Глава 18

Он улетал в пять часов утра.

В три ночи мы с ним уже были внизу — ждали машину. Было зябко, ветрено, мы сидели с ним на нашей лавке, и он то открывал, то закрывал со щелканьем ободранный, старый прямоугольный чемоданчик. Ему казалось, он забыл что-то важное.

Мы ни о чем не разговаривали, а только ждали машину.

Меня тошнило, хотя я ничего не ел. Так иногда со мной случалось перед экзаменами, перед чем-то очень важным. Только не так, как сейчас, а чуть-чуть. Отец говорил, что это вегетативный невроз. Черт его знает, что за невроз, а только все время что-то сдавливало кишки, и все внутри выворачивало — ничем, пустотой.

Наконец подошла машина. Там сидел какой-то подполковник. Он, видно, тоже улетал с отцом.

Мы ехали по городу долго, даже странно, что так долго мы не могли проехать этот маленький город. Улицы были предрассветные, серые, ветреные и влажные, не утренние, не ночные...

Мы проехали мимо школы и мимо большой недостроенной улицы, где я впервые увидел Шелю, и мимо пустыря, около которого жила Варя, а город все не кончался, и я почему-то прощался с ним, будто это я улетал отсюда. И вез время у меня было такое чувство, что я лечу вместе с ним, и я не мог до конца понять, что он летит, а я остаюсь. Я всегда уезжал вместе с ним: на дачу, на рыбалку, на юг, и сюда — в Сибирь, в эвакуацию, — всегда вместе с ним, вот так же, с чемоданами, по ночным или вечерним улицам, и так же он открывал крышку: не забыл ли что, самое главное... Лишь один раз он уехал куда-то без меня, и два года я не видел его. (Только через много лет я понял — куда.) Это тоже ночью было, и тоже пришла машина, об этом мне Олег Кончеев рассказал, я был тогда в пионерлагере в Малаховке...

И сейчас я улетал вместе с ним и прощался с нашим городом, не утренним и не ночным. И когда мы подъехали к аэродрому, то у отца проверяли документы, и смотрели на меня и спрашивали: «С вами?» — и он говорил: «Да, со мной».

Самолет стоял на площадке, около него все время сновали люди, таскали по трапу какие-то тюки, а командир самолета волновался, что тюков слишком много, и в конце концов приказал прекратить погрузку. Тогда с ним начал ругаться подполковник, они долго спорили, стоя у трапа, а люди, не обращая внимания на их перебранку, все таскали тюки. Потом к нам подошел еще кто-то в штатском и в сапогах, в потертом летном шлеме и сказал, опять обращаясь к нам обоим:

— А знаете, вы можете и не улететь. Козлов и Демин летят обязательно, а вас мы не планировали. К тому же, загрузка у нас на девяносто килограммов больше, чем ждали.

Отец побледнел и быстро пошел, почти побежал к большому сараю, обмазанному в зеленую защитную краску. Он вошел в сарай, и я услышал его голос, необычайно высокий, почти ломающийся. Он все время повторял: «Мы должны улететь сегодня, обязательно сегодня».

Кто-то ему отвечал неясно, размазанно, будто рот у того был залеплен глиной, а отец все повышал и как бы закручивал голос: казалось, голос ввинчивается в того, второго.

— Вы отправите меня этим самолетом, немедленно. У меня на руках предписание. Я и слушать ничего не желаю!

Я стоял и все отмечал с необычайной четкостью, а сам был как бы во сне, и все во мне дремало: и мозг, и сердце, и голос, — и только что-то глубокое, спрятанное, тихое и неясное забито, размазанно, как тот, второй, невидимый мне человек, бормотало: «Мы летим, мы оба летим, мы с ним летим...»

Потом отец стремительно вышел, пробежал мимо меня и буквально кинулся, прыгнул к подполковнику, стоявшему у трапа. Отец потащил его за собой к сараю, где помещался тот, который мешал нам лететь. Подполковник послушно, рысцой бежал за отцом, а у отца было пугающе воспаленное, яростное и необычайно сосредоточенное лицо. И я знал, что он своего добьется. Когда у него становилось такое лицо, он мог сделать все... Он мог сделать так, что все тюки выкинут из самолета, да и не только тюки, а подполковника и Козлова с Деминым, всех, а он полетит. Я-то уж знал это его лицо!

Они исчезли в сарае, выкрашенном в цвет травы, а я пошел в поле за самолет, туда, где лежал нестаявший снег, а травы еще не было... А может, и была, но мне не хотелось глядеть вниз, в землю, и я смотрел в небо, все еще не светлеющее, неровное, кочковатое, как земля. Я шел все дальше от тупорылого и короткого самолета, от людей, снующих вокруг него, от подполковника, от человека, которого я не видел, того, кто мешал отцу улететь, того, кто оставлял его со мной.

— Сережа! Сережа! Иди сюда, отправление!

Я слабо слышал голос отца, и опять все шло так же, как и раньше: он звал меня, потому что отправка, потому что мы можем опоздать.

Но я не повернулся сразу, а еще шел вперед, потому что вдруг понял со всей отчетливостью, что это игра или сон, который я сам придумал себе; нету этого «мы», есть я и он, он улетает, я остаюсь, и это произойдет не через год, и не завтра, а вот сейчас, через пять или семь минут. Мне хотелось кричать и уйти навсегда от этого: от низкого, землистого неба, от снующих людей, от самолета, от грохота падающих на дно самолета ящиков, тюков, от того, что произойдет сейчас и мгновенно перевернет и изменит всю мою жизнь. Я почти бежал по пустому полю прочь от самолета, от слабого, почти неслышного голоса отца и от разлуки. И больше всего я бежал от того вопроса, который я так и не задал отцу: отец, почему ты не на фронте?

Я словно рехнулся. Бежал, задыхаясь, потом сел на сырую, веющую глубоким, тягучим холодом землю. Уже светлело, небо ползло вверх, раздвигалось, но не теплело, а становилось еще яснее, беспощаднее, больше. Неопределенность уходила, приближалась ясность.

Кто-то сильно взял меня за руку, приподнял, сказал что-то. Я отстранился от него, услышал тихий, теплый, прямо в мой лоб и глаза шепот:

— Мы улетаем... Пойдем.

— Ты улетаешь, так и говори! — крикнул я. — Ты улетаешь, а я остаюсь. Я знаю, я не увижу тебя больше!

Он сжал мои плечи и жестко, грубо тряхнул меня и сказал резко, очень громко, точно не для одного только меня, а для себя и еще для кого-то:

— Не пори чушь. Мы увидимся с тобой, и скоро. Я вернусь. Не смей болтать чепуху! Пойдем.

Я встал, приказал себе успокоиться и молча, твердо, шаг в шаг, пошел рядом с ним.

— Будешь писать мне каждый день, — все так же жестко говорил он. — Каждый день перед школой ты пишешь мне по письму. Понял? Карточки, деньги — все тебе оставлено, и ты знаешь, где. Завтра ты пойдешь в институт и в госпиталь насчет угля. Ясно?

— Да.

Мы подошли к самолету. Откуда-то неожиданно появилась толстая женщина; она стояла, прижавшись лицом к подполковнику, и я видел ее белую шею и встрепанные, торчащие, как пакля, пшеничные волосы. Шея напрягалась, краснела, женщина плакала очень громко, но звук утыкался в грудь, в мягкость шинели и доносился прерывисто и глухо, как кашель за стеною. Отец не хотел, чтобы я смотрел на эту женщину, и все отводил меня в сторону, а я и не смотрел, теперь я смотрел только на него...

Он беспокоился, и все боялся, и говорил со мной нарочито буднично, почти зло, наверное, думал, что со мной опять что-нибудь начнется. Но я знал: не начнется. Это я мог один или с ним, но когда вокруг люди, и когда уже все ясно и решено, и ничего не изменишь, и сейчас отлет, — этого со мной уже случиться не могло.

— Не беспокойся, папа, — сказал я ему.

Слово «папа» было странным, детски коротким, как распашонка, допотопным, полузабытым. Я никогда не называл его «папа», а всегда «отец».

— Ты не беспокойся ни о чем. Я возьму карточки, деньги, достану уголь, может быть, дрова. Завтра пойду в институт и в госпиталь...

— А писать?

— А писать буду. Ты насчет этого не беспокойся. Только не каждый день и не перед школой.

— Нет, каждый день! — сказал он.

— Ну, хорошо, каждый... Ты же понимаешь, что каждый невозможно.

— Все равно!

— Хорошо. Каждый.

— Ну, все... Да, — сказал он и легко обнял меня. Он обнял так, будто он уезжал на два дня, с субботы до понедельника.

— Все, кажется, — сказал я. — А Шелю ты увидишь?

— Да. Мы будем служить в одной части, очевидно.

— Ты передашь ей...

— Что?

— Привет и все такое... Скажи, что я ее тоже жду.

Он улыбнулся и вдруг присел на корточки подле меня. Это он раньше любил, несколько лет назад, когда я был ниже ростом, меньше. Он садился на корточки и прижимался головой к моей груди, и я гладил его по волосам. Он и сейчас так присел, но его голова была мне по пояс. Я чуть нагнулся и погладил его густые, посеревшие волосы, и он тут же встал.

— Пошли, — сказал подполковник, отрывая от себя толстую женщину. — Посадка.

Женщина крикнула, но я не расслышал, потому что слушал только отца.

А отец молчал. Стоял около меня и молчал. И я молчал. Он обнял меня, неловко поцеловал куда-то в ухо, хотел что-то сказать, но не смог и только отошел от меня на шаг и снова на мгновение остановился.

— Ладно, — хрипло сказал он. — Все будет нормально... И ты не волнуйся, понял?

Я мотнул головой. Да. понял. Конечно, понял. Мол, все ясно, и волноваться не буду. Он улыбнулся своей очень знакомой мне улыбкой, московской улыбкой, которую он здесь словно бы позабыл. Я не могу передать ее смысл, но она была чуть небрежная, и чуть ироническая, и такая: мол, ничего, прорвемся!

— Да! Да! — закричал я ему. — Все будет нормально! До свидания! Пиши!

Он повернулся и пошел. Подполковник шел за ним, женщина исчезла, наверно, ее увели. Осталось только чистое, светлое поле, и самолет, и люди, поднимающиеся по короткому трапу, и двое идущих по земле прямо к самолету: подполковник и отец.

Они поднялись по трапу, оба повернулись сюда, к нам — ко мне, и я поймал взгляд отца, собрал силы и улыбнулся ему.

Он неловко нагнулся у люка и исчез, а за ним подполковник, и дверь со страшным скрежетанием и грохотом захлопнулась.

Пропеллеры начали бешено крутиться, ветер тут же рванулся из-под них и сильно оттолкнул меня назад. Самолет еще стоял, растопырив крылья, вертя пропеллерами, человек с флажком бегал перед самолетом и энергично махал рукой. Наконец самолет сдвинулся с места, начал разворачиваться, и на повороте в круглом окошечке мелькнуло лицо отца. А может, это был и не отец, а подполковник или один из тех. кого я не знал? Но мне показалось, что это отец... Этим зачем выглядывать: их же не провожают, а женщину уже увели.

Теперь самолет уже мчался по аэродрому, разбрызгивая грязь, полусгнивший снег, уже мчался безудержно и страшно, затем осторожно неожиданно подпрыгнул — и полетел...

Загрузка...