественно к нашим неоспоримым правам — праву свободы на этих зеленеющих холмах и отсутствию индивидуальных различий стран и родословных.
— Что вы подразумеваете под индивидуальными различиями? — твёрдо сказал Дикон.
— Во-первых, бывают чванливые, избалованные рысаки, ставшие такими только благодаря воспитанию, для которых бегать быстро так же легко, как есть.
— Вы знаете что-нибудь про рысаков? — спросил Дикон.
— Я видел, как они бегают. Этого достаточно для меня. Я не желаю ничего больше знать. Бега рысаков безнравственны.
— Ну, так вот что я скажу вам. Они не чванятся и не избалованы, т. е. не слишком. Я сам не рысак, хотя смело могу сказать, что некогда надеялся стать рысаком. Но я говорю, потому что видел, как тренируют рысаков, — рысак бежит не ногами, он бежит головой, и в неделю он трудится — если вы знаете, что такое труд, — больше, чем вы или ваш отец трудились за целую вашу жизнь. Он постоянно занят своим делом, а когда не бегает, то изучает, как следует бежать. Вы видели, как они бегают. Много вы видели! Вас поставят у барьера, позади ипподрома. Вы были запряжены в телегу, на которой стоял ящик с мылом, а ваш хозяин продавал ром вместо лимонада мальчикам, которые думали, что ведут себя, как взрослые мужчины, до тех пор, пока вас обоих не прогнали и не засадили в тюрьму — косолапая, неповоротливая, разбитая, загнанная кляча!
— Не горячитесь, Дикон, — спокойно проговорил Туиззи. — Ну, сэр, разве вы будете оспаривать различие между аллюрами лошади, идущей шагом, рысью, полным ходом, иноходью? Уверяю вас, джентльмены, что до того времени, как у меня случилось несчастье с бедром — прошу извинения, мисс Тэкк, — я славился в Падуки уменьем ходить различными аллюрами, и я вполне согласен с Диконом, что всякая лошадь, занимающая известное положение в обществе, достигает успеха головой, а не конечностями, мисс Тэкк. Я сознаюсь, что теперь во мне мало хорошего, но я помню, что умел делать прежде, чем занялся здесь перевозкой с помощью вот этого джентльмена.
Он взглянул на Мульдона.
— По-моему, все эти фокусы с аллюрами — вздор! — с презрением проговорил бывший ломовик. — У нас в Нью-Йорке только и ценится та лошадь, которая может вытащить телегу с дороги, заставить её повернуться на камнях и вывезти её на свободный путь. Есть особая манера махнуть копытами, когда кучер крикнет: «Вперёд, братцы!» — которой надо учиться целый год. Я не выдаю себя за цирковую лошадь, но я умел проделывать это лучше многих, и в конюшнях хорошо относились ко мне, потому что я всегда выигрывал время, а временем очень дорожат в Нью-Йорке.
— Но простое дитя природы… — начал рыжий конь.
— Ах, убирайтесь вы с вашей чепухой! — с лошадиным смехом сказал Мульдон. — Для простого дитя природы нет места, когда появляется «Париж» и уходит «Тевтонец», экипажи ведут разговоры между собой, а тяжёлые грузы двигаются к пароходу, отходящему в Бостон около трех часов после полудня в августе, среди жарких волн, когда толстые кануки и западные лошади падают мёртвыми на землю. Простому дитя природы лучше загнать себя в воду. Все люди, подъезжая к станции, становятся безумными, раздражительными или глупыми. И все вымещают это на лошадях. На беговом кругу нет колеблющихся ручьёв и журчащей травы. Гоняют по камням так, что искры летят из-под подков, а когда остановишься, то хватят по морде. Вот он, Нью-Йорк, понимаете?
— Мне всегда говорили, что общество в Нью-Йорке утончённое и высшего тона, — сказала Тэкк. — Мы с Нипом надеемся как-нибудь побывать там.
— О, там, куда вы отправитесь, вы не увидите бегового дела, мисс. Человек, которому захочется иметь вас, заставит вас проводить лето на Лонг-Айленде или в Ньюпорте, наденет на вас серебряную сбрую и даст вам английского кучера. Вы и ваш брат станете звёздами, мисс. Но, полагаю, узда у вас будет не из мягких. Они, городские жители, сдерживают лошадей, подрезают им хвосты, вкладывают им в рот удила и говорят, что это по-английски. Нью-Йорк не место для лошадей, разве только попадёшь на бега и будешь скакать по кругу. Хотелось бы мне быть пожарной лошадью.
— Но неужели вы никогда не задумывались над унизительностью подобного рода рабства? — сказал рыжий конь.
— Не задумаешься, брат, как наденут сбрую. Помешают. И все там были в рабском услужении: и человек, и лошадь, и Джимми, который продавал газету. Думается, что и пассажиры не были на подножном корму, судя по их поступкам. Я делал своё дело, мне было не до выдумок. Всякая лошадь, которая в течение четырех лет работала в упряжи, не знается больше с детьми природы.
— Но возможно ли, чтобы с вашей опытностью и в ваши годы вы не верили бы, что все лошади свободны и равны между собой?
— Только после смерти, — спокойно ответил Мульдон, — да и то, глядя по тому, что от них останется, какова у какой шкура и прочее.
— Говорят, что вы выдающийся философ, — рыжий конь обратился к Марку. — Неужели вы можете отрицать такое обоснованное положение?
— Я ничего не отрицаю, — осторожно сказал Марк Аврелий Антоний, — но уж если вы спрашиваете меня, то я скажу, что у меня уши вянут от такой лжи.
— Неужели вы конь? — сказал рыжий конь.
— Те, кто хорошо меня знают, говорят, что да.
— А я — конь?
— Да, до известной степени.
— Так разве мы с вами не равны?
— Как далеко можете вы пройти в день, везя кабриолет с грузом в пятьсот фунтов? — небрежно спросил Марк.
— Это не имеет никакого отношения к делу, — взволнованно сказал рыжий конь.
— Не знаю ничего, что имело бы большее отношение к делу, — ответил Марк.
— Можете вы отвезти полный воз десять раз туда и обратно за утро? — сказал Мульдон.
— Можете съездить после полудня в Кин — за сорок две мили — с товарищем и вернуться рано на следующее утро свежим? — сказал Рик.
— Случалось ли вам, сэр, во время своей карьеры — я не говорю о настоящем, но о нашем славном прошлом — везти на рынок хорошенькую девушку, которая могла спокойно вязать всю дорогу, благодаря вашему ровному ходу? — сказал Туиззи.
— Можете вы удержаться на ногах на мосту на Западной реке, когда с одной стороны мчится поезд, с другой едет экипаж, а старый мост весь дрожит? — сказал Дикон.
— Можете вы попятиться на узком пространстве? Можете ли мгновенно остановиться, услышав приказание, когда ваша задняя нога уже поднята и вы собрались бежать, чувствуя особенную бодрость в морозное утро? — сказал Нип, который только в прошлую зиму научился этой штуке и считал её венцом лошадиных знаний.
— Какая польза в разговорах? — презрительно сказала Тедда Габлер. — Что вы можете делать?
— Я опираюсь только на мои права — на ненарушимые права моего свободного лошадиного состояния. И я горжусь тем, что могу сказать, что со времени моих первых подков я никогда не унижался настолько, чтобы подчиняться воле человека.
— Должно быть, много хлыстов обломалось о вашу рыжую спину, — сказала Тедда. — А выиграли вы что-нибудь от этого?
— Горе было моей участью с того дня, как я родился. Побои и шпоры, хлысты и брань, оскорбления и притеснения. Я не хотел терпеть унизительных цепей рабства, которые связывают нас с кабриолетом и возом.
— Страшно трудно править кабриолетом без постромок, хомута, подпруги или чего бы то ни было, — сказал Марк. — Только у лесопильной машины нет ремней. Я работал на ней. Спал большей частью, правда, но это и наполовину не так интересно, как ездить в город в экипаже.
— Ну, это не мешает вам спать и в экипаже, — сказал Нип. — Клянусь моим подшейником! Помните, как вы легли в упряжке на прошлой неделе, когда ожидали своего хозяина на площади?
— Глупости! Упряжки я не попортил. Она была достаточно прочна, а лёг я осторожно. Мне пришлось ждать почти час, прежде чем пуститься в путь. А они чуть не катались по земле от смеха.
— Поступай-ка в цирк, — сказал Мульдон, — и ходи на задних ногах. Все лошади, которые знают слишком много для того, чтобы работать, поступают в цирк.
— Я ничего не говорю против труда, — сказал рыжий конь, — труд — самое прекрасное дело на свете.
— По-видимому, слишком прекрасное для некоторых из нас, — фыркнула Тедда.
— Я только требую, чтобы каждая лошадь работала для себя и наслаждалась выгодами своего труда. Пусть она работает, как разумное существо, а не как машина.
— Нет иного способа работать, как в одиночку или парой. Меня никогда не запрягали в машину, и я не ходил под седлом.
— Чепуха! — сказал Нип. — Мы говорим так же, как едим траву, — все топчемся на одном месте. Род, мы ещё ничего не слышали от тебя, а ты знаешь больше всякого другого коня.
Род стоял все время, приподняв ногу, словно усталая корова, только по дрожанию века можно было по временам видеть, что он обращает внимание на спор. Он свернул челюсть набок, как делал, когда тянул экипаж, и переступал с ноги на ногу. Голос у него был жёсткий и грубый, а уши плотно прилегали к большой некрасивой голове, свойственной хембльтонской породе.
— Сколько вам лет? — спросил он рыжего коня.
— Я думаю, около тринадцати.
— Плохой возраст, да, дурной возраст, я сам приближаюсь к нему. Как давно вы переворачиваете эту засохшую подстилку?
— Если вы говорите о моих принципах, то я держусь их с тех пор, как мне исполнилось три года.
— И это плохой возраст, много бывает хлопот с зубами. На некоторое время жеребёнок сходит с ума. По-видимому, это состояние осталось у вас. А много вы разговариваете с вашими соседями?
— Я высказываю свои взгляды везде, где бываю на пастбище.
— Вероятно, сделали много добра?
— Горжусь тем, что преподал некоторым из моих товарищей принципы независимости и свободы.
— Это значит, что они убегали или лягались, когда представлялся удобный случай?
— Я говорил абстрактно, а не конкретно. Моё учение воспитывало их.
— То, что лошадь, в особенности молодая лошадь, слышит как абстрактное, она применяет на деле. Вас, вероятно, поздно начали объезжать?
— В четыре года, на пятом.
— Вот отчего и произошло все. Вероятно, вами правила женщина, не так ли?
— Не долго, — сказал рыжий конь, щёлкнув зубами.
— Вы зашибли её?
— Я слышал, что она никогда более не правила.
— А детей?
— Целые телеги.
— И мужчин?
— В своё время я скидывал и мужчин.
— Лягались? Становились на дыбы?
— Как придётся. Упасть на спину через щит у экипажа также бывает недурно.
— Должно быть, вас очень боятся в городе?
— Меня прислали сюда, чтобы отделаться. Думаю, что там проводят время за разговорами о моих подвигах.
— Хотелось бы мне послушать это!
— Да, сэр. Ну, теперь вы все, джентльмены, спрашивали меня, что я могу делать. Сейчас покажу вам. Видите, вон там, у кабриолета, лежат два человека?
— Да, одному из них я принадлежу, другой объезжал меня, — сказал Род.
— Заставьте их выйти сюда на открытое место, и я покажу вам кое-что. Прикройте меня так, чтобы они не видели, что я собираюсь делать.
— То есть убить их? — протянул Род.
Дрожь ужаса пробежала между остальными, но рыжий конь ничего не заметил.
Рыжий конь очень ловко спрятался за группой остальных лошадей и, низко наклонив голову к земле, мотал ею движением, похожим на взмах косы, поглядывая вбок своими злыми глазами. Нельзя ошибиться, когда именно лошадь готовится сбить человека с ног.
— Видите? — сказал мой товарищ, поворачиваясь на сосновых иглах. — Недурно было бы, если бы женщина прошла тут, не правда ли?
— Заставьте их выйти! — крикнул рыжий конь, выгибая свою острую спину. — Неудобно среди этих высоких деревьев. Заставьте выйти… Ух!..
Удары Мульдона справа и слева. Я не представлял себе, чтобы старая лошадь могла так быстро поднять ногу. Оба удара попали прямо в ребра рыжего коня и заставили его задохнуться.
— За что это? — сердито сказал он, когда пришёл в себя, но я заметил, что он не подошёл к Мульдону ближе, чем нужно.
Мульдон ничего не ответил, но разговаривал сам с собой, ворча, как тогда, когда спускался с горы с тяжёлым грузом. Мы называем это его пением, но, боюсь, что в действительности это нечто похуже. Рыжий конь пошумел и повизжал немного и наконец сказал, что, если Мульдон поступил так, потому что его укусил слепень, он примет его извинения.
— И получите, — сказал Мульдон, — в своё время любые извинения, в каких вы нуждаетесь. Простите, что я перебил вас, мистер Род, но я похож на Туиззи — у меня сильное дёрганье в задних ногах.
— Ну, теперь я прошу внимания к моим словам, и вы узнаете кое-что, — продолжал Род, — эта рыжая кляча приходит на наше пастбище…
— Не заплатив за своё содержание, — вставила Тедда.
— Не заслужив своего содержания, и красноречиво рассказывает нам о журчащих ручейках и колеблющейся траве и о своём чистом, возвышенном, лошадином душевном настроении, которое не мешает ему сбрасывать женщин и детей. Вы слышали его речь, и некоторым из вас она показалась удивительно хорошей.
У Тэкк был виноватый вид, но она ничего не сказала.
— Мало-помалу он идёт все дальше, как вы слышали.
— Я говорил абстрактно, — сказал рыжий конь изменившимся голосом.
— Хорошенько бы отхлестать эту абстрактность! Как я уже говорил, эта ваша абстрактность стремится нарушить мир и покой, абстрактно или не абстрактно, он ползёт вперёд, пока не доходит прямо до убийства — убийства тех, которые не сделали ему никакого вреда, только за то, что они владеют лошадьми.
— И знают, как управлять ими, — сказала Тедда. — Это ещё хуже.
— Ну, во всяком случае, он не убил их, — сказал Марк. — Его избили бы до полусмерти, если бы он попробовал сделать это.
— Все равно, — ответил Род. — Он собирался сделать это, а если и нет, то все же, послушайся мы его совета, мы превратили бы это единственное место нашего отдыха в арену для дрессировки лошадей. Тогда вышло бы, что мы желаем, чтобы наши люди разгуливали здесь с уздами, и трубками, и хлыстами, и с руками, наполненными камнями, чтобы бросать их в нас, словно мы свиньи. Кроме того, за исключением Тедды, — и то, я думаю, дело в её рте, а не в манерах — почти все лошади на этой ферме принадлежат женщинам, и все мы гордимся этим. А этот канзасский подсолнечник с наколенным грибом расхаживает себе по стране и хвастается, что сбрасывал женщин и детей. Не стану спорить, что женщина в кабриолете глупа. Соглашаюсь, что она отчаянно глупа, а дети ещё того хуже — они шалят, встают, кричат, но, во всяком случае, скажу, что не наше дело опрокидывать их на дорогу.
— Мы не делаем этого, — сказал Дикон.
— Малютка пробовал вырвать у меня на память волос из хвоста осенью, когда я стоял в доме, и я не брыкался. Нам не стоит слушать этого, Бони. Мы ведь не жеребята, — сказал Дикон.
— Вы так думаете? Может быть, когда-нибудь вы попадёте в давку в день выборов или на ярмарку в город, вам будет жарко, вы покроетесь пеной, мухи будут надоедать вам, вам захочется пить и надоест лавировать между экипажами. В это время кто-то шепнёт вам за наглазниками, напомнит весь разговор о рабстве, неоспоримых правах и тому подобное, а вдруг начнут стрелять из пушки или вы заденете колёсами и… ну и станете одной из тех лошадей, на которых нельзя положиться. Много раз бывал я там. Ребята, ведь я видел, как вас всех покупали или объезжали, клянусь моей репутацией, что ничего не выдумываю. Я рассказываю то, что испытал, а мне доводилось возить тяжести, каких и не пробовал никто из вас. Я родился с шишкой величиной с грецкий орех на передней ноге и с отвратительным нравом — хембльтонским, благодаря которому становишься угрюмым и кислым, как свернувшееся молоко. Даже маленький Рик не знает, чего мне стоило держаться спокойно, я сдерживал мой нрав и в конюшне, и в упряжке, и при переходах, и на пастбище, пока пот не струился с моих подков; тогда они подумали, что я болен, и дали мне слабительного.
— Когда я захворал, — кротко сказал Туиззи, — я чуть было не потерял мои прекрасные манеры. Позвольте мне выразить вам своё участие, сэр.
Рик ничего не сказал, но с любопытством посмотрел на Рода. Рик — весёленький ребёнок, ни к кому не питавший злобы, я думаю, не вполне понимал слова Рода. У него характер матери, как это и должно быть у лошади.
— Я также испытала это, Род, — сказала Тедда. — Открытое признание полезно для души, а мои испытания известны всему графству Монроэ.
— Но, извините меня, сэр, эта личность, — Туиззи взглянул на рыжего коня неописуемым взглядом, — эта личность, оскорбившая наши умы, явилась из Канзаса. А то, что говорит лошадь его положения, да ещё из Канзаса, не может ни на волосок касаться джентльменов нашего положения. Тут нет ни тени равенства, даже ни на шаг. Он не стоит нашего презрения.
— Пусть говорит, — сказал Марк. — Всегда интересно знать, что думает другая лошадь. Это не касается нас.
— И он так хорошо говорит, — сказала Тэкк. — Давно я не слышала ничего такого интересного.
Опять Род скривил челюсти и продолжал медленно, точно он тащился по трудной дороге после тридцатимильного пути:
— Я хочу, чтобы вы поняли, что в нашем деле нет ни Канзаса, ни Кентукки, ни Вермонта. В Соединённых Штатах есть только два сорта лошадей — те, которых можно объездить и которые слушаются и исполняют свою работу, и те, которые не желают подчиняться и работать. Мне надоело, и я устал от этого вечного размахивания хвостами и разговоров об одном или другом штате. Лошадь может гордиться своим штатом и говорить всякий вздор про него, когда стоит в конюшне или в свободное время, но она не имеет права позволить, чтобы эта местная гордость мешала её работе, или пользоваться ею, доказывая, что она не такая, как другие лошади. Это жеребячья болтовня, не забывай, Туиззи. А ты, Марк, помни, что хотя ты философ и не любишь беспокойства — ведь это правда, но это не мешает тебе броситься со всех четырех ног на этого безумного Бонн со слабыми челюстями. Они могут губить жеребцов и убивать людей только потому, что их оставляют в покое. Ну, а ты, Тэкк, хотя, положим, ты и кобыла, но, когда является лошадь, которая после того, как убьёт своего хозяина, прикрывает убийство рассказами о журчащих ручейках и колеблющейся траве, не увлекайся её рассказами. Ты слишком молода и нервна.
— У меня, наверно, будет нервный припадок, если здесь произойдёт драка, — сказала Тэкк, заметив выражение глаз Рода, — я… я так сочувствую, что хотела бы убежать в соседнюю страну.
— Да, знаю я этого сорта сочувствие. Его хватает ровно настолько, чтобы наделать шуму, а потом оно вызывает новые волнения. Не напрасно же я был в упряжи десять лет. Ну, теперь мы поучим Бони.
— Скажите, ведь не станете же вы бить меня! Помните, я принадлежу одному человеку в городе! — тревожно крикнул конь.
Мульдон стал позади него, чтобы помешать ему убежать.
— Я знаю это. В штате есть какой-то бледный, ослеплённый безумец, который владеет такой лошадью, как вы. Я очень сожалею о нем, но он получит свои права, когда мы расправимся с вами, — сказал Род.
— Если вам все равно, джентльмены, то я переменю пастбище. Я могу сделать это сейчас же.
— Вы не можете всегда исполнять все свои фантазии. Не перемените, — сказал Род.
— Но погодите. Не все же так недружелюбны к чужим. Что, если мы сосчитаем носы?
— Зачем это делать в Вермонте? — сказал Род, подымая брови. Мысль о том, что можно разрешить вопрос подсчётом носов, — последняя, которая может прийти в голову хорошо тренированной лошади.
— Чтобы узнать, сколько на моей стороне. Во всяком случае, мисс Тэкк, полковник Туиззи нейтрален, судья Марк и преподобный (он подразумевал Дикона) могли бы видеть, что у меня есть свои права. Он самый красивый изо всех, когда-либо виденных мною. Ну, ребята! Ведь не станете же вы меня бить? Ведь весь этот месяц мы паслись вместе на пастбище по воскресеньям и были в самых дружеских отношениях. На свете нет другого коня, который имел бы более высокое мнение о вас, чем я, мистер Род. Поступим справедливо. Сосчитаем носы, как это делается в Канзасе. — Тут он немного понизил голос и повернулся к Марку: — Послушайте, судья, я знаю зеленую пищу за ручьём, до которой ещё никто не дотрагивался. После того как будет улажен этот маленький «fracas», мы вместе займёмся ею.
Марк долго не отвечал, потом сказал:
— Там, в доме, есть восьминедельный щенок. Он лает, пока его не побьют, и когда он видит, что дело идёт к этому, то ложится на спину и воет. Но он не прибегает сначала к подсчёту всех носов. Я увидел все в новом свете после слов Рода. Вам придётся вынести то, что вы заслужили. Я пофилософствую на вашем хребте…
— Погодите!.. Если бы мы все набросились на вас теперь, то те самые люди, которых вы так желали убить, отозвали бы нас. Подождём, пока они вернутся домой, и вы можете спокойно обдумать все, — сказал Род.
— Неужели у вас нет никакого уважения к достоинству нашей лошадиной корпорации? — взвизгнул рыжий конь.
— Никакого уважения, если лошадь ничего не может делать. Америка вымощена лошадьми такого сорта, как вы, простыми рыжими лошадьми, дожидающимися, чтобы их выдрали для того, чтобы они сделались годными на что-нибудь. Когда они молоды, мы называем их жеребятами. Когда они стареют, мы бьём их на этом пастбище. Лошадь, сынок, вот от кого вы происходите. Мы все знаем здесь про лошадь, и вовсе она не возвышенное, чистое душой дитя природы. Лошадь, простая лошадь, такая, как вы, полна хитрости, низости, лукавства и притворства, которые она наследует от своего отца и матери и увеличивает своей собственной фантазией. Вот что такое лошадь, и вот её достоинство и величина её души до тех пор, пока её не объездят да не спустят с неё шкуры. Ну, мы не станем называть ласкательными именами лошадь, которая не сделала ничего хорошего с тех пор, как была жеребёнком. Не пробуй пятиться к горам. Ожидай там, где стоишь! Если бы я дал волю своему хембльтонскому нраву, я измолотил бы тебя лучше соломы меньше чем за три минуты, тебя, пугающего женщин, убивающего детей, ломающего экипажи, необъезженного, неподкованного, не умеющего ходить, роющего пастбище, как свинья, толстозадого, со ртом акулы, сына дикой лошади и швейной машины.
— Мне кажется, нам лучше отправиться домой, — сказал я своему спутнику, когда Род окончил свою речь, мы вскочили в купе. Тедда захныкала, когда экипаж накренился.
— Ну, мне очень жаль, что я не могу остаться на представлении, но надеюсь и верю, что мои друзья возьмут билет для меня.
Мы двинулись. Лошади рассеялись перед нами, спускаясь в ров.
На следующее утро мы отослали в конюшню то, что осталось от рыжего коня. Он казался усталым, но торопился уйти.