Аэродромы закрывались и на востоке. По всей трассе с запада брели снегопады. Белые шлагбаумы метелей перехватывали посадочные полосы, люди нервничали в портовых залах ожиданий, и города начинали грустить о реактивных громах. Снег все шел, шел и шел...
Теплый и мохнатый, он белил улицы, пахло от него талым ивняком, сырой свежестью будущих дождиков.
Но на центральном проспекте дворникам делать было нечего: парни и девчонки катали февральский снег, стены домов искрились наляпами — разрывами, редкий прохожий не нес на спине белой заплаты.
А в нашем дворе — сугробы. Обычно с ними воюет глухонемой дворник дядя Костя. Воюет с рабочей, неспешной терпеливостью, и петляет по двору от крыльца до крыльца тесная, в ширину его фанерной лопаты, тропинка. Так было всегда, до этой удивительно богатой снегом недели. Дядя Костя не появляется во дворе, и сугробы растут и растут. Даже голубям стало трудно спускаться с карнизов за кормом — птицы тяжелые, проваливаются. Тропинка до краев заросла снегом. Соседки судачат по поводу пропажи дворника, а тетя Пана говорит, что дядя Костя запил.
После разбора полетов Фаридка и Майка отправились в кино, а я решила пойти домой — прибраться в «зимовье».
По-прежнему с низкого, серого неба падал снег, и когда я, поднырнув под калиточную цепь, вошла во двор, то сразу же увидела на скамейке, прижавшейся к облезлому брандмауэру соседского кирпичного дома, дядю Костю.
Из валенка, обычно аккуратно подшитого, торчал розовый с желтым, будто прокуренным, ногтем палец. На осунувшихся щеках свалялась многодневная бурая щетина. Дядя Костя как-то безвольно поманил меня. От дворника исходил тяжелый запах чеснока и водки, голубенькие глазки его были мутны, и до самых губ вычертились светлые неровные полоски.
— Вы почему плачете, дядя Костя?
Дворник замотал головой, замычал грустно и показал на карман заношенного ватника. Я не поняла, и дядя Костя опять похлопал ладонью по карману.
— Что там?
Я сунула руку в карман. Письмо! Конверт засаленный. Дядя Костя мотнул головой: мол, смотри.
Снег ложился на грязную, плотно исписанную страницу.
«Дорогой Константин Адамович!
Пишут Вам строители Нижне-Кузьминского прокатного стана 605. Бригада Ивана Кузьмича Синицына. Мы трудимся хорошо. Наша бригада трубокладов-верхолазов на стройке знаменитая. И Ваш сын, Константин Адамович, Виктор тоже незаменимый наш товарищ. Он...»
Я оторвалась от письма и удивленно посмотрела на дворника. У дяди Кости есть сын!
«...Ваш Виктор героически трудился вместе с нами на сооружении самой высокой трубы. Она высотой 120 метров. У Виктора есть девушка. Ее зовут Маша. Она работает у нас в бригаде лебедчицей. Скоро мы должны отпраздновать их свадьбу. Так что не волнуйтесь. Все хорошо. Недавно мы работали на трубе. Было холодно. И вот случайно обрушилась решетовка — площадка, на которой мы стоим, когда кладем кирпич. Виктор сорвался и бригадир Иван Кузьмич...»
Мне вдруг стало очень холодно.
— Дядя Костя, пойдемте в дом к нам?
Я встала и показала пальцем на себя и на окна.
— Пойдемте...
Дядя Костя понял, тяжело оторвался от скамейки и так же тяжело и покорно пошел за мной.
В зимовье я заставила дядю Костю раздеться, растопила печь, поставила чайник. Дворник в толстых ватных брюках и расстегнутой грязной ковбойке ссутулился над столом. Я присела рядом и снова принялась читать.
«...и бригадир Иван Кузьмич. Они живы. Судьба у них, значит, оказалась счастливая. Случайно повисли на арматурных прутах. Так что все хорошо. Но вот тут у Виктора сорвался с ноги валенок. А пока мы их сняли, прошло всего два часа времени.
Сейчас Виктор и бригадир наш, Иван Кузьмич Синицын, в больнице. Чувствуют себя хорошо. Мы к ним все время приходим. Вы уж простите Вашего сына, что он Вам очень давно не писал. Мы его, когда он поправится, поругаем всяко. А у него обморожена была нога. Холодно тогда было. И врачи ему ногу лечили. Только он, Ваш Виктор, будет потом немного хромать. А так все хорошо. На работе бывает всякое. Мы, строители, приглашаем Вас приехать к нам, вот и деньги Вам высылаем. А Виктор, он попросит у Вас прощения, что забыл совсем было про отца. Когда он поправится, мы его поругаем. Но сейчас он Вас очень желает видеть, а написать сам стесняется. Приезжайте. Мы подыщем работу Вам здесь. И Маша Викторова Вас приглашает, и все мы. Купите билет на самолет, мы Вас встретим всей бригадой. Трубу мы уже заканчиваем. Приезжайте и дайте телеграмму. Большое Вам рукопожатие, Константин Адамович...»
Под письмом стояли подписи. Много подписей.
— Дядя Костя, надо ехать. Туда! — Я показала дворнику на окно, на низкое, серое небо, из которого все сочился теплый снег. Я раскинула руки, как крылья:
— Лететь надо, дядя Костя! Мы вас отправим. Полетите?
Дядя Костя заморгал мутными глазками. Оживился.
— Н-н-а-а!
Он ткнул меня пальцем в плечо и, тоже раскинув руки, как крылья, закивал головой на потолок.
— Да, да, дядя Костя! Самолетом! — закричала я.
Дядя Костя посмотрел на отрывной календарь, потом перевел взгляд на меня. Я загибаю листки.
— В воскресенье. Если снег перестанет...
— Н-н-а-а!
В голубых глазках дворника теперь радостное доверие. Дядя Костя легко встает, хватает ватник и быстро уходит. Через несколько минут он появляется во дворе с метлой, лопатой и яростно начинает разбрасывать снег. Вот уже и ватник висит на палисаднике. Дядя Костя подходит к нашим окнам, стучит в стекло пальцем и, когда видит меня, раскидывает руки крыльями и улыбается.
Рыжая Майка говорит:
— В каждом порядочном доме должен быть абажур. Розовый. Тогда все будет казаться в розовом свете.
Смуглая Фарида придерживается другого мнения.
— Ничего подобного. Абажур — это отсталость. Вот если я выйду замуж, у нас будет трехкомнатная секция... Так вот, в спальне я такой торшерчик отгрохаю — дети сами будут родиться!
Я молчу на раскладушке и просто слушаю. Потом перебиваю девчонок:
— Неужели и в воскресенье порт будет закрыт? Снег, снег. Надоело. За всю зиму столько не падало. Фарида, в этот рейс повезем «зайца».
— Кого еще, Рита?
— Дядю Костю...
— Дядю Костю? — быстро переспрашивает Майка.
Я рассказываю, и в зимовье делается очень тихо, так, что слышно, как за стеной, в тети-Паниной половине, скребется во сне дряхлая дворняжка Мирка.
Майка ворочается на оттоманке, и оттоманка жалобно постреливает ослабевшими пружинами.
— Жалко дядю Костю. Хороший он, тихий. Если бы Кирилл такой был...
— Много ты захотела! — хохочет Фарида. — И розовый абажур и мальчика розовенького.
— А что! — торопится Майка. — Абажур — это хорошо. Представляешь, падал бы из наших окошек розовый свет, и снежинки кружились бы розовые, как лепестки, и в гости бы к нам ходили по розовой тепленькой тропинке. А дядю Костю надо отвезти. Зайцем. Факт!
— Конечно, отвезем, — поддерживает Фарида. — Давайте-ка лучше спать. Тебе гасить, Ритка, ты ближе.
В печи перешептываются остывающие уголья. Взлаивает за стеной Мирка.
— Интересно, — не выдерживает тишины Майка, — какой он будет, наш новый командир? Важный, наверное, раз из Москвы присылают. Ты его, Фаридка, влюби в себя...
— Ладно, — сонно дышит Фарида, — пусть этим Клавка занимается. Она же теперь инструкторшей будет...
...Мы живем на тихой, тесно заставленной тополями улочке. Машины по ней ходят редко, и, если бы не грохот самолетов (над этой частью города они снижаются: аэродром недалеко) да не визг трамваев (за три квартала от нас кольцо), можно было бы представить, что дом наш не в городе, а где-то в дачном предместье.
Бревенчатые дома со ставнями, заборы, резьба на старинных воротах и петушиные вопли придают улочке уютный, несколько заброшенный вид. Раньше она называлась странно и ласково: «Слобода весны». Теперь ее переименовали, и улочка стала улицей Марата.
Наш двор начинается с нескольких кустов сирени. Слева двухэтажный особняк с антресолями и скрипучими лестницами. Чуть подальше, в глубине двора, еще один. Тоже в два этажа. На первом живем мы.
Еще в нашем дворе есть кладовки, поленницы, бочки, немного травы, а в самом конце, у забора, растет огромный, под облака, тополь.
С легкого Фаридкиного слова, мы зовем свою комнатку «зимовьем». На всех четверых: меня, Майку, Фариду и Клаву — имеется один ключ, поэтому его всегда легко найти — стоит лишь наклониться и в пазу между пятым и шестым венцом нащупать «золотой ключик».
Прежде чем попасть в зимовье, нужно еще миновать узкие холодные сенки. Потом дверь, высокий порожек, гобеленовая занавеска — и комната.
В ней всего понемногу. Крохотный кухонный столик с посудой, рядом с ним табуретка, на которой стоит ведро с водой. Железный умывальник со звонким соском, печь с плохо закрывающейся дверцей, в нее для уплотнения навечно воткнут обгоревший нож. Далее следует оттоманка, прикрытый цветной накидкой ящик из-под коровьего масла — пьедестал тихоголосой, доживающей век радиолы, стол для еды и писания писем, железная койка, две раскладушки, вешалка — и все.
Кроме трех стульев и десятка всяких размеров чемоданов и сумок, натолканных под койку, в зимовье больше ничего нет. Даже электросчетчика. Его мы, по-видимому, так никогда и не соберемся приобрести. А счетчик необходим. Тогда бы мы не зависели от тети Паны, соседки по смежной квартире. Ее владения отделены от наших дощатой, легко оштукатуренной стенкой.
Тетя Пана — одинокая пожилая женщина. Ей где-то за шестьдесят. Вместе с ней живет такая же дряхлая, с поседевшей мордой и слезящимися глазами собака Мирка. Она, не в пример своей хозяйке, существо довольно добродушное, зато тетя Пана почти физически не переносит мужских голосов. Фаридкин Аркадий говорит, что это у тети Паны от «собственного одиночества». Возможно, он прав: наверное, очень страшно чувствовать себя одиноким среди людей.
Я хорошо помню мужа тети Паны, Теофиля Гордияновича, тихого, всегда чему-то улыбающегося. Крохотная зеленая палатка, в которой он ремонтировал часы, стояла на углу нашей улицы. Теофиль Гордиянович сидел в ней, держа в глазу черную, поблескивающую стеклышком трубочку.
Мы могли подолгу простаивать возле мастерской, а он, изредка отрываясь от работы, улыбчиво говорил нам, девчонкам и мальчишкам:
— Ну, вот-с, уважаемые... Я могу сказать уже за то, что вы прожили еще целых тридцать восемь минут. Да-с... И прожили вы их, сами понимаете, зря. А время идет, и его не починишь... Даже мне, молодые люди, это не под силу...
Теофиль Гордиянович долго болел. Ему сделали какую-то сложную операцию, после которой он редко выходил из дома и сидел на скамейке возле ворот, а рядом с ним лежали и весело желтели новенькие костыли...
Тетя Пана гасит свет сразу же, без предупреждения, как только услышит на нашей половине после десяти вечера мужские голоса. И мы на нее не сердимся: привыкли. К тому же сидеть в сумраке уютней. Луна ползает по стенам, кряхтит печурка, а Кирилл тихо-тихо на гитаре:
...Когда на старом корабле
уходим вдаль мы.
У берегов родной земли
нас провожают пальмы...
Через два часа — старт. Разбежится по отпотевшей бетонке самолет, и останется внизу забрызганный капелью город, его скверы с оплывающими снежными наметами, тополевая «Слобода весны».
Оттепель пришла ночью. И воскресный день подарил аэродрому бездонное солнечное небо. Дядя Костя разбудил нас очень рано. Выбритый до синевы, со свежими порезами на худых, морщинистых щеках, он тоскливо сидел потом до самого вечера на оттоманке, волновался, смотрел напряженными, ожидающими глазами.
Почти весь двор вышел провожать дядю Костю. Голуби, и те сгуртились внизу, у ворот. Дворник, дойдя до скамейки, повернулся, постоял, подумал, снял шапку и низко-низко поклонился всем. Ветер взбил, поставил торчком седые, реденькие дяди-Костины волосы. Так он и шел по улице, забыв надеть шапку, пока Майка не подсказала.
Особого труда провести дворника в машину нам не составило: Фаридка заговорила зубы знакомой дежурной по перрону. Теперь почти все зависит от самого дяди Кости. Мы устроили его на время в кухоньке — самолет семидесятиместный — «ТУ-104-А», и он должен там вести себя до взлета тише воды, ниже травы.
Уходя, я приложила палец к губам, показывая дяде Косте, что нужно сидеть смирно, и заметила, как сильно он встревожен всей этой таинственностью. Лицо его покрылось красными пятнами. Дядя Костя погладил мою руку своей мозолистой, негнущейся ладонью и согласно покачал головой.
...Через два часа — старт. Этих ста двадцати минут едва хватает на кучу неотложных приготовительных дел.
В самолетном расчете бортпроводников — «тройке» — у каждого свои, строго расписанные обязанности. Сначала все мы отмечаемся в специальном журнале о явке на вылет. Потом Фаридка — первый номер, старшая «тройки» — звонит командиру корабля и докладывает о готовности. Она же идет в бытовой цех и забирает там железный чемодан, где собрано все — от мыла и полотенец до настольных игр и лекарств.
Второй номер — я — оформляю документы на питание, посуду. Майка — третий номер — в это время получает на грузовом и почтовом складах накладные, квитанции, затем отправляется к самолету и ждет привозки багажа и груза.
На трапе ко мне пристал сияющий Генка Липаев, второй пилот.
— Ритонька, дайте я вас обниму. На вокзалах разрешается...
Он очень неприятен мне этот Генка. Весь какой-то гладенький, прилизанный, с бакенбардами.
— Отстань! — кричит ему Фаридка. — По воскресеньям не подаем.
— Ах, Фаридка! — Генка не успевает сочинить очередную пошлость, мы проскальзываем в самолет.
До взлета еще минут сорок. Дядя Костя, нахохлившись, сидит в кухоньке. Я подмигиваю ему. Он едва заметно улыбается. Снизу, из-под пола, слышится голос Майки, высокий, сердитый. Она ругается с грузчиками. Мы с Фаридкой бегаем по салонам, рассовываем в карманы сидений вешалки.
А самолет облеплен со всех сторон: утюгами-заправщиками, машинами со свежей питьевой водой, маслом, санитарной жидкостью для туалетов.
В последнюю очередь приходит «каша» — так мы зовем между собой грузовик с подъемником, который доставляет на борт контейнеры с питанием, термосы, корзины.
И, наконец, привозят пассажиров. Возле трапа длиннющая очередь. В кабине сразу делается тесно и шумно. Всех надо рассадить, показать, где и что. Краем уха я слышу, как Фаридку расспрашивает какая-то бабуся:
— Ты мне, дочка, вот что, старой, скажи. Правду ль, сказывали, ямы в небе есть, ухабины? Я вота к сыну насмелилась, дак как, ямы-то?
Фаридка, как всегда, за словом в карман не лезет:
— Встречаются, бабуся. Вернее, раньше встречались. А сейчас нет. Прошлую субботу у нас в Аэрофлоте массовый воскресник был. Вот мы последнюю яму и засыпали. Так что все в порядке, бабуся.
В салоне смеются, а старушка очень серьезно благодарит Фаридку:
— Спасибо тебе, милая. Я тебя после вареньицем угощу.
Первые двадцать минут полета, пока идет набор высоты, у нас, стюардесс, спокойное время. Ходить нельзя, и мы отсиживаемся в кухне.
Фаридка уже выдала информацию. Теперь болтает с нами:
— По пятому ряду, на «Д», сидит капитан, моряк! — И Фаридка мечтательно заводит глаза. — Мишка на Севере!
Самолет прокалывает небо. Подрагивает. Я заглядываю в отсек, где сидит дядя Костя. Он показывает на уши: мол, заложило. Я успокаиваю:
— Ничего, ничего. Пройдет.
Фаридка возится с бутылками, готовит поднос для воды и по привычке болтает:
— Это хорошо иметь мужа моряка. Ушел себе в плавание, а ты его, как дура, жди, плачь в подушку, на берег крутой выходи.
— Глупости мелешь, Фаридка, — говорит Майка. — Какой тебе еще матрос? У тебя же есть Аркадий...
— Ну и что, что Аркадий? Помечтать не даешь. Ограниченная ты, Майка. Лучше расскажи, как там твой Кирилл...
Майка так и вспыхивает. Она забавная, все у нее забавное. Рыжие потешные кудряшки. Реснички, если бы она их не подкрашивала, тоже бы золотились. Шея у Майки длинная, белая и как попало забрызганная веснушками. Но самое примечательное на Майкином кругленьком с ямочками лице — глаза. Левый черный-пречерный, а правый (он с едва заметной косинкой) не то коричневый, не то серый. И фамилия у Майки — Котяткина.
— Кирилл... А мы в этот прилет с ним не встречались. Он уехал куда-то. Не знаю...
— Не знаю, не знаю, — поддразнивает Фаридка. — Ты, Рита, только посмотри, что делается? Она не знает, где ее кавалер. А может, он...
— Не надо, Фаридка. — Майка ежится и умоляюще смотрит на нее. — Кирилл хороший, он меня любит.
Я еле сдерживаю улыбку, а бессовестная Фарида уже нащупала слабое место.
— Майка, — говорит она, — а что такое любовь?
— Любовь? — Майка растерянно ворошит рыжие кудряшки. — А ты, Рита, знаешь? — обращается она ко мне. — Ты же у нас самая красивая...
Это уже смешно, и я в открытую улыбаюсь:
— Не знаю, Маечка...
— А по-моему. — Майка всегда говорит серьезно. — А по-моему, любовь — это когда все наоборот. Тебе больно, а вдруг смеяться хочется. Это, в общем, как в самый первый дождик... Лицо мокрое, а проведешь рукой по нему — рука сухая... И грустно еще бывает...
В салонах гаснут транспаранты, предупреждающие пассажиров, что «курить нельзя» и надо «привязаться ремнями». Теперь уже нам болтать некогда, теперь только поворачивайся. На борту семьдесят пассажиров и всех надо напоить водой, накормить, потом убрать грязную посуду.
Мы давно летаем вместе, сработались, и все у нас идет, как по конвейеру. Майка подает на стол подносы, я заученно, автоматически: раз — икра, два — бутерброд, три — яблоко, четыре — печенье. Фаридка в белом накрахмаленном переднике, как официантка, — чай. И — готово. Семьдесят подносов, семьдесят завтраков.
Фаридка, загадочно улыбаясь, ходит по салонам. Я давно знаю эту Фаридкину улыбочку, она ее любит показывать, особенно мужчинам.
Из отсека, где смонтированы жаровые установки, появляется голова дяди Кости. Майка спрашивает его:
— Что случилось?
Дядя Костя вопросительно смотрит на нас, потом щелкает себя пальцем по морщинистой шее. Майка первая догадывается и смеется.
Дядя Костя спрашивает, нет ли у нас чего-нибудь выпить.
Забавно, однако, устроен человек: первый раз летит в «ТУ», а уже чувствует себя вполне как дома. Вот и коньяк подавать можно. Мгновенно привык к цивилизации.
Фаридка наливает нашему «зайцу» лимонад, и дворник скрывается.
— Ишь ты, вина уже захотел! Окунулся в комфорт.
Мы перемигиваемся с Майкой и специально готовим поднос для дяди Кости: красная икра — побольше, яблоко — покрасивей...
Мы выводим «зайца» из тесной каморки и усаживаем его в первом салоне у окна. Здесь есть одно свободное место.
Дядя Костя теряется, когда Фаридка устраивает ему столик и ставит на него сверкающий поднос.
— Ешь, ешь, дяденька. Бесплатно, бесплатно.
Дядя Костя, посомневавшись, принимается за чай.
Минут за сорок до посадки в Свердловске мы кормим экипаж.
Фаридка устала, набегалась по салонам, и в пилотскую кабину несу завтрак я. Опять ухмыляется Генка, кричит мне, что напишет благодарность в книгу жалоб, а сам сочно вгрызается крупными белыми зубами в яблоко.
Года полтора назад (был какой-то праздник) мы сидели в зимовье с Клавкой, вдруг открывается дверь, и входят командир Бубнов, Генка Липаев и радист Иван Захарович — все подвыпившие. Повытаскивали из карманов бутылки с шампанским, и Бубнов начал:
— Рита, вот какое дело. Геннадия мы знаем много уже. Отличный парень. Желает выйти за тебя замуж...
Клавка прыснула:
— Так уж и замуж!
— Ну, жениться. Парень он хороший. Заработок вполне. Как, Рита?
Я, помню, растерялась. Шампанское, выбив пробку, тугой струей ударило в стену (там пятно до сих пор не забеливается). Клавдия выпила стакан, накрыла бутылку рукой и резанула:
— А теперь по домам! Женихи в нетрезвом виде не принимаются.
Так и вытолкала летчиков. А Генка с тех пор все пристает и пристает ко мне. Противно.
Когда посадка, мы переселяемся из кухни в последней салон: Майка в самый хвост, ей, как третьему номеру, первой выходить из самолета, сдавать груз и багаж. Мы с Фаридкой задерживаемся, убираем в контейнеры грязные подносы.
...Бежит навстречу самолету земля. Машина вытягивает шасси и вздрагивает. На щитке вызова бортпроводников вспыхивает световая капля. Трещит звонок.
— Кто там опять? — недовольно бормочет Фаридка и лезет в чемодан за гигиеническими пакетами.
— Рита, сходи.
Я иду по проходу и еще издалека вижу бледное лицо Майки.
— Что случилось, Майка?
— Не знаю. Тошнит весь рейс. Не могу. И голова кружится.
Бегу за таблетками. А машина глухо бьется резиновыми подушками колес о бетон полосы. Сели!
— Фаридка! С Майкой плохо!
— Чего это? — недоумевает Фаридка.
— Не знаю. Давай с тобой дядю Костю высадим.
Мы заранее, еще дома, у себя в зимовье, составили записку таксисту, который повезет нашего дворника на вокзал. В том, что его приедут встречать в порт, мы не уверены, хотя телеграмму подали в Нижне-Кузьминск заранее.
Майка, болезненно морщась, открывает дверь самолета, и огромная буква «С» вплывает вместе с дверью в кабину. Дверь приходится как раз на вторую букву в слове «СССР», что выведена на борту нашего «ТУ».
Морозный ветер врывается с летного поля. Я выхожу на трап вместе с Майкой.
— Ну как?
Майка пожимает плечами и часто-часто хлопает подкрашенными ресничками. Она свешивается через перила и вяло кричит грузовому агенту:
— Багаж в первом багажнике! И груз!
Успеем ли мы устроить дядю Костю на такси?
Шарит по аэродрому поземка. Мороз перехватывает дыхание. Вокруг самолета хлопочут техники, утюги-заправщики глушат моторы, замирая у крыльев. Обычная суета.
Я не успеваю сделать и шага по земле, как меня окружают краснощекие парни. За их спинами успеваю приметить румяную толстушку, опрятно закутанную в шаль.
— Послушай, летчица, с вами такой... ну... глухонемой не летит?
В глазах у парней нетерпеливое ожидание. А по трапу с синей летной сумкой в руках спускается дядя Костя. Сумку на прощанье подарили ему мы.
Дядя Костя растерянно смотрит по сторонам. Его поддерживает Фаридка.
— Вот он, дядя Костя, — говорю я парням.
Они кидаются к нему.
— Константин Адамович!
— Здравствуйте!
Парни теребят дворника, а он смотрит беспомощно голубенькими глазенками, шмыгает носом.
— Мы за вами приехали!
— Вот Маша!
Дядя Костя стоит, прижав к груди сумку. Он открывает рот, и я не могу смотреть больше на дядю Костю, и Фаридка прячет глаза.
— А-а-а!
Парни берут его под руки и ведут к автобусу. Дядя Костя безволен, растерян. Неожиданно он упирается и, шаркая подшитыми огромными валенками, возвращается.
Дядя Костя подходит ко мне. Смотрит печально и ласково на меня и вдруг целует. На щеке делается мокро. Дядя Костя обнимает Фаридку и ищет глазами Майку. Ее нет, она уехала на грузовой склад.
— А-а-а! — Дворник показывает рукой на карман пальто. Я нащупываю там небольшой сверток.
— А-а-а! — радостно кивает головой дядя Костя.
И идет к автобусу, и оглядывается, и показывает со ступенек пальцами: мол, пишите.
Автобус трогается.
...В спешке нового старта — теперь наш путь в Москву— я совсем забыла о дяде-Костином свертке. И только когда закончилась утомительная процедура очередного кормления пассажиров, вспомнила.
Я осторожно разворачиваю бумагу, несколько слоев, и на моей ладони остается выточенная из дерева точная копия «ТУ-104».
Крохотный самолетик осторожно перелетает из рук в руки. И тут Фаридка замечает, что на одной из бумаг, в которую был обернут подарок, написано. Читаем.
«Да сведаня дочки. Живите счастлива. Спасиба Майка тебе за грамату. Видиш пишу. Дядя Коста».
— Ты что, учила его писать, Майка? — Фаридка тормошит нашу рыжуху.
Майка краснеет.
— Да, немножко. Вон сколько ошибок...
Как-то незаметно ко всем приходит доброе настроение. В такие минуты непременно думается только о хорошем. Фаридка крутится возле зеркала, Майка уткнулась в книжку.
— Опять про шпионов? Почитай вслух, — просит Фаридка. И Майка с видимым удовольствием серьезно начинает:
— «...Он встречал рассвет, лежа на спине, в груди у него торчал нож с костяной ручкой. Нож только немного задел сердце. Будь лезвие на миллиметр короче, не возникло бы «Дело Пако Додоры», и все обошлось бы небольшим кровопусканием. Поскольку убийца не вытащил ножа из груди своей жертвы, следовало принять одну из двух версий...»
— Хватит, Маенька, — смеется Фаридка. — На ночь такие штуки читать, потом спать не будешь. Давайте лучше споем. Вот Кирилла бы сейчас с гитарой...
Мы летим в ночь. И серая мгла обволакивает самолет. Видно звезды. На крыле мигает ходовой, брусничного цвета огонь. В голове шумит после семичасового полета. Я ухожу в салон и откидываю кресло. Рядом садится Майка. Ласковая она девчонка. Положила на плечо голову, глаза закрыла. Шепчет в ухо:
— Ты знаешь, Рита, я чего-то боюсь!
Я поворачиваю голову к ней.
— Чего?
— Не знаю...
— У тебя что-нибудь... с Кириллом?
Майка как-то испуганно смотрит на меня.
— Нет, что ты... Кирилл хороший... Я его в Аэрофлот зову. Ведь у нас скоро будут мальчишек набирать...
Майка замолкает. И я молчу. Усталость сдавливает ноги. Скоро земля.
Я не люблю летать ночью. Ночные рейсы утомительно бесконечны.
Где-то, в безэтажной, непробиваемой черной бездне к самым звездам подвешен самолет. Он тоже беспомощен и опустошен. Ему не с чем сравнить свою стремительность: темнота будто гасит ее.
Звезды холодны и бесстрастны в слепых от ночи лаковых линзах иллюминаторов: слишком велико небо, слишком далека земля, и слишком бездонна тьма, чтобы ревущая турбинами машина могла гордиться своим полетом.
Иногда в ночных рейсах мне кажется странным, что где-то внизу, под невидимыми крыльями, проносится целая страна, с гулкими городами, сонными, сумерничающими в полях деревеньками, студеными, синими от снега лесами, страна разных-разных людей.
Ночь разлучает меня с землей, обкрадывает, старательно подсовывая взамен тягучее ожидание.
— Рита, Москва!
Майка перегибается через меня к окну.
Огромный электрический муравейник постепенно растет перед глазами.
Еще невозможно разобрать, где улицы, где дома — одни сплошные огни, гигантская карусель огней. Но вот под полом с мягким шипением выходят навстречу земле отекшие за полет ноги-шасси, и огневая земля совсем близко, можно даже читать неоны, видно раскачивающиеся блики бегущих по автострадам автомобилей.
— Москва!
У порта уютное, домашнее название. Его так и хочется произносить по складам — До-мо-де-до-во. Старинные боры вокруг аэродрома, и прямо к летному полю выходят сосны. Летом Домодедово особенно хорошо: в перестойные июльские дни смолой, свежестью скипидарной далеко пахнет. И если выйти под вечер из пилотской гостиницы и пройти километра два по накатанному грейдеру в сторону заката да еще потом босиком по отсыревшим лесным тропинкам полазить — враз забываются асфальтовые тротуары и делается легко-легко. А на рассвете начинают соловьи...
Домодедово — это тишина, мгновенный холод свежих простынь и самое лучшее на свете табличное предупреждение на двери комнаты: «Не шуметь. Экипаж отдыхает».
Засыпаешь после полета сразу, как на парашюте в сон проваливаешься, только и успевают запомнить уши напоследок негромкий рояль откуда-то снизу, с мужских этажей, да задавленный толщиной стен моторный гул с неблизкой отсюда взлетной полосы. И ничего не снится в Домодедове — это значит, хорошо поработалось, и все заботы истратились на перелете.
По утрам, если у Майки настроение, она смеется. Ослепительно звонко. Хохочет, и все. Без причин. Будит всех. Вот и сегодня такое же: сидит на кровати в рубашке, зеркало на колени пристроила, рвет гребенкой рыжие завитки, и хохочет, и напевает:
— Мальчишки-девчонки, девчонки-мальчишки... Рита, Клава скоро придет. Только что заглядывала и меня разбудила. Утвердили ее инструктором...
Фаридка зевает длинно-длинно и, зевая же, говорит:
— Все. С нее причитается.
Мы давно сговорились между собой, что, если Клавдию утвердят для нашей службы инструктором, с нее положен обед в лучшем московском ресторане, который мы сами выберем.
В дверь стучат, и Майка с Фаридкой, охая, бухаются под одеяла.
— Что, сони, перепугались?
На пороге стоит Клавдия. В новенькой красной кофте, в узкой черной юбке, туфли-шпильки. Стоит картинно, нарочно. Показывает себя. Клавка красивая. Как-то хищно красивая. Тонкий нос — горбинкой, тонкие губы — натянутым луком, ноздри нервные — подрагивают. В талии Клавка тонка, бедра плавно расходятся. Единственный, пожалуй, изъян — ноги с сильными, не по-женски, икрами.
— Я еще вчера к вам хотела зайти, — говорит она, — да пожалела.
Мы засыпаем Клавку вопросами. И Клавка охотно рассказывает:
— Утвердили. Запросто. Стаж летный куда больше — пять лет. Языки знаю. Девчонки, к нам новый командир назначен. Вчера улетел в Лопатск. Симпатичный. Седая прядь вот здесь. Высокий. Я сразу же...
— Влюбилась? — ойкает Майка. — А Миша?
— Миша... С Мишкой я здесь виделась. Выполнил он норму мастера спорта. В сборную России его включили. Сейчас он в Киров уехал. На сборы. Мы с ним погуляли по Москве. Как мастером заделался, сразу заикаться меньше стал... Но командир, я вам скажу, мужчина!..
— Холостой? — спрашивает Фаридка.
— Не знаю...
— Если что, разведем, — на полном серьезе говорит Фаридка.
Мы все хохочем.
— Клавка, так с тебя обед причитается, — напоминаю я.
— Будет сделано. Вы вставайте быстрее, да в Москву поедем. В парикмахерскую зайдем, а потом, — Клавка улыбается, — чаю попьем...
До вылета в обратный рейс у нас уйма времени. Мы не спеша завтракаем в чистенькой столовой. Потом «тройкой» идем к командиру отпрашиваться в город.
Летчики играют в преферанс. Бубнов разрешает, а Генка, глядя на меня, говорит:
— Напрасно ты их отпускаешь. Раз с нами не хотят дружить, пусть сидят в гостинице.
Фаридка показывает ему язык.
Экспресс стремительно несется по шоссе в столицу.
После парикмахерской на Кузнецком мосту мы чувствуем себя превосходно и, шагая по московским улицам, еще долго обсуждаем прически, расцветки маникюров.
— Пошли, девчонки, в бывший «Гранд-отель», — говорит Клавдия. — Я там была уже с Мишкой. Шикарный ресторан. Такие шампиньоны готовят!..
— А я вот еще ни разу не была в ресторане, — говорит Майка. — Даже страшно. И потом, мы в форме...
— Днем можно, — успокаивает Майку Фаридка, — днем все можно...
Не часто, но за три года работы в Аэрофлоте мне приходилось бывать в столичных ресторанах. Навсегда запомнились приглушенный уют «Метрополя», шумная, несколько развязная роскошь «Праги», пресыщенная духота «Арагви». Сейчас бывший «Гранд-отель» поразил меня чем-то излишним, незаполненным, огромным. Наверно, когда-то давно здесь любили гулять купцы, причем обязательно высокого роста, здоровенные.
Майка ойкнула, остановилась растерянно в зале. Клавдия решительно направилась к метрдотелю.
— Ничего себе аэродром! — восхищенно сказала Фаридка.
За столиком мы сидим у необъятного окна. Клавдия нарочно подсовывает меню Майке. Меню толстое, на двух языках, и Майка долго-долго читает его.
— Может, возьмем по борщу и котлете? Недорого...
Я замечаю, как в глазах у официанта — он стоит в учтивой позе, приготовив карандаш, — закачалась усмешка.
— Нет, что ты, — улыбается Фаридка, — лучше манной каши.
Приходится выручать вконец смутившуюся Майку.
— Клавдия, заказывай сама. Мы тебе доверяем.
А на улице, окно выходит на площадь к музею Ленина, как-то учащается движение, набирая новый ритм.
— Дождик! Девчонки, дождик! — почему-то шепотом вскрикивает Майка. — Самый первый!
Сначала окно потеет, потом ливневые струйки расцарапывают его, расчесывают, и вот уже вода потоком, лавой.
Официант с полным подносом замирает у столика, и все, кто сидит сейчас в огромном зале, тянутся к окнам. Официант натренированно разливает по крохотным рюмкам коньяк и очень вежливо говорит:
— Ну-с, с дождем вас первым, летчицы!
Майка кривится:
— Коньяк... клопами пахнет...
— Сама ты клоп, Майка. Пей, гуляй! Дождь над Москвой. Над дождем небо. А над небом кто? Мы!
Фаридка разливает теперь сама по фужерам. Она уже раскраснелась, и я знаю, сейчас начнет кокетничать.
Фаридка — татарка. Фаридка симпатичная: смуглая вся, как вороненок, глаза словно из бархата, навыкате, и на верхней, остренькой губке заметная строчка — усики.
Дождь моет и моет окно. Опустела площадь, только на стоянке блестят в начинающихся сумерках мокрые спины автобусов. На эстраду выходят и разбирают инструменты девушки в длинных черных вечерних платьях, — оказывается, в этом ресторане женский оркестр. Майка зачарованно смотрит в зал своими разными глазами, и косинка в них теперь еще больше заметна.
— Значит, нет нашего Муму, — говорит Клавдия. — Как вы его хоть везли-то?
— Зайцем... Никто ни звука, — говорит Фаридка. — Ты лучше расскажи, что нового слышала в управлении.
— Ну, главное — это командир новый...
— Знаем. Дальше...
— Мальчишек будут набирать на третьи номера...
— Вот бы Кирилла устроить, — мечтает Майка.
— Да он в самолет не влезет...
— Влезет...
Оркестр начинает про дождь — мягко и плавно. За контрабасом стоит хорошенькая девушка, а та, которая играет на кларнете, кажется, все время улыбается.
— Как там твой Аркадий, Фаридка?
— Летает. Скоро новые машины начнут осваивать...
— Любит он тебя?
— Как я тебя, — смеется Фаридка.
В ресторане становится все шумней и шумней. Неожиданно Фаридка, азартно блестя своими черными глазищами, шепчет:
— Девчонки, вон за тем столиком, видите? Сидят славные мальчики. Особенно тот, в середке, беленький. Видите? Он так на меня и уставился...
Все мы осторожно смотрим. Действительно, парень приятный. Короткая стрижка. Загорелое лицо. Открытая, во все зубы, улыбка. Широченные плечи.
— А по-моему, он смотрит не на тебя, а на меня, — рассудительно говорит Клавдия.
— Ерунда, — мечтательно заводит глаза Фаридка, — блондины любят черных. Предлагаю выпить за блондинов. И спорим, сейчас он подойдет и пригласит на танец меня.
Фарида демонстративно подливает нам всем вино, смотрит в сторону столика парней и громко объявляет:
— За тех, кто в небе!
— Тише ты! — шипит на нее Клавдия.
Делать нечего. Отпиваем по глотку. Майка серьезно качает головой и охает:
— Бессовестная ты все-таки, Фаридка! Вот подожди, я Аркадию все расскажу...
— Давай, давай... все равно не поверит. Он же любит, а любовь, ты же сама говорила, — это когда все наоборот.
Кларнет улыбается снова, и по залу начинает скользить блюз. За окном мокрые неоны. За окном неуютно.
— Идет!..
Фаридка кокетливо поправляет пышную прическу.
— Разрешите?
Голос у парня приятный, низкий. Я поднимаю глаза от тарелки — парень смотрит на меня вопросительно и в то же время требовательно.
— Меня?
Кивок головы. Я чувствую, что начинаю краснеть. Идти или не идти? А сама встаю.
Черный выстрел взгляда Фаридки. Детское изумление на лице Майки. Крепкие широченные ладони на моей талии. Туго затянутый узел галстука. И на белой, очень свежей рубашке совсем новенькое пятнышко от вина. Пятнышко бордового цвета. Парень, видимо, очень сильный. И мне хорошо от ощущения этой скрытой силы. От понимания этого. Он намного выше меня, потому что узел его галстука на уровне моих глаз...
— Простите, откуда вы, девчата?
— Из... Лопатска.
— Вот здорово!
— Почему здорово?
Открытая улыбка. Ровный ряд зубов. Один с небольшой выщербинкой...
— Я тоже из Лопатска.
— Вот как?
— Почему «вот как»?
— А если бы я сказала, что мы из Владивостока, вы бы тоже оттуда...
— Ну, это крошки!
— Какие крошки?
— Табачные. Я редко обманываю.
— Но все-таки обманываете?
— Да, мачеху...
Сейчас он должен спросить, как меня зовут.
— Дождь какой сегодня, правда?
...С ним легко танцевать. Девушка улыбается в кларнет. Это она так мундштук держит...
— А в Лопатске дождь еще не скоро... Как там, холодно?
— Нет. Мы улетали в оттепель.
— Так... Когда вы назад?
...Мы же опаздываем. Ночью вылет. Надо ехать в порт.
Музыка обрывается.
— Ночью. Мы уже уходим.
Парень вежливо провожает меня до столика.
— Девчата, можно вас до порта?.. Всех?..
— Карета подана? — язвит Фаридка.
— Одну минутку, сударыня...
Прыскает в ладошку Майка.
— Вы что, обиделись, девчонки? — Я смотрю на всех по очереди. Клавка пожимает плечами. Майка мотает головой. У Фаридки в глазах презрение.
— Могла бы и отказаться...
— Почему?
Фаридка молчит.
— Девочки, нам же ехать надо, — стараясь быть спокойной, говорю я.
— Мы уже рассчитались. Пошли. Кто он такой, Рита? — интересуется Клавдия.
— Не знаю. Говорит, из Лопатска.
На улице сырой ветер. Дождь перестал. Огни.
— Прошу вас, девчата!
Возле раскрытой дверцы такси стоит высокий незнакомец.
— Садитесь. Все влезем.
Фаридка первая подходит к машине, и парень подчеркнуто старательно подсаживает ее.
В коридорах гостиницы сонная тишина. Мы поднимаемся в свою комнату на цыпочках, чтобы не разбудить дежурную. Нам повезло. Нас никто не заметил. Засыпая, Майка сказала:
— У него необычное имя — Артем...
— Я его еще обязательно встречу, — сказала Фаридка.
В службе идет разбор полетов: еженедельное, одинаковое, заученное мероприятие. Отчитываются перед Алевтиной, нашей старшей бортпроводницей, девчонки:
— Вылетели рейсом 010. Самолет № 42347. Пассажиров было 63. Питание не сервировалось. Полет прошел без замечаний...
Этим летом я обязательно поеду на юг, просто так, безо всяких путевок, к морю, к кипарисам, к гулу разноцветного пляжа. Хочется помидоров, налитых пахучим соком, мягких, замшевых абрикосов, хочется солнца, коричневого южного солнца, синего соленого ветра, а тут сиди в службе, на занудном, бесконечном разборе. Майка припряталась за чью-то спину и читает очередной детектив. Фаридка поставила перед собой зеркальце.
Окна службы выходят к заснеженному аэропортовскому шоссе. С грохотом, длинным и сжатым, проносятся над ним реактивные.
— Соболь! Возможно, вас больше интересует улица? Соболь!..
Это меня Алевтина.
— А чем, собственно, я мешаю?
— Надо уважать, Соболь, своих подруг, и, кстати, почему вы сегодня явились на разбор не в форме?
Я встаю и вижу подмигивающий мне серый Майкин глаз.
— Отдала в химчистку, — это я вру, конечно: надоело таскать форму.
— Вы, Соболь, нарушаете элементарные правила Аэрофлота, — тянет Алевтина. Сейчас она наверняка сообщит мне, что — ...Аэрофлот, Соболь, организация полувоенная.
Мимо окон проходит пьяный, без шапки. Сосет лимон. Я тоже хочу лимона. С сахаром.
Я недолюбливаю Алевтину Андреевну. На ее оплывшем, бесцветном лице, в мелкой сетке морщинок — вечное страдание. Уголки губ опущены книзу, очки висят на продолговатом носу, и от этого Алевтина смотрит как-то исподлобья, тоже страдальчески. Говорят, она проработала в ГВФ чуть ли не тридцать лет.
— ...и форма в Аэрофлоте, Соболь, выдается бортпроводникам не для хранения ее в шкафу и...
На Алевтине форма сидит, как на недокачанном шаре. Если бы я не знала, кто она, и встретила Алевтину где-нибудь на рынке с кошелкой в руках, подумала бы обязательно: измучилась мамаша, дети не слушаются, муж непутевый...
— ...не для хождения в ней по ресторанам!
Что такое? Маленькие глазки Алевтины сверлят меня.
— Да-да. И не для хождения в ней по ресторанам, Соболь. После того как закончится разбор, а он сейчас закончится, вы, Котяткина и Абдрашитова пойдете со мной к командиру отряда. Можете сесть...
Задвигались, зашевелились, зашушукались девчонки. Все смотрят на меня.
Вижу, как что-то быстро-быстро пишет на листке Фаридка. Понимаю, это мне записка. Сейчас она передаст ее...
— ...на этом разбор считаю законченным. Прошу всех узнать план.
Девчонки окружили меня.
— Что случилось?
— Ритка, за что вас?
— Где это было?
Галка Ветлугина, высокая крашеная блондинка, наш комсорг, жарко шепчет мне в ухо:
— Не бойся... Командир новый...
Вокруг Майки и Фаридки тоже толпятся. Нет, не зря было мне так неспокойно. Предчувствие не обмануло. Что же мы будем говорить командиру? Хотя сначала надо узнать, что он знает.
— Фарида! Иди-ка сюда! — кричу я.
Фаридка выдирается из окружения, но голос Алевтины останавливает ее:
— Абдрашитова! Соболь! Котяткина! Я жду вас.
У дверей Алевтина останавливается.
— Всем остальным не расходиться. Через десять минут придет лектор. Будет лекция на тему «О дружбе, любви и товариществе». Ветлугина, вы отвечаете за порядок в службе.
Узкий, тускловатый коридор штаба завешан стенгазетами, графиками, плакатами. Заходят и выходят из кабинетов летчики. Накурено. Алевтина вкатывается в дверь, на которой висит табличка «Командир отряда», и, постучав по мягкой обивке следующей двери, исчезает.
В приемной стучит на пишущей машинке секретарша Люська. Она знает нас давно, но по дурной своей манере не здоровается. В Люське ничего нет красивого: короткие прямые волосы, бледненькое личико с подведенными карандашом глазами, худенькие плечи, обтянутые синим свитером. Люська плоская, как стенгазета, — за что только любит ее Милетин, самый лучший летчик в отряде?
Люська постреливает на нас глазками и загадочно кривит щечку.
Я слышу, как тихо говорит мне Фаридка:
— Может, из-за зайца? Скажем, что не было такого, ладно?
Я киваю. В двери появляется голова Алевтины.
— Абдрашитова, зайдите.
Вот еще что!.. Не всех сразу, а по одной. Майка присела на кончик стула и беспомощно смотрит на меня. Она боится. В окно приемной виден кусочек летного поля, но его загораживает косо срезанный хвост грузового «Ана». Люська стучит на машинке короткими очередями. У нее самый модный маникюр — сиреневый.
— Майка, Кирилл сегодня к нам придет?
— Придет... вечером...
— Ты не волнуйся, Майка. Все будет хорошо. Я одну примету знаю...
Майка старательно улыбается.
Появляется Фаридка. Даже сквозь смуглость проступили красные пятна. Она кривит губы и машет небрежно рукой: все, мол, ерунда.
— Заходите. Вдвоем.
И когда я подхожу к двери, меня вдруг охватывает противное волнение. Рывком открываю дверь и... глаза в глаза... с Филипповым.
Кто придумал эти дурацкие слова: «Женщина должна быть сильной»?
— Здравствуйте...
— Вы садитесь.
Это голос Алевтины.
— Давайте знакомиться. Филиппов.
МАЙКА. Котяткина.
Пауза. Затягивается.
АЛЕВТИНА. Ее фамилия Соболь.
ФИЛИППОВ. Очень приятно. Вы, Котяткина, догадываетесь, для чего вас вызвали?
МАЙКА. Я не догадываюсь...
АЛЕВТИНА. Догадывается, догадывается. Нечего притворяться. Расскажите, что вы делали в Москве.
МАЙКА. Летели рейсом 018. Пассажиров было полностью. Питание... Прически сделали на Кузнецком... Вот... Замечаний не было. Рейс прошел нормально...
ФИЛИППОВ. Понятно. Теперь о ресторане. Вы ведь не были в ресторане? Не пили там? Приехали в профилакторий трезвыми и вовремя?
Нет, врешь, Филиппов. Натаскиваешь на спасительный ответ. Все, наверно, только что отрицала Фаридка. Меня лихорадит. И злость собирается у горла в сухой комок.
МОЙ ГОЛОС. Были в ресторане. Пили коньяк. Сухое грузинское. Рассчитались на пятнадцать рублей. Ночью приехали в гостиницу.
МАЙКА. Что ты говоришь, Рита?!
ФИЛИППОВ. Алевтина Андреевна, позовите, пожалуйста, Абдрашитову.
ФАРИДКА. Слушаю.
ФИЛИППОВ. Так вы не были в ресторане?
ФАРИДКА. Я уже сказала.
АЛЕВТИНА. Как вам не стыдно, Фарида? Лжете.
МОЙ ГОЛОС. Здесь ли о честности говорить?
ФИЛИППОВ. Хватит. Вам, Абдрашитова, нужно брать пример с Соболь. Она честно ведет себя. Что было, то было. Во всем нужна правда.
МОЙ ГОЛОС. Правда? А вы знаете, что это такое?
АЛЕВТИНА. Соболь! Вы забываетесь!
МОЙ ГОЛОС. Нет. Я ничего не забываю. Да, мы пили! Да, мы были в ресторане. И в форме. Да, мы познакомились там с мужчинами!
ФАРИДКА. Вот этого, Ритка, я от тебя не ожидала. Дура!
Звонко хлопает дверь. И как много тишины!
ФИЛИППОВ. Так. Алевтина Андреевна, я попрошу вас составить обо всем четкий рапорт. На мое имя. Мы еще разберемся. Вы, Котяткина, и вы... Соболь, свободны.
В дверях нас останавливает голос Алевтины:
— Ваша «тройка» завтра в резерве.
Как хорошо на улице! Если бы вдохнуть целиком весь этот пропахший аэродромом воздух!..
Центральная улица нашего города прямая, как копье. Острием оно воткнуто в голубизну широкой реки.
Раньше здесь был городской парк — тенистый, с сыроватой листвой и землей, расчерченной солнечными треугольниками. Теперь парка нет, чугунную старинную ограду сняли, тополя и кедры вышли прямо к асфальту. Получился бульвар. По нему хорошо бродить летними вечерами, слушая, как на заречной стороне переговариваются паровозы, а на реке покачиваются бакенные звезды и прозрачные аквариумы речных трамваев неслышно скользят к дебаркадерам.
Сейчас здесь еще много снега. Кедры стоят сумрачные, теряя под ветром изморозь — кухту.
...Филиппов, Филиппов... Так вот кто новый командир отряда!.. И Фаридка... Если бы она знала все... Она бы поняла, что я не предавала ее... Да и может ли быть правда предательством? Теперь Фаридка не будет разговаривать со мной. Остается Майка. Майка тоже ничего не поняла... А тогда был юг, Черное море...
Нет, Филиппов почти не изменился. Впрочем, почему он должен был измениться? Все та же самоуверенная осанка, гордо посаженная голова, так же подрагивает левое веко, та же резкая полоса проседи, пополам разделяющая его голову. Такие, как Филиппов, обязательно нравятся. Говорят, внешность — одна треть характера. Впрочем, подлецы тоже бывают красивыми, трусы — с мужественными лицами. А Филиппов испугался. Эх, Фаридка... Ну, а окажись я на ее месте? Могло бы все повториться. Значит, я такая же, как Фаридка, Майка, Клавка и еще десятки девчонок нашей службы?
А мне ведь скоро двадцать пять.
Темнота наливается над рекой. Со стадиона, с катка, ветер приносит вальсовые обрывки.
Сейчас я приду домой и постараюсь все объяснить Фаридке. Если смогу.
Улица встречает меня резким порывом ветра. На углу под фонарем стоит длинная покачивающаяся фигура. Неужели Кирилл? Кирилл.
— Ритонька, здравствуй.
— Ты пьян?
— Вероятно... Ты знаешь, Ритонька, приезжал друг Аркадия с «Синего озера». Он сказал, что Аркаша не вернулся на аэродром. Ищут вторые сутки.
Я влетела в зимовье. В комнатке неверный свет керосинки. За столом, упав головой на руки, — Фаридка. Майка свернулась в клубочек на оттоманке.
— Что случилось?
Майка медленно встала, пружины пропели жалобно, подошла ко мне и тихо сказала:
— Аркадий... Фаридкин... разбился...
И мне стало страшно. От этого тихого Майкиного голоса. Я подбежала к стенке, ударила по ней кулаком:
— Тетя Пана, не гасите свет!
Аэродром и тишина — понятия почти несовместимые. Тишине в порту делать нечего, аэродромы с рождения обречены на бессонницу: старты, посадки, гулы прогреваемых турбин. Вот почему, видимо, надолго запоминались те редкие минуты, когда порт вдруг замолкал до полного, абсолютно глухого беззвучия, и оживали, будто приходили в гости, шумы извне, полузабытые, оттого всегда неожиданные. Каждый такой звук-пришелец был особо отчетлив, отделен от другого.
Сразу же за обрывом взлетной полосы начинались молодые сосняки, простроченные белыми нитками берез, — там кукушки роняли гулкие гласные. Зной пил теплую воду, и река лениво поскрипывала уключинами. Шебуршали посохшие за лето полынники. Толстые шмели застревали в траве и гудели отчаянно и зло. Облака пенились над головой, сходились, расходились и тоже, мне казалось, издавали звук, похожий на шипение газированной воды в стакане.
Прошлогоднее лето было жарким, с частыми грозами. Палатки накаливало отвесное солнце. Ночи стояли сухие, без росы.
Базовый порт в городе закрыли на ремонт — утяжелять посадочную бетонку, и мы летали с запасного.
Многочисленные службы разместились в палатках рядом с летным полем. Целый палаточный городок.
Сначала это было интересно, как на даче, но потом мы стали уставать от бесконечных переездов. С городского аэродрома нас доставляли на рейсы поршневыми «ИЛами» — тридцать минут, или автобусами, по пыльной, ухабистой дороге — четыре часа.
От аэродрома в сорока минутах ходьбы по хрустящей, в еловых иглах тропе — «Синее озеро» — рабочий Дом отдыха: танцплощадка, лодки напрокат, купальня с вышкой и озеро в брезентовых листьях кувшинок.
Через реку возле аэродрома ходил занозистый, скрипучий паром, густо заляпанный варом. Когда на него осторожно скатывался с крутого изволока автобус, паром приседал, вода подступала к предохранительным брусьям, и бородатый паромщик с удовольствием ругался.
Нас он называл безобразным словом: «стирвадесы». От паромщика густо пахло свежей рыбой, водкой и дегтем.
Паром был старый, и его пустили в дело вынужденно. Когда весной на реке вскрылся лед, недалеко от моста случился затор. Река вспучилась. Решили лед взорвать. Почему-то одна из толовых шашек не сработала в назначенное время, а на огромной льдине подплыла под мост и — бахнула. Дряхлый мостик разлетелся.
В конце августа зной поутих. Стали приходить на аэродром туманы. Из-за частых задержек мы теперь иногда по неделям оставались в лесу, на аэродроме. Палатка стала вторым домом. Девчонки напропалую флиртовали с военными летчиками, многих из них мы теперь знали по именам, фамилиям. Предстояли даже свадьбы.
Вот тогда, при обстоятельствах нелепых и почти трагических, мы познакомились с Аркадием и Кириллом.
Воскресное утро началось с мелкого теплого дождика и тишины. Звуки, казалось, отсырели и спрятались. Вкусно отдавало мокрой травой, грибами. Потом верховой ветер разогнал облака, плеснуло солнцем, и белый туман завесил аэродром.
Мы прилетели ночью из Хабаровска и решили днем пойти на озеро искупаться, поплавать на лодке, позагорать.
Как редко приходилась носить нам в то лето платья! Теперь в цветных ситцевых сарафанах мы не узнавали друг друга. Майка, худенькая, еще больше порыжевшая, носилась по лесу, собирая цветы. Фаридка и я шли по тропе, горланя песни.
Нам повезло — достали лодку почти сразу. Озеро уходило в лес, и на дальнем его изгибе мы увидели целые заросли только что раскрывшихся водяных лилий. До этого мы уже накупались, выпили пива, которое привезли из Хабаровска, поели.
Фаридка сидела на корме и, подражая паромщику, пыталась хрипло басить:
— Куды правишь, хе-хе! Греби!
Майка хохотала. Я сидела на веслах. Мы все жалели, что нет с нами Клавдии. Она уехала в город смотреть велосипедные соревнования. В них участвовал Михаил.
— И что они, сумасшедшие, находят в этом спорте? — рассуждала Фаридка. — Язык уже на плече, а гонят. Меня, когда в инязе училась, попытались заставить через коня прыгнуть, так я чуть не убилась. Хотели даже стипендии лишить, ладно физрук влюбился вовремя...
Фаридка потянулась за лилией. Лодка накренилась. Фаридка попыталась рывком вернуться назад, и... лодка перевернулась.
В первое мгновение я ничего не поняла, пахнуло застоявшейся болотной прелью, в рот попала вода, а когда я попыталась всплыть, то больно ударилась обо что-то головой. Видимо, страх, нет, испугаться я еще не успела, боль открыла мне глаза. Темнота. Вот здесь я испугалась, закричала и снова ударилась головой. Не помню, сколько мне понадобилось времени, чтобы сообразить, — я под лодкой, только когда я свободно вдохнула в себя воздух, — поняла это.
Я поднырнула под борт. Ослепило солнце. Фаридка билась в воде, и я вспомнила, что она плавать не умеет.
Берег, густо заросший кустарником, лежал совсем близко. К нему, поднимая за собой искристые фонтаны брызг, медленно подвигалась, по-собачьи, Майка.
О чем я еще успела подумать тогда, машинально выгребая на огромные, пустые от ужаса Фаридкины глаза? О каком-то пустяке: лилии-то можно было купить на базарчике...
Фаридка тонула по-настоящему. Когда голова ее скрывалась под водой, в пузырчатом буруне на поверхности раскачивалась на длинном зеленом шнурке снежно-белая лилия. Ее Фаридка, до того, как нам перевернуться, старательно вколола себе в прическу.
Фаридкино лицо снова показалось над водой. Я схватила ее за волосы, и мы вместе ушли вниз: ледяные руки Фаридки намертво вцепились в мои плечи.
Я очнулась от какого-то пения. Высоченная сосна намыливала пушистым облаком синее небо. Тонкая стрекоза зависла надо мной. Пение оказалось Майкиным плачем. Я увидела чье-то мужское лицо. Сразу же запомнились аккуратно подбритые усики.
— Добрый день, спящая красавица.
Меня стошнило.
— А Фаридка?! — Я приподнялась.
Фаридка в голубом купальнике сидела, прислонившись к сосне, и красила губы. Снова закружилась голова. Парень с усиками болтал без умолку.
— Есть все шансы стать обладателем медали «За спасение на водах». Один мой знакомый милиционер однажды составил акт так: «Утонутие произошло по причине недоплытия». Давайте знакомиться: Кирилл...
— Майка...
— Весьма приятно.
— Фарида.
— Очень приятно. А вас как же, спасительница?
Мне говорить не хотелось. И Майка, все еще всхлипывая, сказала:
— Ее звали... Рита.
Гулкий хохот.
— Почему же в прошедшем времени?
Мне тоже стало смешно. Я села. К берегу подплывала опрокинутая лодка. Когда она ткнулась носом в кусты, из-за нее показался еще один парень.
Так состоялось наше знакомство с Кириллом и Аркадием.
Вечером мы ходили на танцы. Кирилл — он отдыхал в «Синем озере», — усиленно ухаживал за Майкой. О себе он сказал, что «трудится химиком в одном из не очень закрытых почтовых ящиков». Аркадий танцевал с Фаридкой. Этот парень мне понравился больше, чем Кирилл: военный летчик.
После танцев парни пошли нас провожать. Длинный, немного горбящийся от своего высокого роста Кирилл по пути забежал в корпус и вернулся с гитарой. В палатке он пел приятным, бернесовским голосом незнакомые песни.
Майка смотрела на него завороженно. Аркадий, подтянутый, стройный, легко улыбался, глядя на Фаридку.
Одна песня еще долго-долго жила во мне. Девчонки ушли с парнями, а она тихо звенела в ушах. Я не могла уснуть. Вышла из палатки.
...В нашу гавань заходили корабли...
Уютна и прекрасна наша гавань...
Аэродром лежал в рассветном тумане, пропахший сонной травой, сладкой горечью отработанного керосина, и самолеты стояли на линейках матовыми рыбами.
Последние огни выцветали на рулежных дорожках. Бесшумно кружились зеленые крылья локатора. Хотелось жить на этой тихой земле и, покидая ее, обязательно возвращаться.
Я чувствую, Алевтина не верит мне, и начинаю злиться. Ну как ей объяснить, что Фаридка на самом деле не может быть сегодня в резерве? Из-за переживаний и горя справок не дают.
— То есть как она не смогла прийти в резерв? — тянет Алевтина. — Заболела она или что?
— Понимаете, Алевтина Андреевна... У Фариды очень большое несчастье... Она просила освободить ее от резерва...
Под стеклами очков озадаченно мигают выцветшие глаза, морщинки одна за другой торопливо сбегаются к высохшему переносью.
— Не нравится мне все это. Загадками говорите, Соболь. Наша служба не любит неопределенности. Вы уж постарайтесь объяснить все по-человечески. Что за причина неявки Абдрашитовой на работу?
Утром Фаридка еще затемно собралась куда-то. Хлопнула дверью, потом вернулась и сказала Майке:
— Я в резерв не пойду.
— И потом, Соболь, вашу «тройку» только что разбирали у командира. Надеюсь, помните? А тут снова фокусы... Так в чем же дело?
Заливисто рвет тишину телефон. Я приподнимаю и опускаю трубку. Алевтина резким движением снимает очки.
— Так делать нельзя! Когда звонят на службу, необходимо четко и правильно отвечать. Аэрофлот — организация...
Я тереблю настольный календарь. С листка на меня уставилась точеная типографская единица. Сегодня же первое марта... Первый день весны...
— Значит, вы не можете мне ответить на вопрос? Так. А я не могу освободить Абдрашитову от резерва. Безобразие какое-то! Вот скоро восьмое. Праздник. Полслужбы «заболеет». Некому летать станет. Идите, Соболь. И чтобы Абдрашитова была в резерве.
— Она не может. — Я в упор смотрю на Алевтину. — Она... Если бы вы когда-нибудь кого-нибудь любили, то поняли бы... Фарида потеряла человека... Вы...
Алевтина медленно поворачивается и идет к окну. Форменная куртка сморщилась на ее спине. Аккуратная штопка пересекает чулок.
— Идите... Абдрашитову заменит Пушкина...
Майка ждет меня у крыльца службы. В руке она держит снежок.
— Ну что?
— Пошли. Все в порядке.
Я рассказываю Майке о своем разговоре с Алевтиной.
Майка долго молчит, потом говорит:
— А может, Алевтина Андреевна и не такая уж совсем? Она ведь старенькая... Мне ее жалко.
— Ты всех, Майка, жалеешь. Ты еще ребенок.
— Нет, Ритуся, я не ребенок.
Я смотрю на Майку. Она ниже меня ростом, снежинки запутались в ее желтых кудряшках, выбившихся из-под шапки.
— Почему ты на меня так смотришь?
— Просто, Майка...
Майка качает головой и говорит серьезно-серьезно:
— Все мы смотрим друг на друга просто. Оттого все и получается...
— Что с тобой, Майка? Философствуешь...
— Ничего. Обидно только... Живем все вместе, а друг о друге не знаем... Ты подожди, Рита, а то я заплачу...
Майка бросает снежок. Он мягко разбивается об асфальт.
— Ты не будешь смеяться, Рита?
— Над чем?
— Ну вот, если я расскажу тебе... Вчера после командира я ходила по городу. Одна. Думала, думала... Потом с Кириллом встречалась...
Майка съежилась и спрятала лицо в воротник пальто. На нас оглядывались прохожие.
— Пойдем скорее в профилакторий, Майка. Там...
В комнате я села рядом с Майкой и обняла ее. Она доверчиво положила голову на мое плечо.
— Рассказывай, Майка. Я не буду смеяться.
— Ты знаешь, Рита, когда я училась в десятом, один мальчик у нас дружил с девочкой из девятого «Б». Они любили друг друга. А потом их исключили из школы. Ведь неправильно, а? За любовь и исключили... А вчера я ту девочку видела с тем десятиклассником. У них сын. Носик маленький-маленький. Глазки голубенькие... И у меня будет... ребенок.
— Что?!
...Посадка в Свердловске. Бледное лицо Майки. Ее растерянный голос: «Тошнит весь рейс. Не могу. И голова кружится».
— Ты что говоришь, Майка?
— Ты только никому... Не надо. Об этом и Кирилл не знает. — Верхняя Майкина губа дрожит, она закусывает ее. — Если бы Кирилл... хоть немножко любил... А он... пьяный... В бильярд на деньги играет... И не химик он... В химчистке работал... Я его в Аэрофлот зову... Ведь мальчишек набирают... Я боюсь, Ритонька...
И Майка заплакала. Встала и ушла из комнаты. За окном прогрохотал реактивный.
У Майки будет ребенок. У Майки? От этого долговязого гитариста? Разбился Аркадий... Ссора с Фаридкой... Встреча с Филипповым... Не много ли за несколько дней?..
Я налила из графина теплую, застоявшуюся воду.
Дверь широко распахнулась, и на пороге появилась сияющая Ленка Пушкина.
— Приветик, «стирвадеса»! Резервируемся, значитца!
Ленка говорила словами прошлогоднего паромщика, и я, вспомнив его, улыбнулась.
— Понимаешь, Рита, — Ленка с шумом задвинула под кровать заляпанный наклейками чемодан, — мне этот резерв нужен был, как комару огнетушитель. Алевтина раскопала меня. А я уже было погулять собралась. Компашка, главное, отличная. Что это у вас с Фаридой приключилось? С Аркашкой, наверное, своим мотанула куда-нибудь? Ты чего, не выспалась?
— Голова у меня болит.
— Голова? Ерунда. Пойдем кофейку выпьем. Все равно до трех часов рейсов не будет.
Я отказываюсь, и Ленка, покрутившись у зеркала, исчезла из комнаты.
В эту ночь я плохо спала. Мешал близкий аэродром, голос дикторши, объявляющей рейсы. Потом, часа в четыре, нас разбудили — из резерва требовался «третий» номер лететь в Ленинград грузовым самолетом. Ленка Пушкина с радостью завозилась.
— В Санкт-Петербург? Желаю!
— Рита, Рита! Да проснись ты!
— Что, на вылет?!
Неяркое утро вливалось в окно. Рыжая всклокоченная Майка наклонилась надо мной. Клава сидела в застегнутой на все пуговицы красной кофте напротив.
— Здравствуй, Клава! Ты вернулась из Москвы? Когда?
— Здравствуй! В шесть утра. Где Фаридка? — Клавдия как-то подозрительно посмотрела на меня, потом на Майку.
— А-а, — протянула я, — ты же еще ничего не знаешь... Аркадий Фаридкин потерялся. Говорят, разбился. Я вчера еле-еле уговорила Алевтину отпустить Фаридку из резерва.
— Напрасно старалась, девушка.
Крылья ее хищного, с горбинкой носа вздрогнули.
— Напрасно, говорю, старалась. Тебе это не кажется, Майя Федоровна?
— Да-да, — как-то отрешенно кивнула головой Майка.
— Что еще случилось?
— Да ничего особенного вроде. Я прилетела рано и приехала в зимовье на такси. Дверь была открыта...
— При чем тут дверь, Клава?
— А при том, что у нас сегодня ночевал парень...
— Надо ехать домой... Я сейчас звонила на службу, — сказала Майка. — Нас отпустили из резерва. Алевтина еще сообщила, что нашу «тройку» отстранили от полетов на полторы недели. Приказ. Будем сидеть на земле.
— За что это вас?
— Потом я тебе, Клава, все расскажу.
В такси Клавдия шепотом спросила меня:
— Что делать будем с Фаридкой?
— Не знаю. Надо поговорить с ней. Она же....
— Ну, это ты брось! — отмахнулась Клавдия. — Не будем ханжами. В общем-то, ведь ничего страшного не случилось.
— Как ничего страшного?! — взорвало меня. — Да Фаридка, как последняя... — Я замолчала, испугавшись слова, которое едва не сорвалось у меня с языка. — Да за это...
— Перестань, Рита. С кем чего не бывает. Зря я вам рассказала. Не раздувай.
Город летит навстречу машине в легкой снеговой дымке. Таксист, молодой парень, с удовольствием разглядывает нас. В зеркальце я вижу его любопытный глаз.
— Что с тобой стало, Клавдия? Я не понимаю тебя. Ты ведь оправдываешь самое подлое.
— А я тебе, Ритка, говорю: не будь ханжой. Что ты, не современный человек? Ну, дура Фаридка, а больше-то что? Дуракам закон не писан. К тому же ведь не девочка она, а женщина. И свободная. Нам ли ее судить? Конечно, если по моральному кодексу строителей...
— Перестань!
Майка, до этого молчавшая на переднем сиденье, испуганно обернулась.
— Мне кажется, что Рита права.
— Ну, тебя-то, цыпленок, это дело и вовсе не касается! — грубо обрезала Клавдия. — Туда же, в мораль!..
У Майки сморщился носик.
— А вот если Аркадий сейчас один где-нибудь... — Майка не договорила и отвернулась.
— Все это ерунда! — резко повторила Клавдия. — Говорить больше не хочется.
«Волга», скрипнув тормозами, присела возле наших ворот. Шофер щелкнул переключателем счетчика.
Мы стояли у порога. Мы смотрели на Фаридку, а она улыбалась на оттоманке в стареньком моем халатике и натягивала капрон.
Я спросила:
— Ты не знаешь, Аркадий... что с ним?
— Не знаю, Ритонька. Ничего пока не изменилось. Как вы отрезервировались? Да вы что стоите, будто не родные? Пойдемте завтракать в исполкомовскую столовую...
— Ой, Фаридка, Фаридка, что ты наделала! — горько-горько сказала Майка.
— Что наделала? — Черные глаза Фаридки вспыхнули только ей присущей бессовестной сумасшедшинкой. — Ну, договаривайте. Успела доложить, инструкторша! — Фаридка криво усмехнулась. Огладила ногу и, отстегнув, заново закрепила чулок. — Учить меня будете? Воспитывать? А я на вас, знаете, умных... чихала. И... пошли вы!..
Со стены в зимовье исчезла наша фотография.
Нас снимали в кино. Местная кинохроника. Это было года полтора назад, и шуму это событие в службе наделало много.
Как сейчас помню, приехали в порт двое. Один высокий, худой, весь какой-то дерганый, в очках, говорил он пискливым голосом, а второй с бородой, волосы на голове пострижены «под-горшок» и примаслены. Они попали на разбор. Когда он кончился, высокий попросил внимания и представился:
— Мы, девушки, из кинохроники. Будем снимать у вас сюжет для журнала. Сами понимаете, что дело это серьезное... Вот. Хотим слетать с вами, так сказать, посмотреть на вас и на земле и на небе. Моя фамилия — Лысенко. Я оператор. А вот это Леонид Гурин. Режиссер.
Режиссер гулко прокашлялся и пригладил свой «под-горшок».
— М-м, старик, — сказал он, — все правильно. Теперь дело за кандидатурами. Вот начальство нам, наверное, порекомендует, кого из девушек снимать.
Алевтина почему-то покраснела, заводила глазками, потом буркнула:
— Надо подумать.
В общем, снимать решили нашу «тройку»: Фаридку, Майку и меня.
Нам откровенно завидовали, тогда мы были на хорошем счету. И к началу съемок, по требованию «старика», нам сшили новые костюмы. Больше всех была довольна Фаридка. Прямо извелась вся, так хотела понравиться бородатому. С ним она вела всякие умные разговоры: киношники стали гостями у нас в зимовье.
— Ленечка, а когда мы увидим себя на экране? Говорят, Софи Лорен разошлась? Я давно мечтаю о фильмах...
Ленечка оказался стеснительным и очень смущался, когда Фаридка брала его под руку.
— Видите ли, Фарида, — говорил он, — искусство кино — дело очень сложное. Необходимо увидеть в вас очень многое. Внутреннее, что ли, богатство...
Одним словом, потеха началась. Мы раз по двадцать подходили к самолету. Раз по тридцать «выплывали» в салон с подносами. Оператор кричал:
— Старик! Не вижу фактуры!
Фаридка «давала фактуру». Кончилось это тем, что Майка, споткнувшись, уронила поднос и разбила фужеры.
Потом мы ходили раз пять смотреть на себя. А когда это все надоело, Фаридка призналась:
— Нет, Ленька не тот человек... Ходу не дает... Мне бы на «Мосфильм» попасть...
От съемок у нас осталась память: оператор подарил нам фотографии. Одну из них мы повесили на стенку в зимовье. На переднем плане — смеющаяся Фаридка, чуть поодаль — мы с Майкой и пассажиры.
Фотографию наверняка убрала Фаридка.
А Алевтина сдержала обещание. Мы сидим «на земле». В службе висит приказ о нашем отстранении от полетов.
Я заполняю графики рейсов, отвечаю на телефонные звонки. Майка дежурит по перрону с синей повязкой на руке. Фаридка — в бытовом цехе. Домой мы стараемся приходить попозднее и сразу же ложимся спать.
В зимовье все разделились: Клавдия подчеркнуто выделяет свою привязанность к Фаридке, мы с Майкой разговариваем тоже не часто. Иногда Майка прибегает в службу погреться, сидит возле меня и застенчиво шмыгает покрасневшим носиком. Мороз начисто уничтожает ее веснушки.
Сегодня мы решили с Майкой перебрать оставшуюся картошку. У нас в комнатке имеется неглубокое, тесное подполье. В нем сумрачно и сильно пахнет сырой землей, проросшей картофельной зеленью, плесенью.
Мы сидим на корточках друг против друга. Гремит ведро, когда в него падают картофелины.
— Рита, — вдруг говорит Майка. — Ты прости меня, но я давно уже хотела тебе задать один вопрос. Можно? Помнишь у командира отряда?.. Ну, мне тогда показалось, что ты... и Филиппов знаете друг друга... Правда?.. Только не сердись...
Я чувствую, что начинаю краснеть, и прислоняюсь спиной к стенке: так свет не ложится на лицо. Сквозь стеганый ватничек прокрадывается к телу погребной холод.
Надо что-то ответить Майке, но я не знаю, что. А обманывать ее, я это понимаю, нельзя.
— Иногда, Майка, — я изо всех сил тяну время, — иногда в жизни происходит такое... ну, как бы это тебе объяснить...
— Да-да, Рита. Не надо. Тебе трудно. Ты извини меня... Я тебе всегда только хорошего хочу. Ты, по-моему, лучше нас... Ты... добрая.
— Добрая? Лучше вас? Чем же, Маечка?
В сумраке подполья вспыхивают, попав в линию света, Майкины волосы. Она поднимает голову кверху, задумываясь.
— А дядя Костя? А спасала Фаридку?..
— А чуть не ударила ее?
— Тебе больно за Фаридку... было. Ведь ты бы так не сделала? Правда? Как она? И я бы не смогла... Ну, конечно. У каждого свое... отношение к жизни. Вот я... Я-то что раньше видела? Школа, уроки, записочки разные... А тут сразу столько людей... Разных-разных. Какому из них поверить? Может, самолеты во всем виноваты? «ТУ-104» и другие?
— А при чем тут самолеты, Майка?
Кто-то сильно постучал в дверь.
— Я открою, Майка.
Потянуло улицей, и в комнату, согнувшись, стараясь не задеть притолоку, ввалился Кирилл.
— Ты откуда это?
— Здравствуй, Рита. Майка не приходила?
— Пока нет, — громко вырвалось у меня: мне почему-то очень жаль стало прерванного разговора. — А ты что, не встречал ее сегодня?
Кирилл, обойдя подполье, не снимая мохнатой шапки, тяжело опустился на оттоманку. Я догадалась, что он пьян, но не сильно.
— В том-то и дело, что встречал. А после она ушла... Куда-то. Картошку варить собралась или к посевной готовишься? — Кирилл боднул ногой в сторону подполья.
Кирилл чем-то похож на актера из музкомедии: там в кордебалете такие — с усиками, гладкими проборами, длинноногие, в клетчатых узких брюках.
— Картошку. А Майка правильно сделала, что ушла.
— Почему это?
— Сам знаешь, Кирилл. Все гуляешь?
— Все гуляю, Ритонька. Но ты не бойся. Я тебя не выдам ни расстояниям, ни годам, ни даже собственным обидам... Стихи народные...
— Ты бы хоть шапку снял.
— Пардон, пардон!
— Кирилл, ты зачем Майку обижаешь? Что она тебе плохого сделала? И хоть расскажи, пожалуйста, чем ты занимаешься?
— Я, Ритуля, никто. Человек без прошлого. Как сказали в одном кинофильме, ем мясо, пью вино, играю в кости, люблю женщину. Ты не знаешь, где она?
— Кирилл, тебе сколько лет?
— Без четверти сто!
— Понятно. Взрослый, наверное, а?
— Ну что ты, Ритонька. Не притесняй меня. Я исправлюсь. Перевоспитаюсь. Сегодня подал заявление в советскую печать — ищу работу, дайте мне хоть что-нибудь... Майка предлагает в стюарды. Хи-хи!.. Кирилл Сушков — стюардесса... Рита, а это правда, что Майка забеременела, а? Я что-то, по моим расчетам, не верю...
— Что?!
Майку как будто кто-то выкинул из подполья. Я вздрогнула.
— Что ты сказал?
За стенкой, у тети Паны, глухо закашлялась лаем Мирка, а радио с полуслова плеснуло: «...раз бывает восемнадцать лет...»
Кирилл оцепенел. Майка пронзительно, в упор смотрит ему в глаза. В его узкое небритое лицо.
— Значит, Маечка, я должен стать папой? Я тунеядец, подонок, люмпен-пролетарий... Ты знаешь, я пойду к вам, в стюардессы. Мы станем с тобой, как Сокол и Чайка. Серьезно, Рыжик. Прощайте, подонки, прощайте, родня, Гренада...
— Уходи! — ломающимся голосом кричит Майка. — Уходи!
Кирилл пятится к двери, а тоненькая Майка наступает на него. Только бы она не заревела сейчас.
— Закрывай дверь!.. — И когда дверь захлопывается за Кириллом, голос Майкин тускнеет, теряет силу. — А то так холодно...
В службе ЧП. Бортпроводница Пушкина, прилетевшая из Ленинграда, не довезла на базу «мелочь» — шестикилограммовую посылку. В накладной квитанции она была помечена грифом «цветные металлы».
Ленку таскают по разным начальникам. Алевтину назойливо теребят звонки, и она, по-моему, тоже скоро расплачется.
— Да я просто и не обратила внимания, Алевтина Андреевна, — всхлипывает Ленка, — и не подумала даже, что там может быть это...
Алевтина и слушает и не слушает, все валится у нее из рук, она нервничает, невпопад спрашивает неизвестно кого:
— Что же делать? Что же делать?
В посылке, возможно, было и золото. Во всяком случае, такой слушок пустили по службе девчонки. А при разгрузке самолета, которым прилетела Ленка Пушкина, посылки не оказалось. Рейс ушел дальше на Хабаровск, на Владивосток, и где приземлятся теперь «цветные металлы» — никто не знает. Да и приземлятся ли?
Давно уже, еще в самом начале своей работы стюардессой, я тоже, как и Ленка, летала «третьим номером». «Третий» по инструкции отвечает на борту за сохранность груза, взятого самолетом в порту отправления, за багаж пассажиров. Хлопотное это, ответственное дело. Попробуй только недосчитаться какого-нибудь ящика или чемодана. Акты, вычеты из зарплаты.
«ТУ» несут над землей в своих загерметизированных трюмах-багажниках все что угодно: коровье масло и резиновые шланги, запчасти и киноаппаратуру, человеческую кровь и пушнину, морских свинок и плацентарную сыворотку, геологические пробы и матрицы, радиоактивные изотопы и стиральные машины.
«Третий» все это получает на аэропортовских складах, оформляет в отделах перевозок документы и сдает грузы агентам строго по счету и весу. Все должно быть в порядке — до звукового письма, до килограмма какой-нибудь пряжи.
А тут не довезли посылку!
Вообще-то я уверена, что пропажа найдется — не иголка, но выговор Ленке, как минимум, обеспечен. Вполне возможно, что здесь виноваты грузчики: не заметили ящик, — и он улетел дальше.
Аэрофлотовские грузчики — народ сердитый. Они откровенно презирают нас, девчонок, за то, что мы командуем ими при загрузках, разгрузках самолетов.
Однажды я везла с Дальнего Востока в Ленинград девятнадцать тюков с пушниной. Девятнадцать тюков, набитых голубыми песцами и чернобурыми лисами.
При взвешивании в Ленинграде оказалось, что тюки потяжелели на сто килограммов. Бывает такое. Впитали влагу и потяжелели. У ленинградского весовщика глаза заискрились охотничьим блеском.
— Давай, — говорит мне, — порвем тюки, заактируем порывы, а вес отметим первоначальный. Сто шкур наши. А, красавица?..
Вот подонок, старый! Я плюнула и ушла!
К концу дня заявляется в службу Клавдия. Она куда-то надолго уходила. О чем-то вполголоса говорит с Алевтиной. Потом к нам с Ленкой подходит (мы вдвоем сочиняем объяснительный рапорт о случившемся) и прерывает наше творчество.
— Соболь, вы бы занимались своими делами. Пушкина не маленькая. Сама напишет. И, кстати, Пушкина, можете радоваться...
— Нашлась посылка?!
— Может быть, и нашлась.
— Где?
— Может быть, в Южно-Сахалинске. Но это не все. На следующем разборе будет общее открытое комсомольское собрание. Все на нем будут.
— Кто это все? — спросила я.
— Ну, Алексей Петрович, например.
Имя Филиппова Клавдия произнесла как-то особенно: мол, я с ним теперь в большом контакте.
— А потом?
— Потом, Пушкина, на этом собрании разбираться будут последние события в службе. Пьянство «тройки» Абдрашитовой в Москве и твои «цветные металлы», Пушкина. Так что готовьтесь.
— А ты, Клавдия, ничего не боишься? — спросила я.
— Я? — вспыхнула Клавка. — Я? Ты о чем это?
— Да так просто.
— Ну, вот что, Ритуля, — говорит резко Клавдия, — запомни — меня с вами в ресторане не было. Не было! Понимаешь? А если получится, что была, то сами смотрите, в ваших ли это интересах. Мне ведь все равно... А вы бабы умные. И вам со мной, инструктором, еще работать и работать...
Я онемела, а Клавдия как ни в чем не бывало спрашивает:
— Ты не знаешь, где Котяткина?
— Нет, а что? Наверно, дома.
— Если придет, скажи ей, сегодня в восемь часов вечера у Алексея Петровича в кабинете будет заседать мандатная комиссия по набору в наш отряд юношей-бортпроводников. Между прочим, среди документов есть анкета Кирилла Сушкова.
На минуту Клавдия забывает о своем начальническом тоне и, придвинувшись подкрашенными губами к моему уху, шепчет:
— Я смотрела его документы. Он работает, думаешь, где? В химчистке. Оклад — шестьдесят рублей. С сорокового года рождения. В заявлении, дурак, написал: «Прошу зачислить меня в ряды стюардесс...» У него девять классов образования...
— А сколько всего подано заявлений?
— Двенадцать.
— Кирилл пройдет?
Клавка качает головой.
— Может быть...
Я знаю, в стюардессы не так просто попасть. Нужно иметь всевозможные характеристики, бумажки. Если они удовлетворят мандатную комиссию отряда, тогда еще проходишь полное летное медицинское обследование. Там, как и космонавтов, девчонок крутят на вращающемся кресле и прочее. И только если здоровье оказывается отличным, новенькую принимают в УТО — учебно-тренировочный отряд для специальной подготовки, которая идет вперемежку со стажировочными полетами.
— А теперь, Соболь, можно тебя на минутку? — Клавдия отходит к окну. — Знаешь, кто на вас в Москву капнул? — шепотом говорит она. — Генка Липаев. Ну, я пошла, Алевтина Андреевна...
К ночи город натягивает на себя прокопченный плотный туман. Темнота планирует на посадочные знаки аэродрома, и к одиннадцати часам на земле ничего не видно.
Ревут моторы. Иногда прорывается сквозь свистящий грохот реактивных голос портового диктора.
Мы основательно замерзли с Майкой, пока дождались Кирилла. Он шел по тропинке, выбитой от штаба снегоочистителями, в толпе незнакомых парней.
— Кирилл! — Окликнула его Майка и закашлялась.
— Кирилл, ну как?
— А, здравствуйте, девочки! Я вот решил улететь. Билет в Гондурас взят моим референтом. Вы что тут делаете?
— Кирилл, не болтай. Прошел комиссию?
Майка маленькая, хрупкая. Ей приходится задирать голову, когда она говорит с Кириллом.
Кирилл берет ее за талию и крутит.
— Все вы, собаки, знаете. Ну, вот. Этот, как его, Фи... Ага, Филиппов, спрашивает меня: «Женаты?» Я говорю: «Собираюсь». «А здоровье как?» «Отличное», — говорю. «Пьете?» «Ну, что вы!..» Майка, а я давно еще дизентерией болел. Скрывал от тебя, прости. Точка с запятой!
— Дурак ты, Кирка! — лопочет Майка. — Ой, дурак! Значит, прошел!..
На обычный разбор полетов собирается в службе самое большое тридцать — сорок человек. Девчонки в основном или в рейсах, или отлынивают по «уважительным причинам». Но сегодня в службе — битком. Сегодня в службе человек сто. Полный парад причесок, маникюров, губных помад. Пахнет острой смесью духов. Вешалки здесь нет, и горы синих шинелей навалены на подоконники, боковые ряды стульев.
Девчонки говорят разом, кто о чем, и в службе шумно.
В углу комнаты, под стендами, где фотографии рассказывают о том, как должен трудиться бортпроводник, сидит Фаридка. Она уткнулась в газету и только по почти незаметному движению руки — Фаридка все время приглаживает волосы — можно догадаться, что она нервничает. Майка забилась за стенной выступ и напряженно посматривает по сторонам. Мы с Ленкой устроились возле окна. Если бы на этом собрании говорилось не про нас, я бы уже давно болтала с девчонками. Многих из них я давно не видела. Такая наша работа — можно месяцами не встречаться на земле: рейсы.
Ровно в два часа за столом, накрытым красной тканью, появляются Алевтина, Клавка, Филиппов, комсорг Галка Ветлугина, еще кто-то из управления. И служба глохнет, придавленная тишиной, только поскрипывают стулья да моторные гулы прорываются сквозь стены с аэродрома.
Филиппов первый раз в службе бортпроводников, не все еще видели его, и сейчас девчонки с интересом разглядывают командира. Он, как всегда, подтянут, тщательно выбрит и не спеша обводит взглядом комнату. Я чувствую, что ему нравится внимание девчонок. Когда Алевтина что-то говорит ему, он отвечает ей степенным покачиванием своей красивой головы. Изредка Филиппов коротко и зорко оглядывает комнату, будто кого-то ищет.
Меня Филиппов не волнует. Прошло. Для меня он сейчас существует лишь как начальник. А Клавдия, она сидит от него через Алевтину и еще одного с четырьмя нашивками по рукаву, не сводит с него глаз.
Алевтина карандашом стучит по графину. Первой выступает Галка Ветлугина.
— Мы собрались сегодня на этом собрании для того, чтобы обсудить поступки наших товарищей. Эти поступки следует разобрать со всей строгостью, потому что они бросают тень не только на нашу службу, но и на весь Аэрофлот.
У Галки Ветлугиной такая привычка — все обобщать. Она хорошая девушка. Она никогда еще не подводила никого, и если на собрании говорит о ком-нибудь резко, то лишь для того, чтобы отвести удар.
— ...За последнее время в службе появились факты недисциплинированности, пьянства, халатного отношения к своим обязанностям со стороны бортпроводницы Пушкиной и «тройки» Абдрашитовой. Я предлагаю сначала заслушать, что они скажут, а потом приступить к обсуждению.
Все повернули головы к Фариде. Она медленно встала. Посмотрела в окно и неожиданно тихо сказала:
— А что рассказывать... все уже сказано, к чему эта комедия...
— Нет, ты расскажи, как вы пьянствовали в Москве. Нечего овечкой прикидываться! — сказала Клава. Она глядит на Фаридку слегка сощуренными глазами. И в этом прищуре я неожиданно подмечаю что-то неуловимо филипповское.
— При чем тут овечки? — дерзит Фаридка. — Ты сама все лучше знаешь.
Теперь краснеет Клавдия. Фаридка стоит и смотрит в окно.
— Садитесь, Абдрашитова, — говорит председатель Тамара Ручьева. — Может быть, Котяткина расскажет?
— Я... мы... — Майка растерянно смотрит по сторонам. — Мы пообедали в ресторане. Вот...
— Выпивали там? — спрашивает строго Галка Ветлугина.
— Мы выпивали там...
— Много? — допытывается Галка.
— Я не помню...
По комнате покатился смех. Майка повысила голос:
— И не потому совсем... А потому что немного выпили... И ничего тут нет смешного. Будто мы дети... — Майка распрямилась. — Что мы, дети, и нам нельзя отдохнуть в ресторане?..
— Отдыхать лучше в кино или театре, — перебила Майку Алевтина. — А в вашем возрасте, Котяткина, рановато посещать рестораны. Тем более при исполнении служебных обязанностей. Вы же ночью летели назад?
— Назад.
Майка замолчала.
— Разрешите мне два слова, — попросила Клавдия.
Ручьева кивнула.
— По-моему, «тройка» Абдрашитовой очень и очень виновата. Во время работы в воздухе бортпроводник обязан быть готовым ко всему. А здесь пьянство. Несовместимо. К тому же и Абдрашитова, и Котяткина, и Соболь — комсомолки. Это звание запрещает им пьянствовать...
Я не выдержала:
— О каком пьянстве речь? К чему это ханжество? Ты же все знаешь...
— Тише! — застучала по графину Алевтина. — Вам, Соболь, никто слова не давал.
Клавдия пожала плечами.
— Мне не дают говорить. У меня все.
В службе опять наступила тишина. Тягучая, противная.
— Кому еще слово? — неуверенно протянула Ручьева.
Поднялся Филиппов.
— Разрешите мне.
Филиппов устало провел ладонью по лицу.
— Я бы хотел, милые девушки, чтобы сегодняшнее собрание не превратилось в подобие какого-то судилища. Конечно, ничего страшного, Котяткина, нет в том, что вы пошли в ресторан. И если бы это произошло не во время работы, все было бы нормально. Но вы же явились в профилакторий с опозданием, нарушили режим. Не отдохнув положенного времени, снова отправились в рейс. Вот в чем ваша вина. А главное то, что, когда мы разговаривали с вами в штабе, со стороны Абдрашитовой была допущена ложь. Мне понравилась тогда принципиальность Риты Соболь. Она ничего не утаила. И тогда меня насторожило следующее: в коллективе бортпроводников имеют место нечестность, невнимательность, халатность. Вот о чем стоило бы, по-моему, поговорить сегодня. Кстати, — Филиппов улыбнулся, — на днях я прочитал в одной французской газете небольшую заметку. Позвольте мне привести ее здесь. На память, безусловно: «...Господин Макбрайд, директор «Трансуоолд эйруэйс», прибывший во Францию нанимать стюардесс для своей компании, говорит: «Французские девушки обладают идеальными качествами для того, чтобы работать стюардессами: шиком, очарованием, вежливостью, гастрономическим вкусом. Нам больше не нужны «роковые женщины». Нам требуется приятное сочетание красоты и рассудка...» Обратите внимание — француженки обладают шиком, очарованием, вежливостью, гастрономическим вкусом. Мне кажется, что вы все в тысячу раз лучше их. Именно в вас я вижу точное сочетание красоты и рассудка. Рассудка, подкованного коммунистической моралью. Вот почему становится очень обидно и больно, когда встречаешься в вашем коллективе с фактами халатности и нечестности. Обсудите прямо и открыто поведение ваших подруг, это, я уверен, принесет службе бортпроводников неоценимую помощь.
Филиппов достал платок, протер им уголки рта и сел.
— Можно мне?
— Говори, Утинцева, — разрешила Ручьева.
Из переднего ряда поднялась Валя Утинцева. Она тихая, очень исполнительная. За это ей первой в службе присвоили звание ударника коммунистического труда.
— Товарищ командир здесь очень красиво говорил о роли девушек, работающих в небе. Очень красиво. Нам было приятно услышать такие слова. Но мне хотелось бы сказать вот о чем. Да, «тройка» Абдрашитовой в чем-то виновата, и Пушкина виновата тоже. Предупредить их необходимо, конечно. Только так ли огромна их вина? По-моему, нет. Совсем не обязательно в Москве идти в театр или кино, можно и в ресторан сходить. Вот девочки и сходили. А им сразу пьянство пришили. Ну, какие они пьяницы? Чепуха. Я Риту Соболь, например, знаю давно, и Майю, и Фариду тоже. А французских стюардесс мне тоже приходилось встречать. Ничего особенного. Наши девчата не хуже. Разве что те холеней. Мне, товарищ командир, непонятно: «тройка» Абдрашитовой уже наказана, сидит без полетов, зачем их еще обсуждать? Лучше бы на этом собрании о другом поговорить. К примеру, что нам недостает для нормальной работы.
Валя замолчала, собираясь с мыслями. Филиппов, подождав, одобрительно кивнул ей головой.
— Интересно, Утинцева. Продолжайте.
— ...Я думаю вот о чем. Не знаю только, сумею ли объяснить. Аэрофлот — очень большая организация. И очень нужная. Наши самолеты запросто пересекают страну, минуя всякие города, деревни, где людям даже не снится аэрофлотовский уют и красота. Поэтому мы обязаны помочь пассажирам тоже стать богаче и, ну, цивилизованнее, что ли. А что на самом деле? Вот в учебно-тренировочном отряде нас учат вроде многому. И основам самолетовождения, и воздушному уставу, и медицине, тарифным системам и географии. Нам показывают, как нужно сервировать блюда и сколько граммов черной икры положено на одного пассажира. Но обращал ли кто-нибудь в службе и из начальства внимание на то, как мы живем после полетов: читаем ли книги, любим ли театр, можем ли мы быть интересными людьми вообще, в полном смысле этого слова? И так далее. Нет. Да, вот хотя бы и лекции. Они у нас проходят скучно, неинтересно. А как к нам относятся летчики? Плохо. Вот и получается, что приходит в отряд новенькая — через год она уже умеет красиво одеваться, нравиться, а сама от соприкосновения с Аэрофлотом богаче не становится. В общем, какой-то разрыв происходит между совершенством Аэрофлота и мира, как его называют, духовного. Непонятно, наверно, а, девочки?
— Понятно!
— Понятно, Валя!
— Давай дальше!
Я чувствую, что Утинцева волей или неволей затронула что-то очень важное из нашей жизни, что сейчас девчонки переведут разговор совсем на другое.
— Можно мне? — соскочила со своего места Вилька Ольшанская.
— У вас, Валя, все? — спросил Утинцеву Филиппов.
— Пока все.
— Пожалуйста, простите, как ваша фамилия?
— Ольшанская... — Вилька встряхнула густой гривой соломенных волос, свободно лежащих на стянутых курткой плечах. — Вот мы летаем, летаем по нескольку лет, тоже миллионы налетываем, а нас хоть как-нибудь отмечают за это? Нет. Летчики значки получают, а нам ничего. Неправильно это. Потом Валя тут говорила про пилотов. Правильно. Пристают, выражаются. Будто мы какие-нибудь... Я-то привыкла, а вот новенькие! Они портятся...
Девчонки засмеялись. Филиппов прикрыл рот рукой.
— ...да, портятся. И так пассажиры в салонах лезут с комплиментами, а тут еще и экипаж. — Вилька села.
— Кто еще? — Ручьева повела глазами по комнате. — И по существу собрания...
— Что по существу? — снова зашумели девчонки.
— Разрешите? — звонким голосом попросила слово Неля Бортвина, стройная, высокая бортпроводница. — Я вот о чем хочу сказать. Работаем мы, работаем в небе, а как в отпуск летом идти — нам даже билета бесплатно не положено. Будто не заслужили...
— Или вот, — с места подсказала Гретка Рекалова, — в профилакториях нас кормят за рейс три раза. А если задержка — отказываются...
Поднялась Алевтина.
— Тихо! Мне непонятно, для чего мы сегодня собрались здесь. Обсуждать поступки своих товарищей или фантазировать...
Алевтине не дали договорить. В службе загалдели, задвигали стульями. Алевтина сняла очки и положила их на стол. Дужки очков встали вопросительными знаками. Алевтина, подслеповато щурясь, посмотрела на Филиппова, словно ища помощи.
Ленка Пушкина, довольная, толкнула меня плечом:
— Сейчас заплачет...
Заливисто выдал трель телефон. Алевтина машинально приподняла и опустила трубку. Телефон продолжал звонить настойчиво, междугородным звонком.
— Послушайте, Алевтина Андреевна, — показал глазами Филиппов.
— Да, служба бортпроводников. Что? С «Синим озером»?..
В комнате стало очень тихо.
— Кого? Абдрашитову? У нас собрание. — Алевтина резким движением бросила трубку на рычаг.
Телефон тут же снова взорвался.
— Разрешите. — Филиппов потянулся к трубке. — Да... Абдрашитову? А кто ее спрашивает? Муж?!
Девчонки, как по команде, повернулись к Фаридке. Она, побледневшая, торопливо пробиралась из своего угла. Неуверенно взяла из рук Филиппова трубку, посмотрела на нее и медленно приложила к уху.
— Кто это? — пересохшим голосом спросила Фаридка. — Кто? А...
Если бы не звонок Аркадия, я, быть может, еще и размышляла бы над этим собранием. Может быть, призадумалась над ненужной, напыщенной речью Филиппова: «...французские стюардессы... Приятное сочетание красоты и рассудка... Имеют место...» Кому это все надо? Эта игра в честного, принципиального руководителя. Во всяком случае, я больше доверяю служебному рвению Алевтины. Она есть она. Алевтина не играет, а работает, как умеет. Филиппов же... А Клавка, видимо, не на шутку влюбляется в командира. Что ж, в конце концов даже интересно. Будет. Особенно в финале. Филипповское обаяние недолговечно. Уж кто-кто, а я с ним знакома!..
Под каблуками тонко взвизгивает снег. Скоро, очень скоро он затемнеет, разбухнет. Честное слово, я слышу, чувствую, как ветер, все еще, правда, морозный, сыреет, наливается теплотой.
Тетя Пана сидит на скамеечке возле ворот и кормит хлебным мякишем голубей. Они вспархивают из-под моих ног и тут же садятся. Я рывком открываю дверь. Клавдия стоит возле зеркала и переплетает косу. Майка с Кириллом на оттоманке, обнявшись, Фаридка возится у печки. Все молчат, Кирилл шутовски подмигивает мне.
— Ну, что, графиня, здорово вам досталось сегодня?
Я пожимаю плечами.
Клавдия, не вынимая изо рта шпилек, обращается к Фаридке:
— Так Аркадий приедет к нам или нет?
— Приедет. В одиннадцать часов...
— Ух, и трахнем мы с ним за возвращение, — подхватывает Кирилл, — в пределах комсомольской допустимости, естественно.
— Тебе бы только пить, — перебивает Кирилла Майка. — Давайте, девочки, пойдемте на десять сорок в кино?
Клавдия резко мотает головой.
— Это будет не совсем удобно. Аркадий подумает, что мы...
— Он ничего не подумает. Идите! — говорит Фаридка.
— Вот как! — вспыхивает Клавдия. — Значит, боишься?
— Клавдия, перестань, — останавливаю я ее. — Они разберутся во всем сами. Правда, Фарида?
У Фаридки по щекам ползут слезы. Майка подходит к ней, берет за руку, обнимает, прижимается к Фаридке и торопливо-ласково успокаивает:
— А мы ведь ничего не знаем... Правда, девочки? Не знаем... Чего уж тут... Наше же право не знать? Ну, конечно, наше.
Кирилл ничего не понимает и беспомощно водит глазами. Клавдия, прищурившись по-филипповски, холодно цедит:
— А я бы, Маечка, только за то, как вела себя на собрании Абдрашитова, все бы рассказала Аркадию...
Фаридка вырывается из Майкиных рук. Сейчас они стоят вплотную друг к другу — Фаридка и Клавдия:
— Неужели ты такая скотина, Клавка? Неужели... Да я...
Кирилл решительно встает с оттоманки и раздвигает девчонок.
— Суду, как говорится, не все ясно, но тем не менее сегодняшнее заседание прекращается. Успокойтесь, ненаглядные невесты...
И снова в зимовье густеет тишина. За окном уже совсем стемнело. В тети-Паниной половине поет «Еду, еду, еду к ней» Лемешев.
— Знаете что, девчонки, — очень звонко говорит Майка, — мы с Кириллом сходим в магазин, а вы картошки и прочее приготовьте. Ладно? Аркадий ведь голодный приедет...
Они уходят. Фаридка стучит соском умывальника, потом долго вытирается полотенцем.
— Вот что, Первухина, и ты, Соболь, я ухожу из зимовья.
— Куда, Фарида?
— Это, в общем, не твое дело, Соболь, но я ухожу жить в другое место. А ты, Клавка, переставь меня в другую «тройку». Хватит, пожили...
— Зря, — говорит Клавдия, — ни к чему это. Ты что, хочешь, чтобы я у тебя прощения попросила? Хочешь?
Фаридка как-то безнадежно отмахивается:
— В том-то и дело, что я ничего не хочу. Все мне надоело. Вот только Аркадия жалко... А из Аэрофлота я уйду, наверно. И хватит об этом. Давайте варить картошку.
Мы уже давно не летали, и стол сервирован очень скромно. Нет на нем столичных деликатесов — икры, фруктов, хорошей колбасы. Нет за столом и привычного веселья. Кирилл пощипывает гитару, Майка у зеркала все не может справиться с прической. Фаридка, она в нарядном светлом платье, сидит, опустив глаза, и теребит бумажную салфетку. Клавдия возится у радиолы. Чтобы ловить заграничную музыку, она еще давно изобрела оригинальное приспособление: присоединяет к приемнику утюг.
Мы ждем Аркадия. Уже одиннадцать. Он вот-вот должен постучать.
— А может, по рюмочке пропустим? — шепотом предлагает всем Кирилл. — По единой, чтобы дети грома не боялись...
— Успеешь, — говорит ему Майка. — Пока открывай бутылки.
На столе, украшая его, стоят запотевшие «Столичная», «Мускат» и шампанское.
— Шампанское не трогай. После...
Мимо закрытых ставнями окон скрипят по снегу шаги. Я смотрю на Фаридку и вижу, как она медленно бледнеет.
— Аркадий!..
Стук в дверь.
— Да, да, можно! — кричит Майка.
На пороге, откинув гобеленовую занавеску, появляется Аркадий. Он щурится от света.
— Разрешите? По вашему приказанию прибыл.
Фаридка подходит к нему, и мы все, как по команде, отворачиваемся. Шумит Кирилл:
— Хватит, хватит, не на свадьбе! Быстрее за стол!
Сегодня Аркадий в военной форме. Он весь светится. Улыбка не сходит с его раскаленных румянцем щек. Он похудел, осунулся, стала глубже ямочка на сухощавом подбородке. Лоснятся спереди, от снега, его гладко зачесанные назад темные волосы, правая рука на черной повязке.
Мы уже выпили, вино ударило в голову, но разговор почему-то все не клеится. Одна Майка усиленно ухаживает за Аркадием.
— Ты вот селедочку кушай. Или сыр.
— Ну, ладно грустить, — вмешивается Кирилл, — давайте еще по стопочке, а потом споем.
Фаридка, раскрасневшаяся, сидит рядом с Аркадием. Я понимаю, что им хочется поговорить, что мы мешаем, но как помочь сделать это — не знаю. У нас же одна комната.
Уже давно перевалило за полночь, и удивительное дело, тетя Пана не выключает свет.
— Вы все молчите, молчите, пьете и пьете, — улыбается Аркадий, — хоть бы рассказали, как жили тут без меня. Ты-то как, Кирилл?
— Я? Отлично. Поступил на работу.
— Куда?
— В стюардессы. Так что тоже теперь летчиком буду.
— Правда, Фарида? — спрашивает Аркадий.
— Да.
— А хотите, я вам песню сейчас спою? — предлагает Кирилл.
— Хотим, — за всех отвечает Аркадий.
Кирилл тянется к оттоманке, берет гитару, чуть подстраивает ее:
Улетают девочки в пилоточках
В серебристых машинах вдаль.
Ну подождите, подождите хоть немножечко.
Ведь не закончен последний вальс...
Мы еще никогда не слышали этой песни. Майка восторженно смотрит на Кирилла. Клавдия, откинувшись, слушает, полузакрыв глаза. Левая рука Аркадия на плече у Фаридки.
Кирилл поет бернесовским голосом, а над нашим домом куда-то в ночь приглушенно грохочет самолет.
...Облака еще парами кружатся,
Контрабасом поет гроза.
Улетаете вы незамужними.
А какими вернетесь назад?
Под лампочкой чуть заметно покачивается дяди-Костин «ТУ». Мне становится как-то хорошо и спокойно. Я думаю, а почему нельзя, чтобы всегда было так хорошо на душе, и люди бы не ссорились, не переживали, не влюблялись. Почему?
— Кто это сочинил такую песню? — спрашивает Аркадий.
Кирилл театрально склоняет голову.
— Исполнялась песня Кирилла Сушкова. На русском языке.
Майка хлопает в ладоши. Кирилл бросает гитару на оттоманку и разливает вино.
— А теперь есть предложение послушать рассказы военного летчика Аркадия Поспелова.
— Правда, Аркаша, расскажи, — ласково просит Фаридка.
На лице Аркадия еще ярче разгорается румянец.
— Да что там... Все хорошо, что хорошо кончается. Турбина отказала. Упал в тайгу. Катапультировался. «Миг» мой сгорел, и все в нем сгорело. Когда очнулся, помню, туман над тайгой и тишина, жуткая. Пошел. И три дня выбирался. Без еды. А все равно, думаю, дойду. Козы на меня выходили. Стрелял. Да с левой руки разве попадешь? В общем, последний патрон остался. Запасную обойму потерял. К реке выбрел под вечер. Гуси. Пара. И далеко. Не стал даже и целить. Костер запалил и до утра возле сосны просидел. Туман. Совсем ослаб. И, как на смех, в кармане десять рэ нашел. Вот бы, думаю, в магазин сейчас. А после, чудится, мы с Фаридой и вправду идем в ресторан. Музыка играет. Глаза приоткрыл, вижу, волк на меня... Шагов двадцать осталось. Тут еще костер глаза режет. Выдернул пистолет, прислонил к дереву и, уж не знаю, каким пальцем спуск двинул. Выстрелил. А когда в себя пришел, чуть не задохнулся. В рот мне что-то лили. Спирт. Откашлялся, осмотрелся — зимовье. Только не такое, как ваше, натуральное. Лежу, шубы дымом пахнут, рука перемотана. Чье-то лицо бородатое надо мной. Парень. Здоровый. Увидел, что проморгался я, и говорит мне тонким таким голоском: «Собачку-то ты мою тово, паря...» — Ну, выпьем за... — Аркадий улыбнулся, — за вас всех.
Фаридка уронила голову на стол и заплакала.
Не знаю, точна ли я в определении, но бывают все-таки высокие дни. И, наверно, бывают они такими от неба. Весна расчищает его и поднимает, поднимает.
Сегодня 8 Марта. Я иду по засыпанной солнцем улице и вижу крохотную тревогу в капельках-глазах воробья, обогнавшего меня на тротуаре, озабоченную полуулыбку прохожего, скрытый зевок постового на перекрестке, где снует деловитый машинный поток, прокопченные тополя, высветленную синеву неба над моим городом, и радуюсь.
Я слышу случайные, полные наивной бессмыслицы фразы в автобусе, далекие аэродромные гулы, стрекот автомата, выбивающего серые магазинные талоны, звенящий голос трубы в форточке музыкального училища и радуюсь.
Я чувствую сосредоточенное внимание у запотевших от дыхания газетных витрин, комариные укусы морозного ветерка на щеках, упругую легкость собственных шагов, изумленный немой вопрос во взгляде встречного парня, и оттого, что я все это вижу, слышу, чувствую, мне бесконечно светло и хорошо.
Сегодня 8 Марта. Я иду по земле. А сколько сейчас девчонок моей профессии в небе, в самолетах, меченных самыми разными опознавательными знаками?
Чем встречает их земля, что приготовила она им в этот день?
Я вспоминаю хрупкую, ее можно было бы сравнить с гладиолусом, белокурую голландку Эльзу — мы познакомились с ней в прошлом году в Шереметьеве, на международном аэродроме.
Эльза пила кофе из крохотной фарфоровой чашечки, показывала остренькие зубки и быстро-быстро говорила по-английски. Я поняла только, что она первый раз в Москве и потрясена ее величием.
Я вспоминаю веселую чешку Марию. Наш «ТУ» подрулил тогда прямо к их машине. Мария угощала нас сигаретами и по-русски расспрашивала: «Возможно ли лично познакомиться с Аркадием Райкиным?»
Я иду по самой кромке тротуара, глубоко задумавшись, и не сразу соображаю, что негромкий голос за спиной относится ко мне.
Оглядываюсь — метрах в пяти вишневая «Волга», а рядом человек в темно-синем пальто и пушистой меховой шапке.
— Вы меня? — Я пожимаю плечами: человек незнаком мне.
— Да, вас. И, простите, неужели не узнаете?
Теперь он стоит рядом со мной, и я... я, конечно, узнаю: Артем.
— Да, я вспомнила вас... Только...
Артем не дает мне договорить, и я чувствую, что он, понимая мое смущение, тоже смущается.
— А я вас не забыл. Вот... Тогда еще дождь в Москве...
Артем мнет перчатки, царапает носком ботинка снег, потом почти отчаянно предлагает:
— Вы бы не отказались покататься со мной? Просто так, конечно. По городу.
— У вас своя машина? — притворяюсь я, чтобы сбить неловкость минуты. Самой мне, откровенно, очень хочется побыть с этим парнем. В нем что-то все по-настоящему — искренне и открыто.
Артем улыбается. Совсем как тогда, и я вижу знакомую выщербинку на переднем зубе.
— Своя, к сожалению. Обарахлился. Отец говорит мне: частная собственность — это путь в болото. Ну да ладно, думаю. В небе болот не бывает.
— Почему в небе? Вернее, при чем тут оно?
— А я летчик. К земле прислоняюсь не часто.
— Вот оно что! А я что-то вас в порту не встречала.
— Я на северных трассах. Тихоход. Поршневик. Так сказать, человек авиации вчерашнего дня.
Мы колесим по переулкам, улицам, бульварам. Солнце ходит за машиной, заглядывая в нее то слева, то справа, то прямо в ветровое.
— И еще раз простите, — говорит Артем, — вот мы столько разговариваем, а я все выкаю и выкаю, то есть не знаю, как звать вас.
— Рита.
— А меня Артем.
— Помню.
Артем бросает на меня короткий, улыбчивый взгляд.
— Вот и познакомились, Прямо гора с плеч. Будто самолет в тайге на туман посадил. И знаете что, Рита?..
— Не знаю.
— Нет, правда, приземлимся вот в этом кафе... Посидим.
— Давайте.
— Что же мы будем делать, Рита? — спрашивает он меня, когда мы садимся за столик, и, не дожидаясь ответа, предлагает сам: — Может быть, выпьем по бокалу шампанского? За ваш день.
Мне неудобно в упор смотреть на Артема, мы и так сидим очень близко друг от друга — столик узок и невысок. Но иногда я все же коротко вглядываюсь в его лицо. Оно тщательно выбрито и у аккуратных, косо срезанных висков отливает матовой синевой. У Артема большой, открытый лоб, помеченный морщинами, мягкие, полные губы. На правой щеке, как раз посередине, родимое пятно. Резкий подбородок.
Нам приносят мороженое и шампанское в запотевших высоких фужерах. В кафе тепло, негромко играет радиола — уютно.
— Хорошо! — говорит Артем. — Веснища! А вообще-то мне нельзя даже и шампанского. За рулем. Ну да ничего. Крошки! Праздник ведь...
— Артем, что это у вас за слово «крошки»?
— А-а, — Артем стряхивает пепел сигареты, — это друг у меня был, тоже летчик. Поэт. Так вот у него стихи были такие про нас. Кончались они — «и в карманах их кожаных курток — табачные крошки и звезды...». Называл Николай нас в стихах «депутатами Верховного Совета звезд». Да...
— Почему был?
Артем примял сильным движением в пепельнице сигарету и нахмурился. Морщины на лбу выступили отчетливо и глубоко.
— Погиб он. На испытаниях новой машины. Упрямый был. До земли вытягивал, а когда катапультировался, поздно было. В сложных метео испытывал, в дождь. Я слышал его последнюю пленку. Когда взлетел, засмеялся и враспев так сказал, будто впервой увидел: «А над дождем-то небо, ребята!» Кстати, жена у Николая тоже стюардесса. Ниночка. Удивительно походит на вас. Такая же красивая... Простите, Рита. Он перед последним полетом стихи ей посвятил. Хотите, почитаю?
— Конечно, Артем.
Артем задумался, достал новую сигарету, размял ее, не прикуривая, отложил, прикусил изнутри зубами щеку, отчего губы его скривились, и, вздохнув, начал совсем негромко:
Упадет на крыло роса.
У пилота озябнут руки.
Ну. зачем ты опять в глаза?
Не целуй. Это же, говорят, к разлуке...
Артем вдруг замолк, виновато взглянул на меня и улыбнулся.
— И еще раз простите, Рита. Заговорил я вас. Может, опьянел? А?
— Что вы, Артем! — вырвалось у меня. Мы замолчали.
— А что вы тогда в Москве делали? Если не секрет.
— Хорошо, Рита, я вам скажу, только договоримся сразу: после моего ответа вы мне вопросов больше не задаете. Идет? А после, — Артем посмотрел на меня внимательно-внимательно, и я уловила в этом взгляде отчетливую просьбу, — мы ведь не последний раз встречаемся, я вам все расскажу подробно-преподробно. Так вот, Рита, в Москве, когда мы познакомились с вами в ресторане, я обмывал свой развод с женой.
— Почему?
Артем шутливо погрозил мне пальцем:
— Мы, Рита, договорились.
Шампанское выстреливает тоненькими газовыми ниточками. В бокале я вижу свое отражение. Мне немного грустно за Артема.
— А вы, Рита, не пишете стихи? — вдруг спрашивает Артем. — Я почему-то уверен, что люди таких профессий, как геологи, летчики, стюардессы, ночные сторожа, обязательно должны быть в душе поэтами.
— Нет, Артем, я не пишу стихов.
У меня чуть-чуть кружится голова.
— Можно мне сигарету?
Артем спохватывается.
— Конечно. Пожалуйста, — предупредительно клацает зажигалкой.
— Вы только не смейтесь, но, честное слово, я как-то умудрилась сочинить несколько строчек. Под настроение, конечно. Дело в том, что я очень люблю рассветные аэродромы, в легком тумане когда все, и последние огни выцветают на рулежных дорожках, и турбина одинокая, прогреваясь, сипит. Летними рассветами хорошо покидать землю. Роса на иллюминаторах, роса на траве. Когда улетаешь утром, веришь почему-то только в хорошее, плохое остается далеко внизу и вроде больше никогда уже тебя не догонит.
— Ну, а стихи? — напоминает Артем.
— Да это и не стихи совсем, просто какое-то настроение, желание, что ли: я мечтаю подняться в небо, прыгнуть вниз затяжным прыжком, чтоб почувствовать силу ветра и поверить в силы свои...
— Вы, Рита, наверное, мечтательница, а? — Артем смотрит на меня очень внимательно. — Я почему так говорю, потому что удивляюсь вам. Среди красивых внешностью людей, особенно женщин, по-моему, мечтатели — большая редкость.
— Это вы комплимент мне, Артем?
— Крошки! Мне так сдается. И давайте простимся с этим заведением. Прокатимся еще по марту?
Артем ведет машину уверенно, легко, его большие сильные руки лежат на баранке, как на самолетном штурвале, во всяком случае, очень похоже.
— Рита, — не поворачиваясь ко мне, говорит Артем, — можете вы мне помочь в одном небольшом, но серьезном деле?
— Смотря в каком, — уклончиво говорю я.
— У меня тяжело болен отец. У него третий инфаркт. Откровенно говоря, я не очень верю в то, что он выкарабкается. Дальше немного труднее вам объяснить, длинна предыстория, но, в общем, он последние годы часто меня спрашивал, когда, мол, у тебя будет настоящая подруга? Жена, что ли... Я со своей уже шесть лет не жил. Старику, понятно, только хорошего для меня хочется. Так вот, если бы мы сейчас заехали ко мне, ему было бы наверняка приятно познакомиться с вами. Честное слово. Пусть старик поверит, что у Темки-бродяги есть хорошая девушка. Одним словом, Рита, от вас в этой, возможно, не очень веселой истории требуется только одно, ну, если хотите, по-человечески обмануть человека. Можете вы это сделать, Рита?
Мы въехали в незнакомую мне улицу, и она чем-то напомнила нашу «Слободу»: такие же деревянные со ставнями дома, обилие тополей, синеватые снежные наметы у щелястых заборов. В конце улицы неожиданно возник современный двухэтажный каменный коттедж, и Артем мягко притормозил.
— Ну так как, Рита? Вот в этом доме я живу. На втором этаже, где балкон.
Артем закурил. Я взглянула на него и только сейчас заметила: на виске у Артема сединки. Я сказала:
— По-человечески обмануть человека, говорите?.. И он, думаете, отец ваш, поверит?
Артем усмехнулся:
— Возможно, что и нет. Но вы, Рита... такая...
— Хорошо, идемте, Артем.
Двор встретил нас ребячьим визгом. Дверь в подъезд — натужным пением пружин. Сумрачная лестница с выщербленными ступенями вела наверх. Артем оглянулся и тихо сказал:
— Первой нас увидит мачеха. Она немного с причудами, не обращайте внимания.
На стук Артема тяжелая, обшитая желтым дерматином дверь открылась не сразу. Сначала женский голос спросил:
— Кто?
Артем коротко бросил:
— Мы.
Брякнула цепочка, и на пороге я увидела женщину маленького роста. Полная, в шелковом цветастом халате, она смотрела на меня удивленно, предельно сощуренными глазами. Сразу запомнилось ее лицо — припухлое, с узкими, тесно сдвинутыми губами, курносым носом.
— Проходи, проходи, Рита.
Женщина отступила. Не больше чем на шаг, разглядывая меня все тем же предельно сощуренным взглядом.
— Знакомься. Это Рита.
— Елизавета Григорьевна. — Женщина, не протянув руки, круто повернулась и исчезла за тяжелой портьерой.
— Раздевайся, Рита. Будь как дома.
Мы прошли за ту же портьеру в большую светлую комнату. Три стены ее от пола до потолка занимали застекленные стеллажи с книгами. Кроме низкого стола, четырех мягких кресел, пианино и торшера, в комнате из мебели ничего нет.
— Садитесь, Рита, — несколько виновато предложил Артем. — Хотите отличного марочного вина?
Не дожидаясь ответа, Артем подошел к стеллажу, сдвинул в сторону стекло и достал бутылку, две рюмки на высоких ножках, потом оттуда же вытащил небольшую вазу с яблоками.
— Вот так и живем. У нас четыре комнаты. Мы сначала посидим, а потом к отцу сходим. Он в своем кабинете лежит. От камней уходить не хочет.
— От каких камней?
— Разных. — Артем улыбнулся. — У отца в кабинете целый музей. Он геолог, ученый... Вы, наверное, слышали такую фамилию — Неверов?
Я кивнула.
Артем налил вино.
— Угощайтесь. Это мускат «Черный камень». Вам понравится... И одну минуту, я схожу посмотрю, как там отец.
Артем вышел из комнаты. И очень скоро вернулся.
— Отец зовет нас, Рита.
Я никогда не видела близко, в домашней обстановке, ученых и смутилась, когда мы вошли в кабинет отца Артема.
Неверов лежал на широком кожаном диване, прикрытый пледом.
— Здравствуйте, — сказала я.
— Проходите, Рита, — слабым голосом сказал Неверов. — Садитесь. Вот сюда. — Он показал глазами на стул, стоящий рядом с диваном. — Меня зовут Сергеем Ивановичем, а вас я уже знаю. Темка представил.
Глаза Неверова из-под густых, почти сросшихся седых бровей смотрели зорко.
— Камни мои смущают? Походите, посмотрите, — словно отгадав мои мысли, предложил Неверов. — Жаль мне их. Осиротеют они, по всей вероятности, скоро. Запылятся, затускнеют. С Темки моего, Рита, как видите, толку мало. Ему геология боком вышла. Крошки одни! Звезды подавай, самолеты.
Неверов задохнулся и приложил ко рту сосок от кислородной подушки.
«Они удивительно похожи друг на друга, отец и сын, — подумала я. — Даже в манере разговаривать».
Неверов отдышался и продолжал совсем слабым голосом, почти не шевеля губами:
— Так сколько вы знакомы, Рита, с летуном моим?
Я посмотрела на Артема. Ответный его взгляд был очень серьезным.
— Давно мы с ним знакомы, Сергей Иванович. Сами можете понять, — я вдруг почувствовала себя уверенной, — если Артем женой собирается назвать меня.
Какой цепкий, пронизывающий взгляд у Неверова, где-то в самой глубине его крошечное сомнение, а может быть, это страдание от боли.
— Женой? Темка, выйди-ка на секунду. После постучишь и зайдешь.
Артем вышел и тихо прикрыл дверь. Неверов молчал, все так же изучающе глядя на меня.
— Так женой говорите, Рита? Может быть, это и хорошо. Как бы мне внука хотелось! Только зря вы, по всей вероятности, чудесная девушка, собрались провести меня. Я сразу разгадал Темкину стратегию. Верно, разгадал?
Я не смогла бы обманывать больше этого человека и качнула головой.
— А скажите-ка откровенно, нравится вам мой Темка?
— Нравится.
— Вот и хорошо. Дайте я вашу руку поцелую, дочка. А теперь идите. Устал я. Об остальном в другой раз. Вы ведь еще зайдете к нам? Невестушка...
Я сильно-сильно покраснела.
— До свидания, Сергей Иванович.
Артема в большой комнате не было. Я в нерешительности остановилась, не зная, что делать.
— Где вы работаете? — От резкого, чуть хрипловатого голоса я вздрогнула.
Елизавета Григорьевна стояла возле пианино и в упор рассматривала меня.
— Я?..
— Да, вы.
— Я... в порту, бортпроводницей.
— Стюардесса, значит.
Елизавета Григорьевна говорит слегка в нос, по-видимому, она курит.
— И сколько же вы зарабатываете?
Я растерялась:
— Как когда... Около двухсот рублей.
— А наш Артем около шести тысяч, по-старому...
Меня начал раздражать ее тон.
— Ну и что?
Елизавета Григорьевна хрипло рассмеялась.
— Какое же имеете, девушка, образование?
— Кончила лесотехнический техникум... Только зачем это?..
Елизавета Григорьевна не ответила. Еще раз почти брезгливо смерила меня с ног до головы и вышла из комнаты. От этого липкого, оценивающего взгляда мне стало не по себе, захотелось немедленно уйти из квартиры Неверовых.
— Рита, ты что же стоишь? — запыхавшийся Артем взял меня за руку и подвел к креслу. — Я к машине бегал. Ключи забыл. Извини. Ты чем это расстроена, а?
— Нет, все хорошо, Артем...
— А-а, с мачехой, наверно, посудачила? Да?..
Я пожала плечами.
— Крошки! Я же говорил, не обращай внимания. Она этого вполне заслуживает.
Артем виновато улыбается, суетится, я понимаю, что ему неприятно мое плохое настроение.
— Я завтра, Рита, лечу. На север. Первый рейс после отпуска.
— Надолго?
— Как знать.
Артем берет мою руку своими огромными ладонями.
— Рита...
— Не надо, Артем. Проводите меня домой.
— Где мы с вами встретимся?
— Вы мне позвоните. Запишите номер, Артем.
В «зимовье» никого. Девчонки ушли на вечер в Дом офицеров. Я долго сижу на оттоманке и думаю:
«...Невестушка...» — говорит Неверов.
«...А наш Артем около шести тысяч, по-старому», — хрипит Елизавета Григорьевна.
Разбудили меня голоса. В сенках.
— Спасибо вам еще раз, Клавдия Александровна, за приятно проведенный вечер. По-моему, вы остались довольны? — приглушенно рокотал чей-то басок.
— Да, конечно, Алексей Петрович. Мне было очень и очень хорошо.
— А как вам, Майя?
Майка ответила звонко:
— Хорошо!
— Пошел, — снова загрохотал басок, — приятного вам сна. А вы, Клавдия Александровна, не забудьте, о чем мы с вами договорились. И Риту обязательно уговорите.
— Не забуду, Алексей Петрович.
Я насторожилась и только сейчас догадалась: да это же Филиппов! Но при чем здесь мое имя?
В эту ночь мне пришлось проснуться еще раз. Меня разбудила Майка.
— Рит, а Рит, пусти!
— Ты чего не спишь?
— По тебе соскучилась... Ой, мы натанцевались! Нас Филиппов привез на своей машине. Он за Клавкой весь вечер ухаживал. Мы пиво пили. Клавка — на двадцатом небе. Влюбилась, наверно. Что будет!
— Кирилл был на вечере?
— Был. Все время со мной. Только потом в бильярд играть ушел. Он, Рита, на деньги играет. Лучше всех...
Сон прошел. За окнами, в щели ставен, сочился невыспавшийся рассвет.
— А я, Майка, Артема видела, — вдруг вырвалось у меня.
— Артема! — Майка даже подскочила. — Того, московского?.. Ой!.. А он?..
Майка крепко прижалась ко мне.
— Он... Я тебе потом, ладно...
Я проснулась совсем рано, тихо оделась, стараясь не разбудить девчонок, и вышла на улицу. Когда я вернулась во двор с полными ведрами, возле зимовья меня встретила тетя Пана. Стертой метлой она скребла покосившееся крыльцо. Мирка сидела на крыльце, дрожа и широко зевая.
— Доброе утро, тетя Пана.
— Доброе утро.
Тетя Пана коротко взглянула на меня, поправила на голове сбившийся платок и тихо сказала:
— Письмо у меня к вам. Все забываю отдать. Сейчас принесу.
Она вынесла конверт и, подавая, спросила:
— Фарида от вас съехала, да?
Я кивнула, вглядываясь в неясные строчки адреса. Письмо было Клавке от Михаила.
— Ушла от нас Фарида, тетя Пана.
— И где она теперь?
— Здесь, в городе, к подруге одной переехала.
Тетя Пана тяжело вздохнула, взяла снова огрызок метлы и зачем-то обронила:
— Да. Раньше в нашем дворе жили люди...
Мирка, заскулив, снова зевнула.
Я открыла ставни и постучала в замороженное стекло. Потом прошла в зимовье, включила свет.
— Клава, вставай! Письмо тебе!
Заспанное лицо ее разноцветно: одна щека бледная, другая розовая, подушка отпечаталась сеткой неровных полосок. Клава долго плещется возле умывальника и, только когда сон смыт окончательно, спрашивает:
— От кого, говоришь, письмо?
Как-то нехотя, вяло прочитывает его и так же нехотя сообщает:
— Мишка третье место занял. Ногу потянул. Упал. В Кирове сейчас. Пишет, чтобы я готовилась встречать его. И в любви объясняется. С ошибками. — Клавдия с хрустом потянулась. — Надоел он мне со своей любовью...
— Уже?! — Заспанная Майка, натянув до подбородка одеяло, сидит на оттоманке и щурится на Клавдию.
— Уже... уже, — передразнила ее Клава. — Это я шучу.
Она стоит у зеркала и старательно выкладывает косу, рот ее набит шпильками.
— Что ты понимаешь, рыжая, в мужчинах! Для тебя же на Кирилле свет клином сошелся. А для меня... Ну, сама подумай. Кто такой Михаил Тропинин? Токарь, спортсмен, пусть даже известный. Еще года два побегает, а дальше? Тренер. И все.
— Разве это плохо, Клава? — Майка настраивается на серьезный лад. — Если любишь...
— Любишь, — тянет Клавдия. — Да ну тебя...
— А я про Мишу в газете читала, — говорит Майка.
— В какой это газете?
— В «Комсомолке».
Майка соскакивает с оттоманки и в одной рубашке шлепает босыми ногами в угол. Роется в сумке, достает смятый газетный лист.
— Вот. Тут даже и снимок его есть. А пишут-то, — Майка, кашлянув, читает: — «...мужество спортсмена, настоящий бойцовый характер помогли Михаилу Тропинину, токарю из Лопатска, подняться на пьедестал почета...»
— Дай-ка, — тянется к газете Клавдия. — Смотри-ка ты, что делается!
Со страницы улыбается усталой улыбкой победителя Михаил. На нем красивый свитер, пестрая вязаная шапочка. Клавдия довольно смотрит на нас.
— Ай да Михась!
— А ты говоришь еще! — укоряет ее Майка.
Клава хохочет, хватает Майку, и они валятся на оттоманку.
— Отпусти! — визжит Майка. — Шальная, прямо!
Клавдия встает и задумчиво говорит:
— Мы с Мишкой ведь на стадионе и познакомились. Там на льду и целоваться начали.
— Ледовая у вас любовь, значит, — подкусываю я Клавдию.
— Ну, это как сказать, — улыбается она.
Мы знаем, Клавдия увлекалась коньками. Была даже чемпионкой города, и о ней тоже писали в газетах.
...Клавдия бежала по малой дорожке. От этого забега зависело тогда все — судьба первого места. Мы с Фаридкой, почти ничего не понимая в конькобежных соревнованиях, пришли поболеть за подругу. На стадионе играла музыка, было много людей, и морозный день был как-то по-особенному искрист.
Сразу же после выстрела Клавдия вырвалась вперед.
— Давай! — заорала Фаридка.
Круг... Еще...
— Молодец, Клавка! — слегка рисуясь, на публику, «болела» Фаридка.
И вдруг... все оборвалось. На вираже Клавдия споткнулась и, беспомощно взмахнув руками, упала. Сила инерции потащила ее на спине. За Клавдией потянулась чистая-пречистая полоса. И девушка, бежавшая сзади, сразу же настигла Клавдию. Но в последний момент, когда она должна была уйти вперед, Клавдия, как бы стараясь подняться, выставила поперек дорожки ногу. И соперница тоже повела за собой в падении широкую полосу чистого льда.
— Фаридка, а ведь Клавка той ножку подставила...
— Брось ты! Давай! — кричала Фаридка, азартно блестя глазами.
Первухина пришла первой...
— Рита, — говорит Клава, — у меня к тебе дело есть. Весьма важное. Ты что сегодня вечером делать собираешься?
— Ничего вроде не планировала.
— Так вот, — Клавдия смотрит на Майку, потом на меня, — мы тут все свои, Филиппов меня с тобой сегодня на день рождения приглашает.
— Ой! — взвизгивает Майка. — Филиппов?!
— Пойдешь, Рита? Алексей Петрович очень меня просил, чтобы ты пришла. У него здесь никого нет.
— Нет, Клава, я не пойду.
— Почему, Ритонька? — лезет ко мне Клавдия. — Пойдем. Зачем ты отказываешься? У него так хорошо...
— Ты что, уже у него была? — удивленно спрашивает Майка.
— А как же, — гордо говорит Клавдия. — Мы с Алексеем Петровичем в очень хороших отношениях.
— Слышали, слышали, — холодно говорю я.
— Где это слышали? — настораживается Клавдия.
— В службе. Девчонки о тебе болтали.
Клавдия ухмыляется.
— Пускай треплются. Завидуют, значит.
— Чему?
— Счастью моему!
Клавдия резко оборачивается, и я невольно отмечаю про себя, что Клавдия все-таки красивая. Как-то хищно красивая.
— Алексей Петрович не такой человек, чтобы что-нибудь себе позволить. А наши девки только сплетни распускать могут. Дуры! Да я за Алексея Петровича...
— Хватит, Клава. — Мне противно слушать ее. — Хватит.
— Да ты что?
— Ничего. — Я набрасываю на себя пальто и выхожу во двор.
Идет снег. Небо над городом совсем низкое. Тетя Пана возле ворот кормит голубей.
«А может быть, стоит пойти к Филиппову? — думаю я. — Может быть, стоит?»
В службе обычная деловая суматоха: телефонные звонки, возня с полетными графиками, самые последние «новости» от улетающих и прилетающих девчонок.
После обеда Алевтина подкатывается к доске приказов и демонстративно откалывает он нее какую-то бумажку.
— Готовьтесь, Соболь, — говорит она мне, — в рейс. На послезавтра буду планировать. В Москву. Радует это вас?
— Очень, Алевтина Андреевна, — деланно улыбаюсь я.
— Кстати, — говорит Алевтина, — Абдрашитова просила меня перевести ее в другую «тройку». Что вы на это скажете?
— Раз просила, значит, ей так надо. Переводите.
— Вот как! — удивляются из-под очков Алевтинины глазки. — Что-то не поделили... Знаете, кто с вами полетит? Юноша. За третий номер. Фамилия его... Сейчас... Сейчас... Сушков... Кирилл. Долговязый такой. Знаете? Это будет его первый стажировочный полет. Вы, Соболь, будете за старшую.
«Интересно, — думаю я, — знает об этом или нет Майка? Успею ли я повидать до отлета Артема?»
К четырем часам мы заканчиваем все дела. Алевтина уходит. Мы остаемся в службе вдвоем с Клавдией. Она листает журналы. Молчит. Я тоже молчу. Потом Клава говорит:
— Ты, может быть, все-таки поедешь к Филиппову? Я тебя очень прошу, Рита. Ну, ради меня... Сделай милость. Мы ненадолго. Посидим только часок, другой. Рита, а?
Клавдия подходит ко мне, обнимает, заглядывает в глаза.
— Ритуля... Будь умницей, Алексей Петрович уже звонил. Интересовался. Я сказала, что мы приедем... Ну, в самом деле... Если ты на него за то сердишься...
— За что? — вспыхиваю я и, чтобы Клавдия не заметила бросившейся в лицо краски, отхожу к окну.
— За тот рейс... Ну, когда в ресторан ходили... Так ведь он же командир... Это входит в его обязанности. Соглашайся, Рита. Да, ты ничего не слышала про Липаева? Ему операцию сделали. Грыжу вырезали.
Клавдия смеется.
— Так ему и надо, — говорю я.
— Правильно! — ржет Клавка. — Фертик с усиками... Он сейчас за Ленкой Пушкиной ухлестывает. Она из него Буратино сделает. Ну, так идем, Рита, к Алексею Петровичу? Отдохнем от этой, будь она, службы.
И я неожиданно для себя соглашаюсь. В конце концов это будет тот самый случай, когда я смогу рассчитаться с Филипповым. Тем более, он сам на это напрашивается. Но что он хочет от меня?
Клавка чмокает меня в щеку. Срывается.
— Я в парикмахерскую, Рита. А ты не желаешь?
— Нет.
Рядом с аэропортом за последние годы как-то незаметно выросла новая улица. Она так и называется — улица Летчиков. Серые четырехэтажные дома с балконами, новые магазины. Филиппов въехал во двор, подрулил прямо к подъезду.
— Вы, девчата, только на квартиру мою не очень. Мебель я еще не всю приобрел. Некогда.
Уже поднимаясь по лестнице, я вдруг вспомнила, что иду на день рождения без подарка, и только сейчас заметила под мышкой у Клавдии сверток.
Филиппов открыл дверь и вежливо сказал:
— Прошу.
Мы шагнули в прихожую. Вспыхнул свет. Ойкнула Клавдия. Прямо у порога стояла изящная плетеная корзина, полная живых цветов. Филиппов поднял ее и преподнес нам. Клавдия сунула мне сверток и взяла цветы, воткнулась в них лицом.
— Как пахнут, Алексей Петрович!
— Это гиацинты. Раздевайтесь, девчата. Смелее. Давайте я за вами поухаживаю.
Клавдия подставляет Филиппову спину. Я сбрасываю шубку сама.
— Алексей Петрович, — говорит Клавдия, — чуть не забыла. Это вам. От меня... и Риты.
Клавдия берет со столика сверток, который я положила, раздеваясь.
— Спасибо, спасибо. Только зачем вы... Подарки — это предрассудки. Ваш приход ко мне — вот это подарок! Ну, а теперь за стол.
Филиппов как-то виновато поглядывает на меня, я чувствую его неловкость.
За столом Филиппов развертывает сверток, принесенный Клавдией, и... К серебряному горлышку шампанского синей шелковой ленточкой привязан самолетик дяди Кости.
— Какая прелесть! — рокочет бас Филиппова. Я опускаю голову, закусываю губу. — Где это вы изыскали такое, девушки?
— Это неважно, — игриво отвечает Клавдия.
А у меня перед глазами дядя Костя. В стоптанных огромных валенках, со старческой слезинкой в уголках мутных голубеньких глаз.
Хлопает пробка. Филиппов встает.
— Обычно первый тост поднимают за виновника торжества. Есть предложение отойти от устаревших традиций. К тому же мои сегодняшние сорок пять прожитых, ей-богу, не такая уж и радость. Я предлагаю тост за вас, за девчат, живущих на голубых перекрестках планеты.
Клавдия смотрит на Филиппова завороженно. В ее руке подрагивает высокий хрустальный бокал.
— Нет, нет, Алексей Петрович, — перебивает она Филиппова. — Выпьем за вас!
Филиппов улыбается и пьет. Наступает молчание.
— Милиционер родился. Так, кажется, говорят в подобные минуты, — шутит Филиппов. — Угощайтесь, девушки, смелее. Что вам, Рита, больше по вкусу?
— Я сама... спасибо.
Филиппов подливает шампанское. Теперь встает Клавдия. Она волнуется. На щеках яркие пятна румянца.
— Алексей Петрович, мне бы хотелось выпить за... за нашу с вами дружбу. Откровенно говоря, у нас в отряде еще не было таких командиров.
— Ну, это вы зря, Клавдия Александровна...
И снова наступает молчание.
— Может быть, включим музыку? — предлагает Филиппов.
Он подходит к радиоле, ставит пластинку.
— Это самая моя любимая песня.
В далекий край товарищ улетает.
Родные ветры вслед за ним летят...
— Что-то у нас Рита сегодня невеселая? — обращается ко мне Филиппов. — Сердитесь на меня? Стоит ли...
Я поднимаю глаза и смотрю на Филиппова в упор. Он не выдерживает взгляда.
— Может быть, теперь коньяку, а? Мне приятели из Москвы прислали. «Двин». Прекрасная вещь. Где ваша рюмочка, Клавдия Александровна?
...Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд...
— Как же вы один живете, Алексей Петрович? — ласково воркует Клавдия. — Наверное, даже полы помыть некому...
— Ничего. Я человек ко всему привыкший.
Клавдия смеется. Потом вдруг предлагает:
— Давайте потанцуем, Алексей Петрович. Я сейчас сама пластинку выберу.
Мы остаемся за столом одни. Филиппов ловит вилкой ускользающий гриб.
— Когда вы, Рита, летите? И куда?
— В Москву. Послезавтра, — в тон ему отвечаю я.
— Это хорошо.
— Я жду вас, Алексей Петрович, — кокетливо говорит Клавдия.
— Извините, Рита.
Они танцуют. Филиппов выше Клавдии, и она все время привстает на носки, отчего сильные икры на ее ногах напряжены. Голову Клавдия положила Филиппову на плечо и плывет в танце с полузакрытыми глазами. Когда пластинка кончается, Клавдия подпархивает к столу и наполняет рюмки, проливая коньяк на скатерть.
— Где пьют, там и льют, — выручает ее Филиппов.
— Алексей Петрович, — говорит Клава, — а можно, я вас просто буду называть Алексеем? Хотя бы сегодня?
— Отчего же, Клавдия Александровна, — прищурясь, говорит Филиппов. — Вы предлагаете брудершафт? Давайте попробуем.
Филиппов сам перехватывает Клавину руку своей и выпивает. Клавка, сияя глазами, опрокидывает по-мужски о рот рюмку и закашливается. Филиппов легонько стучит ее ладонью по спине.
— Прошло, Клава?
— Прошло, Алексей... Петрович, — говорит Клавдия, и они оба весело смеются. Мне приходится тоже изобразить на своем лице улыбку.
Филиппов ставит новую пластинку. Снова танго.
— Разрешите, Рита.
Сначала мы танцуем молча, потом Филиппов тихо, одними губами говорит:
— Рита...
— Да.
— Я знаю, что ты...
— Не надо, Филиппов.
— Клава, — вдруг говорит он громко, — если не трудно, поставьте на газ чайник. В кухне. Пожалуйста.
— Рита...
Мы останавливаемся.
— Я слушаю тебя.
— Рита, я много думал после того и поверь, мне очень трудно... без тебя. Не знаю, можешь ли ты простить меня...
— Что ты мямлишь, Филиппов?
— Рита, я приехал сюда только из-за тебя. Не веришь?
Неожиданно он берет меня теплыми, влажными ладонями за голову и пытается поцеловать. Я резко откидываюсь назад и стукаюсь затылком о стену. В комнату вбегает раскрасневшаяся Клавка.
— Сейчас будет чай.
А я больше не могу сдерживать себя. Я подхожу вплотную к Филиппову и говорю ему прямо в лицо:
— Ты и пощечины-то не стоишь!
В прихожей я стремительно одеваюсь и вижу бледную Клавдию.
«Что-то еще забыла, — лихорадочно думаю я, завертывая в газету туфли. — Что, что? Ах, да...»
Я возвращаюсь в комнату, где стоит праздничный стол, беру самолетик дяди Кости и говорю Клавке:
— Подарки дважды не дарятся. Это память о порядочном человеке. Ты слышишь, Филиппов, о порядочном.
У двери на улицу плачет кошка. Я открываю дверь, и кошка, благодарно сверкнув огромными лунными глазами, несется по двору.
На автобусной остановке меня догоняет Клавдия. Запыхавшаяся, расстроенная, в незастегнутом пальто, она хватает меня за руку:
— Рита, что случилось? За что ты его? Что он тебе сделал?
— Это сделал не он, Клава. Это сделала я.
Аэропортовский зал ожиданий — огромная стеклянная призма. С небольшой площади, где разворачиваются такси, сквозь забранные вечерним морозцем окна видно, как в этой призме, подсвеченной изнутри неживым люминесцентным светом, медленно плавают люди.
Я жду Артема. Он позвонил в службу в конце дня, и, опоздай звонок на несколько секунд, Артем бы меня не застал. Разговор был коротким, но по тону я поняла: что-то случилось.
— Жди меня, Рита, в зале ожиданий, — сказал Артем и повесил трубку.
Изредка я выхожу на улицу. Аэродромный воздух пахнет знакомо, стонут турбины, гремят взлетающие и заходящие на посадку машины.
— Рита! Рита!
Это Артем. Я не заметила его «Волгу».
— Как быстро ты вернулся, — говорю я ему, когда мы мчимся по шоссе в город. Артем приветливо кивает.
— Ты чем-то расстроен?
Артем одной рукой старается достать из хрустящей пачки сигарету. Я помогаю ему. На перекрестке, под светофором он прикуривает, освещая небритое лицо, и отрывисто говорит:
— Расстроен, Рита. Отца только что увезли в клинику. Мачеха осталась дежурить в палате. Плохо, Рита. — В коротком свете фар искрится летучая серебристая изморозь. Артем жадно курит. — Сегодня днем радиограмму получил. Об этом. Вот и прилетел. Только-только успел... Ну, вот мы и приехали. Зайдем ко мне, Рита. Вот тебе ключ от квартиры, а я машину в гараж загоню. Иди, хозяйничай. Не забыла, где? На двери цифра девять...
Я разделась в знакомой прихожей и прошла в комнату за тяжелой гобеленовой портьерой. Сумрак раздробили шевелящиеся желтые отсветы уличных фонарей. Пахнет в комнате сигаретным дымом и еще чем-то терпким, лекарственным. Я открыла пианино и заметила возле одного из красиво изогнутых бра, вделанных в инструмент, какую-то кнопку. Машинально надавила ее, и вспыхнули теплым, густым светом красные лампочки. Клавиши ответили на свет масляным блеском. Я тронула одну, пролился грустный певучий звук.
— Ты играешь, Рита?
Я испуганно оглянулась.
— Нет, Артем... У меня абсолютно нет слуха.
Артем включил торшер. Розовый его свет заглушил желтые пятна уличных фонарей. Артем достал из стеллажа вазу с яблоками, рюмки, бутылку.
— Ты прости, Рита, но я хочу выпить. И даже напиться.
— Зачем, Артем? Ты разве пьешь?
Артем усмехнулся.
— Как тебе сказать... Пьешь — это понятие относительное.
Артем протянул мне рюмку. Я взяла ее.
— За здоровье отца...
Артем залпом выпил, не дожидаясь меня, и сразу же еще наполнил свою рюмку. Повертел ее в руках и выпил снова. Он очистил крохотным ножичком яблоко и подал мне.
— Пей, Рита... Лошадь тоже любила выпить и закусить... удила. Это у моего знакомого радиста Михеева такая присказка.
Он подошел к пианино, зачем-то потрогал пальцем лампочки.
— Отец придумал освещение. Он немного играл.
Артем вернулся к столику и снова налил коньяк.
— И меня учил музыке странный человек. У него была редкостная фамилия — Труба. Он-то знал, что я бездарен...
Артем сел за инструмент, и комната наполнилась незнакомой мелодией.
Неожиданно он кончил играть.
— Дай, Рита, пожалуйста, мою рюмку. Спасибо.
Откуда-то из глубины квартиры донесся мягкий бой часов. Я взглянула на руку.
— Уже поздно. Мне пора, Артем. Завтра я лечу.
— Куда? — удивился Артем. — Ах да, совсем забыл, что ты у меня стюардесса. Во сколько ты летишь?
— В Москву. В 18 часов.
— Ну, у тебя еще куча времени в запасе. Не торопись, пожалуйста.
— Артем, а Елизавета Григорьевна давно с вами живет?
— Мачеха-то? Не хочется мне о ней... Отец ее откуда-то на перевоспитание взял... А у тебя кто родители?
— Отец погиб на фронте. Мама с отчимом в Абакане.
— Тоже не сладкая история. Давай, Рита, выпьем за отцов.
— Хватит уж тебе, наверно. Ты бы хоть закусывал...
Артем замолчал, внимательно посмотрел на меня и спросил:
— А ты, Рита, любила кого-нибудь?
Вопрос застал врасплох, я не была готова к нему.
— У меня есть подружка, Майка, тоже стюардесса, да ты ее помнишь, наверное. Рыженькая такая, в Москве, в ресторане была тогда.
— Да-да, припоминаю.
— Так вот Майка говорит: «Любовь — это когда все наоборот. Тебе больно, а вдруг смеяться хочется. Это, в общем, как в самый первый дождик... Лицо мокрое, а проведешь рукой по нему — рука сухая... И грустно еще бывает...»
— Рука сухая... — повторил задумчиво Артем, — а что? Хорошо, по-моему, эта Майка твоя сформулировала.
Заметив, что я снова взглянула на часы, Артем встал:
— Неужели и кончился наш вечер, Рита? Завтра я приеду в порт, провожу тебя. Ладно?
В прихожей Артем сильно привлек меня к себе...
Входную дверь кто-то резко рванул.
ЕЛИЗАВЕТА ГРИГОРЬЕВНА. Докатился! Отец... А ты? Девок в дом водишь...
АРТЕМ. Тише. Не шуми. Лучше расскажи, как там отец...
ЕЛИЗАВЕТА ГРИГОРЬЕВНА. Заинтересовался! И правильно, что от тебя Танечка ушла. Ни одной юбки не пропустишь. Летун несчастный... Отца позоришь...
АРТЕМ. Отцу я сам все расскажу. Помолчи только, ради бога.
ЕЛИЗАВЕТА ГРИГОРЬЕВНА. И эта тоже хороша.
АРТЕМ. Замолчи!
ЕЛИЗАВЕТА ГРИГОРЬЕВНА. Не замолчу! Тебе эта девка дороже отца, да? Жениться посулил, да?! Знаю я твои... ночные полеты.
Я смотрю на Артема. Прямо в глаза. Он не выдерживает взгляда. И весь он сейчас какой-то пришибленный, как мальчишка... Потом устало говорит:
— Рита, не обращай внимания. Разберемся...