Изменяющиеся отношения между армиями и населением составляли один из важнейших аспектов «военной революции» Раннего Нового времени46. После особенно разрушительной Тридцатилетней войны 1618–1648 годов европейские правители постарались поставить свои вооруженные силы под более плотный контроль, дабы обезопасить от них остальных своих подданных, чье благополучие было необходимым условием увеличения налогооблагаемого богатства, по мнению королевских советников меркантилистского и камералистского толка47. В результате разношерстные наемнические формирования предыдущего периода начали постепенно уступать место более униформированным (и одетым в униформу) воинским частям, все более подвергаемым муштре и дисциплине. Растущие расходы на такие армии заставили государственных деятелей и полководцев осознать зависимость военной мощи от налоговых поступлений в казну, которые могли увеличиваться только при условии замены кормления войск напрямую за счет населения упорядоченными системами снабжения48.
Можно спорить о том, в какой степени и эти усилия сделали войны XVIII столетия менее разрушительными по сравнению с предыдущим периодом49. Несомненно, однако, изменение нормативных представлений о войне50. Предводимые полководцами аристократического происхождения регулярные войска эпохи Морица Саксонского и Фридриха Великого все чаще участвовали в маневренной войне, прерываемой кровопролитными, но все более редкими генеральными сражениями, в ходе которых полки хорошо вымуштрованных солдат-простолюдинов выполняли приказы своих офицеров-дворян с безотказной послушностью человеческих автоматов51. Одновременно четкое разделение на военных и гражданское население становилось одним из основополагающих элементов европейской военной культуры, в том числе и потому, что солдаты XVIII столетия все более явно выделялись на фоне остального населения своим внешним видом и поведением. Они носили военную форму, все чаще располагались в бараках и подвергались коллективной муштре52. Напротив, остальное население все реже носило оружие и подвергалось все более плотному полицейскому контролю, посредством которого формирующиеся территориальные государства утверждали свою монополию на легитимное применение насилия53. Даже если допустить, что более четкая граница между военными и гражданским населением на практике не облегчала страдания последнего во время войны, среди европейских полководцев и офицеров утверждалось представление о том, что мирное население, не оказывающее сопротивления, не должно подвергаться насилию со стороны войск54.
Несмотря на очевидное отличие структуры российского общества, основанного на крепостном праве, военная организация послепетровской России в целом следовала европейскому старорежимному образцу. Потребовалось более двух столетий спорадических и не очень успешных заимствований западноевропейского воинского искусства при московских царях и два десятилетия более интенсивных (хотя и по-прежнему хаотических) усилий Петра Великого для появления в России армии европейского образца к концу правления царя-реформатора и при его непосредственных преемниках55. Эта армия состояла из бывших частновладельческих крепостных или государственных крестьян, призванных на пожизненный (впоследствии двадцатипятилетний) срок и находившихся под командованием офицеров-дворян, для которых государственная служба (по преимуществу военная) была формальной обязанностью до 1762 года и негласным, но вполне действенным социальным предписанием вплоть до второй половины XIX века56. Хотя в плане образования и общего культурного уровня русские офицеры долгое время уступали своим европейским коллегам, к концу XVIII столетия они уже в значительной степени усвоили навыки и принципы «регулярной» войны европейского типа57.
Ввиду того, что жалованье и довольствие русских солдат были самыми скудными в Европе, им неизбежно приходилось компенсировать это прямыми поборами у местных жителей, в жилищах которых они, как правило, были расквартированы ввиду отсутствия бараков. В результате отношения между войсками и населением оставались напряженными, чему способствовало также и задействование солдат в сборе налогов как в центральных регионах России, так и на имперских окраинах, где преобладало нерусское население58. В то же время эти особенности отношений между военными и гражданским населением в России не надо преувеличивать, поскольку европейские армии также зачастую не проявляли ожидавшейся от них «сдержанности» в отношении мирных жителей. «Сдержанность» была прежде всего нормативным аспектом старорежимной военной культуры. По мере того как российские элиты послепетровского периода все больше усваивали элементы этой культуры, различие между русской армией и армиями других европейских государств было скорее количественным, чем качественным.
Евразийская география России составляла гораздо более серьезное препятствие для распространения европейской старорежимной культуры войны. В условиях непрекращающегося конфликта между (полу)кочевым и оседлым населением вдоль южных границ России принципы «регулярной» войны старорежимного типа были малоприменимы. В своих набегах на Польско-Литовское и Московское государства крымские татары стремились не столько разбить их вооруженные силы, сколько захватить местное население. В ответ на этот вызов возникали казацкие сообщества, в рамках которых четкое разделение на военное и невоенное население было также проблематичным59. В конечном счете проблема открытых границ была разрешена посредством политики колонизации, целенаправленно осуществлявшейся российскими властями с середины XVIII века60. В рамках этого подхода сами колонисты становились главным средством победы над Крымским ханством и его северопричерноморскими и северокавказскими союзниками и вассалами. Итоговое изменение демографии и экологии степного региона ставило под вопрос само существование кочевых и полукочевых групп населения, как о том свидетельствует катастрофа, постигшая поволжских калмыков в 1770‑е годы61.
Таким образом, действительный характер вооруженных конфликтов на южных окраинах Российской империи существенно отличался от парадигмы «регулярной» войны, которую усваивали царские полководцы и офицеры на протяжении XVIII столетия. Это расхождение между практическим и нормативным характером войны рассматривается в данной главе на примере использования христианских волонтеров русскими полководцами в ходе русско-турецких войн 1768–1774 и 1806–1812 годов, а также на примере их политики по переселению балканских христиан. Затем будет рассмотрен интеллектуальный контекст посленаполеоновской эпохи, в рамках которого были предприняты первые попытки суммировать опыт предыдущих русско-турецких войн и извлечь уроки на будущее. Осознавая большой потенциал партизанской борьбы в Европейской Турции, царские генералы и офицеры в то же время опасались эксцессов «народной войны» в данном регионе. Эти соображения определили их усилия по выработке стратегии против османов после того, как начало Греческого восстания в 1821 году сделало вероятной новую русско-турецкую войну.
В мае 1773 года, когда основные силы русской армии впервые переправились через Дунай, командовавший ими П. А. Румянцев обратился с манифестом к местному населению62. В нем российский полководец объявил, что воины, сложившие оружие, торговцы и земледельцы, как христиане, так и мусульмане, могут рассчитывать на защиту русского оружия, «если не возьмут участия обще с неприятелем в воспротивлении»63. Чтобы доказать, что «лютость и грабление никогда не были и не будут свойством российских войск», Румянцев указал на «многие семьи самих турков, которые теперь при разбитии неприятеля при Бабадах и при Карасуй добровольно просили себе приселения на левой берег Дуная и приняты здесь нами с обязательством всякого им благодеяния»64.
Несмотря на эти заявления, манифест не возымел желаемого действия на население Дунайской Болгарии. Уже к концу кампании 1773 года главнокомандующий жаловался на то, что даже среди христианских жителей правого берега Дуная он «не приметил никакой приверженности к войскам нашим». Румянцев объяснял это тем, что в местных христианах «по общежительству с турками более действует привычка нежели побуждение веры»65. Мусульмане же, проживавшие в окрестностях Рущука, Никополя, Видина и Белграда, «как только надобно вооружаются и к военному действу все свойства имеют»66.
Манифест Румянцева и последующие донесения свидетельствуют о новой проблеме, с которой будут сталкиваться русские полководцы всякий раз по пересечении Дуная. Демографический ландшафт восточных Балкан значительно отличался от северопричерноморской степи и княжеств Молдавия и Валахия, которые составляли главный театр военных действий до начала 1770‑х годов. Какую бы политику ни проводили царские главнокомандующие в отношении, например, ногайских вассалов крымского хана, им не приходилось думать о последствиях этой политики в отношении христиан, поскольку последних было немного на территориях, которые занимали ногайские орды. С другой стороны, усилия русских полководцев по мобилизации христианских волонтеров в Молдавии в 1711 и 1739 годах не имели сколько-нибудь существенного воздействия на османских мусульман, которым формально запрещалось проживать в этом автономном христианском княжестве. Ситуация менялась с перенесением боевых действий на южный берег Дуная, где городское и сельское мусульманское население соседствовало с христианами. В то время как местные мусульмане были вооружены и, как правило, враждебны России, местные христиане не обязательно сочувствовали и содействовали русским войскам. Более того, любая политика в отношении одной из этих групп многоконфессионального и полиэтничного населения восточных Балкан должна была принимать во внимание последствия этой политики в отношении других категорий местных жителей.
Нерегулярные формирования христианских волонтеров играли значительную роль как на начальном этапе Русско-турецкой войны 1768–1774 годов, в военных действиях на территории Молдавии и Валахии, так и на завершающем ее этапе, после того как русская армия пересекла Дунай. Эти вспомогательные отряды состояли из арнаутов албанского, сербского, болгарского, валашского и молдавского происхождения, которые в период Раннего Нового времени представляли собой класс военных наемников в Дунайских княжествах67. Хотя арнаутские отряды включали значительное количество молдаван и валахов, их предводители были, как правило, пришлыми и принадлежали к конфессионально и этнически пестрой категории «специалистов по насильственным методам», известных на Балканах как гайдуки, кирджалии или клефты. Встречаемые практически во всех частях Османской империи, эти более или менее благородные бандиты отличались как от массы населения (будь то христианского или мусульманского), так и от османских элит (как центральных, так и местных), с которыми они зачастую находились в сложных отношениях борьбы и взаимодействия68.
По этой причине использование арнаутов Румянцевым и последующими российскими командующими не может считаться формой сколько-нибудь массовой мобилизации христианского населения Европейской Турции. Сходная османская практика использования кирджалиев для репрессий в отношении нелояльных христианских подданных в ходе войны 1787–1792 годов также не может рассматриваться в качестве массовой мобилизации мусульманского населения, а, напротив, представляет собой альтернативную форму контроля над населением в условиях имперского кризиса69. Конфессиональное многообразие «специалистов по насильственным методам» также не позволяет говорить об использовании вспомогательных отрядов российскими и османскими полководцами как разновидности религиозной мобилизации. В то время как румянцевские волонтеры были, по-видимому, все без исключения христианами, использовавшиеся османами отряды кирджалиев состояли не только из мусульман и включали в себя некоторых видных болгарских и сербских гайдуков70.
Русские полководцы в конце XVIII – начале XIX века понимали, что не могут рассчитывать на автоматическую поддержку и симпатии ни арнаутов, ни балканских христиан в целом. С точки зрения царских генералов, и те и другие были колеблющимися элементами, которые могли примкнуть и к османам, если не привлечь их на сторону России. За несколько месяцев до начала Русско-турецкой войны 1806–1812 годов командующий русской армией в Подолии И. Л. Михельсон писал Александру I, что «все колеблющиеся теперь народы задунайские… в таком положении находятся, что кто ближе и скорее может им руку подать, на того стороне и будут, и могут весьма зделаться вредными стороне противной»71. Располагая в ноябре 1806 года всего 30 000 штыков для занятия Молдавии и Валахии, царь санкционировал привлечение болгар, арнаутов и прочих к русским войскам72.
В то же время отношение российских командующих к христианским волонтерам оставалось противоречивым. Энтузиазм Михельсона, несомненно, объяснялся немногочисленностью регулярных войск, которыми он располагал. В результате в 1806 году, так же как и в 1769 году, валашские, сербские и болгарские арнауты сыграли значительную роль в захвате Бухареста российскими войсками73. Позднее некоторые их формирования вошли в отряд генерал-майора И. И. Исаева, который пересек Дунай, чтобы помочь сербским повстанцам под предводительством Карагеоргия74. Заключение Слобдоздейского перемирия в августе 1807 года и растущие крестьянские выступления в южных губерниях Российской империи объясняют, почему преемник Михельсона фельдмаршал А. А. Прозоровский с радостью избавился от услуг беспокойных арнаутов75. Однако по возобновлении военных действий к югу от Дуная в 1809 году преемники Прозоровского П. И. Багратион и Н. Ф. Каменский вновь оценили пользу от волонтерских отрядов.
Наряду с уже привычным использованием арнаутов во время войны 1806–1812 годов имели место и первые попытки более массовой мобилизации христианского населения. В этом российские командующие следовали османской практике. По утверждению П. И. Багратиона, который командовал русской армией на Дунае в 1809–1810 годах, османы получали практически все свои резервы и провизию от турецких жителей Дунайской Болгарии, «которые весьма к войне приобыкли». Багратион отмечал, что «если всех тех военных обывателей оставить спокойными и безопасными в их уездах, то побегут они на помощь других уездов атакованных». По этой причине Багратион решил разделить армию на три корпуса, которые должны были действовать одновременно в восточной, центральной и западной части Дунайской Болгарии и тем самым лишить османское командование возможности опираться на местное мусульманское население76.
В то же время Багратион требовал, чтобы были соблюдены «правила дружелюбного обхождения с христианскими обывателями», чтобы хлеб и фураж были доступны для русской армии. С этой целью накануне кампании 1810 года Багратион запросил мнение русского агента на правом берегу Дуная Манук-бея Мирзояна относительно возможности восстания болгарского населения Тырново. Главнокомандующий также обратился к болгарскому архиепископу Софронию Врачанскому относительно перспектив подобного же восстания в области Видина77. Причем Багратион был не первым русским полководцем, интересовавшимся такой возможностью. Уже в апреле 1807 года Михельсон сообщал, что «все христиане вооружены и готовы подняться за нас». Михельсон также осознавал последствия такого восстания для мусульман и болгар-христиан. Он сообщал о том, что среди болгар «были разговоры о том, чтобы убить всех турок в Тырново», однако эти намерения сдерживались опасением, что русские войска не придут на помощь или же оставят их на произвол судьбы78.
То же опасение определило противоречивое отношение к идее восстания со стороны архиепископа Софрония. Болгарский пастырь подтвердил, что русская армия может рассчитывать на поддержку 10 000–15 000 вооруженных жителей в Тырново и окрестностях, однако «восстание болгарского народа не может последовать иначе, как с постепенным вступлением в землю их российских войск». Софроний в особенности просил, «чтобы невыдать их (болгар) подобно как то сделано было с греками Мореи при заключении мира в Кайнарджи»79. Не будучи в состоянии предоставить такие гарантии, Багратион решил не провоцировать османское возмездие в отношении болгар и оставил идею организации восстания. В результате генерал-майору Исаеву, чей отряд действовал между Видином и Нишем, было «строго запрещено подстрекать болгар к восстанию с оружием против турок». Вместо этого он должен был убедить болгар оставаться в своих селениях, обрабатывать землю, заботиться о своих хозяйствах и предоставлять русским войскам продовольствие и фураж, которые им были необходимы80. Вступление русской армии в Дунайскую Болгарию в конце весны 1810 года сопровождалось лишь обращением Софрония Врачанского к болгарскому населению, в котором архиепископ сообщал своим соотечественникам о грядущем спасении и призывал их не бояться русских войск и не относиться к ним как к чужеземцам81.
Хотя болгарских христиан целенаправленно не призывали к восстанию по приближении русских войск, они в ряде случаев брались за оружие и обращали его против мусульман. Так произошло, например, в деревне Арнаут-киой неподалеку от Разграда. В ответ на благодарственное обращение болгарских старейшин этого селения Н. Ф. Каменский объявил, что отныне они «навечно свободны» и что, даже если их селение останется под властью османов, они могут переселиться на левый берег Дуная, где «плодородные земли вас ждут, и братская нация (т. е. валахи. – В. Т.) открывает вам объятия»82. С точки зрения русского командования, целью вооружения болгарского населения была их самозащита. Однако на практике болгары присоединялись к русским отрядам в операциях местного значения, таких, например, как захват Джумлы, или для борьбы с турецкими партизанами. Последние представляли собой значительную проблему для коммуникаций русской армии, о чем свидетельствует, в частности, переписка по поводу вырубки леса вдоль узких дорог, проходивших через Делиорманский лес. Партии по 500–700 болгар, мобилизованных с этой целью, работали под прикрытием русских отрядов. Российские военные начальники также брали в заложники мусульманских детей, для того чтобы заставить их родителей отказаться от поддержки турецких партизан83.
Для того чтобы лишить османскую армию возможности пополнять свои запасы продовольствия и фуража, российские войска сжигали деревни в местах боевых действий и переселяли их жителей в тыл. И эта практика восходит к войне 1768–1774 годов, когда в конце 1769 года авангардный отряд Х. Ф. фон Штоффельна сжег 400 деревень в окрестностях османских крепостей Брэила и Джурджу, расположенных на северном берегу Дуная на бывших территориях валашского княжества, которые были отчуждены в так называемые райи, находившиеся под прямым управлением крепостных начальников84. В ответ на запрос Г. Г. Орлова и Екатерины II, обеспокоенных дурной славой, которую такие действия могли составить России в Европе, Румянцев признал, что сожжение селений «есть обычай воюющих варваров, а не Европейцев». При этом российский главнокомандующий утверждал, что война против османов имеет в себе «иные меры и иной образ, как во брани в других частях Европы». Выгоды сохранения селений не были очевидны в ходе боевых действий против османов, потому что «неприятель, ежели не успеет со всеми пожитками убраться, то сам оные истребляет, чтобы нам ничего не осталось». Если же сохранять селения, «то должно в опасности быть, чтобы оные не заразил неприятель, не знающий человечества, лютою язвой, что он неоднократно применял на гибель рода человеческого»85. Румянцев указывал на военную целесообразность сожжения селений, поскольку это лишало османов возможности закрепиться на левом берегу Дуная и оборонять Молдавию и Валахию. Главнокомандующий также уверял императрицу, что христианские жители сожженных селений были оповещены заранее и имели возможность перевезти свои пожитки на территорию княжеств. Мусульмане же, составлявшие большую часть жителей этих селений, бежали за Дунай еще при первом приближении русских войск86.
Впервые примененная в 1769 году на территории османских райя вдоль северного берега Дуная политика выселения местных жителей продолжалась в большем масштабе после форсирования реки русскими войсками четыре года спустя87. Так, внезапное появление в Добрудже русского отряда под командованием полковника Кличко вызвало поспешное отступление османских войск к Балканским горам, причем османы заставляли местное мусульманское и христианское население следовать за ними. Русские передовые отряды, отправленные в погоню, сумели захватить часть мирных жителей и переселить около 3000 из них на северный берег Дуная88. Одновременно генерал-майор Г. А. Потемкин, который вскоре после этого стал знаменитым фаворитом Екатерины II, переселил христианских жителей из окрестностей Силистрии, в то время как еще более знаменитый генерал-майор А. В. Суворов провел ту же операцию в окрестностях Туртукая89. К концу кампании 1773 года, перед отступлением через Дунай на север, русским войскам удалось собрать у Туртукая около 10 000 жителей-христиан и перевести их через реку90. По словам Румянцева, данные переселения составляли главный успех кампании этого года91.
Помимо организации переселения христианского населения с южного на северный берег Дуная, русские полководцы лишали османов возможности обеспечения своих войск провизией и фуражом. С этой целью корпус генерал-лейтенанта К. К. фон Унгерна, располагавшийся в Бабадаге в сентябре 1773 года, высылал специальные отряды вглубь страны, которые должны были не только уничтожать малые партии противника, но и помешать местным жителям собирать урожай92. В ноябре того же года русские партии были высланы для разорения прибрежных селений в районе Кюстенджии Варны. Это мешало османам концентрировать большие массы войск к северу от Балканского хребта в зимнее время года, что обеспечивало безопасность русской армии на зимних квартирах93. В 1774 году корпус М. Ф. Каменского сжег деревни вокруг Шумлы, хотя на этот раз целью было выманить великого визиря из этой неприступной крепости для защиты мусульманского населения94.
Кампания 1773 года установила сценарий, который будет повторяться в последующих русско-турецких войнах. Стратегия выжженной земли, применявшаяся как османской, так и русской армией, приводила к временной депопуляции Добруджи и Дунайской Болгарии. В войну 1787–1792 годов сожжение деревень и переселение жителей-христиан с южного на северный берег реки также имели место, хотя в гораздо меньшем масштабе, поскольку русские войска пересекли реку только в последний год войны и не продвинулись далее северной Добруджи95. Во время войны 1806–1812 годов масштаб этих переселений был таков, что к началу 1811 года вся территория на 100 верст к югу от Дуная была «совершенно обнажена от жителей», по сообщению возглавившего русскую армию М. И. Кутузова. После того как передовые партии на протяжении предыдущего лета «загнали все в Балканы», русские войска не могли рассчитывать на местную провизию и, как следствие, не могли продвигаться более чем на 30 верст к югу от реки96. Тем не менее даже преимущественно оборонительная стратегия, избранная Кутузовым на завершающей стадии войны, предполагала высылку малых партий вглубь османских территорий. «Болгарские селения приказано было щадить исключая хлебных и фуражных запасов, которые и в болгарских селениях сожжены с оставлением только пропитания на короткое время», – докладывал Кутузов Александру I97. В этой ситуации местные жители стояли перед трудным выбором между переселением вглубь османской Румелии и следованием за русской армией, отступающей на северный берег Дуная, что многие из них и сделали.
Уже в конце 1810 года отступление русской армии за Дунай на север сопровождалось переселением прорусски настроенных жителей-христиан из окрестностей Разграда и Джумлы, а отход флангового отряда М. С. Воронцова привел к подобной же эмиграции болгар из-под Плевны, Ловчи и Севлиево98. Переселение становилось своеобразной альтернативой антиосманскому восстанию в Дунайской Болгарии, возможность которого рассматривал Багратион в начале 1810 года. Когда болгарские старейшины из селений, располагавшихся между Дунаем и Балканами, попросили у Кутузова «на письме уверение, что ни в коем случае они Россиею в руки турков преданы не будут», главнокомандующий отверг их просьбу «дабы сих людей, горячностью веры движимых, не погубить безвременным ободрением их к подъятию оружия». Взамен Кутузов принял меры с тем, чтобы «привлечь сколь можно более такового рода людей, трудолюбивых и полезных, на сию сторону Дуная», и опубликовал соответствующий манифест99.
Переселенцам первоначально предоставили земли на территориях турецких райя Брэила и Джурджу, освободили от налогов на три года, однако обязали нести пограничную службу. Вскоре у переселенцев начался конфликт с валашскими чиновниками, которые стремились взимать с поселенцев налоги. Отражая желание переселенцев избежать тяжкой доли валашских крестьян, глава специально созданной администрации переселенцев А. Я. Коронелли предложил поселить задунайских выходцев в Бессарабии и придать им статус казацкого войска100. Несмотря на то что переселенцам в конце концов так и не удалось получить казацкого статуса, этот вариант оказался предпочтительней, чем проживание в окрестностях Брэилы и Джурджу, для примерно 4000 болгарских семей после того, как по Бухарестскому миру 1812 года Валахия и Молдавия были возвращены османам, а Бессарабия вошла в состав Российской империи.
Русско-турецкая война завершилась менее чем за месяц до вторжения Наполеона. В результате она осталась в тени первой в истории России «отечественной» войны, которая стала решающим фактором в развитии русской военной мысли вплоть до Первой мировой войны. Война 1812 года сильно отличалась от конфликтов XVIII столетия. Сколь важными ни были бы столкновения со шведами, пруссаками, поляками или османами, все они представляли собой периферийные войны, которые происходили на окраинах Российской империи или же вовсе за ее пределами. Напротив, война 1812 года впервые за два столетия сопровождалась боевыми действиями на территориях, которые составляли историческое ядро России101. Она была в полном смысле драматическим событием как для российских элит, так и для массы населения и вызвала патриотический подъем в верхах российского общества, некоторые представители которого вскоре начали воспринимать борьбу с Наполеоном как противостояние между Россией и Европой.
Результат этой эпохальной борьбы способствовал возникновению ряда устойчивых мифов как в Европе, так и в России102. В то время как французские и прочие европейские авторы приписали решительный разгром Наполеона «генералу Морозу», русские авторы усмотрели в нем доказательство военного превосходства своей страны. В то же время среди русского офицерства с самого начала существовали разные представления об относительной значимости отдельных компонентов российской военной мощи. Притом что практически все русские военные рассматривали победу над Наполеоном как плод исключительных качеств регулярной армии, некоторые из них также отмечали важность партизанской войны, которая велась на французских линиях фронта с момента Бородинского сражения и вплоть до изгнания остатков французских войск в декабре 1812 года.
Лев Толстой и советская историография придавали так много значения «дубине народной войны» в разгроме Наполеона, что ныне трудно осознать, насколько неоднозначным представлялось партизанское действие кадровым русским военным XIX столетия. Русские военные мемуаристы конца XVIII – начала XIX века демонстрировали приверженность гуманному обращению с гражданским населением и военнопленными, и им было явно не по себе от действий казаков и других нерегулярных частей103. Даже когда в 1812 году боевые действия проходили на исконно русской земле, казаки, по свидетельству адъютанта Александра I А. И. Михайловского-Данилевского, с трудом делали различие между вражескими частями и местным русским населением. По утверждению Михайловского, отряды донского казацкого атамана М. И. Платова грабили русские селения и усадьбы и отправляли добычу на Дон104.
Участие русского населения в сопротивлении французской армии также было неоднозначным в глазах русских офицеров, усвоивших принципы и методы «регулярной» войны. По свидетельству А. Н. Муравьева, крестьяне «привязывали [французов] к дереву и стреляли в них в цель, бросали живыми в колодец и живых зарывали в землю». Разумеется, тем самым крестьяне реагировали на действия французских фуражиров и мародеров, которые «мучили беззащитных крестьян, баб и девок, насильничали их, вставляли им во все отверстия сальные свечи и вещи, терзали их, на[д]ругавшись [над н]ими». Тем не менее жестокое обращение с теми французами, которым выпало несчастье попасть в плен к русским крестьянам, было столь же неприемлемым в глазах Муравьева, сколь неприемлемы были и жестокости самих французских солдат. Для Муравьева, как и для многих других офицеров мемуаристов, «народная война» была порочным кругом насилия, в котором «[л]юди сделались хуже лютых зверей и губили друг друга с неслыханной жестокостью»105.
Михайловский-Данилевский и Муравьев были примечательными представителями русской военной интеллигенции106. Они во многом напоминали европейского офицера-джентльмена XVIII столетия, который часто сочетал военную службу с литературой и философией, а также политической деятельностью107. Будучи пылкими патриотами, эти люди в то же время хорошо ориентировались в современной им морально-политической мысли и были способны выносить независимые суждения о состоянии русской армии, ее командующих, о своих сослуживцах-офицерах, о качествах и поведении русских солдат и, наконец, о достоинствах и пороках русской политической и общественной организации. Эта способность к критическому суждению приведет некоторых из них на Сенатскую площадь. Однако в контексте настоящего исследования более значимыми являются их представления о соотношении армии и населения, которые в общих чертах воспроизводили феномен так называемого «Военного просвещения». Как и французские «военные философы» (militaires philosophes), представители русской военной интеллигенции стремились придать войне более гуманный и рациональный характер108. Приверженность лучших русских офицеров этим принципам отражала среди прочего их желание опровергнуть укоренившиеся в Европе стереотипы о русских как нации, ведущей войну «варварскими» способами109.
Реакция европеизированных представителей российской элиты на наполеоновское вторжение свидетельствует о том, что они только начинали открывать для себя «народ». Всплеск патриотизма, вызванный Наполеоновскими войнами, носил по преимуществу элитарный, консервативный характер110. Носители этого патриотизма безусловно стремились мобилизовать население на защиту веры и отечества, однако опасались революционного эффекта, который могла возыметь такая мобилизация. В результате «народ», упоминавшийся в манифестах 1812 и последующих годов, представлялся послушным, преданным и готовым к самопожертвованию, а вовсе не главным действующим субъектом национальной истории111. Сразу же после войны в официальном дискурсе победа над Наполеоном стала объясняться Божьим промыслом, что неизбежно затушевывало «народный» аспект событий 1812 года112. Относительно немногочисленные в этот период репрезентации «народа» в произведениях литературы и искусства, посвященных войне 1812 года, носили весьма сдержанный и идеализированный характер и потому имели мало общего с шокирующими реалиями «народной» войны.
Консервативный поворот последнего десятилетия правления Александра I несомненно вызвал недовольство значительной части «поколения 1812 года», которое в конце концов привело к восстанию декабристов. Однако «народ» вряд ли являлся общим знаменателем для различных течений, существовавших в рамках декабристского движения, в особенности для либерально-конституционалистского Северного общества и более радикального Южного общества. Незавершенная «Русская правда» лидера южных декабристов П. И. Пестеля содержала программу превращения Российской империи в гомогенное национальное государство. Однако национализм Пестеля, якобинский или бонапартистский по своему характеру, носил элитарный характер и также не отводил активной роли «народу», несмотря на то что сам этот термин употреблялся весьма часто113. Столь же элитарный подход характеризовал и последующие попытки официальных и полуофициальных идеологов инструментализировать тему «народа» после событий декабря 1825 года и польского Ноябрьского восстания 1830–1831 годов.
История создания в 1832–1833 годах доктрины «официальной народности» министром просвещения С. С. Уваровым была исследована многими историками114. Представители старшего поколения историков обратили внимание на то, что третий элемент уваровской триады – православие, самодержавие, народность – остался неопределенным и зачастую понимался как преданность русского народа православной вере и царю115. Позднее исследователи акцентировали, с одной стороны, укорененность уваровской народности в западноевропейском идейном контексте116, а с другой – стремление Уварова сигнализировать завершение периода русского «ученичества» у Европы и достижение идейной зрелости117. Как бы то ни было, элитарный характер уваровской триады очевиден. «Народ» обретет сколько-нибудь активную роль только у славянофилов в ходе их критического переосмысления «официальной народности» накануне и во время Крымской войны118, а вскоре после ее окончания и в зарождающемся народничестве119.
Вот почему в первой половине XIX века ни царская армия в целом, ни русская военная интеллигенция в частности не были готовы принять концепцию «народной войны» или рассматривать «народ» в качестве главной военной силы. В то же время различные тенденции и события периода, последовавшего за разгромом Наполеона, заставляли их уделять все больше внимания населению и признать, что его поддержка или враждебность были важным фактором, влияющим на исход военного конфликта. Одним из таких событий стала Греческая война за независимость, начавшаяся 22 февраля 1821 года, когда отряд греческих волонтеров под предводительством Александра Ипсиланти пересек российскую границу на Пруте и вступил в зависимое от османов княжество Молдавия.
Сын и внук господарей-фанариотов Молдавии и Валахии, Александр Ипсиланти сделал блестящую карьеру в русской армии в период Наполеоновских войн, к двадцати пяти годам достигнув чина генерал-майора. В апреле 1820 года Ипсиланти возглавил тайное греческое общество «Филики Этерия», основанное в 1814 году в Одессе тремя греческими выходцами из Османской империи с целью освобождения Греции от османского господства120. Вступив в столицу Молдавии Яссы, Ипсиланти опубликовал несколько пламенных прокламаций, в которых призывал османских греков восстать против власти султана, убеждал местное население поддержать эту борьбу и намекал на скорую помощь со стороны России. Незамедлительное осуждение Александром I восстания Ипсиланти, а также трения между ним и Тудором Владимиреску, предводителем антиэлитного движения пандуров, начавшегося незадолго до этого в Валахии, предопределили скорое поражение греческих повстанцев в Дунайских княжествах. Тем не менее предприятие «Этерии» спровоцировало вспышки межэтнического насилия в других частях Европейской Турции. Подстегнутое репрессивными мерами османского правительства, Греческое восстание в Морее продолжалось целых девять лет на глазах у все более прогречески настроенной Европы и завершилось созданием независимого греческого королевства в 1830–1832 годах121.
Предприятие Александра Ипсиланти вызвало противоречивые отклики со стороны русских военных. Как и образованные представители русского общества в целом, офицеры с симпатией относились к борьбе греков за независимость и были сильно разочарованы отказом Александра I объявить войну Османской империи и прийти на помощь повстанцам122. Как и революции 1820–1821 годов в Испании и Италии, Греческое восстание оказало радикализирующее воздействие на некоторых представителей русского офицерства и способствовало формированию движения декабристов. Хотя русские военные порой очень критически отзывались о личных качествах Ипсиланти и его действиях во время событий 1821 года, Греческое восстание продемонстрировало им потенциал партизанского действия123.
В апреле 1821 года, через полтора месяца после того, как Александр Ипсиланти и его сторонники пересекли русско-османскую границу, знаменитый партизанский командир Д. В. Давыдов опубликовал свой «Опыт теории партизанского действия», который стал важной вехой в развитии русской военной мысли124. Давыдов считал (см. ил. 1), что партизанская война «объемлет и пересекает все пространство от тыла противной армии до естественного основания оной; разя в слабейшие места неприятеля, вырывает корень его существования, подвергает онаго ударам своей армии без пищи, без зарядов и заграждает ему путь к отступлению»125. По мнению Давыдова, первый пример такого действия продемонстрировали предводители немецких протестантов во время Тридцатилетней войны 1618–1648 годов. Историю партизанщины продолжили венгерские гусары во время Войны за австрийское наследство 1740–1747 годов, а также испанские герильясы в 1809–1813 годах. Однако только в России в 1812 году партизанская война «поступила в состав предначертаний общего действия армий»126.
Давыдов утверждал, что Россия более, чем любая другая страна, могла воспользоваться преимуществами партизанского действия. Отправной точкой рассуждений Давыдова был тезис о том, что качество армии определялось ее большим или меньшим сближением «с коренными способностями, склонностями и обычаями того народа, из которого набрано войско». Давыдов отмечал, что «в Европе просвещение, а за ним население, смягчение нравов, познание прав собственности, торговля, роскошь и другие обстоятельства суть главные препятствия к введению легких войск» в состав армий. Напротив, в Азии «народ, так сказать, наездничий, передает в роды родов способность свою к набегам не через земледелие, художества и торговлю, а через беспрестанное рыскание за добычею среди обширных пустынь, среди ущелий и гор, или в соседстве и вечной вражде с горными и пустынными жителями». Их способ ведения войны заключался во «внезапных ударах, в неутомимой подвижности, и в дерзких предприятиях шумных полчищ наездников»127. Соответственно, «верх совершенства военной силы государства» достигался посредством совокупного обладания «европейской армиею и войсками азиатских народов, дабы первою сражаться в полном смысле слова, а последними отнимать у неприятеля способы к пропитанию и к бою». По мнению Давыдова, только России в силу ее географического положения одновременно в Европе и Азии предоставлено обладать «устроеннейшею армиею в свете» и вместе с тем повелевать казаками, которые были «одинаких свойств с Азиатцами, и подобно европейским войскам покорн[ы] начальникам»128.
Рассуждения Давыдова представляли собой яркий пример военного ориентализма, то есть дискурса, в котором стили и практики ведения боевых действий различных неевропейских народов сливались в один «азиатский» тип ведения войны, который описывался как прямая противоположность войны европейского типа129. Очевидно восхищение Давыдова свирепыми, примитивными и экзотическими восточными воинами, так сильно отличавшимися от регулярных, дисциплинированных и одетых в стандартную униформу европейских солдат. Оно свидетельствует о том, что ориентализм как стиль мышления, основанный на бинарных оппозициях между Востоком и Западом, нашел свое выражение не только в произведениях поэтов, писателей и философов, но и в трудах военных130. Давыдов не только четко артикулировал эти контрасты, но и отразил центральную тему специфически русского варианта ориентализма, а именно тезис об особом отношении России к Азии131. За несколько лет до публикации его труда этот тезис был высказан президентом Российской академии наук и будущим министром народного просвещения С. С. Уваровым в его проекте создания Азиатской академии132. Евразийская география России была принципиально важным фактором как для Уварова, так и для Давыдова, и в то же время их утверждения несколько отличались друг от друга. В то время как для Уварова географическое положение России было предпосылкой для развития востоковедения, в рассуждении Давыдова оно уже обеспечило военное превосходство России над европейскими державами, поскольку ни одна из них не обладала одновременно и регулярной армией, и нерегулярной кавалерией «азиатского» типа.
Хорошо известная географическая протяженность России составляла другое ее преимущество перед европейскими нациями в эпоху, когда война перестала быть поединком между полководцами и не сводилась более к бесконечному маневрированию относительно небольших армий или осаде крепостей. Ныне, отмечал Давыдов, «народ или народы восстают против народа; границы поглощаются приливом несметных ополчений и военные действия силою или искусством немедленно переносятся в ту или другую враждующую область». В этих условиях традиционная слабость России, заключавшаяся в ее протяженных и труднозащитимых границах, более чем компенсировалась ее широтой и глубиной, о чем свидетельствовало поражение наполеоновской армии в 1812 году133. Размеры страны сильно затрудняли снабжение вторгающейся армии. Низкая плотность населения и готовность жителей разорить свои собственные жилища и уйти в леса лишали агрессора доступа к местным ресурсам, в то время как «наглые и неутомимые наезды легких войск» прерывали подвоз продовольствия издалека134. Давыдову было хорошо известно неоднозначное отношение многих русских офицеров к партизанской войне и стратегии отступления вглубь страны. Он признавал, что такая стратегия была очень затратной, но настаивал на том, что потеря собственности предпочтительнее потери чести и независимости135.
Хотя Давыдов принимал участие в Русско-турецкой войне 1806–1812 годов, его мышление определялось прежде всего опытом Отечественной войны 1812 года и потому может показаться малоприменимым по отношению к «турецким кампаниям». В конце концов русско-османское противостояние проходило на южных окраинах и представляло собой серию наступательных войн со стороны России, в то время как Давыдова интересовала прежде всего оборонительная война против большой европейской армии, вторгающейся вглубь России. В то же время некоторые аспекты теории Давыдова впоследствии оказались применимы к партизанской войне против османов. Во-первых, Давыдов рассматривал партизанскую войну как часть общего действия армии. Значительная часть его «Опыта» была посвящена принципам координации действий регулярных войск и партизанских казацких групп, исходя из которых перемещение последних должно было определяться геометрической фигурой, составленной фронтом противостояния регулярных сил и основанием вражеской армии. Войны России с османами также состояли из действий регулярной армии и нерегулярных частей, чьи действия необходимо было координировать подобно тому, как это имело место в России в 1812 году. В этом отношении первая Отечественная война и «турецкие кампании» существенно отличались от испанской герильи 1809–1813 годов, в ходе которой вооруженные группы герильясов представляли единственную силу сопротивления французам после неудач регулярной испанской армии.
Замечания Давыдова касательно отношений партизанских групп и местного населения оказались еще более релевантными в контексте последующих русско-турецких войн. Прежде всего для Давыдова, так же как и для других российских военных авторов XIX столетия, партизанское действие отличалось от «народной войны». По мнению Давыдова, оптимальный партизанский отряд состоял из офицера регулярной армии и казаков, то есть нерегулярных воинов, которые отличались как от строевых частей, так и от местного населения территорий, составлявших театр боевых действий. Хотя Давыдов включил герилью в свой краткий обзор истории партизанской войны, он видел в герильясах «более народ восставший на отмщение, нежели в полном смысле партизанов»136.
Далее, Давыдов настаивал на том, что командир партизан не мог рассчитывать на неизменную поддержку населения даже в случае оборонительной войны на национальной территории. «Страх в жителях, причиненный опустошительным походом наступательной армии… поощрение, даваемое ею лазутчикам, поставщикам всякого рода продовольствия и подстрекателям на все вредное для оборонительной армии» могли привести к тому, что «вся занимаемая неприятелем область готова будет и снабжать армию его военными потребностями и даже усиливать ее своими ратниками». Партизанское действие должно было предотвратить такое развитие событий, «предоставляя обывателям точку соединения и цель, выгоднейшую для любочестия и корыстолюбия той, которая обещаема неприятелем». По мнению Давыдова, первым шагом к этому был захват партизанами «транспорта с хлебом, с одеждою и часто с казною», после чего «народ хлынет к куреням наездников и затолпиться под их знаменами»137.
То, что было применительно к оборонительной войне внутри России, было еще более верным в отношении наступательных войн в Европейской Турции, где русские войска не всегда могли рассчитывать на спонтанную поддержку даже со стороны единоверцев, о чем свидетельствуют цитированные выше донесения П. А. Румянцева. В то же время инструмент обеспечения такой поддержки – отряды волонтеров, создававшиеся в ходе русско-турецких войн конца XVIII – начала XIX века, – были подобны давыдовским партизанам 1812 года в том смысле, что волонтеры, так же как и казаки, отличались от массы местного населения как с социальной, так порой и с этнической точки зрения. Это делало теорию партизанского действия Давыдова применимой за пределами породившего ее контекста Отечественной войны.
Спустя пять лет после выхода давыдовского «Опыта» тема партизанской войны в Европейской Турции была поднята А. Н. Пушкиным во «Взгляде на военное состояние Турецкой империи»138. Работа Пушкина демонстрирует, как теория партизанского действия в оборонительной войне на русской земле могла быть применена к «турецким кампаниям» несмотря на их периферийный и наступательный характер. Достаточно было вынести за скобки пять столетий османского присутствия в Юго-Восточной Европе и рассматривать османов не как народ, «но войско, твердо расположенное в Европе», следуя знаменитому определению Франсуа де Тотта в его «Записках о турках и татарах» (1784)139. Пушкин утверждал, что османы «все суть янычары» и «иноплеменные солдаты», держащие «истинных обитателей Турции», греков и болгар, «под военным управлением». В этой ситуации наступательные войны России против Османской империи представляли собой не завоевание другой страны, а скорее попытку «победить и изгнать турок… из Европы»140. Чтобы достичь этой цели, Пушкин, как и Давыдов, рекомендовал действовать посредством летучих отрядов на флангах и в тылу противника, дабы пресекать его коммуникации и пути подвоза продовольствия и фуража. Он также советовал следовать тактике герцога Веллингтона против французов в Испании и «превращать в пустыни те страны, по коим надлежит наступательно проходить Оттоманской силе»141.
В то же время сочинение Пушкина выявило пределы применимости давыдовской теории партизанского действия к Европейской Турции. Сам Давыдов признавал, что казаки уступали тем самым азиатским наездникам, у которых они переняли качества, определявшие их собственное превосходство над европейской легкой кавалерией. Это обстоятельство не составляло проблемы до тех пор, пока русская армия имела дело с европейским агрессором. Однако преимущество России превращалось в недостаток, как только русская армия вступала в противоборство с османами, которые, по признанию Пушкина, сами были весьма способны к ведению малой войны. Он даже приводил слова знаменитого швейцарского военного теоретика на русской службе Генриха Жомини, который утверждал, что «[т]урецкие войска наносят почти такой же вред русским, какой казаки прочим европейцам»142.
Решить эту проблему, по мнению Пушкина, можно было путем сочетания партизанской войны в стиле Давыдова с народным восстанием. Если османы превосходили русских в малой войне, «причиной сему может служить недостаточное внимание к природным жителям, христианам». Соответственно, надлежало «их самих вооружить и подвинуть к народной войне»143. Помимо нарушения османских коммуникаций и уничтожения запасов продовольствия и фуража, русские партизаны «воспламенят мужеством коренных жителей, сих изнуренных невольников военным деспотизмом Оттоманским». Ободренные летучими отрядами, составленными преимущественно из драгун и конных егерей, христиане Европейской Турции «могут в разных краях государства восстать и быть опасны для своих властелинов»144. Рассуждения Пушкина, таким образом, демонстрировали, что партизанское действие не ограничивалось оборонительной войной, в которой партизаны нарушали вражеские коммуникации и препятствовали агрессору снабжать свои войска на оккупированной ими территории. В отличие от Давыдова, Пушкин рассматривал партизанское действие как часть наступательной войны, в которой его целью было провоцирование народного восстания в тылу врага.
В то же время, несмотря на различие географического фокуса, у Давыдова и Пушкина было несколько общих допущений, определявших раннюю теоретизацию роли народа в войне. Для них, как и для других военных авторов Александровской и Николаевской эпох, партизанское действие и «народная война» представляли собой два различных, хотя и взаимосвязанных типа войны. Партизанами становились регулярные и нерегулярные солдаты, ведущие «малую войну» в тылу вражеской армии под командованием офицеров, назначенных из регулярных частей. Напротив, «народная война» была, по сути, народным восстанием против агрессора или оккупанта, в ходе которого сами жители брались за оружие под действием религиозных или патриотических чувств. И хотя Пушкин предлагал использовать партизанские отряды для провоцирования народного восстания в тылу османской армии, большинство русских военных постнаполеоновской эпохи не были готовы последовать за ним по этому пути.
Контрреволюционные настроения Александра I не позволили ему объявить войну государю, которому бросили вызов греческие революционеры, несмотря на то что государь этот был османским султаном, а революционеры – православными единоверцами. Однако отчаянная борьба греческих повстанцев на протяжении 1820‑х годов занимала русских военных, которые, несмотря ни на что, полагали новую войну с Турцией неизбежной. Семь лет, разделявших начало Греческого восстания и объявление войны Николаем I в апреле 1828 года, впервые предоставили российскому командованию стимул и возможность подготовить план будущей кампании145. В ходе этой подготовки они пересмотрели опыт предыдущих русско-турецких войн и попытались систематизировать свои сведения о Европейской Турции.
В частности, Генеральный штаб извлек из своих архивов и опубликовал военно-топографические описания дорог в Европейской Турции, основанные на данных, собранных полковником Федором Леном, участвовавшим в чрезвычайном посольстве М. И. Кутузова в Константинополь в 1793–1794 годах146. Эти публикации еще не содержали систематической статистики населения Дунайской Болгарии и Румелии. Не было в них и точных данных о количестве христианских и мусульманских жителей в городах и селениях, располагавшихся вдоль описываемых дорог. Полковника Лена, очевидно, больше интересовали физические характеристики дорог и местности, через которые они проходили, ширина и глубина рек, а также состояние османских крепостей. Местное население фигурировало в его обозрении в той степени, в какой его плотность или скудность определяла обилие или скудность провизии и фуража, на которые русская армия могла рассчитывать. В то же время Лен называл отдельные деревни вдоль двух дорог, которые он описал, «греческими», «болгарскими», «турецкими» или «татарскими». Он также указывал количество домов в некоторых селениях. Только однажды он упомянул о 30 000–50 000 «трудолюбивых… Булгарских христиан, преданных России», проживавших между Айдосом и Бургасом, и заметил, что десятитысячный русский корпус «достаточен бы был возмутить всех сих жителей противу турок, их угнетающих»147. В целом данные, содержавшиеся в этих военно-топографических описаниях, были явно неполными и по крайней мере частично устарели за три десятилетия, прошедшие со времени кутузовского посольства148.
Одновременно начальник штаба 2‑й армии П. Д. Киселев курировал усилия нескольких своих подчиненных по сбору и анализу архивных материалов о прошлых русско-турецких войнах с целью выработки наилучшей стратегии. Уже в 1819 году Киселев составил записку, в которой отмечал, что, несмотря на частые войны с Османской империей, территории Европейской Турции оставались малоизвестными и что отсутствие надежных сведений затрудняло продвижение русской армии в ходе войны 1806–1812 годов149. Чтобы восполнить этот недостаток, Киселев предлагал отправить офицера-квартирмейстера греческого или молдавского происхождения с торговыми караванами, отправлявшимися из Ясс и Бухареста в Константинополь. Он также предлагал включить в состав русской миссии в османской столице военного агента и увеличить число русских консулов в Европейской Турции. Записка Киселева послужила основанием для миссии полковника Ф. Ф. Берга семь лет спустя.
Интерес Киселева к истории прошлых русско-турецких войн заслужил одобрение со стороны генерал-интенданта русской армии в 1812–1815 годах генерал-лейтенанта Е. Ф. Канкрина. Несмотря на то что Канкрину не приходилось воевать против турок, он также отметил, что у самих ветеранов «турецких кампаний» не было четкого представления о том, как с ними сражаться. В частном письме Киселеву Канкрин отметил изменение в характере русско-турецких войн. Если ранние конфликты между Россией и Османской империей были столкновением двух «милиций», реформы Петра Великого обратили одну из этих милиций в регулярную армию европейского образца. Одновременно театр этих войн переместился из северопричерноморских степей в «полуобразованный» край Европейской Турции. Канкрин подчеркнул важность составления описаний этого театра военных действий и морального состояния османской милиции – «тимариотов, вербованных арнаутов (союзных), прежде татар, курдов и проч., настоящей милиции, привозимой воинскими головами (пашами) наиболее из Азии»150.
Когда началась греческая борьба за независимость, Канкрин составил записку о характере предстоящей войны и вероятной реакции османских войск и мусульманского населения на появление русской армии на южном склоне Балкан. Помимо военно-статистической информации, собранной во время посольства Кутузова в Константинополь, Канкрин опирался на данные, предоставленные полковником Бергом и генерал-майором И. Ф. Богдановичем, которые участвовали в демаркации новой русско-османской границы на южном Дунае в 1816–1817 годах. Эти данные убедили Канкрина в том, что пересечение Балкан русскими войсками и их вступление в Румелию вызовут «народную войну». Канкрин предполагал, что некоторые турки из числа сельских жителей «уйдут в леса и горы и сделаются опасными». Другие будут защищаться в крепостях и прочих укреплениях, замедляя продвижение русских войск. «Лучшие турки» соберутся в Адрианополе или Константинополе. Наконец, некоторые останутся в своих жилищах, чтобы защищать свои семьи, в особенности в местах, удаленных от театра боевых действий151.
Поскольку турки составляли две трети населения многих румелийских городов, Канкрин не советовал их осаждать или даже блокировать без крайней необходимости. Вместо этого командиры российских частей должны были стараться взять у них заложников (аманатов). Канкрин также не советовал провоцировать греков к восстанию в областях с многочисленным турецким населением и не размещать российские войска в домах местных жителей. Необходимо было «обезоружить турков, успокаивая их прокламациями» и «ласкать… всех, что веру, собственность и гаремы не будут трогать». Наконец, Канкрин советовал «почитать класс улемов, который почти один имеет твердой собственности в Турции»152.
Наряду с этими мерами необходимо было создать органы временного управления. По мнению Канкрина, греков должны были представлять в них духовенство и старейшины. В отношении же мусульман надо было действовать посредством кадиев (судей) и городских нотаблей (аянов), составляя из них диван в главном городе каждой занятой области (санджака). Канкрин также советовал «не смешивать управления над греками и турками». Он признавал, что дело это «не обещает скорейших успехов», однако надеялся, что «многие места примут роль нейтралитета»153.
Хотя захват Константинополя так и не стал конечной целью войны, военные советники Александра I и Николая I не могли не подумать о том, что делать, когда русская армия подойдет к османской столице. Канкрин предвидел, что в Константинополе соберется «огромная сила отчаявшихся жителей и беглецов». Вот почему российскому главнокомандующему следовало бы не пытаться с ходу взять османскую столицу, дабы «не довести до крайности» эту разношерстную массу, но дать им несколько дней на уход в Азию и только потом брать город154. В этом отношении предложение Канкрина совпадало с мнением известного военного автора того периода полковника Д. П. Бутурлина, который предостерегал будущего русского главнокомандующего от намерения штурмовать Константинополь155. По мнению Бутурлина, многочисленное население османской столицы в случае продвижения к ней русской армии пополнилось бы большей частью населения Румелии. «В порыве отчаяния», писал Бутурлин, они могли оказать столь сильное сопротивление, что русская армия рисковала бы «потерять всю свою пехоту, не добившись при этом ни малейшего успеха»156.
Отказ Александра I объявить войну Османской империи после разрыва дипломатических отношений в июле 1821 года не способствовал составлению новых записок вплоть до внезапной смерти царя и вступления на престол его младшего брата Николая I в декабре 1825 года. Новый царь последовал совету бывшего русского посланника в Константинополе Г. А. Строганова «следовать строго национальной и религиозной политике» и вознамерился разрешить «восточное дело», которое завещал ему покойный брат157. Это заявление Николая I дало сигнал для возобновления сбора военно-статистических сведений об Османской империи и повлекло новую серию записок относительно наилучшей стратегии на случай новой войны. В некоторых из них рассматривался вопрос отношений русской армии и балканского населения.
Генерал-квартирмейстер Главного штаба П. П. Сухтелен призывал обратить особое внимание «на соблюдение примерной дисциплины». Он также советовал всячески «привлечь жителей к покорности и содействию через снисходительное к ним обращение – не изымая из сего правила самых турков». Сухтелен полагал, что такая обходительность с мусульманским населением будет особенно полезна, принимая во внимание «последние перевороты в Константинополе бывшие», а именно «Счастливое событие» 14 июня 1826 года, заключавшееся в разгроме янычарского корпуса, противившегося военным реформам Махмуда II. С жителями-мусульманами надлежало обращаться так же, как и с христианами, а именно «не только не возбранять им свободное отправление их обрядов, но напротив того, защищать их от малейшего притеснения, возложив точное исполнение правила сего на непосредственную ответственность начальников». Эти принципы необходимо было объявить при занятии русскими войсками Ясс в прокламации «на греческом, турецком и молдаванском»158.
Другой советник Николая I, генерал от инфантерии А. Ф. Ланжерон, отмечал, что строгая дисциплина особенно важна в турецких кампаниях. Будучи ветераном войн 1787–1791 и 1806–1812 годов, Ланжерон предупреждал, что недисциплинированность и мародерство негативно скажутся на способности российской армии пополнять провизию и фураж в Молдавии и Валахии, а грубое обращение с местным населением лишит ее «помощи и содействия» болгар на правом берегу Дуная и даже может «подвигнуть их вооружиться против нас, как случалось в 1809 году»159. Памятуя об опасности отвернуть от России православных единоверцев, Ланжерон одновременно советовал всячески пользоваться их военными качествами. В частности, он советовал поднять на восстание и вооружить сербов, «парализуя силы турок в Видине, Нише и других городах между Дунаем и Боснией» и тем самым прикрывая правый фланг русской армии160.
В остальном план Ланжерона предполагал довольно традиционную «регулярную» войну, направленную на покорение османских придунайских крепостей. Чтобы не ослаблять основную армию выделением отрядов для охраны захваченных крепостей, Ланжерон предлагал «переместить в Россию всех их турецких обитателей», оставив в то же время болгар на своих местах161. Это предложение представляло собой прямую противоположность политике, проводившейся российским командованием во время войны 1806–1812 годов. Во время этой войны турецкому населению захваченных крепостей, как правило, позволяли уйти в Румелию, в то время как отвод русских войск через Дунай на север сопровождался эмиграцией болгарских жителей городов и деревень в Валахию, Молдавию и Бессарабию.
В основном военные советники Александра I и Николая I продолжали описывать население Европейской Турции в самых общих терминах, сколько-нибудь систематически выделяя в нем лишь мусульман, или «турков», и христиан. Однако в этот период появляются и элементы более детального подхода, при котором в рамках этих двух больших конфессиональных категорий выделялись и различные этнические группы. В частности, Ланжерон выделял некрасовцев, донских казаков-старообрядцев, которые ушли в Османскую империю в XVIII веке. По мнению Ланжерона, некрасовцы были наиболее «заклятыми и жестокими» врагами России и потому их большое селение Дунавец в дельте Дуная необходимо было предать огню, уничтожив его жителей162. В свою очередь Сухтелен советовал обращать особое внимание на недавних выходцев из России, а именно крымских татар и запорожских казаков, которые также проживали в низовьях Дуная. Российское командование должно было «стараться привлечь их, обещая покровительство и всякие выгоды и соглашаясь даже дозволить им перейти на левый берег Дуная»163.
Военный разведчик штаба 2‑й армии полковник И. П. Липранди также советовал привлечь запорожцев и некрасовцев на сторону России. Липранди отметил недавнее ослабление обеих групп в результате переселения части некрасовцев на берег Мраморного моря в ходе войны 1806–1812 годов, а также участия как некрасовцев, так и запорожцев в борьбе с греческими повстанцами. Для того чтобы пополнить свои ряды, некрасовцы и запорожцы начали принимать беглых крепостных и дезертиров из русской армии. Липранди полагал возможным воспрепятствовать содействию туркам со стороны этих элементов, «если при переходе наших войск обласкать их, оставить беглецов и военных дезертиров без наказания [и] сохранить (хотя до времени) их варварские права»164. Липранди отмечал и перемену в отношении болгар, которые «стали уже не столь дики, как прежде», в то время как их «предубеждение против правительства нашего изглаживается». Русский военный разведчик утверждал, что «при соблюдении дисциплины в наших войсках, [болгары] не только не оставят жилищ своих, но даже будут содействовать успехам оружия нашего»165.
Временное возобновление дипломатических отношений между Россией и Турцией после подписания Аккерманской конвенции в сентябре 1826 года сопровождалось назначением А. И. Рибопьера русским посланником в Константинополе. Наряду с дипломатами российское Министерство иностранных дел направило в османскую столицу и военную миссию, которую возглавлял уже упоминавшийся полковник Ф. Ф. Берг и которая включала капитана П. А. Тучкова, лейтенанта А. О. Дюгамеля и младшего лейтенанта А. И. Веригина166. Их задачей был сбор военно-статистической информации об Османской империи на случай войны. Наряду c вопросами чисто военной разведки глава Генерального штаба Николая I И. И. Дибич поручил Бергу выяснить, в какой степени можно было ожидать «противного нам усердия» в случае войны, а также определить настроения христианских жителей северных частей Европейской Турции и ресурсы, которыми они располагали167. Зимой 1826–1827 годов члены миссии Берга провели съемку дорог в Румелии, предоставив тем самым российскому командованию важную информацию относительно возможных путей наступления168. Донесения Берга также включали и замечания относительно общего состояния Османской империи, которые несомненно способствовали формированию у Николая I представления о южном соседе, которое сохранится до конца его царствования.
Берг критически относился к уничтожению янычарского корпуса и к военным реформам Махмуда II в целом169. В своих донесениях вице-канцлеру К. В. Нессельроде он писал о «всеобщем ужасе», который вызвало это «Счастливое событие», и отмечал уклончивость, с которой турки отвечали на все вопросы, связанные с янычарами, даже имя которых османским подданным было запрещено упоминать170. Тем не менее Берг признавал, что общественное мнение в Турции претерпело значительные изменения со времени революций, которыми было отмечено царствование Селима III (1789–1807). Если первая попытка создания армии европейского образца стоила этому султану жизни, теперь турки демонстрировали готовность поддержать новую армию, ревностно создаваемую Портой, и «видят спасение в том, что двадцать лет назад они упорно отвергали»171.
В то же время Берга не впечатлили первые шаги Махмуда II в деле создания новой армии. Русский военный агент отмечал, что «потребуется два или три поколения прежде, чем новые турецкие войска освоят ученые комбинации и принципы большой стратегии»172. Берг полагал, что в нынешней ситуации османам придется «искать спасения в умелой обороне крепостей»173. Принимая во внимание эту особенность турецкой военной стратегии, Россия должна была избрать стратегию решительного наступления. Поскольку османы будут «избегать генеральных сражений и прибегнут к малой войне», российское командование должно было «задействовать массу войск достаточную для обеспечения успеха по всем направлениям, без того, однако, чтобы концентрировать эту массу войск в одном месте ввиду неизбежных в таком случае трудностей снабжения»174.
Как и некоторые другие современные ему наблюдатели, Берг признавал «упорство, настойчивость и глубокое знание своей страны», которые проявили Махмуд II и его правительство в деле расформирования янычарского корпуса. В то же время русский военный агент отмечал, что организация новой армии была гораздо более трудным делом в силу ряда причин. Во-первых, такая армия не могла приобрести постоянной организации до тех пор, пока гражданская администрации и финансы оставались в их нынешнем состоянии, и до осуществления полномасштабной реформы всех отраслей управления175. Выполнение этой задачи требовало продолжительного периода мира, который можно было обеспечить только ценой больших жертв со стороны правительства. Далее, в своей начальной стадии реформы Махмуда II предполагали разрушение «всего, что составляло силу его подданных». Берг считал, что у янычар «был национальный характер» и при всех своих недостатках они были способны быстро оправляться после понесенного поражения. Напротив, одно-единственное поражение могло положить конец новому войску султана и тем самым на несколько лет отдать его империю «на милость комбинаций европейской политики»176.
Берг также отметил достаточно неосмотрительное решение Махмуда II ввести всеобщий набор для мусульманского населения сразу же после уничтожения янычаров, который «спровоцировал недовольство и довел людей до отчаяния». В отсутствие переписи местные власти были не способны осуществлять этот набор упорядоченным образом. В результате изначальный призыв султана добровольно вступать в новые войска превратился в рекрутчину, которую губернаторы осуществляли, дабы продемонстрировать лояльность султану177. По оценке Берга, ввиду жалкого состояния османских финансов должно смениться как минимум одно поколение, прежде чем Османская империя сможет содержать регулярную армию в 100 000–120 000 солдат178. В целом в своем описании османских военных реформ русский агент акцентировал несовместимость традиционных и современных источников военной мощи, а также опасность потерять первые, не обретя вторые. Из донесений Берга также следует, что он считал население конечной основой военной организации страны и видел в сохранении армией «национального характера» условие успеха военных реформ.
Когда в контексте Греческого восстания русские военные обратились к опыту своих прошлых столкновений с Османской империей, их представления об отношениях армии и населения были отмечены прежде всего Отечественной войной 1812 года и Наполеоновскими войнами в целом. Эти конфликты убедили их в важности «малой войны» и партизанского действия и в то же время заставили опасаться «народной войны», предполагавшей участие значительной массы населения. Русская военная литература посленаполеоновского времени свидетельствует о том, что царские офицеры отличали партизанские действия от «народной войны». Хотя идея призыва всех балканских христиан на борьбу против османского господства высказывалась некоторыми представителями русского офицерства, российское командование в целом стремилось избежать «народной войны».
Такое отношение преобладало среди русских генералов, составлявших записки для Александра I и Николая I на протяжении 1820‑х годов. Для того чтобы не провоцировать мусульманское население на «народную войну» против России, они указывали на необходимость обратиться к нему с примирительным и обнадеживающим посланием, а также соблюдать строгую дисциплину в войсках. В целом вместо того, чтобы соревноваться с османами в практике угона и переселения жителей, которая оказалась столь разорительной в 1806–1812 годах, царские военные советники предпочитали, чтобы мусульманские и христианские обыватели оставались в своих местах проживания и не принимали участия в боевых действиях. В то же время население, его численность, моральные характеристики и политические настроения начали занимать все большее место в военно-статистической информации, которую собирали русские офицеры в течение 1820‑х годов в ходе подготовки к новой войне с Османской империей. Особенно примечательным было внимание, которое глава русской военной миссии в Константинополе Ф. Ф. Берг уделял политическим настроениям османских мусульман в контексте военных реформ Махмуда II и уничтожения янычарского корпуса. Эти новые соображения российских военных определили действия царского командования в ходе Русско-турецкой войны 1828–1829 годов.