Туатара
час
Мы бежали, взявшись за руки. С горы. Ветер дул в лицо. Но мы всё равно бежали. Мы задыхались, не помню от чего, может, от счастья, может от того, что неимоверно стучало сердце в груди, в детские наши рёбра.
– Милена!
– Лючия!
На армянском Лусинэ, на французском Клэр, на испанском Кларита, на албанском Дрита, на Сербском Цеца.
А ещё Рушана, Саня, Люциус, Люсьен, Лукас, Джута, Мила, Виолетта, Люся.
Милена звала меня Этасвета, Лета!
Только не оглядывайся. Беги. Иначе превратишься в столп соляной.
И мы бежали. Стебли касались наших колен. Цветы наклоняли свои пышные соцветья, земляника сама осыпалась под ногами. Красными пятнами плыли раздавленные сочные ягоды. Милена запнулась о корень колючего куста, рухнула на землю, покатилась вниз кувырком. Такое маленькое тело у неё, хрупкое, почти одни кости и белая молочная кожа.
– Милена!
Внизу была река, она как раз здесь поворачивала, огибая склон горы, внизу был луг весь в цветах, в медуницах. Милена беспомощно хваталась за траву ладонями, цеплялась. И вдруг – прямым попаданием в куст шиповника, что круглый мяч. Футбольный. Нет, скорее волейбольный. Наша Милена громко плачет…
Да Милена выла громко. Платье было изорвано, руки в крови. Лоб рассечён. Она села на траву. Мне было жалко на неё смотреть. Ужасное зрелище.
– Ну как, как мне идти домой? Тётка накажет за порванное платье…
– Скажи ей, что мы – птицы!
Действительно, птицам платья не нужны. Они мешают летать своими кружевами, воланами, оборками, подолами, юбками в стиле солнце-клёш. В моей сумке всегда был небольшой запас на всякий случай, как говорит моя бабушка Нюра. На сей раз, там были нитки с иголками, кошелёк с деньгами, оставшимися от стипендии, флакон дешёвеньких духов от «Дзинтарс», вот ими-то я смочила салфетку, чтобы обработать раны.
И как её – мою подругу Милену угораздило вдруг споткнуться? Она была всегда аккуратной, хотя обе мы были ещё такие наивные, обе студентки первого курса техникума, обучались на факультете электроаппаратостроение. Сокращённо в НАМТе на ЭАСе. Странный выбор для девушек, скажете вы, и я подтвержу – да, несуразный, неверный. Мы должны были обе учиться на вязание, вышивание, плетение кружева. А ещё на каких-нибудь курсах обучения письму потому, что обе любили литературу. Милена училась прилежнее, её тётка Ефросиния Евграфовна Ерёмина, мы её звали тётя Трие, была строга, не разрешала Милене подолгу гулять, и твердила, что девочки должны всё время читать, тренировать мозги, чтобы иные мысли не заползали в голову. Но мысли – не муравьи, поэтому чаще всего уползали из наших ветреных голов.
Кровь была повсюду – на ладонях Милены, на ногах, на лице. Кровь сама собой смешивалась со слезами, они текли так обильно, но даже салфетки не успевали впитывать эту розовую фиалковую смесь обиды, ссадин, синяков.
Мы спустились к реке. Речка Старка – мелкая, аж дно видно с голубыми рыбёшками. Милена скинула разорванное платье, сняла бельишко – белые ситцевые трусы, чёрный лифчик более похожий на подвязку, нежели на красивое женское бельё. Вода была ещё холодной, но выхода у Милены не было, надо было как-то смыть следы неудачного падения, кувыркания, скатывая вниз с горы. И такого же ужасного приземления – в колючий кустарник, осыпанный первыми розовыми цветами. Я окунула платье Милены в воду и начала усиленно отстирывать коричневые пятна уже слегка запёкшейся крови, затем разложила лоскуты на камнях, пригретых солнцем. Достала швейные принадлежности и начала зашивать ситцевую материю по шву.
Милена вышла на берег, отжала пряди волос, спустившиеся на лицо, она вся дрожала, я дала ей свою вязаную кофту:
– Грейся, подруга!
На ладони у Милены была большая ссадина, она не унималась, кровоточила. Тогда я взяла и нарочно проколола иглой свой указательный палец, было больно, но я сдержалась, чтобы не ойкнуть. Небольшая капля крови появилась на уколотом пальце.
– Ты чего? – опешила Милена, кутаясь в мою кофту. Она перестала дрожать. Вообще, бабушка эту кофту вязала «с учётом севера» из козьей шерсти, из пуха, из овечьих очёсов. Кофта была тёплой и одновременно лёгкой и мягкой.
Я, ни слова не говоря, прижала свой уколотый палец с каплей крови к ссадине Милены. Наши алые лейкоцитные и эритроцитные капли слились вместе. Получилась смесь. Родственная.
– Теперь мы навеки вместе. Теперь мы – сёстры по крови. И мы обе – птицы…
Я тогда ещё не знала, что судьба нас разведёт по разные стороны баррикад. Мы не просто станем врагами: Милена станет меня топить в болоте слов, её слов. В её болоте. И что я не удержусь и отвечу тем же.
Но сейчас на небе солнце. На ветках черёмух сушится Миленино платье, выстиранное и зашитое мной. Шов получился ровный, мы в него продели кулису, присборили, оторочили лентой и пришили бусины. Получилось не просто заштопанное платье, а нарядное, как на подиум. Всё-таки надо было нас не в НАМТ отдать, а на курсы кройки и шитья.
***
Нищенка ты моя, нищенка, можно ли быть нищей? Рыжий крысёнок, мышенька ты изо всех мышей. Накось сухарик маковый, корочку да леденец. Как же я долго плакала, ты мне – мой суд Гааговый. Ты – безъязыкий певец… Я ли в тебя распадаюсь космосом? Жгучим жгутом? Иль аномальным Солярисом. Зоной провальною. Ртом разве скажу? Жизнью? Смертью? Небом – к твоим ногам. Но возопишь мне ты – жертвуй! Всё, что имеешь. Мольбертом, краской скровавь! Или плетью жил. Ты не веришь слезам. Ты всей Москвою не веришь. Рвёшь из меня ты Москву. Все лоскуточки материй, вырваны с корнем дочерьи куклы, игрушки. По шву платьишки, шапки. Всё – мало! Нищенке – бедной, усталой. В руки пихаю халву, сахар, изюм, пахлаву, яблоки, мёд да орехи в складки карманов, прорехи.
С вырванным небом живу! Китеж. Курилы. Камчатку. Вкусно ли? Солоно? Сладко? Детство моё, где колени сбиты. Мальчишку с оленьим
взглядом, рождённом в хлеву.
Авеля – братика. Друга. Слепну в её жадный взор. Нищенка, словно сельджука саблю за горстку урюка в грудь мне вонзает в упор. Под ноги ей я шарманку, дудку, базуку, мридангу,
мало ей! Надо ещё.
В пропасть бросаюсь дикаркой, псом ли, птенячьим подранком, мальчиком, что истощён. Самоубийцей в петеле я. И на разбитой плите я слепоглухонемой имя читаю по Брайлю круглым, взволнованным краем пальцев – взрывной их волной…
***
Много раз представляла, как я прихожу к Милене – а она больна, очень больна, просто нестерпимо больна. Нет, не потому, что мне её не жалко, не потому, что я ей желаю смерти, наоборот – живи, живи! А потому, что мы уже обе старые – нам много-много лет. У обеих морщины на лице, обвисшая кожа, седые волосы. И что нам обеим когда-то придётся умирать. И вот беру я её за руку, веду ввысь на гору, и мы обе опять летим вниз к реке Старка, что мы всё-таки птицы. Нестерпимо, щемяще – птицы птиц!
ИЗ МОЕЙ СТАТЬИ В «ЛИТЕРАТУРНОЙ РОССИИ»
Само понятие – фейк пришло в нашу речь и плотно там утрамбовалось, в переводе с английского языка “fake” означает обман, подлог и даже мошенничество. Но просто совершить акт фальсификации трудно, его надо как-то обыграть, вложить в него эмоции, психо-составляющую прослойку так, чтобы в этот фейк верилось.
Если сказать, что по натуре человек лжив, и что обман совершён во имя чего-то или кого-то, то это будет лишь вершиной айсберга. Можно ввести в обман много людей, окутать их ложью, заставить их вращаться возле фейка, становится его частью. Верить в него. Быть ему преданным.
Вообще, так исторически сложилось, что люди верят печатному слову и меньше верят слову сказанному. Произнесённому. Даже кинематограф настолько не заслуживает доверия, как книга, ибо она – первоначальный документ.
Вот что пишет Кьеза Джульетто в своём труде «Прощай, Россия»: «Нужно признать, что они выиграли. Это их информация о России выдавалась широкой публике, разумеется, с помощью «рулевых», определяющих погоду в итальянских и всемирных СМИ. Пусть читатели сами решат, может ли это обстоятельство стать предметом гордости или стыда…»
Итак, его величество фейк! Кровавый, алчный, криво-зеркальный! Он ширится, множится, он становится частью пропаганды (какое модное это слово! Оно повсюду. Есть Кремлёвская пропаганда, про-Кремлёвская, возле-Кремлёвская, за-Кремлёвская). Пропаганд много. Бери любую. Можно поклониться Западной, про-Западной, около-Западной. Итак, о чём это я – простая, русская женщина? Мне ли, вообще, заниматься этими фейками, их развенчаниями?
Да, пора настала! Ибо время сейчас – послековидное, расслабляющее, более подвижное. С чем мы пришли, что мы принесли в него? Неужели мы согласимся с тем, что прощай наша мысль, смыслы наши, руны священные? Неужели мы отдадимся фейку?
Но давайте по порядку: зачем, для чего в настоящее время пишутся книги, выпячивающие недостатки наших писателей 18, 19, 29 века? Зачем организуются выставки комиксов по произведениям поэтов серебряного века? С болью в сердце читаю о лесбиянских наклонностях, о жизни втроём, о том, что писательницы и поэтессы плохие матери, что они ошибались, влюблялись, бросали своих возлюбленных, любили не одного и не одну, а многое множество, что у них были приключения, романы, пост-романы, супер-романы, возле-романы. Романы романов.
Хочется спросить, а вы что, свечку держали? Присутствовали в постели рядом? Или у вас есть третий глаз, рентгеновское зрение? Предчувствия? Предвидения? Ясновидение? Вы кто? Экстрасенс? Тогда вам прямиком на программу «Битва экстрасенсов».
Можно быть сто раз недовольными властью, можно тысячу раз ругать наших чиновников, можно миллион раз повторять, что были репрессии, ГУЛАГИ, ВЯТЛАГИ и прочие неприятные вещи, можно прощаться с Россией хоть триллион раз, но зачем врать?
Ибо люди верят. Поверили, что стихотворение «Под лаской плюшевого пледа» посвящено Софье Парнок, влюбившейся в Марину Ивановну Цветаеву. Поверили в комиксы на стихи Анны Ахматовой. Поверили в то, что Шолохов своровал у Ф. Крюкова «Поднятую целину», ибо как же так, молодой, воистину талантдвый гений, мог написать великий роман?
В чём причина оговоров, фейков?
Зависть. Простая смертная, дикая завидушка!
Даже большой писатель может завидовать другому. Отчего не ему дали премию? Отчего не его отметили? Отчего не его именем назвали площадь, улицу, город?
Я много раз слышала от либерально настроенных писателей, что Горький своего Буревестника списал у немецкого товарища. Не буду называть имя потому, что это не имеет смысла. Можно найти похожие ритмы, голос, тему, но никогда, слышите, никогда в стихотворение не вольётся та сокровенная, та великая эмоция, которая сопровождала автора во время написания своего стихотворения. Своего! Подчёркиваю!
И сколько их оговорённых поэтов и писателей? Сколько им досталось при жизни от этих фейков?
А теперь немного об отклонениях. Да-да, о них. Как внести смуту в сердце наивного обывателя? Как сделать так, чтобы он разочаровался? И что это да беда такая – раздвоение? Это уже из области психологии. Из тончайших паутин. Из умения влиять. Одним словом, разочаровывать.
Вот взяли, разочаровали человека в русской классике. Литературе. Отвадили его от желания читать. И стали мы не самой читающей, а самой мало читающей или совсем не читающей страной. О, как доверчив наш народ, как он подвержен влиянию, как он до наивности и до высочайшей гениальности слеп, как он гениально турбулентен. Заметьте, это не я сказала. До меня. И скажут не раз после меня.
И вот теперь вопрошаем: как вернуть читателя обратно в чтение? В материнское лоно познаний? Кто этим займётся, ибо тридцать лет отучали, народили новое поколение, отлучённое от книги. Я так вообще читала по прогнозам, что около 98% населения скоро вообще перестанут покупать книги. Здравствуйте, приехали! А зачем читать таких писателей, ибо они – развратны, подвержены плагиату, жизни втроём, партнёрству за деньги и прочим содомским грехам? Осталось только волков нагнать и львов для пущей острастки, мол, писатели «прелюбодеялись с животными». Да, ещё могу пару тем подкинуть для фейко-излучателей! Про птиц, инопланетян, звездных скрещениях, чёрных дырах, Марианских впадинах. Словом, турбулентность! Ой, да забыла ещё про расчленёнку, про пытки китайские, про сады мучений, исчадий, про муки адовы.
А что? Общество, доведённое фейковой культурой до крайности готово ко многому. Даже к такому. Иначе как, по мнению Илона Маска, бороться с перенаселением? Ибо земля отягощена количеством городов, численностью людей, ресурсы её на грани, солнце вот-вот погаснет, недра обнажены, выкачены, реки выпиты, еда поглощена.
Осталось обескровить великую и могучую культуру русскую. Литературу извратить, опоганить да и могилу её выкопать.
Вот он – фейк!
Есть целые книги-фейки. Фейки фейков.
Что может остаться после нас – живых, умных, начитанных – что и кто?
Про литературные фейки мы разобрались.
А вот про это «кто» – то есть детей наших напичканных фейками. Ибо что может сказать ребенок, посетивший выставку расчленёнки, просмотревший комиксы на стихи Анны Ахматовой? Боюсь представить…
Можно, вообще, легко поменять чёрное на белое. Красное на голубое.
И вот он чёрный-черный снег – хлопьями валит прямо из разверстого космоса.
Снег-фейк.
***
Платье высохло окончательно. Оно уже было наполовину сухим или наоборот наполовину влажным пока я его подшивала. Солнце и ветер вытянули последние капли влаги.
Милена! Нам вообще не надо было встречаться никогда. Не пересекаться. Не видеться. Не бежать вниз с горы. Не кричать: «Мы птицы!»
Лучше возьми камень, как это сделал Каин. Да, возьми, возьми! Потяжелее, пообъёмнее. Вот смотри: я просто присела на крае склона, свесив ноги. А там снизу – такая прекрасная, такая наивная, такая открытая наша Старка. Я тебе рассказала о первой моей любви. О первом поцелуе. А ты взяла и разболтала всей деревне, так просто, словно язык твой не принадлежит тебе. Я долго тогда сидела вот так, свесив ноги, думая, кинуться вниз. Я схватилась за ствол берёзы, свесившейся над краем обрыва, и закричала: «За что? Зачем? Милена…я же тебе так доверяла. Моя частица, моя…» Я хотела крикнуть: «подруга», но подумала, что так друзья не поступают. Так поступает лишь Каин. Я держала берёзу за ствол, шершавые ветки обдирали мне кожу на ладонях. И тогда я подумала: ну, ладно я, а вот это чахлое деревце за что? И я решила: пусть растёт, затем сделал шаг назад. Я тебя простила тогда, Милена, подумала, что по не опытности, по глупости. Ты всегда была, как говорили врачи, слабо социальна. Затем получив диплом об окончании учёбы, ты долго никуда не могла устроиться на работу, лишь диплом о музыкальных курсах, помог тебе ненадолго попасть в театральную студию, но в коллективе ты не прижилась. Разболтала чьи-то секреты. Чьи-то частные, личные, для тебя ничего не значащие тайны, а женщины это не прощают. И тебя попёрли из консерватории на улицу. Никто не знал, что ты можешь разболтать то, что обычно люди не рассказывают.
Я знала: что у тебя худой язык, или, как говорила моя бабушка Нюра, не язык, а сито, всё рассказано-разлито, поди собирай, что пролилось через край.
Но я не думала, что ты меня не пощадишь, что ты разболтаешь моё, самое сокровенное. И вот всё равно простила: мальчик мне мой сказал: «Больше ничего не говори этой Бла-бла!» А я ответила: «Мне её так жалко! Дурочку! Она же ходит, как неприкаянная, с ней теперь никто не разговаривает, знают, что информацию сольёт…»
Мой мальчик… Он был старше меня на пять лет. И во дворе его уважительно величали Игорь Александрович. У него были уже настоящие отношения со взрослыми женщинами. А мне всего четырнадцать лет, но я его к себе не подпускала близко, только в щёки разрешала целовать. Но один раз позволила поцеловать в губы, затем в шею и ещё ниже там, где белые грудёшки и родинка на животе.
Я сама была виновата, что рассказала Милене слишком много. Она не умеет усваивать никакую инфу, это для неё слишком избыточно.
Сама виновата! Надо молчать!
– Тогда это не подруга! – возражал Игорь Александрович.
– Отчего же? Просто Милене тяжело носить инфу в себе: поэтому она всё выплёскивает, чтобы освободиться! – я была у моего мальчика дома. Мы сидели на диване. Я просто была и всё.
– Твоя Бла-бла – предательница! Сегодня она разболтала о том, куда я тебя целовал. Завтра тебя сдаст родителям. Послезавтра разболтает всему городу. А если бы инфа была более серьёзная?
– Ой. И что это может быть?
– Например, ты своруешь в магазине что-нибудь, стащишь какую-нибудь игрушку. Милена тебя тут же сдаст! Будешь в тюряге сидеть! – глаза у Игоря Александровича серые, зрачки синеватые, ресницы с радужкой. Я была влюблена. Он прижимал меня к себе своими большими ручищами.
– С чего это вдруг я сопру в сельмаге что-нибудь? Я – комсомолка!
– Всяко бывает: шла мимо, бабла нет, а чего-то очень хочется: зашла в отдел самообслуживания, положила в сумочку и бегом мимо кассы…и тут Милена, здрасьте, мол, так и так – Этасвета Токмакова воровка, сажайте её на пять лет!
Игорь просунул ладонь под юбку. Кожа была горячей, прожигала ткань колготок, губы у него подрагивали, Игорь грубо навалился на меня.
– Нет! – прошептала я. – Не наглей! Мы договаривались: только до пояса. Больше ничего! У меня отец в больнице, мама нигде не работает, бабушка старая. Ещё не хватало, чтобы я в подоле принесла. Мне ещё учиться три года…в НАМТе.
– Я женюсь, если что…
Игорь прямо-таки дрожал, трогая меня, он упорно не хотел убирать руку.
Я резко дёрнулась. Сжала кулаки. Мне не понятны были настойчивые ласки Игоря. Я считала, что поцелуи важнее, нежели всякая там низменная страсть. И чувства должны быть на первом месте.
Осенью Игоря Александровича первый раз посадили: он вынес из цеха какие-то детали с целью их перепродажи. Глупый…
Но я не сдала его, хотя знала, что гвозди Игорь Александрович прячет в гараже. Мы за этим гаражом всегда страстно целовались, просто до помутнения рассудка, до одури, до одышки. Мы не могли быть близки, как мужчина и женщина. Но мы были неимоверно близки, как ещё не взрослые, не созревшие люди, мы просто трогали друг друга, изучая на ощупь. И мы целовали друг у друга всё, докуда дотягивались наши уста и горячие языки. Эта была не просто первая моя любовь, это была какая-то сумасшедшая страсть любопытного подростка. Позже я много раз пыталась найти через социальные сети своего Игоря Александровича. Но ни одноклассники, ни инстаграм, ни в контакте мне ничего не сообщали о нём.
Милена часто спрашивала: ну как там, как этот Иа? Сладко, солоно?
Я лишь пожимала плечами, мол, обычная дружба. Ничего такого.
– Вы целуетесь? Скажи! Не бойся. На этот раз я буду молчать, как рыба. Как густера с Линды. Как карась…
– Да так…Просто гуляем…
Я решила не говорить правду, памятуя о первом горьком опыте. Ещё не хватало, чтобы Милена Бла-бла (в девичестве Ерёмина) проболтала то, что у Игоря Александровича волосатая спина, что у него твёрдые спелые губы, что у него закатываются глаза, и как сладко сжимается моё трепетное, детское сердце.
Всё. Иа в тюрьме.
Но Милена меня всё-таки сдала. И не раз. Не два.
Я ей позволяла это делать многое множество раз. Мне казалось, она подглядывает за мной. Подслушивает. И каждый раз сдаёт. В юности одноклассникам, позже в зрелости – в социальных сетях. Милена хорошо писала сочинения. И письма. И посты в интернете.
Но я поклялась, что она моя сестра. На крови. Поэтому прощала ей всё и всегда.
И сегодня прощу!
Точнее скажу: прости меня, что я тебе позволила меня предать!
***
Вот такие они бывают Каины
в юбках с оборками, с прозвищем женским.
Живущие в центре ли, на окраине,
со взглядом братско-сестёрско-вселенским!
И с именем Анна ли, Света, Елена.
Но, как ни крути, всё равно караваны
идут по пустыням моим внутривенно,
столетья минули – свежи мои раны!
Озоново, клеверно, ярко-тюльпанны!
Камнями набила ты кофты карманы.
Кричишь мне вослед. А от слов одни брызги.
От слов лишь осколки, простые стекляшки,
что я не своею живу словно жизнью,
что не на своей я гадаю ромашке!
Отвечу спокойно, любовно, свирельно.
живу я, как надо, тебе я отвечу,
как Авели – авельно. Крестик нательный.
И что не ропщу, коли небо – на плечи.
Холодное небо. Мне мёртвые звёзды
дают много больше, чем вам всем – живые!
Ты камень за пазухой держишь, я – слёзы.
Покуда люблю тебя. Мы же родные!
О, скоро висок мой цветком заалеет.
И пуля зерном прорастать будет в теле.
О, сколько же Каинов в лёгких, трахеях
твоих расплодилось на этой неделе!
Держи мои руки в своих – я согрею!
Дыханьем, словами, песками пустыни,
Оскаром Уайльдом, ты помнишь про Грея?
Ремарком, Булгаковым присно и ныне!
Художник не должен вопить, что художник,
творец не бахвалится о сотвореньях.
Да! Лучше уж камнем по девичьей коже,
твои чем бездарные стихотворенья!
Терзаешься завистью. Сколько же можно
меня изучать, словно Холмс по уликам?
Я выгрызла в небе моё бездорожье!
Я исцеловала железные лики!
Свои позвоночники переломала
и вены свои перерезала бритвой!
Теперь отвечай: «Я – не сторож! Где Авель,
не знаю, убитый!»
***
у меня ещё были подруги. И даже друг – мужчина. Я их называла ангелами. Ангел-Вадим, ангел-Михаил, ангелица-Татьяна.
С мужчинами тоже можно дружить. Нет, не семьями, а именно лично дружить, без всякого намёка на любовь-секс-страсть. Созваниваться, лайкать в соцсетях, писать посты, приглашать в поездки с агитбригадой. Раньше модно было объединяться в такие группы и ездить с концертами по городам.
Миленино «разбалтывание чужих секретов» я не считала предательством. Я это считала неким синдромом «языкового детского недоразвития», но не в уничижительном смысле, а в простом, понятном и лёгком. Милену тяготили эти секреты, чужие, принесённые из не её жизни. Или, как говорит батюшка Владимир «из не ея судьбинушки». А Всё, что не ея – не больно. Ибо оно – чужое. Но «я же твоя сестра» не помогало. Кстати, сама Милена приехала учиться из Самары, и её тётка Трие была оттуда же:
– Ой, что за улица там у нас в Самаре, сплошное русофобство…чиновники не любят родину, если они так халатно относятся к жителям города! – Трие часто нас приглашала с Миленой на беседу на кухню. Это было воспитательным моментом. Трие разливала чай по «праздничным чашкам», давала нам по куску шарлотки из яблок и долго, тягуче рассказывала о том, как надо жить.
– И что у вас там с улицами происходит? – обычно спрашивала я, чтобы поддержать разговор. Милена помалкивала, она знала: одно не осторожное слово, и Трие не отпустит на прогулку.
– А то, что грязно. И асфальта нет. И лужи кругом. И фонарь не светит…вечером заходишь в подъезд, и пахнет затхлостью, какой-то капустой квашеной, гниющей картошкой. И всегда шприцы валяются по углам. А летом травой зарастает вся окрестность…
У Трие было морщинистое лицо, армянский нос, жилистые, толстые, крючковатые руки. Милена под старость стала такой же. Вылитая Трие. И фамилию Милена приняла мужа Клюкович. Сокращённо Клюква. Но я её всегда звала Бла-бла. Так было привычнее. Наверно, после первого Милениого предательства нам следовало бы раздружиться. Но я не могла так. Мне было невыносимо без Милены. Когда Клюкович-Бла-бла пыталась подружиться ещё с кем-то, то я её отчаянно ревновала. А ещё у Трие был муж. Я отчётливо помню его тучные ноги, разбухшие вены на икрах. У Милены точно такие же слоновьи ляжки. И когда она надевала трусы, выйдя из речки Старки, когда просила, чтобы я ей застегнула лифчик, сбрасывая мою кофту на песок, я обратила внимание: как Милена похожа на мужа Трие: пухлая, неуклюжая, в стоптанных тапочках. Но мне было всё равно: Милена моя подруга и точка. Я застегнула её растянутый трикотажный лифчик на спине: крючок был изогнут, но я ухитрилась и попала в петельку. Затем подняла мою кофту, небрежно брошенную Миленой, отряхнула от песка, вздохнула, понимая, что вечером придётся опять затеивать стирку. Но промолчала, я знала: Милена бережёт только своё. А чужое – оно и есть чужое.
Милена, а что ты хотела, когда писала про меня свои посты в соцсетях? Ты хотела отвадить меня от моего призвания? От любви к слову, к музыке, искусству? Ты хотела, чтобы я сожгла всё, что мной выстрадано? И зачем это:
– Этасвета украла у меня мой плач, смех, мои эмоции, моё возвышенное, моё кровное! Она украла плач у детей, у матерей, у вдов, у отцов. Она украла все плачи земли. Она украла мой Париж, мою Сену, мою церковь, мою вселенную. Она украла у Англии королеву Елизавету. Она украла аббатство. Она всё переиначила, подмяла под себя.
Иа тогда вдруг объявился случайно. Я поняла, что это Иа по его слогу, хотя он подписывался в соцсетях как-то смешно и неуклюже «Гога». Все слова были с маленькой буквы:
– Чё? украсть смех невозможно. это сказка про белого бычка. плач украсть? страдания? грезы? боли? само понятие «слово» не от человека идёт. из Библии.
– Этасвета – бескультурна, вульгарна, не начитана, плохо образована, она курит, пьёт, даёт кому попало, отжимает, как в девяностые, сама ничего придумать не может, пишет много и коряво, поёт безголосо, играет натужно, тырит и тузит, что плохо лежит.
Тогда Иа не выдержал и пригрозил:
– как была сволочью, так и осталась.
Я одна знала, зачем Милена так сделала. Ей нужны были деньги. Муж Ерёминой-Клюкович- Бла-бла зарабатывал мало, сыновья его – оба горькие пьяницы. Но я промолчала. Я видела однажды, как ей давал деньги редактор одного из провинциальных изданий. И я тогда поняла: дали за работу. И подумала: Милена продала меня. За семь тысяч рублей. Дешево же стоит жизнь моя! Или редактор скупой? Более меня в этом издании не публиковали.
Вообще, спор двух реакторов произошёл давно, лет восемь тому назад, я встала на защиту одного из них, из противоположного клана. И мне досталось по полной программе. Именно полной! Стопроцентной. А ведь я хотела справедливости…
Тогда я подумала: сама виновата. Подставилась. Но вера в лучшее, в светлое, в нечто высокое, как я привыкла, брала всегда вверх. Надо было быть циничнее, расчётливее…Милена…
Я тебе отдам все своё! Бери. Бери! Что ты хочешь?
– Хочешь, своё имущество на тебя перепишу – квартиру, дачу, машину?
– Хочу!
– Хочешь, мужа моего красивого, кудрявого, механика, техника, гайкоприкручивателя, водителя, шофёра, отца двоих моих детей, деда наших внуков? Моего благоверного, суженого Купидона? Ялика? Эрика медового? Саныча?
– Хочу.
– Хочешь сердце моё дам – поболеть, пострадать?
– Нет. Его не надо.
– А что ещё тебе дать третье? Обязательно надо третье! Чтобы три было. Троицу!
– Талант твой! Уж больно он золочёный. Хочу, чтобы не было у тебя его – дара твоего. Чтобы ты обезводилась, обезрыбилась, обеззверилась, чтобы пустошью стала. Землёй выжженной!
– А как это сделать, Милена? Как вырвать этот комок из груди моей, какими щипцами выщипать, какими ножами вырезать, какими топорами вырубить?
Я тогда схватила Милену за руку, и к реке повела её, чуть не волоком потащила, сильная я такая была от горя. Через Кремль. По аллее. И говорю, давай вместе с откоса, давай побежим, кто первый добежит до речки, тот и уходит в сторону. Я вот ещё шью, вяжу, вышиваю. Хочешь, картину тебе вышью гладью? Например, пруд или озеро? А рядом богато-богато город такой, купола, дома, лодки, корабли. И особенно вот тут в низине – пять домов тебе сочиню. Вышью!
– Нет. Мне талант твой нужен. Весь. Целиком!
– Так у тебя же свой есть. Ты же умеешь рифмовать, сказывать басни, рецензии писать-сочинять, ритмы укладывать, ямбом-хореем-амфибрахием!
– Хочу, чтобы ты отреклась. Насовсем. Чтобы по нулям. Чтобы ушла в забвение. Скрылась. Чтобы тебя не знали-не читали-не помнили. Хочу в клочья твои книги порвать. В пепел…
И полетел тогда пепел над крышами – серый такой, серебристый, хлопьями.
Люди думали манна небесная. Она на вкус как мох, сладкая, как рябина горькая, как можжевеловая ягода солоноватая. Ешь, Милена! Ты теперь одна у меня осталась. Одинёшенька. Пали их всех соперников твоих. Жги.
2.
А как же «Пятиязычный словарь»? А как же туатара, ей уже миллионы лет, она динозавров пережила. Ей-то за что?
Может, Милена, мне жизнь сменить ради тебя? Или стать не птицей, а ею – моей туатарой? Игуановой? Игуан – это не змея. И даже не ящерица. Тело у неё кукурузное, такое всё в зёрнышках жёлтых. Спина вся в оспинках, но на ощупь не пупырчатая, а прохладная и мягкая. Хочешь её погладить? Потрогать? Слегка пальцем поводить по её шее. По беззащитному позвоночнику, по лапам.
Трогай. Гладь.
И рыдай! Надеюсь этот плач реальный? Не тронутый никем, девственный плач твой, старчески-юношеский? Милена, а ты, вообще, дружить умела когда-нибудь?
Эти семь червонцев будут теперь нам поперёк горла? Нет, не бывать этому! Хоть сто раз повтори, что Этасвета – дрянь, стерва, сволочь, подёнка, продавщица арбузов, наглая бабёнка, но я не стану ею. Вот никак не помещусь, не влезу, как сова на глобус не натягивается, так и я во все тобой сказанные кликухи. На самом деле люди ко мне хорошо относятся. Ну, кроме пару-тройки людей, которых ты настроила против меня. И то – обе эти женщины у одной имя звучит, как Печенье, у второй, как Поп-корн, они тайно и тихо ко мне относятся положительно. Я с ними иногда перекидываюсь в личных сообщениях по незначительным темам. Милена, ты сама себя засосала в своё болото, сама погрузила. Давай, я тебя вытащу из него. Это же так просто!
Мальчику, посягнувшему на тебя, ну тому, который…на грязном полу в полуподвале, помнишь? Он разодрал твоё платье, ноги раздвинул твои, сорвав с тебя твои трикотажные пожелтевшие от стирки трусы, затем стянул с себя брюки. Ты рассказала мне эту страшную историю. И я молчала о ней почти сорок лет. И сейчас молчу. Единственно, кому я сказала об этой истории – моей бумаге. А она вдруг свернулась от печали, скрутилась в свиток, и я поняла, почему я написала слово «кому», а не «чему», бумага – живая! Мальчика звали Мимезис. А все его окликали Мемо в клубе. Но мы тогда снова поссорились с тобой. По какому-то пустячному поводу: Печенье и Поп-корн писали письма, а Иа сидел в тюрьме. Конечно, я могла сейчас написать иную историю: светлую и чистую. О большой дружбе. О женской, о дружбе, которой не бывает. Но она была. Есть и будет. Она – туатара, медленная, как ночная охота.
Я много раз пробовала с тобой помириться. Ну, давай, давай, выложи всю правду, как там было на самом-то деле? И про семь целковых своих червонных, зелёных, ядовитых, как плющ, не забудь…и про туатару. Она – по ветке ползёт, когтями цепляется, жука ищет. Но такая неповоротливая, неуклюжая, что с первого раза поймать не может, жук вырывается из её пасти. А ещё у туатары есть третий глаз! Вот он-то и есть главный. Основной. Карий. Коричневый. Шоколадный! Зри им!
И вот ты видишь – меня маленькую, брошенную, жалкую там, на высокой скале, прижимающуюся к отвесно растущей берёзе? Видишь, как мне плохо?
Давай помиримся уже, Милена! Не смеши людей! У них сердца – сахарные, мандариновые, желтки сердец жёлтые, птенячьи, как хохолок на хребте туатары.
Ну, кто же из них поверит сплетням твоим, сочинениям, выдумкам? Может, это паранойя? Весеннее обострение на всю оставшуюся жизнь. Мне не столько обидно, что ты придумываешь фейки, а то, что тебе плохо сейчас. Я готова сказать: да я такая-сякая, не щадила, прибила, не читала, не чтила, не говорила, только успокойся! Я готова всю вину взять на себя. Как ты там пишешь:
«У Этасветы рыжие, лживые волосы, на голове кокон из буклей, рот в помаде красной, что клюква, суетится она не по-детски. Чьи ты нашла строфы, строчки и буквы. Буквы мои все – сидишь в моём кресле. Останови, я замучилась плакать. Остановите сей бег, точно кони. Останови злой ты выхрип агоний. Кто мы у времени? Птицы да маки. Черви и звери. Закрой свои двери. Переплыви на «Титанике» время…»
Милена! Я согласна, что я – плохая. Ты – хорошая. Я чёрная, ты белая. Я злая, ты добрая. Я вода, ты огонь. Я никто, ты – всё. Меня звать никак, тебя как. Я – безродная, беспризорная, глупая, ты умная, с хорошей родословной, у тебя одни хорошие оценки.
Прости меня за то, что я такая. Но я не могу уйти с твоего пути. Я поклялась. Ещё тогда на речке, когда зашивала твоё разодранное в клочки платье. Когда бинтовала твои раны, когда прижигала зелёнкой твои ссадины, когда омывала твои ступни, когда острожно прикладывала пластырь к твоей лодыжке, когда смачивала Дзинтарсом твой лоб. Когда отдала тебе навсегда свою кофту, когда подарила свои мечты, когда рассказала о своём чувстве к Иа, когда капли нашей крови смешались в один большой круглый шарик, который постепенно затвердел и ссохся. Даже палец было больно отдирать, словно рвалась кожа. Что мне сделать, чтобы ты меня простила? Уйти, затаиться, не вспоминать тебя, забыть, вырвать куски памяти, перерезать бритвой все воспоминания? Что мне сделать, скажи?
– Умри! – написала Милена Ерёмина-Клюкович-Бла-бла.
– Тогда я стану травой, зёрнами, хлебом!
***
Вот он. Вот он мельничий жернов,
тугой, масленичный, из камня. Он – твердь.
Холодный снаружи, в насечках, лужёный,
с повадкою древнею: перетереть.
Зерно, корневища, орехи, побеги,
он жар породил, он зачал колесо,
железо крошил и спасал он Ковчеги.
А нынче меня придавил. Адресов,
емейлов и сайтов я не перечислю.
Сползаю спиной по стене. Правой кистью
за сердце хватаюсь. Абрау Дюрсо
разлито по небу кровящимся солнцем,
а жёрнов, а жёрнов – в нём всё перетрётся:
я, ты, этот мир, прошлый, будущий, весь!
Я тоже, как жёрнов: в муку вас, в хлеб, в печку.
Я – прах, что из праха, из гречки я – гречка,
что там про сердечко? На сердце насечка
под всеми одеждами – сколь их? – порез.
Почти до исподнего грубо раздели,
растёрли в муку, белой детскою кожей
покрыты все Гоголевские шинели
мои. А всё мелют, все мелют и мелют
меня жернова через снег, ветер, дождик.
Да хоть завернусь я в сто сорок одежек
в груди бито-бито, растёрто, раскрыто,
раздавлено, смято. Срастётся едва,
но вновь между ребер опять жернова.
И мельник, взваливший мешок на хребтину,
завернутый грубо, нещадно в холстину
относит в амбар, как товар, как дрова –
горячий ожёг. Все обиды истёрты
на мелкие части, на зёрна. Ешь тортик
и вишенку сверху да в аленький ротик.
Что перемололось и больно-то как!
Как воду в вино превращать, а в свет мрак,
пять тысяч голодных пятью как хлебами
да рыбой, совет, как насытить их, дай мне!
Не знаю. Лишь волю сжимаю в кулак.
Сама в эту мельницу сунулась сдуру
и грудью легла, телом на амбразуру,
кому мы нужны? Государству? Нет. Вряд ли.
Ему поглупее нужны и попроще.
И ты – жернова мне, любимый, хороший,
и я – жернова, крепкозубые толщи.
Всё перемелю. Ничего я не брошу.
И всех. И всея. Коль века не иссякли!
3.
Что чувствовала Милена? Что на самом деле она хотела? Вообще, пишущие люди очень эмоциональны, они насыщены знаниями, она с головы до ног погружены в тексты. Я несколько раз замечала, что, начитавшись моих статьей, отзывов, постов, поэм, мои поклонники начинают, словно походить на меня: то тут, то там я встречала схожие с моими мыслями сочетания, обороты, даже как-то нашла свой свет, разъятый на тьму, свою тьму, вдохновлённую светом, слепоту, начинённую зреньем, глухоту, наполненную звуками, нашла вечно беременную землю, галактику, рождающую новые галактические звезды, рождение ангелов, пуповину взлёта, движение, ход славянства, полынь-ягоду восхода. Но наезжать с претензиями на своих друзей я бы никогда не стала, есть много других способов указать на эти вольные и невольные поступки.
Итак, Милена. И её «Помирай». Это звучит кощунственно. В самом названии уже кроется злость. Её очерк был опубликован на мелком интернетовском портале. Весь опус был сочинён как метание из стороны в сторону. Милену качало, укачивало, рвало, она, словно выходила на палубу от того, что её всё время тошнило, кренило то на запад, то на восток. Тогда я решила твёрдо – всё аминь! Надо попрощаться и уйти в сторону. Если человек не хочет больше тебя знать, видеть тебя, слышать, как ему можно навязать своё общение? Всю себя с прощениями-извинениями, с твоей жизнью? А что в ответ? Умри!
Так кто теперь из нас – злой? Я или ты? Кто порочный? Кто бьётся в страстях чёрных? Кто ненавидит? Кто кому насолил? Пересолил жизнь эту?
Но у меня с детства недостаток – я не могу расставаться: с игрушками, с книгами, с подругами и, вообще, с людьми! Для меня это удар. За всю свою жизнь я рассталась с очень малым количеством людей – с прилюбленными мною существами: с моей кошкой, с родителями, с Миленой, с Иа, с бабушкой, умершей от старости и ещё одной женщиной, которая была мне близка и, мне казалось, что она меня поддерживает. С Вероникой Шпиц. И для меня это большое потрясение! Драма! И только смерть разлучит нас – это «насамомделешная клятва».
Каждая разлука мне приносила всегда такую боль, что её хватило бы залить планету моей болью! Если бы были такие измерения в мега-децибелах, то земля бы сотрясалась! Вот есть такой сорт людей – они могут кинуть, предать, сдать, а я не могу!
Даже расстаться с такими не могу, мои мысли сами то и дело бегут в их направлении, я их пытаюсь посадить на цепь, прикормить сладкой булкой, маслом, икрой, халвой – бесполезно, мысли сами стремятся в противоположную сторону. Мой психолог это называет – переживаниями. Иногда мне кажется, что я стою в очередь за хорошими мыслями, за тем, чтобы отречься, отринуть. Меня же кинули! И мне приходится ходить на тренинги по избавлению от нарратива, от навязчивых дум. Но только заканчиваются занятия, мои думы возвращаются, они пробираются сквозь изгороди из колючей проволоки, они рвут кожу на себе, обжигают сосцы, травмируют кожу. Плохой психолог! – как-то заметил в соцсетях Иа. Он же Гога. Он же Вадик. Он же Миша. Катя, Вера, Ира, Софья, Инга. Смени психолога!
Итак, статья «Помирай» под авторством Ольги Ерёминой-Клюкович-Бла-бла:
«Здравствуйте, Хемингуэй! У тебя есть оружие, с которым вы попрощались! Которое вы положили себе под голову вместо подушки. Хорошо ли спать на винтовке, на танке, на пушке? Здравствуй оружие и прощай одновременно! Сегодня я спала на крыле военного самолёта. Мы туда забрались с моим другом.
Сначала он был груб со мной, он сорвал с меня одежду, стянул платье, придавив меня ногой, обутой в сапог, больно ударил. Когда я перестала сопротивляться, он сказал, это надо для твоего блага. Ты должна понимать, что нельзя идти за первым встречным. Я тот самый Мимезис, твой Мемо, твой мачо. Мы были в клубе. Лета почему-то считала меня лучшей своей подругой, пыталась доказать, что мы птицы-сёстры. Нет. Она слишком слащава и наивна. Вообще, глупая! Строит из себя красивую, умную, воспитанную. Она похожа на мою тётю Трие. Мне нужен простор. Меня влекут грубые потные мужланки, умные, молчаливые, диковатые – они хиппи и панки. Ненавижу эмо, эти розовые штаны, косы, банты, чёлки, юбки, чулки.
Мы сёстры!
Да какие-такие сёстры сопливые?
Мы птицы!
Ага, вороны, сороки до побрякушек охотливые. До стекляшек.
Жуть, как мне надоело стоять за стойкой бара, строить из себя жеманницу.
Я пошла за Мемо. Он был то, что надо: наглый, требовательный, жёсткий.
Поэтому настоящий.
Все остальные сопливые, притворяющиеся, старающиеся казаться.
Он не старался.
Он был таким. Поэтому его грубые руки сводили с ума. Разодранная в клочья одежда моя валялась на траве. Он схватил меня, и я чуть не задохнулась от крика. Мемо был ненормальным. Про таких говорят в плохих кино: маньяк.
Мемо поволок меня в подвал клуба. Он знал тайные ходы. Сколько я не орала, было бесполезно. Музыка звучала так, что мой слабый голос, словно куриное ко-ко, писк комара, мой крик никто не слышал. Мемо ничего не стал делать страшного, он сказал: полезем в окно.
– Зачем?
– Какое твоё дело?
– Никакое.
Зачем-то мы пролезли в узкое, как горлышко огромной бутыли, слуховое окно. Я оцарапалась.
– Отдай моё платье. Мне холодно.
– На! – сказал Мемо и стащил с себя одежду. Я завернулась в эту нелепую, но тёплую, кожаную куртку. Подвернула рукава.
На аэродром мы прошли дворами. Мемо знал: лаз в заборе. Теперь я поняла, отчего мы лезли через окно: иначе не проберёшься сюда. Это был военный аэродром. Настоящий!
– Ты сумасшедший маньяк! – выкрикнула я.
Но Мемо зажал мой рот рукой:
– Не ори. Здесь не клуб, здесь серьёзная территория. – А платье я с тебя стащил потому, что оно бы цеплялось и мешало ползти тебе, протискиваться. Ты видела, какое узкое окно?
– Видела! А зачем тебе я здесь на аэродроме? И что подумает Лета? Она уже с ног сбилась, разыскивая меня. Наверно, милицию вызвала!
– Тьфу, как я не люблю эти милиции-полиции-суды-тяжбы! Я затем, чтобы доказать тебе, мир шире! Выше! Он – может нас убить. Или мы его! Или он нас!
Мемо крепко меня держал за руку. Его куртка была велика мне. Пояс бился о мои колени. Ветер был порывистый. И тогда я написала: «Ветер, ветер, убей меня!» А надо было: «Ветер, ветер, убей их!»
Этасвета…Лета… лучше собаку завести, чем с тобой быть! Чем тебе объяснить! Неужели ты не понимаешь – не подруга я! И ты не подруга! Просто сидим за одной партой. Просто приехали в этот город. Просто больше не с кем дружить! Не с Веркой же! Не с Алькой! Тётя Трие не разрешит, скажет – у них плохая родословная. И ходить мне одной по вечерам с учёбы не хочется, мало ли что? Дворы у нас тёмные. В дружбе, как в любви: один дружит, другой позволяет с ним общаться. Заметь, общаться. Мне нравятся сильные, смелые, грубые девочки. Чтобы умели кулаками в бок. И чтоб подножку подставить! И чтобы за гаражами трусы снять, показать кое-что друг другу. И я Мемо покажу, прямо сейчас! Ты же не можешь со мной взять и лечь в кровать. И чтобы трусы снять и трогать друг друга, пока не станешь солёной. Ты же такая правильная!
Я тогда хотела, чтобы Мемо отругал меня крепко, затем отхлестал рукой по щекам. И потом грубо – он может, может, повалил меня на землю.
Но Мемо стал взбираться по трапу куда-то вверх. В темноте я подумала: это лестница. Из железа, с перилами и ступенями вверх, как на стадионе. Я даже не думала, что можно куда-то залезть. Мемо держал меня крепко за руки. Мы были дети. Просто дети окраины нашей – сумрачной и грубой. Когда идёшь по улице, то под ногами всегда хрустели шприцы. Осколки бутылок. Ржавые гвозди. Сухие стебли. Вот это жизнь! Я видела, как юноши засучивали рукава, как они втыкали иглы в свои вены. И у них закатывались глаза. Один раз я ехала в автобусе, и рядом сидел парень, у него вены были воспалены. И на запястье гнойные раны. Он был настоящий наркоман. Мне стало страшно дышать. Я пыталась отодвинуться он него. Но он настойчиво тыкал в меня своим локтем с отёчными ранами из-под уколов. Я испытала такой ужас, тогда и рассказала Лете. Он лишь пожала плечами и ответила: «Надо было пересесть на другое сиденье. Иди выйти из автобуса!» «Ага! Потом следующего час ждать, на остановке торчать!» Лета меня плохо понимала. Тугодумка!
Мемо втащил меня за собой. И я поняла: мы на крыле военного самолёта. Вдвоём. Я прижалась к Мемо.
– Ты чего? – спросил он.
– Не знаю. Страшно. Холодно.
Но это было чувство не ужаса, а наоборот, восхищения: Мемо настоящий тоже! Но не наркоман. А маньяк, как он себя называл. Хотя понятие маньяк совсем иное. Но слово «маньяк» вызывало во мне чувство восхищения. Меня маньяками вечно пугала тётка. И я её не любила тоже, но восхищалась всеми теми, кого не любила она!
– Отодвинься! – Мемо грубо оттолкнул меня.
– Но ты же сам ко мне приставал в подвале клуба. Валил меня на пол, раздевал.
– Это не то, что ты думаешь. Мне хотелось просто подавить твою волю.
Мемо мотнул чубатой рыжей головой. И тут я поняла: Мемо очень похож на Лету. Оба смелые. Оба куда-то меня тянут. То на гору залезть, то на крыло самолёта. Видимо, они хотят показать свою мечту. А вот куда бы их потянула я? В сарай? В поле? В лес? В волчье логово? Бр-р…у волка ночью шерсть бугром…
Горизонт начал чуть-чуть светлеть. И я разглядела лицо Мемо. Оно было такое бледное, такое веснушчатое. И поняла: Мемо никакой не маньяк. Он обыкновенный. Поэтому я решительно скинула его куртку с моих плеч. Мемо увидел мою голую грудь.
– Ты чего? Милена, простынешь!
– А ты думал о моём здоровье, когда раздевал меня в подвале? Когда тащил меня, заставлял протиснуться в окно? Когда грубо зажимал мой рот? А я кричать хочу! Хватит, хватит, заставлять меня делать то, что я не хочу! Хватит править мою жизнь! Вникать в мои слова! Тискаться возле моих фраз, текстов! Прижиматься к ним! И шептать – мы не такие! Вы такие же!
Я решительно сняла, стянула трусы с себя!
– На, смотри! Ты этого хотел?
Мемо сел на корточки. Да, наверно, он хотел поглядеть: какая я голая! Все мальчики хотят увидеть это заветное, запретное.
Ветер буквально сдувал меня. Моё голое, почти прозрачное тело светилось белым пятном на фоне восходящего солнца.
Мемо снял с себя футболку. Такую смешную юношескую, пропахшую потом и первыми сигаретами – растянутую, потерявшую форму маечку.
– Надень вместо платья! – сказал Мемо. Лицо его, рыжие вихры волос на голове, весь облик словно затвердел. Стал каменным. Я знаю, эти цементные выражения лиц. Они, как мебель, как гипсокартон: сказал и всё, назад ни шагу.
Я продолжала пританцовывать, чуть разводя колени, выгибаясь. Мои белые груди, мой живот, мои ноги, спина – всё для обзора. Мне не стыдно!
– Смотри! Где ты ещё такое увидишь! На, на! Все вы парни такие! Вам бы похулиганить. И ты – маньяк! Я знаю, девочки говорили: Мемо озабоченный! Хочет! Мечтает увидеть голую девочку. Всю голую. Везде голую!
Мемо схватил меня за руку. Прижал к себе. Силой натянул на меня свою футболку. Затем закутал в свою куртку. Мне стало тепло и уютно. Я успокоилась.
И огляделась вокруг: мы с Мемо находились на крыше небольшого, как оказалось, учебного самолёта. И это было, наверно, чудом. На горизонте медленно восходило красное, как кровь, солнце.
Мемо стал медленно спускаться вниз.
– Пошли отсюда!
Я покорно пошла за ним. И только сейчас поняла: Мемо не озабоченный мальчик, не маньяк, как говорили девочки, он просто хотел показать мне нечто особенное, не то, что мы привыкли показывать друг другу за гаражами в нашем дворе. Ни тёплые грудёшки, ни валики колен, ни попы, ни первые волосы на лобках. Мемо показал мне большой аэродром, горизонт и восходящее солнце.
– Милена, дай руку, – произнёс Мемо глухо.
– Зачем? Погадать хочешь? – я знала, что мальчики, ухаживая, берут ладонь девушки и начинают рассказывать небылицы типа: принц на белом коне – это я! И ты моя невеста. И маме твоей нужен зять.
– Нет.
Мемо грубо схватил меня за руку. И толкнул за угол учебного корпуса. Там он сжал моё лицо ладонью и произнёс:
– Никогда больше не раздевайся при посторонних! Никогда, Милена, не снимай свои трусы и не показывай то, что у тебя ниже живота без любви! Я знаю, ты станешь это делать всё равно, ходить за гаражи, трогать, щупать, прикасаться. Ты любопытна донельзя. Ты растёшь, становишься женщиной. И ты будешь добиваться своих целей через постель. Ты такая.
Но я – Мемо, ты при мне ты никогда не разденешься.
– Тогда помри! – выкрикнула я, хотя ладонь Мемо, которой он сжал мои челюсти, мешала мне говорить внятно. – Помри всё, что мне мешает быть мной! Всё, что мешает мне достигать своих целей! Все препятствия! Все! Я их буду сносить со своего пути. И их буду рушить.
И я добавила:
– Помри! Помри!
С этого дня я начала откладывать деньги на похороны. По два рубля со стипендии.
И я начала писать про смерть людей. Про переход в иной мир. Про то, что будет после.
Надо лишь помереть.
Я описывала картины потусторонней жизни моих недругов. Я смаковала их раскаяние. Их последние минуты выглядели, как раскаяние. Лета мне целовал руки. Мемо целовал мои ладони. Их тёплые обветренные губы я ощущала на своём лице.
Лишь пред смертью человек раскаивается. Ибо боится смерти!
Помирай! Помирай всё, что против меня! Я хочу свободы!
Хочу стоять на крыше и, раздевшись, показывать им своё неприкрытое ничем, не укутанное, не завернутое в одежду белое тело справедливости!
Я белая, ты чёрная.
Я хорошая, ты злая.
Я сама придумываю сочинения в техникуме, сама я их пишу, а ты не сама. Ты подглядываешь в учебник, в книгу. В мою книгу. В мои все сочинения. Ты не самостоятельная. Я лишь одна творю и придумываю. Сама рисую. Сама выплетаю. Сама! И ты мне мешаешь. Мне все мешают! Ибо они такие же. Не хуже.
Или всё-таки хуже? На сантиметр! Нет. На метр. На километр. На тысячу звездных лет.
И во мне живёт туатара.
Она бессмертна.
4.
Возьми меня на руки, Господь мой, Брат, Отец мой, Друг!
Покачай, представь, что я – младенец, дочка, такая безгрешная.
Вот и пройден мной Дантовый, мой девятый круг,
никуда не спешу я ни конно, ни авиа, пеше я.
Вот и посажен из-под майонеза в баночку лук,
скоро зацветут мандарины в горшке, что пара за штуку.
Поливаю раз в день – половина цветам, половина луку,
ибо пройден мой Дантовый, мой девятый круг.
Генетически человек мало отличается от банана,
его ДНК сходна с ДНК курицы и червя.
Никакой эволюции. Одна сбоку огромная рана
и умение появляться из материнского чрева.
И умение рождаться из цветов, семечек, плодов.
Возьми их тоже покачай, прижми к груди, дай воздух.
Представляю, сколько тянется к тебе голодных ртов
человечьих, банановых, птичьих, слёзных.
Им бы по капле мёда твоего – липового, горчичного, левкоевого, жёлтого,
медуничного, хвощового, ромашкового, лишь по капле всего,
а Ты им – братство, отцовство, наследство, все самое тяжёлое,
а Ты им – знания, ремёсла, ткачество, мастерство,
а Ты им – женитьбу, детишек, дом, дороги, сватовство.
Ты им – сходство с Тобою и это небо сожжённое.
Они искушаются.
Они хитрят.
Они просят ещё и ещё.
У меня щёк не хватает, чтобы жить по заповеди: подставь левую!
Мне надо их тысячи этих левых, этих подставленных щёк,
чтобы я ни делала, всё плохо делаю.
А Ты, Господи, опять – камень у трёх дорог,
как на показ выставляешь, что картину на выставке.
Хорошо хоть ты курицу, банан ты и червя сберёг,
а ещё лося в лесу от охотничьего, от выстрела.
– Просто не общайся с Миленой! – посоветовал мне один наш общий давнишний друг. Он был стар в самом прямом смысле этого слова. Но я с ним подружилась как-то случайно. Он предложил зарабатывать агит-концертами в Домах отдыха и санаториях. Это был давно испробованный вариант, мы много раз ездили в санаторий «Рассвет», в детский лагерь «Мечта». Тратили время, свои собственные средства, привозили книги на продажу. Результат – копеечный. Люди не понимали, что распались издательства, что писателям деньги никто не платит, что общества «Знание» и общества «Агитбригада» давно нет. А творческие люди выкарабкивается каждый, как может. Мы – не артисты, не водевильщики, не комедианты, не бродячие менестрели. Нас поставили перед фактом – зарабатывай, как можешь. Рви, мечи, бегай за грантами, за медалями, скудными премиями. Одна премия на тысячу человек. Нас поставили в позу соперников.
Видимо, это повлияло на нашу дружбу с Миленой. Не помню, когда началось разобщение. И какая кошка пробежала между нами. И как её звали. Как она мяукала и мурчала. Какая музыка была в ней заложена.
Милена на всех концертах говорила обо мне: «У Этой Леты чистая поэзия!», никакого намёка на то, что я – плохая, безграмотная, жутко невоспитанная, негодная, бездарная. Что у меня на голове – клок вздыбленных рыжих буклей, что губы вульгарно покрашены в морковный цвет. Но вот, что я помню: я как-то сделала ей замечание, чтобы она не рассказывала про её премии. Тем более я спешила домой, у меня болел ребёнок. И я тогда сама тоже жутко захворала. Я попросила очень мягко:
– Не надо про премии. Сколько их. Как их дают. Кому. Все знают, что все премии заранее распределены. Что на вкус и цвет премий нет.
Вообще, я брезговала отчего-то разными подношениями.
Идеалистка!
О!
О!
О!
Милена метнула на меня взгляд, затушевалась, покрутилась у рояля. Села. Спела какую-то водевильную песню: «Никогда не бойся быть одна! Ни друзей, ни мужа – никого…» Музыкальный инструмент жутко искажал звуки, голос у Милены был уже к тому времени изрядно поблёкшим – ни оперный, ни опереточный. Слова песни слабые. О чём это она? Подумала я. Но из вежливости продолжала сидеть в зале. Я знала, что Милена злопамятна. Знала, что начнёт теперь себя накручивать. Но я подумала, что увидимся, я ей объясню свою позицию. Милена поймёт!
Итак, мне уже много лет.
У меня внук!
И вдруг я жутко заболела. Просто земля ушла из-под ног. Что-то странное, как наваждение. Какой-то надлом во мне произошёл. Врачи пожимали плечами: обследования показали, что я здорова.
Вот Милена пишет в соцсетях: « У Этойсветы Токмаковой бизнес идёт в гору. Цветы в садах, картофель на грядках. Деньги текут рекой…» О, если бы ты знала про эти цветы-картофель-реки! Какой это труд!
Выбиралась я из своих болячек медленно. Благодаря легендарному прибору по имени «Куш». О нём я вычитала в одной из книг.
И лечилась, лечилась. Брала волю в кулак. Сидела на семи диетах.
Мне так была нужна она – Милена! Простое человеческое участие.
И вот она антилопа гну! В действии:
………..
Когда я Милене позвонила в очередной раз, голос её был встревожен не на шутку. Наверно, она думала, что я растворюсь как-то сама собой. Перестану маячить на сайтах. Прекращу писать. Я ей казалась мелкой. Ничтожной. Ну, есть Этасвета- Лета и есть. Куда же деваться. Ибо лишь она одна глыба – Милена Клюкович-Бла-бла.
– Ты! – голос Милены дрожал. – Это ты, Этасвета.
– Да. Давай поговорим.
– Конечно!
Но разговор получился какой-то скомканный. Я не понимала, в чём моя вина. В чём я так провинилась. Если были обиды, то такие давнишние, им было не менее двадцати лет. А-то и все тридцать. Про какие-то колготки, забытые в гостинице в Болдино, про какую-то мою неопубликованную статью, про электрички, спешащие, окликающие друг друга. Было понятно: Милена считает себя единственной в своём роде, непревзойдённой. Иных авторитетов кроме её самой нет, и не может быть. Она была упёртой. И ещё: Милена никогда не принимала и не воспринимала критику. Никакую. Она впадала в ступор. Она рыдала. Она по-детски обижалась.
Но мстила по-взрослому.
Я знаю многих женщин, кто вообще не воспринимают критику. И мужчин. Просто никак не воспринимают. Это жуть! Уязвлённое самолюбие доходящее до дебилизма. Если скажешь – то навечно будешь занесённым в чёрный список отверженных.
Тогда я всю вину взяла на себя: стала говорить, да-да, ты права, я никчёмная, мелкая, дрянная, сгибшая, ненужная, лишняя.
Пообещала, что стану заниматься спортом, вязанием, вышиванием, макраме, разведением пчёл, кормлением птиц, заботой о собаках, брошенных хозяевами, волонтёрством, ухаживанием за пожилыми людьми, буду простой служкой собирать воск для свеч, сидеть дома, нянчить внуков, делать ремонт, клеить обои, красить подоконники, путешествовать, попадать в разные истории. Но что никогда, ни одной строчки! Вообще, ни капли! А уж книги писать – так ни за что на свете. Успокойся! Ты одна! Вот тебе трон! Вот шапка-ушанка, то, бишь, корона! Плащ парчовый. Платье шёлковое. Все газеты твои, порталы, эфиры, сцены! Все театральные помосты только для тебя.
Прощевай, Милена Ерёмина-Клюкович-Бла-бла. Прощай твой армянский нос. Твоя рубашка в клетку. Сарафан в горошек. Брюки-клёш. Туфли на босу ногу. Кожанка. Косолапость. Грязные шнурки. Седые волосы на полу-лысой башке. Жилистая сморщенная шея. Голубая жилка на виске. Обидчивость и паранойя. Как тебя назвали в галерее? Арт-директор, мастер-шедевров, педагог по призванию, певец Шаляпин, артист всех малых и народных театров. Да, так оно и есть.
Пой, птичка!
Но я всё-таки, как пьяница сорвалась. Вот бывает так: пообещаешь и не удержишься. И тут понеслось! Да как ты, Лета могла, какие такие эссе? Статьи? В журналах, в энциклопедиях? В газетах! Нет! Не моги! Не смей!
Чуть где-то наметится публикация, Милена туда метнётся, напишет, нажалуется. И публикация – кранты, швах, пляк! Публикация срывается.
Про свой город я молчу. На меня просто запрет. Проезд воспрещён. Но вдруг из Питера отказ неожиданно пришёл. Из…
Милена, успокойся! Да-да, я сорвалась. Мне хотелось ещё одну экстаз-дозу. Последнюю. Но Милена сказала: Помри!
Прекрати, Милена, туатары – не вымрут никогда!
Одна из моих книг называлась «Человека матрица вечная» И звучала она вот так:
Запись на странице в социальных сетях:
…искать пульс. Ищу его на запястье. Ищу его в воздухе. Ищу его везде, где могу: в сквозняке, дожде, снегу, сидя в трамвае, дыша на замёрзшее стекло. Дышу и ищу. Думаю и ищу. Не потому что боюсь, мол, не найду. А потому что пульс человека – это часть матрицы. Часть общего. Никто об этом не знает, лишь я, трогающая эту пульсацию, находя жизнь. Ощущаю везде: на лекции в университете, в пустом, медленно двигающемся автобусе, грузном, ползущем по городу вечернему, из него, как из некого сосуда выплывают рыбками люди в пространство вечера, и теперь автобус проезжает мимо кладбищ, магазинов, торговых центров, рекламных щитов. Я ищу пульс на запястье, сидя на поленнице за сараями, потому что я маленькая тогда была и любила лазить с мальчишками, соперничая, кто быстрее и ловчее. Я всегда побеждала. Я ищу пульс в машине скорой помощи, когда меня везут уже старую, столетнюю старуху, наверно, я тогда разболелась чем-то возрастным, например сердцем. Но сердце – это часть пульса. И я нахожу его тонкую, цыплячью вздрагивающую нить. Я люблю пульс, когда он бьётся, как сумасшедший словно сам по себе в мироздании, в моей шее, в горле. Я нахожу свой пульс в узком коридоре роддома, в своём огромном животе. Я помню, как я сидела в комнате, душной, полной каких-то бабочек, чего-то порхающего между рам, мотыльков, и я думала, что мне надо нажать на запястье, чтобы найти пульс. Свой. Твой. Его. Мой. Я искала пульс, меня обнимали ветками кусты, прижимались ко мне деревья. Мой пульс что-то кричал мне, когда я ехала в долбанный онкологический центр за результатами скрина. А точнее отщипа кусочка ткани из меня, ибо иначе невозможно было понять, что со мной творилось. Я слышала, как бьётся пульс, читая книги. На съёмной квартире, на даче, в комнате у бабушки, где вечно ругались соседки на кухне. Я слушала его удары, листая страницы учебников по филологии, Канта, Якобсона, Маяковского, «Этику», «Капитал», антологию русской поэзии. Тогда все бастовали, жгли Белый дом, дом Советов, толкались на рынке, в Канавино, на Мещере, на Болотной площади и Марсовом поле. Я плакала и хотела от тебя уйти, я прижимала детей, гладила их по голове, а пульс сам по себе вырыдывал свои ритмы. Я просто глядела в глаза детям, прижималась лицом к их лицам и находила на маленьких запястьях их пульсы. Такие же цыплячьи.
Иногда я сама превращалась в один сплошной пульс. Я – пульс. Пульс пульсов. Пульс себя. Пульс, раздающий жизнь, как вай-фай, пульс мыслящий политически, механически, на бытовом уровне, пульс – это активная субстанция. Можно пульсом делать революцию, менять президентов на ещё более президентного, менять правительство. Можно изменить строй, политику, армию, суд. Пульс – это начало. Матрица. Это часть пульсации всеобщей. Ученые ещё не открыли корневую его суть, не проникли в код. Они думают, что такие махонькие удары – это лишь следствие. О, нет, это причина. Объединяя все коды пульса, делая его цикличным, управляемым, можно совершить революцию. Отобрать деньги у богатых и раздать их бедным. Можно двинуть войска, победить терроризм, парализовать работу иных государств, заставить Афганистан не выращивать марихуану, принудить, покорить. Не цифрой. Цифру можно обмануть, умножить или разделить, вычесть или сминусовать. Пульс не сминусуешь. Он любовь. Он политика, философия, история. Он монолог и диалог, он пьеса, он Шекспир. Надо лишь уметь управлять пульсами всех пульсирующих людей. Чтобы они забились в один такт.
И положить государство в ладонь себе. Тот, кто владеет шифром, тот владеет миром.
Я не одна. Мы вдвоём. Я и мой пульс. Я за токарным станком, вытачиваю деталь, нужную для автомобиля. Мне шестнадцать лет. Я прохожу практику в техникуме. И деталь выскакивает у меня из рук, режет мне кожу на запястье там, где пульс. Мой пульс пуст. Конечно, вызовут врача, увезут, зашьют рану. Но они не раскодируют мои удары. Они не найдут код пульсации всего человечества.
Мне всего шестнадцать лет, но я знаю нечто большее, как мне кажется, нет, я уверена, что совмещая в ритмах танца пульсы всего человечества можно добиться гармонии. Человек несовершенен. Он никогда не станет таким, как Бог. И мой мальчик пообещал на мне жениться. А мне всего шестнадцать. Он сидит в тюрьме. Я еду к нему. Это в Сысерти. Есть такой посёлок для отбывающих наказание. Посёлок никто не охраняет потому, что до него добраться трудно. Он в горах. На Урале. И в маленьком узком вагончике, мой мальчик овладевает мной. Это же так естественно. Он молод. Ему девятнадцать лет. Я чувствую биение его пульса. Затем он зачем-то мне делает предложение, обещает поехать к родителям. Но это так глупо: моя любовь уже прошла. Земное и небесное несовместимо. Земное убило небесное. Романтическое. Зачем надо было ложиться на меня? Молить: молчи! Прошу! Не бойся, это не больно! Но самое смешное, что я осталась не порочной, то есть не взятой, у меня, во мне всё осталось таким, как было, целым, не разбитым, не треснутым. Дурак, этот мой первый мужчина. Поэтому я лежу на пустоши, сотни зверей скребутся внутри меня. Нет, это не кошки, как говорит бабушка, это тигры, обезьянки. Они прыгают по волосам, запутываются в них. Слоны топчут мою грудь. Так ушла любовь. Первая. Кусок пульса отмер, словно его поместили на территорию атавизмов вместе с аппендиксом, но остальная здоровая его часть стала пульсировать пронзительнее и жизнеспособнее, моя любовь осталась в дебрях кровавых жестких слёз. Молоденькие девушки – любят протесты, они могут маршировать нагишом, могут обнажать грудёшки, могут взбираться на столы, танцуя. Я не такая. У меня есть пульс. Он должен ровно и мерно биться под кожицей. Протест – помеха этой ровности и гладкости. Итак, я переплюнула учёных. Я нашла способ управлять миром. Я трогаю пульс самого мироздания. Он гладкий по краям и хромосомный внутри. Такая твёрдая шишкастая хромосома. Она помогает мне выйти из пустыни. Из пустыни себя. Она помогает мне найти дорогу. Вы думаете, что можно деньгами управлять миром? Да, на какое-то время это возможно, ибо человек жаден, сребролюбив, если, конечно, он не атавичен. И у него не отмер орган, отвечающий за накопительство. Но за излишним богатством наступает чувство перенасыщения. Приходит пустыня. Она приходит всегда, как от излишества, так и не до насыщения. Человечество – самовоспроизводящаяся субстанция. Вы видели огромный гриб внутри вселенной – вы видели мицелии этой грибницы? Нет. Я тоже не видела. Но я её представляю, как Бог сочинил Адама и Еву. А те родили детей. И отчего-то Каин был первенцем. А Авель вторым. И ещё у них были сестры и братья. Их было не меньше шестисот. Воссоздавшийся сам по себе род, говорящий слово «пустыня», где жар и песок. Жар мужской и жар женский. Разные виды пульсаций. Их надо соединить. Поти, Поти! – так зовёт меня на похороны подруга Галя. Её брата привезли в цинковом гробу, такой мешочек с костями и черепом. А пульса нет. Нет лица, нет кожи, нет жил, связок. Лишь мешочек, катающийся внутри гробика. Некая субстанция для корма червяков, потому что всех надо кормить – собак, кошек, попугаев. Брат Гали холодная бомбочка без заряда. То есть без пульса. Бабочка не летящая, лаковая, с опущенными крылышками. Поти, Поти! Так меня дразнила старшая сестра. Я не люблю эту кликуху. Мы тогда напились на поминках. Я впервые попробовал красное вино. И нет сил сказать, нет возможности распульсировать смерть. Но я найду возможность управлять пульсом. Даже мёртвые будут иметь пульс. Как часы. Они будут идентичны пульсу. Группы яростных мужчин будут приводить в движение пульсы переставшие биться, специальное колесо, будет вращаться группой мужчин, потому что это лучше, чем сидение в бане, вызов проституток, измены женам. Индустрия разврата и пошлости будет побеждена при помощи внедрения нужных ударов пульса. Полезных ударов внутри человечества.
– Поти! Поти!
Да какая я тебе, блин, Поти. Агата я. Если хотите, Анна. Как Каренина. Ей тоже нужно было следить за пульсом. Чтобы не петь прощальный плач. Помните это: «А я получила письмо из Москвы. Мне пишут, что Кити Щербацкая совсем больна…»
И эти поцелуи в лицо, в шею, бедра. Мои бедра напичканные поцелуями мужчин. Как ножами. Я пересчитываю деньги, полученные за боль, смерть, любовь. Галя, я пьяна. Потому что мы похоронили твоего брата, наверно, он был влюблен в меня. А как же! Все мальчики нашего двора были влюблены в меня. И в классе. И в техникуме. Они дрались за меня. И одного из них, кого я любила, арестовали. А ведь мы – ты, я, твой, Галя, брат маршировали вместе со студентами на каком-то глупом сборе, а потом хоронили твоего брата. Бокал вина – глупый, пьяный, сбой пульса. Больше не буду пить. Это мешает моему всеобщему процессу. Я люблю поцелуи в шею. Люблю засосы на груди. Эти синенькие червячки оставленные губастыми юношами. Брат Гали был тоже губастенький. Он из могилы, как мне потом казалось, тянул ко мне свои мертвые юношеские сомкнутые уста. Я не позволила ему тогда, когда он был жив, поцеловать себя. Недоступная – Поти! Все во дворе знали это. А тот, первый, глупый, не знал. Но не об этом страдания мои. И мысли тоже. А о том, что я была в розовом, шелковом, с рюшками и кружевами платье. Что на мне было великолепное бельё. Чулочки с резинками. Он разрушил романтику. Он убил розу мою. И я не поняла суть наслаждения. И потом лет до двадцати пяти охраняла свою нетронутость. Ибо, не разбил, дурак, зеркальце, ваниль целостную, целлюлозу. Лишь попытался вникнуть в коридорчик, чуть приоткрыл дверцу деревянную.
Не любою писать слово деревянную с двумя «нн», вот дровяную люблю. Деревяшную. Полешную. Но дело не в нём и не в них. А в большой лжи. Вы думаете, что людей и вправду надо лечить таблетками? Этой химией пичкать? А вот и нет. Ещё в институте я поняла это. Теория проста: нас изнутри ест пустыня. Да-да! «…они едят тело моё, эти роботы белого порошка, эти аспиды эмульсий, эти бесконечные анальгины, аспирины, пенициллины, сульфаниламиды, эти могильщики наши!» Иногда ножевые ранения моего пульса мне нужны! Они вырезают из меня ненужное. Химическое. Чужое. Наносное.
Галин брат мёртв. Мой пульс так бился, что вырвал с корнем страх перед мертвецом, вырубил во мне боязнь, гной, боль, крик.
Пульс – это звезда. Звезда волчья. Бреди сорок лет по пустыне. Води людей за собой. Стань одиноким Иовом. У меня плохое образование. Я путаю имена. Даты. События. Это даёт сбой пульс. Я его плохо настроила. У него ошибка в программе.
Но я всё могу исправить.
Я изобрету прибор для людей. Каждому по прибору. Токи высоких пульсов. Люди будут читать лишь то, что предложит мой пульс. Они не станут брать для чтения пошлые романы. Эти детективчики безъязыкие, эти дамские книги про сплошные измены, секс, смерти. Эту дурь.
Иду по улице. Мне не надо спрашивать путь. Мне не надо просить закурить, мне не надо продавать свои книги. Мои книги расходятся сами собой. Они лечебные. В них зашифрован код пульса. Кто расшифрует, обессмертиться. Именно в последней главе – убьют дракона. Найдут скрижаль. И четыре брата встретятся.
Лишь надо дочитать до последней главы. Иди со мной. Иди! Пробирайся! Допей своё пиво. Сделай последнюю затяжку, допей воду, я сижу одна на крыльце. И рыдаю по всему человечеству. Идите ко мне все! И ты иди! Нет не тот, кто дурак. А умный. Должен же где-то он быть. Меня достойный? Не пьянчуга, как тот врач, влюбившийся в меня, одинокий. Не гастроэнтеролог Серж, отправивший меня в онкобольницу, тоже влюбившийся неожиданно. А ведь женатый, подлец! И это его вкрадчивое: сдай анализы. Ага! Хрен тебе!
Лишь ты!
Ты!
Равный мне. По ударам пульса. Да, пусть, ты пока с другой. Но я – та самая! Ты искал меня, ждал, молил всю жизнь. Вот умрешь, как брат Гали, и не найдёшь меня! Будь с другой пока. Будь в другой. Но встретив меня – узнай!
В созерцаниях, в биениях, в ударах пульса. В людях, стоящих у экрана. В людях спорящих. Сгорающих, тонущих, болящих, воюющих, ибо везде война. Пульс тоже война. И мир. Как у Толстого. Я бы так и сказала война и мир пульса моего.
Ты пал. Ты не дошёл. Поэтому я должна пойти туда, вызволить тебя. Ибо дракон уже родился. И скрижали начертаны. А воронка крутится. Как жернов.
ПИСЬМО ИЗ НИГЕРИИ на электронную почту Агаты Поти:
«Товарищ Поти! Мой моб: +234 803 3910079, я адвокат Олуфеми Лиджаду. У меня есть важное сообщение для вас о несчастье – г-н Дем Леми Поти, кто есть моим клиентом гражданином вашей страны, что несут тот же фамилию с вами, и его фонд оценивается в US 313.580 млн. долларов есть в одном из банка здесь, в моей стране Его в результате аварии, но г-н Дем Леми Поти жив, он в коме. Если ваша фамилия на самом деле (Поти), любезно свяжитесь со мной, как только вы получили это сообщение для того, что бы позволить по доверенности Вам распоряжаться имуществом на время его неизлечимой комы. Пожалуйста, свяжитесь со мной для более подробной информации и как поступить. Я жду вашего срочного ответа.
Вы можете взять эти деньги себе, по усмотрению. Г-н Деми Леми Поти так распорядился. Если болеть, то вы хозяин»
Кто из нас не получал подобного рода писем? Но никто не верил им.
Есть письма намытые рунами. Как золото, добытые из недр. Их не просто читать, а вдыхать. Письма любимого.
Под песню Виктора Цоя « Мой дом был пуст, теперь народу там полно», Агата рожала сына, находясь в палате.
…Здесь прах мощей погаснувшей звезды.
Это песня.
Да, да!
Поти слушала её и размышляла. Понятно, что письмо – это развод, лажа, лохотрон, обман. Взрослый сын Бонифаций Поти просил Агату выкинуть из головы подобные мысли: какой дед Дем?
– Дмитрий. Дедушка Митя. Он мог так поступить. Он мог обрюхатить бабушку. Свалить на комсомольскую стройку, на борьбу против буржуев за свободу простого рабочего люда в Нигерии. И теперь лежит там один после аварии в больнице…И его деньги хранятся на счету в банке.
– Где там?
– В Испании.
– А письмо из Нигерии.
– А лежит в испанской больнице. Поехал путешествовать. Сел за руль мотоцикла пьяный. Скорость. Полет! Его пальцы теперь похожи на мармеладные червячки-кислячки. Дед Митя лежит с перевязанной головой, с изуродованным телом. И теперь – Поти единственный человек, который может помочь деду. Для этого надо снять часть денег со счёта и оплатить лечение. Теперь весь мир ждёт от Поти решения, ждут адвокаты из Нигерии, врачи из Испании. Всем вдруг стала интересна она! Хотя до этого никого не интересовала. Её словно пришили тонким швом к процессу, произошедшему далеко за тысячи километров. Поэтому жизнь Поти изменила форму, она стала узкой, стянутой по шву, мысли по ночам выглядели так, словно их неверно скроили, не по лекалам, мысли-тюрьма, мысли-раны. Поти видела себя снова в роддоме: на ногах чулки, стягивающие вены. Между схватками Поти вставала, чтобы умыться, а когда возвращалась обратно, то чулки набухали кровью, а бязевая рубашка и халат, купленный в лавке китайских товаров, напоминало дерево. Странный рисунок был на халате: хвост птицы лежал на ветке магнолии. Поти шла по коридору, её волосы запутались на затылке. Коридор бессолнечный, тусклые лампочки едва светили, тень Поти дробилась на множество теней, и все, как маленькие китаянки, двигались за Поти. А пальчики Бонифация напоминали кислячки, когда его и Поти выписывали из роддома.
Теперь дед Митя лежит там, в далёкой больнице, спеленатый, жалкий, ничейный. Лежит без трусов в памперсах, без движения и зовёт её – внучку Агату Поти.
Дурацкая фамилия Поти! Но фамилия Непёхина по мужу ещё хуже. Муж был невысокого роста. Спортсмен. Он уезжал-приезжал. Затем приезжал-уезжал. У него были медали – серебро, бронза, золото.
ПЕСНЬ
Космос замер. Затих. На часах только вечность. Полмира
в красном ситце. Окно, где Европа. Футбол.
Сотворю из России сама же себе я кумира.
Дилетантка, болельщица. Что смыслю в схватках турнира?
И какие слова знаю, кроме пенальти и гол?
Но Россия – щедра, но Россия моя – хлебосол.
Понаделали кваса. И солнце своё запалили.
Кока-колу под стол и закваску иных кока-кол.
И кричала она, и махала: судью, мол, на мыло.
Ей не надо 5:0,
ей не надо 3:0,
ни 2:0.
Вот представьте, как было: футбол, как иная юдоль,
как больная мозоль, как на раны шипучая соль.
Наш футбол:
шар земной на космическом поле бездонном,
вновь качаются оси земные, скрижали хрипят.
В сапогах грубых Сталин, и трубку он курит, колонны
вдоль Тверской. И на площади Красной парад.
Спорт отряд.
Нет, не в нашем столетье гламурном.
А ещё в пиджаке Сталин в грубом, овчинном, суконном.
Мой отец за «Динамо».
Не продан. Не пропит завод!
После нас разорвёт.
На пятнадцать республик растащит.
Мы – не СССР. И почти уже – не СНГ.
Я смотрю телевизор. Смотрю теле-бред. Теле-ящик.
Там одно только «г»!
И 5:0, и 3:0, и 2:0.
Кучка из богачей. Остальные такая же голь.
Перепутали что ль? Вы наш возраст с размером
всех пенсий? И повысили возраст. А пенсия – шиш. Просто боль!
Бумерангом из космоса к нам возвращается – нате!
Как мячи к нам в ворота. И счёт на столетья уже.
И дерутся хорваты. И в Нижнем у нас на закате
продолжаются матчи. Пикируем на кураже.
Ешь драже! Квас хлебай. Рюмку водки
пей до дна. Ось земли на кленовом ковше
еле держится. Счёт наш короткий
и не в нашу он пользу. Мир весь в галдеже, дележе.
Не хочу, чтоб 5:0, а хочу, чтоб 0:5 приключилось.
Чтоб свершилось. Внедрилось. Взошло. Всколосилось. И – в высь!
За космический взмах. За крылатость. Я за справедливость.
За «Динамо», однако.
Отцовское сердце, не рвись!
Но оно разорвалось ещё до замужества Агаты. На кусочки, видимо, на частицы. Его похоронили под берёзой. И когда говорят про берёзы плохо, Агата обижалась. Это была личная обида. Словно её назвали уничижительными словами, этими слогами и суффиксами в уменьшительной форме. За берёзы обидно. За деревья. За их трепещущие листочки. Серёжки, хороводы на Троицу. Пить сок из дерева, что это? Это же не трава, не куст, не ягода. А соки ручьём из ствола текут в стеклянную баночку. В норку горлышка. Сок течёт из раны в боку берёзы. Этот сок можно глотать, прижимаясь губами к банке, ко краю. Ямка, из которой вытекает сок берёзовый, словно дорожка в иной мир. Она пульсирует. Можно касаться языком тонких струй, трогать пальцами, которые тут же становятся липкими от сахара. Берёзовым соком можно, как чернилами выводить буквы на бумаге. Пальцы становятся карандашом, авторучкой, пишущим инструментом. Тонкие гибкие пальцы на листочке. Мохнатые первые шмели вырываются сонно наружу, надевая на голову капюшончики глаз. Такая зеленоглазая оконечность туловища. Сладкий сок льнёт к лапкам, их приходиться чистить хоботком. Приезжать из леса всегда приятно. Нет, Агата не нарочно ездит в лес, просто лес сам движется к дачному забору, к шатким дощечкам, охраняющим клубнику. Дождём можно тоже мыть руки, его много в лужах между бороздками. Сын учится в третьем классе, ездить на дачу с Агатой, он ленится.