О, вы должны носить свою руту иначе.[1]
Уже благородный день, юное лето, летящее ввысь, пронизанное обещаниями, утопающее в голубизне и зелени, разделили их на террасе при мельнице по солнцу и тени. Салли и Кэтрин распростерлись, будто на катафалках, по всей длине деревянных шезлонгов с оранжевыми матрасиками, какие видишь в Канне. В темных очках и бикини, вне пределов занятий остальных. Питер сидел за столом для завтраков в шортах, босой, напротив Пола и Аннабель Роджерсов в зонтичной тени. Трое детей на лужайке под террасой у края воды пытались ловить водомерок — на коленях хлопали ладошками по поверхности. Взвизги, перешептывания. Мимо пролетали чернильно-синие стрекозы; затем пропорхнула бабочка светло-сернистой желтизны. С того берега речки ты увидел бы неброско богатую буржуазную поляну солнечного света, яркие фигуры, ало-аквамариновый зонт, опоясанный (забавная trouvaille[2] на местной распродаже) словом «Мартини»; белая чугунная мебель, солнце на камне, нефритово-зеленая речка, более светлая зелень стен высоких ив и тополей. А ниже по течению стремительно смутный шум плотины и невидимая певчая птаха, насыщенная прихотливая неанглийская песенка.
Картина эта вызывала странное ощущение замкнутости, словно бы полотно художника в раме, возможно, Курбе… то есть вызывала бы, если бы костюмы восьми фигур и их расцветка не ступали — чего абсолютно урбанистический и синтетический век попросту не замечал — в резкий диссонанс с окружающим пейзажем. Таким густолиственным, таким струящимся… и тут невидимая в деревьях за мельницей иволга испустила переливистый посвист, одарив именно это сочетание зноя, воды и листвы еще и голосом, точно определяющим его чужеземность, легкий намек на субтропики — такого густолиственного, такого струящегося, с такой полнотой принадлежащего своему месту и этому времени года — Центральная Франция, конец мая. И сугубо английские голоса. Столько диссонансов, столько совсем иного, чем ты ожидал бы. Если, конечно, ты был бы там.
— Решения, решения, — прожурчал Пол благодушно, апостол Павел.
На что Питер, апостол Петр, улыбнулся, закинул руку за голову, подставляя волосатую грудь — угадайте, что у меня под шортами, — солнечным лучам.
— Сам виноват. Такой обед. Требуются сутки, чтобы прийти в себя.
— Но мы обещали детям, — сказала Аннабель.
— Честно говоря, Том не будет возражать и будет счастлив возиться здесь хоть до вечера.
Тут Аннабель опустила глаза.
— Боюсь, наши будут.
Пол указывает, что Питеру и Салли вовсе не обязательно…
— Нет, нет, ни в коем случае. — Питер неторопливо опускает руки, косо ухмыляется через стол. — Беличье колесо и прочее. Дайте нам, тупым рабам, волю, и мы впадаем в полную прострацию. — И затем: — Подобное требует подготовки. — И затем: — Подобное требует подготовки. — И затем: — Вы забыли, как живем мы, бедные работящие дурни.
Аннабель улыбается: до нее доходят слухи…
— Давайте, давайте, тыкайте носом. — Он сплеча взмахивает бело-розовой рукой в сторону реки, всего пейзажа. — Нет, честно. Есть же люди.
— Вы умрете со скуки.
— Как бы не так! Вот испробуйте меня. Нет серьезно. Сколько бы вы взяли теперь, Пол?
— Сорок? Под нажимом.
— Черт!
Внезапно Питер щелкает пальцами, выпрямляется, поворачивается к нему лицом. Низенький, усатый, сероглазый; уверенный в себе. Это ты знаешь, а подозреваешь, что еще и динамичный. Ему известно, что он известен как динамичный. Ушлый маленький макак, его клетка — время. Он ухмыляется. Выстреливает пальцем.
— К дьяволу чертову программу. Есть идея куда лучше. Уломаю бабулю купить это место под дом отдыха для измотанных продюсеров. А?
— Если сумеете это провернуть, забирайте за десять шиллингов.
Питер ребром подставляет под глаза раскрытую ладонь, читает воображаемое письмо:
— «Дорогой мистер Гамильтон, мы ожидаем вашего объяснения касательно пункта в Вашем последнем отчете о Ваших расходах, а именно: одна великолепно перестроенная и в целом божественная французская мельница, за каковую Вы указали необъяснимо высокую сумму в объеме пятидесяти новых пенсов. Как Вам известно, максимально допустимые расходы по этой графе для Вас ограничены сорока девятью пенсами в год, и ни при каких обстоятельствах…»
Вопль. К счастью.
— Папуся! Папуся! Тут змея!
Оба мужчины встают, загорающие женщины приподнимают головы. Аннабель отзывается спокойным предупреждением:
— Держитесь от нее подальше.
Салли, настораживая обвязанную косынкой голову, говорит:
— Но они же опасны?
Аннабель улыбается в тени зонта.
— Это просто ужи.
Салли встает и подходит к Питеру и Полу в углу террасы у баллюстрады с цепочкой гераней и агав в горшках над водой. Кэтрин снова вытягивается на шезлонге и отворачивает голову.
— Вон она! Вон там!
— Том, не подходи! — кричит Питер.
Старшая из девочек, Кандида, услужливо оттаскивает его от воды. Они видят, как змея, извиваясь, плывет вдоль каменистой кромки берега, ее головка поднимает мелкую рябь. Небольшая, меньше двух футов в длину.
— Бог мой, и правда змея!
— Они абсолютно безвредны.
Девушка Салли схватывает себя за локти и отворачивается.
— Они мне не нравятся.
— А мы все знаем, что стоит за этим.
Она оглядывается и показывает Питеру язык.
— А мне они все равно не нравятся.
Питер улыбается и чмокает воздух между ними; затем снова наклоняется рядом с Полом и смотрит вниз.
— Ну что ж. Вот и доказательство, что тут рай.
Змея исчезает среди желтых касатиков на мелководье под террасой. У Питера все всегда на грани исчезновения. Теперь он поворачивается и садится на край балюстрады.
— Так когда мы устроим наше совещание, Пол?
— Нынче вечером?
— Чудесно.
Троица детей медленно взбирается по ступенькам террасы. Кандида смотрит на Аннабель с упреком.
— Мамуся, ты же сказала, что вы не будете сидеть тут все утро.
Аннабель встает, протягивает руку.
— Так идем, поможешь мне собраться.
Салли, опустившись на колени, чтобы снова растянуться на шезлонге, говорит:
— Аннабель, не могу ли я?..
— Нет-нет. Просто надо достать кое-что из холодильника.
За темностью своих очков лежит Кэтрин — точно ящерица. Пронизанная солнцем, накапливая про запас, поглощенная собой, куда более похожая на сам день, а не на людей в нем.
Они неторопливо идут по лугу на том берегу речки — бородатый Пол впереди с корзинкой напитков, двумя своими дочками и маленьким мальчиком. Чуть позади Аннабель и ее сестра Кэтрин несут остальные две корзинки, за ними телевизионный продюсер Питер и его подружка Салли. По колено в ромашках, длинностебельчатых лютиках; дальше и выше надвигаются крутые каменистые холмы, обнаженные обрывы в обрамлении кустарников, иной мир, цель их прогулки. Визжат стрижи высоко в лазурном небе. Абсолютное безветрие. Пол и дети входят в лес, исчезают среди листьев и теней, Аннабель и ее сестра следуют за ними. Последняя пара медлит в цветочном солнечном свете. Питер обнимает плечи девушки, она продолжает говорить:
— Не понимаю я ее. Будто немая.
— Они меня предупредили насчет нее.
Она искоса взглядывает на него.
— Положил глаз?
— Ну послушай.
— Вчера вечером ты только на нее и смотрел.
— Просто из вежливости. И как ты можешь ревновать после вчерашней ночи?
А я вовсе не ревную. Любопытно, и только.
— Все равно спасибо.
— Я думала, мужчинам нравятся омуты.
— Ты шутишь. Она просто выламывается.
Она смотрит на него из-под бровей. Он пожимает плечами, затем его ужаленная улыбка — как сердитое фырканье. Она отводит глаза.
— И я бы так, будь это ты. — Он целует ее в висок. — Свинья.
— Так чертовски раздуть…
— То есть ты бы и не подумал. Будь это я.
— Лапочка, вовсе не обязательно…
— Ты бы устроился в кроватке с какой-нибудь новой птичкой.
— В черной пижамке.
Она отталкивает его, но улыбается. На ней темно-коричневая безрукавка поверх легких брючек в черно-бело-бледно-лиловатые полосочки; расклешенные, кокетливо обтягивающие ягодицы. Светло-золотистые волосы, которые она встряхивает слишком уж часто. В лице у нее есть что-то смутно-детское, беззащитное, нежное. Она напрашивается на батальон и изнасилования. Ее обессмертил Лакло[3]. Даже Пол — у тебя тоже есть глаза! — заглядывается на нее; образцовая модель модной подружки: игрушка изысканной игривости. «И» — вот ее буква в алфавите. Питер берет ее за руку. Она смотрит прямо перед собой. Она говорит:
− Во всяком случае, Том в полном восторге. — И затем: — Мне бы хотелось, чтобы он перестал смотреть сквозь меня, будто не знает, кто я такая. (Он пожимает ее пальцы.) По-моему, Аннабель за три часа поладила с ним куда лучше, чем я за три дня.
− Это у нее профессиональное, только и всего. В возрасте Тома они все — эгоистичные поросята. Ты ведь знаешь: мы же все, по сути, эрзац-мальчики. Так он оценивает людей.
— Я старалась, Питер.
Он опять целует волосы у нее на виске; затем проводит ладонью по ее спине и ласкает ягодички.
— Неужели мы и правда должны ждать до ночи?
— Козел нахальный.
Но она флиртует задорным задиком и улыбается.
Впереди Аннабель перебивает молчание Кэтрин, надевшей белые ливайсы, розовую рубашку; через плечо перекинута полосатая красная вязаная сумка — греческая.
— Тебе не обязательно было идти с нами, Кэт.
— Ничего.
— Тогда попробуй говорить чуть побольше, хорошо?
— Но мне нечего сказать. Ничего в голову не приходит.
Аннабель перекладывает корзинку из одной руки в другую; исподтишка взглядывает на сестру.
— В смысле них от меня ничего не зависит.
— Я знаю.
— Не надо делать это настолько очевидным.
— Сожалею.
— Пол ведь…
— Бел, я понимаю.
— И она хотя бы пытается.
— Я не умею запираться за улыбающимся лицом. Так, как ты.
Несколько шагов они проходят в молчании. Кэтрин говорит:
— Это же не только… — И затем: — Счастье других людей. Ощущение, что ты — третья лишняя. Теперь и навсегда.
— Все пройдет. — Она добавляет: — Если ты постараешься.
— Ты говоришь совсем как мама.
Аннабель улыбается.
— Именно это всегда говорит Пол.
— Умница Пол.
— Это несправедливо.
Кэтрин отвечает быстрым взглядом и улыбкой.
— Глупая старая Бел? С ее жутким мужем и ее жуткими детьми? Ну, кто способен ей позавидовать?
Аннабель останавливается; одно из ее маленьких представлений.
— Кэт, на меня это не похоже?
— Нет похоже. И я предпочитаю завидовать тебе, чем не завидовать. — Она говорит через плечо назад: — Ты хотя бы подлинная.
Аннабель идет позади нее.
— В любом случае Кэнди действительно на редкость жуткая. Мне просто необходимо что-то с ней сделать. — И затем: — Это вина его сиятельства. Он твердит: «Преходящая фаза». Т. е.: Бога ради не приставай ко мне с моими детьми.
Кэтрин улыбается. Аннабель говорит:
— Это не смешно. — И затем: — И я не понимаю, почему ты так против них настроена.
— Потому что они все обесценивают.
— Не в такой степени, в какой ты недооцениваешь.
Это заставляет Кэтрин на момент умолкнуть.
— Грошовые людишки.
— Ты ведь даже ничего о них не знаешь. — Бел добавляет: — По-моему, в ней есть что-то приятное.
— Как патока?
— Кэт.
— Не выношу актерок. Особенно скверных.
— Вчера вечером она очень старалась. (Кэтрин слегка пожимает плечами.) Пол считает его жутко умным.
— Так-сяк.
— Нет, ты правда ужасающая интеллектуальная снобка.
— Я не виню Пола.
— Но они же наши друзья. То есть Питер.
Кэтрин оборачивается к Бел, спускает очки на нос, секунду смотрит сестре прямо в глаза: ты прекрасно понимаешь, о чем я. Новое молчание. Детские голоса за деревьями впереди. Аннабель снова пропускает Кэтрин вперед там, где дорожка сужается, говорит ей в спину:
— Ты приписываешь людям такие ужасы. Это ни к чему.
— Не людям, а тому, что делает их тем, что они есть.
— Но винишь ты их. Такое впечатление, что винишь ты их.
Кэтрин не отвечает.
− Именно.
Сзади ей видно, как Кэтрин слегка кивает. Ей ясно, кивает саркастично, а не в знак согласия. Дорожка расширяется, и Бел снова идет рядом с ней. Она протягивает руку и касается плеча розовой рубашки Кэтрин.
— Мне нравится этот цвет. Я рада, что ты ее купила.
— А теперь ты насквозь прозрачна.
Нелепо, ужасно; невозможно подавить улыбку.
— «Кэтрин! Как ты разговариваешь с матерью? Я этого не потерплю!»
Злокозненная Бел передразнивает, чтобы пронзить, напомнить; когда рыдаешь от ярости, а в мире есть только одно разумное и чуткое существо. К нему и протягиваешь сейчас руку и ощущаешь пожатие… И затем — как типично! — этот злокозненный, двусмысленный эгоцентризм, такой дешево-женственный, до чего же порой ее ненавидишь (как он однажды сказал… обсидиан под молоком), когда ты совсем уж обнажена, и прочь по касательной, будто все было шуткой, всего лишь розыгрышем…
— Ах, Кэт, взгляни! Мои орхидеи-мотыльки.
И Аннабель устремляется к солнечной полянке среди деревьев у дорожки, где из травы тянутся несколько белых тоненьких колонок, усыпанных изящными цветками; и надает на колени, забыв обо всем, кроме них. Возле двух самых высоких. Кэтрин останавливается рядом с ней.
— Почему они твои?
— Потому что я их нашла в прошлом году. Разве они не чудесны?
Бел тридцать один, она на четыре года старше сестры, миловиднее, полнее, круглее лицом; лицо бледное, воло сы рыжие по-лисьему. И в ней больше ирландского — сухие серо-зеленые ирландские глаза — хотя кровь унаследована только со стороны бабушки, и в Ирландии они никогда не жили. Ни намека на акцент. В старой соломенной шляпке и кремовом платье с широкими рукавами она выглядит чуть-чуть матроной, чудачкой, литературной дамой новейших лет. Всегда в тени: ее веснушчатая кожа не терпит солнца. Эта рассчитанная небрежность в одежде неизменно оборачивается беззаботной элегантностью. Особенность, которая у всякой женщины, узнающей ее поближе, в конце концов обязательно пробуждает зависть… если не омерзение. Нечестно выглядеть настолько более запоминающейся, чем те, кто следит за модой… И тут на том берегу речки внезапно рассыпается соловьиная трель. Аннабель смотрит на свои орхидеи, прикасается к одной, наклоняется понюхать цветки. Кэтрин смотрит сверху вниз на коленопреклоненную сестру. Обе оборачиваются на голос Питера.
— Дикие орхидеи, — говорит Аннабель. — Любки двулистные.
Мужчина и чуть более высокая длинноволосая девушка подходят к Кэтрин, которая отступает в сторону. Они словно бы разочарованы, немного растерянны; увидев, как малы и невзрачны цветки.
— А где же целлофан и розовая лента?
Салли смеется, Аннабель укоризненно грозит ему пальцем. Кэтрин секунду смотрит ему в лицо, затем опускает взгляд.
− Ну-ка, разрешите, я возьму вашу корзинку, — говорит Питер.
— Не за чем.
Но он все-таки забирает у нее корзинку.
— Мужская эмансипация.
Она чуть улыбается.
Аннабель поднимается с колен. Из-за деревьев доносится голос зовущей их Кандиды — сочная зелень французских деревьев, детский и безапелляционный пронзительно английский голос.
Прелестная ящерица. Вся зеленая.
Они сбились гурьбой, пятеро взрослых и трое детей, и гурьбой пошли дальше сквозь тени и солнечные лучи; теперь чуть впереди три женщины и дети, двое мужчин разговаривают позади них. Сквозь тени и солнечные лучи, и вода все время слева от них. Тени разговора, солнечные лучи молчания. Голоса — враги мысли, нет, не мысли — мышления. Благословенное убежище. Можно заметить, как Кэтрин пытается сделать над собой усилие, улыбается Салли через сестру, даже задает один-два вопроса, будто играя в пинг-понг против воли… но раз вы настаиваете, раз Бел настаивает, раз день настаивает. Все трое полуустали слушать сквозь собственные голоса то, что позади них говорят двое мужчин. «Совещание» словно бы неофициально, но началось. В этом весь Питер, всегда стремящийся запустить что-то, свести что-то воедино, организовать, прежде чем многообещающий шанс ускользнет, будто змея в желтые ирисы. Так напрягается тайный скряга, видя, как транжирятся его деньги; улыбается и страдает; затем срывается.
Ключ, говорил он, угол зрения, крючок, чтобы прицепить программу. Попросту объяснение: почему находятся в таких количествах покупатели на дома в этих местах? По чисто экономическим причинам, например? Какая-то разновидность бегства? Всего лишь капризы моды, эффект снежного кома? Он выстреливал идеи, почти не слушая ответов Пола. И уже ощущалась бесполезность этих умозаключений, ненужность всех этих хлопот, бесконечного планирования и обсуждений того, что оказалось бы ничуть не хуже без всякого планирования, без всех этих разговоров; так делают газетную сенсацию — стремительно, наугад, импровизируя. Своего рода эссе, говорил он; с глубиной, а не просто броские клише: «как удачливы некоторые люди». Все это шумиха и чушь.
Кандида закричала — перед ними вспорхнул зимородок, лазурная вспышка молнии.
— Я первая его увидела! Ведь я первая, мамуся!
Как ненужный курсив, всегда подчеркивающий самоочевидное.
— Мне абсолютно ни к чему хорошенькие картиночки на пятьдесят минут, — сказал Питер, будто хорошенькие картиночки могли серьезно повредить его карьере.
То, что у тебя отняли потом, было тем, что даже в лучшие моменты было твоей слабостью — ощущение непрерывности. Вроде: я должен сделать Б, так как оно вклинивается между А и В, пусть в нем словно бы нет ни видимой цели, ни красоты, ни смысла. Таким образом, все распадается на крохотные островки, полностью разобщенные, без следующих островков, для которых тот, на котором находишься ты, служил бы трамплином, пунктом назначения для пункта назначения, обязательным этапом. Островки, разбросанные в собственном безграничном море; ты пересечешь их за минуту, максимум за пять минут, а затем это уже другой остров, но тот же самый: те же голоса, те же маски, та же пустота за словами. Только настроения и обрамление чуточку ломались, но больше ничего. И страх двоякий: ты останешься позади, ты продвинешься дальше — страх прошлых островов и островов впереди. Ты прилежишь теориям языка, вымыслов, иллюзий; но также и глупым фантазиям. Точно пригрезится, что ты — книга, вдруг книга без заключительных глав; и ты навеки останешься вот на этой последней странице: любимое лицо, склоненное над лесными орхидеями, голос, ломающий тишину, глупый возглас — запечатленные на веки веков, будто скверная фотография… И понять это было дано только… Бел скрытно неуловимая корова, и Пол, по-воловьи непробиваемый Пол, — и ты просто не понимаешь, почему ты здесь.
Но ты не понимаешь, с какой стати тебе следовало бы быть где-то еще, разве чтобы обнаружить желание все-таки быть именно здесь. Быть может, непрерывность заключается всего лишь в обладании желаниями, безопасными яркими цепочками уличных фонарей впереди. Самое пугающее — не желать ничьей любви, и никогда снова. Даже если бы он вернулся… в каждом заключено условие: ничего не прощать, и ничего не давать, и ничего не хотеть — вот что, в сущности, означало все это; поладить с тем, что тебя, будто посылку, переправляют с одного островка на следующий, наблюдая, взвешивая и ненавидя, — или же это вызов: удиви меня, докажи, что я ошибаюсь, вновь нанижи островки воедино?
Тебе необходимо это прятать. Ни в коем случае не допусти, чтобы твою печаль использовали.
Они останавливаются там, где склоны холмов круто наступают на речку, предупреждая о близости теснины; течение стремительнее, камни и заливчики; места, не поддающиеся обработке даже для французских крестьян. Чуть выше по течению от них громоздится и расползается живописное скопление огромных серых валунов, будто стадо слонов спустилось к речке на водопой. Бел выбирает над водой небольшую ровную площадку под буком, где есть и тень, и солнце; опускается на колени и начинает с помощью Салли и Кэтрин распаковывать корзинки. Пол берет две бутылки вина, банки кока-колы и относит их к воде охлаждаться. Две девочки идут с ним, затем сбрасывают сандалии, окунают опасливые ступни там, где по камням прыгает вливающийся в речку ручеек; визг; а Питер тем временем бродит чуть в стороне с сыном, как будто освободившись, чтобы минуту-другую поиграть в отца теперь, когда нужное сказано, дело завершено. Утреннее оправдание его бытия.
Пол снимает ботинки и носки, засучивает брюки, аккуратно и комично, будто пожилой турист на морском пляже. Пол с его преждевременно стареющими волосами и бородой в темной седине, подстриженными коротко, скорее что-то смутно моряцкое, чем литературное, но и с густыми обертонами интеллектуала, distingué[4], теперь шлепает по воде следом за Кандидой и Эммой, переворачивая камни — нет ли раков. Три женщины под буком выпрямляются, Салли дергает вниз молнию брючек, сбрасывает их, снимает коричневую безрукавку. Остается в том же бикини, что и на мельнице; индиго и белые цветочки, на каждом бедре по медному кольцу и еще одно, скрепляющее верхнюю часть на спине; изящные чашечки, гибко-стройные ноги. Кожа не гармонирует с материалом бикини, требующим темного загара. Замечаешь снова. Она лебедью направляется к Питеру и мальчику, стоящим на валуне шагах в ста дальше. Бел и Кэтрин выходят на солнце в сторону Пола и девочек. Посверкивающая вода, брызжущие ноги; стрекозы и бабочки, лютики, и луговые ромашки, и голубые цветочки, как брызги неба. Голоса, движения; калейдоскоп: только втряхнуть — и все исчезнет. Веснушчато-молочная кожа Бел, когда она улыбается своей пустой улыбкой Юноны под широкими полями плетеной шляпы; ажурный узор по тулье. Ядра, электроны, Сёра[5], атом — это все. Первый истинно приемлемый островок этого дня. En famille[6], где царят дети. Веселый мой Робин мне всех милей[7]. Когда она пела обрывки старинных песен.
— Замечательно, — рявкает Кандида, оглядываясь на них с обычной своей непререкаемой властностью. — Идите сюда. Мы еще не хотим есть.
— Жаль, я не верю, что детей надо бить, — бормочет Бел.
Кэтрин улыбается и сбрасывает сандалии.
Следующий островок, пять, десять минут спустя. Пол поймал рака, совсем маленького; очаровательная несуразность, мимолетная конструкция, дезинтеграция. Они все окружают его, а он поднимает и поднимает камни; когда поднимается очередной камень, Кандида и Эмма всякий раз взвизгивают в предвкушении, есть под ним рачок или нет; потом с визгом требуют, чтобы Питер, и Салли, и Том вернулись. Охота, всерьез. Пол хватает, между его пальцами маленькое подобие рака, но чуть побольше — как раз вовремя, чтобы предъявить гостям. Боже мой. Фантастика. Кандида от места пикника под буком мчится назад с поспешно опорожненной пластмассовой коробкой. Питер шлепает по воде рядом с Полом. Прелестно. Соперничество. Азартная игра. Салли берет Тома за руку и ведет к пластмассовой коробке показать, что ищет папуля под камнями. Мальчик смотрит и отскакивает: один рак пытается выпрыгнуть через край. Салли опускается на колени, ее обнаженная рука обнимает плечи мальчика. Точно переведенная картинка на чайной чашке эпохи Регентства; воплощение Веры, Надежды, Милосердия; для тех, кому одного чая недостаточно.
Из-за деревьев, с той стороны, откуда они пришли, появляется фигура: рыболов, крестьянин, намерен порыбачить; в резиновых сапогах, выцветшем комбинезоне, с обветренной багровой кожей, в старой соломенной шляпе с черной лентой; мужчина лет пятидесяти или около, солидный, безразличный к ним. На одном плече он несет параллельно земле длинное бамбуковое удилище, парусиновая сумка, выцветше-блекло-зеленая — перекинута через другое. На секунду они перестают искать раков; стоят, у мужчин довольно глупый вид, по-мальчишески виноватый, вторжение в чужую воду; и дети тоже будто чувствуют, что этот пришлец несет с собой какую-то неясную опасность. Но он невозмутимо проходит мимо площадки с пикником на солнечный свет и дальше по траве к ним, направляясь вверх по течению. Они видят, что он косоглаз. Приближаясь к ним и проходя мимо, он прикладывает палец к шляпе.
— 'sieurs-'dames.[8]
— Bonjour, — ãîâîðèò Ïîë. È çàòåì: — Bonne pêche.[9]
— Merci.[10]
И он солидно идет к валунам, к сгрудившимся деревьям теснины за ними; исчезает; и все же оставляет след, напоминание о том, что это чужая страна с собственной жизнью и обычаями. И слышишь — что? Ça ira.[11] Ропот взбунтовавшихся толп, ночные шаги. Серпообразное лезвие, напрямую соединенное с ручкой. Возможно, всего лишь потому, что он — серьезный рыболов, у него своя функция в этот день. Легкомысленные возвращаются к собственному занятию. Только Кэтрин провожает взглядом синюю спину, пока та не исчезает.
Ah, Ça ira, Ça ira, Ça ira, Les aristocrates, on les pendra.[12]
И покидает воду, будто он тянет ее за собой. Она вдевает мокрые ступни в сандалии и начинает удаляться, притворяясь, что смотрит на цветы, спиной к голосам, крикам, и чертыханию, и «ах, чтоб тебя!». Какой красавчик. Изловит его вечером. Поторопитесь, пора. Дбрночи, Билл. Дбрночи, Лу. Дбрночи. Дбрночи. Узкая тропочка огибает сзади первый огромный валун, который лежит поперек наполовину в воде, наполовину на берегу. Кэтрин оглядывается на остальных. Оба мужчины теперь охотятся в паре: Питер поднимает камни, Пол хватает. Бел неторопливо отворачивается от воды и бредет назад к буку. Она снимает шляпу, едва входит в тень, и приглаживает волосы, словно от усталости.
Кэтрин идет дальше, спускается за валун, исчезает из виду. Тропинка продолжает виться через каменное стадо, немного выравнивается, затем опять круто взбирается под деревья над речкой. А та становится шумной, кувыркающейся. Местные называют это место Premier Saut, Первый Прыжок; почти каскад, стремительный бег стесненной воды, отменное место для ловли форели. Кэтрин слезает вниз к длинной заводи над каскадом: прохлада, глубина, мох и папоротники. Трясогузка (мазки канареечной желтизны) короткими прыжочками улетает к дальнему концу заводи. Девушка садится над водой на камень под крутым откосом, смотрит на мирную темно-зеленую воду выше по течению, на пятна и крапины солнечного света, на танцующую мошкару, на птичку с ее нервным хвостиком. Она подбирает веточку и бросает ее в воду, смотрит, как она плывет, затем набирает скорость, и ее засасывает отдаленная стремнина Прыжка. Нет его, уж нет.[13]
Теперь она сидит, слегка ссутулясь, будто от холода, ухватив локти, уставившись на воду. Она начинает плакать. Словно бы без всякого чувства. Слезы медленно выкатываются из ее глаз и ползут по щекам под солнечными очками. Она их не утирает.
Бел зовет из-под дерева рядом с расстеленной розовой скатертью в клетку и разложенным на ней изобилием: charcuterie[14], длинные батоны, сыры, ножи, стаканчики для пикников; яблоки и апельсины, три горшочка шоколадного мусса для детей.
Кандида откликается:
— Да ну, мамуся! Мы еще не го-то-вы!
Но Пол что-то говорит ей. Салли оборачивается, обращая к Бел свою снежно-белую стройную спину — на это раз девушка «С». Тут Эмма, младшая дочка, бегом устремляется мимо нее, и маленький Том тоже пускается бегом, будто еда может исчезнуть. Затем оба мужчины и Кандида, неся пластиковую коробку теперь с семью пойманными раками, и она жалуется, что не хватает еще одного, чтобы на ужин по одному каждому — надо наловить еще после еды. Да, да, конечно, обязательно. Но все проголодались. Пол вспоминает про вино, идет туда, где оно охлаждалось; бутылка мюскаде sur lie[15], другая, гро-план, может подождать.
— Руки вверх для колы!
Они садятся, откладываются, взрослые и дети, но сторонам скатерти. Только Пол стоит, орудуя штопором. Питер шлепает Салли по ягодичкам, когда она на коленях наклоняется вперед налить коку детям.
— Вот это жизнь!
— Будь так добр!
Он целует ее в голую спину и подмигивает Тому.
Аннабель зовет:
— Кэт? К столу!
Затем Кандида и Эмма:
— Кэт! Кэт!
— Достаточно. Она придет, когда захочет.
Эмма говорит:
— Но, может, тогда ничего не останется.
— Потому что ты жадный поросенок!
— Нет! Нет!
— А вот да! Да!
— Кэнди!
— Но она же такая. — И она хватает протянутую руку сестры. — Сначала гости!
— Милочка, подержи стаканы для папочки.
Салли через скатерть улыбается Эмме: малышка красивее, застенчивее и спокойнее; возможно, только по контрасту со своей маленькой псевдовзрослой сестрой. Если бы Том только… она намазывает pâté[16] ему на хлеб; он подозрительно следит за ней.
— М-м-м. Выглядит божественно.
Эмма спрашивает, нельзя ли дать немножко ракам. Питер смеется, у нее обиженный вид. Кандида говорит ей, что она дурочка. Бел сажает Эмму рядом с собой, теперь обиженный вид у Кандиды. Пол поглядывает из тени вверх по течению в сторону валунов, потом опускает взгляд на Бел. Она чуть кивает.
— Папуся, куда ты идешь?
— Поискать тетю Кэт. Может быть, она заснула.
Кандида взглядывает на мать.
— На спор, она опять плачет.
— Милочка, съешь свой бутерброд. Пожалуйста.
— Она все время плачет.
— Да. Питер и Салли понимают. Мы все понимаем. И не собираемся об этом разговаривать. — Она строит миленькую moue[17], и Салли улыбается. Питер разливает вино.
— Мамуся, можно мне?
— Только если ты прекратишь болтать без передышки.
Пол стоит на нервом валуне, глядит в сужение берегов. Потом исчезает. Они едят.
Питер:
— Послушайте, чудесный вкус. Что это?
— Rillettes.[18]
— А вы их прежде не ели? — говорит Кандида.
— Его, — говорит Бел.
— Мы их каждый день едим. Почти.
Питер шлепает себя по затылку.
− Вновь попался? Момент заключения самого замечательного его контракта. И тут они доискиваются, что он никогда не ел rilletes. — Он откладывает свой бутерброд, отворачивается, прячет лицо в ладонях. Рыдание. — Простите меня, миссис Роджерс. Я недостоин сидеть за вашим столом. Мне не следовало позволять себе такую дерзость.
Они слышат, как Пол зовет Кэт у теснины. Питер издает еще одно театральное рыдание.
Бел говорит:
— Теперь видишь, что ты наделала?
— Он выдумывает глупости.
— Питер очень чувствительный.
Салли подмигивает Кандиде через скатерть.
— Как носорог.
— Можно мне еще? — спрашивает маленький Том.
— А пожалуйста?
— Пожалуйста.
Питер щурится сквозь пальцы на Кандиду. Внезапно она вновь становится ребенком и хихикает, а потом давится. Эмма смотрит блестящими глазами, затем тоже начинает хихикать. Маленький Том серьезно смотрит на них.
Пол увидел розовость ее рубашки прежде, чем дошел по тропинке до места, где она спустилась к заводи. Но заговорил, только когда остановился над ней.
— Хочешь есть, Кэт?
Она мотнула головой, не оборачиваясь, потом взяла свои темные очки с камня рядом и надела их. Он поколебался, затем спустился к ней. Потом протянул руку и потрогал розовое плечо.
— Если бы мы знали, что делать.
Она уставилась в дальний конец заводи.
— Так глупо. Что-то внезапно забирает власть.
— Мы понимаем.
— Если бы я понимала.
Он сел на камень рядом с ней, полуотвернувшись.
— Сигарета найдется, Пол?
— Только «голуазки».
Она вытащила сигарету из пачки, которую он достал из кармана; нагнулась к спичке, затянулась, затем выдохнула дым.
— Ничего пока не случилось. Сейчас все еще прежде, чем это случилось. Я знаю, это случится, как и случилось. И ничего не могу поделать.
Он наклонился вперед, упираясь локтями в колени; кивок, будто подобные фантазии вполне разумны и он их с ней разделяет. Такой милый человек; и утомительный, потому что всегда старается. Будь как я, будь нетребовательной, будь мужчиной, довольствуйся тем, что у тебя есть: тиражи, пусть и не имя. Даже все эти годы спустя — коротко постриженная борода, прекрасный, сулящий аскетизм рот, тонкость, беспощадно строгий интеллект, а не всего лишь порядочность, посредственность, будничное копание.
— Кэт, ты не из тех, кому навязывают клише. А потому мы, простые смертные, не находим, что сказать. — Она на мгновение опустила голову. — Чему ты улыбаешься?
— Ты и Бел — боги. А я — бедная смертная.
— Потому что мы верим в клише?
Она опять слабо улыбнулась; замолчала, затем заговорила, подыгрывая ему.
— Бел меня расстроила. Вина не ее. Я держусь с этими двумя слишком уж высокомерной стервой.
— Что она сказала?
— Именно это.
— Ты терпишь такую боль. Мы понимаем, как это трудно.
Она снова выдохнула дым.
— Я полностью утратила ощущение прошлого. Все только в настоящем. — Но она покачивает головой, будто подобное формулирование настолько неясно, что совсем лишено смысла. — Прошлое помогает находить оправдание. А вот когда не можешь спастись от…
— Но не может ли помочь будущее?
— Оно недостижимо. Прикованность к настоящему, к тому, что ты такое.
Он подбирает камешек и бросает его по длинной дуге в воду. Канкан, дыба; когда ты читаешь людей, как книги, и знаешь их знаки лучше их самих.
— Не наилучший ли способ разбить такие цени, постаравшись вести себя… — Он не доканчивает фразы.
— Нормально?
— Хотя бы внешне.
— Наподобие мистера Макобера[19]? Что-нибудь да подвернется?
— Дорогая моя, хлеб тоже клише.
— И требует голода.
Он улыбается.
— Но ведь своего рода голод наличествует, верно? По крайней мере чтобы обескураживать всех нас, кто хочет помочь тебе.
— Пол, клянусь, что каждое утро я… — Она умолкает. Они сидят бок о бок, уставясь в воду.
Он говорит мягко:
— Дело не в нас, Кэт. Но в детях. Можно ограждать излишне. Но они действительно не понимают.
— Я ведь стараюсь. Особенно с ними.
— Я знаю.
— Полная утрата силы воли. Ощущение зависимости от случайных слов. Пустяков. Все снова и снова под вопросом. Пытаться понять почему. Почему он. Почему я. Почему это. Почему что бы то ни было.
— Я бы хотел, чтобы ты попробовала записать все это.
— Не могу. Невозможно записывать то, чем живешь. — Она бросает окурок в воду, затем внезапно спрашивает: — Вы с Бел боитесь, что я тоже попытаюсь покончить с собой?
Он ничего не отвечает, и затем:
— А следует?
— Нет. Но вы думали, в чем причина, почему я не?
Против обыкновения он обдумывает вопрос.
— Мы надеялись.
— По-моему, это должно означать, что мне нравится то, что я есть. Чем я стала. — Она взглядывает на него, на римский профиль, обращенный к воде; мудрый сенатор; жалеет, что пошел ее разыскивать. — В сущности, мне требуется, чтобы меня хорошенько встряхнули, ударили. А не нежные уговоры.
Он выдерживает паузу.
— Жаль, что мы настолько разные люди.
— Я вовсе тебя не презираю, Пол.
— Только мои книги.
— Этому ты можешь противопоставить тысячи и тысячи счастливых читателей. — Она говорит: — И я бы так сильно не завидовала Бел, если бы презирала тебя.
Он смотрит вниз.
— Ну…
— Ложная скромность. Ты знаешь, у вас все в порядке.
— На наш лад.
— Я знаю, какая Бел деспот. В глубине.
— Иногда.
— На самом деле мы не сестры. Просто два стиля неуступчивости.
Он посмеивается.
— Заплечных дел мастерицы. Не допускать голодного к пище.
И как нельзя было не улыбнуться на расчетливую наивность Бел — розовые миленькие рубашки, еще бы! — так и теперь ты улыбаешься, пряча ту же обиду: на то же отскакивание, бросание тебя на произвол судьбы, раздраженную нетерпеливость. Говоришь о Преосуществлении, а он думает только о хлебе и вине.
Она встает, и он встает следом, ища ее глаза за темными очками.
— Мы все обговорим, Кэт. Когда они уедут.
Без предупреждения она обнимает его; и чувствует, как он вздрагивает от внезапности цепляния за него. Ее голова на мгновение прижимается к его плечу, его руки боязливо обхватывают ее. Он похлопывает ее по спине, потом касается губами ее затылка. Смутился. Бедняга. И она уже думает: стерва, актерка, интригантка — зачем я это сделала? И дура: какой епископ носит с собой динамит или одолжит его у себя в соборе?
Милый вол. Зверство — заколоть такого превосходного тельца.
Она отклоняется и скалится в его недоумевающие глаза, затем говорит, как зеленая девушка:
— Счастливы мусульмане.
Аннабель сидит, прислонясь спиной к стволу бука; председательствующая богиня-матерь, без шляпы, без туфель и чуть-чуть оплывшая. Кандида, которая выпила больше одного стаканчика вина, развалилась во сне головой у нее на коленях. И Бел часто прикасается к ее волосам. Салли отошла на солнце; назад в траву, с флаконом «Амбр солер» сбоку. Намеки на его аромат доносятся до двух мужчин — Питер лежит, опираясь на локоть, лицом к Полу, который все еще сидит. Двое младших детей у воды, строят плотину из камушков. Кэтрин сидит, опираясь на одну руку, между Питером и Аннабель, наблюдая, как бурый муравьишка пробирается между стеблями травы с крошкой хлеба. Их винные стаканчики теперь полны кофе из термоса.
Пол набрасывает возможный угол для программы: любопытная буржуазность в английских отношениях с Францией — с дней «милордов» и образовательных путешествий их юных наследников, типичный заезжий англичанин тут всегда бывал образованным, достаточно состоятельным и, разумеется, консервативным, и выносимые им впечатления всегда опирались на порядочное привольное житье, блюда и вина, возводимые в культ гурманства, и прочее в том же духе. Прекрасное место, чтобы забывать обо всех стеснениях жизни в глубоко пуританской стране, хотя, çа va de soi[20], пуританский аспект дозволяет нам одновременно другой частью нашей натуры глубоко презирать их политику и их нелепый наполеоновски централизованный бюрократизм. Так что нечего удивляться нашей репутации коварности; мы не отдаем себе отчета, что самая архицентрализованная европейская нация — это Англия, то есть, хочет он сказать, кто еще так преклоняется перед понятиями о жизни, провозглашенными Лондоном, как сами британцы, — найдите хоть одного такого француза-лягушатника; кто еще, кроме нас, так нелепо и рабски выражает свой конформизм в манере вести себя, говорить и одеваться; возьмите для сравнения то, как французов заботит только качество пищи и ее приготовления, тогда как нас заботит, корректно ли одеты наши сотрапезники, изящно ли и надлежащим ли образом сервирован чертов стол, мы страшным образом путаем…
— Слушайте, — говорит Бел. — Иволга.
И на момент Пол умолкает, они слышат прозрачный переливчатый посвист на том берегу речки. Бел говорит:
— Они всегда невидимы.
— Продолжайте, — говорит Питер. Он тянется за сигаретой, спохватившись, предлагает Кэтрин, она качает головой. — Звучит интересно.
Пол имеет в виду, что мы мелено путаем идею, миф о Франции, централизированной со времен Версаля, и реальное пренебрежение француза ко всему, что препятствует его личным удовольствиям. Тогда как мы у себя дома с нашей верой в то, будто мы уже свободны и демократичны, и политически независимы, на самом деле, когда дело касается личных удовольствий, являем собой жутчайшую нацию конформистов. Вот почему (подготовив сымпровизированный парадокс) каждое французское правительство всегда изначально фашистское, а реальная французская нация изначально не способна сколько-нибудь долго терпеть фашизм; тогда как НАША любовь к конформизму настолько вездесуща и питает культуру, настолько готовую к фашистскому перевороту, что нам пришлось выработать все это конституционное смесиво (одно из его словечек), и одному Богу известно, сколько еще предохранительных общественных систем против нашей истинной натуры.
— Было бы замечательно ввести и это, — говорит Питер.
И еще, говорит Пол, наливая себе остатки гро-плана в стаканчик Кэнди (Питер жестом отказался), еще один результат того, что Франция это страна, которую наши представители рабочего класса вообще не посещают — никаких турпоездок, и теперь уже нельзя сослаться на пролетарскую ненависть к грязной иностранной кормежке и грязному ихнему сексу, если учесть то (столько приходится учитывать!), как они теперь валят на Майорку и Коста-Брава, в Италию и Югославию, и одному Богу известно куда еще, — гораздо больше это ненависть к стране, которая требует образованности и утонченности, чтобы получать от нее удовольствие, а это ты оставляешь чертовым снобам и буржуазным гедонистам; или по меньшей мере дело в нелепом представлении, о ней сложившемся, и — как он собирался сказать перед тем, как потерял нить, он немножко перепил, — это же объясняет параллельную французскую иллюзию касательно Англии как страны фанатических стоических монархоманьяков в котелках, живущих ради лошадей и собак, и le sport[21], и прославленная невозмутимость, и прочая гребаная ерунда. Возьмите, к примеру, известное им шато всего в нескольких милях отсюда, может ли Питер угадать, что красуется на почетном месте в их чертовой гостиной? Обрамленное письмо секретаря герцога Эдинбургского, благодарящего графа за соболезнования по поводу кончины тестя его высочества. Ну знаете, говорит Пол. Просто руки опускаются.
— А он говорит по-английски? Мы могли бы это использовать.
Бел говорит:
— Люди из рабочей среды не ездят во Францию, потому что это слишком дорого. Только и всего.
Питер ухмыляется.
— Вы шутите. Вы не отдаете себе отчета, сколько теперь многие из них зарабатывают.
— Вот именно, — говорит Пол. — Вопрос культуры. Здесь они считают, что клиент ожидает самого лучшего. А мы — что он предпочитает что подешевле.
− Пару лет назад мы сделали программу о турпоездках. Просто не верится, какие причины они называли. Помню, одна милая старушенция на Майорке объясняла, как ей больше всего нравится сознавать, что все они получают одинаковую еду и размещаются в одинаковых номерах.
Он хлопает себя по голове, будто его неспособность поверить доказывает глупость старушенции.
— Вот-вот. Проклята страна, где людям разрешено выбирать, как тратить свои деньги.
— Если они у них есть, — вмешивается Бел.
— Бога ради, деньги тут ни при чем. Я говорю о промывании мозгов. — Он снова поворачивается к Питеру. — Французский крестьянин, даже фабричный рабочий, уделяет своей еде и вину столько же внимания, как те, кто стоит гораздо выше на экономической лестнице. В отношении удовольствий они абсолютные эгалитаристы. Я о том, какие они, например, закатывают свадьбы. Простой, не слишком зажиточный фермер, почтальон. Великолепнейшее угощение, Питер, вы и вообразить не можете. И такая озабоченность, тщание, поход к мяснику и обсуждение мяса и patisserie, и charcuterie[22].
Благодарение Богу за экономические надбавки.
Питер кивает, затем вскидывает глаза, охватывая взглядом и Пола и Аннабель.
— Значит, счастливцы? От этого не уйти?
— Ощущение привилегированности. Неизбежное.
— Но вы словно бы доказываете, что это следует изничтожить? Неужели вы правда хотите видеть здесь манчестерские и бирмингемские орды?
Бел ухмыляется.
— Отличный вопрос. Обратитесь к товарищу Роджерсу.
Пол машет ладонью на жену.
— Только потому, что такие турпоездки Франция вообще не предлагает. Тут вам все еще предлагается делать собственные открытия.
— А это требует образованного ума?
— Просто лишенного предубеждений. А не в смирительной рубашке пуританской этики.
— Этот угол мне тоже нравится. — Он улыбается Аннабель. — Но в какой мере он типичен, Аннабель?
— Я бы сказала: довольно стандартный экспатриант-реакционер. Верно, Кэт?
Кэтрин чуть улыбается и ничего не говорит.
— Ну давай же, свояченица. Защити меня от ударов в спину.
— Если кто-то счастлив, естественно, он не хочет ничего менять.
— Но ведь хотеть немножко это счастье разделить не возбраняется?
Бел отвечает за нее:
— Милый, почему не взглянуть правде в глаза? Ты величайший из когда-либо живших кресельных социалистов.
— Благодарю тебя.
— Бутылочка джолли, и ты перемаоишь всех в радиусе достижения.
Питер посмеивается.
− Послушайте, какое прелестное слово, Аннабель. Перемаоить. Я его запомню.
Пол грозит пальцем Линабель; этот жуткий русский монах в нем.
— Радость моя, цель социализма, как ее понимаю я, это содействовать подъему человечества, а не сведение его к наиболее низкому из всех общих знаменателей, дорогому каждому капиталистическому сердцу.
И они продолжают, и они продолжают; такого Пола ненавидишь, разглагольствующего, нескончаемо проповедующего великолепный культурный кисель из ревеня. Когда ты почему-то видишь только усталую волну вечерних людей, иссушенных работой автоматов, для которых вы можете быть только крайне удачливыми, недосягаемыми, избранными, беспомощными. Искать для них мотивацию, объяснять их — это запредельная вульгарность и запредельная ложь… своего рода людоедство. Ешь зарезанную свинину на обед; затем другие зарезанные жизни и нарубленную реальность на заедки. Урожай собран. Остались только обломки колосьев и осыпавшиеся зерна: аллюзии, фрагменты, фантазии, эго. Только мякина болтовни, бессмысленная отава.
И достаточно дремучая без всех этих кружащих, жужжащих словес; достаточно нереальная, о, вполне, вполне достаточно нереальная и без добавления всех этих скачущих, кишащих, перепрыгивающих друг друга мужских идей; и сознание, что это бактерии: они будут размножаться, и однажды в зимний вечерок бездумные миллионы будут созерцать их потомство и будут заражены в свою очередь… Ленивое раздражение Бел так понятно: не столько само величавое проповедование, но то, как он предается ему ради такого ничтожного повода, такого никчемного мелкотравчатого самодовольного прыща, который в деревьях не видит ничего, кроме материала, чтобы сколачивать из них свои хибары эфемерного вздора.
Ты знаешь: Пол мог бы сказать, что он хочет стереть французов с лица земли, ну, что угодно, прямо противоположное тому, что он сказал, а мерзкий, ничтожный человек-гроб кивал бы и сыпал бы своими «невероятно» и «фантастично» и искал бы подходящий угол.
И ты знаешь, это твоя собственная вина: не следовало называть Бел деспотом. И все это — в опровержение и, следовательно, в неопровержимое доказательство.
Это — и реальные деревья, двое детей у воды, молчащая девушка на солнце, лежащая теперь на животе, принаряженные маленькие индиго-белые ягодички. Деревья, и кусты, и вынырнувшие валуны, и безмолвные обрывы вверху, опаленная безжизненная планета, безветренное солнце, день, черствеющий, как концы недоеденных батонов, уже не прозрачный и парящий, но в чем-то матовый и недвижный; и все по вине мужских голосов, бесконечное, бессмысленное и негигиеничное расчесывание экземы голосами soi-disant[23] серьезных мужчин. Теперь только женщины знали. Даже пустенькая девчонка знала лишь солнце у себя на спине, траву и землю под собой. Бел знала себя, и голову своей спящей дочери, и возню своей другой дочери внизу у речки; то, что она добавляла к разговору, даже ее подкалывания Пола, было балованием в ее роли колесной оси — придавать немного верчения спицам. Тебе однажды довелось увидеть, как Бел летним вечером дома — только они вчетвером — подколола Пола куда похлеще. Он резко вскочил и ушел в сад. Маленькое смущенное молчание. Затем Бел вскакивает так же резко, покидает комнату, идет прямо наружу — смеркалось, они видели все это через окно, — идет прямо туда, где Пол стоял у дальнего края газона. Она заставила его повернуться и порывисто обняла. Это выглядело почти назиданием. Они наблюдали из комнаты, и он улыбнулся. После они не обсуждали того, что произошло, ни словом не упоминали. Такое сберегаешь, как старые бусы и брошки; чтобы плакать над ними, над тем, что мода и собственное понятие о презентабельности так тебя изменили.
Быть бы Бел своей собственной, превыше всякой гордости.
Теперь Эмма медленно вернулась туда, где были четверо взрослых, и остановилась возле матери.
— Я хочу лечь, как Кэнди.
— Милочка, пусть она спит. Для тебя не хватит места.
Эмма искоса поглядывает на тетку, та протягивает руку. Девочка становится на колени, потом поникает и хлопается поперек ее колен. Кэтрин поглаживает ее светлые волосы, отбрасывает их шелковистые прядки с ее щеки.
Пол опирается на локоть и зевает.
— Вот кто тут самый разумный.
Питер улыбается вбок и вверх — Кэтрин.
— Извините. Чудовищно обсуждать дела в такой божественный день.
— Я слушала с большим удовольствием.
Она прикасается к воротничку желтой блузки девочки, избегая его взгляда.
Пол бурчит:
— Не соглашаясь ни с единым словом.
Кэтрин чуть пожимает плечами и глядит на него через клетчатую скатерть.
— Просто думала о том, что сказал Барт.
Питер спрашивает, кто такой Барт, и чувствуется, что он услышал эту фамилию как имя Барт. Пол объясняет. Питер прищелкивает пальцами.
— Кто-то мне что-то говорил о нем буквально на днях. — Он садится прямо и поворачивается к Кэтрин. — Так что же он говорит?
Она отвечает словно Эмме:
— Он анализировал туристические путеводители. В сборнике эссе. Как они внушают, что все современное и утилитарное однообразно. Интересны только древние памятники и живописность. Как живописность начала ассоциироваться исключительно с горами и солнечными пляжами. — Она добавляет: — Это все.
Перекроите это в невнятности.
Пол говорит:
— Ну, идея о горах, конечно, возникла с романтиками.
Она проводит пальцем по волосам Эммы. Началось с Петрарки, но не следует знать чересчур много.
− По-моему, он пытался показать, что манера путешествовать без воображения порождена в основном средними классами. Понятиями среднего класса о красоте. Как путеводители посвящают три параграфа собору в городке, а затем двумя строчками разделываются с самим живым городком.
Пол растягивается по другую сторону клетчатой скатерти и закладывает ладони за голову.
— Обычно по очень весомым причинам.
— Если вы считаете, что архитектура тринадцатого века стоит больше реальности двадцатого.
— А почему бы и нет? Когда ты в отпуске.
Она коротко взглядывает на распростертую фигуру Пола.
— Тогда отчего ты так ненавидишь ложные образы англичан и французов? Это же точно такая же форма селективной реальности.
— Не вижу почему.
Туповато. Спровоцируй ее немножко. Она почти человечна. Он улыбается.
— Ты одобряешь буржуазные стереотипы того, что достойно осмотра во время отпуска. Так какая же разница между ними и буржуазными стереотипами национальных характеров, так тебе претящими?
Он закрывает глаза.
— Если мне позволят чуточку вздремнуть, я сумею найти сокрушающий ответ.
Бел говорит:
— «Как пали сильные».[24]
— Кыш! — Он складывает руки на животе.
Питер откидывается на локоть лицом к ней.
— Этого типа ведь на редкость трудно понять? Так мне говорили.
— Общее положение достаточно ясно.
Бел журчит:
— Кэт редактировала перевод одной из его книг.
— Бог мой! Неужели?
— Не редактировала. Просто считывала верстку.
— Она практически переписала перевод.
— Ну, если так ты определяешь две-три небольшие поправки…
Она предостерегает Бел. Пытается предостеречь. От ее взгляда уклоняются. Бел так не поймаешь.
— Ну и в чем заключается общее положение?
Она колеблется, потом ныряет вниз головой.
— Что существуют всевозможные категории знаков, при помощи которых мы общаемся. И одна из наиболее подозрительных — это язык; для Барта главным образом потому, что язык был очень сильно испорчен и искажен структурой капиталистической власти. Но то же самое относится и ко многим другим несловесным системам знаков, с помощью которых мы общаемся.
Питер жует стебелек.
— Вы имеете в виду рекламу и все прочее?
− Это наиболее наглядная сфера манипулирования. Личное общение часто тоже, по сути, рекламирование. Неверное — или просто неловкое использование знаков. (Уже поздно остановиться, ты в ловушке.) Фраза есть то, что говорящий подразумевает, что она подразумевает. То, что он втайне подразумевает, что она подразумевает. Но это может быть и прямо обратным. То, что он не подразумевает, что она подразумевает. То, что она подразумевает, дает представление о его истинной натуре. Его истории. Его интеллекте. Его честности. И так далее.
Пол говорит будто бы во сне:
— Пока все, касающееся смысла, не приобретает значение. Кроме самого смысла. «Передайте мне соль» — превращается в многознаковую структуру. А злосчастную чертову соль так и не передают.
Кэтрин улыбается.
— Иногда.
— Немчура, — кряхтит Пол. — Не француз.
— Заткнись и спи, — говорит Бел.
Питер подает сигналы: я серьезный человек. Он даже говорит медленнее.
— Тип, ну, тот, который рассказывал о нем… что-то там плел про то, что религия средних классов — набор банальностей, это верно?
— По-моему, он сказал «этос».
— Потому что оригинальность разрушительна — так?
— Это зависит от контекста.
Бел смотрит на склоненную голову сестры. Взвешивающе.
— Как?
— Существуют контексты среднего класса, которые требуют, чтобы вы были оригинальны. Остроумны. Даже революционны. Но контекст — это своего рода контрзнак. Бьющий козырь.
Бел говорит:
— Например, как быстро вы засыпаете после обеда, кончив проклинать общество, которое позволяет вам засыпать после обеда.
Пол бормочет:
— Я это слышу.
Питер не дает отвлечь себя.
— То есть реальная оригинальность должна быть активно революционной? Так? Вот к чему подводил этот тип.
— Мне кажется, люди вроде Барта больше заинтересованы в том, чтобы заставить людей осознать, как именно они общаются и пытаются контролировать друг друга. Отношение между демонстрируемыми знаками, словесными или нет, и реальным смыслом того, что происходит на самом деле.
— Но прежде вы должны изменить общество, не так ли?
— Остается надеяться, что более глубокое осознание приведет к этому.
— Но я вот о чем… понимаете… если все сводится к выборке людских банальностей, то это просто наблюдение за словами. Ну, как наблюдение за птицами. Или нет?
— Полагаю, что даже от орнитологии есть своя польза.
— Но вряд ли первостепенная, верно?
— Была бы первостепенной, если бы птицы служили базисом человеческого общества. Каким является общение.
− Она видит уголком глаза — ведь все это время глядит она на Эмму, — что он кивает. Как если бы она что-то доказала. Она осознает, и это очень просто, что ненавидит его; хотя он порождение случая, невежда, как таковой он начинает зарабатывать свое право быть эмблемой, жутким знаком, потому что он испытывает — или дразнит — не Барта и семиотику, но ее. Он подразумевает детскости мелких мужчин вроде: почему ты мне не улыбнешься, что я такого сделал, пожалуйста, относись с уважением, когда я слежу за своим языком, я же знаю, что тебе не нравится мой язык.
Эмма внезапно приподнимается и садится, потом идет к матери и шепчет ей на ухо. Бел обнимает ее, целует в щеку, ей придется подождать.
— По-вашему, это может дойти по телеку?
— Что может?
— Ну, этот тип, Барт. То, что вы мне только что говорили.
— Мне кажется, по самой сути это надо читать.
— Вас не заинтересовало бы? Набросайте парочку-другую идей, я хочу сказать: если эти знаки не все словесные, они могут дать такой материальчик для иллюстраций…
Она бросает на него быстрый взгляд. Своим стебельком он подталкивает какое-то насекомое в траве, нагнув голову; длинные песочно-рыжие волосы. Она снова смотрит на Бел, а та улыбается ласково, смертоносно, обнимая Эмму одной рукой.
— Я вовсе не специалист по нему. Вовсе нет. Есть сотни…
Он ухмыляется ей.
— Специалисты пишут паршивые сценарии. Их используют для проверки. Ну, для интервью. Я всегда предпочту кого-то, кто знает суть. Кто сама до всего дошла.
Бел говорит:
— Тебе предлагают работу.
Питер говорит:
— Просто идея. Сейчас пришла в голову.
Кэтрин в панике.
— Но я…
Питер говорит:
— Нет, серьезно. Если захотите зайти обсудить, когда в следующий раз будете в городе. — Он копается в заднем кармане. — И скажите, как называется этот сборник эссе.
— Mythologies. — Она повторяет, переводя: — «Мифологии».
Он записывает в крохотный блокнотик. Кэтрин опять взглядывает на Бел, которая не то сухо посмеивается, не то одобряет. Невозможно решить; потом снова смотрит вниз на Питера.
— Нет, я правда не могу. Я в жизни не писала сценариев.
— Сценаристов наберется десяток за пенни. Никаких проблем.
— Так жутко отзываться о бедняжках, — говорит Бел и затем как бы между прочим: — Да и о ком угодно.
Стерва.
— Извините, но я…
Он засовывает блокнотик назад в карман и пожимает плечами.
— Если передумаете.
— Я честно не могу.
Он разводит ладонями; и она глядит на Бел, давая ей понять, что на отказ ее вдохновила отчасти она. Но Бел в непробиваемой броне непричастности. И подталкивает Эмму.
− Теперь можно.
Эмма бочком подходит к Кэтрин, потом нагибается и шепчет ей на ухо.
— Прямо сейчас?
Девочка кивает.
— Эмма, я не знаю, сумею ли придумать хоть одну.
— Сумеешь, если попробуешь. Как в прошлое лето.
— Я разучилась.
Бел говорит:
— Она нашла потайное место. Вас не подслушают.
— Оно такое красивое. И совсем потайное.
— Только ты и я?
Девочка отчаянно кивает. Затем шепчет:
— Пока Кэнди не проснулась.
Кэтрин улыбается.
— Ну хорошо.
— Идем же. Побыстрее.
Она протягивает руку за греческой сумкой, потом встает и берет Эмму за руку. Девочка уводит ее за бук к дорожке, по которой они пришли сюда, и ведет по ней дальше. Питер смотрит, как они скрываются из виду, краткий взгляд на Бел, затем вниз в землю перед собой.
— Боюсь, не слишком удачно вышло.
— Ах, Боже мой, не беспокойтесь. В данное время она вся оборонительно ощетинилась. С вашей стороны было жутко любезно предложить.
— Она вернется к…
— Думаю, да. Когда смирится с тем, что произошло.
— Чертовски ужасно, — говорит Питер.
— Полагаю, пока еще слишком рано.
— Да, конечно.
Пол начинает тихо похрапывать.
— Старый пьяница, — бормочет Бел.
Питер ухмыляется, выдерживает паузу.
— Я слышал, выйти должно еще много. Пол говорил.
— Да, они надеются, что хватит на последнюю книгу.
— Ужасно. — Он покачивает головой. — С кем-то подобным. И таким образом.
— Но они же всегда наиболее уязвимы, не правда ли?
Он кивает, а секунду спустя опять качает головой. Но теперь он оглядывается на раскинувшуюся Салли, потом находит взглядом сына.
— Ну что же. Мой знаменитый номер отцовства.
Он приподнимается на колени, потом встает, посылает воздушный поцелуйчик вниз Бел — супер-пикник — и спускается туда, где Том строит свою плотину.
— Ого-го, Том! Бог мой, ну просто замечательно.
Пол похрапывает во сне. Бел закрывает глаза и грезит о мужчине, которого когда-то знала, хотела, но в постель с ним почему-то так и не легла.
«Потайное» место не так уж и далеко — чуть-чуть вверх по склону от дорожки к одинокому валуну, который оказался в стороне от стада. Ложбина в кустарнике за ним; невидимый каменный уступ, который отражает солнце и маргаритки, и ярко-синие стрелки шалфея, немного клевера, единственный ярко-красный мак.
— Эмма, тут чудесно.
— Ты думаешь, они нас найдут?
— Нет, если мы будем сидеть тихо-тихо. Так идем же и сядем вон под тем деревцом. — Она садится, девочка выжидательно становится на колени рядом с ней. — Вот что: нарви цветочков, а я придумаю историю.
Эмма торопливо вскакивает.
— Всякие цветочки?
Кэтрин кивает. Она нашаривает в красной сумке сигареты, закуривает одну. Девочка спускается туда, где солнце заливает дно маленькой впадины, но оглядывается.
— Про принцессу?
— Конечно.
Ничего не приходит в голову; ни призрака даже самой простой сказочки; только призрак того последнего сокрушенного островка. Доброта, что еще? Пусть даже больше ради Бел, чем ради нее. И ничего, ничего, кроме бегства. К детству, к женственной фигурке в желтой блузке и белых шортиках, босоногой, сосредоточенно дергающей упрямые цветы, стараясь вести себя очень хорошо, тихо-тихо, не оглядываясь, будто они играют в прятки. Игра, не искусство. Твоя маленькая белокурая племянница, твоя любимица, твоя вера в невинность, нежная кожа, пухлые губки, доверчивые глаза. Которую следовало бы любить гораздо сильнее, чем ты ее любишь. Этот странный водораздел между маленькими детьми и не-матерями; Салли, неловкая попытка стать асексуальной, заботливой, почти няней. Вот почему и завидуешь Бел. Нельзя плакать, надо сосредоточиться.
Если бы только. Если бы только. Если бы только. Если бы только.
— Ты придумала, Кэт?
— Почти.
— Мне жарко.
— Ну так иди сюда.
И девочка взбирается в тень, где Кэтрин сидит под терновником, и снова становится на колени, держа сорванные цветы.
— Они очень милые.
— Синие такие противные. Не ломаются.
— Ну ничего.
Эмма пощипывает нераспустившуюся луговую ромашку, затем смотрит вверх на Кэтрин, затем снова вниз.
— Мне не нравится, когда ты несчастная.
— Мне тоже, Эмма. Но иногда ничего поделать нельзя.
Девочка смотрит на свои поникшие цветы.
— Я не обижусь, если ты не придумаешь историю. — Она добавляет: — Не очень.
— Только чуточку не очень?
Эмма кивает, радуясь такой градации. Выжидающее молчание. Кэтрин затягивается, выдыхает дым.
— Жила-была принцесса.
И Эмма меняет позу с той самой детской требовательностью к соблюдению ритуалов: кладет цветы, проползает немного вперед и поворачивается, чтобы сесть рядом с Кэтрин, которая обнимает ее одной рукой и притягивает к себе.
— Она была красивая?
— Конечно. Очень красивая.
— Она побеждала в кункросах красоты?
— Принцессы слишком знатны для конкурсов красоты.
— Почему?
— Потому что они для глупых девушек, а она была очень умной.
— Умнее тебя?
— Гораздо умнее меня.
— А где она жила?
— Вон за тем холмом, совсем близко. Очень давно.
— Это правдивая история?
— Вроде как.
— Если нет, то ничего, мне все равно.
Кэтрин бросает сигарету; хватается за единственную соломинку.
— А еще она была очень печальной. Ты знаешь почему? (Эмма качает головой.) Потому что у нее не было ни мамуси, ни папуси. Ни братьев, ни сестер. Никого.
— А конец будет счастливый?
— Подождем и узнаем.
— Наверное, счастливый, я так думаю. А ты?
Этот странный третий мир за пределами нашей власти. Кэтрин поглаживает плечо девочки.
— В один прекрасный день она отправилась на пикник со своими братьями и сестрами. И своими родителями, а они были король и королева. Они пришли сюда. Куда мы сегодня. (Эмма кивает.) Но она была непослушной, она решила подшутить над ними. Спрятаться, и чтобы они все ее искали. И вот она пришла сюда, где мы сидим сейчас, и села тут. Но было так жарко, что она легла, и ее сморил сон.
— Она заснула.
— И она спала, спала, спала. А когда проснулась, было совсем темно. И она ничего не видела, кроме звезд. Она звала и звала. Но никто не ответил. Она звала опять, и опять, и опять. Но было слишком поздно, они все вернулись домой. И услышала она только речку. Плоплоплоплоплоп. Поздно, поздно, поздно.
— А они ее разве не искали?
— Все это случилось так давно, что люди тогда не умели считать. Ты можешь это себе представить? Даже король умел считать только до двадцати. А детей у них было двадцать три. Ну, они пересчитывали их до двадцати, а дальше на глазок.
— И пропустили ее.
— Так что она была тут совсем одна. (И из никуда в историю: гарантированное будущее, перипетии.) Она попробовала пойти домой. Но все время спотыкалась и падала, в темноте она не понимала, где она. И забредала все дальше и дальше. Колючки рвали ей платье, она потеряла башмачок. И начала плакать. Она не знала, что ей делать.
— И она очень боялась?
Кэтрин притягивает племянницу поближе.
— Ты и вообразить не можешь, как сильно она боялась. И ей не стало легче, когда рассвело. Потому что тут она увидела кругом дремучий лес. Одни деревья вокруг, бесконечные деревья.
— Ее мамуся и папуся не знали что она заблудилась.
— Нет, они догадались. На следующее утро. И пришли ее искать. Но она ночью забрела очень далеко. И они нашли только башмачок, который она потеряла.
— Наверно, они подумали, что ее съел волк.
— Ты умница. Вот именно. А потому они вернулись домой в большом горе. А она была жива, только в лесу далеко-далеко и совсем одна. Очень голодная. И вдруг она услышала голосок. Это была белка, понимаешь? И она показала ей, где найти съедобные орехи. А потом пришел медведь. Только не свирепый медведь, а милый такой, уютный медведь, и он показал ей, как соорудить домик и постель из папоротника. А потом явились всякие другие птицы и звери и помогли ей и научили, как жить в лесу.
Девочка ухватила свободную руку Кэтрин, как игрушку. Тоненькие пальчики коснулись серебряного обручального кольца, попытались повернуть его.
— А потом что было?
— Они все ее полюбили. Приносили ей еду и цветы и красивые украшения для ее домика. И учили ее лесной премудрости. И объяснили, что в лесу есть только одно очень-очень плохое. И ты знаешь, что это? (Эмма качает головой.) Люди.
— Почему?
— Потому что злые люди приходили в лес и охотились на бедных зверей. А других людей они не знали, понимаешь? Так что думали, что все люди такие, и велели ей сразу спрятаться, чуть она их завидит. И она поверила зверям, так как стала тоже пугливой и робкой.
— Как мышка.
— Именно как мышка. — Она водит пальцами по желтой грудке Эммы; девочка дрожит и прижимается к боку Кэтрин. — Вот так она и жила. Не один год. Пока не стала совсем большой.
— Сколько ей было лет?
— А сколько ты хочешь, чтобы ей было лет?
— Семнадцать.
Кэтрин улыбается белокурому затылку.
— Почему семнадцать?
Эмма задумывается, потом трясет головой: она не знает почему.
— Ну, не важно. А ей было ровно столько. И тут случилось что-то совсем необычное. Она снова пришла вот на это самое место, где мы сейчас сидим, и день опять был очень жаркий, прямо как сегодня. И опять она уснула. Под этим самым деревом. (Эмма поднимает глаза, словно проверяя, здесь ли оно.) Но когда она проснулась на этот раз, ночь еще не наступила. Был по-прежнему день, но только все оказалось куда ужаснее, чем в тот раз. Потому что вокруг нее стояли огромные охотничьи собаки. Совсем как волки. И все рычали и лаяли. Вот тут и тут. А вон там… — Она вздрагивает, но Эмма не реагирует. Пожалуй, она зашла слишком далеко. — Это было как дурной сон. Она даже вскрикнуть не могла. И тут она увидела что-то еще хуже. Догадайся кого?
— Дракона?
— Хуже.
— Тигра.
— Человека!
— Человека-охотника.
— Вот что она подумала. Потому что он был одет, как охотник. Но на самом деле он был очень хорошим и добрым. И не был старым. А точно одного с ней возраста. Ему было семнадцать лет. Но ты помнишь, она же поверила зверям. И хотя она могла видеть, что он очень добрый, ей все равно стало очень страшно. Она подумала, что он должен ее убить. Даже когда он отозвал собак. Даже когда он нарвал цветов и принес их вот сюда, где она лежала, и встал на одно колено, и сказал ей, что она самая красивая девушка в мире.
— Она думала, что он притворяется.
— Она просто не могла решить. Ей хотелось поверить ему. Но она помнила о том, что ей говорили лесные друзья. А потому она просто лежала и молчала.
Теперь Эмма делает движение, поворачивается и извивается и устраивается поперек колен тетки, глядит ей в лицо снизу вверх.
— И что было дальше?
— Он ее поцеловал. И вдруг она перестала бояться. Она села и взяла его за руки и начала рассказывать ему про все. Как она не знает, кто она, как забыла свое имя. Ну, все. Потому что она так долго жила в лесу со зверями. А потом он сказал ей, кто он. Он был принц.
— Я так и знала.
— Потому что ты умница.
— Это конец?
— А ты хочешь, чтобы это был конец?
Эмма решительно мотает головой. Она следит за лицом своей тетки так, будто у нее изо рта могут появиться не только фонемы, но и принц с принцессой. Процесс. Не обязательно верить историям, а только тому, что их можно рассказывать.
— Принц сказал, что любит ее, он хотел жениться на ней. Но тут возникла трудность. Потому что он был принц, жениться он мог только на принцессе.
— Но она же была принцесса.
— А она забыла. У нее не было красивой одежды. И короны. И ничего еще. — Она улыбается. — У нее вообще никакой одежды не было.
— Никакой!
Кэтрин качает головой.
Эмма шокирована.
— Ни даже?.. — Кэтрин качает головой, Эмма закусывает губы. — Это неприлично.
— Она выглядела чудесно. У нее были прекрасные длинные каштановые волосы. Чудесная смуглая кожа. Она была совсем как дикая лесная зверушка.
— И она не мерзла?
— Было лето.
Эмма кивает, слегка сбитая с толку такой аномалией, но заинтригованная.
— Ну, вот. В конце концов принцу пришлось уйти. Ему было очень грустно, что он не может жениться на этой красивой девочке без всякой одежды. А она заплакала, потому что не могла выйти за него замуж. И она плакала и плакала. И тут вдруг кто-то заухал. Туувитааавууу. Прямо отсюда сверху.
Эмма запрокидывает голову.
— И что это было?
— Ты знаешь что.
— Я позабыла.
— Филин. Старый бурый филин.
— Да нет, я знала.
— Филины очень мудры. А этот был самый старый и самый мудрый из них всех. На самом деле он был колдун.
— И что он сказал?
— Туувитааавууу, туувитааавууу, ну… не… плааачь.
Эмма улыбается до ушей.
— Скажи еще раз. Вот так.
Кэтрин повторяет.
— Потом он слетел вниз к ней и объяснил ей, что он может сделать. Поколдовав. Чтобы быть принцессой, нужно ведь жить во дворце? Так вот. Он может подарить ей красивую одежду. Или он может подарить ей дворец. Но и то, и другое одновременно не может.
— А почему он не мог?
— Потому что колдовать очень трудно. И больше одного колдовства за один раз не получается. (Эмма кивает.) А она думала только о том, чтобы снова увидеть принца. И она попросила филина подарить ей красивую одежду. И вот сейчас у нее не было ничего. А секунду спустя она уже была в прекрасном белом платье и с короной из жемчуга и алмазов на голове. И сундуки, сундуки со всякой другой одеждой и шляпами, и обувью, и всякими драгоценными украшениями. И лошади, чтобы их возить. Ну, все как у настоящей принцессы. Слуги и служанки. Она была так счастлива, что позабыла про дворец. Она вспрыгнула на коня и галопом поскакала к замку, где жил принц. И сначала все шло замечательно. Принц новел ее познакомиться с королем и королевой, которые подумали, что она очень красива и, наверное, очень богата. Такая чудесная одежда, ну и все остальное. Они сразу же сказали, что принцу можно на ней жениться. Как только они посетят ее дворец. Она не знала, что делать. Но, конечно, ей пришлось притвориться, будто дворец у нее есть. И она пригласила их всех на следующий день. Тут они все разоделись и отправились смотреть ее дворец. Она точно объяснила им дорогу. Но когда они добрались туда… с ума сойти.
— Никакого дворца там не было.
— Только скверный пустой луг. Мокрый, грязный. А посередине стоит она в своей прекрасной одежде.
— Они подумали, что она дурочка.
— Отец принца очень, очень рассердился. Он подумал, что это какая-то глупая шутка. И уж тем более, когда она сделала реверанс и сказала: добро пожаловать в мой дворец, ваше величество. Принцесса не знала от ужаса, что ей делать. Но филин в тот раз научил ее колдовскому слову, которое превратило бы ее одежду во дворец.
— Какое слово?
— Его крик сзаду наперед. Вууу-ааа-вит-тууу. Можешь его сказать?
Девочка улыбается до ушей и мотает головой.
− Ну а она могла. И сказала. И мгновенно возник прекрасный дворец. Парк и фруктовые сады. Но теперь у нее не было никакой одежды. И видела бы ты лица короля и королевы. Они были так шокированы. Вот как ты только что. Как ужасающе неприлично, сказала королева. Какая бесстыдница, сказал король. А принцесса была в отчаянии. Она попыталась спрятаться, но не могла. Слуги начали смеяться, а король бесился все больше и больше и сказал, что его еще никогда так не оскорбляли. Бедная девочка совсем потеряла голову. И пожелала, чтобы к ней вернулась вся ее одежда. Но тогда исчез дворец, и они снова оказались на мокром грязном лугу. Королю и королеве этого было достаточно. Они сказали принцу, что она злая колдунья и он никогда-никогда не должен больше с ней видеться. И они все уехали, оставив ее в слезах.
— И что случилось тогда?
В деревьях у реки засвистела иволга.
— Я же не сказала тебе, как звали принца. Его звали Флорио.
— Какое смешное имя.
— Оно очень древнее.
— А как звали ее?
— Эмма.
Эмма морщит носик.
— Глупость какая.
— Почему?
— Я Эмма.
— А как ты думаешь, почему мамуся и папуся назвали тебя Эмма?
Девочка задумывается, потом пожимает плечами: глупая тетя, глупый вопрос.
— А я думаю, из-за девочки в истории, которую они читали.
— Принцессы?
— Немножко на нее похожей.
— Она была хорошая?
— Когда с ней знакомились поближе. — Она щекочет животик Эммы. — И когда она не приставала без конца с вопросами.
Эмма поеживается.
— Я люблю вопросы.
— Тогда я никогда не кончу.
Эмма зажимает рот чумазой ладошкой. Кэтрин целует палец и прижимает его между внимательными глазами у нее на коленях. Свистит иволга. Ближе, на их берегу.
— Принцесса подумала о всех годах, когда она была так счастлива в лесу. И о том, какая она теперь несчастная. Так что она пришла сюда к этому дереву спросить старого мудрого филина, что ей делать. Он сидел вверху, вон на той ветке, один глаз у него был закрыт, другой открыт. Она рассказала ему, что произошло. Как она навсегда потеряла принца Флорио. И тут филин сказал ей что-то очень мудрое. Что если принц ее любит по-настоящему, то ему должно быть все равно, пусть у нее не будет ни одежды, ни драгоценных украшений, ни дворца. Он будет любить ее просто за то, что она — это она. И только тогда она будет счастлива. Филин сказал, что она больше не должна искать принца. Она должна ждать, пока он сам к ней не придет. И потом он сказал ей, что если она будет очень хорошей и очень терпеливой и послушает его, он сотворит еще одно последнее колдовство. Ни принц, ни она никогда не состарятся. Останутся семнадцатилетними, пока снова не встретятся.
— Это долго тянулось?
Кэтрин улыбнулась.
— И еще тянется. Все эти годы и годы. Им обоим все еще по семнадцать лет. И они еще не встретились. — Снова иволга, ниже по течению. — Слушай.
Девочка поворачивает голову, потом снова смотрит на тетку. Еще раз странный трехсложный свист флейты. Кэтрин улыбается.
— Фло-ри-о.
— Это птица.
Кэтрин качает головой.
— Принцесса. Она повторяет его имя.
Приглушенное сомнение; миниатюрный критик — Рассудок, худший из них, — дает о себе знать.
— Мамуся говорит, что это птица.
— Ты когда-нибудь ее видела?
Эмма задумывается, потом качает головой.
— Она очень умная. Вот ты ее и не видишь. Она стесняется, что у нее нет никакой одежды. Может быть, она все это время пряталась тут на дереве и слушала нас.
Эмма подозрительно взглядывает на верхушку терновника.
— И не кончается, зажили они счастливо.
— Помнишь, я уходила до еды? Я встретила принцессу. Я с ней разговаривала.
— Что она сказала?
— Она как раз узнала, что принц идет к ней. Вот почему она так часто повторяет его имя.
— А когда он придет?
— Завтра или послезавтра. Очень скоро.
— И тогда они заживут счастливо?
— Конечно.
— И у них будут дети?
— Много-много детей.
— Это вправду счастливо, ведь так?
Кэтрин кивает. Невинные глаза ловят взрослые, и девочка медленно улыбается; и ее тельце движется, как улыбка; она вдруг вскакивает, ласковая маленькая шалунья, выкручивается, садится верхом на вытянутые ноги Кэтрин, опрокидывает свою тетю на спину, целует ее рот крепко сжатыми губами, а потом принимается без удержу хихикать — когда Кэтрин валит ее и щекочет. Она пищит, вырывается, потом замирает, а глаза прячут веселую злокозненность, история уже забыта, во всяком случае, так кажется. Надо израсходовать новый прилив энергии.
— На-а-а-шла вас! — вопит Кандида во весь голос, остановившись у валуна, который заслонял их от дорожки внизу.
— Уходи! — говорит Эмма, собственнически вцепляясь в Кэтрин, которая садится. — Мы тебя ненавидим. Уходи.
Три часа. Пол проснулся, он лежит, опираясь на локоть, рядом с Бел, теперь распростертой на спине, и читает вслух «Ученого цыгана»[25]. Бел глядит на листву и ветки бука. Голос Пола только-только достигает Салли на солнцепеке. Питер лежит рядом с ней в шортах. Троица детей снова у речки, и их голоса случайным контрапунктом вплетаются в монотонный речитатив читающего Пола. Кэтрин нигде не видно. Странный день — жара и недвижность словно бы продлились за полуденный зенит. В отдалении, где-то в долине, тарахтит трактор, но он еле различим за негромким кипением Premier Saut, гудением насекомых. Листья бука недвижимы, словно отлиты из полупрозрачного зеленого воска и укрыты под огромным стеклянным колпаком. Глядя на них вверх, Бел предается восхитительной иллюзии, будто смотрит она вниз. Она думает о Кэт или думает, что думает о ней под чтение Пола; до нее доходят только отдельные строки, повышения и сдвиги в его голосе. Своего рода легкая виноватость; чтобы больше доверять собственной приятной истоме. Бел верит в природу, в мир, в движение, нелогично, как в неизбежное и одновременно благодетельное устройство всего сущего; не во что-то настолько мужское и конкретное, как некий бог, но куда сильнее в какой-то неясный эквивалент ее самой, мягко и идиосинкразически следящим за всей наукой, всей философией, всем умничаньем. Безыскусный, настроенный, струящийся, как эта речка; заводь, не стремнина… разбегаясь рябью, а иногда поднимая рябь — для того лишь, чтобы показать, что жизнь вовсе не… или вовсе не должна быть… а какая бы приятная ткань получилась из этих листьев, зеленые лепестки викторианских слов, так мало изменившихся, только в употреблении, да и то не больше, чем года изменили буковые листья, в сущности, нисколько.
— «Девушки из дальних деревушек в мае водят хоровод вкруг Файфилдского вяза…»
Как все связано между собой.
Она начинает слушать великую поэму, ту, которую знает почти наизусть; прошлые ее чтения, иногда она перечитывает, особая история поэмы в ее жизни с Полом, всякие ответвления, воспоминания; как можно жить внутри нее, если бы Кэтрин только, девушки в мае… если бы только не весь «Гамлет» целиком, эта дурацкая интеллектуальная жалостная история, сплошные стены, и ветры, и зимние каламбуры. Нарочитые взвихрения от любой простоты. Абсурд, видеть себя в роли Гамлета; ну, может быть, Офелии, тут иногда ничего не поделать. Но вот то требует такой извращенной воли, сознательного выбора. Когда Бел была в Сомервилле, такая попытка имела место: Гамлет-женщина. Абсурд. Все время вспоминались мальчики в пантомиме, а не Сара Бернар[26], как было задумано. Интриги, драматизация, натянутые поступки: когда существуют прелестные зеленые поэмы; чтобы жить ими, терпишь, чтобы мужчины их читали, и нынче ночью, быть может, если настроение сохранится, позволишь себя взять. Абсурд. Если бы только догадаться и вырезать из «Обсервер» заметку о том, как засушивать листья, да-да, глицерин, сохраняя их окраску. И как успокоить Кэнди, эта жуткая крикливость.
— «Еще с надеждою непобедимой, Неприкасаемую тень еще держа, В порыве вольном уносясь вперед, В ночи под свод ветвей из серебра Опушки дальней, где никто не ждет…»
Она засыпает.
Через одну-две строфы Питер встает, смотрит вниз на Салли, на ее спину: верх бикини она сняла, видна часть белой груди. Он подбирает свою рубашку с короткими рукавами и босиком спускается к детям. Чтение стихов кажется ему нарочито претенциозным, вызывающим смутную неловкость, и ему надоело. То, как они все тут развалились, то, как Салли лежит, одурманенная солнцем; тягучесть. Хоть бы мяч, чтобы погонять, ну хоть что-то, какой-нибудь выход для нормальной энергии. Дети ему тоже надоели. Он стоит и смотрит.
Салли все-таки лучше, содрать бикини до конца и за кустиками отдраить по-быстрому. Но она соблюдает условности и совсем не так смела, как выглядит… просто уступчивая, как и все его девушки после покойной жены; да и стоит… не очень умна, не очень внезапна и ни сухости, ни восприимчивости; если уж на то пошло, безнадежно беспомощна рядом с Бел и ее чертовой сестрицей. Не следовало ее привозить. Просто с ней удобно. И поиметь, и показаться на людях. Как некоторые программы. Одна в самый раз, другая требует чего-то побольше.
Ну, хотя бы Том вроде рад, что им командует нахальная старшая дочка, бедный малыш; замена матери. Питер натягивает рубашку и заглядывает под бук. Синяя спина Пола, распростертая Бел, смятое кремовое платье, две голые ступни с розоватыми подошвами… никуда не денешься, тебя к ней тянет, сам не знаешь почему, но с самого начала… Питер отворачивается и идет вверх по течению. Он прислоняется к первому валуну, чтобы застегнуть сандалии, потом идет дальше, вверх под деревья, к узкой теснине, за Premier Saut, где раньше бродила Кэтрин. Он даже спускается туда, где она сидела, и всматривается в заводь. Не искупаться ли? Течение, пожалуй, быстровато. Он бросает ветку в стремнину. Безусловно, слишком быстрое. Он дергает молнию шортов и мочится в воду.
Он карабкается назад на дорожку, затем сворачивает с нее вверх через пояс деревьев на склоне и вверх к обрывам. Выбирается на открытое место. Земля круто уходит вверх, узоры колючих кустов и дрока, разделенные длинными полосами осыпей. Он начинает подниматься по ближайшей. Пятьдесят, затем сто ярдов, откуда можно оглянуться на деревья, и валуны, и речку: фигурки детей у воды, Салли лежит как лежала, Пол и Аннабель под буком, кремовость и синева, держат свою высокоцивилизованность. Он лезет за сигаретами, затем вспоминает, что оставил их на скатерти; удивляется, зачем он, собственно. Жара. Он поворачивается и меряет взглядом утес, уходящий вверх прямо над ним, серый с красноватостью охры. Пара уступов уже отбрасывает тень от солнца на западе. Углы. Смерть. Он карабкается дальше, еще сто ярдов, туда, где склон становится вертикальным, каменная стена.
Теперь он пробирается назад вдоль подножия утеса, над кустарником и осыпью. Что-то вроде козьей тропки — высохшие орешки. Утес заворачивает, уводит от речки; жара будто усиливается. Он смотрит вниз на детей, прикидывает, не крикнуть ли им что-нибудь; какой-нибудь боевой клич, что-то, чтобы разломать все это. Собственно, тебе все равно, что думают люди, ведь шагать по дерьму других людей — вот твое занятие; добиваться результатов, тут подстелить соломки, там вовсю пришпоривать; добиваться, чтобы игра велась по твоим быстрым правилам. Самое лучшее, раз уж ты продюсер, это нажим; никогда не топчешься на месте, движешься — высосал сок, хватай следующий. Но все-таки ты же гость. Да и старик Пол тебе нравится при всех его выкрутасах. Старику Полу позавидуешь; очень и очень, именно то, от чего, по сути, ты сам в будущем был бы не прочь. Бел. Эти глаза, которые играют с тобой, дразнят, улыбаются и никогда до конца ничего не уступают. Она такая неочевидная. Сухость, притворная простота, которая никого не обманывает; пятьдесят Салли в одном ее мизинце; и потрясающая пара сисек, это платье вчера.
Подтянутый мужчина ниже среднего роста, он повернулся и поглядел на обрыв у себя над головой и благодушно подумал, не свалится ли ему на голову камень.
Эротическое солнце. Мужское солнце. Аполлон, и ты смерть. Его стихи когда-то. Лежишь в нижнем белье, за темными очками и плотно зажмуренными веками, осознавая процесс; чертовы луны; скрытый и ждущий. Должно быть, близко. Думаешь об этом даже с Эммой, ведь он там, и тоже ждет, в любую секунду теперь. Вот почему другие люди невыносимы, они его заслоняют, они не понимают, до чего он красив, теперь он надел маску; совсем не скелет. Но улыбающийся, живой, почти во плоти; такой умный, манящий. Та сторона. Покой, черный покой. Если бы не видеть глаз Эммы, если бы не видеть, когда она сказала: мы ненавидим, выдохнула — да да да. Мы ненавидим. Бесплодность. Хваталась за все, кроме этого: трусость, выжидание, хотеть — не решаться.
Смерть. Солгала волу: вовсе не то, что нельзя спастись от настоящего, но то, что ты — все будущие, все прошлые, вчера и завтра; а потому сегодня — как хрупкое зернышко между двумя неумолимыми, огромными жерновами. Ничего. Все было прошлым, перед тем как это случилось; было словами, черенками, ложью, забвением.
Почему?
Ребячливость. Надо держаться за структуры, несомненности. Интерпретация знаков. Твоим собственным была альфа, ты бесценна (о да), ты редкость, ты видишь. Со всеми своими бесценными недостатками, ты видишь. Ты совершила страшное преступление, и это доказывает, что ты видишь, поскольку никто другой не признает его существования. Ты перепилила сук, на котором сидела. Ты нагадила в своем гнезде, ты попрала пословицы. Ergo[27], необходимо доказать, что ты видишь. Видела.
Глагольные времена.
Загрязнения, энергия, население. Все Петры и все Павлы. Не улетай. Умирающие культуры, умирающие земли.
Европа кончается.
Смерть литературы, да и давно пора.
И все равно ты лжешь, как в романе автора, которым больше не восхищаешься, в искусстве, которое устарело: так, будто это было сделано до того, как было сделано, зная, что это спланировано, опробовано. Как он однажды взял тебя на кладбище; и написал: «Взяв среди могил». Тебе не понравилось. Стихотворение, а не взятие.
Il faut philosopher pour vivre.[28] To есть нельзя любить.
Слезы жалости к себе, рука, спрятанная в скрытных волосах. Сдвиг эпитетов. Гори сухо и вырывай с корнем; изгоняй; аннулируй; аннигилируй. Я не вернусь. Не в прежности.
И Кэтрин лежит, слагающая и разложенная, пишущая и написанная, здесь и завтра, в глубокой траве другого потаенного места, которое нашла. Юный темноволосый труп с горьким ртом; руки по бокам, она деет, думая о действиях; в некомплектном белье, глаза темно зашторены.
Где все наоборот; где, раз вступив, ничто не покидает. Черная дыра. Черная дыра.
Ощущать такую статичность, полное отсутствие воли; неприкасаемая тень; и все же такая могущая и такая нацеленная.
По-прежнему ни малейшего ветерка, когда Питер после получаса общения с дикой природой, вновь погрузившийся в скуку, которая толкнула его искать этого общения, направился назад к остальным. Они и речка исчезли из виду, пока он спускался по каменной осыпи к стаду слонообразных валунов, которое на некоторое расстояние тянется вверх к обрывам. Осознаешь, насколько они огромны, только оказавшись среди них. Кое-где пространства между ними заполняли кусты. Приходилось отступать, искать более свободный проход. Что-то вроде естественного лабиринта, хотя обрывы вверху помогали не утрачивать общее ощущение нужного направления. Он обманулся в расстоянии: козья тропка, видимо, увела его дальше от речки, чем ему казалось. И тут он едва не наступил на змею.
Она скрылась чуть ли не прежде, чем он ее заметил. Но что-то вроде узора по спине? Он почти не сомневался. Наверное, это была гадюка. И уж точно она будет гадюкой, когда он доберется до них и расскажет. Он сумел отломить боковую ветку стланика и дальше пошел осторожнее, шаря зеленой метелкой перед собой, будто миноискателем. Затем его пятиминутное испытание внезапно завершилось. Он вышел на тропку, которая вела вниз к реке; еле заметную, вьющуюся, но целенаправленную. В двухстах — трехстах ярдах ниже он увидел верхушку бука Аннабель. Тропка выровнялась, запетляла среди массивных валунов, слабо поблескивающих на солнце вкраплениями слюды. Затем через затененное пространство между двумя мегалитами ниже по склону примерно в сорока футах впереди он увидел Кэтрин.
Она лежала на спине возле еще одного внушительного валуна. Ее тело почти прятала высокая трава начала лета; прятала так надежно, что он мог бы ее и не заметить. Собственно, в глаза ему бросились красные сандалии на камне у нее над головой.
— Кэт?
Ее голова поворачивается и очень быстро приподнимается над травой, чтобы увидеть, как он стоит между двумя валунами и улыбается ей вниз. Обвиняюще, на вытянутой шее, словно вспугнутая птица. Он поднимает умиротворяющую ладонь.
— Извините. Подумал, что надо вас предостеречь. Я только что видел гадюку. — Он кивает. — Прямо вон там.
Темные очки все еще пристально устремлены, затем она садится, опираясь на одну руку, быстро оглядывается по сторонам, потом смотрит на него с легким пожатием плеч. Тут их нет. Он видит, что она не в бикини, как утром, но в нижнем белье, причем из разных гарнитуров: белый бюстгальтер, темная лиловость ниже, не тот вид, в котором показываются. Темные очки говорят, что гадюки тут — его вина. Он извечный вторженец, вычитатель.
— Думается, сигареты у вас не найдется.
Она колеблется, потом неохотно тянет руку вбок и поднимает над травой пачку «Кента». Он отбрасывает ветку и спускается туда, где она лежит. Она все еще опирается на руку, ноги поджаты. Он видит сложенные ливайсы и розовую рубашку, которые она использовала как подушку. Она поднимает пачку, потом снова протягивает руку — за красной греческой сумкой — и подает зажигалку; вместе — белую коробочку и оранжевый пластмассовый цилиндрик. Не глядя на него.
— Спасибо. А вы?
Она качает головой. Он закуривает сигарету.
— Простите, если я был тогда нетактичен. Но я, честно, никакой благотворительности в виду не имел.
Она опять качает головой, глядя на его ступни. Не важно: пожалуйста, уйдите.
— Могу вообразить, как… — Но воображение, видимо, изменяет ему на полуфразе. Он возвращает зажигалку и сигареты. Она берет их молча, и он сдается: маленький беспомощный жест руками.
— Не хотел вас потревожить. Но гадюка…
Он уже отворачивается, когда она делает движение. Ее рука, почти с быстротой змеи. Пальцы схватывают его чуть выше голой щиколотки, кратчайшее касание, но достаточное, чтобы остановить его. Затем рука ныряет в кучку одежды и поднимает тюбик с кремом для загара. Протягивает его вверх к нему, потом наклоняет к своей спине. Эта перемена так внезапна, так неожиданна, так банальна, так неотъемлемо дружественна, несмотря на полное отсутствие выражения в ее лице, что он ухмыляется.
— Разумеется. Мое форте.
Она переворачивается на живот и опирается на локти. Он садится рядом с ней, ну-ну-ну, и отвинчивает крышечку тюбика; выползает язычок цвета кофе с молоком. Она стряхивает темные волосы на лицо, затем поднимает ладонь, убеждаясь, что ни одна прядь не касается плечей; и лежит, глядя вниз на стоику одежды, выжидая. Он оглядывает ее отвернутое лицо и улыбается про себя. Потом выдавливает червячок крема себе на левую ладонь.
— Сколько на квадратный фут?
Но ответом только легчайшее пожатие плечами. Он протягивает руку и начинает втирать крем в левое плечо, а потом вниз по лопатке. Легкие отпечатки травинок. Кожа теплая, впитывает крем. Он отнимает руку и подставляет ладонь под нового червячка. Будто ожидая этой краткой утраты соприкосновения, она вытягивается вперед, затем закидывает руки и расстегивает бюстгальтер. Он сидит, замерев, недовыдавив, будто пришел к неожиданной развилке; так в горячке спора внезапно замечаешь в своей предыдущей фразе скрытое опровержение собственной позиции. Он довыжимает крем. Молчание. Она опять приподнимается на локтях, подпирает подбородок ладонями, смотрит в сторону. Он говорит негромко:
— У вас очень гладкая кожа.
Но теперь он понимает, он знает: она не ответит. Он начинает втирать крем в ближнее к нему плечо, на этот раз побольше, потом ниже, туда, где бретельки бюстгальтера оставили на коже легкие следы. Она никак не реагирует на круговые движения его ладони, хотя он втирает крепче, медленнее, вниз по бокам, вниз по центру к крестцу. Когда он приостанавливается, чтобы выдавить еще крема, сладкий аромат чуть-чуть роз, пачули, она опять вытягивается вперед, ее лицо отвернуто на подложенных ладонях, локти растопырены. Он втирает вперед-назад над темно-лиловой полосой, разделяющей ее тело.
— Так хорошо?
Она ничего не говорит, ни малейшего знака. Жара, неподвижное расслабленное тело. Он колеблется, сглатывает, потом говорит даже еще тише:
— Ноги?
Она лежит в абсолютной неподвижности.
Снизу из невидимости детский вопль, как удар ножа, смесь ярости и жалобы; как будто Эмма. Вопль послабее, готовые слезы. Затем взвизг:
— Я тебя НЕНАВИЖУ!
Да, Эмма.
Успокаивающий голос. Затем тишина.
Ладонь Питера остановилась в ложбинке спины Кэтрин; теперь она вновь задвигалась, медленно касаясь выше, ниже, пальцы прокрадываются все ниже и дальше по бокам в притворно безразличной тщательности; когда все торчком, напряжено, необузданно, во всех смыслах и чувствах необузданно; чертов вызов, укрощенная дикарка; сознание, что ты свое возьмешь; и что-то до возмутительности потешное, а не только эротичное. Он позволяет своим пальцам ласково скользить по ее скрытому левому боку и поглаживает на границе подмышки. Она высвобождает левую руку из-под щеки, закидывает на бедро и дергает трусики вниз, потом подсовывает ладонь назад под щеку. Питер колеблется, затем отшвыривает свою сигарету, тянется и защипывает материю там, где она к ней прикоснулась. Она поворачивается на один бок, потом на другой, так чтобы он мог ее обнажить. Он выжимает еще крема и начинает втирать его в ягодицы, по изгибу талии, взад и вперед. Он наклоняется и целует ее в правое плечо, легонько его кусает, сладко пахнущий жирный крем. Она никак не реагирует. Он опирается на локоть вдоль нее, и его левая ладонь ласкает, ласкает, чуть ниже, нежную кожу вверху бедер, ягодицы, края щели.
Он стаскивает с себя рубашку. Потом становится на колени, быстрый взгляд вокруг. Он нагибается над ней и стягивает лиловую полоску. Когда она соскальзывает на ее колени, она приподнимает ноги, позволяя стянуть ее совсем. По и все. Она лежит обнаженная, отвернув голову, ожидая. Он на коленях снова оглядывается по сторонам; затем садится, балансирует и стаскивает шорты. На четвереньках он вползает ей на спину, руки у ее подмышек. Она двигает головой, прижимает ее к тыльной стороне ладоней и к земле. Он легонько тянет за левое плечо, чтобы перевернуть ее. Она лежит недвижима. Он тянет сильнее, она чуточку уступает, ее тело полупереворачивается, хотя лицо остается отвернутым, скрытым, прижатым к земле. Он переворачивает ее, более грубо, на спину, теперь открывшееся лицо изворачивается влево. Профиль. Обнаженное горло, рот. Он тянется и снимает темные очки. Глаза закрыты. Он отбрасывает прядь темных волос со щеки. Затем он ползет назад, скорчивается, целует волосы на лобке, затем пупок, затем обе груди. Она возбуждена, как бы ни притворялась. Он опускается на нее, ища отвернутый рот. Но, будто его вес спускает курок, она еще больше отворачивает лицо. Он не отступает, и она яростно поворачивает голову в другую сторону; внезапное своеволие, ее ногти царапают его плечи, отчаянное отпихивание, извивание, борьба, она бешено мотает головой из стороны в сторону. Он снова на четвереньках. Ее руки надают. Она лежит неподвижно, отвернув голову.
— Кэ-ти! Пи-и-тер!
Детские, Пола, возможно, Салли, а также Бел, голоса хором, слаженно, будто дирижируемые. Легкое эхо от обрыва. Затем, неизбежно, одна Кандида:
— Мы у-хо-дим!
Уходят.
Кэтрин поворачивает голову, и открывает глаза, и смотрит Питеру в лицо. Странно: будто она на самом деле его не видит, будто глядит сквозь его многозначительно чуть насмешливую улыбку. И у него возникает и навсегда останется мысль, что было это что-то позади него; не Питер. Поза, конечно; просто больная игра свихнутой истерички в охоте. Очень больной и очень сексуальной. Поиметь вот так, один-единственный раз; поиметь эти бледные расщепленные глаза.
— Кэ-эт! Пи-и-тер!
Она глядит на него снизу еще три-четыре секунды, потом переворачивается тихо и покорно, будто по его воле, между его упертыми в землю руками и ногами, опять на живот, погребая лицо в земле, и ждет.
Салли оделась, и Бел стояла, разговаривая с ней о детской одежде возле трех вновь упакованных корзинок под буком. Пол и трое детей все еще шлепали по воде, пытаясь, в ожидании, набрать побольше раков. И Бел, потому что стояла лицом туда, первой увидела Питера, взмах его руки, когда он появился на дорожке ниже по течению. Она подняла в ответ ленивую руку, и Салли обернулась. Он подошел, улыбаясь.
— Сожалею. Там в холмах нелегко ходить.
— Мы горло надорвали, крича.
— И полно гадюк. Я боялся, что ребята побегут меня встречать.
Салли вздрагивает.
— Гадюки!
— Чуть было не наступил на одну.
— Ах, Питер. Бел говорит:
— Мне следовало бы вас предупредить. Они тут иногда встречаются.
— Ничего. Она сразу дала деру.
— Фу. — Салли отводит глаза.
— Бел улыбается.
— Вы случайно не видели Кэт?
Он глядит мимо нее, шаря глазами.
— Разве она не?..
— Не важно. Возможно, она пошла прямо домой. — Она оборачивается и окликает остальных: — Вылезайте. Питер вернулся.
— Да ну, мамуся! Мы еще мало наловили.
Бел идет к воде. Салли внимательно смотрит на Питера.
— Куда ты ходил?
— Просто вверх. — Он неопределенно машет рукой в сторону обрывов.
— Ну, зачем тебе понадобилось уходить? Я совсем перепугалась.
Он оглядывает траву.
— Мне стало скучно. Старина Пол и его чтение. Как Том себя вел?
— Нормально.
— Не видела мои сигареты?
Она нагибается к одной из корзин, роется, протягивает ему пачку. Кандида поднимается к ним, обвиняюще говорит:
— Мы кричали, кричали!
Он рассказывает ей про гадюк. Теперь в безопасном множественном числе.
У воды Бел стоит лицом к Полу, глядя мимо него на теснину.
— Нет, это уже слишком. Просто не знаю, что с ней делать.
— Возможно, она ушла раньше.
— Так могла хотя бы предупредить нас. — Она говорит Эмме, которая с маленьким Томом все еще возится у плотины, которую они построили. — Милуся, мы уходим. Приведи Тома и оденьтесь. — Эмма не обращает внимания. Бел глядит на Пола. — Сегодня я решила. Мы слишком тревожимся. Это играет ей на руку.
— Хочешь, я пойду поищу?
— Нет. — Она говорит резче: — Эмма!
Затем Полу:
— Я думала, ты в любом случае хочешь работать с Питером.
— В целом идея именно такая.
— Не понимаю, что она старается доказать.
— Сомневаюсь, что она сама это знает. — Он оборачивается к Эмме: — Эмма, ты твердо уверена, что тетя Кэт не сказала тебе, что пойдет домой, когда ты уходила от нее?
— Она опять заблудилась?
Бел протягивает руку.
— Нет, милуся. Не важно. Так идем же. И Том.
— Я ничего против не имею, — говорит Пол.
Бел бросает на него взгляд искоса.
— Конечно.
Она берет за руку Эмму, потом Тома и направляется назад к буку. Салли идет им навстречу и забирает у нее Тома. Пол идет следом, потирая бородку.
Под деревом Кандида говорит, что они не могут пойти домой без Кэт. Бел говорит, что она, наверное, уже пошла домой, чтобы приготовить чай. Питер спрашивает, в каком направлении она ушла. Салли становится на колени, вытирая ноги и ступни Тома темно-зеленым полотенцем. Кандида высказывает предположение, что Кэт укусила гадюка. Бел улыбается.
— Они не убивают, милуся. Мы бы ее услышали. Она, наверное, просто решила прогуляться.
Играя в Гамлета перед гадюкой.
Салли передает полотенце Бел.
— Оно все мокрое, — жалуется Эмма, вывертываясь.
— Плакса, — говорит Кандида.
Пол отворачивается, криво улыбается Питеру.
— По-настоящему удачному пикнику для полного совершенства не хватает сержанта-инструктора старой закалки.
Питер ухмыляется.
— День супер-супер. Потрясающее место. Неплохо было бы как-нибудь его использовать.
— Хочу извиниться за Кэт. С ней очень трудно.
— Надеюсь, причина не мы.
— Господи, конечно, нет. Просто… Бел тревожится.
Неумолимый голос Бел.
— Эмма, если ты не прекратишь, я тебя отшлепаю.
Оба мужчины оборачиваются. Эмма стоит, крепко сжав губы, на самой грани, а мать энергично вытирает ей ноги. Кандида прошлась колесом, показывая, что она ничуточки не устала и вообще уже совсем взрослая. Бел натягивает на Эмму ее кирпично-розовые брючки, затем застегивает их и целует ее в макушку.
— Ну, — говорит Пол. — Вперед, Христовы воины?
Он идет впереди, Кандида рядом с ним, назад по дорожке. Питер за ними, держа сына за руку.
— Потрясающий день, Том, верно?
Затем Бел и Салли, Эмма между ними задает вопросы о раках.
Проходит минута, голоса затихают, место пикника опустело; старый бук, удлиняющиеся тени, валуны, бормочущая вода. Удод, оранжевый, черно-белый, проносится над водой и садится на одну из нижних веток бука. После паузы он слетает на траву, где они сидели; стоит, распушает свой гребень. Потом молниеносно опускает кривой клюв, и муравей умирает.
У Эммы расстегнулась сандалия, и Бел опускается на колени. Салли продолжает идти, нагоняя Питера с Томом. Они идут дальше, а позади них Эмма начинает рассказывать матери — если она поклянется ничего не говорить Кэнди, еще не прощенной за растоптанный красивый домик из прутиков возле плотины, лесной дом принцессы Эммы — сказку тети Кэт; или свою собственную переработку, которая заканчивается просто и ясно. Впереди Салли нагоняет Питера, который все еще ведет сына за руку. Он рассеянно обнимает ее за талию. Она нюхает его плечо.
— Чьим кремом для загара ты мазался?
Он тоже нюхает.
— Бог знает. Валялся в траве. — Он подмигивает и строит гримасу. — Том теперь хочет жить здесь.
Она наклоняется.
— Правда, Том? Тебе тут нравится?
Мальчик кивает. Густые кусты наступают на дорожку, им приходится идти гуськом. Питер выталкивает Тома вперед. Салли идет последней, уставясь Питеру в спину. Дорожка расширяется. Том спрашивает, а завтра будет еще пикник?
— Очень даже может быть, старина. Но не знаю. Однако повеселимся обязательно.
Салли идет чуть сзади плеча Питера, не прикасаясь к нему, наблюдая его профиль.
— Ты уверен, что не видел ее?
Он бросает на нее настороженный взгляд. Она смотрит на дорожку.
Салли говорит:
— От тебя пахнет, как от нее пахло утром.
Он посмеивается и недоумевает.
— Милая, ну, Бога ради! — И затем: — Не будь дурочкой. Возможно, это и ее крем. Я просто подобрал тюбик в траве после того, как мы кончили есть.
Она по-прежнему не отводит взгляд от дорожки.
— Я его не заметила, когда мы собирали корзинки.
— Значит, она захватила его, уходя. И Бога ради, перестань быть такой…
Он смотрит мимо.
— Большое спасибо.
— Но это ведь так.
— Во всяком случае, я знаю, что со мной скучно.
Он дергает руку сына.
— Давай, Том. Наперегонки. Вот до того дерева. Готов? Вперед!
Несколько шагов он держится впереди, потом позволяет четырехлетнему малышу нагнать его и обойти.
— Ты победил! — Он снова берет сына за руку, и они поворачиваются навстречу Салли, которая медленно подходит к ним. — Том победил.
Она улыбается мальчику положенной жиденькой улыбкой. Питер нагибается, забирает корзинку из ее руки, другой на секунду привлекает ее к себе и шепчет ей на ухо:
− Конечно, она мне нравится до безумия. Но некрофилию я приберегаю для старости.
Она высвобождается, умиротворенная лишь отчасти.
— Из-за тебя я чувствую неуверенность.
— Ну-ка, Том. Возьми Салли за руку.
Они идут дальше, мальчик между ними. Он шепчет через голову ребенка.
— Тебе придется подыскать причину получше этой.
— Ты ее только что сам назвал.
— Матч кончился вничью.
— Ты не делаешь никаких скидок.
— Кто бы говорил.
— Ты бы рад оставлять меня вместе с твоей пижамой. На день. Забывать, что Я вообще существую.
Он переводит дыхание — и избавлен от необходимости отвечать. Впереди, там, где деревья уступают место первому лугу, они видят, что Пол и Кандида стоят на открытом пространстве, повернувшись, глядя назад на небо. Кандида замечает их и возбужденно на что-то указывает. Листва мешает им разобрать, что ее так взволновало. Но, едва выйдя на луг, они видят.
Туча, но таинственная туча, такая туча, которая запоминается навсегда, настолько она анормальна, настолько не согласуется с приметами погоды, известными даже самым ненаблюдательным. Она надвигается с юга из-за обрывов, куда взбирался Питер, и их близость к месту пикника, должно быть, скрывала то, что на равнине стало бы очевидным уже давно. А потому чудится, что она подкрадывалась; хищная и зловещая, колоссальная серая с белым подбоем волна начинает громоздиться над скалистой стеной, бесспорная вестница сильнейшей грозы. Уже предсказанной неподвижностью воздуха с утра и жарой… и тем не менее она ошеломляет. И во все еще мирном безветрии предвечернее солнечное сияние внезапно кажется жутким, ложным, сардоничным — челюсти блистательно замаскированного капкана.
— Черт, — говорит Питер. — Откуда она взялась?
Пол стоит, скрестив руки, и следит за тучей.
— Иногда случается. Внезапный переизбыток жары. А затем холодный ветер с Пиренеев.
Кэнди глядит на Салли.
— Молнии и гром на всю ночь. — И затем: — Мы тревожимся за Кэт.
Пол улыбается и ерошит ей волосы.
— Она ее увидит. И вообще она, возможно, уже дома. Тревожится за нас.
— На спор, что нет. — Кэнди отвергает снисходительность и глядит на отца. — Спорю на два франка, папуся.
Он игнорирует ее, подбирает корзинку и идет назад к Питеру и Салли.
— Послушайте, почему бы вам не пойти дальше. Я просто дождусь Бел. — Он шарит в кармане. — Вот ключ, Питер. — И оборачивается. — Кэнди, проводи их домой и…
Кандида тычет пальцем.
— Вон они. Еле ноги тащат, как всегда.
Они все оборачиваются. Из-за деревьев медленно выходят Бел и Эмма. Эмма впереди говорит, шагая спиной вперед, чтобы видеть лицо матери. Но когда она замечает, что это лицо смотрит поверх нее, она оборачивается, а затем пускается бегом к компании на лугу. Пол идет назад навстречу Бел.
Избегая глаз Питера, Салли говорит:
— Разве тебе не следует тоже пойти поискать ее? Он делает гримасу.
— Я думаю, они предпочтут разобраться с этим сами. — Он смотрит вниз на сына. — Хочешь на закорки, Том?
Салли не спускает с него глаз, а он усаживает мальчика себе на шею, затем бегом описывает по траве небольшой круг, подбрасывая маленькое перепуганное личико вверх-вниз. Том отчаянно цепляется за него, онемев от страха.
— Лучше я пойду с тобой, — говорит Кандида Салли. — А то ты заблудишься.
Эмма добегает до них.
— Питер, можно мне на закорки? Пожалуйста! Кандида властно протягивает руку, преграждая ей путь.
— Нет, нельзя. Мы идем домой.
— Я хочу на закорки.
Питер рысит через луг, подбрасывая Тома вверх-вниз. Салли смотрит туда, где теперь стоят Пол и Бел, разговаривая; Пол — руки на бедрах, лицо повернуто вверх по течению.
Кандида вперяет взгляд в сестру.
— Только попробуй.
Затем внезапно кидается вперед и хватает Эмму, едва та повернулась, чтобы бежать к родителям. Эмма визжит. Пол оборачивается и рявкает:
— Кэнди! Прекрати!
— Эмма плохо себя ведет.
— Нет хорошо!
— Оставь ее в покое. Иди домой с Питером и Салли.
Салли говорит:
— Идем, Кэнди.
Кандида колеблется, потом щиплет сестру за локоть, но тут же отпускает и отходит. Новый визг.
— Ты свинья!
Кандида взглядывает вверх на Салли, пожатие плеч.
— Она такой несмышленыш.
Эмма подбегает к ней сзади, изо всех сил на ходу бьет по спине и мчится туда, где Питер с Томом рысит через луг. Кандида гонится за ней. Эмма начинает визжать. Потом надает. Сестра кидается на нее. Визг нескончаем, но боли в нем не ощущается. Перестань. Перестань. Перестань. Салли оглядывается на лес. Они словно бы отмахнулись от детей. Теперь к лугу на дорожке перед ними повернуты две спины, будто они ждут, что появится Кэт. Салли подбирает корзинку, которую Питер оставил на траве, и направляется туда, где Кандида стоит на коленях над Эммой, которая притихла. Теперь это уже скорее игра, щекотка, а не щипки. Обещаю, говорит Эмма. Обещаю, Дальше за ними Питер и Том скрылись в тополях по ту сторону луга. Салли оглядывается на тучу.
Эти люди, которых она до вчерашнего дня никогда не видела; эта странная страна и странная сельская местность; эта роль, которую она должна играть, это отсутствие хотя бы одной женщины, у которой она могла бы искать помощи; ощущать, что тебя каким-то образом используют, презирают, что ты никому не нужна, обгорела на солнце, так далеко от дома; предмесячные, но этого не может быть; так хотеть плакать и не осмеливаться. Она проходит мимо двух девочек, игнорируя их, хотя они поднимают головы, торжествуя, расшалившись, ожидая, что на них будут смотреть. На ходу она начинает шарить в запасной одежде детей, и клетчатой скатерти, и всяких мелочах на дне корзинки, которую несет; как будто она что-то потеряла.
Это произошло? Это происходит?
Это произошло. Она перестает шарить, потому что подбежала Кандида и пошла рядом с ней. Девочка ничего не сказала, но все время оглядывалась. В конце концов Салли тоже оглянулась. Эмма на середине луга распростерлась на спине, видны только ее розовые коленки, притворяется мертвой.