Дождь, дождь — весь день, весь вечер, всю ночь, проливной осенний дождь. В сельской глуши, над полями, болотами, вересковыми пустошами льет благоуханный дождь, и ветер несет его капли. Дождь в Лондоне, бурлящий и стекающий по сточным канавам. Свет уличных фонарей, размытый дождем. Полицейский, прохаживающийся в плаще с капюшоном, и дождь, серебряно мерцающий на его плечах. Дождь, дробно отскакивающий от крыш и тротуаров, ласковый дождь, тайно нисходящий на леса и мрачные пустоши. Дождь на Лондонской реке, и косой дождь среди складов, пристаней и причалов. Дождь, проливающийся на пригородные сады, заросшие густо лавром и рододендронами. Дождь льет повсюду — с севера на юг и с востока на запад — так, словно его никогда прежде не было, а теперь он уже никогда больше не перестанет.
Дождь на всех затихших улицах и площадях, во дворах и переулках, в парках и на кладбищах, на каменных лестницах и во всех городских углах и закоулках.
Дождь. Лондон. Конец года, поздняя осень.
Впрочем, мне это казалось очаровательным и безмерно странным. В Африке, Индии, на Дальнем Востоке — в странах, где я провел большую часть своей жизни, — такого дождя не было, сколько я себя помню. Лишь жара и засуха, месяц за месяцем, наступавшие внезапно после муссонных ливней, когда набрякшие небеса прорывались, словно фурункул, и изливали на землю потоки дождя, превращающие ее в грязь, ревущие подобно реке. Дожди, которые обрушивались на мир как безумные, а затем прекращались, оставляя после себя одну лишь разруху.
Я слушал, как случайные гости из Англии говорили об этом благословенном, непрестанном, ласковом дождичке, и в подобные минуты, тусклое полувоспоминание, подобное тени сна, пробуждалось и поднималось на миг почти на самую поверхность моего сознания, а затем вновь уплывало прочь. И вот теперь я был здесь, один под этим лондонским дождем, осенью сорокового года моей жизни.
В тот день несколькими часами ранее пароход, на котором я плыл, вошел в порт. Попутчики мои столпились у поручней, наблюдая, как приближается земля, и выискивая взглядами ожидавших их любимых. Но я, никого здесь не знавший и не имевший ни друзей, ни родственников, которые пришли бы меня встречать, остался стоять сзади, испытывая смесь любопытства и испуга, исполненный внезапной нежности к судну, которое несколько недель служило мне домом. У меня ведь ничего больше теперь не было. Восток остался позади, моя жизнь там закончилась. И хотя у меня имелись некие смутные планы и задача, которую я более или менее себе поставил, я не представлял ни Англии, ни своего будущего.
Протяжно загудела пароходная сирена, на суше ответили. В воздух взлетели шляпы.
Тогда я обернулся и устремил взгляд на уходящую от меня длинную темную ленту Темзы, которая вела к морю, и ощутил в этот миг столь безмерную тоску, такое уныние и одиночество, каких за всю свою жизнь не испытывал еще ни разу.
Все, что было со мной до этого дня, можно рассказать довольно кратко. Я знал лишь то, что меня отправили за границу из Англии в возрасте пяти лет после смерти моих родителей, о которых у меня не осталось вообще никаких воспоминаний и о которых я ничего не знал.
Все мои самые давние воспоминания относятся к той поре, когда я маленьким мальчиком жил в Африке с человеком, бывшим моим опекуном — а потому я так его и называл: Опекун. Он сказал мне, что был старым другом семьи моей матери, и все, и до самой своей смерти — а мне было тогда семнадцать лет — никогда и ничего не говорил мне ни о моем рождении, ни о раннем детстве, ни о доме и семье. Этих мест и людей, этих первых лет моей жизни словно бы никогда и не было, а те слабые воспоминания, которые у меня от них остались, я, должно быть, быстро научился подавлять ради собственного душевного спокойствия — так они оказались полностью погребены.
Был ли я счастлив или несчастлив, каким я был прежде, я тоже не знал. Лишь изредка в сновидениях или же в странные, ускользающие мгновения на грани сна и яви я ухватывал обрывок некоего настроения, некоего внутреннего состояния, или чувства, или видения — не знаю точно, как это назвать, — который — как я полагал, поскольку это не имело ни малейшего отношения к чему-либо в моей нынешней жизни или к миру, что меня теперь окружал, — был, вероятно, связан с моими детскими годами в Англии.
Мой опекун жил тогда в горах северной Кении, и именно к этому периоду относятся мои первые осознанные воспоминания. Мы поселились в большом, просторном бунгало на ферме, и я ходил в начальную школу в городе, в двадцати милях от нас. Образование, которое я там получил, было менее чем достаточным, хотя, думаю, я вполне счастливо проводил время. У опекуна была хорошая, солидная, традиционная библиотека, к которой я имел доступ, и с ее помощью я восполнил многие пробелы в моем школьном обучении.
Но хотя в книгах я находил своего рода утешение и компанию, в глубине души я был сорванцом и все время, какое только мог, проводил под открытым небом, бегая практически без присмотра, вбирая в себя все образы и звуки, все великолепие этой самой вольготной и прекрасной страны.
После нескольких лет в Кении мы переехали в Индию, а оттуда — на остров Цейлон, где мне было предложено изучать торговлю чаем. Но я счел, что новые странствия в дальние и романтические края влекут меня куда больше, чем перспектива делать какую бы то ни было карьеру, и начал втайне планировать для себя жизнь кочевника, полную приключения и открытий. Помимо всего прочего, я прочел о странствиях и трудах человека, который, как я решил, был едва ли не самым великим из всех путешественников-первооткрывателей. Его звали Конрад Вейн. Вечерами я тщательно изучал груды карт, книг и атласов, намечая свои грядущие странствия.
Когда мне было семнадцать лет, моего опекуна совершенно внезапно поразила болезнь, и, как бывает со многими людьми, подхватившими в этих краях одну из тех жутких лихорадок, что нападают без предупреждения, он — еще двадцать четыре часа назад крепкий и здоровый — оказался на грани смерти.
Я не мог притворяться, что сильно его люблю. Но хотя он был человеком замкнутым и до некоторой степени мрачным, он десять лет заменял мне отца. Он мне нравился, я уважал его, однако мы никогда не были особенно близки, и я ни разу не доверил ему ни одной своей сокровенной тайны.
Но когда я стоял в спертом, влажном воздухе бунгало возле его кровати и смотрел на его жуткое, сделавшееся словно бы восковым, блестевшее от пота осунувшееся лицо, я был потрясен и повергнут в отчаяние. Я попытался сказать, что люблю его, но слова не складывались одно с другим, а когда я снова на него посмотрел, глаза его уставились на меня без всякого выражения. Он был мертв.
Следующие двадцать лет я путешествовал по Индии и по всей Африке, побывал в Бирме, Сингапуре, Малайей, наконец, добрался до самых дальних окраин Китая. Поначалу странствия мои были более или менее бесцельны, но вскоре я приступил к осуществлению своей мечты пройти по стопам Конрада Вейна. Путешествуя, я обучался, общаясь со всеми, с кем сталкивала меня судьба, живя местными обычаями, все слушая и все вбирая глазами. Кроме того, я прочитал все, что мог, по истории и литературе, о преданиях и легендах этих стран, и усвоил достаточное количество слов из нескольких языков, чтобы иметь возможность объясниться на них. Я был своим везде — и нигде, я был кочевником, и я всегда — в самом истинном смысле слова — оставался одинок. Это была жизнь странная и захватывающая, и она мне нравилась. Но внезапно все кончилось, когда на Пинанге я заразился тяжелой болезнью и за эти долгие и мучительные недели стал постепенно сознавать, что пора мне завершить свои странствия, что я уже немолод, повидал все, что когда-либо мечтал повидать, и — самое главное — мог поручиться, что повторил все путешествия Вейна. Воистину все эти двадцать с лишним лет после его смерти я столь скрупулезно и столь неотступно следовал по его стопам, что порой даже отождествлял себя с ним и чувствовал себя так, словно я практически и был Вейном.
За эти два десятилетия я встречал иногда людей из Англии и внимательно слушал их повествования о ней. И теперь я ощутил тоску и желание вернуться туда (ведь из краткого рассказа моего опекуна я знал, что по рождению я был англичанином и что Англия была самым первым моим домом). Я не строил определенных планов и не представлял себе, где мог бы обосноваться по прибытии. У меня имелись деньги, которыми распоряжался мой опекун и которые перешли ко мне после его смерти вместе с теми средствами и имуществом, что принадлежали ему, а сам я все эти годы жил экономно; денег было более чем достаточно, чтобы я мог оплатить переезд и иметь в дальнейшем скромный доход. Прежде всего я хотел отыскать побольше сведений о юных годах Конрада Вейна, до того, как он предпринял свои путешествия и начал писать о них — поскольку он, так же, как и я, был англичанином-изгнанником, — и у меня имелся некий замысел воздать ему посильную дань уважения в книге. Мне казалось, что Вейном и его трудами пренебрегли, и ныне ему грозит полное забвение.
Итак, когда я достаточно набрался сил, я продал большую часть своего имущества, собрал остальное — немного того, что мне было дорого как память о минувших двадцати годах — и заказал свой переезд.
И вот теперь я был здесь, одинокий под лондонским дождем, в этот мрачный и тоскливый вечер.
Большую часть своего багажа я оставил на хранение на складе в порту и нес в руках только старую холщевую сумку — ее содержимого мне должно было хватить на день-другой. Я собирался как можно быстрее найти комнаты, чтобы обосноваться в Лондоне до тех пор, пока я здесь не освоюсь и не сумею более четко продумать свой дальнейший путь. Пока что я получил в конторе пароходной компании несколько адресов гостиниц, где мог бы снять номер. Сначала они предположили, что я захочу остановиться в одном из самых фешенебельных районов города, но я сказал, что буду чувствовать себя уютнее в каком-нибудь простом, обыденном месте поближе к реке. Дорогая мебель и пуховые перины были не в моих привычках. Посовещавшись между собой, клерки выбрали несколько названий и предупредили, чтобы ни в какие другие гостиницы я по дороге не заходил. Я отклонил все предложения носильщика проводить меня и, имея при себе только сумку и листок бумаги, вышел из складов и сараев, миновал какие-то большие ворота и сразу же оказался в лабиринте узких улочек.
Время было едва за полдень, но свет уже начинал меркнуть, и подступали сумерки. Холодный ветер с реки украдкой скользил по улицам и переулкам. Дома были грязными, крытыми блестящими от дождя черными крышами, убогими, нищими и уродливыми, и среди них то и дело смутно прорисовывались большие склады. Воздух был наполнен криками буксиров и тоскливым воем сирены, то и дело доносился грохот ящиков о причалы.
Людей было немного, хотя тут и там в полуоткрытых дверных проемах и темных подворотнях я замечал одинокую фигурку или стайку оборванных ребятишек. Лишь раз или два мимо проехал кэб, так быстро, словно спешил побыстрее оказаться подальше от этих своеобразных улиц.
И хотя здесь было так мрачно, холодно, да еще и сыро, я испытывал огромную радость и ни о чем не тревожился. Я блуждал в одиночку в куда более темных закоулках, чем эти, в городах востока, и кроме того, после недель заточения на борту парохода уже сама возможность свободно передвигаться доставляла удовольствие.
Пару раз я проходил мимо подозрительных трактиров, и, заглянув внутрь, узнавал те самые места, от которых клерки пароходной компании рекомендовали мне держаться подальше, но в это время суток пьяниц было немного, а тускло освещенные залы выглядели весьма негостеприимными.
После того как я несколько раз свернул не туда и вынужден был возвращаться той же дорогой, я наткнулся на Кипек-Хит-стрит и — почти случайно — на дверь «Перекрещенных ключей». К тому времени ливень перешел в мелкую морось, и тучи внезапно разошлись, чтобы пропустить последние слабые лучи солнца, от которых вспыхнули на миг узкие окна. Я остановился и поставил свою сумку. Передо мной, под грубо намалеванной гостиничной вывеской, была тяжелая деревянная дверь с задвижкой, к которой спускались с улицы полдюжины истертых ступеней.
Я повернулся и огляделся вокруг. На востоке, на фоне темного неба чернели почти неразличимые здания складов. На западе, позади меня, горели кроваво-красные полосы облаков и заходящее солнце. Я испытывал те самые чувства — возбуждение, волнение и любопытство, — которые всегда вызывало у меня непривычное окружение, но в каком-то смысле я чувствовал себя и как дома, поскольку, хотя здесь был другой, более холодный воздух, чем тот, к которому я привык, для опытного путешественника в любом порту есть что-то знакомое: виды, запахи, суета и даже те лабиринты улиц и портовых сооружений, что окружают его и обязаны ему своим существованием. Просто я привык к более душному, парному воздуху и к зловонию востока.
Пока я стоял, вбирая в себя впечатления, привыкая, изучая окрестные дома, я краем глаза уловил какое-то мимолетное движение и оглянулся в ту сторону. Это был мальчик лет двенадцати — тринадцати, худенький, бледный, в грязной рубашке без воротничка. Секунду, не больше, он смотрел прямо на меня, а затем он быстро отвел глаза, словно смутившись или боясь встретиться со мной взглядом. Но тут я увидел, как солнце, отразившись еще одной внезапной вспышкой от окон, в следующую секунду погасло — как будто задули свечу, — вновь скрывшись за несущимися по небу грозовыми тучами. Когда я оглянулся назад, мальчика уже не было (я предположил, что он исчез в расщелине между домами), и узкая улица была темна.
Я повернулся, спустился по невысоким истоптанным каменным ступенькам и, отворив тяжелую дубовую дверь, которую оставили приоткрытой, вошел в гостиницу «Перекрещенные ключи».
Несколько мгновений, пока глаза мои не привыкли к сумраку, я ничего не видел. В прихожей было холодно, сырой запах подвала мешался с запахами табачного дыма и эля, которые, должно быть, впитывались в эти стены годами, а может, и столетиями — становилось понятно, что дом этот очень старый.
Я стоял и ждал, пока кто-нибудь выйдет или окликнет меня. Однако ничего не произошло. Было все так же темно и тихо, лишь где-то в глубине громко тикали старинные напольные часы.
А потом, без всякого предупреждения, раздался внезапный жуткий вопль — визг или стон, подобный хохоту старухи или крикам некоего существа, испытывающего смертную муку. Он раздался раз, разрывая тишину дому, а затем еще раз, — леденящий душу звук, который заставил меня броситься вперед, и сердце мое пустилось в галоп, пока я дико озирался по сторонам. Глубоко внутри меня нарастал великий страх. Этот звук пробудил во мне кошмары и неясные смутные образы, хотя я не мог ни распознать его, ни припомнить ничего подобного.
А потом снова настала тишина, и лишь ужасное воспоминание осталось висеть в воздухе.
Теперь я уже немного привык к темноте прихожей и увидел, что слева есть еще одна дверь, тоже приоткрытая. Она привела меня — одна ступенька вниз — в маленькую, тускло освещенную залу бара с длинной стойкой красного дерева, близ которой стояли несколько скамей и табуретов. Маленькие оконца едва пропускали свет. Комната была совершенно пуста, и я уже почти дошел до медного колокольчика, стоявшего на барной стойке, когда, взглянув наверх, увидел покачивающийся в большой полукруглой медной клетке источник этих жутких воплей. Попугай с тускло-зелеными, линялого вида перьями и страшным крючковатым клювом стоял на одной ноге на перекладине. Его глаз блестел, недружелюбно уставившись прямо на меня.
Кровь заледенела у меня в жилах. В своих странствиях я сталкивался с множеством более странных, более экзотических и воистину более омерзительных и опасных птиц — и, если уж на то пошло, так и зверей. В том, что сейчас предстало моим глазам, не было ничего особенно зловещего — всего-навсего самый обыкновенный попугай. И все же я отшатнулся от него, отвел глаза и невольно отступил назад. Я его боялся. При виде него меня словно захлестнула поднявшаяся изнутри волна чудовищной дурноты. И глубоко-глубоко в подсознании какое-то забытое воспоминание — наверное, из самого раннего детства, — порхая, словно бабочка, билось в двери сознания. Что это было? Где я видел подобную птицу, слышал подобные крики, и почему это столь сильно пугало меня? Я не знал, не мог сказать. Я просто стоял на месте — рука застыла над колокольчиком, струйки пота стекали за воротник — и видел только черный, блестящий глаз и плавно покачивающуюся жердочку с этой зловещей птицей.
Меня избавило появление человека, который вышел, пригнувшись, из двери, ведущей в помещение за баром, — мужчины с ястребиным носом и тяжелым подбородком, одетого в суконный фартук. Впрочем, он был достаточно вежлив и с готовностью согласился предоставить мне номер с ужином на пару ночей — и дольше, если я того пожелаю.
— Хотя вы уедете, — сказал он, — и довольно скоро.
— У меня пока еще нет определенных планов. Хочу приглядеться к Лондону. Я очень много лет прожил в других странах.
Он только кивнул — ни я, ни моя история его, очевидно, не слишком интересовали — и провел меня обратно через зал, наверх по двум узким и крутым лестничным пролетам, а затем по коридору в заднюю часть дома, ни разу не предупредив по дороге, чтобы я поберег голову и пригнулся.
Номер, который он мне показал, был маленьким и таким же темным, как и весь этот дом, но чистым и прилично меблированным: с кроватью, дубовым столом и стулом. Окно выходило во внутренний двор, на крыши и дымовые трубы, едва различимые сейчас, когда последние лучи сочились с неба тонкой мертвенно-бледной полоской на западе.
Я распаковал сумку — немного одежды и личных вещей, а потом, буквально за несколько мгновений, на меня навалилась такая усталость, что в глазах все поплыло, ноги отяжелели и начали болеть, и, лежа полностью одетый на кровати, я провалился в такой глубокий сон, какого, кажется, у меня еще не было никогда. Перемена обстановки, новые виды и звуки, облегчение от того, что путешествие завершилось и я наконец достиг родных берегов, и, возможно, в первую очередь, сильнейшие эмоции, захлестывавшие меня в минувшие несколько часов, всё это вместе взятое полностью меня опустошило, исчерпав все мои жизненные силы. Часа четыре я не осознавал ни себя, ни окружающего, и пробудился лишь от стука, пройдя сперва сквозь черные, самые дальние глубины сна и затем наверх, туда, где странные формы и образы, оборванные клочки сновидений, плавали в зеленоватых сумерках, и отсюда — резко на поверхность.
В комнате царила полнейшая темнота, и я лежал нескольких секунд, совершенно растерянный, не понимая, где я, какой сегодня день и сколько сейчас времени, а голова у меня была тяжелая, как от наркотика.
Стук раздался снова, я определил, откуда он доносится, осознал, где я нахожусь, и встал, чтобы открыть дверь.
Снаружи, в узком коридоре, стояла молодая женщина, в колеблющемся свете позади нее я заметил вторую фигуру и сделал шаг назад, чтобы впустить их. Но когда девушка вошла в номер, неся кувшин горячей воды и таз, и медленно, с неуклюжей осторожностью двинулась поставить это на сундук, я оглянулся и увидел, что ошибся: коридор был пуст.
— Если хотите поужинать, вам придется спуститься. В номера мы не разносим.
У нее были пухлое коровье личико, не выражавшее ничего, кроме, разве что, налета усталости или скуки, и медленная манера речи. Но дойдя до двери, уже с порога, она бросила на меня быстрый взгляд, и в ее унылых глазах промелькнула слабая вспышка интереса или любопытства, что побудило меня спросить, есть ли еще какие-нибудь постояльцы, остановившиеся здесь на эту ночь.
Помедлив, она ответила:
— У нас только две комнаты. Сюда мало кто приезжает.
— Да. Здесь, кажется, очень тихо.
— По большей части. Шумные идут в другие места.
— Вы имеете в виду моряков?
— Мы содержим респектабельную гостиницу.
— А вы живете здесь?
— С отцом.
Когда она повернулась уходить, я сказ&ч, сам не знаю почему:
— А мальчик?
У меня вдруг возникла твердая уверенность, что, когда она вошла, кто-то стоял позади нее, и это был мальчик, возможно, тот, которого я мельком увидел на улице, когда пришел сюда, — хотя и не мог бы сказать, почему он меня заинтересовал.
— Никаких мальчиков здесь нет.
— Я подумал, может, у вас есть брат — или мальчик на побегушках? Я видел его на улице, когда пришел.
— А, на улице. — В голосе ее прозвучало легкое презрение. — Там мог быть кто угодно. И мальчики, и прочие всякие. Кто угодно.
Когда она удалилась, я подошел к окну. Дождь перестал. Но я не мог разглядеть практически ничего, за исключением слабого света из какой-то комнаты ниже, который едва проникал в мрачное пространство двора. Это место, казалось, принадлежало иному времени, не тому, в котором я жил, а далекому прошлому. Итак, я был обитателем города книг и сказок, которые читал ребенком, места, принадлежащего скорее воображению, нежели какой-либо реальности, и словно почти не менявшегося многие столетия. Но это до поры до времени, пока я здесь не освоюсь. Я думал, что совершу переход от своей прошлой, совсем иной жизни к будущему, которое меня ждет, более или менее постепенно. Здесь, в этой тихой и темной гостиничке, стоявшей у самой реки, у меня было странное ощущение, будто я подвешен в неопределенности, не принадлежащей никакому реальному времени или месту.
Комната моя была маленькой, тесной и вполне уютной, но в ней не было ничего, к чему я мог бы привязаться; люди, которых я видел до сих пор, не предъявляли ко мне никаких требований и, по всей вероятности, вообще не оставили по себе никаких впечатлений. Я не обрел еще никаких связей, не пустил корней. Всю свою взрослую жизнь, с тех пор как умер мой опекун, я долгие годы не принадлежал ни одному человеку и ни одному месту, — а о своих ранних годах я, разумеется, ничего не знал.
Буду ли я и дальше жить так, я понятия не имел. Но я знал, что странствия мои подошли к концу, полностью отдавал себе отчет, что уже не молод, и понимал, что рано или поздно должен буду осесть и связать себя с каким-то местом и людьми, а иначе мне придется окончить свои дни одиноким, эксцентричным, несчастным стариком.
Я умылся и, пройдя темными коридорами, спустился по лестнице в бар, где мне подали простой и скромный ужин в уголке, подальше от нескольких пьяниц, которые уже захмелели и говорили все разом. Я был бы вполне доволен и спокоен — все еще вялый и несколько ошарашенный после сна, — если бы не чувствовал себя настолько смущенным и растерянным под неотступным, злобным, пристальным взглядом попугая, который сидел, нахохлившись, в своей медной клетке, смотрел в мою сторону и ни разу не повернул головы, лишь время от времени полуопускал веки, чтобы скрыть на миг этот блеск перед тем, как снова уставиться на меня.
Я взял рюмочку бренди, по-прежнему сидя в одиночестве за маленьким столиком, а потом вернулся к себе номер. Мой уход вызвал столь же мало интереса, как и мое появление.
Несмотря на дневной отдых, я снова почувствовал себя опустошенным, и хотя у меня был с собой один из путевых журналов Конрада Вейна о путешествии к Островам Антиподов, и я намеревался еще раз перечитать его, довольно скоро буквы стали расплываться у меня перед глазами, и я, выключив лампу, заснул.
Однако на сей раз я не погрузился столь глубоко в бессознательное состояние и, когда проснулся, сразу понял и кто я, и где нахожусь и, кроме того, почувствовал, что прошел всего час или около того. И действительно, когда я зажег лампу, часы мои показывали, что еще нет и полуночи. Теперь я уже проснулся окончательно и был настолько полон внезапной беспокойной энергии, желания двигаться, дышать свежим воздухом, что оделся и спустился вниз по лестнице.
Бар был пуст, наводящая ужас клетка с попугаем накрыта темно-бордовой шалью, но хозяин еще оставался здесь, начищая кастрюли, и он согласился оставить парадную дверь незапертой — я должен был закрыть ее на засов после своего возвращения.
Полагаю, я собирался прогуляться где-то около получаса. Я восстановил маршрут, которым пришел сюда днем, и довольно скоро, срезав путь переулками между высоких домов, дошел до Темзы.
Вечером ветер разогнал тяжелые дождевые тучи, слегка похолодало, небо было ясное, и на нем сияло множество звезд. Луна в своей третьей четверти плыла в вышине над водой подобно кораблю, и ее бледного света вполне хватало, чтобы различить окрестности. Я остановился, закрыл на мгновение глаза и вдохнул речной воздух — его влажный болотный запах, резкую смесь гниющей древесины, нефти и смолы, слабое зловоние рыбы и примешивающийся ко всему этому далекий запах открытого моря. Одна-две лодки проскользнули украдкой по темной воде — на корме раскачивались фонари, потом еще одна подошла почти вплотную к берегу, поскрипывая все громче по мере приближения ко мне. Дальше, справа от меня, маячили большие суда, где-то среди них было и то, на котором я проделал свой путь сюда. Но я не испытывал ни малейшего желания возвратиться с ним, когда оно вновь отправится в плавание, у меня не было ностальгии ни по одной из тех стран, что я оставил позади. Странное чувство того, что здесь моя родина, что я вернулся домой, охватило меня настолько, что запах Темзы казался приветливым и давно знакомым.
Я провел некоторое время, прогуливаясь вдоль широкой реки, а потом свернул обратно в лабиринт улочек и портовых складов, переулков и дворов, которые привели меня в Сити. Я испытывал странное волнение, столь же острое, как и то, что я познал в юности, когда впервые ступал на некую новую землю, — желание увидеть, узнать, открыть.
Близ реки было тихо, если не считать вкрадчивого шелеста судов, плывущих по воде, и мягкого плеска волны о берег. И лишь изредка я видел какого-нибудь человека. Но теперь, хотя сначала улицы казались пустынными, я постепенно стал замечать повсюду вокруг меня скрытую жизнь: фигуры, теснившиеся на лестницах и в дверных проемах, шаги, внезапный свист, шепчущие голоса. Раз или два меня обогнал кэб, и один раз я заметил чуть впереди констебля.
Потом я снова свернул и оказался возле церкви, совсем рядом стояла еще одна — ее шпили и крыши серебрились в лунном свете, как рыбья чешуя, а ниже, за запертыми железными воротами, отбрасывали длинные тени надгробные памятники и склепы. Но для меня во всем этом была удивительная красота, не таившая в себе ни ужаса, ни угрозы, и я взирал в изумлении, ибо это были те самые места, о которых я читал, которые видел в своих грезах — древние и стройные лондонские церкви.
Я прошел между высокими, узкими зданиями с окнами, закрытыми жалюзи, — здесь были конторы банкиров, адвокатов, коммерсантов, и, миновав множество узких улочек и переулков, наткнулся на район дивных парков и скверов, а вскоре после этого — на зловонный район складов, доходных домов, ростовщиков и маленьких грязных лавочек. Здесь уже были люди, подобные зверькам, поспешно убегающим через подлесок, закутанные фигуры, не поднимавшие глаз и не показывавшие лиц, но лишь мгновенно исчезавшие из поля зрения.
Все это было настолько непривычно, и я был здесь совершенно один — казалось бы, я должен чувствовать себя неуютно, испытывать страх, но нет; я ощущал сигнал тревоги, разум мой обострился и работал интенсивно, искрясь от напряженного внимания. У меня было странное чувство, что я следую за кем-то или что-то ищу и вот-вот это обнаружу, за следующим углом, или еще за следующим. Я ступал решительно и уверенно, ноги шагали легко, и лишь когда я вышел на широкую дорогу, которая, казалось, уводит прочь от самых плотно заселенных улиц, я остановился, и ко мне вернулось обычное восприятие. Примерно в сотне ярдов впереди виднелся огромный черный железнодорожный мост, а за ним, похоже, простиралось более высокое, более открытое пространство.
Я заблудился. Бродя и петляя по улицам, я удалился от реки и от «Перекрещенных ключей», вероятно, на несколько миль.
Я стоял у входа в большой оштукатуренный особняк, собираясь с мыслями и решая, что сейчас лучше сделать, когда, уловив какое-то мелкое движение в ярде или двух позади, повернулся и снова поймал взглядом фигуру мальчика. Стало быть, он следовал за мной, никаких сомнений; я видел его лицо, его темные встревоженные глаза и тоненькую шейку, торчавшую из рубашки без воротника. Он посмотрел на меня, а потом — словно бы куда-то вдаль, через мое плечо.
Ну что ж, решил я, если он следовал за мной сюда, не важно, по какой причине, то мог бы привести меня и обратно. Я уверенно шагнул в его сторону и уже почти поднял руку, чтобы остановить его, но в этот момент по мосту с ревом прогрохотал поезд, извергая дым и сине-лиловое пламя — из паровозной трубы летели искры, в окнах вагонов прорисовывались угольно-черные силуэты людей. Это было величественное, волнующее зрелище, и я вертелся волчком, глядя на все с детским восторгом и удивлением. Паровоз был подобен некоему мифологическому чудовищу, пожирающему темноту на своем пути.
А потом он уехал, и запах сажи и пара медленно опустился ко мне в холодном воздухе.
Я обернулся к мальчику. Но он опять ускользнул, растворившись во тьме и оставив меня искать дорогу и возвращаться обратно в полном одиночестве. В раздражении я поклялся, что поколочу его, когда догоню, за то, что морочил мне голову.
Наконец, после более чем получаса блужданий, я остановил повозку, которая двигалась на восток в сторону реки, и поехал на ней, а потом мне объяснили, куда идти, и, раз или два свернув не туда и вернувшись, я дошел до доков и улиц, ведущих к гостинице. Я забрел гораздо дальше, чем следовало, продрог и устал, и последняя миля далась мне воистину с трудом. Теперь я уже никого не видел, а луна скрылась за новым скоплением облаков. Стояла самая настоящая глухая ночь. Я забыл про мальчика — этого негодника, выглядевшего, как нищий, — утратил весь интерес к чему бы то ни было, кроме собственной усталости, и по мере того, как я терял силы, а утомление нарастало, я стал задумываться, как же странно сложилось, что я жажду увидеть эту мрачную, темную, неприветливую гостиницу так, будто это мой дом. Запах, идущий от реки, когда я наконец его почувствовал, и вид темного переулка, который, как я знал, ведет к нужной улице, озарили мне душу. И все же — почему это должно быть так? И где мой «дом»? Если под домом подразумевать семейный очаг, дорогое для меня место, где меня ждут те, кому я нужен, — то ничего этого у меня не было. Но когда я сошел наконец по ступеням, ведущим с улицы к закрытой двери гостиницы, я решил, что в один прекрасный день все это у меня непременно будет, и что будет это именно здесь, в Англии — хотя, может быть, и не в Лондоне. Ибо после моей ночной прогулки я был уверен как никогда раньше, что именно Англия — моя истинная родина, и, более того, что так было всегда, с самого моего рождения.
Той ночью случилось еще одно происшествие.
В гостинице было темно. Я запер парадную дверь, задвинул железные засовы и пошел через зал, нащупывая вытянутой рукой перекладины перил, — окна, через которое мог бы проникнуть лунный свет, здесь не было, а ни лампы, ни фонаря мне не оставили. Я думал, что теперь уже знаю, как пройти на верхний этаж и выйти к моему номеру, но на второй лестничной площадке я, должно быть, не туда повернул: здесь был лабиринт узких и коротких коридоров, переходящих один в другой, и, обнаружив прямо перед собой глухую стену, я отступил на несколько ярдов, прежде чем снова осторожно двинуться дальше. Я продвигался вперед шаг за шагом, ощупывая левой рукой стену. Я боялся перепутать дверь и войти в чужую комнату, колебался, не лучше ли кого-то позвать, но был полностью уверен, что угрюмый хозяин не обрадуется, если я его потревожу.
Потом, в конце коридора, я заметил тусклое красноватое свечение, как от последних тлеющих угольков камина, и начал продвигаться в том направлении, полагая, что сумею там так или иначе сориентироваться или по крайней мере узнать какой-нибудь знакомый угол.
По мере того как я приближался, свет не делался ярче, но, казалось, был как-то странно заслонен чем-то или прикрыт. Расстояние вдоль коридора было всего несколько ярдов, и все же на то, чтобы его пройти, мне потребовалась вечность, настолько я устал и окоченел.
А потом я вдруг оказался почти вплотную к источнику света, и в тот же самый момент споткнулся о единственную ступеньку, оказавшуюся на моем пути. Я вытянул руку, балансируя, чтобы не упасть, и едва сумел удержаться на ногах, но все же пошатнулся, и рука моя коснулась не пустого пространства и не твердой поверхности — стены или двери, но, к моему ужасу, наткнулась и прошла насквозь завесу или занавес из бусинок, которые цеплялись и тянулись за мной подобно лианам, и я ощущал их не только на ладонях и плечах, но и на лице, и на волосах. В темноте я чувствовал себя кошмарно, но то, что последовало дальше, было еще хуже.
Оглядевшись, я увидел, что занавес действительно закрывает пустой дверной проем и что за маленькой темной прихожей, на входе в которую я стоял, находится комната. Я мог разобрать лишь немного, и мои впечатления были хаотичными и мимолетными, да я и сам пребывал в замешательстве и шоке от того, что чуть не упал. Я увидел круглый стол, а рядом с ним, чуть отодвинутый, стул, на котором сидела старуха. Свет исходил от единственной тусклой лампы, стоявшей на столе, ее огонек был прикрыт какой-то красноватой тканью. На голове у старухи был платок, повязанный на лбу на цыганский манер, она была закутана в нечто вроде шалей из какой-то темной струящейся материи. Все это я лишь мельком успел отметить, прежде чем она подняла глаза и устремила взгляд прямо на меня, хотя не знаю, могла ли она разглядеть меня в полумраке. Но я ее видел. Я видел черные провалы глаз, в центре которых мерцали зрачки, ее смуглую, маслянистую кожу; видел ее руки, сложенные одна на другой, старые, худые — мне показалось, они похожи на когти; видел ослепительный блик от перстня, украшенного драгоценными камнями или эмалями.
На то, чтобы описать это, потребовались минуты, и меня бросает в жар, когда я вновь переживаю эту сцену, однако на то, чтобы увидеть эту картину — старуху за занавесом из бусинок в той темной, красновато-мерцающей комнате — ушли всего секунды, но за несколько секунд это зрелище навеки запечатлелось в моих глазах, в моем сознании и в памяти и пробудило во мне некий страшный глубинный отклик.
Не знаю, вскрикнул я или нет, знаю только, что отпрянул почти в то же мгновение, когда почувствовал бусинки и увидел старуху, и отступил назад, снова спотыкаясь, выпутывая руки из мерзких цепляющихся нитей — спасаясь бегством, я все еще слышал тихий нежный звук колеблющегося занавеса. Но в спешке я опять упал, на сей раз, споткнувшись о какой-то предмет мебели, стоявший у стены, который издал страшный грохот. Сквозь шум и собственные проклятия я услышал властный голос и увидел свет — это распахнулась дверь в конце коридора.
Хозяин показал мне дорогу к моему номеру, от которого я был всего в нескольких шагах, сделал это он не слишком любезно, и я не мог его винить, впрочем, я слабо воспринимал его угрюмые сетования и упреки, настолько я был дезориентирован и охвачен собственным страхом.
Я овладел собой и успокоился лишь после того, как побыл какое-то время один, сидя в тишине на своей кровати. Я был страшно напуган, но не из-за темноты и не из-за того, разумеется, что заблудился, — это все были мелочи, — но тем, что я видел: старая карга, драпированная в цыганские платки и шали, сидящая за столом в темной комнате перед завешенной лампой. И все же я, как ни ломал себе голову, не мог представить ничего реально существующего, что могло бы испугать взрослого мужчину, который странствовал в одиночку по самых дальним уголкам света и чуть ли не каждый день видел вещи, в тысячу раз более ужасающие и удивительные. Сердце мое билось громко и все еще слишком часто, во рту пересохло, мозги раскалились и почти потрескивали от состояния запредельной тревоги и нервного страха. И все же — почему? Я вынужден был прийти к заключению, что был напуган не столько тем, что видел на самом деле, сколько неким воспоминанием, которое вызвала эта картина, чем-то, что испугало меня очень давно. Я ничего не мог вспомнить, хотя и ломал над этим голову почти всю ночь — я так и не заснул до самого рассвета. Я знал только, что всякий раз, как перед моим мысленным взором представала старуха, я отшатывался, отчаянно желая броситься прочь, чтобы не видеть ее лица и фигуры, ее взгляда, и — прежде всего — чтобы не войти в полутемную комнату, что была за занавесом из бусинок.
Следующую неделю я провел, гуляя по Лондону, и с каждым новым днем жуткий образ ночного кошмара со старухой все дальше отступал из моих мыслей, нервы мои снова стали довольно крепкими, тем более что ничего тревожного и дурного не случалось, и всю неделю с утра до вечера стояла на редкость дивная погода с прозрачным холодным воздухом и ясным небом.
За ту неделю я узнал большой город настолько хорошо, насколько это вообще возможно для человека, не прожившего в нем долгие годы; я посвятил себя этому. Я гулял вдоль Темзы и поднимался в Хэмпстед-Хит; по широким дорогам, ведущим за город, я забредал далеко на юг и восток, я проходил один за другим кварталы элегантных модных домов и не раз блуждал в тесном продымленном лабиринте за железнодорожными вокзалами Юстон и Сент-Панкрас, Мэрилбуон и Виктория. Я бродил и в районе, в котором издавна обитали правоведы с их пользующимися дурной славой судами и старинными гостиницами, где раньше были адвокатские конторы; я стоял, оглушенный грохотом всех печатных станков Флит-стрит, и гулял с толпами до Лудгейт-Хилл, и через Парк, и по Пиккадилли. Я смотрел на башни и дворцы, статуи и памятники, я стал узнавать выкрики уличных торговцев и цветочниц, газетчиков и извозчиков. Я бродил по полупустым улицам среди телег молочников и спешащих клерков рано утром и вновь и вновь возвращался туда вечерами, на оживленные яркие улицы и в темные переулки. Я упивался моим ощущением Лондона и был опьянен им.
За несколько недель до того, как отправиться в Англию, я написал два письма: первое — продавцу антикварных книг и частному издателю нескольких монографий, посвященных жизнеописаниям и путешествиям, который, как у меня были основания полагать, имел некоторый интерес к путешествиям Конрада Вейна, и второе — ректору частной школы, в которой учился Вейн, расположенной милях в двадцати от Лондона выше по течению Темзы.
В пятницу я зашел в контору пароходной компании, чтобы договориться о дальнейшем хранении моего багажа, поскольку еще не решил, в какой части Лондона хотел бы снять квартиру. Там я обнаружил ответы от обоих этих людей, предлагавших мне связаться с ними, когда я прибуду в Англию.
Я так и сделал и договорился с преподобным Арчибальдом Вотейблом, ректором Элтона, встретиться в клубе «Атенеум» на Пэлл-Мэлл, но сначала — посетить книжный магазин и контору мистера Теодора Бимиша в районе Холборна.
Магазин я нашел с большим трудом. Он стоял в ряду высоких, узких кирпичных домов, составлявших восточную часть Крэб-Пэсседж, темной мощеной улочки близ Чансери-лейн. Похоже, она не была обозначена ни на одной карте, и ни один прохожий из тех, у кого я спрашивал, как пройти, не слышал о ней. В конце концов я наткнулся на магазин Бимиша случайно, после того как долго блуждал туда-сюда и уже чуть было не прошел мимо него по другой стороне, поскольку он был очень узкий и не имел никакой вывески, когда увидел сквозь окно книги, громоздившиеся от пола до потолка. Магазин, который я сначала принял за частный дом, располагался между табачной лавкой и высокими деревянными воротами, ведущими в извозчичий двор. И только когда я вернулся и подошел, чтобы изучить это строение поближе, я увидел на табличке у двери выцветшую надпись «Тео. Бимиш, букинист».
Хотя на широких улицах был солнечный зимний день, сюда, в проулок — и уж тем более в магазинчик — свет не проникал вовсе, и синее небо проглядывало над домами лишь кусочками, напоминавшими фрагменты мозаики.
Три каменные ступени вели к двери магазина, которая открывалась прямо в помещение первого этажа, тянувшееся куда-то вглубь. Там едва хватало пространства, чтобы передвигаться боком между полками и стеллажами, уставленными книгами — главным образом, томами биографий, истории и путешествий, многие из них были связаны с востоком. Я помешкал несколько секунд, пока глаза мои привыкали к полумраку — кроме света, сочившегося в высокое окно, другого освещения здесь не было, — но никто не появился, а потому в конце концов я поднялся по короткой крутой лестнице, которая привела меня в верхнее помещение, также полное книг, однако здесь жалюзи были полуприкрыты, и я не смог бы предпринять попытку исследовать их. К этой комнате примыкала каморка кабинета, в котором стояли огромный заваленный письменный стол и стеллажи с коробками и кипами бумаг.
Когда я вошел в магазин, дверной колокольчик ржаво забренчал, шаги мои эхом отозвались на голых деревянных половицах, то же самое было и когда я поднимался по лестнице, однако никто не вышел поздороваться со мной или спросить, что меня интересует; казалось, что о моем присутствии здесь вообще никто не знает, или же это никого не волнует.
Я прошелся вдоль полок, вынимая наугад тома, пока не наткнулся на книгу о той части Китая, по которой я путешествовал всего несколько лет назад по маршруту, пройденному Конрадом Вейном, и в которой нашел большую часть свидетельств его присутствия. Я с нетерпением открыл книгу, но когда начал переворачивать страницы, меня охватило странное тревожное чувство. Сначала это ощущалось так, будто за мной наблюдают, и впечатление было настолько сильным, что я дважды резко поднимал глаза от страницы, оглядывался через плечо, обводил взглядом комнату и, наконец, посмотрел в окно. Но здесь никого не было, я был совершенно один, и не слышалось никаких звуков, кроме шелеста перелистываемых мной страниц. Однако ощущение это не уходило, и теперь к нему примешивался укол тревоги, словно бы некое шестое чувство предупреждало меня об опасности. Но какая здесь могла таиться опасность? Ощущение того, что за мной следят, сделалось настойчивым, я не мог уже его игнорировать, но снова оглядевшись вокруг и даже пройдясь по комнате и посмотрев во все стороны, я никого не увидел.
В магазине было очень холодно, в спертом воздухе висел запах старых книг, но теперь я обонял что-то еще, очень слабый, особенный и странно сладкий аромат. Он был резкий, и все же следы его были столь незначительны, что, когда я вдохнул поглубже, чтобы определить что это, он исчез. Но запах был мне знаком, и он был связан с какой-то ситуацией, с неким местом, в которой я бывал. Несколько секунд, пока я изо всех сил пытался найти это место, мысли вихрем метались у меня в голове — сумбурные обрывки образов, звуков, красок, и одновременно странное ощущение головокружения и слабости, однако все это было столь мимолетно, что едва я сумел ухватить что-то, как запах исчез, будто его никогда и не было. Я пришел к заключению, что, когда перевернул страницу-другую из книги, какая-то частица старого аромата, возможно, духов или пряности, засушенного цветочного лепестка, хранившегося там, слетела, и последний его остаток, прежде чем полностью раствориться в воздухе, достиг моего обоняния.
Я аккуратно поставил книгу на полку и, сделав это, быстро повернул голову. Снаружи, на улице, стоял мальчик. Он был одет в ту же, что и прежде, поношенную рубашку без воротника, но на сей раз выглядел еще более хрупким и скорее несчастным, чем просто озабоченным или отстраненным, губы его были плотно сжаты, огромные ввалившиеся глаза блестели как в лихорадке. Но то, что поразило меня с такой силой, пробудило мгновенный отклик и в то же время удручило и испугало, было выражение его лица — выражение такого страха и страдания, отчаяния и мольбы — и устремленный на меня взгляд, исполненный муки. Я не мог поступить иначе, только спуститься из магазина и попытаться догнать его, спасти его — вряд ли я знал, что именно. Но, когда я бросился, чтобы открыть дверь, и промчался вниз по ступеням в переулок, меня едва не сбил с ног огромный долговязый юнец, подходивший в этот момент к двери магазина и столкнувшийся со мной. В руках его была накрытая салфеткой широкая корзинка, из которой исходил горячий аппетитный запах, и когда я отшатнулся назад и попытался выпрямиться, он укоризненно проговорил:
— Мистер Монмут, полагаю, сэр, и вы чуть было не раскидали по улице ваш с мистером Бимишем обед.
Пока я в смятении и замешательстве отряхивался, извинялся и освобождал дорогу ему и его подносу, у меня была всего секунда, чтобы окинуть взглядом Крэб-Пэсседж. Мальчик исчез.
Итак, ощущение, что за мной наблюдают, было вполне реально, и, возможно, он следовал за мной через весь Лондон — а как еще он мог встретить меня в этом темном переулке, на котором не было даже таблички?
Если бы не молодой человек с корзинкой, который стоял, поджидая меня наверху лестницы в магазин, я бы предпринял попытку найти, где скрывается мальчик, поскольку теперь я был не только озадачен его внезапными бесшумными появлениями, но и обеспокоен его состоянием, таким он выглядел больным и оборванным.
Но сейчас я ничего больше сделать не мог. Я повернулся и прошел за юношей в магазин, а потом сразу же вверх по лестнице, мимо кабинета на втором этаже и по следующему шаткому пролету, крепко держась за перила — там было темно хоть глаз выколи. Наверху находилась закрытая дверь. Открыв ее, мы прошли в маленькую прихожую, к следующей двери. Юноша постучал.
— Войдите.
Я подумал, что голос принадлежит женщине, настолько он был высокий.
— Шоув, — сказал парень и придержал для меня открытую дверь. Я понял, что он объявлял свое имя.
Я осторожно ступил вперед.
Это была необычная комната, тянувшаяся, насколько я мог судить, во всю длину верхнего этажа, а окна ее смотрели на крыши. Она была мрачная, стены заставлены книгами в кожаных переплетах; здесь висели тяжелые портьеры из темно-зеленого плюша с большими ламбрекенами, а стол и кресла тоже были драпированы этой тканью. В дальнем конце виднелся изысканный камин из черного мрамора, над ним висело большое зеркало в резной золоченой раме, и, бросив туда взгляд, я мельком увидел отражение хозяина. Я обернулся.
Он сидел в низком кресле рядом с окном, маленькие пухлые ручки сложены на огромном круглом животе. У него были мелкие острые глазки, яйцеобразная лысая голова, и одет он был наподобие адвоката, очень формально, в старомодный костюм, с золотыми часами и цепью поперек жилета.
— Мистер Бимиш?
— Да, сэр.
Мужчина, да, но с высоким писклявым голоском, который я ошибочно принял за голос женщины или даже ребенка.
Он не поднялся, но жестом указал на место напротив.
— Шоу в сейчас удалится, — сказал он.
— Я не понял, что вы пригласили меня обед. Я чрезвычайно признателен.
— Пироги Снекера.
— С бараниной, — сказал Шоув из-за его плеча. Он накрыл на стол и теперь ставил высокие кружки и кувшин эля.
— Я вошел в магазин какое-то время назад — даже рискнул подняться наверх, но никого не было, и никто, казалось, меня не услышал.
— Я вас услышал. — Маленькие глазки Бимиша смотрели прямо на меня. Взгляд его был холодный, лицо выражало самодовольство, и я видел, что он испытывал радость от попытки поставить меня в неловкое положение. Я не стал отвечать.
— Люди приходят и уходят. Шоув на месте. Обычно они знают, чего хотят.
— У вас замечательный фонд. Я нашел многое, что меня заинтересовало.
— Как я понимаю, вы путешествовали, мистер Монмут?
— Совершенно верно.
— А я — нет. Я позволяю другим путешествовать для меня. — Он указал на книги.
— Точно, — сказал Шоув.
Мистер Бимиш поднялся на ноги и заковылял к обеденному столу — я подумал, что это, возможно, самое дальнее расстояние, которое он когда-либо преодолевал. Будучи толстяком, он был еще и коротышкой, не выше пяти футов, поэтому, когда он передвигался, казалось, что он раскачивается взад-вперед, словно детская игрушка. Все вокруг него должно было веселить и радовать душу, но этого не происходило. Садясь с ним за стол, я чувствовал, что предпочел бы держаться от него на расстоянии вытянутой руки. В нем не было ни тепла, ни юмора — разве что саркастическая разновидность оного. Однако он оказал гостеприимство незнакомцу, а я был голоден, мне были любопытны и он, и его бизнес, и прежде всего меня заботило то, чтобы он предоставил мне как можно больше сведений относительно Конрада Вейна.
Кроме горячих пирогов с бараниной, на столе стояли горошек, картофельное пюре, соус и эль, и за все то время, пока он ел, мистер Бимиш не произнес ни слова. Он подвернул белую салфетку под подбородком и напал на еду с полной и решительной сосредоточенностью.
Во время пауз между поглощением пищи я воспользовался возможностью осмотреться по сторонам — и мог разглядывать все совершенно спокойно, ибо мистер Бимиш был всецело сосредоточен на еде. Наряду с книгами, массивной мебелью и гардинами я заметил несколько необычных предметов, и все они были исключительно неприятные. На буфете стоял стеклянный колпак, под которым вместо привычного букета засушенных цветов или восковых плодов виднелся странный обломок дерева или кусок старого сплавного бревна самой искривленной и уродливой формы, какая только возможна, и в разных местах из него прорастали причудливые, переплетающиеся друг с другом грибовидные побеги цвета старой кости или пергамента. Еще здесь были щит из натянутой пятнистой кожи, крошечные сморщенные головы на подставке, куски губчатого, напоминающего лаву камня и несколько предметов, плававших в запечатанных сосудах с темной жидкостью, идентифицировать которые мне не удалось.
В дальнем конце комнаты стояла искусно сделанная пара глобусов, а позади них — витрина с картами.
Мистер Бимиш втянул в себя последний глоток эля и вытер маленький сморщенный розовый рот.
— Что привело вас к Вейну? — Он смотрел на меня в упор.
— Много лет назад, — сказал я, — я наткнулся на книгу в собрании моего опекуна — мы тогда жили в Африке. Я начал ее читать просто потому, что мне в тот момент хотелось что-нибудь прочесть, и не смог оторваться — она открыла мне мир, разные страны, путешествия, и в ней упоминались различные путешественники. Одним из них был Конрад Вейн.
— Что вам о нем известно?
— То, что сначала он путешествовал по…
— Нет-нет, не где, о нем.
Бимиш сразу докопался до главной причины моего появления здесь.
— Весьма немногое, — сказал я наконец. — Я надеюсь, что вы, в числе прочих, можете рассказать мне гораздо больше.
— Вы мало что найдете.
— Все равно…
— Зачем?
Я был в бешенстве. Он вынуждал меня испытывать необычайную нервозность и неуверенность в себе.
— Я полагаю — ну, это просто задача, которую я себе поставил. Меня это увлекает. И никаких других дел у меня нет.
— А потому вам хотелось бы заняться поисками чего-нибудь, — мягко проговорил Бимиш.
Я недоуменно посмотрел на него.
— Оставьте это, мистер Джеймс Монмут. Вот мой вам совет. Оставьте это.
— С какой стати…
— Благоразумие.
— О Господи Боже мой, вы пытаетесь сделать из всего этого мрачную мистерию.
— Не я.
— Я уже прошел по следам Вейна полмира.
— И выбрались из этого живым.
— Разумеется. О да, я множество раз подвергался опасности, но это — риск, который берет на себя отважный путешественник.
— Вам известно о Кечменте? Доузе? Луисе ван Рее?
— Немногое… почти ничего. Я слышал эти имена во время моих путешествий, они побывали там до меня.
— И где они теперь?
— Я не…
— Мертвы, мистер Джеймс Монмут. Мертвы — или исчезли.
— Как я уже говорил, это рискованное занятие.
— Не при обычных обстоятельствах. Они погибли или исчезли не потому, что повстречались с разбойниками или сорвались в пропасть.
— Я вас не понимаю.
— Оставьте это.
— Мистер Бимиш…
— Вы путешествовали. Вы благополучно вернулись домой. Вам улыбнулась удача. Не искушайте судьбу.
— Судьбу? Как? Здесь? В Англии, в безопасности этого маленького уютного острова? Здесь, где я намерен осесть, найти место, где буду жить, здесь, где единственное, что я буду делать, — это читать, писать и усердно вести собственные изыскания, и где все мои приключения будут среди пологих холмов, в дюнах и на вересковых пустошах? Где я буду путешествовать по железной дороге и пешком? Где я буду говорить с теми, кто может что-то мне сообщить, или же просто думать о своем? Здесь, где я буду как старый конь на вольном выпасе? — Я едва не рассмеялся ему в лицо.
— Здесь, — сказал он, — здесь будет рискованнее всего.
«Этот человек безумен», — решил я, и, посмотрев на мое лицо, он, должно быть, понял, о чем я думаю.
— Никто, — сказал он, — не хочет возрождать память или тревожить тень Конрада Вейна. Никто не станет говорить с вами о нем — никто, кто мог бы, возможно, быть вам чем-то полезен. Никто, кто знает.
— Знает — что?
— То, что знает.
— Это бред. — Я встал. Я был в тот момент очень зол. Но я полагал, что вижу его насквозь. Теодор Бимиш хотел отстранить меня, запугать тем или иным способом так, чтобы я оставил свои исследования Конрада Вейна, его жизни и трудов кому-то другому — ему. — Не понимаю, что за бессмыслицу вы пытаетесь мне внушить.
— Сядьте, мистер Монмут…
Я бы не стал садиться, но тут раздался решительный стук в дверь и вошел юный Шоув, неся на подносе две накрытые крышками миски.
— Сладенькое, — объявил он, ставя их на скатерть и снимая крышки. Пудинг с заварным кремом, дымящийся и ароматный.
Несколько минут мы снова ели в тишине, нарушаемой лишь позвякиванием ложек. Но я был на грани и все так же раздосадован, в особенности из-за попыток Бимиша поколебать мою решимость. Кроме того, я был еще и озадачен, но прежде всего — непреклонен. Мой план состоял в том, чтобы изучить жизнь — в частности, ранние годы — Конрада Вейна, поскольку без этого я не смог бы написать свое исследование, и я не видел причин, по которым должен от этого отказываться. И вдобавок, по каким-то причинам, этот человек притягивал меня к себе.
В конце концов мистер Бимиш отложил свою ложку и откинулся на спинку стула.
— Неприятности, — сказал он, — мягко говоря. Неприятности. Вот что терзает память. Вас ничего никогда неприятно не поражало? Никто ничего не говорил?
Я стал мысленно возвращаться к местам, которые посетил за минувшие годы, непосредственно связанным с Вейном, — деревушкам, городкам, древним достопримечательностям, к упоминаниям, которые я очень редко слышал о нем. Нет, никаких неприятностей, как выразился Бимиш. Больше всего было странных пробелов, складывалось смутное впечатление, что Конрад Вейн не тот человек, которого вспоминают, если его вообще помнят, с какими бы то ни было особыми чувствами, или же тот, кого считают достойным уважения.
— Нет, — сказал я наконец. — Ничего.
— Однако же леопард не меняет пятен.
— Возможно, вы намекаете на какие-то темные дела? Вейн совершил преступление?
На миг глаза его сузились, и он переместил свое толстое низенькое тело на стуле. Я думал, что он собирается мне что-то сообщить, некое откровение, но нет; он лишь снова повторил:
— Оставьте это.
Я улыбнулся:
— У меня уже есть начальные планы. Я намереваюсь посетить бывшую школу Вейна. Полагаю, в библиотеке имеются какие-то бумаги, письма и прочие подобные документы и все его путевые заметки в рукописях. Я собираюсь потратить время и свериться с ними.
— Вы неглупый человек, мистер Монмут, не импульсивный юнец с горячей головой. Почему вы так ведете себя?
— Вы, похоже, хотите оскорбить гостя. Вы были гостеприимны, мистер Бимиш, но…
— Но вы намерены проступить по-своему и отправиться в ад.
— Да бросьте вы, черт возьми!
— То, о чем я говорю, Монмут, — это зло, порок, вещи, которые лучше всего оставить сокрытыми, не тревожить их. Всякий, кого коснется Вейн, пострадает.
— Мистер Бимиш, этот человек мертв.
— О да.
— Тогда о чем мы говорим?
— Что ж, задавайте и дальше свои вопросы.
На какую-то долю секунды, когда я смотрел ему в лицо, слушал его мягкий, ласковый голос в полутемной комнате, меня охватил пугающий леденящий ужас. Он подступил как осколок льда, вонзившийся в сердце, и теперь мне известно, что на самом деле он никогда не оставлял меня и не оставит до конца моих дней. Мне известно теперь, что скрывали от меня таинственные и неясные слова Бимиша, — в основе их была некая темная истина, некая история человеческого порока и страдания. Имел ли он к этому какое-либо отношение, был ли он действительно знаком с Вейном или хотя бы просто встречался с ним, — этого я не знаю.
Возможно, я мог бы серьезнее отнестись к его словам и оставить Конрада Вейна в прошлом, но уверен, что на меня повлияло не простое упрямство и не страстное желание. Как верно отметил Бимиш, я не был импульсивным юнцом, я был спокойным, вдумчивым, здравомыслящим мужчиной средних лет и хотел размеренной и практичной тихой жизни. И все же чем больше он говорил о Вейне, тем сильнее это завораживало меня.
Впрочем, вспышка сильнейшего страха, которую я ощутил, была мимолетной, и когда она прошла, я посмотрел на посуду на столе, почувствовал приятную тяжесть в желудке, набитом теплой домашней пищей — пирогами и картошкой, пудингом и элем, — и реальность, простота, будничность этих вещей изгнала в царство грез любые намеки на другие, более темные и зловещие материи.
Мысль о пирогах с бараниной Снекера и эле заставила меня пропустить мимо ушей предупреждения мистера Бимиша и, боле того, посмеяться над ними.
Я поблагодарил его за обед, распрощался и ушел. И вновь Шоува нигде не было видно, а магазин был темен и пуст.
Я поспешно вышел и спустился по ступеням на булыжники Крэб-Пэсседж, теперь уже скользкие от дождя.
Но я не мог отделаться от мистера Бимиша. Его образ, руки, удовлетворенно сложенные на животе, сверкающие маленькие глазки оставалась со мной весь тот день, а ночью он, чуть улыбаясь, появился в моих беспокойных снах. Я лежал, бодрствуя, в темные предутренние часы, остро осознавая, что он рядом.
Это было примерно перед тем, как я вспомнил, что больше не видел мальчика.
Но предупреждения Бимиша не нашли во мне отклика, я пренебрег ими с раздражением, хотя время от времени вновь мысленно повторял слова «оставьте это» и задавался вопросом, что за ними стоит.
Я никогда не был упрямцем, молодым или старым, но я был тверд и решителен. Всю мою жизнь, сколько я себя помнил, я делал то, что намеревался сделать, сам строил свои планы, следовал им до конца и ни перед кем не отчитывался. Кроме того, как я дал понять Бимишу, а что мне еще оставалось делать? Честно признаться, я до сих пор не освоился в Лондоне, я был одинок — ни дома, ни семьи, ни друзей. Я привык к этому и не чувствовал себя чрезмерно обеспокоенным или несчастным, но я нуждался в цели, а исследование жизни Вейна давало мне ее на ближайшее время. Откажись я от этого, и у меня возникло бы беспокойное ощущение того, что повсюду вокруг лежит пустота, бессмысленное, бесцельное существование, в которое я мог бы угодить, как в западню. До сих пор у меня всегда была цель, пусть даже самая простая — следующее место, в которое надо направиться. Я боялся утратить цель и, утратив ее, утратить заодно и уверенность в себе.
Ничего этого я не продумывал так логически и ясно, как сформулировал теперь, впоследствии; на самом деле я лишь бегло обвел все взглядом и испуганно оглянулся через плечо, прежде чем сделать крутой вираж.
Кроме того, я начинал чувствовать себя в «Перекрещенных ключах» все менее уютно, да и никогда, разумеется, и не чувствовал себя там особо желанным гостем; это было лишь временное убежище, вдобавок весьма далекое от того, чтобы быть удобным. Вечерами, если я не уходил на прогулку из-за усталости или скверной погоды, я читал, лежа на кровати, или сидел в одиночестве, игнорируемый всеми, внизу в баре. В других лондонских гостиницах и трактирах я вступал в разговоры, заводил случайных знакомых, с которыми мог поболтать о пустяках. Здесь ничего такого не случалось. Это было негостеприимное место, завсегдатаи — неприветливые и подозрительные, замкнутые, занятые собственными делами. Оно вполне удачно послужило своей цели, но я должен был оставить его без сожалений и без оглядки. И хотя я больше ни разу не видел женщину в комнате за занавесом из бусинок, мысль о том, что я могу увидеть ее еще раз, вызывала у меня тревогу.
Я планировал подыскать жилье либо в Сити — возможно, близ зданий Суда, или же в окрестностях Челси, ибо я полюбил Темзу, и мне было бы приятно жить на ее берегах и узнавать ее все лучше и лучше во всех проявлениях.
Но сначала я должен был пойти на вторую встречу.
Я прожил в Лондоне почти три недели и все больше привыкал к нему. Дерзну сказать, я уже считал себя светским и воспитанным джентльменом, но, честно говоря, я по-прежнему оставался странником и пришельцем во всем, кроме поверхностного слоя недавних навыков, человеком, всю свою взрослую жизнь путешествовавшим по диким, дальним и первозданным краям и жившим в городах, имевших с этим городом весьма мало общего, в которых были совсем иные манеры, обычаи и люди.
Мне мнилось, что я сделался неотличимым от любого английского джентльмена, поскольку таким я сам себе представлялся, в то время как все вокруг меня, насколько я теперь понимаю, должно быть, лишь делало еще более явной мою чуждость.
Раз-другой, на востоке и в Индии, я посещал джентльменские клубы и сидел на бамбуковых стульях под опахалом или же на свежем воздухе на веранде, пил виски и беседовал с англичанами, чайными плантаторами, чиновниками, военными, государственными служащими, а потому я предположил, что буду чувствовать себя как дома в клубе «Атенеум» на Пэлл-Мэлл, как и где угодно.
Но в то холодное декабрьское утро, стоя перед огромными каменными колоннами и глядя на ступени, ведущие к входной двери, я чувствовал себя отчаянно неуверенным в себе и к тому моменту, когда я призвал всю свою храбрость, чтобы приблизиться к этой двери, мои легкость и непринужденность, моя беспечность в подражании манерам лондонского джентльмена, испарились окончательно.
При виде огромного мраморного вестибюля и ведущей наверх лестницы, и мельком заглянув через открытые двери в торжественные, обшитые панелями залы — о подобных залах я прежде только читал в книгах, — я чуть было не сбежал. Но прежде чем я успел это сделать или собраться с мыслями, я услышал позади себя голос с резким шотландским акцентом.
— Мистер Джеймс Монмут, я уверен.
Я резко повернулся.
Преподобный Арчибальд Вотейбл был высоким — более шести футов роста, широкоплечим, чуть сутуловатым солидным мужчиной в расцвете сил, с выступающими надбровными дугами, одетым в черный костюм с белым пасторским воротничком.
Его наружность соответствовала обстановке, но манеры его были открытыми и приветливыми, хотя он смотрел на меня проницательным взглядом и когда мы обменивались рукопожатиями, и когда сидели за бокалами мадеры перед нехотя разгоравшимся, слегка дымящим камином.
С ним я почувствовал себя чуть более уверенно и непринужденно; он был человеком, вызывающим доверие.
— Как я упоминал в письме, которое отправил вам несколько месяцев назад, я так понимаю, что школа располагает бумагами, рукописями и даже письмами, каким-то образом оставленными в наследство из имущества Конрада Вейна. Знаю, что он был там учеником.
— Был.
— Если бы я мог просмотреть их, это бы мне очень помогло и было бы крайне интересно.
Он сидел, сложив вместе кончики пальцев. В комнате никого больше не было, царила тишина — ни голосов, ни шагов, лишь в случайные мгновения шипение и потрескивание огня.
— Я был бы рад сначала побольше услышать о вас, мистер Монмут.
Я легко и непринужденно заговорил, возвращаясь к своему детству с опекуном в Африке, вновь переживая свое возмужание и снова — по мере того как я рассказывал — оказываясь поочередно в тех странах, по которым я путешествовал. Мой бокал наполнили еще раз, но я лишь потягивал сладкое вино, меня и без того пьянили воспоминания и волнение от того, что я пересказываю мою историю.
Он слушал, не перебивая, и взгляд его почти все это время был устремлен на меня, а когда я наконец завершил рассказ своим прибытием в Англию в тот дождливый вечер несколько недель назад, он еще какое-то время ничего не говорил, лишь отвел взгляд от моего лица и смотрел на огонь в камине, с которым теперь безуспешно пытался что-то сделать шаркающий старый лакей в суконном переднике.
Когда лакей удалился, и комната вновь погрузилась в тишину, подобную той, что бывает в церкви, мистер Вотейбл сказал:
— Я должен сразу прояснить, что нет никаких препятствий для вашего визита в школу и поисков каких бы то ни было материалов, связанных с вашим предметом.
Я поблагодарил его.
— Мне не хотелось просто передавать кому-то ваше письмо и с самого начала выпускать это дело из своих рук. Я хотел познакомиться с вами, мистер Монмут, чтобы услышать то, что вам необходимо сказать, выяснить, что вы за человек. Вы кажетесь мне честным.
У него на миг проскользнули интонации школьного учителя.
— Какова причина вашего желания исследовать жизнь… этого человека? — Я обратил внимание, что имя он не произнес.
— Мне нечего добавить к моему письму, — сказал я. — Я годами следовал по его стопам, я прочитал его собственные отчеты о его выдающихся первопроходческих путешествиях и исследованиях. Я заинтересовался потому… конкретной причины, которую я мог бы назвать, не существует. Но Вейн особенно очаровал меня — полагаю, это стало навязчивой идеей, чем-то, что может заполнить жизнь, в которой нет близких людей. Вейн стал для меня героем.
— Вы могли бы найти и получше.
— Сейчас я выяснил из других источников, что существуют слухи о каких-то… неприятностях, связанных с его жизнью. Скандал?
— Думаю, не в каком-либо общепринятом смысле.
— Это лишь еще больше заинтриговало меня.
— Тогда я не сомневаюсь, — тихо сказал он, — что вы будете продолжать, независимо от того, что я могу посоветовать, и вопреки любым предостережениям. Таково свойство человеческой натуры.
— Но я не опрометчив и не упрямец, мистер Вотейбл, и был бы рад, если бы мне сказали больше. Я был бы признателен вам за совет.
— Тогда я дам вам его. Остерегайтесь. Подобные истории — возможно, слухи, как мне говорили — относятся к давним временам. Я никак не был связан с этим человеком. Знаю только… — Он умолк.
— Сэр?
— Нет. Ничего. Я не стану пугать вас рассказами умерших людей.
— Меня нелегко запугать.
— Остерегайтесь.
— Но чего? Умоляю вас, дайте мне хоть как-то понять. Остерегаться? Какой-то ужасной опасности? Чем я рискую?
— Нет, нет, нет, — произнес он с деланой бодростью, пренебрегая моими страхами. — Ничего… настолько определенного, это все совпадения и праздная болтовня.
— Тогда почему об этом вообще упоминают? Почему предостерегают меня?
Он поднялся.
— Потому что вы честны, мистер Монмут. Честны… и невинны.
Я оставил его на ступенях здания — благородную, внушительную фигуру. Я представил себе, как может чувствовать себя вызванный к нему маленький сорванец, который, дрожа, стоит перед ним. Он дал мне рекомендательное письмо к школьному архивариусу и сказал, чтобы я договаривался непосредственно с ним, как только закончится семестр. Там есть несколько гостевых комнат, сказал мистер Вотейбл, которыми он будет рад предложить мне воспользоваться. У меня сложилось впечатление, что он в какой-то мере хотел бы взять назад свои предостережения и намеки по поводу чего-то предосудительного, касающегося Вейна и его жизни. Однако было занятно, что и он, и мистер Бимиш — а я больше доверял чистоте побуждений преподобного мистера Вотейбла, нежели зловещего коротышки-книгопродавца — попытались предостеречь меня держаться как можно дальше от всего, что так или иначе связано с Вейном.
Я не отправлялся в путешествие по странам, где имели власть магия и суеверие, легенда и миф, не научившись уважать человеческую реакцию на эти вещи. Тем не менее я полагал себя трезвым, рациональным, уравновешенным человеком, который в состоянии различать действительность и вымысел так же, как любой другой, не чуждый научных наклонностей.
Вотейбл мне понравился, я был благодарен ему за его приглашение и, что бы там ни стояло за всеми этими туманными предостережениями, я полностью готов был приступить к делу.
Клуб «Атенеум»
Пэлл-Мэлл
В дополнение к нашей встрече и беседе. Школьный архивариус — доктор В. В. Дансер. Я говорил с ним, и он предоставит вам доступ к тем материалам, которые находятся в нашем распоряжении. Если вы пожелаете связаться с ним, он сделает все необходимые приготовления относительно вашего посещения.
По другому вопросу — припоминаю ваше высказывание, что вы ищете комнаты вблизи реки. Я случайно услышал о тех, которые могли бы вам подойти. Они находятся в доме номер 7, Прикеттс-Грин, Челси, Ю. З., каковые здания являются частью владений, принадлежащих школе.
Я много размышлял об опасном предприятии, которое вы задумали, и со всей тщательностью пересмотрел в уме все, о чем мне упоминали или что давали понять. Это неприятные вещи, репутация этого человека была темной, и в определенных местах еще живы печальные воспоминания. Но если, как я полагаю, вы не остановитесь, то я вновь призываю вас: будьте бдительны, будьте осторожны.
Начиная с сегодняшнего дня я не буду доступен в течение нескольких недель и хотел бы, чтобы вы поняли, что я предпочитаю не интересоваться далее этими вопросами.
Я сидел в тишине у окна моей комнаты, распечатанное письмо лежало передо мной на столе. Снизу, из промозглого гостиничного двора, доносились звук воды, с грохотом льющейся в ведро, и короткие указания, которые давал хозяин.
Ректор школы не вышиб меня из колеи как человека слабого или легко поддающегося настроению, но письмо выдавало его страхи. Он не желал более иметь ничего общего ни со мной, ни с моим предприятием, потому что он говорил с кем-то о Вейне и, вероятно, услышал больше, чем знал ранее, и услышанное испугало его.
Я не остановился, но предупреждение заставило меня сделать паузу и впервые рассмотреть весь вопрос в целом несколько более серьезно. Я по-прежнему знал очень немного — и это лишь пробуждало еще больший интерес. Какова была предполагаемая опасность? От чего меня предостерегали? Какой природы были истории, слухи, намеки о Конраде Вейне, человеке, который был мертв уже около двадцати лет? Я чувствовал себя так, будто на ощупь иду сквозь туман, слыша неясный свист и адресованные мне тихие крики, чтобы я остерегался, держался настороже, но не дающие никакой подсказки о том, чего я должен остерегаться или с какой стороны опасность.
Во дворе заскулила собака — раз, другой, и внезапно снова повисла тишина.
А потом в мыслях у меня возник образ покойного опекуна, человека, который воспитывал меня с детства и помогал мне формировать и укреплять характер. Что бы он сделал? Какой совет дал бы сейчас? Я понял сразу — и понял без всяких сомнений, — что последовал бы ему. Я продолжил бы свои планы с осторожностью, не пренебрегая полученными предупреждениями, пусть даже неясными, без всякой ложной бравады. Мой опекун был человеком смелым и отважным. Кроме того, он был осмотрительным. Я не мог сделать ничего лучшего, чем попытаться подражать ему.
А пока я собрался посетить дом номер 7, Прикеттс-Грин, Ю. З.
Я нашел ряд трехэтажных оштукатуренных зданий, расположенных позади принадлежащего им прямоугольного парка, со всех сторон обсаженного вязами и выходящего на широкую набережную и на Темзу. Была вторая половина чудесного морозного и ясного дня, солнце клонилось к закату, окрашивая небеса глубоким темно-бордовым цветом и посылая золоченые стрелы, отражавшиеся от черной речной глади.
Я проделал весь путь пешком, следя, чтобы Темза все время была слева, и упиваясь гармоничной красотой неба и реки, голых деревьев и элегантных домов.
Дальше к востоку движение на дороге было оживленным, но когда я подошел к Челси, оно стало более тихим. Много раз я останавливался и, облокотившись на парапет набережной, смотрел вверх и вниз вдоль реки, в восторге от всего, что я там видел, а затем оборачивался и обводил взглядом дома, восхищаясь изысканными пропорциями и красивыми контурами крыш. «Лондон», — мысленно говорил я себе, осознавая, как все сильнее и сильнее люблю его. «Лондон».
Небо над головой — прозрачное как эмаль. В тот день я был счастлив.
Номер 7 по Прикеттс-Грин стоял в конце маленького ряда домов, смотрящих на запад. Рядом с ним, по другой стороне изгороди из вязов, продолжались дома Чейни-вок.
Здание выглядело не слишком ухоженным. Облупившаяся краска, немытые оконные стекла, да и весь ряд домов в сравнении со своими фешенебельными соседями казался заброшенным, но эта запущенность странным образом внушала мне доверие, и я решил, что не стоит отказываться от дальнейшего изучения. Я встал спиной к реке на противоположной стороне улицы. Здания сейчас были в тени — черные окна, пустые глаза, — в то время как в других сияли огни ламп и люстр, занавески ниспадали элегантными складками, и, думая о людях в этих комнатах и о тепле очагов, веселье и уюте, я ощутил, как волна одиночества и уныния поднялась и захлестнула меня. Я задрожал, ссутулился и глубже втянул голову в воротник пальто. Это продолжалось всего несколько секунд, но нарушило мое душевное спокойствие и оставило меня встревоженным и более всего тоскующим по компаньону.
Я поспешил перейти дорогу и отодвинул засов на низких железных воротах, через которые можно было войти в парк Прикеттс-Грин.
В записке, пришедшей от школьного казначея, были адрес дома и имя мистера Сайласа Тридголда, смотрителя, который пустит меня. Но после того как я дважды потянул звонок, и он тоненько забренчал где-то в глубине коридора, довольно долго стояла полная тишина, и поскольку дом стоял темный и в нем царила та неопределенно печальная атмосфера, что наводит на мысли о пустоте, я уже почти готов был уйти, подумывая, не проверить ли еще черный ход, однако потянул звонок еще раз, и наконец услышал в ответ раздраженный голос, призывающий иметь терпение, и шаркающие по каменному полу шаги.
Точный возраст мистера Сайласа Тридголда угадать было невозможно — ему с равным успехом могло быть и пятьдесят лет, и девяносто. Он был тощим, скрюченным и искореженным, как древнее дерево, с согбенной спиной, в грязном белье и засаленной одежде. Он открыл мне парадную дверь и, не сказав ни слова, отступил в сторону, так что после заминки я вынужден был счесть этот жест за приглашение и шагнуть в вестибюль. Света внутри не было, но старик повернулся, все так же ни слова не говоря, захромал впереди меня и у подножия старой лестницы отвернул газ, который едва осветил ступени.
На первом лестничном марше, сквозь узкое окно, я взглянул на небо, догоравшее в своем последнем великолепии, «красное, как всякая кровь»[1].
Голые половицы гулко отзывались на наши шаги. Все двери, которые мы проходили, были закрыты.
— Я так полагаю, этот дом пустует, — сказал я, останавливаясь, чтобы перевести дыхание.
— Уж во всяком случае, кроме подвала.
— В котором живете вы?
Он кивнул, но больше никак не ответил, а затем отпер дверь и, ворча себе под нос, отступил, пропуская меня вперед. Я вошел — и не сумел сдержать возглас радостного удивления.
Комната протянулась по всей длине дома, футов на тридцать или около того, и в ней было три ниши с высокими окнами. Я подошел к ним. Внизу лежала река, теперь почти абсолютно темная, но от ее поверхности все еще отражались отблески последнего света с неба. И пока я смотрел, вдоль набережной один за другим стали зажигаться фонари, и их свет сотворял на реке золотые омуты и создавал оазисы на пешеходной дорожке.
Я был вровень с вершинами деревьев, которые росли слева от меня, и сквозь черные ветви видел мост, протянувшийся над водой к противоположному берегу. О таком великолепном виде я даже и мечтать не смел — хотя бы только поэтому комнаты были прекрасны, и я знал, что сниму их, несмотря ни на что, — впрочем, они были более чем неплохо меблированы, разве что запущенные, а все мелкие предметы обихода я мог бы, если потребуется, купить. Кроме главной гостиной, здесь были еще три помещения, включая небольшую гардеробную, которая тоже выходила на реку и в которой я задумал устроить себе спальню.
Тридголд исчез, не сказав мне ни слова, тяжело ступая по лестнице. Я услышал, как где-то далеко внизу хлопнула дверь.
Я решил написать в школу, принимая предложение, и уже запланировал перевезти свои вещи из «Перекрещенных ключей», если получится, на следующий день, поскольку, несмотря на пустоту остальной части дома и непривлекательность его смотрителя, я знал, что могу наконец осесть; номер 7 по Прикеттс-Грин станет мне домом.
Я вернулся к окну и увидел, что свет на небе уже полностью померк.
И тут я понял, что, когда посмотрю вниз, увижу его, и я точно знал, где он будет, съежившись, прямо под фонарем. Я ощущал, как покалывает кожу, словно все мои чувства обострились. Я ждал. В доме царила мертвая тишина.
Я не боялся, это был не тот случай, хотя я начал волноваться. Более чем что-либо другое я ощущал печаль и некое странное близкое родство с мальчиком.
Почему я постиг истину в этот момент, я не понимаю, но я принял это сразу и не испытывал сомнений, хотя ничего подобного в моей жизни прежде не случалось, и я весьма мало разбирался в таких материях.
Он стоял, бледный, оборванный, полностью неподвижный в круге искусственного света, и когда я посмотрел прямо на него, он поднял голову, повернул ко мне лицо, ища меня глазами. И так мы стояли, будто застыв в каком-то ином времени и месте, — я, Джеймс Монмут, в темной комнате наверху, и призрак мальчика внизу на холодной улице.
А потом я испугался — странным, очень тихим страхом, который заледенил меня так, что почти остановил ток крови в моих жилах. Я был еще и растерян, и все же меня по-прежнему тянуло к нему, словно бы невидимым лучом неодолимой силы. Взгляд, который он направил мне, был настолько исполнен муки и страдания, отчаяния и мольбы, и еще — какого-то непонятного укора, что я не испытывал ни злости, ни раздражения, как прежде, но лишь ощущение глубокой вины, как если бы он был мне знаком, и я предал его. Я знал, что нет никакого смысла отходить от окна, выбегать из дома и устремляться к нему, потому что, когда я достигну фонаря, он, конечно же, исчезнет. Я ничего не мог сказать, ничего спросить. И все же было что-то, что я непременно должен для него сделать, именно это — я был уверен — и означали его появления. Но что? Как? И как я мог это выяснить?
Огни баржи, спускавшейся по реке, заискрились на воде. Я смотрел на них, пока они не скрылись из виду, а потом медленно перевел взгляд обратно. Но он шагнул прочь из круга света и исчез.
Я склонил голову, закрыл глаза и несколько секунд горячо и отчаянно молился, прося направить и защитить меня.
Два дня спустя я договорился, чтобы мой багаж забрали со склада пароходной компании и перевезли из «Перекрещенных ключей» — с которым я распростился со всей поспешностью — в комнаты дома номер 7 на Прикеттс-Грин. В течение нескольких дней я приобрел кое-какие дополнительные предметы мебели и постельное белье, договорился с Сайласом Тридголдом о ежедневных завтраках и нашел хорошую кофейню на расстоянии полумили, в которой я мог обедать по вечерам. Погода держалась морозная, ясная и солнечная, и настроение у меня оставалось приподнятым.
Мальчика я больше не видел и, более того, при помощи некоего таинственного шестого чувства, которое, похоже, у меня развивалось, знал, что не увижу. Все было открытым, радостным и обыкновенным. Я был слишком занят своими домашними делами, чтобы слишком много думать о Конраде Вейне, но я планировал устроиться на новом месте, а потом поехать в школу и провести там несколько дней, положив начало моей работе.
Я приобрел стол и стул, которые поставил у одного окна, и кресло с подголовником, которое подвинул поближе к другому, и, сидя там или там, провел в течение тех первых дней много часов, просто наблюдая реку, ее течение, игру солнца и тени на воде, движение волн. На прохожих, идущих вдоль набережной, я обращал меньше внимания, но и в них тоже была своя доля развлечения и интереса, так что я никогда не уставал на это смотреть.
Остальная часть дома, как я по-прежнему полагал, пустовала — по крайней мере я не видел никого, кроме мрачного Тридголда. Была ли у него жена или какой-то другой компаньон в подвале, я не спрашивал.
Я удивительно хорошо и крепко спал каждую ночь, просыпаясь каждое утро после рассвета, не раньше семи, и тут же шел смотреть на реку и небо и ждать, пока мне принесут завтрак, который я тоже съедал у окна.
Но на пятую ночь я вдруг резко проснулся задолго до наступления утра и, поскольку немного замерз, сразу же встал, думая поискать, чем бы еще укрыться на кровати.
Занавески я, как обычно, оставил незадернутыми, и лунный свет струился внутрь, ложась на пол косыми серебристыми лучами. Я подошел к окну. Фонари не горели, но лунный свет лежал на водной глади, тихой и прекрасной, и пока я смотрел, какое-то маленькое темное суденышко скользнуло через лунную дорожку и озарилось на миг, прежде чем снова слиться с темнотой.
Я так замерз, что не мог заставить себя вернуться в постель, но стоял какое-то время, с глубокой радостью глядя на все, что я видел. А потом я услышал поющую женщину. Звук, казалось, идет откуда-то издалека, возможно, с нижних этажей дома, я не мог бы сказать точно. Это был мягкий, приглушенный, печальный, журчащий голос, слегка напоминающий тот, каким убаюкивают ребенка или же тихо причитают, поглощенные горем.
Я напрягся, чтобы расслышать получше, но не смог и в конце концов, подойдя к двери, открыл ее. На площадке и на лестнице было темно, царила полная тишина. Внизу не было вообще никого, я был совершенно уверен, я не слышал ни скрипа половиц, ни дуновения в затхлом воздухе. На мгновение я задумался, не прокрасться ли вниз, а там останавливаться и слушать у каждой двери, но в итоге просто вернулся к себе в комнату. Там, стоило мне остановиться, я снова услышал женский голос, и тут я немного испугался, но голос пробудил во мне что-то еще, некую глубинную тоску, какое-то воспоминание, столь давнее и поблекшее, что оно сделалось нечетким, и распознать его было невозможно.
Я пошел выглянуть в окно, но ни на ближнем, ни на дальнем тротуаре, ни на широкой дороге между ними, ни в парке не было никого, никакого движения ни в жутковатом застывшем лунном свете, ни среди теней.
Что со мной происходило, почему я видел мальчика, а сейчас услышал пение, почему я сделался такой легкой добычей для столь многих эмоций? Я не понимал, но странно, когда я стоял там среди ночи, один в комнатах, я был вполне спокоен и безмятежен, лишь недоумевал и испытывал некую отстраненность от себя самого и своих ощущений.
Прошло довольно много времени, прежде чем я, дрожа, вернулся в свою кровать, заснул и крепко проспал до утра, разбуженный смотрителем, стучащим в дверь.
Я чувствовал себя отдохнувшим, какой-либо определенной цели у меня не было. События минувшей ночи не померкли у меня в голове, но я был уверен, что должен дать себе что-то, что полностью займет меня, и решил отнести как свои видения мальчика, так и звучание поющего женского голоса (когда я был уверен, что никакой женщины поблизости не было) на счет своего рода нервного напряжения, причину которого я не мог постичь, но с которым следовало бороться, энергично погрузившись в работу. Я был слишком праздным, слишком поглощенным собой, слишком много часов провел, бесцельно бродя по окрестностям или бесцельно глядя в окно.
Итак, быстро позавтракав, я отправился, чтобы сделать приготовления.
В то утро, когда я выехал в путь, погода испортилась. Влажный ветер, налетавший с реки, безжалостно продувал насквозь мое не по сезону легкое пальто, а небо полностью затянуло плотными, низкими серо-стальными тучами. Я неправильно рассчитал время, когда надо заказать кэб, к тому же движение на улицах было весьма плотным, а потому на вокзал «Ватерлоо» я прибыл в самую последнюю минуту и вынужден был бежать вдоль платформы, а затем вскочить в первое попавшееся купе.
Прозвучал свисток кондуктора, дверь с грохотом захлопнулась, и я оказался один на один с необычного вида женщиной, окруженной чемоданами, саквояжами и шляпными картонками и сидевшей с очень прямой спиной напротив меня. Сняв шляпу, я пробормотал извинения за столь поспешное вторжение, но она лишь слегка наклонила голову и отвела взгляд. Я обратил внимание, как хорошо она одета: длинное, отороченное мехом пальто из темно-лиловой шерстяной ткани с высоким меховым воротником, муфточка, шляпка. Руки ее были сложены на коленях, пальцы унизаны перстнями с крупными бриллиантами и изумрудами, и, тайком разглядывая ее, я пришел к выводу, что это женщина средних лет, богатая и влиятельная.
К моему удовольствию, часть пути, до того как свернуть на другую ветку, поезд ехал вдоль Темзы — мы должны были снова вернуться к ней перед самым концом путешествия. Но это были мрачные пейзажи — предместья Лондона, а потом сельская местность, серая и унылая под хмурым небом, и я довольно скоро отвернулся и стал читать газету. Я снова выглянул в окно из-за того, что изменилось освещение, и, присмотревшись, увидел, что начался снег. Я не сумел подавить возглас изумления и восторга — ведь хотя, возможно, в детстве это и было мне знакомо, но в сознательном возрасте я снега не видел и сидел, завороженный кружащимися хлопьями и белеющими прямо на глазах полями, а поезд тем временем мчался вперед. Потом в вагоне зажглись лампы, и внешний мир сразу словно бы потемнел и отступил, хотя время от времени крупные снежинки бесшумными брызгами падали на стекло, и их тут же сдувало снова.
Мы остановились на станции, потом еще на одной, но никто не вошел в наше купе. Я продолжал читать газету, хотя то и дело отрывался от нее, чтобы посмотреть на снег, и, когда поднял глаза, обнаружил, что женщина напротив пристально на меня смотрит. Я не столько увидел — поскольку я не поворачивал к ней головы и не встречался глазами, — сколько почувствовал на себе ее взгляд, и в конце концов я стал ощущать от этого дискомфорт и уже собрался нарушить молчание, но тут мы как раз остановились на небольшой станции. Никто не стоял на платформе, никто не вышел из поезда и не сел в него, но мы не отъезжали, просто ждали в холоде и тишине, нарушаемой лишь доносившимся сверху поскрипываньем багажной полки. Я выглянул. На платформе не было даже носильщика. Снег над крышами был похож на летящие в небе перья.
— Вернитесь.
Я резко повернулся. Она говорила тихо, но весьма решительно и отчетливо.
— Прошу прощения?
Глаза у нее были совершенно синие, зрачки расширенные и смотрели не столько на меня, сколько в глубь меня — с каким-то странным отстраненным выражением, как будто она видела не меня, а нечто потустороннее.
— Вам нельзя идти. Я чувствую это очень сильно. Вы должны держаться подальше.
В голове у меня прозвучал голос Бимиша: «Оставьте это» — и Вотейбла: «Остерегайтесь», — и я невольно задрожал и вжался в спинку сиденья, подальше от пристального взгляда этой женщины, ощутив внезапный страх от этих явно не связанных одно с другим, но абсолютно недвусмысленных предупреждений. Я отвергал гадания цыганок и прочие подобные суеверия, но здесь было слишком много таинственных намеков и происшествий. Я посмотрел ей в лицо. Внезапно выражение ее изменилось, она вышла из состояния, походившего на транс. Взгляд ее сосредоточился на мне, она улыбнулась и слегка покраснела.
— Я должна принести извинения. Но когда это так ясно, я ничего не могу с собой поделать. Это приходит без предупреждения. С того момента, как вы вошли в купе…
— Сударыня?..
— Меня зовут Виола Куинсбридж. Мой муж — сэр Лайонел — судья.
— Боюсь, я плохо знаком с Англией, леди Куинсбридж, я почти никого не знаю, ни о ком не слышал. — Я протянул ей руку. — Джеймс Монмут.
— Да, разумеется. Вы путешествовали. Вы… — Лицо ее вновь омрачилось. — Но это не прошлое — или не совсем… это — будущее.
— Я должен спросить, что вам обо мне известно.
— Ничего. Я не видела вас и ничего о вас не слышала вплоть до сегодняшнего дня.
В купе висела полная тишина, нарушаемая лишь ее негромким, взволнованным голосом. Мы все еще стояли на пустынной сельской станции. Время от времени до нас доносилось слабое шипение пара или железный лязг от головного паровоза. Я видел, что кромка платформы теперь стала белая от выпавшего снега.
— Это бывает порой очень неловко — замешательство, которое я испытываю — мне нечто говорят — я получаю предупреждения. Я делаюсь такой ужасно осведомленной о… — ах, о надвигающейся смерти, опасности, о сгущающемся вокруг кого-то зле — обычно это человек, которого я не знаю вообще, но очень редко это бывает друг, что еще хуже. Со мной такое случается с самого детства. Я никогда не пытаюсь на это влиять, намеренно вызывать это состояние, даже напротив, но это настолько сильнее меня, что я не могу противиться.
Я понял, что она сказала правду.
— И эти… предчувствия оказывались когда-нибудь верными?
— О да, всегда — когда я знала дальнейшее, они были верны. Конечно, я очень часто не знаю… — Она поплотнее укуталась в воротник. В вагоне становилось чрезвычайно холодно. — Я не выбираю, — спокойно сказала она.
Затем я обнаружил, что заговорил о себе и рассказываю ей — впрочем, поначалу достаточно сдержанно — о тех годах, что провел за границей, и немного о своих последних неделях в Лондоне. В самом конце я кратко и очень прозаично поведал о своих планах на ближайшее будущее и о работе над Конрадом Вейном.
— Именно с этим, — сказал я, — и связана моя сегодняшняя поездка. Я направляюсь в его бывшую школу, в библиотеке которой хранятся бумаги, письма и все такое. Я намерен пробыть там несколько дней и приступить к моим изысканиям.
Ее лицо оставалось таким же омраченным и задумчивым.
— А потом?
— Потом? О, я вернусь в свои комнаты в Челси — если поиски не заведут меня куда-то еще, чего я на данном этапе предвидеть не могу.
— Что вы делаете на Рождество, мистер Монмут?
— Признаться, об этом я вообще не думал.
Это была правда. В минувшие годы в тех странах, где я жил и по которым путешествовал, Рождество значило немного или вообще ничего, и хотя я воспитывался как христианин и посещал миссионерскую школу, я, как только отправился в странствия, отошел от соблюдения обрядов — хотя и не отказался полностью от неких простых, основных верований.
— Этот день пройдет быстро, — сказал я, — не будет ничего интересного.
Она открыла свою сумочку и достала визитку.
— Это наш адрес. Мы живем всего в нескольких милях от школы — мои сыновья, разумеется, учатся там, и мой муж там учился. Если вам что-нибудь понадобится во время вашего пребывания…
Я взял визитку и поблагодарил ее.
— Мне, право же, очень неловко. Я хочу, чтобы вы не упорствовали в этом. Не знаю, почему, но я чувствую это очень сильно.
Я не отвечал.
— Ах, вы думаете, что я сумасшедшая, истеричная стареющая женщина. Я вас смущаю, я вижу это. — Она наклонилась вперед и взволнованно заговорила: — Это уже так давно — с тех пор как это со мной случилось, прошли годы. Уверяю вас, что я весьма спокойная и здравомыслящая во всех отношениях.
— Я верю этому.
— Приезжайте к нам на Рождество. Да, вот ответ! Мы устраиваем настоящий праздничный прием, ваше присутствие будет более чем уместно. Не могу думать о том, что вы останетесь на Рождество один в чужой стране.
— Она не чужая — я никогда не чувствовал себя в большей степени дома.
— Тем не менее.
— Вы очень любезны. Но вы меня не знаете — вы ничего не знаете обо мне.
— Я знаю то, что вы мне рассказали, и мне вполне очевидно, что вы честный человек.
Я вспомнил, что преподобный мистер Вотейбл сказал то же самое.
— Спасибо. Но ваш муж наверняка…
— О, Лайонел возражать не будет, уверяю вас, он найдет вас весьма занимательным, к тому же он всегда полагается на меня в устройстве таких домашних праздников. Приезжайте к нам на Рождество, мистер Монмут. Телеграфируйте о времени вашего прибытия, и я позабочусь, чтобы вас встретили на станции — скажем, в Сочельник?
В это мгновение поезд дернулся и начал медленно двигаться вперед, мы оставили позади холодный полустанок и тут же погрузились в черноту, в которой неистово кружился снег. Леди Куинсбридж, откинувшись на спинку сиденья, достала очки и книгу, а я вернулся к своей газете, и всю оставшуюся часть пути мы читали в приятной тишине. Но я чувствовал внутри себя тепло и радость от ее приглашения. Я нашел друга — первого, начиная с моего прибытия в Англию, и мне это было приятно. Ее таинственные предупреждения и предчувствия я предпочел незаметно отодвинуть в сторону.
Когда поезд снова замедлил ход и подъехал к прибрежной станции, на которой я должен был выходить, она протянула руку.
— Мне предстоит проехать чуть дальше, — сказала она, очень весело и совсем по-дружески всматриваясь в меня поверх очков. — Теперь я буду ждать от вас весточки.
Я распрощался с ней и повернулся, чтобы поставить чемодан на платформу. И когда я уже захлопнул тяжелую дверь купе, она прокричала мне что-то еще, но из-за рева паровоза и лязга колес я не сумел разобрать слов, лишь увидел выражение ее лица, на котором снова были только тревога и мучительное беспокойство — эта картина, ее искаженное отчаянием лицо, будет часто возвращаться ко мне в следующие несколько недель.
В тот момент, впрочем, я был занят тем, чтобы найти выход со станции и понять, в какой стороне школа, которая, как мне сказали, расположена где-то в миле отсюда. Несмотря на непогоду, я отказался от кэба и, выйдя с чемоданом в руках на заснеженную улицу, повернул направо, чтобы перейти по мосту через реку.
Темза здесь слегка изгибалась в ту сторону, откуда я пришел, быстрая и широкая, и я остановился, глядя на воду. Снегопад уже почти прекратился, и сквозь просвет в облаках слабо просачивался лунный свет. Воздух был холодным, снизу, от реки, дул легкий ветерок. Я повернулся. Передо мной протянулась длинная, узкая главная улица, по обеим ее сторонам теснились маленькие домики с покатыми крышами, скошенными под самыми разными углами, покрытыми толстым слоем свежего снега. На тротуарах тут и там сияли фонари, но дорога была белая и пустынная. В воздухе удивительно пахло снегом, у меня было приподнятое настроение — я испытывал возбуждение, как будто вот-вот должно случиться что-то чудесное, — и никаких странных или дурных предчувствий. Мрачные предупреждения леди Куинсбридж в поезде казались сейчас не более чем забавными.
Ко мне, шаркая, подошел старик в длинном, потертом твидовом пальто, укутанный в толстый шарф, и я пожелал ему доброго вечера. Он кивнул, всматриваясь в меня слезящимися глазами. Затем мост и улица впереди вновь опустели.
Я двинулся вперед, аккуратно ступая по снегу, поскольку на мне не было ни подходящих башмаков, ни калош, и держась поближе к витринам магазинов и фасадам домов, где он лежал более тонким слоем. В пекарнях и бакалейных лавках, у сапожников и портных, в пивных — всюду за запотевшими стеклами горели теплые огоньки, и я видел силуэты людей, двигавшихся внутри, но здесь я был совершенно один, держа путь туда, где я уже начинал различать древнее школьное здание, башню, часовню, старые стены, возвышающиеся впереди, темные и внушительные. За пределами газовых фонарей все было темно, тишину нарушало лишь негромкое поскрипывание снега у меня под ногами. Луна вновь скрылась за облаками. Я остановился, поставил чемодан, и дыхание серебристыми облачками пара проплывало у меня перед лицом.
Справа была деревянная калитка с квадратной решеткой, сбоку от нее, в стене, — медная рукоять колокольчика. Я подошел, потянул за рукоятку и услышал бренчание, и пока я ждал, снова пошел легкий снег — огромные хлопья мягко, словно гусиный пух, опускались мне на плечи и на рукава. Это казалось мне невыразимо прекрасным — и холод, и снег, и тихая темнота были для меня родными, давно знакомыми, уютными; я вспоминал все это, оно пробуждало во мне отклик, и я понял, что когда был ребенком, это, наверное, являлось частью моей жизни. Здесь крылась какая-то тайна, почти что непостижимая, ответ на загадку, и я чувствовал, что, если бы смог простоять так достаточно долго, то разгадал бы ее, мне был бы дан ответ, и я бы все понял. Но тут послышался скрежет, и металлическая решетка поднялась. За ней виднелись контуры лица и приглушенный свет.
Я назвал свое имя, услышал, как отодвигается засов, и завеса опустилась снова, тайна так и осталась тайной.
Привратник, который меня впустил, был розовощеким мужчиной, одетым в пальто, с котелком на голове. Он взял мой чемодан и, снова закрыв деревянную калитку на засов, вывел меня из тени домов. Когда мы проходили через его сторожку, я огляделся и увидел уютную тесную комнатку с креслом, придвинутым поближе к каминной решетке, за которой теплился слабый огонек, а рядом спала, свернувшись клубком, черная кошка.
Мы вышли в большой прямоугольный мощеный двор, окруженный с четырех сторон темными зданиями, — когда мы проходили мимо, привратник указывал на некоторые из них, говоря: «Часовня», «Дом школяров», «Канцелярия», и не давая больше никаких пояснений, а потом остановился перед статуей на постаменте в центре двора.
— Король Генри, — коротко сказал он.
Король стоял, величественный и суровый, а на его свинцовых плечах лежал снег. Впереди виднелась башня с часами. «Королевская башня». Я остановился и оглянулся назад. Снег, покрывавший булыжники и каменные оконные карнизы, тускло мерцал, а впереди чуть покачивалось пятно света от фонаря привратника. Все остальное скрывалось глубоко в тени, и теперь мы прошли через сводчатый переход во внутренний двор — здесь тени лежали еще глубже. Галерея с расположенными через равные промежутки арками окружала по периметру заснеженную центральную площадь. Мы прошли по галерее, по трем ее сторонам — шаги наши гулко отдавались от каменного пола, эхо подхватывало их и еще долго звучало вокруг, и мне вдруг очень захотелось что-нибудь громко прошептать и услышать, что оно ответит.
Здесь царил ледяной холод, но наконец мы поднялись на один пролет по каменной лестнице и через обитую сукном дверь прошли в коридор, обшитый деревянными панелями. По одну его сторону было несколько закрытых дверей, по другую — окна в каменных амбразурах, смотревшие вниз, во внутренний дворик. Стены были увешаны портретами, которые, казалось, пристально смотрят на меня, провожая взглядами, и у меня возникло неуютное ощущение, будто со всех сторон, из-за дверей, таясь в углах, отступая в тени, за нами наблюдают лица, они видят, как мы идем, они замечают все. Но когда я оглянулся, никого не было.
Мы остановились перед дверью, и привратник поставил мой чемодан.
— Ваши апартаменты, сэр. Все, что вам может потребоваться. Доктора Дансера до завтра не будет, сэр, но я должен проводить вас в библиотеку после того, как принесу завтрак. Итак, сэр, желаю вам доброй ночи. — Он наклонился в дверной проем и включил свет. — Наверху, через два лестничных пролета, есть звонок, сэр, он проведен в сторожку. Если вам что-нибудь потребуется, позвоните.
— Спасибо. — Я поднял свой чемодан. — Большое спасибо.
Но привратник уже был в самом конце коридора; ухнула, закрывшись, обитая сукном дверь, и я остался один в тишине, которая подобно пыли взвихрилась и стала оседать вокруг меня.
Крутая лестница вела вперед, резко закручиваясь и сужаясь на втором, более коротком пролете, наверху которого была еще одна обитая сукном дверь. Шаги мои тяжело отдавались на голых досках, и я почти ожидал, что приду на какой-нибудь темный чердак, по-спартански меблированный единственной железной кроватью, какие бывают в школьных дормиториях, и без всяких удобств. Здесь было все так же мучительно холодно, и повсюду, проникая во все щели, гуляли сквозняки. Я подумал о том, что с тех пор как прибыл в Англию, только и делаю, что поднимаюсь по лестницам в незнакомые комнаты, задаваясь вопросом, что меня ждет впереди, и — после множества странных, выбивающих из колеи событий — становлюсь все более напряженным и настороженным. Я не должен быть таким.
Резким толчком открыв дверь, я сразу оказался в самой уютной и приятной гостиной. Светились лампы, в камине ярко горел огонь, рядом стояли медное ведерко, наполненное углем, и поленья, аккуратно сложенные с обеих сторон. Письменный стол, изящный столик красного дерева, глубокие кресла, полки с книгами, красивый персидский ковер, блюда с фруктами и орехами на буфете — у меня возникло такое ощущение, будто комната ждала меня, как старый друг, и я сел прямо в пальто, закрыл глаза, и невольно из самых глубин моего существа поднялся глубокий вздох облегчения и удовлетворения, а вместе с ним на выдохе ушли вся усталость и беспокойство, весь страх — да, это был своего рода страх, столь сковывавший и мучивший меня весь этот день, как и несколько предыдущих.
И пока я сидел, из-за крыш донесся нежный колокольный звон, а потом пробили часы, и звук был сладким, еще более убаюкивающим и успокаивающим.
Остальная часть апартаментов — когда я встряхнулся, чтобы их исследовать, — состояла из небольшой ванной комнаты и спальни, обставленной более просто, но тем не менее со вкусом. Напротив окна на стене висело высокое зеркало в резной золоченой раме. При виде него я вздрогнул. Я уже видел когда-то это зеркало, оно было мне настолько знакомо, что я мысленно вернулся через все минувшие годы в бунгало моего опекуна, спрашивая себя, возможно ли, чтобы там висело нечто подобное, — однако я был уверен, что ничего такого не было: в этом скромном маленьком доме не было ничего настолько вычурного. Я вновь озадаченно уставился на зеркало, прослеживая взглядом каждый завиток и орнамент, уверенный, что уже делал это прежде множество раз, исследуя глубины моей памяти. Но, не найдя ни намека на то, где я все это видел, вынужден был сдаться.
Я раздвинул тяжелые бархатные шторы, закрывавшие окно гостиной, и посмотрел вниз, но смог различить лишь заснеженные сады и площадки для спортивных игр, простирающиеся вдаль, в темноту. Спальня же выходила на главный двор, мощенный булыжником, статую короля и боковую стену высокой часовни.
На столике лежали сегодняшние газеты и несколько журналов, стояли графины с хересом и портвейном. Я распаковал вещи, умылся и, устроившись поудобнее в халате и домашних тапочках, согрелся стаканчиком у огня.
Я захватил с собой чистые блокноты и набор новых карандашей и сейчас выложил их, не сомневаясь, что на следующее утро меня первым же делом отведут в библиотеку, покажут архив Вейна, и я, взяв на себя бремя ученого и биографа, буду спокойно и размеренно работать следующие несколько дней. Это видение полностью захватило меня — ведь, несмотря на то что я очень долго был путешественником, даже искателем приключений, и редко останавливался надолго где бы то ни было, я читал, учился, пытался восполнить пробелы в своем образовании и даже написал — наверное, в подражание Вейну — несколько небольших обзорных статей о востоке и моих тамошних странствиях. Сейчас, сидя у яркого огня, я видел в мечтах свое имя, тисненное золотыми буквами на корешках солидных томов, слышал, как обо мне говорят: «Джеймс Монмут, ученый», «Монмут, писатель».
Мои безобидные фантазии были ненадолго прерваны привратником, который принес поднос с ужином — простой и очень вкусной пищей, приготовленной, как он сказал, им самим: «Школа сейчас пустует, сэр, и поэтому повара нет». Кроме того, он принес письмо от доктора Дансера, полученное с последней почтой.
Приветствую вас в Элтоне и приношу извинения за мое вынужденное отсутствие сегодня вечером. Надеюсь, вы найдете все, что необходимо для вашего удобства и комфорта. Биглоу присмотрит за всем, а я буду ждать встречи с вами завтра утром — я вернусь сегодня вечером, очень поздно, если позволит погода, но не стану тревожить вас, — чтобы оказать вам всю ту помощь, какую смогу, хотя, боюсь, это будет не слишком много. Не доставите ли вы мне удовольствие отобедать со мной завтра вечером?
Чуть позже, вытаскивая часы, чтобы завести их, я наткнулся на маленькую визитную карточку, которую несколькими часами ранее спрятал в свой жилетный карман.
Леди Куинсбридж
Пайр
Хисли-Бичес
Беркшир
Хисли, 25
Ее встревоженное лицо, глядящее из окна вагона, всплыло у меня в памяти, и, сидя в кресле, у камина, я спокойно размышлял над ее необычными предупреждениям и предчувствиям, о которых она мне говорила, но по-прежнему находил в них не больше смысла, чем в подобных же предостережениях из других источников, да и вообще не мог в этой уютной, безопасной обстановке воспринимать их серьезно. Однако же я решил принять ее приглашение на Рождество, потому что она была мне приятна, и я был равно и польщен, и признателен, но в первую очередь потому, что я чувствовал: настало время войти в английское общество и постепенно стать там своим.
Как правило, я всегда был человеком воздержанным, но в тот вечер, выпив лишнюю рюмку портвейна, погрузился в полудрему у горячего камина, а когда поднялся, чтобы пойти в постель, почувствовал мгновенное головокружение. В спальне было холоднее, я настежь открыл окно, и от запаха свежего, наполненного снегом ночного воздуха голова моя быстро прояснилась. Когда я чуть высунулся наружу, толстый пласт снега внезапно рухнул вниз, во двор.
Нигде не было ни огонька, дома вокруг меня были погружены в тишину. Небо очистилось, ярко сияли звезды.
Когда я был маленьким, опекун рассказывал мне порой о днях, проведенных им в Кембридже, и в уме у меня сложились образы, дополненные гравюрами и картинками из книг, — древние стены и внутренние дворики, спокойные, тихие места, посвященные занятиям, но при этом наполненные отзвуками оживленных голосов и быстрых юношеских шагов, и, возможно, хотя я не был ни слишком умным, ни чрезмерно начитанным ребенком, меня втайне тянуло туда, — и эта тоска так и не покинула меня окончательно, она оставалась по-прежнему, скрытая от всех и полузабытая. Сейчас она ожила вновь — я узнавал в этой школе многие характерные черты старых университетов и долго стоял так, глядя вниз на заснеженный дворик, вспоминая своего опекуна, счастливый тем, что стал наконец частью этого мира.
Раздевшись, я принялся размышлять о докторе Валентайне Дансере, с которым мне предстояло познакомиться на следующее утро, и о стопке черных блокнотов на моем столе, о том, что должно было их заполнить, и испытывал в равной мере радость и предвосхищение. Это будет хороший день. Я ждал его с нетерпением. Я считал себя счастливым человеком. Но тут по двору внезапно пробежал порыв холодного ветра, задул в мое открытое окно, я вздрогнул и закрыл его, теперь уже вполне готовый лечь и заснуть.
Когда я повернулся от окна, в зеркале на противоположной стене мелькнул проблеск света, и я поднял глаза, ожидая увидеть собственное отражение. Однако там не было ничего и никого — лишь расплывчатые темные контуры. Зеркало — вероятно, вследствие какого-то атмосферного явления — полностью запотело. Но, подойдя поближе, я совершенно ясно увидел сквозь туман мои собственные глаза, пристально глядевшие, сверкающие, обезумевшие от страха и тревоги, даже от ужаса, которых я никоим образом в себе не ощущал. Кровать была широкой, аккуратно застеленной, с высоко взбитыми подушками, но когда я скользнул между туго натянутыми простынями, они оказались холодными-холодными, словно саван, и их прикосновение ощущалось будто текущая вода, хотя, когда я их снова откинул, они оказались хрустящими и сухими на ощупь. Я опустил голову на подушки, и они с легким дуновением опали. Часы снаружи пробили половину — отчетливый двойной удар, эхом отразившийся в мое окно.
Я лежал, весь дрожа, сна ни в одном глазу, и ощущал лишь ужасное расстройство и гнев: душевное спокойствие и приятные ожидания оказались для меня как будто запретны, и всякий раз, стоило мне почувствовать себя убаюканным теплом и уютом, меня непременно выдергивали из этого мира и покоя, нервы мои натягивались до предела подобно струнам марионетки; мне не дозволена была передышка, и я вынужден был вновь и вновь испытывать испуг, потрясение, впадать в состояние паники и замешательства, ощущения неизвестности и ужаса из-за какого-нибудь мелкого, но зловещего и нелепого события. Я видел бледного, оборванного мальчика — то здесь, то там, то позади, то чуть впереди меня; я столкнулся с неприятием, меня предостерегали, чтобы я оставил это, вернулся, был осторожен. Меня дразнили — я видел конкретные предметы и сцены, которые безо всяких очевидных причин пробуждали во мне ужас и желание спасаться бегством, я слышал пение и плач, а после — тишину в пустом доме. Зеркало запотело.
Меня приняли так радушно, я провел здесь такой безмятежный и счастливый вечер, о каком только мог мечтать, и тут… я едва не разрыдался во внезапном порыве отчаяния. Я чувствовал себя пойманным в ловушку, я не знал, ни что со мной происходит, ни что — как предполагается — я должен делать.
Были ли эти события связаны между собой или полностью случайные? Были ли они значимыми? Не видел ли я связей там, где их попросту не существовало? Имелся ли в них какой-то смысл? Имелось ли в них вообще что-нибудь? Призраки, дурные предчувствия, моменты страха — приходили ли они извне, или я терял здравый рассудок? Не был ли окружающий мир лишь отражением моего воображения?
Я лежал, окоченевший, между ледяными простынями и слушал, как часы отбивают следующий час, и еще следующий, и видел бледный отсвет снега, отраженный в зеркале, и стены, и покрывало кровати, и наконец, успокоившись немного, сказал себе, что непривычное вино и усталость вывели меня из равновесия и разогрели мне кровь, и, уверившись в этом, стал уплывать в сон.
Но сон этот был тревожный и беспокойный, опутывающий тонкими сетями фантастических видений. Я словно бы путешествовал, перемешался, блуждал, не в силах ни остановиться, ни отыскать дорогу, ни различить что-либо вокруг меня. Я услышал странные крики, затем вопль, мне показалось, что я падаю, покрываюсь испариной, проваливаюсь куда-то в темный, бурный, затягивающий водоворот — весь этот бред лихорадки и кошмара.
Проснулся я с полной уверенностью, что пение или плач вновь заполняют комнату — или же мою голову.
Но были только сладкая и мирная неподвижность и тишина, а за полузадернутыми шторами падал снег. Часы пробили два. Губы у меня потрескались, во рту пересохло, горло воспалилось. Мне хотелось пить, я знал, что так просто снова не засну и не хотел лежать долгие часы, делаясь добычей для новых видений и фантазий, а потому решительно встал, оделся и вышел в гостиную.
В самой глубине камина еще теплился огонек, я подбросил угли и аккуратно разворошил их, сделав выемку, из которой скоро появились язычки пламени и пошло небольшое тепло. Какое-то время я сидел, съежившись, в темноте, поближе к огню, и пил из стакана воду. Постепенно самообладание вернулось ко мне, последние следы кошмара померкли и развеялись прочь, и я вновь ощутил в себе прежние силы и даже некую бодрость. Это было странное ощущение дежа-вю, как будто когда-то после нервного приступа и депрессии я уже обретал новые силы и возвращал самоконтроль. Я никогда не был подвержен столь полным и разительным переменам настроения и даже физического состояния. Но — главным образом затем, чтобы доказать самому себе, что я снова мужчина, — я решил совершить обход всех своих комнат, исследовать, куда ведут коридоры, и составить для себя более четкое представление об окружающем. В конце концов, повредить мне это не может, никто не станет мне препятствовать, и эта мысль, стоило ей прийти в голову, всецело захватила меня, я был исполнен нетерпения, возбужден и почти по-детски взволнован. Я обулся, надел пальто, памятуя о снеге, на случай, если рискну выйти из дома, и, подняв оставленный мне фонарь, тихо вышел, спустился по крутым ступеням на один короткий пролет и через дверь ниже попал в длинный, обшитый панелями коридор.
Царила полнейшая тишина. Я стоял неподвижно, ощущая вокруг себя стены и окна старых зданий, и думал, что почти могу слышать сам воздух, пока он вновь успокаивается после того, как я закрыл дверь. Напротив меня серебристый свет проникал сквозь витражные окна в каменных амбразурах, и теперь я заметил, что на полках стоят большие старинные книги. Я открыл наугад одну, потом другую, но они были на греческом, латинском и еврейском языках, для меня полностью недоступных, а пожелтевшие страницы пахли плесенью. Я задумался, сколько времени прошло с тех пор, как их последний раз держали в руках.
Портреты, которыми были увешаны стены, были чуть более интересны — пожилые мужчины с суровыми ястребиными чертами лица, и кроткие клирики. Впрочем, были один или два субтильных красивых молодых человека со струящимися локонами и глазами печальной оленихи — поэты, которые учились в Элтоне и умерли романтически юными.
Здесь не было никого, кто мог бы увидеть или услышать меня, но под воздействием обстановки я пригасил фонарь и шел осторожно, почти что на цыпочках. Это полночное приключение меня даже слегка забавляло. Я попробовал открыть нескольких дверей, которые, как я предположил, вели в апартаменты наподобие моих, но они были заперты, как и те, на которых висели медные таблички «Казначей», «Капеллан», «Ректор».
Я утратил интерес и уже собрался вернуться, когда в самом конце второго длинного коридора увидел дверь — «Старая библиотека» — и тут же направился к ней.
Это случилось, когда я был в нескольких шагах от двери: ощущение, что за мной наблюдают — наблюдают и бесшумно сопровождают меня. Я резко повернулся и осветил фонарем пространство позади себя — окна здесь уже закончились, и в коридоре царила непроглядная тьма. Там никого не было. Я тихо прошел несколько шагов назад, остановился и стал ждать, напряженно вслушиваясь в тишину. То ли это проседала время от времени старая древесина, то ли поскрипывали доски. Толи вообще ничего. Я выждал еще, а потом сказал приглушенным голосом: «Кто здесь?» Ответа не последовало, и, побуждаемый своими грезами, я в нетерпении повернулся и снова подошел к двери библиотеки.
Я ожидал, что она будет заперта, как и все остальные, но в ответ на мое прикосновение дверь медленно распахнулась, и я невольно отпрянул. Ощущение тою, что за мной наблюдают, сделалось еще более сильным, нервы мои были на пределе, и я отругал себя за глупость, что не остался в своей кровати, где я бы давно уже мирно спал. Но любопытство пересилило — я жаждал обследовать библиотеку, в которой планировал провести за работой следующие несколько дней, и меня уже начинала очаровывать мрачная, освященная веками красота этого древнего места.
Я шагнул внутрь и остановился, позволяя глазам привыкнуть к темноте. Я оказался в помещении, простиравшемся далеко вперед и терявшемся во мраке. Впрочем, отраженного от снега мягкого света, проникающего сквозь высокие окна, хватало, чтобы разглядеть галерею, которая шла вокруг всей залы под сводчатым потолком, покрытым искусной резьбой. Я испытывал не страх, а скорее некий благоговейный трепет, как если бы я зашел в церковь или часовню.
По обе стороны от центрального прохода стояли рядами дубовые книжные шкафы, между ними — письменные столы, и, приглядевшись, я заметил еще стеллажи с книгами, возвышавшиеся на галерее, к которой тут и там вели железные винтовые лестницы.
Подойдя к окну, я увидел, что библиотека расположена в северной части строений, обрамляющих двор, перпендикулярно часовне.
Я повернулся и тихо пошел между книжными шкафами, с трепетом оглядываясь налево и направо, на материальные свидетельства такого великого знания, такой великой учености, какая далеко превосходит уровень мальчишек-школяров. Я останавливался, рассматривая книги по литературе и классике, истории науки, философии и богословию, потом я наткнулся на ряды переплетенных в кожу школьных архивов, журналов, ведомостей, справочников, списков. Где-то в них, я знал, будут упоминания о Вейне, но сейчас я ничего не снимал с полок, я бродил по библиотеке с нарастающим забавным ощущением, будто я король в некоем заброшенном королевстве, с доступом ко всей вековой мудрости — такие странные напыщенные мысли проносились у меня в уме под влиянием величественной обстановки и одиночества в глухие ночные часы.
Это случилось, когда я приблизился к последним секциям полок, — какой-то звук, сначала я решил, что в дальнем конце помещения мягко закрылась дверь, однако звук продолжался, однообразный и мерный, будто дыхание кого-то спящего, вздохи, которые, казалось, доносились из воздуха у меня над головой, как если бы вся эта огромная зала была неким живым существом, дышащим вокруг меня. Я поднял взгляд на галерею. Там кто-то был, я не сомневался в этом. Скрипнула доска. Шаги. Я находился в самом дальнем конце от спасительной двери, меня, возможно, заманили в ловушку, одного, в этом пустынном месте — но кто? что?
— Никто, — громко, отчетливо проговорил я с насмешкой — и тут же вздрогнул от звучания собственного голоса. — Ничто. — Я двинулся к ближайшей винтовой лестнице и начал подниматься, мои шаги отзывались в неподвижности резким эхо.
Галерея была темной, высокой и узкой — проход между стеллажами для книг и деревянными перилами помещения всего фут или два шириной. Я погасил свой фонарь. Воздух здесь был более холодным, но в то же самое время странно безжизненным и спертым, словно бы пыль веков, пыль книг, учености и размышлений, заполнила всё, исключая любую свежесть.
Тихое дыхание донеслось снова, из другого места, в темноте прямо передо мной; я начал медленно продвигаться вперед, потом остановился, еще несколько шагов — и опять остановка, но оно каждый раз оказывалось вне досягаемости. Я посмотрел в огромную полость лежавшего внизу помещения. Каждая тень походила на припавшую к земле съежившуюся фигуру, каждый угол скрывал нечто, наводящее ужас. Там не было никого. Не было ничего. Было все, что угодно.
— Кто здесь? — сказал я. — Что вы от меня хотите? — Или сказал бы, если бы мне не перехватило горло, а язык не прилип к нёбу так, что я не мог издать ни единого звука. Я хотел бежать, но не мог, и знал, что это именно то, что и предполагалось, меня должно было испугать ничто, мои собственные страхи, мягкое дыхание, скрип половицы, сама атмосфера, таившая угрозу.
Но, простояв какое-то время молча и неподвижно, я призвал достаточно сил и нервного равновесия, чтобы медленно, шаг за шагом, двинуться вокруг галереи, то и дело оглядываясь, но ничего не видя, пока не дошел до последней лестницы и по ней снова спустился вниз. Когда я вернулся в коридор и закрыл за собой дверь библиотеки, я заметил свет, беспорядочно перемещавшийся на противоположной стене, и, заворачивая за угол, поймал краем глаза одетую в темное фигуру, медленно двигавшуюся с фонарем в руках — привратник, предположил я, совершает свой обход, и почувствовал волну облегчения, настолько сильного, что у меня подкосились колени и пресеклось дыхание, и я был вынужден несколько секунд простоять, прислонившись к стене, так у меня закружилась голова.
Это был он, он наблюдал за мной, он за мной следовал, возможно, стоял внизу, в темноте библиотеки; исполняя свой долг и заподозрив, что это воры, подошел, тихо и незаметно, чтобы проверить. Узнал ли он меня, видел ли он меня вообще — выяснить этого я не мог, но если и так, он решил предоставить меня самому себе, и я был ему за это признателен — я испытывал некоторую неловкость из-за того, что бродил здесь, пробуя двери, входя без приглашения в комнаты, а потому предпочел, не заговаривая с ним, тихо вернуться в свои апартаменты.
Он вышел в обитую сукном дверь еще до того, как я достиг поворота коридора; я больше не видел его мерцающего фонаря. Все было спокойно. Портреты безучастно взирали на меня со стены, пока я шел мимо них, но у меня больше не было ощущения, что за мной наблюдают.
А потом я услышал что-то еще. Оно донеслось из-за двери, дубовой двери, расположенной в углублении, за зеленым занавесом, который был наполовину задернут и частично скрывал ее.
Я встал рядом с ней и подождал, прислушиваясь. Звук донесся снова, слабый, откуда-то изнутри, очень издалека, и был вполне узнаваем. То, что я услышал, было плачем маленького мальчика — всхлипы, то слегка приглушенные, то отчетливые, как если бы он поднимал голову, а потом снова закрывал лицо, порой, в промежутках, дыхание его прерывалось словно от одышки, а затем он вновь продолжал плакать. Это был плач, столь безутешный, исполненный такого одиночества и отчаяния, что я почувствовал возмущение и гнев и порыв срочно спасти его, успокоить, помочь, защитить. Я потянулся к ручке двери, готовый распахнуть ее и ворваться туда, но замок не поддался: дверь была заперта, и хотя я толкал ее и тряс ручку и даже дважды принимался колотить изо всех сил, я не добился никакой реакции, а плач все продолжался и продолжался, не стихая, и я не мог больше этого выносить. Я не сумел прорваться туда, к нему, но был человек, который, несомненно, это сумеет.
Я бросился по коридору к обитой сукном двери. В школьном дворе толстым слоем лежал мягкий снег, и его поверхность, тускло мерцающую голубым в лунном свете, не нарушали никакие следы или отпечатки ног. Было чрезвычайно холодно, воздух потрескивал от мороза. Я пребывал в таком беспокойстве из-за страданий невидимого мальчика, что в тот момент даже не задумался о девственно чистом состоянии снега, только ринулся прямо через него, увязая в сугробах и прокладывая себе путь с немалым трудом. Я запыхался и отчаялся найти привратника — надо бы для начала поискать его в сторожке, и я молился, чтобы он уже вернулся туда, — в противном случае он мог быть где угодно среди этих незнакомых зданий, продолжая свой ночной обход.
Сторожка стояла темная. Я подошел поближе и заглянул внутрь через маленькое оконное стекло: дрова в камине сложены так, чтобы наружу не проникали ни отблески, ни пламя.
Я дважды настойчиво постучал в дверь, а потом повернулся и огляделся вокруг, лихорадочно пытаясь наметить план, куда идти дальше. Раскачивающегося пятна света от фонаря нигде не было видно, главные ворота, через которые я вошел на территорию школы, закрыты и заперты. Куда же тогда? Куда пойти? Мой разум был в смятении. До сих пор у меня не было передышки для того, чтобы спросить себя, кем мог быть этот мальчик; в школе каникулы, он, должно быть, ребенок кого-то, кто здесь живет, наставника или служителя, я понятия не имел, да и в любом случае это не важно, он испытывал такие ужасные страдания, и единственное, о чем я думал, это — прорваться к нему, успокоить, спасти его, не знаю от чего. Справа от меня была часовня, впереди — дорога во внутренний дворик и к верхнему коридору. Значит, я должен пойти налево, попытать счастья, не отыщется ли какая-нибудь дверь или проход к тому, что привратник назвал «Домом школяров». Но пока я снова поднимал воротник пальто, готовясь пробираться назад через сугробы, я услышал, как за моей спиной заскрежетал в двери засов, и, обернувшись, увидел в сторожке свет.
— Сэр? Мистер Монмут, это вы? Вы так колотили в дверь, что даже мертвый проснется.
Я уставился на него. Привратник стоял передо мной, взъерошенный и заспанный, в накинутом поверх ночной рубашки стареньком пальто. Было абсолютно ясно, что несколько минут назад, когда я стучался, он спал.
— Сожалею, что потревожил вас, когда вы только что вернулись в постель, — мне следовало поспешить нагнать вас…
— Сейчас четыре часа утра, сэр!
И верно, пока он говорил, куранты на башне начали бить, и в отдалении, тут и там, другие часы стали вторить им в холодном застывшем воздухе. Мы молчали, пока не отзвучали последние удары, эхо их замерло, и кругом снова воцарилась тишина.
— Что вы подумали, сэр?
— Подумал? — тупо переспросил я.
— Время, сэр. Почему я должен был только что лечь спать?
Я не ответил, и он посмотрел на меня с терпеливой улыбкой.
— Четыре часа, сэр, — повторил он, словно бестолковому ребенку. — Я спал крепким сном последние шесть часов!
Когда он это сказал и до меня дошел смысл его слов, я обернулся, посмотрел на единственную цепочку следов, идущую по снегу, и осознал, что это мои собственные следы и никаких других больше нет: снег передо мной лежал непотревоженный, никто другой не ходил этой дорогой уже много часов — и уж конечно, не привратник, совершавший свой рутинный ночной обход с фонарем в руках.
Доктор Валентайн Дансер был человеком, который соответствовал своей фамилии[2]. Он был молодой, очень стройный, очень изящный, очень живой, и когда говорил, частенько пританцовывал на цыпочках — и правда, казалось, он практически неспособен стоять неподвижно и был то здесь, то там, слегка приплясывая, пока мы шли по снегу через школьный двор.
Было чудеснейшее утро, лазурные небеса, крепкий мороз, восход солнца. Он пришел ко мне в комнаты, когда я героически пытался справиться с завтраком, который привратник принес мне после того, как я как-то проспал последние несколько часов этой ужасной ночи.
В конце концов я так и не сказал ему о плачущем мальчике и лишь бормотал, что услышал в коридоре «странные звуки» и испугался грабителей. Мои нервы, сказал я, несколько расшатаны после многих лет, проведенных в дальних и опасных уголках востока. Привратник как-то странно на меня покосился.
— Вы не привыкли к старым домам, сэр, особенно по ночам. Когда остаешься один, легко потерять самообладание. Я-то теперь вполне привык к этому, сэр, странные скрипы и постукивания, меня ничего это уже не беспокоит.
— И это всё?
— Что именно вы подразумеваете, сэр?
— Здесь бывают только — странные скрипы и постукивания — больше ничего — определенного?
— Ну, когда школа работает, конечно, сэр, тогда их здесь множество, и самых разных — звуков, я имею в виду. Проказники! Но сейчас здесь тихо и спокойно, сэр. Вам, наверное, все это примерещилось. Вы любите помечтать, сэр?
Он проводил меня обратно через заснеженный двор и внутренний дворик, в своей веселой и доброжелательной манере, несмотря на поздний час, так что я снова почувствовал себя вполне бодрым, только устыженным и довольно глупым.
Сейчас мы стояли у двери, ведущей в мои комнаты.
— Ну вот, сэр, мы здесь — тихо, как в церкви. Вам, должно быть, примерещилось, сэр.
— Да. Да, полагаю, что так. Спасибо.
— Тогда еще раз доброй ночи, сэр — или скорее доброе утро.
— Примите мои извинения.
— О, я сейчас снова засну крепким сном, сэр, вы не беспокойтесь. Я-то совсем не мечтатель.
Он удалился. Я не упомянул ни о рыданиях, ни о фигуре с фонарем. Ни того, ни другого больше не было, и я хотел изгнать это из своих мыслей, хотел, чтобы в оставшуюся часть ночи все было тихо, спокойно и обыкновенно.
Он не поднимался ко мне с завтраком до начала одиннадцатого, беззаботно гремя тарелками и столовыми приборами, пока я умывался и одевался. Стол был накрыт у окна, из которого открывался вид на островерхие крыши и синее небо.
— Никакой метели, сэр, прекрасное морозное утро.
— Да, я вижу. Спасибо, Биглоу.
Он ушел и спустился по лестнице, тихонько насвистывая, явно нисколько не расстроенный ночными треволнениями и полностью простивший мое странное поведение.
Однако размышлять об этом у меня не было времени — и в самом деле, едва я взялся за завтрак, как услышал легкие подпрыгивающие шаги на лестнице, и вошел доктор Валентайн Дансер.
Он представился, подождал, пока я поем и выпью чашку чая — и ни секунды дольше. Лицо его было свежим, щеки раскраснелись от мороза, волосы торчали как щетина, шея была обмотана яично-желтым шарфом, свисающим до пояса. Я принял бы его за энергичного конторского служащего или даже за ученика — в нем не было никакой солидности, свойственной учителю и декану.
Я ожидал, что он проводит меня в библиотеку — и решил не признаваться, что уже был там, — покажет мне архив Вейна и оставит меня одного заниматься моей работой. Вместо этого он предложил — перемещаясь по комнате, бросаясь стрелой к окну, пританцовывая вокруг меня, — чтобы мы отправились осматривать школу.
— Утро такое хорошее, воздух прозрачен как стеклышко — к чему сидеть в духоте? Для этого еще будет много времени.
Я с удовольствием согласился, радуясь возможности прояснить голову и зрение, да и к тому же меня, словно школьника, неудержимо тянуло выйти на снег.
Пока мы прогуливались, я поближе пригляделся к доктору Дансеру. Он смотрел на мир радостно и заинтересованно, как ребенок, — лицо пожилого младенца, и я мог только гадать о том, каков его истинный возраст. Впрочем, сколько бы ему ни было лет, он оказался прекрасным компаньоном, полным сил и энергии, который без устали взбегал по лестницам, распахивал двери, пересекал дворы и спортивные площадки, показывая мне классные комнаты, спальни, чертежные классы, гимнастический и актовый залы, столовую, еще одну библиотеку, более обыденную, все кабинеты огромной школы, — все то, чего я никогда прежде не видел.
И все это время он говорил, он обладал неистощимым запасом историй, анекдотов, легенд, любопытных фактов, связанных с этим местом, которое явно было его жизнью, его хобби, его домом, источником безграничного энтузиазма. Меня принимали как желанного гостя, развлекали, удивляли, мне рассказывали много интересного, но более всего меня поражала энергия этого маленького человечка.
Наконец мы пересекли самую дальнюю спортивную площадку, миновали калитку и вышли на тропинку вдоль Темзы. Дансер показывал направо и налево.
— Лодочный сарай. Плотина. Вы занимаетесь греблей?
— Нет-нет.
— А каким-нибудь видом спорта?
— Нет. Я играл в крикет и в футбол в миссионерской школе много лет назад. А с тех пор — ничего.
Мы стояли, глядя на реку и на изящный деревянный мостик, перекинутый к противоположному берегу.
— Если станет совсем холодно, река замерзнет, — возбужденно сказал он, — и на Рождество можно будет кататься на коньках.
Голые ветви плакучих ив и торчащие острия высокой травы и тростника покрылись льдом и сделались жесткими от мороза. Было безветренно, ничто не нарушало тишину, кроме гула воды, стекающей с плотины, да писка и щебета кружившей у берега стайки лысух и шотландских куропаток.
— Это, — тихо проговорил я, — самое прекрасное место. Оно совершенно и безукоризненно. — Я много путешествовал и повидал множество экзотических достопримечательностей, но красота этого места поразила меня до глубины души. — Мост особенно прекрасен — его изгиб, изысканность арки…
— Ах — мост с привидениями!
— Мост…
Он усмехнулся и словно бы сделал легкое танцевальное движение в мою сторону.
— У нас в Элтоне есть два призрака — совершенно дружелюбная и безобидная парочка. Тень человека в сером, который в сумерках переходит через этот мост, и слуга, появляющийся у стола в Зале школяров. Хотя, похоже, последнее время ни одного из них не видели. Может быть, вам повезет!
Мы двинулись дальше и поднялись на мост. Деревянные доски от мороза сделались скользкими, и я упал бы, если б Дансер не подхватил меня за руку. Затем, перегнувшись через перила и глядя на сверкающую поверхность воды, я тихо сказал:
— Неужели здесь, в таком древнем месте, нет больше ни одного призрака?
— Ни единого. Странно, согласитесь. Но нет, ни одного. Это доброе, счастливое место. И всегда было таким — по большей части.
Я ничего не сказал.
— Мальчишек это крепко разочаровывает. Они предпочли бы какой-нибудь полуночный кошмар, издающий стоны и звякающий цепями. Кровожадные они существа, эти мальчики.
— Да.
— А стало быть, мистер Монмут, вам не о чем беспокоиться.
Я заметил, что он смотрит на меня очень внимательно, и что — впервые за все время — он стоит абсолютно неподвижно.
Я хотел рассказать ему, у меня было сильнейшее побуждение излить душу, начиная даже не с событий минувшей ночи, но с того вечера, как я прибыл в Англию. Я уже хотел было заговорить, но в это мгновение со стороны реки донесся ужасный звук, и, посмотрев туда, мы увидели стаю диких гусей, которые, гогоча, приближались к нам; звук делался громче, мешаясь с жестким хлопаньем больших крыльев. Мы с Дансером зачарованно смотрели на птиц, поворачиваясь и провожая их взглядами, пока они не исчезли за изгибом реки.
— Какое зрелище! — Он снова пришел в движение, возбужденно подпрыгивая.
Было холодно, и мы начали спускаться с моста.
— Мы прогуляемся вдоль реки. Отсюда мы сможем лучше разглядеть контуры зданий. И прекраснейшая из всех — часовня, — сказал Дансер с такой гордостью, словно все это принадлежало ему.
Я шел рядом с ним, смотрел туда, куда он показывал, и снова слушал его.
В конце концов я так ничего и не рассказал.
Он завершил наш тур рядом домов, расположенных позади «Дома школяров», перед которыми виднелись аккуратные палисаднички.
— Холостяки живут в пансионах или снимают комнаты на Главной улице, некоторые старшие наставники — в здании, выходящем на внутренний двор с галереей. Но… — он широким жестом распахнул парадную дверь, — мы, женатые мужчины, живем здесь!
В дверном проеме торжественно столпились детишки, маленькие копии доктора Дансера, такие же румяные, как он. Позади них стояла высокая молодая женщина с младенцем на руках. Мы переступили через порог.
— Хетти, моя жена — мистер Джеймс Монмут, наш гость. — Затем он протянул руку к младшим. — Эвелин — Айзек — Джефет и, — тут он подхватил ребенка из рук жены, — Гектор, — торжественно завершил он.
Меня проводили к нему в кабинет, молодая горничная принесла чай, детишек выпроводили. Это была уютная комната с окнами на лужайку, за голыми деревьями — кедрами и вязами — виднелись спортивные площадки. По стенам шли полки, уставленные книгами — главным образом, историческими трудами, в камине горел огонь. Письменный стол был завален грудами бумаг.
— У меня есть все, чего только может желать человек, и самое лучшее, Монмут, что я это знаю. Такой человек — счастлив!
В чьих-либо других устах это прозвучало бы нестерпимым самодовольством, но я мог лишь улыбнуться, испытывая еще большую симпатию к Дансеру, обезоруженный его невинной гордостью и умением радоваться жизни, своей работе, семье и своему положению.
— Вы, конечно же, останетесь на ленч, — сказал он, — хотя, боюсь, здесь будет шумное сборище. Однако они должны удовлетворить свое любопытство и расспросить вас обо всем, что есть под солнцем, а потом утихомирятся и оставят вас в покое.
— Это очень мило с вашей стороны, вы так гостеприимны, и я чрезвычайно признателен, но… — я поставил на место свою чайную чашку, — дело в том, что мне не терпится попасть в библиотеку, чтобы вы показали мне бумаги Вейна, и я мог бы сразу приступить к работе.
Дансер перестал вертеться на стуле. В комнате было тихо. Лицо его сделалось серьезным и озабоченным.
— Для этого еще полно времени, — сказал он.
— Нет, доктор Дансер, нет. Я не могу злоупотреблять вашим гостеприимством и слишком долго обременять школу своим присутствием.
— О, мы совершенно счастливы принимать вас, со-вер-шен-но…
— Тем не менее я хотел бы приступить к работе.
— Значит, вы к ней приступите. Я отведу вас сразу же после ленча.
Он встал и подошел к окну, сцепив руки за спиной. Откуда-то изнутри дома послышались приглушенные обиженные вопли, затем топот бегущих ножек. Смех, хлопанье двери.
— Я так понимаю, — спокойно сказал я, — что вы тоже собираетесь сделать все, чтобы удержать меня от работы, которую я предполагаю начать.
Он еще пару секунд постоял у окна, затем молча вернулся к своему стулу и снова сел, очень неподвижный, сдерживаясь, чтобы не бить ногой по полу.
— Что вы знаете о Конраде Вейне?
Я рассказал ему коротко и несколько устало — ведь я уже отвечал на этот вопрос.
— Ах, да-да, все это, путешествия, исследования — все это было, насколько мне известно, абсолютно нормально. Даже по-своему замечательно.
— Но тогда…
— Все это было уже гораздо позже, в конце его жизни. Это был эпизод, это не изменило ни человека, ни того, что было прежде.
Я ждал, пока он продолжит.
— Знаете ли вы, почему вы столь полны решимости удовлетворить ваше любопытство относительно этого человека, что в нем вас так зачаровывает?
— Нет, признаюсь вам, я этого не знаю, для меня это тайна, загадка. Но с тех пор, как много лет назад я впервые прочитал о нем в книге в библиотеке моего покойного опекуна, меня странным образом влечет к нему, и чары — потому что вы правы, это именно так — воистину никогда не иссякали, я чувствовал, что это все более и более меня пленит.
— Поддаться власти заклятия?
Я молча пожал плечами.
— Это сила, влечение, порожденное злом…
— Да бросьте!
— Да, зло. Были и другие, кто обнаруживал, что их к этому влечет — тянет как магнитом, словно бы они живут его жизнью. Конрад Вейн был злым человеком, Монмут, злым и порочным, и он обращал силу зла, ужасную силу, против других — невинных, наивных, незрелых, безрассудных. Я читал, и я слышал некоторые из этих историй и расследовал ради собственного удовлетворения. Этого было достаточно.
— И каковы эти истории? Что он такого делал?
— Он был воплощенной жестокостью — истории рассказывают об этом и о погублении невинных, как и о более обычных дурных человеческих свойствах — злобности, лживости, грубости, распутстве, порочности и коварстве. Это началось, когда он был ребенком, — нет, возможно, это началось сразу после — или даже до — его рождения, и в конце концов он был вынужден уехать за границу и, осмелюсь сказать, продолжал произрастать во зле среди других демонов.
— Поверить не могу, что мы говорим об одном и том же человеке — Вейне, великом исследователе, тонко описывавшем места, народы и их нравы… одиноком искателе приключений.
— Согласен. Из того, что я выяснил, у этого человека и впрямь были словно бы две совершенно противоположные натуры — Джекилл и Хайд, не иначе.
Я пытался осознать смысл сказанного Дансером. За окном черные дрозды клевали что-то в мерзлой траве. Небо за деревьями было почти серебряным. Чудесное утро. Чудесный день.
— Благодарю вас, — сказал я наконец. — Мне делали намеки и завуалированные предупреждения. Никто до сих пор не говорил мне правду.
Он улыбнулся и начал снова тихонько поерзывать на своем стуле.
— Итак, мне удалось вас остановить, — сказал он. — Я искренне рад этому. Теперь вы останетесь, чтобы насладиться ленчем.
— Нет, доктор Дансер, вы рассказали мне конкретные вещи, но это ничего не меняет, вы не остановили меня. Почему я должен останавливаться?
Его лицо было не столько серьезным, сколько печальным.
— Вы лишь еще более разожгли мой аппетит. Моя зачарованность не только не исчезла, но и обострилась.
Он застонал.
— Какой объект! — продолжал я. — Какие контрасты, какой обладатель экстраординарных противоречий — какие вопросы это поднимает! Я даже не знаю, с чего начать. Я не в силах поверить своей удаче. В результате я представлю публике портрет, исследование воистину редчайшего человека. — Меня самого восхищало то, что я говорил.
— Есть еще кое-что, — сказал Дансер.
— Ах, да, предостережения! «Берегитесь»!
— Зло способно причинить вред, и власть его очень реальна, очень сильна.
— Я не сомневаюсь в этом.
— Многие пострадали.
— Дансер, этот человек мертв!
— Означает ли это, что по эту сторону все закончилось?
— Да Бог с вами, о чем вы! — Слова мои звучали дерзко, я слышал свой голос, исполненный показной храбрости и презрения. Но это были только слова, внутренне я весь дрожал.
Дансер смотрел на меня, словно что-то взвешивая, решая, говорить или нет.
— Ну, и что это?
Он покачал головой.
— Каков ваш собственный интерес к Вейну? — резко спросил я.
— Никакого. У меня нет никакого интереса. Как-то раз я почитал немного из праздного любопытства. После того как до меня дошли слухи, я начал копаться в архивах, имеющихся в школе. Я обнаружил достаточно, чтобы это заставило меня отступить — отступить, закрыть книги и повернуться спиной. Были и такие, кто после смерти Вейна провозгласил его великим человеком. Ну, возможно, до некоторой степени, он таковым и стал. Он рисковал отправиться туда, куда до него никто не отваживался пойти, он совершил множество открытий. Но он был также лгуном, действовал, так сказать, по обстоятельствам; случалось ему прибегать и к запугиванию, и физическому насилию, вдобавок он был мошенником — и даже хуже. Он жил так, как хотелось ему, жил по-своему, за счет других, потому что его забавляло это, ему нравилось так поступать, потому что это помогало ему в достижении его собственных целей, потому что он был порочен и любил власть. Именно так он получал удовольствие. Когда он вынужден был из-за своих злых деяний покинуть страну, он уехал за границу и там строил из себя важную персону. Он использовал — и использовал жестоко — неосведомленных и невинных, и все это время он являл миру медово-сладкий лик. Неужели это тот человек, в обществе которого вам хотелось бы провести время? Часы наедине? Оставьте его, Монмут, пусть себе гниет.
Он внезапно вздрогнул, встал и принялся расхаживать по комнате, нервически потирая руки.
— Вы говорите почти так, как если бы были знакомы ним, как если бы он лично вам причинил какое-то зло.
— Не я, — сказал он. — Другие. — Он снова посмотрел мне в глаза: — Оставьте его лежать, где лежит. Не открывайте книгу.
— Я благодарен вам, я уже говорил. Теперь я понимаю больше, гораздо больше. Но я хотел бы попросить вас доверить мне прочесть дальнейшее самостоятельно. Я не могу оставить это и так легко отступить, по крайней мере не удостоверившись во всем самостоятельно.
— Вы человек упрямый.
Да. В этом вопросе я, казалось, именно таким и стал, захваченный некоей внешней силой, необоримым желанием идти вперед и проникнуть в самое сердце тайны, всмотреться в нее собственными глазами. Я никогда не знал подобной предопределенности, не считая тех случаев, когда я неистово стремился отправиться в какие-нибудь неизведанные края, к неизвестным опасностям, следуя по стопам Вейна. Я знал, что в этом вопросе, как ни в каком другом, не был самим собой. Я был почти как одержимый.
И тогда Дансер проговорил чуть ли не шепотом:
— Всякий, кто прикасается к Вейну, кто изучает его, кто следует по его стопам, лишится рассудка и после этого никогда не будет знать ни радости, ни покоя, ему негде будет преклонить голову, у него не будет своего дома. Его будут преследовать призраки. Он будет проклят. Я видел то, что лежит впереди, Монмут. Я отступил.
Открылась дверь. Я услышал, как засмеялся ребенок, — тихий, невинный смех.
Я посмотрел на Дансера.
— Но, — сказал я наконец, и говоря, понял, что это полная правда, — в отличие от вас мне абсолютно нечего терять.
Поведение Дансера изменилось. Как только он понял по моей спокойной решимости, что я не намерен отступать от своих планов, невзирая ни на что, он отбросил серьезность, оставил все попытки удержать меня и вновь сделался непринужденным и даже веселым, хотя и чуть более замкнутым, чем раньше. Словно бы упала некая тень, и между нами возникла невидимая преграда, что было для меня огорчительно. Мне нравился этот человек, и я хотел его дружбы — а таковая могла бы возникнуть в скором времени, если бы мне это понадобилось.
Я не остался в его доме на ленч. Дансер проводил меня через школьный двор к крытой галерее, но теперь попритих и уже не болтал без умолку о местных достопримечательностях — вместо этого он поведал мне все, что знал о материалах, связанных с Конрадом Вейном, которые будут предоставлены в мое распоряжение.
— Надеюсь, вы не будете разочарованы и не сочтете ваш визит сюда бесполезным, — сказал он. — То, что вы здесь найдете, вовсе не увлекательно: реестры и все такое — совсем ничего необычного и, возможно, ничего подходящего для вашей цели.
Я ему не поверил.
— Быть может, и ничего, — ответил я, — но с чего-то начать необходимо, а здесь для этого самое лучшее место. Полагаю, что очень скоро это меня куда-нибудь да выведет.
— Возможно, возможно.
Он ринулся вперед, чтобы открыть обитую сукном дверь наверху лестницы. В обшитом панелями коридоре было холодно и сумрачно, но кое-где пробивались солнечные лучи, и в полосах света кружились пылинки.
— Могу себе представить, что, когда в школе идут занятия, здесь не так пустынно, как сейчас.
— Ненамного. Мальчики сюда, разумеется, не ходят.
— Никогда?
— Только в том случае, если у них беда. Старшие могут время от времени посещать наставника, но в основном здесь царит атмосфера безмолвия и учености.
— А семьи здесь не живут?
— Нет, как я уже говорил, мы, женатые, квартируем в Кингс-вок.
Мы дошли до конца коридора. Впереди была библиотека.
Я хотел напрямую спросить о плачущем мальчике, но не отважился. Когда мы дошли до библиотеки, я не мог удержаться и оглянулся налево, на дубовую дверь в углублении, за которой я слышал его отчаянные рыдания.
Двери не было.
Я замер на месте.
— Что-то не так? — обеспокоенно обернулся ко мне Дансер. Он вытащил связку ключей и перебирал их.
Не отвечая, я повернулся и медленно пошел назад по коридору, туда, где был поворот и вход в мои апартаменты. Потом я повторил свой путь. Все двери были на месте, с теми же медными табличками, все, как и раньше. Только той двери в нише за полузадернутым занавесом — не было.
Дансер уставился на меня.
— Что с вами, любезный? Вам нехорошо? Вы смертельно бледны.
Пытаясь успокоиться, я несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул. Мне не хотелось ничего ему говорить.
Дансер смотрел на меня с похоронным видом.
— Ничего, все в порядке. Я подвержен внезапным приступам слабости… головокружения… это вызывает тревогу у окружающих, но не предвещает никакой болезни, ничего серьезного. Просто легкое наследственное недомогание. — Я сам слышал, что несу полную чушь.
— Что ж, ладно.
Он не стал настаивать, снова повернулся к дверям библиотеки и продолжил поиски ключа в связке.
— Их так много — здесь множество дверей. Если ключ затерялся, придется идти назад и искать Дрогета. Он нас впустит внутрь.
— Может быть, — сказал я осторожно, — дверь не заперта?
— Нет-нет, библиотеку никогда не оставляют открытой, здесь имеются редкие и ценные экземпляры. Никогда не было воров, но любая случайность может причинить ужасный ущерб, и потери будут неисчислимы.
И все-таки минувшей ночью дверь библиотеки была открыта.
— А! — Он выбрал ключ. — Очень похож на ключ от двух других дверей.
Вот сейчас он обнаружит, что дверь незаперта. Я предположил, что привратник был невнимателен, и теперь у него могут быть неприятности.
Дансер стал поворачивать ключ.
— Замок всегда немного с трудом открывается, когда здесь никого не было день или два. — Он резко повернул руку и надавил. Секунду замок не поддавался. Потом я услышал щелчок, и ключ повернулся. Дансер открыл дверь.
Библиотека была точно такой, как я видел прошедшей ночью, и там не было ни души. Мы вошли внутрь, и Дансер, обозрев залу, обвел ее взмахом руки.
— Эта одна из древнейших частей школы, такая же старая, как часовня. Известна как Старая Библиотека, чтобы отличать от школьной библиотеки, однако еще ее называют Королевской Залой — так как она основана королем. Здесь есть документы, которые действительно относятся к королю Генриху, акты, королевская хартия — они хранятся в сейфах в специальном помещении, и у меня, увы, туда доступа нет. Но я могу показать вам другие сокровища…
Я ходил вслед за Дансером по помещению где-то минут пятнадцать. Самообладание мне восстановить удалось, и хотя я не слишком улавливал, что говорит мой гостеприимный хозяин, но старался всем своим видом выказать как можно большую заинтересованность, глядя, как он открывает шкафы, поднимает застекленные витрины, вытаскивает книги. Дансер демонстрировал мне самые редкие и драгоценные тома с такой гордостью, словно они принадлежат ему. И хотя он частенько бросал на меня острый взгляд, но был до такой степени охвачен волнением и энтузиазмом, что мое присутствие ему почти не требовалось, и того восхищения, которое я мог предложить, было вполне достаточно.
Наконец он закрыл раннепечатную книгу с прекрасными гравюрами на дереве, изображавшими мучеников, защелкнул скрепляющий ее медный зажим и сказал:
— Ну а теперь — Вейн. Архив вон там. — Он бодро отвел меня к тем полкам, которые я начал исследовать прошлой ночью — если я и в самом деле тут был, если дверь действительно была открыта, и мне это все не приснилось.
Однако полки были именно такими, какими я их видел ночью, — школьные журналы и записи в кожаных переплетах тянулись однообразными, унылыми рядами. И я здесь уже бывал.
Дансер быстро прошелся по другим отсекам, дважды поднимался к стеллажам на галерее, ходил к шкафам в дальнем конце залы и вернулся с кипами всякой всячины: путевые журналы, тома документов, география, история школы.
— Все, написанное самим Вейном, или то, где он упоминается, — впрочем, этого весьма немного и по большей части не представляет какого-либо интереса — все это здесь.
Он сгрузил стопки книг на стол в нише у окна. Остальные громоздились вокруг стола на полу.
Я выглянул наружу. Высокие окна выходили в сад, протянувшийся к дороге и дальше к реке. Я увидел арку деревянного моста, и взгляд мой задержался на ней: прочное, надежное сооружение над сверкающей водой — это была картина, которую я хотел бы как можно дольше удержать перед глазами, чтобы ощутить уверенность, ибо я чувствовал, что начинаю медленно и неудержимо соскальзывать в некий зыбкий мир ночного кошмара, где все изменчиво и расплывчато, и не могу более полагаться на собственные ощущения.
Я вдруг обнаружил, что Дансер молча стоит рядом.
— Спасибо, — поспешил сказать я. — Очень любезно с вашей стороны, право же, я доставил вам столько беспокойства. Теперь у меня есть все, что может понадобиться. И я немедленно примусь за работу. Не смею более занимать ваше время.
— Вы найдете бумагу, письменные принадлежности и все прочее в этих ящиках. Если что-нибудь еще…
— Разумеется. Благодарю вас.
— Вы всегда можете на нас рассчитывать — непременно заходите к нам, и без малейших колебаний — присоединиться к трапезе, побеседовать. Вам не следует думать, что здесь вы совсем одиноки.
Это было радушное приглашение, и мне стало как-то уютнее. Я еще раз поблагодарил Дансера, уверив его, что принимаю его приглашение авансом на все случаи, когда у меня возникнет потребность в обществе его самого или его семьи.
Дансер оставил меня одного, и его удаляющиеся шаги стихли в конце коридора. Библиотека погрузилась в молчание. Я напряженно вслушивался, но звук дыхания исчез. Я еще немного постоял у окна, глядя на снег, сверкающий на солнце, и заметил каких-то людей. Я понял, что это жена Дансера вместе с молоденькой девушкой — должно быть, няней — и детьми. Они медленно шли по направлению к мосту, мальчишки устроили возню и бросались снежками — я видел, как они смеются, как что-то выкрикивают, видел сияющие, румяные, запрокинутые вверх лица, их радостные выражения, но не слышал ни звука — они были слишком далеко внизу. Женщина опустила малыша на землю и побуждала его сделать пару шагов, но он неуверенно стоял, покачиваясь, а потом плюхнулся в снег. Остальные столпились вокруг, смеясь и скача в восторге, и мне показалось, что великолепное утро, сияние солнца, снег, голубые небеса и прекрасные старинные здания, и эта река внизу — все это своего рода счастливый рай, и они радуются здесь в своей юной невинности. Но я не принадлежал к ним, я был изгнан из рая и мог только смотреть издали, замкнутый за высокими окнами в этой комнате наверху.
Часа три я тщательно работал с материалами, почти не отрываясь, если не считать короткого перерыва, когда я сходил в свои комнаты прихватить пальто и шарф — в библиотеке было очень холодно, хотя Биглоу спустя какое-то время появился с ведерком тлеющих углей, чтобы разжечь маленькую железную печку, стоявшую в углу на каменной плите. Тепла, которое она давала, было до смешного мало, пальцы мои побелели и не гнулись, и я неуклюже возился с книжными страницами. Однако больше ничего меня не тревожило, не было никаких странных шумов, даже поскрипывания половиц. Я запретил себе думать об исчезнувшей двери и запертой библиотеке, предпочитая заниматься имеющейся работой, и убедил себя, что это была всего-навсего галлюцинация.
Как выяснилось, Дансер был прав: записи по большей части интереса не представляли. Я обнаружил даты обучения Вейна в школе и сведения о том, откуда он родом, увидел его имя в одной или двух спортивных командах нижнего дивизиона, открыл, что он был рулевым в соревнованиях по гребле, и все в таком роде. Когда я впервые наткнулся на его имя, я испытал легкий всплеск волнения, который, впрочем, вскоре прошел, пока я все корпел над материалами, а ничего более интересного не обнаруживалось. Было очевидно, что по крайней мере первые два или три школьных года у Конрада Вейна была вполне обычная школьная жизнь, как и у многих сотен других незапоминающихся мальчишек.
Я заглянул в напечатанные путевые журналы и другие книги описательного свойства. Они включали три опубликованные работы самого Вейна и два или три эссе, ставшие его вкладом в работы других авторов, но здесь не было ничего, чем бы я уже не располагал и что не читал множество раз. Другие книги касались примерно того же и были написаны людьми, чьи имена были мне знакомы, а о двоих из них говорил Бимиш, книготорговец. Они упоминали Вейна, но только мимоходом, а в нескольких трудах на него только ссылались в примечаниях.
Я начал испытывать подавленность. Кроме того, я задавался вопросом, не припрятал ли Дансер что-нибудь от меня.
Свет за окном тускнел, день близился к концу, и солнце скрылось за крышами домов. Выглядывая в окно, я каждый раз замечал, что река меняется, цвет ее из стального делается черным, а на снег ложатся тени, и он уже не сверкает. Несколько раз я прохаживался туда-сюда по комнате в попытках согреться и останавливался поближе к маленькой печке, растирая руки. Я не испытывал голода, просто читал и читал в тишине этой старой библиотеки, и не ощущал в окружающей меня атмосфере ничего тревожного, да и вообще ничего, на что имело бы смысл обратить внимание. Почти все в этот день было на удивление спокойным и умиротворяющим.
Прошло уже больше двух часов с моего прихода в библиотеку, когда я в первый раз получил некий намек на что-то, хоть немного интересное, — отчет о диспуте в старших классах. Он проходил на тему вуду и колдовства и среди выступавших был отмечен «громогласный оратор» К. П. Р. Вейн. Вскоре после этого в экземпляре рукописного журнала, который готовили и выпускали какие-то мальчики, я нашел уведомление о предполагавшемся основании «Клуба раздвоенного копыта», «частного общества для исследований, обсуждения и проведения опытов», подписано: К. П. Р. В. Это напоминало обычные попытки школяров произвести впечатление, показаться значительными, таинственными и безнравственными, на деле же — практически безобидные. Несколько более встревожило меня сообщение, появившееся в официальном школьном отчете пару месяцев спустя: по приказу главного наставника доктора Бирдлипа клуб был расформирован, и вся его деятельность, равно как и встречи между бывшими участниками запрещены.
Итак, Вейн — как и многие другие глупые юнцы до и после него — баловался оккультизмом. Это выставляло его дураком и человеком малоприятным, но меня интересовало другое: были ли те россказни и слухи, о которых мне говорили, чем-то большим, нежели просто сплетня, которая за долгие годы обросла множеством красочных подробностей подобно другим выдуманным историям, что при каждом пересказе делаются все более пугающими.
Я вернулся к перелистыванию страниц отчета, зачарованный запечатленной в нем картиной школьной жизни полувековой давности, изумляясь, сколь многое за это время изменилось, открывая любопытные мелочи, как, например, то, что до Дансера деканом был его отец. Я решил, что на сегодняшний день это будет последний том, который я внимательно просматриваю. В библиотеке становилось все холоднее, день близился к вечеру, темнело, и я мечтал о горячем чае с тостами у камина.
И тут я наткнулся сначала на сообщение в отчете, а потом на приклеенную к странице газетную вырезку о смерти мальчика в Элтоне. Его обнаружили повешенным на балке в запертой комнате. Он был избит, и было установлено, что, когда его последний раз видели несколькими днями ранее, он был чем-то очень сильно встревожен. Ему было тринадцать лет, и семья его проживала в усадьбе Киттискар-Холл, в дальней деревушке с тем же названием, расположенной в северном Йоркшире.
Имя его было Джордж Эдвард Паллентайр Монмут.
Среди ночи я вдруг вспомнил о кожаном бауле.
Спал я глубоким сном без сновидений. Когда я проснулся, спальня была залита слабым светом, отраженным от снега за окном. И, как я уже сказал, у меня почему-то возник в уме четкий образ потертого коричневого баула с выгнутой крышкой и железными ручками. В этом бауле было сложено все, что я сохранил из вещей моего опекуна. Он не копил имущества, и когда после его смерти я выбросил все предметы домашнего обихода, то остались в основном книги да еще несколько ценных безделушек, которые он собрал за свою кочевую жизнь, и кое-какие его личные вещи, с которыми я считал себя не вправе расстаться.
Когда он умер, я тщательно перебрал все его бумаги, в какой-то мере по необходимости — чтобы прояснить некоторые деловые вопросы, но также и в надежде найти что-либо, относящееся ко мне самому, хотя бы малейшие намеки о моем происхождении и окружении. Не было вообще ничего. Словно бы я появился в этом мире, только когда приехал к опекуну в возрасте пяти лет, а до того вообще не жил. Намеренно ли он уничтожил все бумаги, я не знал, но поскольку ничего не нашлось, я перестал беспокоиться на эту тему. Просто упаковал в баул то, что я хотел или должен был оставить, и вместе с некоторыми моими собственными вещами сдал его на хранение в ближайшем городе. Там все это и оставалось до тех пор, пока я не занялся необходимыми приготовлениями для возвращения в Англию. И теперь баул, доставленный пароходной компанией вместе со всем остальным моим имуществом на Прикеттс-Грин, 7, так и стоял нераспакованный.
Я не знал, почему именно сейчас этот образ столь живо возник перед моим мысленным взором, но вот — я лежу и думаю об этом самом бауле, разглядываю его в своем воображении, словно он тут, — распаковываю после перевозки, откидываю крышку. Впрочем, я мало что мог вспомнить о его содержимом, поскольку память моя сохранила о том времени очень немногое. Знал я только одно — я должен заново перебрать все содержимое баула, ибо теперь еще более отчаянно хотел найти хоть какой-то след моего прежнего существования.
Джордж Эдвард Паллентайр Монмут. Почему он носил мою фамилию? Что это? Всего лишь чистое совпадение, хотя и весьма странное, — или нас что-то связывает?
Мне не будет покоя, пока я этого не узнаю. В глубине души я был уверен, что тут должна существовать некая связь и что именно поэтому интерес к Конраду Вейну овладел мною столь сильно. Должно быть, моя семья имела с Вейном какие-то деловые отношения, и мертвый мальчик каким-то образом связан со мной.
Не был ли тот, чьи рыдания я слышал за дверью, его несчастным призраком? Не он ли был слабеньким бледным мальчиком? Быть может, когда он преследовал меня, отчаянно пытаясь привлечь внимание, ему нужна была моя поддержка? И чего он хотел? Покоя? Помощи? Или отмщения? В ту ночь возможным казалось все — все то, чего я прежде и вообразить себе не мог и о чем даже никогда всерьез не задумывался. То, что мне довелось пережить за последнее время, уже подготовило мой разум, но лишь когда я приехал в Элтон, когда прочитал то, что прочитал вчера днем, когда начал постигать истину о Конраде Вейне, но самое главное — когда увидел собственными глазами это имя: Джордж Эдвард Паллентайр Монмут, — лишь тогда я полностью убедился в существовании того, что лежит за гранью привычного мира.
Как ни странно, теперь я был менее напуган, чем раньше. Я больше не думал, что заболел, или сошел с ума, или стал жертвой чей-то злой шутки.
В комнате было необычайно холодно. Окна изнутри заледенели, запечатлев прекрасный тончайший узор в виде листьев папоротника. Было тихо. В воздухе ощущались спокойствие и безмятежность, как и весь минувший день.
Я проводил вечер, глядя на огонь, стараясь осмыслить то, что мне удалось обнаружить, и оправиться от потрясения, вызванного этим открытием. Ничего не происходило, никакие духи добра или зла меня не тревожили. Было так, словно, прикоснувшись к истине, я их победил, или, может, отправил покоиться с миром. Я надеялся, что они не возвратятся. Но я вовсе не намеревался бросать все это дело, я не мог — во всяком случае, не сейчас, мне необходимо непременно добраться до сути. И уж хотя бы насчет мальчика я должен найти подтверждение. Да и мой интерес к Вейну претерпел изменения. Сначала я собирался написать эдакую хвалебную биографию героя. Затем, когда мне открылось несколько больше, я намерен был представить миру притягательного, но не лишенного противоречий человека. Я хотел и изобразить его, и объяснить. Однако теперь, когда стали обнаруживаться эти странные факты о Вейне, я, вне всяких сомнений, наткнулся на ключ к разгадке моей собственной истории, а это интересовало меня куда как более живо, чем все остальное. Если его история каким-то образом переплетена с моей, то я хотел бы распутать нити.
В Лондон я возвратился на следующий день. Когда я отправился сообщить об отъезде Дансеру, он вроде бы удивился, но испытал заметное облегчение.
— Боюсь, я не последовал вашему совету, — сказал я. — Но я совершил открытие — нечто такое, что я предпочел бы не разглашать. Однако это настоятельно требует моего возвращения в Лондон.
— Так ваш визит в Элтон не был бесполезен? В записях нашлось что-то интересное?
— Да.
Он изучающе на меня посмотрел:
— Вы кажетесь спокойным, ничем не встревоженным.
— Безусловно, именно так.
— Уповаю, что впредь вас ничто не обеспокоит.
Я поблагодарил его, а потом спросил, производились ли какие-нибудь переделки в коридоре над галереей.
Мне показалось, что он насторожился.
— В последние годы — нет. Как я вам уже говорил, это самая старая часть школы, и поэтому приходилось что-то менять. Да и не только здесь — жилые помещения мальчиков были средневековыми и не слишком удобными. Они были очень значительно улучшены даже с той поры, когда я здесь учился.
— Я был бы рад, если бы у вас нашлось время пойти со мной. Я бы хотел кое в чем убедиться в вашем присутствии.
Когда мы прошли через дверь, ведущую в верхний коридор, я остановился.
— Обратите внимание на все двери, — сказал я. — Я их пересчитаю, пока мы будем идти по коридору.
Так я и сделал, считая двери вслух и зачитывая надписи на медных табличках: «Казначей» — «Канцелярия» — «Ректор», — все точно так, как и было, когда я их увидел впервые. Мы шли по коридору, и я обратил внимание, что Дансер мрачен и держится как-то настороженно.
Я остановился:
— Здесь.
Он посмотрел на меня, потом на стену, на которую я указывал.
— Что здесь находится? — спросил я.
— Да ничего — глухая стена, — ответил он.
— А за ней?
— Не понимаю, о чем вы.
— Здесь не было двери? Может ли здесь быть комната? — Я коснулся стены.
— Здесь нет прохода ни в какую комнату. Может, конечно, за этой стеной и имеется какое-то помещение, проход в которое есть изнутри.
— Из внутреннего коридора?
— Я действительно не припоминаю точное расположение — как вам известно, это очень древнее здание. Настоящий лабиринт коридоров и комнат.
Я молчал. Перед нами была глухая стена, это не вызывало сомнений. Я провел рукой и не обнаружил ни малейшей шероховатости, выпуклостей или впадин, которые указывали бы, что здесь находится заделанная дверь.
— Ничего, — сказал я.
И все же мне претило вот так взять и уйти — уйти и оставить его замурованным где-то тут, рыдающего и отчаянно взывающего о помощи.
Джордж Эдвард Паллентайр Монмут.
Его плач эхом отзывался у меня в голове.
Я повернулся и чуть ли не бросился бежать от этого проклятого места.
В Элтоне снег был очень красив, вызывал восхищение и приносил радость, укутывая древние камни зданий и смягчая окрестный пейзаж.
Но Лондон был парализован зимой, заморожен до самого нутра, тротуары все в выбоинах и колдобинах, на мостовой чавкающее болото бурой слякоти. В парках и скверах снег еще лежал не истоптанный, лишь испещренный следами коготков миллионов птиц. На этот снег, может, и можно было смотреть с удовольствием, но идти по делам, даже совсем недалеко, замерзая и спотыкаясь, было и впрямь мучительно. Лишь отсветы жаровен в хижинах рабочих и на лотках с каштанами и горячей картошкой придавали темноте толику тепла и яркости, насыщали ароматами воздух, который казался черным от мороза и на языке ощущался горечью.
Из своих окон я смотрел на полузамерзшую реку, на кэбы и сражающихся с холодом прохожих, и мой огонь не давал тепла. И зима, и белизна почти утратили для меня очарование. Казалось, везде, куда бы я ни посмотрел, я видел только холод и бездомных, чуть ли не умирающих с голоду бедолаг, которые жались по углам, дрожащие и оборванные, словно безжалостная стихия отыскала их, подхватила и выбросила валяться грудой на берегу, как обломки кораблекрушения при отливе. И я более чем когда-либо с момента приезда в город был чуток к этой темной стороне Лондона.
Но я не проводил много времени, рассматривая все это, и не просиживал часами у окна, наслаждаясь, как бывало раньше, жизнью реки.
Я, не распаковывая, швырнул сумку на кровать, скинул пальто и, кое-как разведя огонь, вытащил старый кожаный баул из коридора, где он стоял. И принялся возиться с жесткими зажимами и замками, к которым двадцать лет никто не прикасался.
Остаток дня и половину ночи я был глух и слеп для всего, кроме содержимого баула, и когда наконец, с покрасневшими глазами и разламывающейся спиной, был вынужден прерваться и, шатаясь, добрести до кровати, я заснул — все еще полуодетым, — оставив кипы книг и предавшись сновидениям, а затем, пробудившись с рассветом, продолжил поиски.
Долгое время я не находил решительно ничего, хотя открывал и просматривал каждую книгу, разрывал каждый конверт, читал каждое письмо. Прошлое, моя жизнь, когда я был мальчиком и юношей, когда я взрослел, окруженный заботой моего опекуна в Африке, — все это было выложено на полу, пока я распаковывал баул, но на время я отложил воспоминания. Быть может, позже я еще вернусь к ним, чтобы увидеть, услышать и прожить вновь это безмятежное и счастливое время. Но не сейчас, сейчас я был одержим желанием найти что-нибудь, что проведет меня через другую дверь, в иную и полностью забытую жизнь.
Время от времени я делал паузу, чтобы пройтись по комнате; как-то даже сходил в кофейню, где сидел ошеломленный и совершенно измученный, едва замечая, что я ел и пил. Я подбросил уголь в угасающий огонь и в конечном счете мне даже удалось разжечь вполне приличное пламя. Небо за окнами сделалось огненно-оранжевым, день подходил к концу, потом стемнело, и поверхность реки стала словно бы дымиться от мороза.
В доме на нижних этажах было абсолютно пусто и тихо, и когда я приехал сюда, лестница тонула в темноте. Появившийся откуда-то Тридголд приветствовал мое возвращение хмурым бурчанием и поспешно ретировался в свое тайное логово.
Однажды тишину нарушил истошный трезвон пожарной кареты, я увидел вспышки пламени, вырывающиеся из дома дальше по дороге, и услышал отдаленные крики. Я засветил лампы. И снова все стихло, так, словно мир за моими окнами сковало морозом, и он замер в неподвижном молчании.
Я не нашел ни писем, ни каких-либо документов, так или иначе связанных со мной, не было даже свидетельства о рождении — которое наверняка же должно было быть оформлено, — вообще ничего, относящегося ко всему моему существованию. Если какие-то бумаги и были, то их, должно быть, уничтожили.
В голове не было никаких мыслей, я испытывал только разочарование и усталость. Получается, что у меня вообще нет материального тела, и я реально не существую в этом мире, словно бесплотный дух.
И вот тут я наткнулся на молитвенник.
Этот была маленькая книжица в мягком черном переплете с тончайшими страницами. Я листал его, встряхивал — я поступал так со всеми книгами, на случай, если какой-нибудь листочек бумаги заложен между страницами. Ничего не выпало. Но когда я закрыл молитвенник, мне на глаза попались строчки, написанные на внутренней стороне обложки. Поскольку свет туда не проникал, темные чернила нисколько не выцвели, и надпись была вполне различима:
Джеймсу Монмуту
На память от Старой Нэн
Киттискар 18…
Я уставился на этот аккуратный старомодный почерк, я смотрел и смотрел так, словно хотел прожечь взглядом бумагу, на которой написаны эти слова. И вот, пока я так смотрел, внутри меня что-то откликнулось, но еще неуловимо, мне не удалось это ухватить — имя, место, время, личность, голос — что? Что? Я чуть не разрыдался от разочарования, от этого знания незнания. Я чувствовал себя, как человек, который вслепую бежит по извилистым туннелям, то и дело теряя верное направление, простирая перед собой руки, чтобы схватить и удержать то, что где-то там, впереди. Встряхнуть, заставить расстаться со своей тайной.
Старая Нэн. Старая Нэн.
Я рухнул на стул и так и остался сидеть, пока огонь догорал, а мой мозг неистово обшаривал все закоулки памяти.
Старая Нэн.
Вот оно! Да, вот сейчас… вот… Нет. Некий намек, и еще еле уловимый запах коснулся моих ноздрей. И опять ничего.
Старая Нэн.
Но кое-что я выяснил.
Джордж Паллентайр Монмут из Киттискар-Холла, Киттискар.
Я доказал, что он со мной связан.
В ту ночь я спал на стуле подле умирающего огня и проснулся ранним утром смертельно продрогший, а голова болела так, что, чуть пошевелившись, я вскрикнул от боли, а когда поднялся на ноги, почувствовал головокружение. Вокруг меня грудами валялось содержимое баула — книги, бумаги, полуоткрытые пакеты с разными вещами. Но меня интересовала только одна книга, которую я так и не выпустил из рук всю ночь.
Джеймсу Монмуту
На память от Старой Нэн
Киттискар 18…
На следующее утро я получил письмо от леди Куинсбридж. Она напоминала о моем обещании провести с ними Рождество и о том, что, если меня это устроит, меня будут встречать с трехчасового поезда в Хисли, в субботу, в Сочельник.
Судя по тем впечатлениям, которые у меня от нее остались, и учитывая обратный адрес и стиль приглашения, я предположил, что дом наверняка огромный, и планируется званый прием, а потому мне понадобится подходящая к случаю одежда. Следующие пару дней я был слишком занят, чтобы делать еще что-нибудь — даже если бы я знал что именно — касательно подтверждения информации, которую я обнаружил в молитвеннике.
Я отправился в скромные — не на Пиккадилли — магазины для джентльменов и приобрел вечерний костюм, смокинг, новое теплое пальто и еще всякую всячину из необходимого: приличный домашний халат и тапочки, рубашки и ботинки. Я бы даже получил удовольствие, делая покупки, если бы не испытывал усталость и некоторое недомогание, сопровождающееся неопределенными болями в конечностях и головной болью, — впрочем, я старался насколько мог не обращать на это внимания.
Перед самым Сочельником наступила оттепель, и улицы и дороги превратились в реки черной бурлящей воды. Небо было хмурым, воздух грязным, весь день солнечный свет едва пробивался сквозь тучи. Но я вышел прогуляться среди прилавков рынка Ковент-Гарден и наслаждался картинами и запахами, свежими, сложенными штабелями рождественскими елками, грудами резко пахнущего остролиста, болтающимися у входа в лавки рядами индеек и каплунов — я смотрел, как их снимали мальчишки в фартуках, орудуя деревянными баграми с крюками.
Я вспомнил, что прошлое Рождество провел в отдаленной горной деревушке на Тибете, попивая чай с прогорклым маслом и слушая песнопения буддийских монахов и перезвон тысяч колокольчиков в разреженном, чистом воздухе. Это было настолько не похоже на хмурую слякоть Лондона и приближающийся праздник Рождества, насколько вообще возможно, это был другой мир, и в его реальность верилось с трудом, словно мне это все приснилось.
Когда я вернулся в тот вечер на Прикеттс-Грин, чтобы упаковать вещи, я все еще чувствовал какую-то подавленность, и подумал, что вполне мог подхватить простуду, но, приняв порошки с толикой горячего рома, я хорошо выспался и утром — темным, сырым и ленивым — решил, что мне удалось справиться с недомоганием.
Я тепло оделся, запер комнаты (Тридголду я оставил записку — он, как всегда, был невидим) и вызвал кэб, который должен был доставить меня на вокзал Ватерлоо. Уже в самую последнюю минуту я засунул в карман маленький черный молитвенник.
Это было удручающее путешествие, поезд был переполнен, и попутчики меня раздражали. Я ушел в себя и так и сидел, сгорбившись в своем углу, снова и снова прокручивая в мозгу надпись в молитвеннике, пытаясь ухватить и выявить намеки на что-то — что-то такое, что я знаю и что распахнет мне дверь в прошлое. Но и на сей раз я преуспел не более, чем раньше, и уже даже почти жалел, что вообще нашел эту книжицу — ведь, не найди я ее, меня ничего не манило бы попусту и не мучило.
Я понимал, что Конрад Вейн вместе со всем, что мне удалось о нем выяснить, уже не интересует меня — более того, мне претила отныне даже самая мысль о нем. Мое отношение к нему полностью изменилось. Сейчас все мои мысли занимал этот мальчик, Джордж Эдвард Паллентайр Монмут.
Поезд громыхал, и мои мозги, казалось, громыхают с ним. Я пребывал в полуоглушенном, полусонном состоянии, и очнулся, только когда поезд тронулся, потому что в вагоне сделалось вдруг очень душно, и я вынужден был снять пальто и пиджак, хотя соседи по купе и смотрели на меня с недоумением.
Ландшафт за окном поезда был унылым и скучным, хлестал дождь, печальные овцы бродили, понурив головы, по полузатопленным полям. Впервые со своего приезда я затосковал по теплу тропиков, по голубым небесам и красочным цветам, по яркому сиянию солнца и по гигантским открытым пространствам, простирающимся во все стороны. Я почувствовал себя стесненным и подавленным, здесь у меня не было никакой цели, мне недоставало друзей, и у всех, кого я видел вокруг, были замкнутые, тоскливые, скучные лица.
В Хисли меня ждал автомобиль, темно-зеленый «бентли», и я устроился, глубоко погрузившись в мягкое сиденье, а мои чемоданы поставили в багажник. Наслаждаясь роскошью, я в то же время испытывал некоторые опасения — было бы, несомненно, гораздо лучше, если бы я остался на Прикеттс-Грин и сидел в одиночестве, греясь у камина. Я испытывал неуверенность, не знал, как меня примут, и не буду ли я себя чувствовать неуместным в этом роскошном доме среди незнакомых людей — тем более, я и с хозяйкой-то дома едва знаком. Автомобиль тем временем въехал в высокие ворота, и, несмотря на все свои предчувствия и опасения, я с нетерпением ждал, когда увижу Пайр. Словно догадавшись об этом, а может, стараясь сделать въезд более торжественным, шофер поехал медленнее. Дождь прекратился, небо немного разъяснилось и просветлело, хотя день по-прежнему оставался довольно унылым, и скоро должен был наступить вечер. Быстро миновав ничем не примечательные кустарники, мы свернули на длинную прямую аллею между огромных вязов. По обе стороны тянулся парк, где паслись маленькие лани. Я представил, как это выглядит летом, когда ветви одетых листвой деревьев смыкаются арками наверху, и солнечный свет струится сквозь листья. Это была та самая Англия, о которой я читал рассказы в книжках моего опекуна, когда был маленьким, и именно такого рода картину я годами держал в уме.
— Теперь, сэр, вы можете увидеть дом, там впереди.
Я посмотрел и, увидев его, тут же воспрянул духом. Строение, высившееся передо мной в дальнем конце аллеи, было, безусловно, великолепно и необычно. Из серого камня, с крыльями по обе стороны от главного здания. К парадному входу, плавно изгибаясь, вела лестница.
Перед ней, в центре широкой круговой подъездной дорожки был огромный фонтан, у колонн портика располагались большие вазы. Дверь была открыта, свет изнутри лился в окружающие сумерки — и, конечно же, каждое окно было наполнено светом, а сияние стеклянных люстр смешивалось с более мягким светом свечей. Я увидел классическую оранжерею, и когда мы наконец свернули на подъездную дорогу, я мельком заметил протянувшиеся в темноте за домом лужайки, высокие стены и пруды с лилиями, переплетение дорожек и еще фонтаны, и исчезающий вдали склон, спускающийся к глади озера.
Потом мы остановились. Леди Куинсбридж появилась в дверях и быстро спустилась по ступеням, чтобы приветствовать меня, и с этого мгновения я погрузился в блеск и великолепие ее мира и теплоту и искренность ее гостеприимства.
Войдя в дом, я почувствовал, что меня словно окутывают свет и роскошь, убаюкивают уют и сияние Рождественской обстановки.
Дом был великолепен: из огромного холла вела наверх лестница, стены были обшиты деревянными панелями, на старинной полированной мебели играли отблески огня в каминах, растопленных в каждой комнате. Рождественская елка, убранная игрушками, раскрашенными еловыми шишками, свечками и лентами, уходила ввысь, почти касаясь высокого потолка, камины и двери были увиты остролистом, и во всем доме витал сладкий запах горящих дров, терпких плодов, зеленых ветвей. Я стоял, ослепленный всем этим, но леди Куинсбридж сразу пришла мне на помощь, заботливая и исполненная дружелюбия.
— Уэстон проведет вас наверх — ваш багаж уже доставлен. Ну а теперь — будьте как дома, познакомьтесь со всем, умойтесь и все прочее, что захотите. Вы выглядите усталым, мистер Монмут.
Она легонько коснулась на миг моей руки, заботливо заглядывая мне в лицо.
— Что-то не так, — сказала она тихим голосом. — Я вижу это, я это чувствую, что-то с вами случилось. Но здесь вам ничто не грозит, мы о вас позаботимся. Чай будет в гостиной, когда вы спуститесь вниз. Дом полон детей, вы их услышите повсюду, в основном наверху, но хотя бы чай они пьют в детской, так что вам не придется столкнуться с маленькими чудовищами прямо сейчас!
Я пробормотал слова благодарности и последовал за слугой наверх по лестнице, но, оглянувшись, обнаружил, что хозяйка дома смотрит на меня, и лицо ее озабочено, печально и — как я уже видел однажды — странно нездешнее.
Наверху лестницы я опять оказался лицом к лицу с леди Куинсбридж — или, точнее, с ее портретом великолепной работы, в полный рост. Она была изображена в зимнем саду, стоящей рядом с цветущей камелией, в окнах позади нее открывалась перспектива уходящего вдаль парка, на ней было сине-лиловое вечернее платье со шлейфом — и, когда я на него смотрел, мне казалось, что краски переливаются.
Стены верхнего коридора были увешаны прекрасными картинами — в основном портретами, натюрмортами с вазами фруктов из оранжереи, изображениями поникших роз, грациозных черных собак, мужчин на лошадях — и небольшими изысканными рисунками пастелью: дети, танцовщица, котенок, и снова и снова — леди Куинсбридж, наброски ее головы, склоненной на руку, или то, как она расчесывает свои длинные волосы; потом еще пейзажи с домом, садами и парком, формальные и четкие.
Уэстон открыл дверь в дальнем конце коридора, и я последовал за ним в комнату.
Шторы на окнах были задернуты, и, выглянув наружу, я увидел, что темнота такая, что я даже не представляю, куда выходят окна.
Я повернулся и обвел взглядом прекрасную мебель, деревянную кровать с пологом, приятные картины — здесь для меня не было ничего пугающего или подавляющего, все служило для моего удобства и покоя, и меня вдруг по-настоящему потрясло — пожалуй, впервые, — насколько великодушно и заботливо со стороны хозяев было пригласить фактически незнакомого человека в свой дом в такое время года. Я был благодарен и решил отплатить им за их доброту, став образцовым гостем, насколько я это себе представлял.
Уэстон сказал, что мой багаж распакуют, но я пока только вытащил подарок, который привез для леди Куинсбридж, и, приведя себя в порядок, рискнул вернуться вниз, спустившись по лестнице. Увидев груду свертков на низкой скамеечке под елкой, я положил туда свой подарок настолько ненавязчиво, насколько мог. Было непросто выбрать что-то для людей, с которыми едва знаком, но я нашел маленькую изящную фарфоровую статуэтку прошлого века: двое детишек в костюмах поселян.
Статуэтку я купил потому, что интуиция подсказывала мне: лучше выбрать то, что нравится мне самому, и надеяться, что мой вкус оценят.
Когда я поместил свой подарок среди других, я услышал позади себя голос леди Куинсбридж:
— А теперь, мистер Монмут, прошу в гостиную пить чай. Сейчас здесь только семья и пара друзей — остальные гости прибудут к обеду, больше сорока человек. Боюсь, это уже стало традицией, с этим уже ничего не поделать!
Я последовал за ней к камину в дальнем конце длинной комнаты, где был подан чай. Там стояли несколько диванов и стулья. И я впервые познакомился с остальным обществом, собравшимся в доме.
Здесь присутствовали многочисленные сестры, кузины, женатый сын и две дочери с супругами, двоюродная бабушка — я, признаться, поначалу растерялся, но потом освоился и познакомился с ними поближе. Кроме того, здесь была супружеская пара, неженатый друг — и сэр Лайонел Куинсбридж собственной персоной.
— Чрезвычайно любезно с вашей стороны, что вы пригласили меня сюда, — сказал я. — Для вас я незнакомец, но тем не менее вы так легко и открыто меня пригласили. Должен признаться, в противном случае у меня было бы невеселое Рождество.
Он пожал мне руку.
— Моя жена довольно часто заводит друзей таким образом, мистер Монмут, и как-то так получается, что интуиция никогда ее не подводит.
— И ее доверие никогда не оказывалось неуместным, никто не злоупотреблял им?
— Ни разу, хотя, конечно, она не приглашает множество людей постоянно, лишь время от времени. Полагаю, она следует Библейской заповеди — приводить гостей с больших и малых дорог и приглашать их за стол!
Это был привлекательный человек, высокий, сутуловатый, с львиной гривой седых волос. Его манера держаться была приветливой и дружелюбной, без замкнутости, еще я заметил проницательность и осторожность в его взгляде, а один или два заданных им вопроса дали мне понять, что мистер Куинсбридж не тот человек, которого легко обмануть, и что свойственным ему самообладанием он уравновешивает импульсивность своей жены.
Я много с ним беседовал в тот вечер и в последующие дни, и нашел, что он человек широко образованный, с обоснованными суждениями, разнообразными интересами и немалым чувством юмора. Он был общительный, обаятельный, дружелюбный, и еще я чувствовал в нем затаенную силу и остроту ума, которые он использовал со сногсшибательным эффектом. Коротко говоря, он был блестящий юрист, с легкостью достигший вершин своей профессии. Дом и поместье, как он сказал мне почти сразу, перешли к ним от семьи жены — леди Куинсбридж была состоятельной женщиной.
Во время обеда, потрясающего и блистательного, я сидел примерно посередине длинного стола рядом с другом и соседом хозяина дома и одной из его замужних дочерей. Чуть позже я узнал, что она и ее молодая семья живут совсем неподалеку отсюда. Сама она была веселой, легкой в общении собеседницей. Другой мой сосед по столу — его звали Джеффри Ладгейт — стал подробно расспрашивать меня о моих путешествиях. Особенный интерес для него, как, впрочем, и для меня, представлял Дальний Восток, а более всего — Китай, о котором он знал немало, но тем не менее оказалось, что он хочет услышать все, что я смогу рассказать. Я понял, насколько искушенной была леди Куинсбридж в устройстве подобных приемов: это было видно по тому, как она рассадила гостей за столом.
Во время нашего разговора я упомянул, что несколько из моих наиболее увлекательных путешествий были проделаны по стопам открытий Конрада Вейна, описанных им в путевых журналах. При упоминании Вейна Ладгейт вдруг застыл, поднеся вилку ко рту, и устремил на меня пристальный взгляд. Я заметил также, что молчание повисло и во главе стола, где сидел сэр Лайонел.
Когда возобновился общий разговор, я спокойно спросил Ладгейта, что ему известно о Вейне.
— О, только, что называется, общедоступные факты, — сказал он сдержанно, поднимая свой бокал.
— И какие же?
Он махнул рукой:
— Да так, слухи, просто догадки.
— Но малоприятного свойства?
— Отчасти.
— Я тоже это обнаружил. Я перерыл все касательно его жизни и прошлого — дело в том, что я подумывал написать своего рода исследование об этом человеке — Вейне, путешественнике, первопроходце.
— Но?
— Кое-что меня отпугнуло. И другие вопросы, имеющие для меня особый личный интерес, стали занимать мое внимание.
— Может, оно и к лучшему. Сдается мне, что того, кто входит в столь тесный контакт с Вейном и его делишками, не ждет ничего хорошего.
— Но этот человек мертв.
— Безусловно.
— Вы лично что-то знаете?
— О, нет-нет. Как я уже сказал — только слухи, до меня доходили всякие истории. Припоминают то или это.
После чего он решительно сменил тему и начал расспрашивать меня о моем детстве в Кении, об этой стране, с которой, как он говорил, был как-то связан его отец. И снова беседа потекла гладко.
Это был, пожалуй, самый приятный и полный впечатлений вечер в моей жизни. Превосходные кушанья, яркая обстановка, праздничная и веселая атмосфера. Перед обедом нас посетили юные исполнители рождественских песен, они пришли из мрачной темноты ночи, встали вокруг елки и развлекали нас. Детишкам, которые были в доме — а их тут насчитывалось не меньше десятка, — разрешили присоединиться к нам. Их сияющие милые мордашки, блестящие глазенки, их волнение и радостное предвкушение наполнили меня нежностью, и, глядя на них, мне, как никогда прежде, захотелось иметь собственную семью, иметь пристанище, которое было бы моим, и тех, кого я мог бы назвать моими близкими и дорогими людьми, — такие сантименты вызвали во мне древние слова и сакральные рождественские песнопения.
Время протекало столь приятно, и я столь удачно вошел в общество (правда, несколько ошеломленный выпавшей мне удачей, окружающей обстановкой и моим присутствием в этом доме), что я вполне был способен игнорировать все симптомы, указывающие, что я нездоров. То и дело во время обеда я чувствовал, что кожа моя горит, потом меня сотрясала дрожь, и хотелось подобраться поближе к камину. Я выпил немного вина и испытывал общее недомогание, но был в состоянии не обращать на это внимания до самого конца вечера, пока не поднялся, чтобы отправиться в постель. Остались только члены семьи, которые жили в доме, и еще двое гостей. Время перевалило за полночь. Когда я поднимался на ноги, у меня вдруг сильно закружилась голова. Я невольно пошатнулся, и в ту же секунду почувствовал, что мой череп словно раскалывается надвое. Когда я пришел в себя, оказалось, что я снова сижу, а сэр Лайонел сжимает мою руку. Я постарался дать объяснение происшедшему, пожаловавшись на крайнюю усталость, и уверил его, что спокойный ночной сон — все, что мне требуется для полного восстановления.
Хотя сам я отнюдь не был в этом уверен. Оказавшись в одиночестве в своей комнате, я, чтобы унять дрожь, попотчевал себя порцией виски, после чего с облегчением улегся в постель.
В ту ночь я метался, я то словно лежал на раскаленных углях, то погружался в ледяную реку. То и дело я просыпался, меня терзали кошмары, полные мимолетных ужасающих образов, перемешавшихся в беспорядке. Потом я внезапно пробудился, и все было спокойно, я почти что пришел в сознание и увидел, что огонь в камине моей спальни еще слегка теплится. Голова у меня болела, во рту пересохло, и при каждом вдохе в груди ощущалась некая странная болезненность, как будто скрежетали друг о друга ржавые железные опилки.
А потом, за несколько мучительных секунд, я вспомнил все. Я опять был маленьким ребенком, я лежал в своей кроватке в комнате, где на жаровне тлели несколько угольков. Я был болен, болела голова, когда я дышал, было больно в груди. А рядом, на низеньком стуле, придвинутом близко к кровати, сидела — сидела та, чье лицо я только что видел во сне так ясно, словно она была здесь.
Но вот она исчезла, и я уже больше не ребенок, о котором заботятся и ухаживают, лежащий в безопасности своей кроватки. Я был один в незнакомом доме, ужасно больной. Я чуть было не расплакался от разочарования и хотел бежать обратно в надежные объятия своего сна.
Я включил лампу.
«Джеймсу Монмуту, на память о Старой Нэн».
Я дотянулся до маленького черного молитвенника, лежавшего рядом на столе, и некоторое время разглядывал надпись, что принесло мне странное чувство удовлетворения, которое я не смог бы объяснить. Я начал переворачивать страницы, выборочно прочитывая то там, то тут, и осознавая, что слова то и дело оказываются такими знакомыми, что я знал их наизусть — хотя когда и где я их выучил, припомнить не мог. Наконец, хотя я все еще чувствовал себя больным, я заснул более спокойным сном и проснулся слабым, но в какой-то мере восстановившимся, под звон колоколов Рождественского утра.
Мне принесли завтрак и записку от леди Куинсбридж, в которой она осведомлялась о моем самочувствии и настаивала на том, что мне нет необходимости спускаться вниз, если я не ощущаю себя вполне здоровым. Но хотя я еще был слаб, похоже было на то, что лихорадка за ночь выгорела, и я определенно не хотел пропустить празднования этого дня или оказаться плохим гостем. Мне удалось немного поесть и выпить немалое количество чая, который меня значительно подкрепил.
Теперь я видел, что окна моей комнаты выходят в парк, простиравшийся вдаль, за строгие лужайки с задней стороны дома. День выдался ясный, но внизу между стволами деревьев на аллее клубился гуман, и из дымки возникали призрачные силуэты ланей. Однако солнце поднималось, и туман начал рассеиваться и уплывать. Теперь я мог полюбоваться пейзажем во всей его красе. Ландшафт волнами спускался к низкой изгороди, а потом плавно поднимался с другой стороны. Озеро я мог видеть уже не так хорошо, оно было стальным в свете раннего утра, и над его гладью летали, ныряя время от времени, утки.
Широкая дорожка вилась между деревьями и пересекала луг, а еще одна, более узкая, неспешно огибала границы поместья. Я забеспокоился, достаточно ли я оправился, чтобы вскоре погулять по ней. Я, можно сказать, влюбился в Пайр, в прелестный дом и угодья. Это было доброе место, и, похоже, ничего зловещего или враждебного ни в доме, ни снаружи здесь не было. И я благословлял тот счастливый случай, что свел меня с леди Куинсбридж тогда, в поезде в Элтон. Мои страхи, все эти странные и лишающие присутствия духа события прошедших недель, понемногу улетучивались из головы. Мне вовсе не казалось, что я должен постоянно оборачиваться и смотреть, что позади, везде, куда бы я ни шел. И я более не терзал себя постоянно нарушающими душевное спокойствие мыслями о каких бы то ни было несчастных созданиях, реальных или вымышленных, которые преследовали меня.
Я спустился вниз сразу после десяти. Голова болела по-прежнему, как и тело, но я был уверен, что мне удастся приятно провести время в этот Рождественский день.
К моему удивлению, вместо оживления и суеты, я услышал лишь звук собственных шагов: дом был тих и, казалось, совсем опустел.
В холле мне встретился Уэстон, который объяснил, что все общество отправилось в церковь.
— Леди Куинсбридж категорически настаивала, что вам не следует присоединяться к ним ввиду вашего состояния здоровья. Она особенно просила меня передать, что вам следует расположиться поближе к огню. Они вернутся к полудню.
— Благодарю вас. Все так добры. Со мной ничего серьезного, что-то вроде лихорадки. Я уже почти совершенно здоров.
— Камин жарко горит в утренней гостиной, сэр, и там вы найдете старого мистера Куинсбриджа.
И он бодро удалился.
Некоторое время я стоял, глядя на елку, восхищаясь ее высотой и обхватом, любуясь яркими украшениями. Все было спокойно и безмятежно, и я чувствовал себя настолько надежно и защищенно, насколько это вообще доступно человеку. В доме — по крайней мере в этой его части — царила тишина, и я был здесь почти один, но даже так я ощущал себя как бы окутанным и защищенным атмосферой — очень доброй, в какой-то мере благодаря самому времени Рождественских праздников, но в большей степени — из-за любви и тепла, великодушия и открытости, приветливости и дружелюбия, которые присутствовали здесь, вероятно, так давно, что словно впитались в ткань этого места, в кирпичи и камень, в панели на стенах и мебель, и в самый воздух.
Я повернулся и прошел через холл к утренней гостиной. Это была светлая, просторная комната, с расписными кремовыми жалюзи, откинутыми с высоких окон, открывающих вид на розарий со стороны дома, и со стенами приглушенного цвета морской волны, увешанными рядами рисунков и пастелей. Посреди комнаты на столе стояла огромная ваза с остролистом, в камине потрескивали подброшенные дрова.
А у огня, погрузившийся в кресло с подголовником так глубоко, что я поначалу даже не заметил его присутствия, сидел джентльмен, который и был старый мистер Куинсбридж.
По всей видимости, он спал. Он был укутан в большой шотландский плед, натянутый почти до подбородка, и глаза его были закрыты. Я тихонько вошел в комнату и остановился, не желая побеспокоить его. Я стоял и смотрел в окно на голые подрезанные кусты роз. Негромко тикали часы, огонь то и дело шипел и потрескивал, но в остальном все было тихо. Я даже позавидовал старику в его бестревожном покое. Он не появился ни к чаю, ни к обеду в Сочельник, и мне стало интересно: жил ли он в Пайре, или его привезли сюда только сегодня утром.
— Прошу вас, садитесь, сэр, садитесь, любезный.
Его глаза были широко открыты и живо поблескивали на пергаментной коже. Длинные ноги высовывались из-под пледа и вместе с похожими на палки руками и тонкой шеей придавали ему вид кузнечика, устроившегося в кресле. У него были два или три маленьких пучка седых волос, напоминавших пух одуванчика, гигантские уши и морщинистая кожа.
Я подошел пожать протянутую мне руку. Это было — как пожать связку длинных тонких костей. Он был бесцветным, почти прозрачным и иссохшим, но глаза его блестели, а в проступающих на шее, виске и запястье голубых венах я видел ровное биение жизни.
— Садитесь, сэр.
Я послушался, пододвинув кресло напротив него поближе к огню. Голос у него был на удивление сильным, а его взгляд остановился на моем лице.
— Сегодня Рождество, — сказал он.
— О, да! Позвольте пожелать всего наилучшего! Мне сказали, что все остальные в церкви, и мне следовало бы быть с ними, но меня лихорадило этой ночью, и леди Куинсбридж настояла, чтобы я остался у огня.
— Вы не сосед. Ведь я вас никогда не видел.
— Нет, сэр. Я просто знакомый, хотя надеюсь, что смогу назвать себя другом, поскольку рука дружбы была предложена мне столь охотно.
— Это дом моего сына. Лайонела. Он мой единственный сын, хотя были и другие.
Он говорил сухо и отстраненно, как очень старый человек, все печали которого затерялись в далеком прошлом.
— Это прекрасный дом. Я очень им восхищаюсь.
Он не ответил, и я увидел, что глаза его снова закрылись. Казалось, он тотчас погрузился в сон, как умеют только совсем старые или юные люди, на середине фразы или мысли. Я откинулся назад, все еще ощущая, что моя болезнь, чем бы она ни была, лишь ждет своего часа где-то тут, невидимая, но в любой момент способная нанести удар. Впрочем, пребывание здесь, без какого либо беспокойства или тревоги, в обществе старика, действовало умиротворяюще. Принесли поднос с кофе, и я какое-то время подождал, не зная, что делать, но все-таки налил себе так тихо, как только мог. Я пил кофе и разглядывал изящный рисунок, изображавший девочку в повозке, запряженной пони. Старик вдруг проснулся так же внезапно, как и заснул.
— Монмут, — сказал старый мистер Куинсбридж. — Монмут. Я знал Монмута.
Я наклонился вперед.
— Где? Знал ли? Странно… Монмут.
— Если вы хоть что-то вспомните, я бы хотел услышать… Я…
— Да-да. Буду обязан, если вы нальете мне чашку чая.
— Это кофе. Позвонить, чтобы принесли чай?
— Нет, нет, нет. — Он поерзал, устраиваясь поудобнее.
— Если есть хоть что-то…
— Сегодня Рождество, — сказал он опять.
Я отчаянно хотел вернуть его к теме моей фамилии.
— Мне очень хотелось бы обнаружить что-либо о моей семье, — сказал я. — Я ничего не знаю — меня отправили в Африку, к опекуну, когда мне было пять, как я полагаю — после смерти моих родителей. И я только недавно вернулся, проведя много лет — всю мою взрослую жизнь — за границей, но я уверен, должны быть те, кто помнит — кто может дать мне ключ к разгадке моего происхождения, поможет узнать место, откуда я родом.
— Все мертвы, — сказал он, снова сползая в складки пледа.
— Мертвы? — Откуда он знает? Что он хотел этим сказать?
— Мне девяносто четыре. — Его глаза опять закрылись. Он невнятно и озадаченно пробормотал мое имя — раз или два, и заснул.
Я сидел напротив него, у меня опять разболелась голова, жгучая боль пульсировала позади глаз, а я думал, думал, думал, прокручивая в мозгу то, что он мне сказал. Ему девяносто четыре. Сэр Лайонел был в Элтоне, а мне известно, что английские семьи склонны придерживаться в таких делах традиции. Если старый мистер Куинсбридж учился в этой школе, он наверняка был почти современником Вейна. А следовательно, также и Джорджа Эдварда Паллентайра Монмута из Киттискара.
Мне хотелось резко потрясти его, разбудить, спросить, заставить вспомнить. Но, когда я вновь на него посмотрел, то увидел хрупкого, старого-старого человека, удерживающегося в этом мире, в этой жизни на тончайшей нити, уже почти оборвавшейся, словно бумажный змей, парящий в облаках какого-то иного будущего. Нет, я не мог нарушить его сон, как не смог нарушить бы сон ребенка. Но я решил, что позже, после того, как завершатся сегодняшние празднества, я еще раз с ним поговорю, осторожно «прощупаю», постараюсь пробудить память, хоть какой-то клочок, что-нибудь, за что мне ухватиться.
В мирной тишине и спокойствии этой комнаты я тоже закрыл глаза и немного поспал, как и этот старый усталый человек, и проснулся, несколько смущенный, когда зашла леди Куинсбридж, которая нас искала, а за ней следовали и остальные. И вот мы начали праздновать Рождество. Я делал все, что мог, чтобы скрыть усиливающуюся лихорадку и болезнь, и наслаждался, насколько получалось, празднованием, развлечениями и веселой компанией.
Мне это удавалось до вечера, пока я опять не свалился, но на сей раз дело было куда серьезнее. Послали за врачом, двое слуг помогли мне добраться до кровати, и много дней я был ужасно болен. Я метался в жару, невыносимо болела голова, я все дальше и дальше соскальзывал в темный водоворот бреда, уже толком не зная ни кто я такой, ни где нахожусь. За мной ухаживали с величайшей преданностью, а я был настолько слаб и плох, что мог лишь с благодарностью принимать заботу.
Как мне помнится, когда я последний раз был в этой комнате, в кресле у камина дремал древний старик.
Теперь же я сам был этим стариком, или, во всяком случае, чувствовал себя, как он: я сижу здесь, и ноги мои укутаны пледом. Но в комнате не холодно, и даже тоненький солнечный лучик светит в окно. Мне видны белые облачка на бледном, водянистом небе.
— Вы что-нибудь хотите? Вы мне только скажите. — Леди Куинсбридж села рядом, полуобернувшись ко мне, так, чтобы видеть и что за окном, а на коленях у нее лежало вышивание.
Я понятия не имел, как долго я проспал — я засыпал и просыпался много дней подряд, и мое ощущение времени стало расплываться. Но я помнил, что в это утро спускался по ступенькам с помощью Уэстона — впервые с того Рождественского дня, когда я заболел. Даже это небольшое усилие довело меня до изнеможения, но врач, который меня наблюдал, настаивал, что я готов уже первый раз выйти из комнаты, где я лежал больной.
— Болезнь становится привычкой и питает сама себя, — сказал он. — Худшее уже позади, вы находитесь на пути к выздоровлению. Мы поможем вам проделать этот путь шаг за шагом.
Мне казалось чрезвычайно приятным снова сидеть так в этой тихой комнате, слабым, с кружащейся головой, но при этом зная, что постепенно я буду становиться сильнее.
Леди Куинсбридж улыбнулась:
— Вы выглядите лучше. Вы снова с нами.
— Да. — Она была права, хотя я все еще блуждал в беспорядочном туманном лимбе болезни и жара, никак не соприкасаясь с реальностью окружающих. — Похоже, что я какое-то время отсутствовал, — сказал я.
— Больше двух недель. Рождество давно прошло.
— Рождество. — Я едва его помнил. Но старик, который бормотал мою фамилию, живо стоял перед глазами, и я хотел спросить леди Куинсбридж о нем — как я предположил, это был отец сэра Лайонела. Я хотел попросить, если возможно, еще раз поговорить с ним, и тут я понял, что мой интерес к происходящему вернулся и что мне не наплевать на себя, на мое прошлое, мое родовое имя, на все, что меня ранее так занимало.
Но сначала я сказал, глядя на леди Куинсбридж:
— Когда мы познакомились в поезде в тот ненастный день, вы сказали, что беспокоитесь за меня, что у вас было своего рода предчувствие.
— Да, конечно.
— Но каким образом это могло быть? Почему?
— Я не знаю, откуда такого рода вещи приходят, мистер Монмут, я никогда этого не понимала и никогда не задавалась таким вопросом. Я научилась доверять этому. С тех пор, как я была еще совсем маленькая, меня посещают чрезвычайно сильные предчувствия. Допустим, я была с кем-то и знала, к примеру, что этот человек скоро умрет, — и это было хуже всего. Как будто ясно слышимый голос, который говорит в моей голове, и в то же самое время словно какая-то тень накрывает меня — и их. Меня охватывал холод, я боялась. Бывало и несколько иначе: настойчивое ощущение нависшей угрозы. Я видела темные образы, не имеющие определенной формы, но вполне ясные, — теперь это случается редко. Но я оказывалась так часто права, что научилась слушать и доверять им. Когда я познакомилась с вами в тот день, я уже почти забыла весь свой предыдущий опыт, ведь подобного со мной не случалась уже несколько лет. Но я знала — вам угрожает какая-то опасность — вы…
— Я умру?
— Нет-нет, ничего такого. Но я ощутила испуг — и было что-то — злое, губительное… нечто темное и страшное — я не могу сказать, что именно.
Какое-то время я хранил молчание; медленно, понемногу, преодолевая собственную слабость, я пытался вернуться назад, ко времени моего приезда в Лондон и припомнить все, что я видел и чувствовал, воскресить в памяти предостережения, которые я получил от Бимиша, Вотейбла, Дансера, а так же все то, что я разузнал в Элтоне о Конраде Вейне.
Наконец я поднял глаза. Она смотрела на меня. Я начал говорить.
За окнами собирались тучи, они закрыли солнце, и в утренней гостиной стало темнее. Капли дождя появились на оконных стеклах.
Леди Куинсбридж слушала меня, не прерывая, вышивая лепестки какого-то бледно-голубого цветка. Огонь в камине почти погас, но она не поднялась, чтобы что-то с ним сделать.
В холле часы пробили двенадцать.
Я закончил мою историю посвящением на молитвеннике и еще рассказал ей, что это пробудило где-то в глубине меня едва уловимые, но определенные проблески памяти, возникавшие всякий раз, когда я читал эту надпись или даже только думал о ней.
Я закрыл глаза, у меня опять закружилась голова, и я почувствовал себя измученным от усилий, потребовавшихся на то, чтобы так долго говорить и сохранять сосредоточенность ума. Я слышал, что леди Куинсбридж покинула комнату и вскоре вернулась с Уэстоном. Рядом со мной поставили поднос.
— Здесь немного бренди с водой, это вас взбодрит.
Когда я наклонился, чтобы взять бренди, рука моя дрожала, и леди Куинсбридж поспешила поднять мне стакан. Я потихоньку потягивал предложенный мне напиток и вскоре почувствовал себя заметно лучше, и даже был в состоянии еще немного поговорить.
— У меня появилось ощущение, что куда бы я ни направился, я оказываюсь в проклятом месте, и я мог только недоумевать, почему все столь неудачно для меня складывается. Я никогда не имел дела с такого рода вещами в других странах — так почему же в Англии за мной следят и меня преследуют?
— Возможно, это никак не связано с самими местами — или, во всяком случае, дело не только в этом, — сказала она.
— Да. Я думал об этом. Если привидения посещают именно меня, если их тревожит мое присутствие, то не имеет значения, где я нахожусь, — я тот, кого они преследуют. То, что я видел, слышал и ощущал, не было случайным, в этом я уверен. То есть я хочу сказать, это было преднамеренно.
— О, да.
— Вы мне верите? Вы ведь не скажете, будто полагаете, что я ошибаюсь? Или что я сумасшедший?
— Нет, а кроме того, я думаю, что ваша болезнь была неизбежна — вы находились в таком сильном напряжении и выносили его совсем один — вы противились гибели от чего-то, и, быть может, то, что вы заболели, не так уж плохо, это дало вам передышку, увело от этого безумного преследования, этих поисков, полностью захвативших вас.
— Мне принесло облегчение уже одно то, что я мог быть здесь, в Пайре, несмотря на то беспокойство, которое я доставил вашей семье, вторгнувшись в вашу жизнь.
— Может, это тоже было неслучайным, с того самого момента, как мы познакомились. Когда вы полностью выздоровеете, все то, что случилось после вашего приезда в Англию, еще более удалится от вас. И ваше будущее перестанет представляться вам таким мрачным.
— Мое будущее, — сказал я безучастно. Я не имел ни малейшего представления, каким оно будет. Все мои планы, книга о Конраде Вейне, которую я предполагал написать, — все это словно принадлежало другой жизни. Заинтересует ли меня когда-нибудь вновь что-либо из этого? Мои умственные способности были настолько истощены. Но если не это, то что? Какая у меня цель? Никакой. Я и вообразить себе не мог, что будущее, о котором она говорила, для меня возможно.
— Вы останетесь в Пайре, пока полностью не поправитесь. Мы с Лайонелом так решили.
Я поблагодарил ее — похоже, только это я и делал каждый день во время болезни, прекрасно осознавая, что больше сделать ничего не могу.
— А потом у вас будет достаточно времени подумать, что впереди. Вы стоите на распутье — это перелом в вашей жизни. Вам не следует мчаться вперед, рискуя выбрать неверный путь.
Я допил остатки бренди и снова почувствовал сонливость.
— Это хорошее место, — сказал я. — У меня нет страхов — все тени рассеялись. Здесь мне ничто не причиняет боли.
— Я очень этому рада.
Погружаясь в сон, я вспомнил о старике и собрался было спросить леди Куинсбридж о нем сейчас, подчеркнув, как сильно хотел бы увидеть его еще раз, чтобы выяснить, что ему известно о Монмутах, но я слишком устал для беседы, и мысли стали путаться. Я сказал себе, что сделаю это позже.
«Монмут», — бормотал он. Я услышал сейчас его слабый, скрипучий голос. «Монмут».
Я спал.
По приглашению сэра Лайонела я стал проводить вечера в его кабинете — уютной маленькой комнате в задней части дома, где были книги, стояли глубокие кресла, а на коврике у камина любил лежать старый черный лабрадор Фенни. Здесь за стаканчиком виски у нас заходил разговор о моих путешествиях и о нынешней ситуации в тех странах, которые мне были так хорошо знакомы, от сэра Лайонела я узнавал об Англии многое из того, что раньше было мне неясно: об обычаях, политике, конституции, а также об обществе, как страна функционирует, и об области его деятельности — уголовном праве. Он рассказывал о собственном детстве, большая часть которого счастливо прошла в Шотландии (он был эдинбургцем по рождению, и я чувствовал, что он все еще тоскует по тем краям), о тех временах, когда был солдатом в Южной Африке и Франции, о людях, которых он знал, ландшафтах, которые любил, и, разумеется, о его семье. Чем больше времени я проводил в обществе сэра Лайонела, тем больше он мне нравился, и я не переставал восхищаться им. Он казался человеком обоснованных и продуманных суждений, мужественным, великодушным и добросердечным.
Именно он посоветовал мне начать составлять формальный план работы.
— Оставайтесь с нами еще недельку или две, — сказал он как-то вечером, когда мы сидели у мерцающего огня. Снаружи ветер бушевал в кронах деревьев в парке и бился в окна дома, но здесь было безопасно и уютно, лампы проливали глубокие озерца света на стол и книги и на приятное лицо сэра Лайонела, который сидел, вытянув ноги, посасывая трубку.
— Вам уже лучше, но вы настолько ослабели из-за сильного перенапряжения, что пока не готовы справляться с зимними днями и ночами один в Лондоне, в пустом доме. Почему бы не заняться какой-нибудь рутинной работой здесь? Я всегда считал, что лучше всего, когда есть некая основа для размышлений, это концентрирует ум и успокаивает его.
— Да. Только думаю, я мало что в этом смыслю, я так долго был сам себе хозяин, не говоря уж о том, что я одинокий кочевник.
— Разделите свою жизнь и свои путешествия, возьмите каждую часть отдельно — Африка и ваше детство там, потом Китай и Дальний Восток — и Южная Америка — вернитесь мысленно к вашим странствиям, пройдите заново по собственным следам, вспомните все, что можете — вы заинтересовали меня, когда рассказывали об этом вечерами, вы превосходно вызываете все в памяти и удачно формулируете, у вас тонкие наблюдения. Вы не должны дать всему этому пропасть.
И вот на следующее утро я приступил к делу. Для меня поставили маленький стол в библиотеке — огромной комнате, которой, по моим ощущениям, пользовались довольно редко. Если сэру Лайонелу требовались книги, он либо забирал их к себе в кабинет, либо устраивался читать рядом с леди Куинсбридж. В библиотеке было не слишком-то тепло, и гуляли сквозняки; она выходила на север, солнце сюда почти не заглядывало. Но для меня растапливали камин, и хотя он слегка дымил и все никак не хотел разгораться, я прекрасно устроился в эркере перед стопкой чистой бумаги. Для начала я снял с полки атлас мира и сидел, пролистывая его, записывая места и даты, отслеживая маршруты и составляя их перечень. Сэр Лайонел был прав: когда я занимался этим, все страны со всеми их индивидуальными особенностями и атмосферой очень живо представали передо мной, я припоминал лица, дома, даже речь, игру света на земле и воде, запахи. Прошлое не было для меня потеряно, и, восстанавливая его, я возвращал свою юность и ту часть моей личности, которую я утратил по приезде в Англию.
Я просыпался со все большим волнением и энтузиазмом, которого хватало на несколько часов, а когда мозги мои уставали настолько, что я не мог дальше продолжать работу, я сидел в спокойствии, удовлетворенный тем, что делаю именно то, что нужно, и что я отыскал начало пути в будущее.
Раз или два, когда я прослеживал предпринятые мной путешествия и вспоминал, почему рискнул отправиться в то или иное дальнее и неизвестное место, мне на ум приходило имя Конрада Вейна, но я от него отворачивался: я решил, что не позволю больше увлечь себя туда, — хотя меня по-прежнему приводило в замешательство, что человек, в которого я верил, которым восхищался, обладает и другой, темной стороной натуры. Я хотел забыть о том, какое он на меня оказал влияние, и стыдился, что так долго и так серьезно заблуждался, пусть даже и по неведению.
Но теперь я был самим собой, Джеймсом Монмутом, это были мои путешествия, и история, которую я хотел рассказать, была только моей.
Следующие несколько дней я спокойно работал и каждое утро неизменно отправлялся в библиотеку сразу же после завтрака, как только сэр Лайонел уезжал в Лондон, в свой кабинет судьи. Как он и предсказывал, установленный порядок сделал меня более спокойным и уравновешенным, — силы прибавлялись, голова была ясной, и я снова почувствовал уверенность в себе. Материал на страницах передо мной сначала записывался почти произвольно, непосредственно таким, как приходил мне в голову, но скоро я начал придавать ему форму, приводя в порядок мои мысли и воспоминания. Казалось, я смогу написать две книги: одну о моем детстве и воспитании в Африке и Индии, а следующую — о времени на Востоке.
Погода стояла унылая и часто сырая — еще зимняя, хотя и мягкая, — но я каждый день гулял в парке, наслаждаясь открывающимися видами и красотами пейзажа. А когда сил прибавилось, стал уходить за пределы усадьбы, совершая длительные прогулки по улочкам разбросанных в окрестностях деревушек. Зачастую я возвращался вдоль Темзы, которая протекала, широкая и полноводная, всего в одной-двух милях от Пайра. Обычно меня сопровождала собака Фенни, весьма неспешно гонявшаяся за палкой, которую я ей бросал, — впрочем, она была уже в почтенном возрасте, и частенько ее нелегко бывало заставить покинуть место у камина. Атак я почти никого не встречал.
Я уже неделю работал над книгой, когда к обеду были приглашены несколько друзей и соседей, и в ходе общего разговора коллеге сэра Лайонела случилось упомянуть о своей поездке на север прошлой осенью.
— Я ездил с Мортенсеном, — говорил он сэру Лайонелу, — это человек, готовый отправиться хоть в джунгли. Я не настрелял столько, сколько обычно, но должен признать, мы провели замечательный день на охоте в восхитительных краях. — Он обернулся ко мне. — Вы были путешественником, мистер Монмут, — сказал он, — и, полагаю, чудесные виды вам не в диковинку, но готов поспорить, что ни вы и никто другой не нарисует мне более величественной перспективы, чем те безлюдные края, что простираются вниз от Рукс-Крег и дальше, к Киттискару.
Моя вилка грохнулась на тарелку.
— Киттискар?
Леди Куинсбридж положила ладонь мне на руку, и все четверо в тревоге уставились на меня.
— О боже, что я такого сказал? — спросил коллега сэра Лайонела. — Вы смертельно побледнели.
— Киттискар, — выдавил я наконец. — Вы сказали — Киттискар.
— Ну да.
— Тогда умоляю вас рассказать мне о нем — описать его — показать мне это место на карте — сказать хоть что-то… — Я в волнении привстал со стула. — Я должен знать!
— Это, — сказал он, — самая прекрасная и первозданная часть страны. — Он кивнул в сторону сэра Лайонела. — Даже в сравнении с вашей любимой Горной Шотландией вы не могли бы не оценить ее величия. — Мы сидели вокруг стола, дамы уже удалились, и мужчина, который это говорил, Кроуфорд Мейторн, был адвокатом, худощавым, с острыми чертами лица. — Это суровая, поросшая вереском пустынная местность, с округлыми холмами, чьи пологие склоны спускаются к маленьким деревушкам, стоящим большей частью вдоль быстрых потоков, что текут через все эти края. Это страна овец — выносливых мелких созданий, рассеянных по склонам. На много миль там нет ни единого крупного города, людей там тоже немного для такого обширного пространства, а те, что есть, селятся плотно, друг рядом с другом и видят очень мало чужаков — только в разгар лета, когда туда приезжают компании на пикники. Овцы и шотландские куропатки — а еще орлы да порой, на вершине скалы, канюки. — Он с наслаждением закурил трубку. — Говорю вам, сидеть там и наблюдать тени, пробегающие одна за другой по открытым холмам, видеть, как солнечные лучи выхватывают далеко внизу скопления сланцевых кровель, и слышать лишь жалобный плач ветра да блеянье овец… — Он покачал головой.
Я слушал, весь напряженный, выпрямившись на стуле. Он описывал сельскую местность, которую я знал, и когда он говорил, я чувствовал уверенность, что мне это знакомо, я был там, видел это, и все мое существо отзывалось в ответ на его слова. Он еще не рассказал мне про Киттискар, но теперь он повернулся ко мне.
— Я забрел туда как-то раз, — проговорил он. — Обычно я не рискую уходить так далеко от проторенной тропы. Тем не менее однажды я это сделал, это случилось года два или три назад. Боюсь, я мало что ценного могу вам сообщить. Киттискар — крохотная деревушка, не более того, с обычными домами из серого камня… часовня. Гостиница в Рукс-Крег, в миле к востоку.
— Уверен, там есть усадьба.
— Да. Помнится, я видел какой-то знак или воротный столб, но само место — нет. Мы едва не заблудились там как-то раз во второй половине дня — в скверную погоду, при меркнущем свете там бывает довольно мрачно и неприветливо. Но, по счастью, нам удалось выбраться вниз и снова найти дорогу, и она привела нас в Ро-Маклерби. — Он довольно хмыкнул. — Ну, а там, я полагаю, вы выясните все, что захотите, о ком угодно — историю, биографию, новости, сплетни. Это, похоже, популярное место, где останавливаются спортсмены, такие как мы, но в основном там собираются местные жители из окрестности в несколько миль. Мне очень жаль, что я не смогу выбраться туда в этом году. — Он поглядел через стол. — Полагаю, я уже обещал отправиться в Кэрнгормс в обществе Куинсбриджей. — Сэр Лайонел подтвердил это, и разговор вернулся к теме спорта. Минут десять спустя я принес свои извинения — которые, поскольку я был еще не вполне здоров, были с готовностью приняты, — и отправился спать.
Вечерняя беседа глубоко взволновала меня. Мне хотелось укрыться в коконе моей болезни, хотелось быть здесь, в этом доме, огражденным и защищенным от всего, потому что теперь я боялся того, с чем столкнусь, когда отсюда уеду. Описание ландшафта близ Киттискара пробудило во мне воспоминания, и, возможно, если бы я покопался в них более тщательно, то смог бы выманить их на поверхность, но вместо этого я умышленно отворачивался от них, поскольку мне было знакомо разочарование от попыток вывести их на сознательный уровень. Они кружились бы водоворотом, дрейфовали бы совсем рядом, я мог бы уже мельком увидеть их — но лишь для того, чтобы снова потерять, как потерял сквозь туман свое отражение в том зеркале в Элтоне.
Я кое-что услышал, но этого было недостаточно. Ну что ж, оставлю все это как есть, заставлю себя сесть за намеченную задачу, писать о прошлом, в котором я был уверен, о местах, которые мог живо себе представить, и не думать об остальном.
Однако на следующее утро я снял с полки атлас не какой-нибудь дальней страны, а Великобритании, установил его перед собой на пюпитре и отыскал невысокий горный хребет, выделенный на карте светло-коричневым цветом, — он тянулся на север (вдоль него были обозначены Твейтс и Бекс, Гарте и Тарнс), уходя до гор на самом севере. А затем, чуть повернув на запад, я нашел те места, о которых услышал вчера вечером. Эшлеби. Блит. Маклерби. Ро-Маклерби. Рукс-Крег. Киттискар. И смотрел на них, пока буквы не стали плясать на странице перед моими глазами.
Два дня спустя я получил записку.
По стечению обстоятельств мне пришлось встретиться с Мортенсеном, моим компаньоном-охотником по поездке на север в прошлом году, и я упомянул ему о вашей возможной связи с этими краями. Он знает их немного лучше, чем я, и он рассказал мне, что в Киттискар-Холле живет женщина. Она пожилая и одинокая, если не считать обычной домашней прислуги. Ее зовут мисс Монмут. Хотя он ничего больше не знает, не бывал в доме и, насколько ему известно, никогда не видел ее, я уверен, учитывая ее фамилию и то, что вы мне сказали, что эти сведения будут иметь для вас некоторый интерес.
«Итак, — думал я, — это меня преследует». Ведь я сам попытался повернуться и бежать. Я скомкал письмо и бросил его в огонь.
— Вы чем-то обеспокоены, — сказала леди Куинсбридж. Мы сидели в ее маленькой гостиной на втором этаже. Чай был допит, рядом с нами стояли пустые чашки и блюдца. Шторы были задернуты. — Вы выглядели настолько более умиротворенным и спокойным, работа начала поглощать вас, вы потихоньку удлиняли свои прогулки. Я уже так надеялась, что вы совсем скоро полностью восстановитесь.
— Да.
— Это все заботы из-за Киттискара. Если бы я знала, что скажет Мейторн, как будет развиваться беседа…
— Еще всего неделю назад я отчаянно желал — жаждал — любой крошки информации. Я стремился узнать свое прошлое — мою историю — если только отвлечься от всех мыслей о Конраде Вейне и его черной магии. Рядом со мной на тумбочке лежит молитвенник. Я смотрю на него каждую ночь перед сном. Все же теперь у меня есть что-то реальное, за что я могу ухватиться…
— Вам страшно?
— Страшно? Но почему? Чего я должен бояться?
— Вы не узнаете, если…
— Если не поеду туда. Лично не выясню это. Вы правы, конечно.
Я наклонился погладить кошку Мисси, которая сидела на коврике, щурясь на огонь.
— Это правда, — жалобно сказал я. — Мне здесь стало уютно, и, возможно, я злоупотребил вашей добротой. Я приехал на Рождество, на день — самое большее на два, а пробыл здесь почти месяц.
— Потому что вы нуждались в нас. Вы были одиноки, бездомны, лишены корней в этой стране, новой и чужой для вас. А потом вы заболели. Как мы могли отпустить вас куда-то в таком состоянии? — Она улыбнулась. — А кроме того, вы были хорошей компанией двум старым занудам. Мы здесь все перетрясли, мы устроили все по-своему, пусть с не с очень большим комфортом, но по крайней мере мы можем разделить его с друзьями, когда нам это доставляет удовольствие.
— Тем не менее…
— Подождите еще немного — пока не закончится зима и не начнется весна. Это совсем недолго. Но в конце января на севере еще холодно, и вам не следует подвергать себя тяготам такого путешествия. Поезжайте в Лондон, если вас что-то сейчас беспокоит, и навестите нас снова на несколько дней, прежде чем отправитесь в путь. Вам будут рады здесь в любое время. Но все же — подождите пару недель.
Я с благодарностью согласился и сказал, что останусь в Пайре еще на несколько дней, пока моя работа не пойдет полным ходом и я не почувствую себя окончательно выздоровевшим — ведь я все еще ужасно уставал к концу прогулки, а после обеда вынужден был следить за собой, чтобы не заснуть прямо на стуле.
Потом мы играли в пикет, любезно подтрунивая друг над другом, пока автомобиль не привез с железнодорожной станции сэра Лайонела после дня, проведенного в Лондоне.
Когда на следующее утро я шел к своему столу в библиотеке, то намеревался добавить еще несколько страниц к африканскому дневнику. Я написал, как мне казалось, неплохое начало, воспоминания о былом нахлынули на меня, и мне было радостно и приятно, что я способен воссоздать образы моего опекуна, наших соседей, слуг, которых я так хорошо знал, мест, в которых я провел свое детство и которые любил.
Но когда я коснулся пером бумаги, то начал писать не о днях, проведенных под небом северной Кении. Словно под воздействием некоей внешней силы я стал писать письмо.
Моя фамилия, как вы увидите ниже, — та же, что и у вас. У меня есть молитвенник, подаренный мне в детстве, как следует из дарственной надписи, в Киттискар-Холле. Не знаю, являемся ли мы родственниками, но это кажется наиболее вероятным. Недавно я возвратился после долгих лет, проведенных за границей с раннего детства, сначала на попечении опекуна, а после его смерти, около двадцати лет назад, в одиночестве. Теперь я вернулся в Англию, которую покинул в пятилетнем возрасте, и в настоящее время нахожусь у друзей, куда мне пересылают всю корреспонденцию. В Лондоне я живу в доме номер 7, Прикеттс-Грин, Челси, Ю. З.
Я намереваюсь совершить путешествие на север в Киттискар в начале весны. Я очень хотел бы услышать, что вам обо мне известно, если вообще что-то известно, и получить информацию о каких-либо других членах семьи, живых и умерших.
Написав письмо, я выбросил это из головы и вернулся мыслями в Африку.
Когда закончился январь, погода изменилась — она снова сделалась мягкой, и стало выглядывать солнце. Через несколько дней после того, как я написал письмо мисс Монмут из Киттискара, я взял собаку Фенни и отправился с утра на прогулку. Мы шли, не спеша, между стройными деревьями парка, глядя на маленьких ланей, пасущихся впереди, недалеко от нас, но добродушная старая собака их не тревожила. Я начал строить планы возвращения в Лондон после ближайшего уик-энда. Я уже чувствовал себя более или менее здоровым, если не считать усталости в конце каждого дня, и мне требовалось найти несколько более обширную библиотеку с книгами по моей теме. Я также думал, что мог бы снова посетить диковинный магазинчик Теодора Бимиша и порыться там в поисках каких-нибудь раритетов.
Мы спустились по склону, впереди лежало озеро, и в его неподвижной бронзовой глади отражалось зимнее солнце. Все вокруг меня, весь берег был белым от подснежников, чьи головки клонились на тонких стебельках, а под деревьями прятались бледно-золотистые акониты. Я подошел рассмотреть эти простые английские цветы поближе, полюбоваться на них — они трогали мне душу и радовали глаз больше, чем все яркие и экзотические растения, которые я видел, и, стоя здесь и сейчас, пока Фенни вынюхивала среди прошлогодних листьев и упавших веточек какие-то старые запахи, я решил, что когда-нибудь разобью сад, и что он будет полон этих восхитительных полевых цветов и нарциссов, о которых я так много слышал от леди Куинсбридж.
«Вы непременно должны вернуться на один-два дня в начале марта, — сказала она, — нарциссы цветут по всему парку и спускаются к озеру — Пайр славится ими».
Но в те минуты мне достаточно было подснежников, и я прислонился спиной к старому буку, вбирая в себя это зрелище и пытаясь запечатлеть его у себя в памяти.
И тут я увидел его. Он вышел чуть вперед из-за деревьев на противоположной стороне озера и стоял там, глядя вниз, на воду. Мальчик. Голова его была непокрыта, он носил ту же самую оборванную белую рубашку и те же серые брюки. Лицо его было столь же бледным, как и всегда, — смертельно бледным. Я мог видеть его совершенно отчетливо. Он не двигался с места.
Сердце разрывалось у меня в груди. Никакой это был не призрак, это был самый настоящий живой мальчик; если бы я подошел к нему сейчас, то мог бы дотронуться до него, заговорить с ним, расспросить его, в нем не было ничего призрачного или иллюзорного. Так значит, он последовал за мной сюда, в Пайр, каким-то образом отыскал меня.
А потом он поднял взгляд, намеренно, прекрасно зная, что я здесь, и мы оказались лицом к лицу, разделенные озером. Его выражение было таким же, как бывало всякий раз, когда я видел его, — нездешнее, тревожное, молящее, — и это повергло меня в неизбывное отчаяние. Я не мог шелохнуться. Я застыл во времени и пространстве, стоя там в тишине. Я видел, как шерсть у собаки встала дыбом и как сама она, мелко подрагивая, настороженно смотрит в сторону мальчика.
Солнце скользнуло за облако, водная гладь пошла рябью от легкого ветерка, заколыхались головки подснежников.
— Кто ты? — воззвал я к нему. — Кто ты, и что тебе от меня надо? Зачем ты снова являешься мне?
Он стоял, молча и неподвижно, пристально глядя на меня, и от его взгляда меня пробирало холодом страха и отчаяния. Я сдвинулся с места.
— Подожди! — крикнул я. — Подожди там.
Но он не послушался. Он отвернулся — медленно и печально, склонив голову. Он был дальше, чем мне казалось, и мне пришлось преодолеть лужайку и наполовину обогнуть озеро. Поворачивая, тропинка спускалась вниз. Я почти бежал по ней, и собака следовала за мной по пятам.
Когда тропинка снова пошла вверх, ни впереди, ни между деревьями, ни во всем простиравшемся вдаль парке, никого не было. Мальчик исчез.
Фенни бегала кругами, сначала вынюхивая землю, потом, подняв нос, принюхивалась к чему-то в воздухе, и, наконец, вернулась ко мне, тихонько поскуливая.
Немного погодя я повернул обратно. Я несколько раз поднимал с земли палочки и бросал Фенни, поощряя ее следовать за мной. Но прошло еще какое-то время, прежде чем она сдалась и покинула то место возле озера, где стоял мальчик. Я не хотел говорить о случившемся, да и говорить было не с кем. Пайр был пуст, не считая прислуги, находившейся в другой части дома. Леди Куинсбридж поехала в Лондон, чтобы пойти на обед вместе с мужем, и автомобиль должен был привезти их обратно не раньше завтрашнего утра.
Войдя в дом, я направился в библиотеку и попытался сосредоточиться на работе, но не мог перестать думать о мальчике; его бледное личико и оборванный вид, его выражение отчаянной мольбы стояло у меня перед глазами, так что довольно скоро я сдался и сидел, размышляя о нем, мысленно спрашивая его: «Кто ты? Откуда ты пришел? О чем ты меня просишь?»
Но я знал, кто он, знал это с тех пор, как побывал в Элтоне.
Изморось окутывала сад, воздух был серебристо-серым, и я простоял какое-то время у окна, печально глядя наружу, почти ожидая — даже почти надеясь — снова увидеть его. Он не пугал меня, кем бы — или чем бы — он ни был; он меня озадачивал, он бросил вызов моему чувству реальности, заставил меня усомниться во всем, что я видел вокруг. Прежде всего, я не понимал, как он мог быть с виду настолько телесным, настолько там, если его не было. Я знал, что Виола Куинсбридж, с ее ясновидением, осведомлена о незримых вещах, о зле, опасности и угрозах, и знал, что она сразу уловит мое душевное смятение и заставит рассказать о мальчике. Я чувствовал себя здесь огражденным от всех странных явлений; до сих пор Пайр был полностью дружелюбным и спокойным домом. Теперь все изменилось.
В тот день я заснул в своей комнате на несколько часов, голова у меня болела, конечности отяжелели так, словно какая-то часть моей болезни все еще витала поблизости и вновь лишала меня сил. Но проснулся я несколько освеженный и, попросив после скромного обеда растопить в библиотеке камин, устроился за столом.
Сначала мне работалось хорошо, я полностью погрузился в подробный отчет о путешествии, которое совершил со своим опекуном в Кении, в самое сердце территории, населенной туземцами, когда мне было около четырнадцати лет, — путешествии, которое взволновало меня и впервые пробудило во мне жажду исследований, желание отправиться в самые далекие и первозданные края. Это было замечательное время, люди — дружелюбные, радушные и все же абсолютно чуждые; дивные места, особенно на рассвете, которые я, закрыв глаза, мог вживе увидеть перед собой, услышать крики зверей из буша и пение диких птиц.
Я писал, пока у меня не заболело запястье, и я не был вынужден отложить перо.
Тяга в дымоходе здесь всегда была плохой, и огонь в камине едва теплился и неприятно дымил, но холод, который я ощутил вокруг, был связан не только с этим. Температура понизилась, и воздух казался густым, влажным и спертым. И с изменением воздуха я почувствовал нечто еще — чье-то присутствие в комнате. За мной наблюдали с ненавистью, глазами врага. Это наводило ужас, как той ночью в большой библиотеке Элтона. Здесь не было галереи, и никто не сумел бы укрыться за рядами книжных шкафов, здесь я мог обвести взглядом комнату и увидеть всё: книги по стенам, стол, стулья, обшитый дубовыми панелями каменный камин, портрет какого-то предка с пронзительным взглядом, с двойным подбородком, в руке он держал хлыст с поднятой на взмахе рукоятью — единственная отталкивающая картина в доме, и почему-то мне пришло в голову, что эта холодная, враждебная комната — очень подходящее для него место.
Подобного страха я не испытывал уже много недель; более того, я вообще никогда не испытывал страха в этом доме, но сейчас ужас всецело завладел мною, я хотел закричать, ладони у меня сделались влажными, волосы на затылке встали дыбом, дыхание участилось. Что-то вот-вот должно было произойти, здесь что-то было — зло и ненависть, разрушение и жестокость, нацеленные на меня, а бежать я не мог.
Я резко поднялся, отшвырнув стул. На меня смотрели. Портрет на стене вперил в меня холодный безжалостный взор. Но заставил меня подскочить пристальный взгляд кого-то другого, кто был здесь, и кого я не мог видеть, — взгляд столь же холодный и безжалостный.
— Кто вы? — сдавленно прошептал я. — Что вам от меня надо?
Камин изрыгнул клуб дыма, и запах серы разнесся во влажном воздухе, напоминавшем теперь атмосферу какой-то сырой темницы или мрачного подземелья.
Я хотел доковылять до двери, открыть ее и позвать Уэстона, попросить растопить камин в светлой и радостной утренней гостиной, вовлечь его в беседу только ради человеческого общества, но я не мог ни двигаться, ни говорить, это было так, словно меня охватил полный паралич воли и тела, наведенный чьим-то присутствием — невидимым и неведомым. Однако неслышимым оно не было — теперь я это понял. До меня доносилось тихое, размеренное, тяжелое дыхание; казалось, оно исходит из стены у камина в конце комнаты. Я пристально всматривался туда, словно мог бы — чем бы это ни было — материализовать его взглядом, но ничего не видел, только слышал, и был неспособен даже поднять руки и заткнуть уши, накрепко связанный невидимыми путами и полностью беспомощный.
Я не лишился чувств и не закричал, я не сделал ничего, лишь закрыл глаза и ждал, весь во власти страха и незримого присутствия в комнате. А потом оно просто исчезло. Путы мои ослабли, и я рухнул на стул, холод тем временем ушел, в камине замерцала маленькая яркая искорка, и единственным звуком был теперь шум дождя, негромко барабанившего по крыше и стекавшего в сточный желоб за окном. Дыхание просто прекратилось, и воздух вдруг сделался каким-то более легким. Даже выражение лица старого сквайра-охотника было теперь не злобным, а всего лишь чванливым и скучающим.
Наконец я посмотрел на свои часы. Когда я отложил перо, было без нескольких минут десять. С тех пор прошла вечность.
В этот момент часы щелкнули и пробили десять раз.
Я услышал скрип двери, шаги, стук, и вошел Уэстон с подносом, на котором стояли виски и традиционное блюдо с сандвичами. Я приложил все силы, чтобы не потерять самообладания и не расплакаться от облегчения при виде него.
В ту ночь я снова услышал плач, те же самые мучительные рыдания, которые я впервые услышал за запертой дверью в Элтоне. Они доносились из какой-то соседней комнаты и разбудили меня. Я лежал, слушая их без удивления, но скорее со странным спокойствием, поскольку, хотя для меня они были столь же реальны, как любой земной звук, я знал, что то, что я слышал, было потусторонним, и что если бы я встал и вышел, чтобы попытаться отследить это, потерпел бы неудачу. Не думаю, что я испытывал тогда какой-то страх, только замешательство и намерение исследовать и понять, что это — ибо здравый смысл говорил мне, что невозможно лежать здесь и слушать рыдания, которые были вполне отчетливыми, вполне определенными и все же при этом нереальными, не исходящими от какого-либо живого человека. На меня нападали со всех сторон, атаковали все мои органы чувств, зрение, слух, я ощущал вокруг себя то, чего там никогда не было, — и все-таки для меня все это там было — истинное и яркое, когда оно проявляло себя.
Я не мог оставаться здесь — и более того, уже нигде — и не мог успокоиться, пока не послушаюсь своих инстинктов и не разберусь с этими явлениями, чем бы они ни были. Я пытался игнорировать их, переселяясь с места на место, но они гнались за мной, и теперь я был уверен, что, куда бы я ни сбежал, они последуют за мной и отыщут меня.
В прошлом, когда я терялся где-то в дальних краях, не располагая привычными средствами для того, чтобы отыскать нужное направление, я быстро понял, что самое лучшее — повиноваться собственным инстинктам и внутренним порывам и идти туда, куда подсказывают ощущения, даже если нет никаких иных видимых доказательств моей правоты.
Теперь я был уверен, что должен действовать таким же образом. По каким-то совершенно непонятным причинам я знал, что должен поехать в Киттискар, более того — я вынужден туда поехать. Я не знал, почему так остро чувствовал, что все происходящее со мной, эти призраки, если они таковыми являлись, в конечном счете связаны с этим местом и моим прошлым там, но пока я лежал в темноте своей комнаты в Пайре, слушая отчаянные рыдания мальчика, я почувствовал себя лучше, более сильным и более уверенным, и еще — более спокойным от того, что принял это решение. И оно не было трудным, я хотел поехать, у меня было внутреннее убеждение, что в Киттискаре я отыщу свое прошлое, что когда-то он был для меня родным, и, возможно, таким и остался.
Я задремал, и постепенно рыдания затихли, а в комнате снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь дождем, мерно стучащим в окно, — звуком, который я любил все больше и больше, отчасти потому, что он столь сильно отличался от дождя, к которому я привык за границей, дождя, который извергался потоками, неистово хлестал по хлипким домишкам, разливался бурными реками на улицах, много дней и недель подряд, а потом вдруг прекращался и не приходил многие месяцы. Но, погружаясь в дремоту, я знал еще и то, что мягкий шум здешнего дождя был привычным и уютным звуком из давнего прошлого, еще одним отголоском моего детства.
Два дня спустя я вернулся на Прикеттс-Грин. Леди Куинсбридж не пыталась удержать меня, зная — хотя она почти ничего не сказала, — что в тот день, когда она ездила в Лондон, произошло нечто, нарушившее мой покой. Но я с радостью принял ее настойчивое приглашение возвращаться в Пайр в любое время, когда мне захочется, только прислать записку в последний момент, и когда из конца длинной аллеи с любовью оглянулся на дом, я был уверен, что именно так и сделаю, поскольку я привязался к этому месту, здесь обо мне всячески заботились, и я становился сильнее, защищенный этими стенами и теплом добрых людей.
Я надеялся, что там меня ждет письмо от мисс Монмут из Киттискара, но его не оказалось; не было вообще никаких писем, и я нашел только заброшенные комнаты, окна, глядящие на зимнее небо, голые деревья и темную плавную реку, да шаги унылого Тридголда на лестнице. В тот вечер я тосковал по Пайру, по его комнатам, по теплу и компании. Я вышел пообедать и допоздна просидел в кофейне, ни с кем не разговаривая и читая газету, а потом возвратился, чтобы собрать немного вещей и сделать кое-какие приготовления.
Ранним утром — ясным и почти весенним — я снова отправился на другой железнодорожный вокзал и сел в поезд, который должен был отвезти меня далеко на север, в Киттискар.
Я набрал с собой в дорогу книг и журналов, купил рядом с Кингс-Кросс газеты, но едва заглянул в них, настолько я был поглощен открывавшимися в окно вагона видами сельской Англии, зачарованно отмечая каждое изменение пейзажа, от равнины к холмам и речным долинам, от просторных фермерских угодий к черным заводским трубам. Это увлекало и радовало меня так же, как любые экзотические пейзажи из моих прежних путешествий.
По мере того, как мы продвигались все дальше на север, погода менялась; небо, поначалу ясное и безмятежное, сделалось грозовым, и я видел, как гнулись, раскачивались на ветру, деревья. Полил дождь, хлеща в окна поезда, ручейки на склонах холмов стремительно сливались в яростный поток. Но затем мы оставили это позади, тучи вновь разошлись, и я увидел снег на вершинах далеких холмов.
Перед отъездом я сверился с картами и путеводителями и выяснил, что железнодорожная ветка из Хай-Бек-Холт приведет меня прямо к станции в Ро-Маклерби, хотя не исключено было, что придется прождать какое-то время на пересадке — расписание было неопределенное. Я хотел остановиться в гостинице, о которой говорил друг сэра Лайонела, и отправиться в Киттискар на следующее утро.
В последний час путешествия свет начал меркнуть, и ветер закружил в воздухе жесткие, колючие хлопья снега. Но меня все так же пьянили виды, величественные, дикие, открытые пейзажи, голые холмы и вересковые пустоши, стены из серого камня, суровые деревушки и уединенные фермерские дома, жавшиеся под зашитой склонов. Здесь паслись овцы, и тут и там виднелись то телега, то пеший или верховой путник, но едва мы оставили позади последний маленький городок, местность сделалась голой, суровой и пустынной.
Когда поезд остановился, и я услышал выкрикиваемое вдоль платформы «Хай-Бек-Холт. Хай-Бек», было самое начало пятого. Я был единственным, кто сошел на станции, и в следующую секунду поезд снова пыхнул паром и тронулся вперед. Я стоял, подняв воротник пальто от резкого ветра и снега, налетевшего на меня с железнодорожных путей.
Здесь была одна-единственная платформа и небольшое деревянное сооружение, служившее одновременно и залом ожидания, и кассой, с железной печкой, в которой едва теплились несколько угольков. Я сел на лавку. Сквозь растрескавшиеся оконные рамы и в щель под дверью, свистя и завывая, задувал ледяной ветер. Но с каждой милей дальше на север настроение мое все больше поднималось, и, глядя на окружавшие меня вересковые пустоши, я начинал чувствовать глубокую удовлетворенность. Я был дома, все это было знакомо, я был родом из этих мест, хотя они ничем не напоминали ни одно место на земле из тех, где я жил с тех пор, как себя помнил. Меня не тревожили ни ветер, ни холод, ни безлюдье этих краев, как не страшили мысли о том, что может быть впереди.
Я просидел некоторое время, погрузившись в свои мысли и мечты о Киттискаре. В зал ожидания никто не заходил, и ни один поезд не останавливался на станции. Снаружи темнело.
Дежурный, который объявлял остановку, больше не появлялся, и в конце концов мне пришлось покинуть это маленькое убежище и отправиться на его поиски, чтобы спросить, когда можно ждать следующего поезда, который остановится в Ро-Маклерби.
Он укрывался в маленькой будке в дальнем конце платформы, с масляным нагревателем в ногах, окутанный плотным облаком пара и табачного дыма. В ответ на мой стук он чуть-чуть приоткрыл дверь, всматриваясь наружу водянистыми глазами.
Когда я задал ему вопрос, он покачал головой, и в это мгновение с путей налетел порыв ветра, унося его слова, так что я вынужден был просунуть голову в дверную щель и переспросить еще раз.
Я узнал, что старый железнодорожный справочник ввел меня в заблуждение. Железнодорожная ветка закрылась «уже давно как»; никаких поездов не было.
Итак, я подхватил свою сумку, покинул станцию и сквозь ветер и сгущающиеся сумерки отправился в путь. Мне предстояло пройти пешком пять миль по дороге, которая вела через вересковые пустоши, и дальше, как мне сказали, на ту сторону, к Ро-Маклерби.
Я прошагал много долгих миль — и в джунглях, и по затерянным горным тропам — совершенно один, я был здоров и обладал хорошим чувством направления, так что в путешествии через северные английские верески для меня не было ничего опасного. Сумерки сгустились окончательно, наступил вечер, но где-то через милю, хотя было по-прежнему холодно, ветер поменял направление и начал стихать, и, оглядевшись по сторонам, я увидел сквозь прореху в облаках кусочек звездного неба и тусклый свет бледной луны.
Я дошел до пересечения дорог в самой высокой точке, и, несмотря на то, что один из указателей был сломан, а надпись на другом почти стерлась, я почувствовал уверенность, что должен и дальше идти вперед, следуя тропе, полого спускавшейся по склону. Тем не менее секунду-другую я вынужден был передохнуть, поставив сумку рядом с собой на землю. В воздухе пахло свежестью и влагой от голой земли и только что выпавшего снега, и я был вполне счастлив, но ноги мои начинали ныть, я очень устал и не забывал, что еще совсем недавно был болен и не поправился до конца. Возможно, отправляться в путь сегодня вечером было глупостью, и мне следовало бы попытаться найти ночлег где-нибудь в Хай-Бек. Но возвращаться уже не имело смысла — насколько я мог судить, я находился примерно на полпути, а потому я снова поднял сумку и пошел дальше, ибо полагал, что долго стоять на сильном морозе, рискуя простудиться, куда менее благоразумно, чем двигаться вперед.
А потом я увидел свет, одинокий огонек — должно быть, в окне какого-то жилища на расстоянии примерно в полмили. Он слегка мерцал, как огонек масляной лампы, и я ускорил шаг, благодарный, что имею возможность дойти до какого-то уединенного домика, где, быть может, смогу отдохнуть и обрести ночлег. Дорога делалась уже, почти превращаясь в тропинку, и раз или два казалось, что свет становится не ближе, а дальше, и в какой-то момент я заколебался, усомнившись, а в ту ли вообще сторону я иду. Но когда я посмотрел, огонек снова был там, мерцающий, но ясный, и я побрел дальше — ноги у меня окоченели, спина и шея ныли, — мечтая о любом убежище и возможности отдохнуть.
Мое восхищение обширностью и дикостью вересковой пустоши сменилось нервозностью: я вполне мог заблудиться здесь, обессилеть или случайно упасть, вдали от всякой помощи, но я призвал все силы, какие только мог, вспомнил прошлый опыт, когда бывал в куда более забытых богом местах, и заставил себя сохранять спокойствие и надежду.
Ремень моей сумки перетерся и соскочил, и я наклонился, чтобы поправить его, на это ушло совсем немного времени. Когда я закончил и готов был продолжить путь, я вдруг — с внезапным ужасом — ощутил уверенность, что за мной следят, наблюдают, что кто-то тайно всю дорогу преследует меня. Кроме того, оглядевшись, я обнаружил, что огонек исчез. Я всматривался вперед, во все стороны, обернулся и сделал полный круг, но всюду была одна темнота, нарушаемая лишь мимолетными промельками лунного света, когда тучи расходились на миг и смыкались вновь.
Я замерз, исчерпал все свои силы, заблудился, чувствовал себя больным, но все это я, наверное, вынес бы и преодолел, — эти неприятности были реальными и вполне привычными. Меня доконал страх — страх перед наползающей, потаенной тенью, что преследовала меня и была где-то здесь, невидимая во мраке вересковой пустоши.
Ветер негромко и жалобно завывал на высокой ноте.
Я снова закинул сумку себе на плечо и бросился бежать. Я пробежал, вероятно, ярдов двести, в слепой панике, не заботясь о направлении, охваченный первобытным отчаянным ужасом, я не мог бы сказать, куда я бегу и от кого, поскольку утратил способность мыслить логически и рационально, я позволил страху стать моим повелителем на этой огромной вересковой пустоши.
Внезапно я споткнулся, угодив ногой в кроличью нору, и рухнул на землю. Это привело меня в чувство. Я лежал, оглушенный, тяжело дыша, но через несколько секунд поднял взгляд к небу и увидел, что оно прояснилось, звезды ярко сияли, а среди них высоко и безмятежно плыла луна.
Я сел. Повсюду вокруг меня простирался тихий, волнистый вереск. Я никого не видел, никто за мной не следил, все это было плодом моего воображения. Меня бил озноб, я подвернул лодыжку, продрог и устал, но в темноте и в окружающей местности не было ничего враждебного. Неужели нервы мои были напряжены настолько, что на каждом шагу мне мерещились призраки, неужели меня так же легко испугать, как глупую женщину или малого ребенка? Вряд ли. На пару секунд я задумался. Кто-то следил за мной и преследовал меня, но враг этот не был реальным и видимым, он вообще не был человеком. Это было тогда — внезапная темнота, гнилостный запах, подавляющий и наводящий ужас — и теперь, точно так же, и оно ушло, как и злобное присутствие в библиотеке в Элтоне и в Пайре, и рыдания мальчика; было — и вдруг не стало.
Я поднялся, как-то привел мысли в порядок, взял себя в руки и медленно пошел дальше, вновь старательно держась тропинки. Где-то в долине тявкнула лисица — раз, другой. Всего в нескольких ярдах впереди я снова увидел свет, лившийся из окна одинокого низенького домика, и, воспрянув духом, устремился к нему из последних сил.
Дверь открывалась прямо на кухню с низким потолком. Рядом с черной чугунной плитой стояло кресло-качалка, в котором сидела беззубая старуха — вся сморщенная и скрюченная, будто корень какого-то древнего дерева, укутанная в шаль, она тихонько покачивалась туда-сюда, что-то бормоча себе под нос. Но та, что меня впустила, была моложе, веселая, с румяным лицом. Она сразу предложила мне горячий суп, свежий хлеб и место у очага.
— Я планировал добраться до гостиницы в Ро-Маклерби, — сказал я ей, — но я лишь недавно поправился после болезни, и прогулка через вереск утомила меня сильнее, чем я ожидал. Признаюсь, я очень обрадовался, увидев свет из вашего окна, и устремился к нему. Сегодня морозная ночь.
Она кивнула, наливая мне в миску дымящийся мясной бульон.
— До гостиницы в Роме еще четыре мили, и тропа последнюю часть пути идет вдоль ручья, вода там сейчас поднялась, вы бы запросто могли свалиться туда в темноте.
Я зачарованно слушал звучание ее голоса, и ее протяжный выговор был мне настолько знаком, что я сразу почувствовал себя дома.
— Вы не с наших краев.
— Я приехал сегодня поездом из Лондона. Но в некотором смысле я почти дома. Я жил во многих чужих странах, но родился я, по всей вероятности, недалеко отсюда.
Женщина села напротив меня за стол. Она казалась внимательной и доброжелательной, и меня это согревало, а кроме того, я испытывал облегчение оттого, что был здесь, в безопасном прибежище. Масляные лампы ярко горели, в том числе и та лампа в окне, что привлекла меня сюда, указав путь в темноте.
— Может случиться, что вы сумеете мне помочь… что вам что-нибудь известно о моей семье.
— Мы прожили здесь, в Гус-Фут, добрых двадцать лет, но до того моя тетушка и вся ее родня жили в Скарсгейте.
— Далеко отсюда?
— Семь миль.
— Это рядом с местом, которое называется Киттискар?
— Нет-нет, это по ту сторону от Рукс-Крег — Она говорила презрительно, как если бы речь шла об иностранной территории.
— Тогда, возможно, моя фамилия вам незнакома. Монмут — я Джеймс Монмут из Киттискара.
Она покачала головой, но затем повернулась к старухе, все так же покачивающейся в кресле, которое придвинулось ближе к очагу, и чуть повысила голос.
— Этот джентльмен из Киттискара. Ты могла бы кого-то оттуда знать, тетушка.
Старуха открыла глаза, и я увидел, что они тусклые и незрячие, покрытые пленкой катаракты. Но когда она заговорила, голос ее прозвучал твердо.
— Киттискар. Это наверху.
— А вы не знаете Киттискар-Холл, мэм?
— Айэ[3].
— Вы там бывали?
— Бывать — не бывала, нет, хотя о нем и много чего известно.
— А что о нем известно?
— Слухи. До вас разве не доходили слухи?
— Джентльмен был за границей, он только что вернулся, его не было здесь несколько лет.
— Много лет, — сказал я. — Вы знаете кого-нибудь, кто сейчас живет в Киттискаре?
— Семья, я полагаю. Последнее, что я слышала.
Та, что помоложе, покачала головой и проговорила мне полушепотом через стол:
— Только она теперь почти не выходит, это было давно, то, о чем она говорит.
— Не важно — мне не терпится услышать все, что она может мне сказать.
— Сейчас они ее заперли, как я слыхала.
— Усадьбу?
— Да нет, часовню. Нынче туда никто не ходит.
— В часовню?
— В Киттискар. Вы ведь о нем говорили.
— Полагаю, моя родственница по-прежнему живет в усадьбе. Мисс Монмут. Это моя фамилия. Вы ее знаете — или помните что-нибудь о ней?
— Так их звали. Монмуты. Некоторых из них. Мы держались оттуда подальше. Никто бы не пошел.
— Вы хотите сказать, не пошел бы в Киттискар?
— Киттискар, айэ. Только я знаю, что они действительно закрыли ее, много лет назад. Мы никогда не ходили.
Я сдался, испытывая то же разочарование, что ощутил тогда, когда старый мистер Куинсбридж почти вспомнил мое имя. Но теперь я был здесь, и это вряд ли имело значение; завтра же — как я надеялся — я пойду в усадьбу повидать мисс Монмут и сам все выясню. Меня лишь озадачила часовня, ныне закрытая, и невнятное бормотание старухи: «держались подальше — никогда не ходили».
Мне предложили постель в крохотной холодной комнатушке наверху, в которую вела крутая лестница, и я с радостью согласился, поскольку голова у меня разболелась, и я снова чувствовал легкую лихорадку. Я умылся в оставленном для меня тазу с холодной водой и выпил немного воды из кувшина — я не помнил, чтобы когда-либо прежде пил такую сладкую и чистую воду.
Кровать моя была узкой и высокой, но под большим стеганым пуховым одеялом было так тепло, что я тотчас же заснул крепким сном, чувствуя себя, как младенец, в уюте и безопасности, и проснулся на следующее утро навстречу сияющему голубому небу, а когда я открыл маленькое окошко, с вересковой пустоши повеял свежий, холодный, чистый воздух.
Я еще не знал, сколько времени проведу в этих краях, и, несмотря на то что хозяйка выразила полную готовность позволить мне остаться у них в доме, я чувствовал, что лучше переселиться в гостиницу, где я мог бы жить, не причиняя никому беспокойства, а кроме того, не привлекая особого внимания — хотя эти надежды, как я скоро понял, меня обманули, ибо незнакомец в любой сельской глубинке тут же вызывает интерес и разговоры на много миль вокруг.
Ро-Маклерби была унылой маленькой деревушкой, лежащей в низине у главной дороги, слегка мрачноватой, окруженной вересковыми пустошами, которые поднимались за ней и которые, когда я пришел в то утро, казались блеклыми и невыразительными. Но гостиница, хотя и темная, с тесными номерами, была уютной, а ее хозяин — приветливым. По внезапной прихоти и безо всяких причин, которые я мог бы внятно сформулировать, я не назвал ему свое полное имя, а попросил номер на имя мистера Джеймса из Челси, Лондон.
— На сколько ночей вы хотели бы, сэр?
— Я пока еще точно не знаю.
— Значит, у вас здесь какое-то дело?
— Я… да. В некотором роде. Скажем так, интересы.
— Только вот для гостей рановато еще. В наши края почти никто не выбирается до начала лета, а тогда они приезжают, чтобы побродить пешком. И поохотиться, но это позже.
Хотя я прекрасно позавтракал в доме и чувствовал себя полностью восстановившимся, я был осторожен и намеревался более тщательно беречь силы. Распаковав свои скромные пожитки, я вернулся в бар и сидел там, читая газету и наслаждаясь пинтой местного пива, потягивая его медленно и с наслаждением. Я был почти как ребенок, растягивающий удовольствие, — в Киттискаре меня ждало нечто столь судьбоносное, такое поразительное откровение, что я хотел еще чуть-чуть продлить предвкушение.
Хозяин занимался своими делами и меня не трогал. Часов в двенадцать вошли несколько мужчин из местных, кивнули мне, а затем устроились в баре, и их беседа, с раскатистым резким выговором, к которому я уже привыкал, была о сельском хозяйстве и прочих здешних делах. Я заказал хлеб и сыр и сидел, наслаждаясь пищей, слушая голоса, словно негромкий музыкальный фон, пока ушей моих не достигло произнесенное на другом конце зала название.
«Киттискар».
Я повернулся в ту сторону, к двум дюжим мужчинам, сидевшим за столом спиной к окну, и пару секунд спустя пересек помещение.
— Прошу прошения, господа…
Они дружески приветствовали меня.
— Я не мог не подслушать — я, можно сказать, гость, прибыл сюда недавно, но со здешними краями меня кое-что связывает. Вы говорили о Киттискаре.
— Да.
— Вы оттуда?
— Нет, с другой стороны.
— Но вы знаете это место?
— Я знаю, — проговорил тот, что постарше, и поглядел на меня более внимательно.
— Я планирую прогуляться туда попозже и посетить Киттискар-Холл.
— Если вы турист, то найдете его закрытым.
— Вы имеете в виду — пустым?
— Не сказать, чтоб так.
— А что там следовало бы посмотреть?
— О, — осторожно сказал мой собеседник, — это знаменитость в своем роде.
— И еще какая — раньше была, — добавил другой, разбалтывая осадок своего пива. Я предположил, что они могли бы рассказать больше, если надавить на них, и спросил, не знают ли они нынешнюю владелицу.
— Мисс Монмут?
— Да.
— Так у вас, стало быть, к ней дело?
— Возможно, что да.
— Ну что ж… — Он допил пиво и поставил кружку на стол. — Вам придется подниматься наверх.
— Мне об этом говорили. Ну, сегодня день для этого подходящий.
— Последнее, что я слышал, — сказал другой, — старушка была плоха. Может, оно и так, мне-то откуда знать. Туда почти никто не ходит.
— Об этом мне тоже говорили.
— Она старая, это точно, но что касается ее здоровья… — Он пожал плечами и надел шляпу, собираясь уходить. Неоконченные фразы, недомолвки и смутные полунамеки по поводу Киттискара уже начинали меня раздражать.
— Значит, лучше всего мне подняться туда и узнать все самому, — коротко сказал я. — Доброго вам дня.
Бар снова опустел, хозяин убирал посуду. Когда я выглянул в окно, солнечные лучи озарили верхушки вереска, освещая и смягчая пейзаж.
— Я планирую вернуться к ужину, — сказал я, — если вас это устроит.
— Как вам угодно, сэр.
— Спасибо.
— Мой вам совет, не берите в голову, что они там говорят. Им нравится делать из этого что-то вроде тайны, и правда, слухи ходили всегда, но мое мнение такое, что они еще и невежды. А нынешняя леди — старая и не очень-то интересная. Я слышал, что она была больна, но я слышу то же самое почти каждую зиму.
— Спасибо. Но сейчас весна, — сказал я, — и я намерен навестить ее.
— Тогда удачи вам — а сегодня на ужин пирог с голубятиной.
Он подошел к парадной двери гостиницы, чтобы показать мне путь, объяснив, что я должен пройти той же дорогой центральную часть деревни, а потом шагать прямо на восток через верески.
Я бодро распрощался с ним, солнце стояло высоко над головой, идти было легко, и я направился в Киттискар.
Минувшей ночью я был измучен и плохо ориентировался, теперь же я чувствовал себя бодрым и энергичным, и мне не только рассказали, как пройти, но я еще и мог видеть тропинку, которой должен был следовать, — четкую бледную линию, ведущую вверх по склону, а после того как я достиг вершины — развернувшуюся передо мной далеко вперед. Вчера вечером я боялся, переживая старые знакомые кошмары — следящие за мной глаза, шаги за спиной. Теперь я видел только красоту всего окружающего: темно-бурую поверхность вереска, купающуюся в солнечных лучах, глубокие тени на противоположных склонах, лиловых, как виноград. Я упорно поднимался вверх, и мир был у моих ног, и казалось, что, уходя вниз, он как бы отдаляется. Один раз я увидел орла, лениво парящего на распростертых крыльях выше самой высокой вершины; другой — когда присел отдохнуть на невысокую траву, — в воздух вспорхнула стайка жаворонков; поднимаясь все выше и выше, они пускали свои чистые трели высоко у меня над головой. Когда я встал, от лужайки остро пахло какими-то пряными травами, солнце пригревало мне спину, и тропинка, круто поднимаясь вверх, упорно вела вдаль. Но сегодня в ногах у меня вообще не было усталости. Это был мир, в котором я чувствовал себя дома, места, знакомые мне от рождения; я видел их прежде и теперь испытывал неизъяснимую бодрость.
Пройдя шесть миль, я увидел деревянный указатель. «Киттискар V». Тропа снова перешла в мощенную камнем дорогу и круто спустилась между высокими склонами, прежде чем снова подняться к серым домишкам. В самой низкой точке по гальке прямо через тропу протекал ручей, и, подойдя к нему, я застыл как вкопанный, глядя вниз на прозрачную воду, — ведь я, конечно же, здесь уже бывал, я уже стоял здесь когда-то, я узнал это место и давно знакомое нежное журчание бегущей воды.
Я двинулся дальше, очень медленно, вверх по последнему склону, к домам. Они были сложены из невзрачного серого камня и стояли прямо вдоль дороги. Тут и там ворота вели во дворы. Выхаживала с напыщенным видом курица. Облезлая кошка, жмурясь, сидела на подоконнике. Но ни одного человека вокруг, никаких звуков, кроме пения птиц и доносившегося издалека собачьего лая. Несколько раз я остановился посмотреть на закрытые двери, на калитки, на изгороди, пытаясь заставить распахнуться дверь в прошлое.
Наверху узкой улочки, которая представляла собой весь Киттискар, стоял чуть позади, в стороне от остальных, одинокий дом, и рядом с ним — отдельное каменное строение с открытым дверным проемом. Внутри было темно, как в пещере, и в течение нескольких секунд, пока глаза мои не приспособились после яркого дневного света, я ничего не видел. Но я обонял — обонял острый, древний запах лошади, сухого сена, почерневшего железа, холодного, влажного камня, и другой резкий дымный запах. Конюшня была пуста, кузница — холодна и безжизненна. Но, закрыв глаза, я все это увидел, белую сердцевину горна и льющиеся золотые искры, услышал лошадиное ржание и лязг молота на наковальне, и кузнеца, насвистывающего сквозь зубы, услышал шкворчащее шипение воды на раскаленном добела металле. Я снова был маленьким мальчиком, заглядывающим в логово кузнеца, полузачарованным, полуиспуганным, который хочет, но никогда не осмеливается подойти поближе. И это было здесь — здесь, в этом дверном проеме.
Я открыл глаза. Кузнечный горн давно остыл, пол был голый и грязный, металлический скрепляющий обруч и железные ясли для сена покрылись ржавчиной. Все было тихо.
Я вздрогнул и отступил обратно на улицу.
Чувства, что я испытывал тогда, передать трудно, они менялись ежесекундно, как солнечные блики, скользящие по верескам. У меня не было каких-либо ясных или определенных воспоминаний, но, стоя неподвижно в этом заброшенном месте, я ощутил чувство разрушения, потери и печали. Я бывал здесь, в этом я теперь нисколько не сомневался, и мне казалось, что я был счастлив, но потом все изменилось, и опустились тени.
Все это было неясным и нематериальным, однако меня это затронуло очень сильно.
Я поднялся по крутой деревенской улочке и оставил позади последние дома и фермы. Ниже я мог видеть простиравшиеся на мили прекрасные, безлюдные вересковые пустоши. Но справа от меня была дорожка, ведущая к открытым воротам. С обеих сторон над ней нависали ветви деревьев. Я повернулся и пошел туда. На воротах виднелось выцветшее и полустертое, но вполне различимое название — «Киттискар-Холл».
Сердце словно бы сжалось до предела у меня груди, а потом подскочило и чуть не остановилось, когда я смотрел на эти старые буквы.
Дорожка, узкая и вся заросшая травой — хотя когда-то она, видимо, была проезжая, — вела сквозь деревья куда-то, как казалось издали, в густой лес, но когда я пошел по ней, то вскоре увидел, что она очищена от подлеска, и ею явно пользуются.
В Пайре было начало весны, подснежники и крокусы уже почти отцвели и вот-вот готовы были распуститься нарциссы, но здесь, на севере, весна лишь едва давала о себе знать: деревья стояли еще почти голые, трава — сухая, и ни одного цветка.
Я не слышал ничего, кроме собственных негромких шагов, да еще до меня пару раз донесся внезапный шорох веток, когда какой-то зверек бросился при моем приближении наутек. Дорожка пошла немного вверх и вывела на открытое пространство.
Передо мной был дом — невзрачное старое загородное поместье. Большой и темный, он выглядел заброшенным, краска на оконных рамах облупилась, плиты растрескались и осели. Дом казался пустым, ставни в нескольких окнах на верхних этажах были закрыты, всюду царила тишина.
Я ожидал, что он будет мне знаком, что отзовется во мне узнаванием. Но ничего этого не произошло, и, вполне вероятно, я никогда его прежде не видел.
Я свернул на боковую тропинку, которая привела к проходу в высокой стене, где когда-то висели ворота. Но петли были сорваны, а проем открыт. Я прошел внутрь. И попал в запущенный сад с небольшим прудиком посередине — в нем, должно быть, некогда плавали рыбки и цвели яркие лилии, но теперь была лишь застойная вода. За садом располагался двор — пустые хозяйственные постройки, неиспользуемые конюшни, — вымощенный замшелыми булыжниками, между которыми росла трава. Я пересек его и подошел ко вторым воротам в высокой стене, однако они держались прочно, были заперты на висячий замок и стянуты ржавой цепью. Я заглянул сквозь них. И увидел живую изгородь из древних тисов, увитых карабкавшимися по ним старыми розами, и мощенную кирпичом дорожку, огибающую изгородь по краю и ведущую к груде щебня в дальнем конце. За изгородью возвышались вязы с десятками вороньих гнезд на верхних ветвях.
В центре сада, среди зарослей травы виднелась свинцовая статуя — грациозный мальчик, стоящий на одной ноге, вытянув перед собой руку. Выставленный вперед указательный палец был обломан. И тут меня озарила еще одна вспышка ярких воспоминаний; я знал эту статую, знал каждый ее изгиб, каждую линию, я уже стоял когда-то здесь, в этом саду, и сочинял себе истории про одинокого свинцового мальчика.
Я повернулся и оглянулся назад, на дом, и на сей раз разглядел тоненькую струйку дыма, поднимающуюся из трубы. Значит, здесь кто-то живет, мисс Монмут должна быть дома, старая отшельница, всеми покинутая посреди этого запустения, некогда бывшего огромным поместьем.
Еще я увидел слева от себя другую дорожку, ведущую прямо к купе тисов, и в дальнем ее конце разглядел стены и крышу какого-то строения, синевато-серого и мрачного на фоне неба.
Однако сейчас меня интересовали только сама усадьба и ее обитательница. Я прошел обратно через двор и открытую сводчатую арку к парадной двери.
Тучи, внезапно набежавшие с запада, закрыли солнце, все сразу потемнело и сделалось мрачным. Я дернул колокольчик, эхом отозвавшийся где-то внутри. Не лучшее место для одинокой старой женщины. В тот момент я был бы рад любому веселому голосу, любому человеческому обществу.
Я позвонил снова и наконец услышал шаги и скрежет отодвигаемых засовов. Когда дверь Киттискар-Холла открылась, я замер, охваченный нарастающим мрачным предчувствием.
— Я хотел бы увидеть мисс Монмут, — сказал я.
Горничная кивнула и отступила назад, молча указывая, что я могу пройти в холл.
Чувства, охватившие меня, когда я вошел, описать невозможно. Я медленно, в изумлении разглядывал все вокруг — тяжелые гобелены, покрывающие каменные стены, и темные картины, которые неясно вырисовывались у меня над головой, дубовые двери и неровный, выложенный плитами пол, огромный камин, над которым был вырезан герб, и, пока я стоял там, шлюзы наконец распахнулись, и минувшее нахлынуло на меня, словно река, с такой силой, что едва не захлебнулся. Я снова был маленьким мальчиком, стоящим здесь и внимательно оглядывающимся по сторонам, в страхе и ужасе, вцепившись в руку старой Нэн, — я и сейчас невольно стиснул пальцы и почувствовал ее сухую шероховатую ладонь с шишками на суставах. Запах дома, в котором смешались запахи камня и сырости, старой древесины и пыли, был тем самым, очень сильным и острым запахом, который был мне тогда так хорошо знаком.
— Не соблаговолите ли пройти сюда и подождать несколько минут? Я провожу вас прямо туда.
Горничная была очень бледна, словно чем-то смертельно испугана, и говорила мягким голосом без местного акцента. На ней были выцветшее черное платье и простенький передник, в волосах просвечивала седина. Я вошел в дверь, которую она мне открыла, но она не последовала за мной внутрь, а лишь закрыла за собой дверь и ушла.
Я оказался в продолговатой, обшитой панелями гостиной с витражными окнами; подоконники были уставлены цветами, старыми и неухоженными, сражающимися за существование, стремящимися вверх, вьющимися, покрытыми толстым слоем пыли, вытеснявшей всякий свет. Здесь были еще более потертые гобелены и темные картины, посреди комнаты возвышался длинный обеденный стол, уставленный оловянными подсвечниками, и дубовый буфет, в котором стояли тяжелые оловянные сосуды и блюда. Пол был каменный, только под столом и у холодного пустого камина лежал потертый ковер. Это была безрадостная комната, давящая, мрачная и совершенно неуютная: ни мягких кресел, ни диванчиков у окна, никаких личных вещей. У меня были воспоминания о ней, меня захлестнуло то же самое ощущение, что и в холле, — воспоминания о том, как пугала меня эта комната, как я пытался из нее выйти, отступить к двери, к яркому и безопасному внешнему миру.
Я расхаживал по комнате, и шаги мои громко и отчетливо отдавались от каменного пола. Сюда, наверное, уже много месяцев никто не заходил, и, казалось, эта комната имела мало общего с повседневной человеческой жизнью. Я предположил, что мисс Монмут больна тяжелее, чем все думали, и, возможно, болеет уже давно, а теперь прикована к постели, и более не в состоянии пользоваться этими большими официальными помещениями.
Женщину, которая открыла мне дверь, мое появление, казалось, нисколько не удивило. Возможно, конечно, что весть о моем прибытии уже разошлась по округе, но более вероятно, что мисс Монмут говорила о том письме, в котором я предлагал приехать в Киттискар.
Через некоторое время горничная возвратилась и жестом пригласила меня следовать за нею к темной лестнице, и пока я шел, мою голову переполняли вопросы, которые я хотел задать о доме и моих родственниках, но, в первую очередь, обо мне самом и моих детских воспоминаниях, поскольку казалось вероятным, что мисс Монмут будет единственной, кто меня просветит, не важно, встречались мы когда-нибудь или нет, или же, возможно, состоим в очень дальнем родстве.
Когда мы достигли лестничной площадки и повернули, я увидел коридор, ведущий вперед — судя по всему, в другую часть дома, — и, посмотрев вдоль этого коридора, я почувствовал снова, более ярко то, что смутно понял той ночью в «Перекрещенных ключах», и я знал, что в конце этого коридора находится комната, в которую можно пройти через занавес из бусинок, а по ту сторону занавеса должна сидеть старуха в цыганской шали, с попугаем, покачивающимся в клетке, что свисает с крюка около нее. При этом воспоминании я вздрогнул, хотя сейчас здесь не было ничего, лишь темнота и закрытая дверь.
Я хотел было задать вопросы, хотел сказать: «Я бывал здесь. Кто это был? Чья это комната? Кто жил здесь тогда?» Но увидел, что горничная ждет меня — да и потом она почти наверняка этого не знает.
Я повернулся и последовал за нею, наши шаги глухо звучали на голых дубовых половицах, пока мы не остановились перед дверью.
Итак, сейчас я должен был наконец увидеть мисс Монмут — мою единственную живую родственницу. Во рту у меня пересохло, сердце громко колотилось в груди.
Это была спальня, продолговатая, с низким потолком, с голыми половицами и несколькими простыми, темными предметами сельской мебели. Ставни были закрыты, и в первое мгновение я замешкался, не в состоянии разглядеть ничего в полумраке. Но горничная спокойно прошла к окну и открыла ставни, и, посмотрев наружу, я увидел, что небо затянуто тучами, тяжелыми и иссиня-черными.
А потом она вышла из комнаты, очень мягко закрыв за собой дверь, и я остался наедине со своей родственницей.
Напротив меня стояла резная дубовая кровать без полога и подушек, и я тихо шагнул вперед, готовя первые ласковые слова приветствия, поскольку не хотел пугать или волновать старую женщину.
На ней было хлопчатобумажное платье цвета кости, седые волосы убраны со лба и заплетены в маленькую жиденькую косичку, покоившуюся у изгиба шеи. Руки ее были сложены, ладонями вместе, одна поверх другой. Она казалась невероятно старой и изможденной — глаза ввалились, вокруг губ и под скулами впадины, нос крючковатый и острый, как ястребиный клюв. Глаза ее были закрыты, кожа выглядела словно восковая.
Мисс Монмут была мертва, и мне, гостю, позволили войти, чтобы посмотреть на тело и воздать ему мои первые — и последние — почести.
Только высшим усилием воли мне удалось твердо устоять на ногах — у меня было такое ощущение, что ноги мои стали ватными, вся комната расплывается, а пол покачивался, словно море.
В панике я поднял глаза от лежащей передо мной кошмарной застывшей фигуры, и взгляд мой наткнулся на стену позади кровати. На ней висело зеркало в искусной резной раме с потускневшей и облупившейся позолотой и темным, с мутными прожилками стеклом — точная копия зеркала, которое висело в спальне в Элтоне, — и когда я в него посмотрел, мое собственное лицо, бледное, с испуганными, затравленными глазами смутно отразилось сквозь серый клубящийся туман.
По оконным створкам внезапно забарабанил дождь, и издалека, из-за вересковых пустошей донесся раскат грома.
Моему единственному оставшемуся в живых родственнику, мистеру Джеймсу Монмуту
Горничная возвратилась и провела меня через этот гнетущий старый дом обратно вниз, но не в мрачную залу, в которой я ждал сначала, а в маленькую скромную гостиную, где слабый, только что разожженный огонь, едва теплился в камине. Комната пахла сыростью, все здесь выглядело так, словно к этому годами никто не прикасался, но несколько книг и безделушек хоть как-то смягчали обстановку. На столике стояли поднос с графином хереса и какой-то пирог без начинки. К подносу было прислонено письмо.
— Значит, вы знали, что я должен приехать сюда, — вам известно мое имя.
Горничная наклонила голову, но я заметил, что она отступила от меня, как будто боялась, в глазах у нее была тревога, и она избегала встречаться со мной взглядом.
— Мисс Монмут получила мое письмо.
— Да.
— Но к тому времени, я полагаю, она была слишком больна, чтобы ответить?
Горничная откашлялась, ее руки нервно теребили передник.
— Она была больна уже очень давно. Только…
— Да?
— Это потрясло ее.
— Мое письмо?
— Ни у кого и в мыслях не было, что кто-то еще остался.
— Это правда. Я не знаю других своих родственников — именно поэтому мне так не терпелось приехать сюда и выяснить… выяснить, что мисс Монмут скончалась. Нам так много было о чем поговорить, она так много могла бы рассказать мне. Я мало что знаю о моей семье — и о Киттискаре — и о самом себе. Возможно, вы…
— Нет, — быстро сказала она. — Я приехала издалека. К мисс Монмут. Она нуждалась в уходе. Но больше меня ничего не касается.
— Она говорила вам обо мне?
Горничная кивком указала на письмо возле подноса.
— То, что она хотела сказать, она сказала там — несмотря на то что была уже при смерти и знала это. Но в здравом уме. Когда вы передохнете и прочитаете то, что она должна была сказать, я полагаю, что вы соизволите дать мне распоряжения.
— Распоряжения?
— Относительно приготовлений.
— О, я предпочел бы оставить все это вам или кому-нибудь еще из местных, кто знал ее. Я никоим образом не собираюсь вмешиваться в организацию похорон.
Она кивнула без улыбки:
— А что касается остального, возможно, вы скажете в должное время.
Она быстро повернулась, словно ей не терпелось оказаться от меня подальше, а потому я счел за лучшее больше не задавать никаких вопросов.
Я налил себе полную рюмку темного сладкого хереса, залпом осушил ее до дна и налил еще, потому что нервы мои еще не пришли в, порядок, и я до сих пор не оправился до конца от шока после того, как оказался один на один с останками мисс Монмут.
Снаружи все так же лил проливной дождь, и вокруг гремели низкие раскаты грома.
Я сел на стул с жесткой спинкой, поставил рюмку поближе и взял письмо.
Оно было написано чернилами, неровным, старомодным, но разборчивым и понятным почерком. Само письмо начиналось с тех же слов, что были написаны на конверте.
Моему единственному оставшемуся в живых родственнику,
Джеймсу Монмуту
Киттискар — ваш. Сочувствую вам. Будучи женщиной, я не имела здесь никаких неприятностей. Я о вас не знала. Мне никогда не говорили.
Никакого состояния здесь нет, они не оставили нам ничего, кроме дома, который наконец вернулся нашей семье. Он — в том виде, в каком я его нашла. Вам следует распорядиться вещами, как вы того пожелаете, потому что я от этого устала.
Я оставила распоряжения, чтобы меня похоронили в Рокс-Крэге. Не здесь. Здесь я упокоиться не могу.
О событиях двух последующих дней вряд ли интересно было бы рассказывать. От горничной я узнал, что предварительные приготовления относительно похорон уже сделаны — они должны были состояться в ближайшем небольшом городке после отпевания, — и я поспешно подтвердил все, не желая ни вмешиваться, ни предлагать никаких собственных альтернативных планов.
Я возвратился в гостиницу в Ро-Маклерби в тот же день. Там мне, похоже, нечего было делать, и я чувствовал себя странно выдохшимся и подавленным. Я унаследовал Киттискар, мое родовое имение. У меня были некие смутные детские воспоминания о посещении дома и о том, что я бывал в деревне и здешних местах, по-видимому, с некоей старой женщиной, которая присматривала за мной. Никто, казалось, меня не помнит и мной не интересуется, я не имел вообще никакой информации ни о моих родителях, ни о других близких родственниках и не знал ничего о том, что с ними произошло, и внезапно, лежа в полной апатии на гостиничной кровати, я почувствовал себя так, как если бы я в волнении следовал неким путем, преодолевая огромные трудности, вперед и вперед — для того лишь, чтобы наткнуться на глухую стену. Ничего.
«И это все?» — спросил я. Очевидно, это было все.
Похоже было, что все, что со мной случилось, все странные и страшные происшествия, все, что я видел и слышал, было результатом либо совпадения событий, никакого отношения ко мне не имеющих, с которыми я столкнулся лишь по чистой случайности, либо же следствием перевозбужденного, расстроенного воображения. Повышенная восприимчивость, вызванная болезнью, перенапряжением и новизной обстановки из-за переезда в другую страну, завершением старой привычной жизни и резким началом новой.
Я испытывал разочарование и, возможно, еще и некоторое облегчение. Все объяснялось совершенно обыденно — или не объяснялось никак; в моем прошлом не было тайны, мое будущее обещало быть тоскливым и однообразным. Да будет так.
Отпевание мисс Монмут проходило скромно, в опрятной, ухоженной маленькой церкви. Людей собралось чуть больше, чем я ожидал, и, заметив, что в церкви меня избегают, я прошел вперед и сел там в одиночестве, у могилы я тоже стоял отдельно от всех и ловил на себе бросаемые украдкой взгляды. Однако это вряд ли можно было счесть удивительным — в сплоченном, несколько изолированном сообществе я был вызывающим любопытство чужаком, к которому относились с настороженной любезностью и уважением как к главному скорбящему и единственному живому родственнику покойной.
Однако я обменялся несколькими дружескими словами с совершавшим обряд священником — старым удалившимся на покой каноником, который, как он сказал, последние несколько лет время от времени навещал мою родственницу.
— А теперь, — сказал я, — надеюсь, вы будете навещать меня. — Все остальные уже покинули кладбище, и мы стояли одни у кладбищенских ворот.
Он нахмурился, словно не понимая.
— Я наследник мисс Монмут — единственный оставшийся член семьи, во всяком случае, насколько мне известно. Я унаследовал Киттискар.
— Но я так понимаю, вы не будете там жить. Вы приехали из-за границы, и я…
— Да, но дни моих странствий и жизни на чужбине уже позади. Я возвратился в Англию с намерением обосноваться здесь задолго до того, как узнал о Киттискаре и моей связи с ним. Я чувствовал что-то, образы и воспоминания, они влекли меня обратно домой, и теперь домом должен стать Киттискар. Я поеду в Лондон, чтобы забрать мои пожитки и уладить несколько деловых вопросов, но затем вернусь и вступлю во владение Киттискар-Холлом.
По правде говоря, я и сам не знал, что у меня такие планы, и не принял решения, пока не услышал собственные слова. Но в тот момент я был убежден, что так оно и будет и что именно этого я хочу больше всего.
Мой собеседник выглядел смятенным, губы его шевелились, он избегал встречаться со мной взглядом, словно отчаянно пытался набраться мужества что-то сказать и разрывался между желанием сделать это и беспокойством, которое явно испытывал по этому поводу.
— Тут что-то не так? — спросил я.
— Я… нет-нет. Это…
— Продолжайте.
— Э-э… о, обдумайте это как следует, мистер Монмут, обдумайте это как можно более тщательно, призываю вас. Жизнь здесь уединенная… и для вас непривычная… Киттискар — возможно, не место для человека в расцвете лет, одинокого, ни с кем не знакомого… конечно, Лондон и другие интересы призовут вас, привлекут вас сильнее… — бормотал он, теребя пальцами край своего стихаря, развевающегося на ветру.
Я задрожал и поднял воротник пальто.
— Нет, — смело сказал я, выходя в ворота. — Лондон не вызывает у меня ни малейшего интереса. Я не бизнесмен. Я вернулся домой, и здесь я останусь. — Я протянул ему руку. Мое пожатие было твердым. Его — нет, рука его нерешительно дрожала в моей. Я посмотрел на него и прочитал в его старческих глазах доброту — доброту и огромное беспокойство за меня. И страх. Но он ничего не сказал, только подошел вместе со мной к обочине дороги и смотрел, как я ухожу, а потом вернулся в церковь.
На углу я оглянулся. С вересковых пустошей дул на редкость холодный ветер, раскачивая ветви кладбищенских тисов. Под ними, глядя мимо меня на холмик свежей земли над могилой моей родственницы, стоял мальчик, оборванный, бледный, худенький и такой же явный, реальный, видимый для меня, каким он был всегда.
Я отвернулся прежде, чем он успел оглянуться и на меня посмотреть, и, ускорив шаг, поспешил прочь.
Я предположил, что присутствовавшие на похоронах просто разбрелись по своим домам. Если они и собрались где-то на поминки, меня туда не позвали.
Я вернулся в гостиницу, съел немного холодного мяса и хлеба на ленч вместе с посетителями из местных, прочитал газету, написал несколько писем, в том числе и Куинсбриджам, где подробно изложил все случившееся и излил многие из моих потаенных чувств. И правда, я с тоской думал обо всем — о Пайре и об их обществе, о времени, что я там провел, и даже о моих комнатах в доме номер 7 по Прикеттс-Грин. Здесь я чувствовал себя одиноким и чужим, и если я сожалел о том, что сказал приходскому священнику о моем вступлении в наследование Киттискар-Холлом, то не потому, что на меня повлияло его нескрываемое беспокойство, и, конечно, не из-за очередного появления мальчика, но просто из-за гнетущего чувства разочарования, которое охватило меня сейчас.
В конце концов, вскоре после трех пополудни, я решил снова подняться в Киттискар, осмотреть Холл и начать привыкать к нему, строить планы и посмотреть, смогу ли я чувствовать себя там как дома.
Ветер дул мне в лицо, взбираться вверх по вересковой пустоши было трудно, но виды с вершины в солнечный день были великолепны, и такое ощущение бодрости вызывали во мне эти северные сельские просторы, которые я уже начинал любить, что настроение мое поднималось, пока я шел, слушая жалобное блеянье овец и крики птиц.
Во время этой прогулки в голове у меня сложился целый список вопросов. Прежде всего меня интересовало, относятся ли к Холлу какие-нибудь земли, или я мог бы приобрести немного земли в собственность, чтобы завести несколько овец, и чтобы было где пострелять, и ручей, в котором можно удить рыбу. Я видел дом, постепенно преобразующийся в уютное жилище джентльмена, не роскошное (да и в любом случае на роскошь у меня не было денег), но приветливое, с книгами, доброй собакой и садом, возвращенным к прежнему виду, место, где я мог бы принимать гостей. Возможно, где-то в подсознании у меня даже была мысль, что в один прекрасный день Киттискар станет домом, в который я мог бы привести жену, и тогда он будет действительно наполнен семейным счастьем и голосами детей.
Подобные сантименты не казались мне ни в малейшей степени глупыми, так воодушевили и наполнили меня энергией прогулка по верескам и мысли о моем наследстве.
Деревенская улица была столь же тиха и безлюдна, как прежде, и можно было бы подумать, что она оставлена и заброшена, если бы не дым, тоненькой струйкой поднимавшийся тут и там из труб домов. Но я не позволил, чтобы жуткая тишина и пустота испортили мне сейчас настроение, а в ближайшие недели я собирался пройти по нескольким тропинкам и постучать в некоторые двери.
Медленно проходя через тихий заброшенный сад в Холле, я понял, что уже начинаю испытывать к этому месту совсем другие чувства, я ощущал возрастающее возбуждение, в каждом уголке видел возможности и жаждал, чтобы он вновь возвратился к жизни. Стоя перед свинцовой статуей мальчика, казавшейся мне такой приветливой и знакомой, я весьма пылко поклялся, что буду работать, посвящая этому всю свою жизнь, чтобы вновь сделать Киттискар счастливым и процветающим местом, сколько бы это ни стоило. Никакого состояния здесь не было, как написала в своем письме моя родственница. Но, так или иначе, твердо решил я, деньги найдутся, я буду работать, и все получится. Прежде всего я должен был воодушевить окружающих, использовать здешних людей, заручиться их поддержкой, чтобы снова сделать Киттискар центром процветающей деревни.
Я задался вопросом, не может ли дом оказаться пустым, но горничная впустила меня сразу, стоило мне коснуться звонка, после чего тупо уставилась на меня и несколько секунд так и стояла, не отступая в сторону, чтобы позволить мне пройти. Я сказал:
— Извините, что я несколько поздно, но я пришел снова, просто чтобы осмотреть Холл. — И, заметив в ее взгляде настороженность и даже некоторую враждебность, поспешил добавить: — Разумеется, ничего сейчас не меняя и не нарушая, из уважения к моей родственнице.
— Вы не найдете ничего интересного. Это старое заброшенное место, и мисс Монмут последнее время была очень больна. Она ограничивалась одной частью дома.
— Да. Тем не менее я хотел бы посмотреть и начать составлять планы.
— Как пожелаете. Конечно, это ваше, и вы можете вынести то, что вам понравится.
— О, я не предполагаю ничего выносить, во всяком случае, надолго. Я оставлю всю обстановку и прочее как есть, пока здесь не освоюсь, а своих вещей, которые я мог бы принести, у меня немного. Ведь, думаю, вам известно, что я приехал после долгих лет, проведенных за границей, и не имел дома. У меня совсем небольшое имущество.
Она продолжала стоять, уставившись на меня, но теперь черты ее исказило выражение, близкое к ужасу, и когда она заговорила, голос ее прозвучал как шепот.
— Вы, конечно же, не собираетесь жить здесь, в Киттискаре?
— Почему же, разумеется, я собираюсь! Никакого другого дома у меня нет. Я ведь наследник, верно?
— Но вы не можете… конечно, вы не будете.
— Почему вы так говорите?
— Потому что… потому что вы — Монмут и мужчина.
В памяти у меня всплыла фраза из письма моей родственницы. «Сочувствую вам. Будучи женщиной, я не имела здесь никаких неприятностей». Внутри у меня все похолодело. Чем бы ни было то, о чем меня предупреждали и о чем предупреждают сейчас, это как-то связано с Киттискар-Холлом и с родом Монмутов по мужской линии. На мгновение мне захотелось выяснить это у нее тотчас же, услышать всю правду. Но я не стал спрашивать. Я пренебрег этим. Это было какое-то предание, древняя история, из тех, что часто сопутствуют старым домам. Какая-нибудь нелепица.
В тот день я обошел все комнаты Киттискар-Холла. В те, что были в задней части дома, светило солнце, и, когда я открыл ставни и раздвинул все тяжелые, мрачные шторы, комнаты затопило светом. Мебель была темной и довольно часто уродливой, из резного дуба, но несмотря на то что здесь было пыльно и всюду царила атмосфера забвения и заброшенности, я радовался, что упадок, как бы то ни было, зашел не слишком далеко, и был уверен, что смогу так или иначе жить в этом доме, стоит только все как следует проветрить. Я толкнул оконные рамы, но открыть удалось только одну или две. Тем не менее это позволило впустить немного свежего воздуха и предвечернего солнца.
У моей родственницы было очень мало личных вещей; ее одежда и постельное белье вместе с несколькими безделушками и книгами лежали в спальне, в которой я видел ее тело. Она не оставила по себе никаких иных следов; как если бы жила здесь как смотритель дома и не наложила на него своего отпечатка.
Я обошел все, от мансарды до сырого и темного подвала, прошел до конца каждый коридор, заглянул в каждый укромный уголок, в каждую щель, и нигде не испытывал ни малейшего страха или ужаса; я не видел призраков, не слышал странных звуков. Здесь было всего лишь уныло и угрюмо, мрачно и странно безжизненно. Ощущение того, что все здесь мне знакомо, потускнело. У меня не возникало новых, более отчетливых воспоминаний, и я мог только предположить, что бывал здесь мимолетно и в самом раннем детстве. Теперь я был точно уверен, что никогда здесь не жил. Но ощущение того, что в комнате в конце коридора сидит та наводящая ужас женщина, по-прежнему оставалось очень живым и ярким, и, проходя там, я невольно сжался и остро почувствовал рядом с собой присутствие кого-то, кому я крепко сжимал руку и за чьей юбкой прятался.
Наконец я вернулся в мансарду, желая еще раз полюбоваться на вересковые пустоши и задаваясь вопросом, смогу ли я хотя бы на первое время обосноваться в этом помещении. Я мог бы обставить эти пустые комнаты своими немногими простыми вещами, и здесь были свежий воздух и яркий свет, отсутствовавшие в остальной части Холла.
Это случилось, когда я смотрел сквозь грязную оконную створку на грачей, круживших над верхушками деревьев, и уходящую вдаль лиловую полосу вересков. Поглядев налево, я увидел серые каменные стены строения, которое мельком заметил с тропы между деревьями при первом моем визите сюда, теперь я увидел наверху остроконечной крыши старинный колокол и понял, что передо мной — принадлежащая Холлу часовня, которую упоминали те мужчины в гостинице.
Горничной нигде видно не было, дом был абсолютно тих, когда я пробежал по нему и вышел через обнаруженную ранее боковую дверь в маленький внутренний дворик, а оттуда — через деревянную калитку прямо к заросшим травой тропинкам и кустарнику на задах Холла. Отсюда я продрался, кое-где по колено в зарослях и колючих кустарниках, к тропинке под деревьями и пошел по ней со смесью любопытства и дурного предчувствия. Солнце только что село, небо начинало темнеть. С востока надвигались тяжелые тучи.
Раз я оглянулся назад. Я увидел боковой фасад Холла, ограждающую его стену и дымовую трубу, но окон там не было, и вряд ли меня кто-нибудь заметил.
Внезапно откуда-то донесся резкий крик черного дрозда, и он, хлопая крыльями, низко пролетел через подлесок. Грачи закаркали, кружась над верхушками вязов и рассаживаясь по веткам. Но ветер стих, а воздух на этой узкой заросшей тропинке под нависающими ветвями деревьев был практически неподвижный и даже спертый.
Затем я вышел на небольшую лужайку и в тот же миг увидел прямо перед собой часовню — темную, застывшую и тихую, казавшуюся зловещей в последнем свете дня. Перед низкой дверью была установлена железная решетка — я почти не сомневался, что она окажется запертой на висячий замок, но стоило к ней прикоснуться, как она тут же поддалась, распахнувшись со скрежетом на ржавых петлях.
Перед деревянной дверью я замешкался, ощутив внезапный холод, как если бы на меня упала тень, и кто-то невидимый и враждебный стоял всего в нескольких футах слева от меня.
Но я собрался с духом, призвав всю решимость, что у меня была, до самой последней капли, поскольку твердо знал, что это всего лишь реакция на некое тоскливое настроение времени суток, меркнущий свет и мое одиночество в этом жутковатом месте. Наконец, глубоко вздохнув и импульсивно пробормотав охранительную молитву, я положил руку на железное кольцо, служившее ручкой двери часовни. Оно повернулось без труда. После секундного колебания я решительно отворил деревянную дверь.
Первое, что меня поразило, был запах — гнилостный, пронзительный запах холодного влажного камня и земли; сюда, в это строение, должно быть, столетиями не поникал свежий воздух.
Две неглубокие ступени вели вниз, в неф часовни, маленькой и прямоугольной, с высокими узкими окнами, в которые были вставлены простые стекла, и голым каменным алтарем в дальнем конце.
Я осторожно спустился по ступеням, и едва не упал, поскольку каменные плиты сместились и наклонились под углом друг к другу. Пол растрескался и провалился, тут и там разбегались широкие щели, и виднелась голая земля. Стены были покрыты пятнами влаги и плесени, церковные скамьи — шаткие настолько, что, когда я дотянулся рукой до ближайшей, она легонько качнулась. Маленькая стопка молитвенников и псалтырей была поражена грибком, перед алтарем лежали остатки почти полностью сгнившего престольного покрова. На стене выделялась доска со львом и единорогом, краски живописца потускнели, однако фигуры и позолота по-прежнему были четко различимы.
Это было жуткое место, тесное, душное и давящее, если говорить только о распаде и тлении. Я медленно шел по проходу, отмечая, что половицы под церковными скамьями сгнили и почернели, каменные оконные притворы обрушились, а на полу, где сквозь отверстие в крыше провалилось птичье гнездо, лежали высохшие веточки и пучки травы.
В дальнем конце я заметил низкий сводчатый каменный проход и осторожно шагнул туда, не успев понять, что ступени ведут вниз в темноту, — но тут же отпрянул, ибо исходившее оттуда зловоние было омерзительно, исполнено распадом и смертью, а еще — холодом и годами забвения.
И тут я увидел, что на камнях у меня под ногами в этой части часовни выбиты буквы.
Здесь покоится Джошуа Монмут
Родился в 1583 Умер в 1613
Здесь покоятся Дигби Монмут и его сыновья
Здесь покоится… Здесь покоится… Здесь покоится…
Я прочитал каждое имя. Мои предки лежали у меня под ногами, и сколько их было, я не мог сказать: многие камни были слишком сильно разрушены, а надписи стерлись так, что уже не разберешь.
Я дошел до последнего камня, у самых ступеней, и, наклонившись — поскольку уже начинало темнеть — провел пальцем по контуру слов.
Здесь покоится Джордж Эдвард Паллентайр Монмут
Я застыл. Все могилы, все Монмуты из Киттискара. Все мужчины — здесь не было похоронено ни единой женщины.
А потом мой взгляд привлекла памятная доска, вделанная в стену, совершено иного стиля — более вычурная и пышная. Я пошел поближе и прочитал:
Этот памятник воздвигнут
Конраду Вейну из Киттискара
Победителю
18…
Пока я стоял, дрожа, перед этой плитой, испуганный, растерянный и все же каким-то образом наконец охваченный пониманием, я услышал звук и, обернувшись, увидел, что дверь часовни, которую я оставил открытой, начинает медленно, тихо закрываться. Я бросился к ней, потянулся и вцепился в ручку, споткнувшись о неровные ступени. Я дергал ее, крутил и вертел изо всех сил, но дверь не поддавалась. Она была не просто закрыта, но заперта, и я был заперт внутри, пойман в ловушку в темнеющей пустой часовне. Я упал и, ухватившись за ближайшую церковную скамью, держась за нее, сел, дрожащий и испуганный. На небе еще оставался последний слабый свет, я поднял взгляд и увидел его, прекрасный, темно-сине-серый, мучительно манящий, за высокими окнами, свет внешнего мира, недостижимого для меня. Я встал и в отчаянии оббежал все вокруг, взобрался на другую скамью посмотреть, не удастся ли найти точку опоры на камнях и как-нибудь вскарабкаться к окнам, но это, разумеется, было невозможно, ни единой зацепки, никакого выступа, да и в любом случае окна были зарешечены.
Я ждал, пытаясь успокоиться и привести мысли в порядок, но чувства, которые я испытывал, были сильнее обычных, неизбежных чувств, которые охватывают в подобной ситуации любого человека. Перед тем как войти сюда, за дверью я ощутил наблюдателя, присутствие за моей спиной. Теперь я чувствовал это снова. Я знал, что по мою сторону двери было присутствие, грозное, зловеще ухмыляющееся, торжествующее, злорадное присутствие, которое завлекло меня сюда, где мне предназначено оказаться в финале, Монмут среди других Монмутов, давно умерших, похороненных и обратившихся в прах.
Я не осмеливался повернуть голову или оглянуться через плечо. Вместо этого я посмотрел наверх и вперед.
Он стоял в открытом входе в склеп, я видел его, мрачного, сгорбленного, у самой каменный стены. Его тело было полускрыто темными, тяжелыми одеждами, которые он носил, лицо чуть повернуто в сторону.
Но я узнал его, узнал по исходящей от него обольстительной порочности и нежному коварству, узнал его — моего мучителя и предателя, убийцу моего юного невинного родственника и совратителя множества иных, узнал способ, каким он соблазнил и завлек меня, еще давно, сначала пылкого, готового следовать и невинного, позже — околдованного и упорствующего, полусопротивляющегося, полуиспуганного, но тем не менее плененного. Тот конец сырой разрушающейся часовни, казалось, источал присутствие Вейна, как стены источали его повсюду, где он преследовал меня.
Я был зол и исполнен ненависти, но больше всего я боялся, парализованный страхом перед этим ужасным, жутким присутствием среди теней.
Свет теперь мерк быстро, я едва мог что-либо различить. И тогда я услышал звук — то дыхание, которое уже слышал прежде; стены, казалось, вздымались и опадали, подобно кошмарной паре пористых легких, и испускали при этом наполненный зловонием воздух. Я вдруг поднялся, потянувшись к последнему умирающему свету неба в высоком окне, обвел диким взором часовню в поисках спасения, а потом выкрикнул:
— Чего вы хотите? Чего вы от меня хотите?
Мой голос пробежал вдоль каменных стен, и эхо насмешливо вернуло его обратно, а потом я затих, согнулся, рыдая, опустив голову на руки, в страхе и отчаянии.
Когда я вновь обрел контроль над собой и поднял голову, о ужас, вокруг царили непроглядная тьма и мертвая тишина. Я всматривался вперед и ничего не видел, сидел, не двигаясь, напрягая слух, и ничего не слышал… Он ушел.
И тогда издалека, из-за стен часовни, из-за запертой двери, откуда-то снаружи, из мрака ночи, из-под деревьев или из голого пустынного сада, или даже с вересковой пустоши, едва-едва, я услышал мальчика, рыдающего, рыдающего во всем его детском одиночестве, муке, и отчаянии, тех же самых, что испытывал теперь я, пойманный в ловушку, загнанный в угол и, возможно, обреченный, как был обречен он, ибо кто отыщет меня, кто может знать, что я пришел сюда? Меня завлекли в Киттискар, в мое наследственное владение, последнего выжившего мужчину в моей семье, и мне не суждено было выбраться на свободу, как и моему бледному замученному мальчику, как любому из тех, кто лежал под плитами у моих ног.
Та ночь была самой ужасной из всех, что были у меня прежде, и молю Бога, из всех, что будут потом. Волны зла и злорадства наползали на меня и вновь отступали подобно волнам какого-то зловещего тихого моря; запах, кошмарное зловоние распада, поднимался, как яд, выдуваемый в воздух, и, шипя, отражался от углов. Я почти задыхался. А потом снова все закончилось, и остались лишь холодные камни и земля. Я слышал позади себя звуки, шепоты и движения; ужасающий холод пробирал меня насквозь, холод, более глубокий и пронизывающий, чем обычный ночной холод в этом древнем неотапливаемом строении.
Казалось, я остановился во времени, ночь тянулась столетие, а времени всё не было, или, во всяком случае, не было никакого движения времени. Я пребывал в полуоцепенении-полубреду; сотрясаемый дрожью, я лег на церковную скамью и закрыл голову руками. Снова и снова я возвращался к двери, колотил в нее и в ярости дергал ручку, но дверь была неподвижна, словно стояла запертой и ржавела много столетий.
Как я цеплялся за жизнь, я не знаю. К рассвету — угрюмому, бледному, призрачному рассвету, озарившему холодные камни и мою истерзанную, забитую, истощенную оболочку, — я был фактически полумертв-полубезумен.
Если бы старик каноник, едва забрезжил свет, не выехал на велосипеде на мои поиски — потому что он полночи пролежал с открытыми глазами в ужасном страхе за меня, — то очень скоро меня было бы уже не спасти.
Он нашел меня в то свежее, холодное, влажное утро, скорчившегося на полу часовни, закрывавшего руками голову, как перепуганный зверек, после того как он повернул ручку двери часовни и, обнаружив ее незапертой и открывающейся при малейшем прикосновении, осторожно зашел внутрь.
Меня завернули в грубое одеяло и отнесли через вересковые пустоши в сельскую больницу, где умело и с искренней заботой выхаживали, пока хотя бы мое тело не оказалось вне опасности. Но это было за много недель до того, как начал исцеляться мой разум, и все это время старый каноник ежедневно навещал меня, сидел со мной и молился обо мне с несгибаемым терпением и упорством, и, наконец, я начал выплывать из ужасов и кошмаров и снова обратился лицом к миру.
Но теперь я был сломленным, необратимо травмированным и искалеченным в самых дальних глубинах моего существа, и даже сейчас, когда я пишу это сорок лет спустя, я знаю, насколько непрочно мое душевное равновесие и здоровье.
Я узнал совсем немногое о Киттискаре и моей семье и о проклятии, наложенном на них столетия назад предком Конрада Вейна, столь же злым, как и он сам, которого он, видимо, взял себе за образец для подражания, и я только благодарил Бога за то, что остался жив по великой благодати или по милости фортуны. Киттискар-Холл, деревня и окрестные земли были отняты у моей семьи; коварством и дьявольскими уловками Вейны одержали победу — царство после царства утонченного террора, они преследовали, развращали и сживали со свету каждого мужского потомка Монмутов, включая и моего отца, пока, наконец, Конрад Вейн не отыскал, соблазнил и заманил в ловушку меня, даже из могилы.
Все это я выяснил и сложил воедино очень нескоро, шаг за шагом, в течение многих месяцев — поскольку сначала я вообще не мог ни говорить, ни думать об этих вещах, а позже каноник отказывался рассказывать то немногое, что знал сам, опасаясь, что это вновь расстроит мой рассудок и разрушит мое здоровье навеки.
Такой добрый, мужественный и простой, он был мне верным другом и настоящим спасителем. Теми силами и душевным спокойствием, которые ко мне вернулись и остаются по сей день, я обязан ему и его бескорыстным, искренним молитвам. Я выжил. Все призраки, преследовавшие меня, исчезли и никогда не возвращались.
И лишь время от времени я тревожился о мальчике, чье отчаяние и горе, я чувствовал, я не утишил, однако, несмотря ни на что, он ушел окончательно и больше не появлялся. Но очень постепенно даже он начал тускнеть в моих мыслях, и в конце концов я перестал думать о нем.
Сэр Лайонел и леди Куинсбридж несколько раз ездили на север навестить меня, а в самом конце года увезли меня с собой в Пайр, где я оставался, выздоравливающий и слабый, много месяцев, всецело положившись на их добросердечие и глубоко, смиренно осознавая, как мне повезло.
В конце концов я занялся под руководством сэра Лайонела изучением права, и это стало для меня в дальнейшем хорошей профессией. Я так никогда и не женился, не нашел в себе уверенности и сил, чтобы обрести ту счастливую семью, которая являлась мне в воображении в Киттискаре, и таким образом, я — последний из Монмутов, с моей смертью род угаснет, как угасли и Вейны; не будет ни выживших, ни победителей, проклятие, зло и преследования завершатся окончательно, и мир без всех нас станет лучше.
Я никогда не возвращался в Киттискар и не знал о нем ничего с того самого рассвета, когда меня, полумертвого, вынесли из часовни. Что случилось с Холлом, кто забрал его себе и забрал ли вообще кто-нибудь, — у меня нет никакого желания это выяснять.
Сэр Лайонел и леди Куинсбридж из-за болезни сэра Лайонела уехали за границу к Средиземному морю, и Пайр был продан. Время от времени я навещал их, пока они были живы. Сначала умер он, а потом, совсем недавно, и она. Возможно, если бы я когда-нибудь и мог на ком-то жениться, то это была бы Виола Куинсбридж, но она была всецело предана памяти покойного мужа, и между нами никогда ничего не было сказано.
Теперь я совсем один. Минувшие сорок лет я прожил в страхе и никогда не говорил об этом. Только теперь наконец я сподвигнулся написать это и снять таким образом бремя с моих плеч.
Но я, разумеется, не рассчитывал ни на ту долгую жизнь, ни на те относительные безопасность и довольство, которые были мне дарованы и за которые я всем сердцем возношу благодарение Богу.