Рембрандт показывает польдер - осушенные и возделанные участки, прорезанные каналами и защищенные дамбами. Это идеально ровная поверхность, исключением могут быть маленькие возвышенности или холмики - следы бывших островков, окруженные ныне сушей. Это сплошные луга, обширные и ровные, тянущиеся до самого горизонта, разрезанные ровными полосками каналов цвета нержавеющей стали, окаймленных низким кустарником. Спокойные воды каналов лежат несколько выше уровня равнины, и если бы не защитный пояс дюн и плотин - не менее четверти страны оказалось бы сразу и полностью затопленной.

Так Рембрандт пользуется горизонтальными планами, сменой освещенных и затененных полосок, все более сужающихся по мере приближения к горизонту и призванных изображать примерно равные по ширине полосы предметной плоскости. Огромную роль играет и белый тон бумаги, в котором сосредоточена высшая сила света. Удивительно живой и обобщенный штрих закрепляет лишь самое существенное, опускает все поясняющие детали, как бы спешит зарисовать всю бесконечную панораму. И из этой простоты, почти аскетизма форм, из необъятных дистанций и масштабов рождается ощущение величественного покоя, эпической мощи, безграничной свободы и неудержимого стремления вдаль.

Крошечные фигурки людей растворяются в этой необъятности, хотя их можно все-таки различить справа, на лугу, стелющемся вдоль ближнего к нам берега канала. Но присутствие человека проявляется в рядах приземистых дамб, хижин и домиков, разбросанных на задних планах, в полосках канала, прорезающих слева направо весь лист, в шпилях колоколен, возвышающихся над островками рощ - слева у горизонта и справа, на противоположном берегу ближнего к нам канала.

"Для человека отверста вся земля, весь сей дивный мир с разнообразием своим".

В поздних пейзажах Рембрандт отказывается от травленой гравюры и переходит к существовавшей до него резцовой технике, технике сухой иглы, то есть процарапывания иглой непосредственно по металлу. Эта техника, при которой отсутствует процесс травления кислотой, придает более живой и выразительный характер штриховым линиям, которые, однако, могут быть легко искажены случайными ошибками в работе. С другой стороны, сухая игла дает в оттиске более глубокий, то есть более насыщенный краской тон, хотя светотеневые соотношения в самой краске сами по себе отсутствуют - их приходится теперь целиком моделировать разной густоты штриховкой. И именно обратившись к этой технике, Рембрандт смог наполнить таким богатством колористических оттенков уже знакомый нам "Пейзаж с хижиной и башней", насытить дали воздухом, преломляющим и стушевывающим очертания в "Пейзаже с охотником", 1652-ой год, где на осенней дороге мы встречаемся с вышедшим из далекой деревни на фоне фантастических гор охотником и его собаками. И, наконец, создать такой шедевр световоздушной среды как офорт "Дорога вдоль канала", 1652-ой год.

Длина офортного листа "Дорога вдоль канала" двадцать один, высота восемь сантиметров. В высоту изображение еще меньше, потому что линия горизонта поднимается лишь до половины привычной высоты, то есть всего лишь на два сантиметра от нижнего края. Сильный солнечный свет, падая на неровности первого плана, заставляет сверкать их, если они обращены к солнцу, или мерцать полутенями, если они освещены скользящими лучами, и он же вызывает сочные, черные тени в сторону противоположную солнцу - налево. В этом обилии пространственного свечения, сливающего отдельные предметы в одну слепящую глаза поверхность, мы различаем справа уходящую вдаль дорогу, а слева - горизонтальный залив канала, что позволяет Рембрандту объединить в одну две разновидности пространственной композиции. Широкая сельская дорога, изрытая копытами лошадей и колесами телег, образует своими контурами приземистый треугольник в правой части изображения, основанием которого служит правая половина основания офорта, а вершиной - точка схода на сильно опущенной линии горизонта, всего в трех сантиметрах от правого края. Поднимая взгляд от основания офорта к этой точке, пройдя между пышными деревьями через горизонтальную полоску тени дерева справа, мы всматриваемся в кажущуюся бесконечной даль окрест точки схода и ничего не можем различить, кроме неясных очертаний каких-то построек и кажущейся крошкой далекой колоколенки. Слева на первых планах сверкает канал, весь поросший осокой. На его противоположном берегу, линия которого протягивается от дороги, угадываются скрытые густой, но невысокой, местами приземистой растительностью, одинокие хижины бедняков и слева от них - парусная лодка и сеновал. Все пространство напоено теплым и сухим, но чистым и прозрачным воздухом; водная гладь и обильная листва, равно как дорога и хижины, радуют глаз дыханием вечной жизни.

Так завершается круг пейзажного творчества Рембрандта, охватывающий около двух десятилетий в среднем периоде его деятельности. Пейзаж стал для Рембрандта той областью, где, с одной стороны, он шлифовал свои художественные методы, свои средства воплощения пространственной глубины на поверхности листа, взаимоотношений света и тени, динамики световоздушной среды, и которая, с другой стороны, служила ему для выражения активности человеческого духа. Пейзажи Рембрандта выделяются своей эмоциональной теплотой, своей одухотворенностью не только в голландской, но и всей европейской живописи и графике семнадцатого века. Именно глубокая человечность составляет отличительную особенность пейзажей Рембрандта. Изображают ли они повседневную, мирную сельскую природу или героические столкновения в стране величественных руин и бурных потоков, они невозможны без человека, живущего в этой хижине, ловящего рыбу в этом пруду, остановившегося на этом мостике, гонимого грозой по этой дороге, распрягающего лошадь на этом канале. Они выражают его чувства, воплощают его деяния и его творческую мысль.

Вместе с тем пейзажи Рембрандта пронизаны ощущением непрерывной активности природы, даже в состоянии покоя и глубокого единства всех ее элементов. Причем главным связующим звеном этого единства являются не материально осязаемые формы, а свет и излучаемое им тепло. Никому из предшественников Рембрандта и никому из его современников кроме, может быть, Якоба ван Рейсдаля, не было доступно столь тонкое и проникновенное восприятие природы как живой и эмоциональной среды, окружающей человека.

Это увлечение проблемой среды и ее взаимодействия с человеком, ее эмоционального тона, составляющего основной стержень творчества Рембрандта с конца тридцатых до середины пятидесятых годов, получило свое развитие в двух главных направлениях. С одной стороны, художник погружался в мир патриархальных отношений и семейного быта, в замкнутую атмосферу интерьера. С другой стороны, он обращался к пейзажу, к его световоздушным просторам, зовущим осмыслить человека, его роль во Вселенной.

Однако при всей своей значительности и закономерности пейзажный этап не мог быть особенно длительным, не мог исчерпать всех сторон художественного дарования и творческого метода Рембрандта - художника для которого главной, центральной темой в искусстве всегда оставался человек. Как ни глубоко человечны интерьеры и пейзажи Рембрандта, как ни чутко отражают они движения человеческой души, они все же остаются только периферией человеческого образа, его резонансом.

В середине пятидесятых годов происходит новый перелом в художественном мировосприятии Рембрандта. После периода увлечения проблемой среды Рембрандт полностью отказывается от использования пейзажа и в живописи, и в графике. Рембрандт снова обращается к изображению человека, но на основе более обобщенного стиля и более тесной взаимосвязи всех, в первую очередь, психологических, элементов образа.

Гениальный портретист в живописи, Рембрандт обращается к портрету в офорте чаще всего по заказу и, как иногда кажется, не очень охотно. Среди двух десятков его графических портретов есть немало удивляющих своей внешней холодностью и равнодушным отсутствием сопереживания. И все же в некоторых лучших офортных портретах, преодолевая поистине дьявольские трудности, Рембрандт поднимается до своего высшего художественного уровня.

Именно к этому времени и относится офорт "Рембрандт, рисующий у окна" (высота шестнадцать, ширина тринадцать сантиметров), 1648-ой год, один из самых значительных автопортретов художника, самый замечательный его гравированный автопортрет. Первое, что бросается в глаза в этом офорте, так это чрезвычайная деловитость и серьезность, как в образе художника, так и в окружающей его обстановке. Рембрандт не желает больше казаться ни "аристократом духа", ни тем более светским щеголем. Исчезли все черты светской утонченности и внешнего блеска, перед нами опять сын лейденского мельника. Художник в простой и темной войлочной шляпе (больше похожей на перевернутую кастрюлю без ручки, чем на сколько-нибудь приличный головной убор), в плохонькой рабочей темной куртке, надетой на измятую белую рубашку без воротника, свободно и спокойно сидит за столом, отделяющим его от зрителя. Он изображен лицом к нам, у открытого на левой боковой стене окна, таким образом, чтобы свет падал на крышку стола перед ним, и рисует.

У него напряженное, почти квадратное лицо, широкий, одутловатый, бритый подбородок, усы коротко подстрижены, губы плотно сжаты. На лбу - несколько напряженных поперечных складок. Черты лица чудовищно серьезны; кулак правой руки сжимает стержень - не то карандаш, не то штихель (гравировальную иглу). Несколькими неровными горизонтальными линиями намечены лежащие на толстом фолианте листки бумаги, на которые он опустил тяжелую левую руку. Глаза художника, не прищуриваясь как обычно, тем не менее неумолимо и пристально всматриваются в зрителя, который чувствует себя моделью для будущего создания художника.

Все свидетельствует о том, что Рембрандт пожелал изобразить себя таким, каким он бывал в часы наибольшего творческого напряжения. Художник за работой; и ничто не может нарушить его единения с миром образов, создаваемых его наблюдательностью и фантазией. Игра светотени передает напряженную внутреннюю жизнь усталого и некрасивого, но озаренного изнутри мыслью и вдохновением лица. Как пристально, как проникновенно, каким мудрым, все понимающим и проникающим до самых сокровенных тайн души взором глядит он на того, кого хочет запечатлеть. У этого открытого окна, срезанного левым краем офорта, откуда свет озаряет его черты, глядит так настойчиво, так упорно, словно он видит не модель, а весь мир! Глядит, просветленный горем, познав на себе изменчивость славы, безразличие, а то и враждебность людей, еще вчера превозносивших его до небес! Какой великолепный лист, где ослепительный белый свет, вливающийся в пространство за листом бумаги, сталкиваясь с наступающей изнутри, справа и внизу, кромешной тьмой, создает самую мощную игру светотени на лице и руках Рембрандта! Кажется, что он читает всю жизнь человека, которого он портретирует, и в душе его происходит напряженная борьба света и мглы. Но внешне он абсолютно спокоен.

Единство волевого напора и тяжелых размышлений, глубокой драматичности и неподкупной прямоты, несгибаемая воля художника, непоколебимость его правдивого и страстного суждения о мире - таков смысл портретного образа. Это Рембрандт, достигший полной творческой зрелости, твердо определивший свой путь в жизни и в искусстве, спокойный и уверенный наблюдатель, полный скрытого огня.

Несколько более поздний портрет известного издателя гравюр Клемента де Йонге, 1651-ый год, являет собой пример почти суровой сдержанности, частой у Рембрандта пятидесятых годов. Здесь полностью отсутствует всякий рассказ о человеке, всякое внешнее действие, так же как и отброшены обычные для офорта светотеневые контрасты и тщательная разработка пространства.

Высота офорта двадцать один, ширина шестнадцать сантиметров. Высящаяся пологой горой, начинающейся по всему нижнему краю рисунка, большая и светлая фигура де Йонге, окруженная сверху белым фоном, кажется изолированной от всего мира. И только выглядывающий за левым плечом портретируемого угол спинки деревянного стула хоть что-то говорит об осязаемой среде. Накинув на себя громадное, но легкое, светлое пальто, Клемент де Йонге уселся напротив нас к нам лицом и положил локоть правой руки на скрытую пальто ручку стула. Тонкие пальцы этой руки, выглядывающие из-за незастегнутого пальто на груди, свесились вниз со светской небрежностью. Левая рука в светлой перчатке опущена на закрытые пальто колени. Таким образом, обе руки находятся в покое; все остальное, кроме головы, бегло намечено. Поэтому почти все наше внимание обращено на лицо де Йонге, обрамленное сверху единственным, очень темным, слева черным пятном низкой шляпы с сильно помятыми широченными полями. Снизу лицо окаймлено большим белым воротником.

Конечно, как всегда, наш взгляд падает, прежде всего, на те места лица, где сильнее всего сосредоточена внутренняя жизнь человека - на глаза и рот. В этих острых, почти колющих глазах, внимательный взгляд которых направлен на что-то справа от зрителя, и в этих сжатых, язвительных губах, ямочкообразные вытянутые уголки которых таят в себе одновременно нечто сухо саркастическое и пышно чувственное, раскрывается перед нами удивительная индивидуальность человека, одаренного беспощадно сильным умом и богатым эмоциональным восприятием. В то же время образ де Йонге исполнен горького одиночества и безотрадного разочарования.

Новое в этом офорте по сравнению с предыдущими то, что Рембрандт понимает свою модель как бы изнутри и так выбирает внешние черты, чтобы они были в состоянии выразить своеобразие нервной внутренней жизни, пульсирующей под спокойной внешностью. Во взгляде де Йонге, в его закрытом рте чувствуется трудно сдерживаемое напряжение, и Рембрандт-психолог показывает нам не только внешнее сходство, но и саму жизнь человека. Тень от широкой шляпы, положенная не только на весь лоб, но и поверх глаз, усиливает напряжение, ибо, невольно привлекаемые этим взглядом, мы стремимся проникнуть в него сквозь полутень. И де Йонге поражает нас тонкостью душевной организации; его нервная восприимчивость почти болезненна. А легкий, почти незаметный наклон верхней части туловища и головы влево окончательно создают у нас впечатление, что этот человек готов вскочить со стула в любую минуту. И снова чувствуется его внутренняя сдержанная энергия, сила воли, которая заставляет его оставаться неподвижным. Он видит и понимает многое, очень многое, и все, что он видит, вызывает у него лишь скрытую горькую усмешку.

Эта жизнь, это внутреннее беспокойство при внешней неподвижности находит истинно живописное выражение в противопоставлении света и тени в двух последних офортных портретах, выполненных в 1656-ом году. Это портреты стариков - Яна Лютмы и Томаса Харинга. У сидящего напротив нас ювелира Яна Лютмы, в его приветливых глазах, как естественно они сужены! - таится много плутовства, жизнерадостности и свежести. То же сверкает в уголках глаз. Рот, в свою очередь, говорит об энергии и задоре. Кепи сидит несколько набекрень. Борода подстрижена характерно, залихватски. В легком наклоне массивной головы направо от зрителя опять чувствуется напряжение - и снова оно сдерживается силой, исходящей, как кажется, от мощного затылка.

Глубоко запрятанная внутренняя тревога лучше всего выражена, наверное, в одном из последних офортных портретов (высота офорта двадцать, ширина пятнадцать сантиметров). Рембрандт пользуется здесь всем богатством возможностей языка офорта и выполняет неуловимые штрихи и немыслимые по форме и отделке темные и светлые тональные пятна посредством как сухой иглы, так и протравливания кислотой. Пространство отодвигается вглубь на два-три метра, замыкаясь глухой серой стеной с решетчатым прямоугольным окном наверху. Снизу к нему растет целая темная гора - это тяжелое, черное, мерцающее серебристыми бликами бархатное платье, полностью скрывающее от нас фигуру погруженного в него сидящего напротив человека. И наверху этой горы, над прямоугольником белого воротника, попавшего в самый центр изображения, дрожит усталое, равнодушное старческое лицо, истомленное жизненными радостями и печалями.

Неуловимая светотень обрисовывает неверные черты, моделирует жидкие седые кудри, подчеркивает горизонтальные морщины на лбу и косые - на щеках, передает сухую, пергаментную кожу всего лица. Главный свет сосредоточен на воротнике и манжетах изумительно выполненной художником бархатной одежды; высохшие кисти рук безвольно и спокойно улеглись на подлокотниках. Здесь лицо, как носитель духовного выражения, не нуждается в контрастном подчеркивании, и бархатные ткани играют роль необходимого декоративного противовеса. Вся фигура словно сжилась с креслом и никогда не поднимется. Каждый смотрящий на этот гениальный портрет вновь и вновь удивляется тому, как в нем переданы дрожание, беспокойство и напряженность старости.

Здесь так много запутанного изобилия светопоглощающих и светоотражающих плоскостей в складках одежды, в тяжелой черной занавеси в верхнем левом углу, в формах изрешеченной оконной рамы над головой Харинга, что мы понимаем - нигде еще художественное намерение Рембрандта не сказывалось в офорте так ясно, как здесь. Между всеми этими предметами нет ни одного, который бы приковывал наше внимание как таковой. Но трепет изборожденного морщинами лица Харинга требовал такого сложного, спутанного, шумного сопровождения. Оно лучше всего дает понять, насколько все же это лицо, эта основная мелодия господствует над средой. Смотришь на эти веки, полуопущенные, как если бы трудно держать глаза открытыми, смотришь на этот уже не закрывающийся рот, и чувствуешь короткое учащенное дыхание старика.

Таков старый Томас Якоб Харинг, смотритель камеры несостоятельных должников, на что намекают ржавые прутья окна, как раз над головой портретируемого - камеры, где художник с ним и познакомился.

Все портреты Рембрандта чрезвычайно далеки от бесстрастной фотографической объективности, хотя все они в высшей степени реалистичны. Раскрывая человеческий образ, художник выдвигает на первый план черты, наиболее близкие ему самому. И поэтому в большинстве офортных портретов Рембрандта есть нечто общее, делающее столь различных людей, как смотритель тюрьмы Харинг, врач Бонус, гуманист и патриций Сикс, издатель гравюр де Йонге, неуловимо похожими друг на друга. В трактовке Рембрандта все это люди чувства и мысли, а не действия; в каждом из них мы чувствуем глубокое внутреннее одиночество. В их характерах заметны чуть пассивные, исполненные безотрадной печали черты. И, однако, это не смирение, не безропотная покорность судьбе, это только глубокое понимание жизни, такое, какая она есть.

Робкая надежда на нравственное перерождение проходит через все поздние офорты Рембрандта, но нигде, пожалуй, не выражается с такой силой, как в гравюре "Слепой Товий", 1651-ый год (высота шестнадцать, ширина тринадцать сантиметров). В этом серебристом, прозрачном в деталях офорте замечателен тот минимум средств, которым достигнута трехмерность интерьера за изобразительной поверхностью и передана необычайная насыщенность внутреннего содержания.

Простое крестьянское жилище с камином на заднем плане справа; над разожженным огнем коптятся подвешенные рыбы. Пустое старое кресло перед камином, на третьем плане. Лежащее на полу перед креслом - на втором плане большое сломанное колесо, наверное, от повозки. Старый Товий, очевидно, сидел в кресле спиной к камину. Но какие-то неясные предчувствия - то ли вбежавшая слева в комнату лохматая собачка, тыкающая морду в его ноги, то ли внутренний голос слепого - подсказывают ему, что вести о сыне - или он сам близки. Его сын уехал, чтобы искать отцу исцеления, и эти годы напрасного ожидания, неумирающей надежды и тяжелых забот сделали слепого человека старым и седым. И сейчас, в высочайшем возбуждении ожидания, дрожа от предчувствия, он встал и устремился из комнаты. И он, который тысячу раз, без колебания, шел по дороге от очага к двери, в возбуждении и радости предстоящего часа мгновенно забывает, где дверь, и идет налево, прямо в глухую стену. По полу, а теперь и по этой стене уже стелется его бледная тень. Слабой и дрожащей правой рукой шарит Товий по стене, нащупывая дверь. Выход рядом, справа от Товия, в той же стене, на заднем плане. Комната залита светом, но Товий заперт в ней слепотой. Глубже, душевнее, сдержаннее эта легенда никогда еще не была рассказана.

Вся щемящая горечь, страшное одиночество покинутого в доме слепого старика, безнадежно протянутая вперед правая рука, - и сквозь этот трагизм в лице его с зияющими глазными впадинами и провалившимися щеками пробивается мучительная надежда на встречу с сыном, на таинственный и чудесный исход этой встречи.

Офорт совершенно лишен контрастов света и тени, только фигура Товия, точнее, та ее сторона, которая обращена к двери, несколько темнее окружающих предметов. Очертания интерьера - прямоугольный камин справа, уходящая недалеко в глубину левая стена с дверью, большие яркие квадратные плиты каменного пола, имитируемые трапециями с точкой схода на правом крае изображения, - все эти очертания деталей интерьера показаны легкими, тонкими, как бы дрожащими, порой прерывающимися прямыми штрихами, растворяющими объем человеческой фигуры, подобно тому, как мысли и чувства старика растворяются во взволнованной напряженности его трепетного ожидания. Эти тонкие штрихи на белом фоне растворяют и мятущуюся фигуру Товия в длинном до полу одеянии, которое сейчас упадет с его плеч, с протянутой вперед правой рукой и согнутой, опирающейся на палку, левой. Эти штрихи лишают фигуру Товия материальной определенности, оставляя от всего образа лишь напряжение и одухотворенность большого чистого чувства предстоящей радости или великой муки.

Подобное ощущение человека как слабой некрасивой плоти и напряженно сосредоточенной в себе души воплощено в листе "Христос в Гефсиманском саду", 1653-ий год (длина двенадцать, высота девять сантиметров). Как повествуют евангельские сказания, придя последний раз в этот сад, где он имел обыкновение останавливаться, Христос взял с собой трех учеников. С тоской и печалью сказал он им: "Душа моя объята скорбью в предчувствии смерти. Побудьте здесь и бодрствуйте со мною". И после того отошел от них на расстояние брошенного камня и, преклонив колени, стал молиться: "Авва Отче! Все возможно тебе; избавь же меня от этой чаши! Однако пусть свершится не то, что я хочу, но то, что ты хочешь".

Три раза принимался молиться Христос, в то время как его ученики - мы различаем их бледные фигурки на первом плане слева - были объяты сном. Рембрандт изображает тот момент ночного моления, когда изнемогший в тяжелой внутренней борьбе с самим собой Христос, ноги которого подкосились, вот-вот упадет на землю. В ужасе от понимания предстоящих ему мучений и казни, он стремиться закрыть обеими руками свое склонившееся, измученное, данное несколькими точными штрихами лицо. Пот, подобно крови, стекает с него на землю. Слетевший к Иисусу ангел, опустившись на одно колено, нежно подхватывает Бога-сына под руки, сложенные в молитве, и шепчет ему слова утешения.

Он отказался от противоборства,

Как от вещей, полученных взаймы,

От всемогущества и чудотворства,

И был теперь как смертные, как мы.

Ночная даль теперь казалась краем

Уничтоженья и инобытия.

Простор вселенной был необитаем,

И только сад был местом для жилья.

И, глядя в эти черные провалы,

Пустые, без начала и конца,

Чтоб эта чаша смерти миновала,

В поту кровавом он молил отца.

Собравшийся было своей гибелью искупить вину человечества, Христос выглядит истерзанным и жалким; силы его иссякли. Душевное потрясение, отчаяние, страх и одиночество достигают здесь трагического подъема такой могучей духовной силы, что вызывают драматические отзвуки в природе - бурные тучи и потоки дождя проходят над землей, небо и земля приходят в колебание, горный замок с прямоугольной черной башней на заднем плане, слева, кажется колеблющимся. Месяц разрывает облака и словно борется с мчащейся справа тучей.

Три апостола лежат слева от нас в придорожном ковыле и грезят в тревожном сне, в то время как главные персонажи - сложивший большие перистые крылья коленопреклоненный ангел в центре офорта и истерзанный душевными муками Христос справа - оказываются втянутыми в страстные события природы. Только их светлые пятна и разорванные штрихами плоскости вспыхивают из темного потока, подобно жутким молниям. Человеческие фигуры здесь вполне подчинены тому, что происходит во Вселенной. Рембрандт выступает здесь как график космического, одушевляет и делает живыми неподвластные человеку могучие стихии.

Встав после молитвы и возвратясь к ученикам, Христос скажет им: "Вы все спите да почиваете? Довольно! Вот настает час, в который сын человеческий будет предан в руки грешников. Подымайтесь, пойдемте. Вот приближается тот, кто предал меня".

И лишь сказал, неведомо откуда

Толпа рабов и скопище бродяг,

Огни, мечи и впереди - Иуда

С предательским лобзаньем на устах.

Петр дал мечом отпор головорезам

И ухо одному из них отсек.

Но слышит: "Спор нельзя решать железом.

Вложи свой меч на место, человек.

Неужто тьмы крылатых легионов

Отец не снарядил бы мне сюда?

И, волоска тогда на мне не тронув,

Враги рассеялись бы без следа.

Но книга жизни подошла к странице,

Которая дороже всех святынь.

Сейчас должно написанное сбыться,

Пускай же сбудется оно. Аминь.

Ты видишь, ход веков подобен притче

И может загореться на ходу.

Во имя страшного ее величья

Я в добровольных муках в гроб сойду.

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

Так крохотный рембрандтовский листок говорит нам о многом, о бесконечно большом.

В работах Рембрандта позднего периода человеческий образ раскрывается не в форсированном действии, как было у него в период "бури и натиска", а, напротив, в полнейшем внешнем бездействии. Не через драматизированный рассказ о поступках, а через драматическую сконцентрированность духовной жизни и душевного состояния. И от этого так постоянен в его офортах художественный мотив сосредоточенности: в своей замкнутости, духовной обособленности, человек как бы находит себе защиту от несущего ему страдания хаоса жизни. А в богатстве своего чувства, в неповторимости своей психической настроенности, ищет он нечто, этому хаосу противостоящее.

Эта своеобразная зыбкость форм еще более усиливается в офорте "Давид на молитве", 1652-ой год (высота офорта четырнадцать, ширина десять сантиметров). Действие происходит ночью в темной спальне. Композиция пространства офорта диагональная, точка схода уходящих в глубину линий находится на невидимой линии горизонта, справа, за пределами листа. Здесь пышность раздвинутых вправо и влево занавесей над ложем и богатое убранство самого ложа, уходящего от середины левого края изображения в глубину направо, к точке схода, делают особенно острым ощущение слабости и бессилия старого Давида на втором плане, упавшего перед ложем на колени, опершегося на него локтями и молитвенно сложившего ладони под подбородком. Фигура Давида показана в трехчетвертном повороте, почти со спины. Голова, обращенный направо профиль, дана лишь контуром, с косой штриховкой внутри все, что говорит о внутреннем содержании, дано намеком, сдержано, но потому так сильно и душевно.

Безмерная одинокость, трагическая заброшенность, горькая угнетенность переполняют душу царя-псалмопевца. Арфа отброшена к зрителю - она лежит вдоль нижнего края офорта; лишь во внутренней мелодии, в таинственных голосах, поющих в его душе, находит Давид успокоение. И скользящий, трепетный свет, загорающийся на пышной передней занавеси слева от нас, на передней части ложи и на спине Давида, словно вторит этому внутреннему звучанию, в то время как голову раскаивающегося царя окружает глухая тьма фона в глубине между занавесями. Искусство Рембрандта заставляет говорить фигуры, повернутые спиной к зрителю.

Одновременно с поисками средств психологической углубленности образов Рембрандт глубоко изучает ослепляющее действие яркого света. Почти все, что нарисовано и вырезано им в 1652-1654-ом годах, показывает как Рембрандт, при ограниченных средствах рисунка, при той незначительной светлоте, на которую способен белый лист бумаги, стремится к достижению силы освещения, которую мы воспринимаем, смотря на поистине горящий источник. Кто хочет понять хотя бы некоторые особенности работы художника над этой проблемой, должен познакомиться с листом, который, на первый взгляд, некрасив, лишен всякого очарования, очень жесток и раскрывается для зрителя лишь постепенно - это офорт "Игра в гольф", 1654-ый год. Гольф - это игра в мяч, который загоняют клюшками в лунки через ряд искусственных заграждений.

Длина офорта четырнадцать, высота десять сантиметров. Сидящий на первом плане справа лицом к нам молодой герой находится внутри слабоосвещенного кабачка, почти в полной темноте. Он сидит на скамейке за столом перед расположенным за его головой квадратным окном, несколько сдвинутым также вправо от главной вертикали изображения. Всю левую треть офорта занимает изображение ярко освещенного проема за большой распахнутой дверью, как бы разделяющего офорт на две неравные части. В проеме, как и за окном, царит жаркий солнечный полдень. Мы смотрим в эту сверкающе-светящуюся атмосферу и в первый момент вообще ничего не можем различить, кроме каких-то редких, разорванных, беспорядочных штрихов, в которых, однако, угадываются контуры каких-то фигур. Причудлив верхний край окна - он весь кажется съеденным ярким освещением с той стороны - штриховка стены, ослабевая, прекращается без всякого намека на обрамляющий контур. Затем мы явственно узнаем в проеме фигуру игрока, который гонит клюшкой мяч, а в окне - пару отдыхающих, сидящих на каком-то возвышении по ту сторону, они беззаботно пируют. Короткие полуденные тени от фигуры игрока падают совершенно вертикально и образуют на предметной плоскости лишь небольшие слабые пятнышки; за окном никаких теней нет. Такова сила света снаружи. Рембрандт хорошо знал, что этот сильнейший из всех светочей - солнечный свет - нельзя показать вместе со своим ослепительным источником - солнечным диском.

Но задумчивый герой офорта, погруженный в темноту, безразличен к полыхающему за ним и слева от него свету, к шумной игре за порогом и веселому разговору пирующих аристократов. В надвинутой на глаза черной шляпе, бросающей глубокую тень на грустное юношеское лицо, облокотившийся на стоящий справа от нас стол локтем левой руки, сцепивший пальцы обеих рук на животе и вызывающе вытянув левую ногу на скамейку, зацепив башмаком край открытой двери, он безраздельно поглощен своим внутренним миром, погружен в зыбкую атмосферу неопределенных настроений, полуосознанных мыслей и оттенков трагических переживаний. На его одежде танцуют крошечные пятнышки света, и невозможно дать себе отчет, какие из них являются действием внешнего, вторгающегося света, а какие - световыми пятнами, всюду приносимыми отражением с освещенных предметов, то есть рефлексами.

На столе, у правого края офорта, стоит небольшой стеклянный графин, на котором только и сосредоточивается весь свет, попавший внутрь кабачка, и по дощатой крышке стола от него расползается нечеткое и бледное световое пятно. Мы переводим взгляд на слегка склоненную влево голову юноши, на пуговицы его наглухо застегнутого камзола, на сцепленные пальцы, окидываем взглядом всю его позу. И в нашем сознании запечатлевается глубокий, тревожный психологический образ.

Своеобразно и, возможно, наиболее глубоко образная тема величия человеческой мысли, данная в психологическом плане, воплощена в офорте, известном под поздним названием "Фауст", 1653-ий год. Сказание о докторе Фаусте, жаждущем знаний и проникающем в сверхъестественные тайны с помощью нечистой силы, это сказание было не только в материковой Европе, но даже в Англии любимым сюжетом литературных переработок. Народный рассказ, напечатанный во Франкфурте-на-Майне в 1558-ом году, был переведен почти на все языки Западной Европы, и был хорошо известен Рембрандту. Жизнь ученого, нарушающего верность богословию и обращающегося к медицине и естественным наукам, изображена в книге с осуждением той "дерзости", с которой Фауст "берет орлиные крылья, желает изведать все глубины на небе и на земле". Та же "дерзость" влечет его к союзу с дьяволом, но, заключив с ним договор, Фауст впадает в порочное сластолюбие, и, под конец, дьявол отправляет смельчака в ад на вечное мучение.

Гравюра Рембрандта "Фауст" (ширина шестнадцать, высота двадцать один сантиметр), стала чем-то совершенно новым в мировой графике. И в самом деле, даже для современного зрителя, которого трудно удивить, этот офорт при его первом рассмотрении, сразу становится явлением магической силы. В нем впервые виден сам свет: солнце, которое мы в прежних офортах чувствовали у себя за спиной, или угадывали где-то над головой или сбоку, постепенно передвинулось. Мы смотрим через затененный фаустовский кабинет прямо навстречу свету, и он нас ослепляет. Это ослепляющее действие света в пятидесятых годах становится главным предметом исследования Рембрандта-экспериментатора.

Изображение большого прямоугольного зарешеченного окна в глубине на противоположной черной стене занимает верхнюю правую часть офорта; на первом плане слева в нескольких шагах от нас хорошо видна высокая серая фигура прославленного чародея-алхимика, дни и ночи погруженного в тайны черной магии. С утра он даже не успел переменить костюм - после многих усилий ему удалось, наконец, заклинание. И он в волнении привстал с деревянного кресла, ручка которого виднеется в левом нижнем углу, и оперся обеими руками о край рабочего стола, уходящего в глубину - трапеция поверхности стола занимает почти всю правую часть нижней половины гравюры. Стол завален книгами и листами бумаги; ближе всего, перед пюпитром, лежит полураскрытая записная книжка ученого доктора, а между нами и столом справа установлен старинный глобус. Видно только верхнее его полушарие, поскольку нижний край изображения проходит как раз по его экватору. Слева, в полумраке кабинета, за Фаустом мы видим срезанную верхним краем офорта свисающую пеструю штору, а за ней, на возвышении - человеческий череп.

Касаясь пюпитра сжимающимися в кулак пальцами правой, близкой к зрителю, руки, в которых зажат карандаш, выпрямляя сгорбленные плечи под широким измятым халатом, расстегнутым на груди, алхимик, слегка втягивая голову в плечи и в то же время приподнимая лицо, поворачивается и напряженно всматривается в чудесное видение, возникшее в нижней части окна и озарившее его сумрачное жилище - сияющий магический диск с расположенными внутри него концентрическими кругами латинскими буквами.

Диск пышет холодным и ярким пламенем, излучая во все стороны неравной длины узкие белые полоски света. От его неслышного дыхания вздымаются вверх легкие газовые занавески слева от окна, но все остальные предметы, и даже бумаги справа и штора слева, остаются в полной неподвижности. Справа от огненного диска виднеется еще один диск, на этот раз эллиптической формы, вытянутый вверх и вниз. В прозрачном ореоле этих светлых фигур из мрака над столом еле вырисовываются таинственные темные кисти рук неведомого существа - вызванного Фаустом духа. Сплетая пальцы, они как бы изображают молитвенный жест этого существа, на месте головы которого сияет магический диск.

В выражении сухого старческого лица Фауста - вопрос и беспокойство. Как все великие произведения Рембрандта, эта гравюра овеяна тайной и озарена чудом. Она томит; и мы, изучая ее, исполнены такого же беспокойства и нетерпеливого ожидания, как доктор Фауст. Вдохновенная сосредоточенность ученого, его внутреннее усилие длительны и непрерывны. Они не только вызывают видение, но и поддерживают его бытие.

Огромную роль в решении образной задачи Рембрандта в этом офорте играет свет. Мы смотрим прямо в светлый прямоугольник окна, на фоне которого внизу появляется яркий таинственный диск, и нам кажется, что он проникает в комнату вместе с льющимися из верхней части окна солнечными лучами. Это светлое пятно окна и сверкающий диск в его нижней части, несколько правее центра гравюры, настолько ослепительны, что все окружающее воспринимается неясно, расплывчато, без четких контуров и твердых объемов, как в сновидении. Даже четыре вертикальных арочных проема узорной решетки верхней части окна, между которыми вливается свет, даны слабыми разрывающимися штрихами. Все в глубине помещения между нами и окном - фигура распрямляющегося Фауста, книги и глобус справа от него, череп и штора слева - расплывается в зыбкой полутьме. Все - за исключением светлой шапочки алхимика, которая светится таким же ослепительным, прямо-таки пышущим светом.

Исполнение изумляет одновременно и своей силой, и своей нежностью; все тени как бы живут. Неверная атмосфера, облекающая все предметы, дает впечатление лаборатории средневековых алхимиков, где научные истины возникали только в мерцающем огне сквозь прозрачные клубы дыма.

Так, пользуясь приемом иррадиации света (иррадиацией называется кажущееся увеличение размеров светлых фигур на темном фоне по сравнению с размерами таких же фигур, но темных на светлом фоне), Рембрандт еще более усиливает таинственность изображаемого события и вместе с тем еще сильнее подчеркивает творческую силу одухотворенного человека в его стремлении проникнуть в тайны Вселенной. Формирующая деятельность духовной жизни человека раскрыта художником в этом гениальном офорте с почти программной отчетливостью. Не выходя за границы повседневности, не взлетая в заоблачные выси и не опускаясь на дно морское, мыслящий герой Рембрандта через таинственные начертания света в своей комнате проникается смыслом мироздания, о чем позднее, иным языком, скажет гетевский Фауст, увидевший знак макрокосма - знак звездного мира:

Я оживаю, глядя на узор

И вновь бужу уснувшие желанья.

Кто из богов придумал этот знак?

Какое исцеленье от унынья

Дает нам сочетанье этих линий!

Расходится томивший душу мрак.

Все проясняется, как на картине.

И вот мне кажется, что сам я - бог.

И вижу символ мира, разбирая

Вселенную от края и до края.

Издание трагедии друга Рембрандта Яна Сикса "Медея" побудило художника взяться за языческий сюжет, о чем свидетельствует великолепный офорт 1648-го года "Свадьба Язона и Креузы" (высота двадцать четыре, ширина восемнадцать сантиметров). Рембрандт любил античность, но никогда не изучал археологии, и потому свадебный обряд, описанный Еврипидом, он представил как религиозное торжество, напоминающее обряды католической церкви. За сдвинутыми в правый верхний угол пышными театральными занавесями он изобразил фантастически просторный зал между высокими колоннами, на капители которых опираются еще более высокие своды - так что, несмотря на вертикальный формат изображения и опущенную линию голов (линию перспективного горизонта), находящиеся над верхним краем изображения потолки не видны.

Несколько ниже центра гравюры, на втором плане, на возвышении, к которому от нас ведет широкая невысокая (десять ступеней), лестница, мы видим установленный прямоугольный жертвенник, в полроста человека. На нем дымится жертва. Ближе к нам, справа, под занавесями, обращенная к жертвеннику, чинно восседает покровительница брака богиня Юнона; что это именно она, можно догадаться по ее атрибуту - стоящему в ее ногах павлину. Между затененным силуэтом Юноны и ярко освещенным жертвенником стоит жрец в широкой ниспадающей до ног одежде и высоком тюрбане, сжимающий в обеих руках тонкий и высокий посох - все эти предметы есть не что иное, как фантастически преобразованные на восточный лад принадлежности христианского епископа. Жрец благословляет чету новобрачных - одетые в царские одежды, они припали на одно колено слева от жертвенника. Остальная часть храма вся заполнена множеством знатных лиц; выше их расположился хор - десятка два видных нам по пояс певчих, славящих юную брачную чету. Снопы света льются справа из глубины через высокие закругленные наверху окна; весь интерьер залит этим радостным светом. Весь - кроме самого первого плана, просцениума перед залом, и занавесями, и лестницей, где царит глубокая тьма.

И из этой тьмы в правом нижнем углу словно возникла скорбная гордая и властная женщина в богатой одежде. Она, словно в изумлении вскинув руки, медленно плывет мимо нас влево, в то время как старая служанка, фигура которой срезана правым краем гравюры, почтительно поддерживает шлейф ее царственного платья. Несмотря на то, что эта героиня находится к нам ближе всех остальных участников сцены, черты ее лица не так ясны, они расплываются в наступающей снизу темноте. Но мы угадываем и в выражении ее окаменевшего лица, и в ее напряженной позе, и в ее бесшумной походке неизбывное горе, трудно сдерживаемую обиду и ярость, неукротимую волю, рой зловещих замыслов - перед нами раскрывается вся ее истерзанная внутренней борьбой между смирением и страстью душа.

Если мы еще не догадываемся, что это оставленная предводителем аргонавтов Язоном волшебница Медея, которая когда-то спасла ему жизнь и помогла ему добыть золотое руно, то прочтем это в подписанных под изображением стихах Яна Сикса. Вот они в подстрочном переводе:

Креуза и Язон клянутся здесь друг другу в верности,

Медея, жена Язона, несправедливо устраненная,

В гневе решается дать волю своей мстительности.

Увы, как дорого придется поплатиться за неправое дело.

Ради любимого человека Медея оставила царскую семью, родину, бежала в далекую и чуждую ей Грецию. Она страстно любит Язона, она мать двух его детей. Язон бросил ее, он женится на наследнице коринфского престола. Она отомстит Язону, безжалостно разбившему ее жизнь. Она убьет своих детей, ради будущего счастья которых, по словам Язона, он вступил в новый брак. Медея погубит и свою соперницу, послав ей со своими обреченными на смерть детьми отравленный наряд. А сейчас она, глотая слезы, слушает вопросы жреца и кощунственные ответы Язона.

На первых оттисках этого офорта восседающая к нам спиной Юнона была изображена с непокрытой головой. Впоследствии Рембрандт придал богине более величественный вид, надев на ее голову корону. Гравюра эта пользовалась такой славой, что всякий любитель искусств считал необходимым иметь ее в обоих вариантах - Юнона без короны и Юнона в короне.

Для кажущегося вначале странным офорта 1656-го года "Авраам и три спутника" (высота шестнадцать, ширина тринадцать сантиметров), изображающего трех необычных посетителей патриарха, восседающих, по восточному обычаю, прямо на земле, перед входом в дом, Рембрандту послужила в качестве натуры одна индийская миниатюра, изображающая восточное существо в восточной пышности. С удивлением, восторгом и долей недоверия к изображаемому, мы видим - в творчестве Рембрандта в первый и последний раз - самого Бога-отца. Яхве, он же Иегова, он же Саваоф в виде почтенного старца лет восьмидесяти в восточной одежде с расписным поясом, с окладисто падающей белой бородой, сидит к нам лицом в каких-нибудь трех-четырех шагах от нас слева за ковриком, на котором Авраам услужливо разложил блюда с лепешками. Бог, по восточному обычаю поджав ноги, степенно обращается к Аврааму, жестикулируя левой рукой и держа в правой чашу с вином, с видом опытного пьяницы и уверенного в непогрешимости своего знания философа.

По обе стороны от Бога сидят, со сложенными за спиной крыльями, бородатые мужчины лет по сорока, и это непривычное сочетание бородатых лиц с нежными перистыми крыльями делает сцену еще более странной. Но Рембрандт следует здесь букве Священного Писания, где речь идет об ангелах-мужах, а не о юношах; да и с художественной точки зрения, по-видимому, только такие зрелые ангелы могут составить естественную свиту создателя Вселенной и человека в столь неестественной обстановке. Изображенный по пояс, в профиль, в правом нижнем углу тщедушный старичок Авраам, склонившись перед могучими гостями в раболепной позе, с кувшином вина в левой руке, покорно внимает рассуждениям Господа. В то время как за приоткрытой дверью на заднем плане слева, почти неразличимая в темноте, Сарра подслушивает речи Бога и недоверчиво усмехается, заслышав предсказание о рождении сына у нее, старухи. И, наконец, шестой персонаж офорта, сын Авраама и Агари, подросток Измаил, будущий родоначальник арабов, повернувшись к нам спиной, упражняется в стрельбе из лука. Но относительное обилие персонажей нисколько не мешает восприятию главного содержания этой легендарной сцены у Рембрандта - это прекрасное изображение освещенного солнцем готовящегося к питию Бога в светлых одеждах, и его ангелов, и аппетитного угощения. Каждый может убедиться, что Господь нисходит к людям в человеческом образе и пьет с ними вино, отдавая дань радости и понимания своему творению.

Мы видим, что произведения Рембрандта, созданные на религиозные сюжеты, отличаются от его светских произведений, например, портретов, именно наличием момента чудесного. Туманные мистические догматы христианского вероучения Рембрандт стремится перевести на язык реальных чувственных образов. Религиозный сюжет остается таковым лишь по традиционной форме, а догматическая идея исчезает под напором земных чувств, линий, фигур и красок, и перевод при этом утрачивает все черты оригинала. Непредставимое и неизобразимое религиозное чудо на полотнах Рембрандта превращается в реальное и зримое чудо гения, мастерства и красоты.

Подлинная вера не может быть, по существу, подкреплена внешними по отношению к ней данными. Увидеть в каком-то событии чудо возможно лишь тогда, когда зритель наделен так называемой благодатью веры, обладает глазами веры. То обстоятельство, что чудо находит отклик лишь в душе верующего, а вне веры остается безответным, хорошо выражено в Фаусте Гете. Фауст, услышав раздавшиеся на улице звуки пасхального песнопения, размышляет:

Посланию я внимаю охотно,

Но у меня нет веры. Чудо

Веры, любимое дитя!

То обстоятельство, что в так и не законченном десять лет назад офорте "Христос, исцеляющий больных", более широко понимаемая им идея Христа не только как чудотворца и врачевателя, но, в первую очередь, бунтаря и освободителя, так и не была им воплощена, не давала Рембрандту покоя. И теперь, десять лет спустя после "Листа в сто гульденов", он осуществил этот замысел на более маленьком, менее великолепном, но бесконечно более глубоком по содержанию листе.

Высота офорта "Проповедь Христа", 1656-ой год, шестнадцать, длина двадцать один сантиметр. Стоя на небольшом белом возвышении в глубине, в центре, в длинной одежде, босой, Христос, всплескивая руками, объясняет собравшимся нравственные истины. Он сильно изменился со времени "Листа в сто гульденов". Все во внешнем облике этого человека, стоящего к нам лицом, просто. Темные волосы лежат гладко в прядях, борода широко обрезана, и одежда уже не образует тонкие драпировки - она ниспадает тяжело, толсто, как шерстяная, а может быть, дерюга. Фигура Христа становится от этого массивной и тяжелой. Лицо у Христа широкое, с сильно развитыми костями, нижнесаксонский тип, человек из народа, которому трудно говорить. Сострадательный и утешающий наклон головы вправо сопровождает его неумелые, но убедительные, гипнотизирующие слова. Руки - сильные, мускулистые - не дают себе уже более труда чередоваться в жестах. В остром взмахе они обе говорят одно и то же запинающимся, но полновесным языком. "Блаженны, говорит он, - нищие духом, ибо их есть царство небесное! Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они будут помилованы. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они нарекутся сынами Божьими. Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное!"

Христос явно выделен из толпы; выделяясь из темного фона и освещая кружок слушающих, он говорит из офорта, и зритель, рассматривающий изображение, чувствует сильный звук его слов. Вокруг него, слева и справа, располагается разорванный на первом плане круг слушателей; Христос исцеляет уже не тело, а душу, подает отраду трудящимся и обремененным, и сколько глубины и искренности должно быть в словах, которым все так глубоко и безмолвно внемлют. Никто из слушателей не говорит ни слова, но их лица, фигуры, позы - на редкость красноречивы. Спокойно и убежденно сидит справа от Христа, у его ног, на том же возвышении, на корточках, в простой и длинной рубахе - тунике - любимый его ученик, Иоанн, голова которого гладко расчесана на две стороны прямым пробором, как у женщины из простонародья. Правее его, на втором плане, прямо на земле сидит человек, с сокрушенным выражением сухого пергаментного лица. Пораженный услышанным, он опустился на колени, опираясь локтем правой руки о край возвышения, держа ее пальцы у полуоткрытого рта. Несколькими точными и короткими штрихами Рембрандт моделирует черты его слегка запрокинутого, обращенного к Христу лица, с ничего не видящими открытыми глазами. Может быть, так слушают иногда любимую музыку, вливающуюся горькой надеждой в измученное сердце. За ним, на третьем плане, стоит подавшийся вперед к Христу длиннобородый старик-бедняк в темных лохмотьях. Все ниже наклоняя спину и вытягивая остроносую голову, он боится упустить хотя бы одно слово. И таких же несчастных, погруженных в тень и свои суровые мысли стариков, одетых еще хуже, мы видим на дальних планах справа; они зябко кутают мерзнущие руки в широкие рукава. Между ними справа и Христом слева мы видим в арочном проеме дома часть светлого дворика перед двумя этажами без окон следующего дома, с приставленными к голым стенам узкими и высокими стремянками, по которым жители взбираются в свои норы на верхних этажах - мы попали в квартал отверженных.

Слева, на первом плане, почти прикасаясь к левому краю изображения, спиной к нам, стоит видный во весь рост дородный господин в нарядной одежде и восточной пестрой чалме. Он вполне спокоен и деловит, как местный староста; в нужный момент он просто закроет непристойное с его точки зрения собрание бедняков и нищих и тем самым оборвет неприятную для него проповедь. И, наконец, выше его, на втором и третьем плане, вровень с Христом и дальше его на том же возвышении, стоят люди, которых словами нельзя убедить: тупость и самодовольство с налетом неумелого актерства - единственное, что можно прочесть на их заплывших лицах.

Смотришь на этих "достойных" пожилых людей, и сразу замечаешь самого освещенного человека (в трехчетвертном повороте) с выбритой макушкой тонзурой. Повернув к Христу свой толстый старый череп, он презрительно мерит его взглядом с головы до ног и вздергивает носом; как будто слова, которые он слышит, ему смердят. Перед ним, на втором плане другой противник Христа в широкой шляпе, играя перед своими приятелями способного к размышлениям человека, почесывает большим пальцем правой руки бородку. Но он сомневается не в истинах Христа, которые ему чужды, а в правильности своего поведения, поскольку до сих пор не знает, как ему следует держаться в этой непривычной для него ситуации, чтобы начальство его не осудило, но и народ чтобы считал своим. Но Христос обращается не к этим обеспеченным лицемерам, а к тем, справа от нас, обремененным заботами и духовно нищим. И эта расступившаяся перед нами и замершая небольшая толпа кажется преисполненной единой молчащей и слушающей душой.

Христос почти не отличается от своих приверженцев, только немного неуклюжая, хотя устойчивая фигура его выражает одиночество. В его позе вопрос и усталость, в лице - недоуменная сосредоточенность, словно он прислушивается к чему-то, звучащему в его душе. Не случайно под ним, в центре второго плана, зияет пустота стенки яркого возвышения, а его взгляд направлен вниз, на пол, по которому на первом плане ползает на животике ребенок, наклонив русую головку навстречу зрителю и протянув к нам ручки, занятые игрой с клубком ниток. В жесте безвольно вскинутых рук Христа, в их растопыренных пальцах, в наклоне головы чуть качнувшейся вправо от нас остро чувствуется недоуменный вопрос: да верно ли меня понимают, да пойдут ли за мной те, кого я побуждаю к борьбе за справедливость?

"Проповедь Христа" - одна из вершин Рембрандта-психолога. Трудно найти другое произведение западного искусства, где подобная тонкость психологических оттенков соединялась бы с подобной глубиной и определенностью характеристики. Но, может быть, главное в этом замечательном офорте - глубочайшая сконцентрированность самого драматического события, в котором нет внешнего действия, но в котором дано нечто, превосходящее по напряжению обыденную атмосферу жизни и рождающее в участниках (как и в "Листе в сто гульденов") веру в чудо, но на этот раз в чудо их нравственного перерождения. Никогда еще искусство Рембрандта не служило так всецело единому душевному действию.

Так значительность и несравненная драматическая глубина события объединяют людей, тесно сближают их общностью чувств. Как раз в этой драматичности видит Рембрандт своеобразный выход из горького одиночества и холодной обособленности, так трагически переполняющих образы многих его героев. И как раз в этом - еще одна, быть может, важнейшая причина постоянного обращения Рембрандта к темам библейской и евангельской истории. В условиях окружающего его филистерского, мещанского быта только она позволяет ему создавать в произведениях тот необходимый уровень драматической напряженности, в момент которой человеческое начало в людях обнаруживается полнее всего. Не реальная среда деловитых и аристократизирующихся голландских бюргеров, самодовольных и ограниченных, а только героическая атмосфера древней легенды предлагает художнику обязательность трагедии, выявленной или потенциальной, но, по мысли Рембрандта, неминуемо выводящей человека из его замкнутой отчужденности.

И это объясняет тот потрясающий трагический накал, которым пронизаны значительнейшие из последних офортов Рембрандта - так называемые "Ночные сцены".

Цикл "Ночные сцены" создавался Рембрандтом в течение нескольких лет, с 1652-го года по 1658-ой, и посвящен он важнейшим эпизодам евангельского сказания: "Поклонение волхвов", "Поклонение пастухов", "Принесение во храм", "Бегство в Египет", "Снятие с креста" и "Положение во гроб".

В каждом из этих листов среди глухого ночного пространства маленькая кучка единомышленников, освещенная фонарем или факелом, словно шайка заговорщиков, в молчании теснится друг к другу. И всюду, как еще одного невидимого, но важнейшего участника сцены, мы ощущаем присутствие драматической эмоции, чувство страха, ужаса смерти, исключительности происходящего, которая придает каждой сцене характер чрезвычайной значительности, необычности, что вместе с поразительными контрастами света и тени предельно усиливает напряженность душевной атмосферы. Все сцены решены как трагические ночные видения, где один лишь свет выражает смысл происходящего.

В "Ночных сценах" художник использует весь диапазон гравюрной техники, находит все новые и новые, почти живописные возможности сухого и бесцветного языка офорта. В "Ночных сценах" почти нет чистых белых или полностью черных тональных пятен. Почти все предметы и люди погружены в серо-черную мглу, где то и дело вспыхивают, оживляя пространство, белые огоньки на сером или черные точки на белом, определяющие правильный акцент или подчеркивающие интенсивность света или черноты силой контраста. Вводя новые штрихи, Рембрандт постоянно сокращает количество света, меняет направление его и концентрацию, производит перегруппировку освещенных и затененных поверхностей. Он применяет сухую иглу, глубокое травление и, наконец, так называемую густую затяжку, то есть непосредственное наложение тончайшего слоя краски на поверхность доски - и в результате добивается максимальной силы эмоционального выражения.

Отсутствует повествование в "Поклонении пастухов", 1652-ой год (длина двадцать три, высота одиннадцать сантиметров). Чистая эмоция переполняет офорт, и выразителем этой эмоции оказывается свет, с трудом скользящий, неуловимо трепещущий, готовый погаснуть в любое мгновение в темном и таинственном пространстве. Почти вся изобразительная поверхность зачернена, и тем ярче светится в центре офорта фонарь, который держит в опущенной правой руке первый из входящих слева пастухов. Размеры этого фонаря на листе - не больше сантиметра. Все остальное долго остается непонятным; но как этот фонарь горит желтоватым светом, на наших глазах создавая вокруг себя пространство, будто пластически, выпукло вися в воздухе, как свет его играет и переливается во мгле за изобразительной поверхностью, как бы отбивая на невидимом инструменте всевозможные аккорды - все это абсолютно побеждает, очаровывает. Еще ни разу это не было показано Рембрандтом так прекрасно.

Это вовсе не светлый квадратик, окаймленный тысячами штрихов на светлом листе так, что края его лучатся и фосфоресцируют с удивительным искусством. Но это нечто удивительное, размером с человеческую голову, что горит и пылает внутри, в нескольких метрах от нас, распространяя вокруг себя свет и тепло. Стоит только сравнить свет этого фонаря, изображенного Рембрандтом, с белыми полосами чистой бумаги, окаймляющими изображение, как станет невозможным рассматривать то и другое как нечто однокрасочное. В хлеву темно, и лишь лицо лежащей в глубине справа мадонны слабо освещено. И кажется, что не столько источник света, сколько само это серое лицо излучает сияние и тепло - то высокое человеческое чувство, которое переполняет Марию и согревает все кругом. В этом лице - удивительная мягкость и нежность. В нем не только материнское отношение к глубоко спящему справа младенцу любовь, озабоченность, умиленность. Но она словно сосредоточивает общие чувства этих людей, чьи высокие фигуры в левой половине офорта мы скорее угадываем, чем видим.

Поза лежащей головой направо Марии неопределенна, слева и внизу от нее все зачернено. Неверное мерцание белой повязки на лбу и тряпья вместо подушек окружает ее повернутое лицо с полузакрытыми глазами, сообщая ее образу черты зыбкости, завороженности, недоговоренности. Она, как тающее сновидение, витает вместе со спеленатым младенцем в чудесном пространстве за нижней правой четвертью листа, словно наполняя его теплой эмоциональной средой.

"Когда Рембрандт изображает богоматерь в виде нидерландской крестьянки, - пишет Гете, - то любой господчик полагает, что извращена история. Итальянцы это делали лучше, скажет он".

Обратимся к величайшему творению Рафаэля, созданному им в 1515-1517-ом годах, незадолго до своей преждевременной смерти, для церкви святого Сикста в небольшом итальянском городке Пьяченце, к его "Сикстинской мадонне". Размеры картины: высота двести шестьдесят пять, ширина сто девяносто шесть сантиметров. Удивительна ее судьба. В 1754-ом году картина была куплена у монахов Дрезденской галереей за двадцать тысяч венецианских цехинов, что в переводе составляло семьдесят килограммов золота. Как мы знаем, в годы Второй Мировой войны по особому распоряжению гитлеровского правительства художественные ценности галереи, в том числе "Сикстинская мадонна" Рафаэля, и "Автопортрет Рембрандта с Саскией", и другие были вывезены и спрятаны в нескольких тайниках, совершенно непригодных для хранения живописи. Спасенная советскими солдатами от гибели в мае 1945-го года, "Сикстинская мадонна" была вывезена в Москву, а в 1956-ом году возвращена в Дрезден.

В отличие от многих других, светлых по настроению, лиричных рафаэлевских мадонн, это - величавый образ, полный глубокого переживания и значения; предельная ясность и красота художественного языка сочетаются в нем с величайшей одухотворенностью замысла. Мадонна была задумана Рафаэлем как идеал женской и материнской красоты, возвышенный и прекрасный, и вместе с тем осязательный, близкий человеку. Внезапно распахнулись и поднялись к верхним углам картины зацепленные за карниз зеленые занавеси, и глазам зрителя открылось видение чистой красоты, изображенное во весь рост, окруженное золотистым сиянием; шествующая к нам по клубящимся белым облакам Мария, бережно и любовно несущая на руках младенца Христа. Над ней и со всех сторон скорее угадываются, чем видятся мерцающие, тающие в эфире призрачные лики ангелочков-херувимов, за которыми просвечивает и раскрывается бесконечная сияющая даль.

Так Рафаэлю, может быть, в большей мере, чем кому-либо, удалось добиться сочетания жизненной правдивости с чертами идеального совершенства. Спокойный, еле заметно выгибающийся влево силуэт мадонны четко вырисовывается на фоне светлого сияющего неба. Она двигалась легкой решительной поступью и не то остановилась, не то парит в небе. Встречный ветер нежно вздувает вправо от нас ниспадающее с головы до пояса светло-коричневое покрывало, в то время как пышные, выгибающиеся книзу дугообразные складки ее синего плаща не столько закрывают, сколько подчеркивают пластические формы тела. От этого фигура мадонны, словно охваченная невидимой, но ясно читаемой нами необыкновенной простой замкнутой линией контура, плавной и волнообразной, ломающейся лишь справа у талии, кажется еще более ощутимой.

Маленькие босые ноги Марии уверенно опускаются на пушистые облака, в белой массе которых утопают фигуры двух человеческих существ, счастливых свидетелей явления: слева от нас папа - Сикст Второй, справа покровительница умирающих, святая Варвара. Они служат посредниками между небесными созданиями и миром земным. Неуклюжий, в тяжелой златотканой священнической ризе, коленопреклоненный, изображенный в профиль старик Сикст восторженно созерцает чудо, благоговейно приложив к груди левую руку, а правой порывисто указывая на нас, на землю, куда следует мадонна, как бы привлекая ее внимание к людям. Светски изящная, с аккуратно уложенными рыжими волосами, закутанная в пышные разноцветные одежды коленопреклоненная молодая женщина, святая Варвара, точно ослепленная красотой Марии, отвернула к нам тонкое и милое, покрывшееся стыдливым румянцем лицо, застенчиво и трепетно потупила взор и, прижимая руки к сердцу, застыла в благоговейном молчании. Ни одна фигура не закрывает другую, и небесные спутники мадонны лишь едва прикасаются одеждами к нижним краям ее синего плаща.

За балюстрадой, приподнимаясь над нижним краем картины, видны по пояс, облокотившись на нее ручонками, два пухленьких крылатых ангелочка. Они похожи на античных амуров, но исполнены недетской серьезности и святости свершающегося явления. Они мечтательно подняли свои очи к небу, возвращая нас к главному образу - мадонне и ее не по-девичьи задумчивому лицу.

Вглядимся, вдумаемся, вчувствуемся в этот образ - "чистейшей прелести чистейший образец", говоря словами пушкинского сонета "Мадонна". На этом вписанном в нежный овал изумительно простом и красивом лице, светлом, но несколько темнее, чем фон неба, на первый взгляд, ничего не выражено. То есть, на нем нет того понятного выражения, которое всегда имеет определенное имя, но в нем в каком-то таинственном соединении есть все: спокойствие, чистота, величие и настоящие человеческая скорбь и понимание, но скорбь и понимание, уже перешедшие за границу земных. Это прекрасное, серьезное и в то же время по-детски кроткое лицо под гладкими каштановыми волосами, с чуть приподнятыми темными бровями под чистым девственным лбом, с большими темными глазами и тенью страдания в углах дрожащих губ, с мягко круглящимся овалом подбородка, овеяно затаенной печалью, но остается спокойным и ясным. И, впервые в мировом искусстве, изображенная женщина обнаруживает новое качество - возвышенно-духовный контакт со зрителем. Устремленный на нас открытый, доверчивый взгляд Марии позволяет заглянуть в бесконечный мир ее переживаний. В ее сказочных глазах нет блистания, но в них есть какая-то глубокая, чудесная темнота, их взор, никуда особенно не устремленный, видит необъятное. Серьезно и печально смотрит она, как будто сквозь зрителя, куда-то вдаль, словно предугадывая уготованную людьми судьбу ее единственного сына.

"Внутренний мир ее нарушен, - писал Герцен. - Ее уверили, что сын ее сын Божий, что она богородица. Она смотрит с какой-то нервной восторженностью, с материнским ясновидением. Она как будто говорит: возьмите его, он не мой. Но в то же время прижимает его к себе так, как будто, если б можно, она бы убежала с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя мира, а своего сына".

Так высокое совершенство образа рафаэлевской мадонны достигается не ценой отказа от всех мирских страстей; напротив, ее трогательная чистота и детская наивность, ее изумительная внешняя красота и гармония сочетается с твердой решимостью, с огромной внутренней нравственной силой, с героической готовностью к подвигу. Покорная неизбежному решению, глядя на нас с затаенной тревогой, Мария нежно прижимает к себе правой рукой раздетого малыша, свободно, и в то же время смиренно поддерживая его согнутой в локте левой рукой. Она представляется нам одновременно идущей навстречу и стоящей на месте. Фигура ее кажется легко парящей в облаках и в то же время обладающей реальной весомостью - и так она несет миру, как жертву для его спасения, своего первенца.

Младенец сидит у нее на руках, как на одушевленном божьем престоле. Ветер колышет его волосы. Он смотрит широко раскрытыми, тревожно-испуганными, но все понимающими глазами. Он направляет их взгляд чуть правее зрителя, всматриваясь в раскинувшийся перед ним необъятный, движущийся мир. И глаза его блистают, как молнии, блистают тем вечным блеском, которого ничто изменить не может.

И мадонна, и младенец поразительно одухотворены. В лице и взгляде ребенка много недетского, прозорливого и глубокого, а в прекрасном лике и взгляде матери --младенческая чистота. Образ человека обретает здесь непревзойденную силу и величие: в нерасторжимое целое сливаются здесь христианство и античность, экстаз наивной веры и возвышенная глубина мысли, жизненная правда и красота. И духовный мир, еще не замутненный сомнениями и противоречиями, является во всей своей ясной глубине.

"Как же Рембрандт отвечает на этот вызов?" - спрашивает Гете.

Он переносит нас в темный хлев, куда нужда заставила идти роженицу, чтобы с ребенком у груди разделить кров со скотом. И лежащая мать, и дитя по горло закрыты соломой и одеждой. Кругом совершенно темно, и освещено только слабым светильником, который повернувшийся к нам спиной отец, словно касающийся правого края изображения, держит над маленькой книжицей, по-видимому, читая молитвы для Марии. В это время из темноты слева от нас в хлев входят пастухи. Первый, склонившийся, идущий впереди с фонарем в опущенной правой руке, снимает другой шапку, вглядывается в солому: "Где здесь новорожденный царь иудейский?"

И если в "Поклонении" трагические предвестия лишь в таинственной затаенности, в молчаливом потрясении - сама драма еще далеко впереди - то в поразительном "Принесении во храм", 1654-ый год (высота двадцать один, ширина шестнадцать сантиметров), трагизм почти готов прорваться наружу. Он заставляет вспыхивать сверхъестественным светом самое поверхность листа, как бы клокочет под ней страстным волнением. Кроме виднеющейся наверху справа мраморной колонны с капителью здесь нет твердых предметов и резко очерченных фигур, есть только дыхание и трепет светоносной материи - сгустки света, мерцание лучей, вспышки пламени и переливы отблесков. И вся эта наполненная вибрирующим светом среда воспринимается как горящий жар эмоций, как душевное напряжение, возрастающее до высшей одухотворенности.

Из глубокой темноты светятся белые бороды и головы стариков; их одежда подобна ночному свежевыпавшему снегу. Старец Симеон, повернувшись в профиль лицом направо, опустился на колени, держа в руках малютку Христа, завернутого в тряпье; вокруг головки младенца пышет узкое загадочное пламя. Еще более яркий свет струится под центром изображения от гордо поднятой головы Симеона; этот свет озаряет окружающих. Природа этого света таинственна и непонятна. И от этого сама сцена воспринимается как тревожное таинство. Четыре фигуры вокруг Симеона с младенцем застыли во взволнованном молчании - две слева внизу, две справа наверху, в глубине. Внизу слева, на первом плане, тихо преклонили колени и наклонили головы погруженные в печальную тень Мария и Иосиф, фигура которого срезана краем изображения. Серьезно и грустно, словно задумавшись о судьбе человечества, глядит с высокого черного возвышения на озаренного трепетным сиянием Симеона старик первосвященник (справа в пышной пестрой одежде). Левее его на заднем плане высится торжественная фигура второго, главного первосвященника. Все замерло, все смотрят на лежащего в руках Симеона ребенка. Но пылающие блики, фосфоресцирующие переливы, бегающие языки пламени, - весь мощный ритм света, торжественно поднимающегося вверх от седой головы пророка, магически трепеща на полосатом нагруднике и громадном тюрбане стоящего к нам лицом главного первосвященника, погруженного во тьму, и тревожно вспыхивая на металлическом султане его великанского посоха, который он держит, распахнув верхнее священническое одеяние, в правой руке - все это создает ощущение идущего из глубины внутреннего горения, наполняет заполненную мраком сцену потаенным и непрерывным движением.

Это буквально извержение света в кромешной тьме. Этот свет, искрясь, вспыхивает из ночи и держит зрителя в постоянном и напряженном ожидании. В этом призрачном и сверхъестественном свете, замыкающем в одно целое человеческие фигуры, в загадочной тьме храма, окружающей их, в напряженной вибрации то сверкающего, то тлеющего колорита есть грозное предчувствие трагедии, переполняющее всех этих одухотворенных стариков неизреченной грустью, пронизывающее их глубоким внутренним единством. Как загорелось бы здесь все, если бы солнце внезапно вошло в этот таинственный интерьер за поверхностью листа!

Лишь ощущение трагедии приводит к духовной связи людей - и в этом для Рембрандта ван Рейна жуткая тайна жизни, наполняющая лист возвышенным и скорбным волнением.

То же глубочайшее понимание человеческих страданий, страха перед внутренним одиночеством, потребности людей в любви и духовной общности, воплощено и в других офортах гениального цикла Рембрандта "Ночные сцены". И всюду художник пользуется тем же поразительным приемом светописи, то моделируя трепещущие объемные формы посредством бокового освещения, то придавая предмету непостижимое самосвечение.

В основу офорта "Бегство в Египет", 1654-ый год, положен сюжет из Нового Завета. Как рассказывается в евангельском мифе, царь Ирод, встревоженный слухами о рождении будущего царя иудейского, послал волхвов (мудрецов) в Вифлеем разведать о младенце. Волхвы увидели новорожденного Христа, поклонились ему и не вернулись к царю. Ирод в гневе приказал перебить всех младенцев в Вифлееме. Супругу Марии, Иосифу, в ту же ночь явился ангел и повелел ему с Марией и младенцем Христом бежать в Египет.

В небольшом офорте (длина одиннадцать, высота девять сантиметров), рембрандтовский свет вызывает из глухого мрака загадочные фигуры движущихся слева направо трех путников. Святое семейство переходит в лесной чаще водный поток. Полусумерки; свет просеивается сквозь лиственный покров и скользит по фигуре шагающего впереди (на офорте справа) видного выше колен маленького старичка в перехваченной у пояса куртке и высокой темной шапке, нащупывающего палкой, зажатой в левой руке, брод, а правой ведущего под уздцы осла. Осел с сидящей на нем закутанной в тряпье женщиной с младенцем на руках, придерживающей поклажу, послушно следует за тщедушным хозяином. Эта маленькая процессия движется какими-то неровными толчками. Контуры фигур не обрисованы, затушеваны множеством тональных пятен. Морда осла теряется в темном тональном пятне одежды Иосифа; и весь офорт заполнен дрожащими беглыми пятнами, большими зачерненными кусками пространства, сквозь которые повсюду проступают светящиеся, порхающие блики. Все твердое стало неощутимым, ускользающим; осталось лишь дрожание и вибрирование. В этой светотеневой естественности сильно чувствуется запах влажной земли и леса. Неясный свет, с трудом пробивающийся справа сверху и снизу слева, сливает зябнущих людей в одно существо, окутывает их теплой лучистой оболочкой надежды, защищающей их от враждебной неизвестности, холода и страха перед преследователями.

В 1654-ом году Рембрандт гравирует один из самых великолепных своих офортов - "Снятие с креста" (высота двадцать один, ширина шестнадцать сантиметров), в чем-то схожий с написанной им за двадцать лет до того картиной из Эрмитажа, с которой мы уже знакомы. Но теперь мы можем судить, как резко возросло с тех пор мастерство Рембрандта и как сильно видоизменилось его художественное восприятие мира. Глубокая ночь, передаваемая обилием зачерненных участков и темных тональных пятен различной интенсивности черноты. На втором плане слева возвышается прямоугольный серый помост, кое-где поросший травой, с врытым в него тяжелым столбом креста, уходящим в верхний угол изображения. Четыре человека взобрались на помост; пятый, почти невидимый во тьме, свесился с правой перекладины, удерживая смертное покрывало, частично закрывающее от нас приставленную к столбу лестницу. Сверкание факела, который просунут между освещенным им столбом и еще более ослепительным покрывалом, господствует над сценой. Этот факел держит второй слева из четверки, единственный человек, лицо которого видно совершенно отчетливо; оно искажено горем.

Это слепящее глаза сверкание в левой верхней части офорта, посредством прогибающегося под только что снятым под телом Христа покрывалом, рывками, то затухая внезапно, то снова вспыхивая, стекает по диагонали вниз, к центру офорта, и резко прекращается там в кромешной мгле.

В 1654-ом году Рембрандт гравирует один из самых великолепных своих офортов - "Снятие с креста" (высота двадцать один, ширина шестнадцать сантиметров), в чем-то схожий с написанной им за двадцать лет до того картиной из Эрмитажа, с которой мы уже знакомы. Но теперь мы можем судить, как резко возросло с тех пор мастерство Рембрандта, и как сильно видоизменилось его художественное восприятие мира. Глубокая ночь, передаваемая обилием зачерненных участков и темных тональных пятен различной интенсивности черноты. На втором плане слева возвышается прямоугольный серый помост, кое-где поросший травой, с врытым в него тяжелым столбом креста, уходящим в верхний угол изображения. Четыре человека взобрались на помост; пятый, почти невидимый во тьме, свесился с правой перекладины, удерживая смертное покрывало, частично закрывающее от нас приставленную к столбу лестницу. Сверкание факела, который просунут между освещенным им столбом и еще более ослепительным покрывалом, господствует над сценой. Этот факел держит второй слева из четверки, единственный человек, лицо которого видно совершенно отчетливо; оно искажено горем.

Это слепящее глаза сверкание в левой верхней части офорта посредством прогибающегося под только что снятым телом Христа покрывалом рывками, то затухая внезапно, то снова вспыхивая, стекает по диагонали вниз, к центру офорта, и резко прекращается там, в кромешной мгле. Так сверкание и отблески факельного света превращаются в грандиозный световой реквием, сурово и грозно звучащий вначале, у распятия, и вибрирующий печальными подголосками в центре и в нижнем правом углу, где сквозь мерцающий мрак просвечивает скорбная фигура согнувшегося в нашу сторону старика в темном плаще с капюшоном. Он расстилает на носилках, тянущихся к левому нижнему углу офорта, на первом плане, белую плащаницу.

Эта текучесть и в то же время стремительность света, толчки вперед и назад, зигзаги и перерывы, трепетание и дрожание вносят в "Снятие с креста" жизнь, которую художники до Рембрандта, в том числе и сам Рубенс, стремились достичь иными, чисто механическими средствами. Но Рембрандту мало мастерского владения техникой и понимания проблемы; он вкладывает в воссоздание светоносной материи всю душу.

Сила света становится особенно очевидной благодаря пространственной интенсивности, с которой она проникает на сотни метров в кажущуюся глубину, к светящимся отраженным светом верхним частям прямоугольных городских зданий, как бы постепенно вырастающих из полного мрака. Но есть в этом офорте, помимо пышущего в левом верхнем углу факела, еще один, поистине удивительный, навсегда запоминающийся, небольшой, но независимый источник света, который вносит в погребальную музыку ее самый красивый и чистый, отчетливо слышимый, хотя и негромкий голос. Это - протянутые вверх, к запрокинутой голове казненного, пальцы и ладонь левой руки Марии, стоящей во мраке на втором плане, справа от помоста. Эти пальцы и ладонь, помещенные Рембрандтом несколько правее и выше центра офорта, не просто светятся, они дрожат и плачут, как бы излучая из себя живой жар души одинокой матери. Она хочет дотронуться до мертвого сына, и высшая сила благословляет эту руку, и она продолжает светиться.

В "Положении во гроб", 1659-ый год (высота двадцать один, ширина шестнадцать сантиметров), в огромном таинственном ночном пространстве, где все пронизано молчаливым единством и неподвижностью скорбных участников таинства, свет скрыт. Он не теснится наружу, чтобы не нарушить тишину печального часа, и трепещет по сторонам офорта, больше всего внизу, как рыдание. В этом круге сдерживаемого плача, образуемого десятком поникших во мгле фигур, этот свет - самая звучная боль. Только так воспринимается тело Христа, в правом нижнем углу, опущенное в прямоугольную могильную камеру; с запрокинутой вправо головой, немного приподнятое за плечи, со сложенными на животе руками, ногами к зрителю, неподвижное, замерзшее, печальное в своем окаменении и освещающее окруживших его изголовье четырех учеников и Марию. Она стоит к нам спиной, загородив светящееся тело мертвого сына ниже пояса, положив руки на край гроба - нескладная, худощавая женщина в темном платке, склонившаяся перед бесконечной тяжестью постигшего ее горя.

Лишенный всякого очарования равномерный серо-черный тон, заполняющий еле угадываемый зрением гигантский интерьер, мастерски передает настроение всех этих людей, пришедших сюда в похоронной процессии. Ночь продолжается, но присутствующие давно уже замерли, и никто из них до сих пор не стронулся с места. Прощание с учителем еще не кончилось, и недвижимыми остаются несколько свидетелей, возвышающихся в левой части офорта, у ног Христа. Над его ступнями опустил на согнутые руки голову в повязке, закрыв глаза, молодой апостол, а левее и выше его уже много часов стоит согбенный седобородый старец, устремивший взгляд воспаленных глаз на тело поверженного богочеловека и тяжело опершийся обеими рукам и на посох.

Ни в одном живописном произведении трагическое мироощущение Рембрандта не оказывается выраженным в столь глубоко личном претворении, и только в офорте, часто оказывавшемся своего рода творческой лабораторией художника, он позволял себе с такой безудержностью выразить свое настроение, свое ощущение одиночества, свою жажду сочувствия, которые овладевают им в середине пятидесятых годов после окончательного разрыва не только с торгашеским обществом, но и с официальными художественными кругами Амстердама.

К 1655-му году относятся оба варианта одного из последних офортов "Христос перед народом", или "Се человек", размеры которого (длина сорок пять, высота тридцать девять сантиметров) значительно превосходят все предыдущие гравюры мастера, уступая лишь "Трем крестам". Этот офорт известен нам в восьми состояниях, но в любом из них он представляет самое строго построенное из графических произведений Рембрандта (в геометрическом смысле). Весь архитектурный фон, от основания офорта до его верхней кромки, воссоздан посредством пересекающихся горизонтальных и вертикальных линий, воссоздающих прямоугольники и квадраты обращенного к нам фасадом великолепного древнеримского дворца. Ввысь вознеслись второй и третий ярусы, последний окаймлен по бокам нишами с установленными в них статуями языческих богов. Контуры второго и третьего ярусов образуют гигантский квадрат. На этом величественном фоне толпа между нами и первым ярусом дворца кажется жуткой и невзрачной; лестницы и галереи второго яруса так же наполнены множеством людей - это священники в их длинных восточных облачениях.

На наших глазах развертывается знаменитая евангельская сцена. Римский наместник Пилат, созвав первосвященников, начальников храмовой стражи и народ, выйдя на балкон второго яруса, обращается к ним со словами: "Вы привели ко мне этого человека как возмутителя общественного спокойствия, однако, в вашем присутствии я провел расследование и убедился, что этот человек невиновен в том, в чем вы обвиняете его. Так считает и царь Иудеи Ирод: я посылал к нему, но тот не вменяет ему в вину ничего, что заслуживало бы смерти. Итак, я прикажу наказать его, а потом освобожу".

Слева от роскошно одетого Пилата, сжимающего в руках длинную пику, мы видим высокого полуобнаженного Христа с перекрещенными на животе и связанными руками. Не сопротивляясь, видный нам во весь рост, Христос спокойно и покорно опустил связанные руки и печально глядит вниз. В это время в темнице томился известный преступник по имени Варавва, который, совершив убийство, призывал народ к мятежу. По случаю праздника наместник отпускал того из узников, которого выбирал народ. Пилат уговаривает не осуждать Христа на казнь, но мы хорошо чувствуем враждебность злобно настроенной первосвященниками шумящей и жестикулирующей толпы.

Все кричат: "Смерть ему! Отпусти нам Варавву!" Вновь обращается Пилат к народу: "Хотите, я освобожу вам Иисуса, называемого царем Иудейским?" Все продолжают кричать: "Распни, распни его!" И в третий раз Пилат вопрошает: "Так какое же преступление он совершил? Я считаю, что он невиновен, и потому прикажу наказать его, а затем освобожу". Но все продолжают кричать, требуя распять Христа, и крики их все более усиливаются.

Размещенные в самом центре изображения светлая фигура Христа слева, стражников посередине и Пилата справа особенно четко выделяются на фоне черного квадратного проема за балконом - проема, из которого они появились. Скорбно смотрит вниз знающий свою судьбу измученный Христос. Враждебные выкрики и оскорбительные жесты не убивают в нем любовь к людям, ибо они не ведают, что творят. Пилат обращается к кому-то как бы поверх голов по-видимому, к нам. И мы, против воли своей, заступаем место подлинных слушателей. Эта непосредственная апелляция к зрителю, который из свидетеля драмы превращается в ее невольного участника, не имеет аналогии в других рембрандтовских гравюрах и перекликается с последними живописными полотнами Рембрандта, преисполненными таким же трагизмом и просветленностью, внутренней растроганностью и человечностью (картина "Давид и Урия").

"Ночные сцены" и "Христос перед народом" - последние значительные работы Рембрандта-офортиста в пятидесятых годах. Кроме них он исполнил в это время лишь несколько других гравюр, преимущественно с изображением женской натуры. Но теперь изображения обнаженных женщин по сравнению с их образами в творчестве раннего Рембрандта наполняются подлинной страстью и жгучей чувственностью. В 1658-ом году появляется офорт "Юпитер и Антиопа" (длина двадцать, высота четырнадцать сантиметров). Прямо перед нами возлежит на спине обнаженная, полнотелая молодая женщина, запрокинув голову и руки на измятые подушки, слегка подогнув ноги - томная, лишенная прикрытия, похрапывая открытым ртом, охваченная сном и ожиданием. К ее постели из глубины справа тихо подкрался видный нам по пояс обнаженный бог; он уже неслышно отодвинул полог и наклонил к женщине пылающее лицо, опьяненное вином и духотой. Расширенные ноздри жадно втягивают воздух вокруг женского тела, козлиная бородка трясется в предвкушении любви.

Почти все внешние черты этого изображения - расположение фигур на первом плане и их жесты - заимствованы у знаменитых академистов братьев Карраччи и у классика барокко Корреджо, у которого Рембрандт подметил юношескую кокетливость пожилого козлоногого сатира, развратного спутника Диониса-Вакха, бога вина и веселья. У Карраччи Рембрандт заимствовал пластически совершенную форму лежащей обнаженной женщины. Но при всех этих явных заимствованиях Рембрандт сделал нечто новое, вполне свое, придав абсолютно естественной, неприкрашенной чувственности почти ужасающую серьезность. То, что изобразил Рембрандт, стало наиболее глубоко найденным и непревзойденным в характеристике грубой человеческой страсти.

А вот перед нами другой офорт с изображением обнаженной натуры. Он выполнен в том же 1658-ом году. Это "Негритянка" (длина шестнадцать, высота восемь сантиметров). Мы становимся очевидцами совершенно иного мотива лежащей женщины; этот офорт подлинно прекрасен. Правдивый и точный рисунок обогащен чисто живописной манерой исполнения; десятки, сотни, тысячи целомудренных штрихов следуют закруглению каждой объемной формы, среди их множества нет ни одного лишнего. Но удивительнее всего - передача прозрачной темноты пространства за изобразительной поверхностью листа, пространства, наполненного мерцанием и теплом, словно излучаемыми темным и стройным телом женщины, легшей на измятое белое покрывало головой направо, спиной к зрителю.

Жизнь проходила, время бежало. Наступила новая золотая, затянувшаяся осень. Днем над водою каналов нависали бесформенные клочья тумана. Сморщенные красные листья, кружась, падали под темными окнами, и груды их вырастали вдоль стен. В мастерской Рембрандта в беспорядке свалены незаконченные картины. Зеленеют медные доски, на гравировальных иглах и инструментах лежит тонкий слой пыли. Учитель стал спокойнее, он старается примириться с судьбой. Он восстановил дисциплину среди своих учеников и снова принимает у себя друзей. Не один вечер проводит он с Сегерсом, Деккером, Асселайном, Франценом и другими друзьями, сидя в их кругу перед пылающим камином. В иной день они опять застают Рембрандта в состоянии слепого, безудержного отчаяния. Никакими словами сочувствия и утешения нельзя прогнать его мрачность и безысходную скорбь.

Но вот буря тяжких переживаний улеглась, и он снова обрел душевное равновесие. Он знает, что этому кризису предшествовали годы страстной и напряженной работы. Он создавал картину за картиной. Каждый день после обеда без умолку трещали доски дубового печатного станка. Равномерно, быстро, без задержек совершалось рождение новой гравюры; от медной доски отскакивали оттиск за оттиском. За короткое время он создал больше произведений, чем несколько живописцев-современников вместе взятых. И от учеников своих он настойчиво требовал упорного труда. Можно ли удивляться, что после такого безумного напряжения, огромного труда и многочисленных забот в его душе наступил перелом. Он уже не так часто вспоминает Саскию. Он ждет одного покоя, глубокого, холодного целительного покоя; но только на время, чтобы потом с новыми силами взяться за работу. Это диктует ему честолюбие, такое же неистовое и требовательное, как и прежде.

Он стискивает зубы. Неужели жизнь его отныне пойдет под гору? Нет, он этого не хочет! Он должен снова подняться к вершинам искусства! Но кто же подарит ему покой и мир, кто облегчит ему путь к новой жизни, которой он так сильно жаждет?

Когда в жизнь Рембрандта вошла Гендрикье Стоффельс, дав ему перед окончательным падением несколько лет последней радости, он тотчас же весь ушел в свои мечты. Из этой служанки, согласившейся, несмотря на строгие увещевания пастора, стать любовницей Рембрандта, он сделал, как когда-то из Саскии, царицу своих иллюзий и химер. Его творчество тайновидца украшает, чествует и прославляет ее.

Саския очаровывала Рембрандта и возбуждала его чувственность и фантазию. Жизнь Рембрандта с Саскией была порой очарования и влюбленности, поверхностного великолепия. Гендрикье - это, прежде всего, человек высшей доброты и всепокоряющей любви, человек, который отдает себя всего, целиком, любимому. Великое счастье Рембрандта, что ему повстречалась, его полюбила, в него поверила эта простая крестьянская девушка, которая не умела писать и вместо своего имени ставила три крестика, дочь простого сержанта, обладавшая неисчерпаемым духовным богатством и огромной моральной силой. В портретах Гендрикье Рембрандт воплощал душевную ясность, теплоту и моральную силу, а от его изображений обнаженной Гендрикье веет целомудренной чистотой.

Все, что мы вычитываем о Гендрикье как из произведений мастера, так и из сухих официальных актов, скопившихся в достаточном количестве вокруг беспокойной жизни Рембрандта, рисует ее образ в привлекательном свете. Рембрандт и Гендрикье не обратились к церкви за санкцией своих отношений. Их совместная жизнь рассматривалась как предосудительная и возбуждала общественное осуждение. Кальвинистическая церковная община в июле 1654-го года вызывает их на суд по обвинению в сожительстве, не освященном церковью. Они не являются. Тогда церковная консистория, очевидно, зная отношение Рембрандта к официальной церкви, решает сосредоточить удары на Гендрикье. Одну за другой она получает три повестки с требованием явки. На четвертый раз ее мужество сопротивления иссякает, и она является перед Синклитом, который налагает на нее позорное для того времени наказание, которому подвергали проституток - отлучение от таинства причастия. Отказ Рембрандта явиться на суд следует рассматривать как проявление не склонного к покорности характера Рембрандта.

...Каждый вечер падает снег, а здесь, дома, пылает в камине красное пламя, потрескивают поленья, на темных стенных коврах пляшут тени. Титус уже заснул; Рембрандт и Гендрикье сидят перед камином и слышат, как наверху, в комнате над ними, смеются и разговаривают ученики. Рембрандт говорит мало, и Гендрикье глядит на него с восхищением в благоговейном молчании. Счастье делает человека молчаливым и сосредоточенным. Иногда они берутся за руки и смотрят в глаза друг другу. Тяжелые балки на потолке и темные стены надежно охраняют этот укромный уголок. Мягко, тепло падает свет. За окнами - снежная вьюга. Изредка оба поднимают голову и прислушиваются. Рембрандт обнимает Гендрикье или проводит рукой по ее волосам. Гендрикье улыбается и очень тихо произносит одно только слово; оно доносится как будто издалека. Это слово Рембрандт слышал в далеком прошлом, и оно пробуждает в нем грустные воспоминания... Разве всего этого не было уже однажды? Закрыв глаза, он вспоминает давно позабытое. Когда-то у него была жена, ее рука лежала в ее руке, он держал в объятиях ее юное прекрасное тело. Разве можно в человеческий век прожить несколько жизней?

Настоящее тоже полно глубокого смысла.

Рембрандт просыпается по утрам полный сил, помолодевший. На узком окне расцвели серебристые ледяные цветы. Женщина тихо, по-детски смеется во сне. Он осторожно целует ее волосы, рассыпавшиеся на подушке. Гендрикье! Какое простое имя! Рембрандт тихо и сосредоточенно повторяет его про себя. Гендрикье... Он не хочет нарушить ее сон. Неслышно ступая, он идет к себе в мастерскую.

Холод приятно подбадривает его. Он чувствует, что к нему возвращаются силы. Кровь быстрее течет по жилам, в нем просыпается энергия; все чувства напряжены - он жаждет приняться за работу! Огонь в камине еще только разгорается, а Рембрандт уже стоит перед холстом. В окно виден огромный бледный диск холодного зимнего солнца, он словно висит на небе. Постепенно исчезают белоснежные цветы, которыми мороз изукрасил окна. Соблазнителен вид натянутого чистого холста. Рембрандт моет кисти и щетки, смешивает краски. Пусть воплотятся в жизнь мечты и притчи. Он ловит себя на том, что, как всегда во время работы, тихо напевает или насвистывает. Жизнь снова возвратилась к нему! О, какое упоительное счастье - исцеление.

Новые мысли пробуждают давно дремавшие замыслы: перед ним возникают образы, требуя воплощения. Долго они взывали к нему. Холст не сопротивляется более. Рука уверенно следует велениям мечты. Движениями художника управляют далекие неведомые силы. Он живет уже в другом мире, где сквозь черный мрак пробивается лучезарный свет. Свет есть, он за туманами и мраком, окружающими землю; мрак колеблется и рвется. Золотые блики пронизывают сумерки, и из тьмы внезапно выступает Гендрикье, и слышно, как шелестит ее одежда. Но вот она выпрямляется во весь рост между землей и небом, и такой видит ее художник.

Любить без слез, без сожаленья,

Любить, не веруя в возврат...

Чтоб было каждое мгновенье

Последним в жизни. Чтоб назад

Нас не влекло неудержимо,

Чтоб жизнь скользнула в кольцах дыма,

Прошла, развеялась... И пусть

Вечерне-радостная грусть

Обнимет нас своим запястьем.

Смотреть, как тают без следа

Остатки грез, и никогда

Не расставаться с грустным счастьем,

И, подойдя к концу пути,

Вздохнуть и радостно уйти.

Когда рука устает, Рембрандт отступает на шаг и глубоко переводит дыхание. Вдруг до него доносится звонкое тиканье стенных часов. Он оглядывается и видит: он стоит в мастерской, перед ним шероховатый холст, на котором тяжело и влажно блестят мазки красок.

Уж скоро полдень. Растаяли морозные узоры на окнах; вдоль рам стекают тоненькие струйки воды. Распевает в кухне Гендрикье. Вбегает Титус и бросается отцу на шею. С чувством светлого, радостного подъема идет Рембрандт в кухню. Ученики дожидаются завтрака. Кивком головы он приветствует их, его смуглое лицо смеется, лучась множеством морщинок. Он читает молитву и преломляет хлеб. Его взволнованность выдают и голос, и руки. О, какое упоительное счастье - исцеление.

На поясном луврском портрете, 1649-ый год (высота семьдесят два, ширина шестьдесят сантиметров), молодая, розовощекая, с каштановыми волосами Гендрикье Стоффельс одета в золотую парчовую одежду, подбитую мехом. Жемчуг украшает ее грудь; на руках у нее - тяжелые золотые браслеты. Изящный бархатный берет с пером и большие драгоценные серьги обрамляют ее простое лицо. Однако эти богатые ткани и изысканные драгоценности, вылеплены с такой мягкостью, что они полностью подчиняются экспрессии человеческой фигуры, приобретают ее теплоту и эмоциональную насыщенность. Поза Гендрикье немного неуверенна, неустойчива: Гендрикье не сидит прямо, но и почти не опирается о ручку кресла. Та же неуверенность в выражении лица: она слегка улыбается, но во взгляде сквозит нежная озабоченность, даже грусть. Она как будто не решается свободно отдаваться своей радости или печали. Во всем своем сказочном великолепии Гендрикье остается робкой и простой. Она не обладает светским изяществом Саскии.

Мягкий взгляд Гендрикье, легкие, незавершенные, будто бы сменяющие друг друга оттенки выражения на ее одухотворенном лице служат оттенками глубоких, сильных чувств. В соответствии с духовным содержанием богатая одежда и украшения воспринимаются как некое фантастическое, почти нематериальное мерцание. Слияние эстетической и этической красоты человека поднимается в творчестве Рембрандта на новую ступень. Невозможно и принять эту застенчивую, но одухотворенную девушку за служанку.

Для Рембрандта она и не была служанкой. Гендрикье являлась для него юностью, свежестью, страстью. У нее были свежие губы и яркий цвет лица. Она являлась к нему исполненной доброты, пылкости, обожания. Рембрандт был в том возрасте, когда подобные ему сильные люди снова испытывают прилив сил и гордости. Для него не имеет значения, что Гендрикье не обладает правильной классической красотой. Это его дело - украсить и возвеличить ее так, чтобы на его картинах она являлась столь же совершенной, как и самая прославленная из женщин. Взором художника он видит ее преображенной и окружает ее всею силой своей любви.

Готовые рисунки так и вылетали из-под руки Рембрандта. Опять к нему приходят люди с заказами на портреты. Иностранцам, находящимся в Амстердаме проездом, известно только одно имя: Рембрандт. Теперь он может назначать высокие цены и обходиться со своими клиентами так, как ему заблагорассудится. Ван дер Гельст исподтишка ругает Рембрандта, и сам теперь получает заказы от корпорации стрелков, которая когда-то осталась недовольна странным, по ее мнению, "Ночным дозором". Рейсдаль чрезвычайно рад, что мастер не пишет портретов и тайно подстрекает против Рембрандта мелких художников, которые бывают у него в доме. Повсюду зависть и злоба. Эти людишки, которые клевещут на Рембрандта, от него зависят. Мрачная сила его новых произведений так велика, что никто не свободен от их воздействия: все подражают ему, иногда сами того не сознавая.

Заказы. Деньги. И расточительность. В комнатах Рембрандта вновь накапливаются драгоценности и редкостные сокровища искусства: рисунки Дюрера и Микеланджело, кривые турецкие сабли, безукоризненной чистоты страусовые перья. Появляется арфа с золотой инкрустацией, маленькие бронзовые статуэтки, совершенные по форме и материалу, роскошный пергаментный манускрипт с цветными миниатюрами, исполненный лазурью и золотом.

Гендрикье не упрекает Рембрандта в расточительности. Она ни в чем его не упрекает, хотя и видит, как тают деньги. В ней вновь пробуждается нежность к Рембрандту. Вновь наступают зимние ночи, полные любви, обоих волнуют жаркие воспоминания о тех днях, когда они пришли друг к другу: она в страхе и смущении, он - ввергнутый в отчаяние чувством собственного бессилия. Пышной манящей красотой расцвела его невенчанная жена. Никогда еще она так не нравилась Рембрандту. Иногда среди ночи, пьяный от счастья, Рембрандт, закутавшись в одеяло, встает и приносит холст и кисти. Он пишет любимое тело во всей его наготе - оно покоится между тяжелыми драпировками полога, освещенное робким золотистым мерцанием ночника.

Маленькая служанка из Рансдорпа робеет и пугается. Она не понимает такой странной любви. Даже в полумраке слабо освещенной спальни она натягивает на себя простыню и опускает глаза от одной мысли, что множество чужих глаз будут разглядывать ее наготу. Она готова умолять Рембрандта, чтобы он оставил холст и отложил кисти, чтобы он не показывал ее всему свету, - ведь всем известно, что они не венчаны.

Но мастер настолько поглощен творением, выходящим из-под его рук, что она не произносит ни слова и молча уступает ему. И вот он пишет ее на супружеской постели, стыдливую и смущенную, с порозовевшими от чувственных радостей плечами и грудью. Поцеловав живую модель, он поднимает ее портрет своими крепкими, властными руками, не зная, что для него в эту минуту дороже: жена, подарившая ему себя, или картина, которая увековечила этот дар. Так, подобно Саскии, Гендрикье помогает Рембрандту уйти от буржуазной действительности и перенестись в свою настоящую жизнь. С этого момента она становится для него то "Сусанной", 1654-ый год, Лондон, то "Вирсавией", тот же год, парижский Лувр. Это два поразительных произведения.

Согласно Ветхому Завету, добродетельная девушка Сусанна отвергла домогательства двух старцев, которые подстерегли ее во время купания. Так как на крик Сусанны сбежались люди, старцы объявили, будто застали ее с любовником. Но ее спас, уличив старцев во лжи, пророк Даниил. Лондонский вариант "Сусанны" (высота шестьдесят один, ширина сорок семь сантиметров), имеет мало отношения к библейскому сюжету, отчего эту картину иногда называют просто "Купальщицей". Ее вообще нельзя безоговорочно причислить ни к области мифологического жанра, ни к бытовому жанру, ни к портрету, хотя в ней наличествуют и портретные черты, и элементы жанра, а название заставляет вспомнить библейскую интригу. Лучше всего ее было бы назвать психологическим этюдом обнаженной натуры - и именно это своеобразие задачи и определяет положение картины в развитии общеевропейской живописи.

В рембрандтовской "Купальщице" все полно ощущения счастья - и шаловливая, по-детски радостная улыбка Гендрикье, осторожно ступающей навстречу зрителю в прохладном ручье на фоне темных скал, листвы и снятых верхних одежд, видных на заднем плане слева. И жест ее рук, приподнимающих подол белой рубашки с глубоким вырезом на груди - Гендрикье не хочет ее замочить. И ее крепкое тело; и нежные, упругие колени; и широкие, уверенные удары кисти Рембрандта, которыми вылеплена ее фигура. Полуобнаженная Гендрикье, слегка наклонив голову и остановившись, чтобы лучше видеть свое отражение, изображена во весь рост, на первом плане, словно загораживая вертикальную ось картины.

Такой непосредственной передачи жизненной ситуации, такого интимного подхода к теме и такой эмоциональной правдивости мы тщетно стали бы искать во всей европейской живописи семнадцатого века. Зритель, полный целомудренного благоговения, смотрит, не шелохнувшись, на эту картину, словно боясь обнаружить свое нескромное присутствие. В то же время мы словно ощущаем истому жаркого дня и блаженную свежесть прохладной воды. И тот покой, и отдохновение, которые охватывают нас в этой тенистой чаще, в то время как волшебный солнечный свет, пробивающийся сверху, превращает все вокруг в сияющие драгоценности, озаряя обыденный образ молодой женщины ореолом подлинной красоты. Виртуозная техника Рембрандта достигает здесь своих вершин, соединяя редкую свободу выполнения с необычайной тонкостью в передаче прозрачных теней или солнечных бликов. Лицо и тело лондонской "Сусанны" могут показаться несколько вульгарными, хотя мы видим, что перед нами та же молодая женщина, которая послужила моделью для изображения мадонны в "Святом семействе" из Эрмитажа. Но на этот раз она полураздета и купается в такой огненной атмосфере, что кажется существом из какой-нибудь пламенной легенды.

На этом шедевре лучше всего можно изучить манеру Рембрандта трактовать тело. История искусства не знала до него такой правды и откровенности. Отсутствие всякой условности и приукрашивания в изображении человеческого тела, такого захватывающего и полного впечатления жизни. Лишь в небольшой степени его предшественниками в этой области можно считать Дюрера и некоторых других немецких и голландских мастеров шестнадцатого века. Рембрандт, по существу, сам, без видимых внешних воздействий, создал свой стиль изображения обнаженной модели и полностью революционизировал этот жанр. Для Рембрандта тело священно. Он никогда не приукрашивает его, даже тогда, когда рисует Саскию. Отказавшись от условных канонов классической красоты, Рембрандт не идеализирует женщину, а просто показывает ее тело таким, каким его сформировали возраст, труд и материнство. Как заметил скульптор Огюст Роден (годы жизни 1840-1917-ый): "Красоту у Рембрандта рождают контрасты между обыденностью физической оболочки и внутренней одухотворенностью". Чувственное начало в его образах неотделимо от духовного, они живут своей внутренней жизнью, чего нет у Джорджоне, Тициана, Веронезе, Рубенса, Буше, Энгра, Дега, Ренуара и многих других крупнейших мастеров, изображавших обнаженное тело. Как бы ни была велика их любовь к женскому телу, они передавали его, если можно так выразиться, несколько отвлеченно, как и всякий другой красивый предмет. Оно являлось только в качестве главного украшения на их аллегорических или символистических картинах. Тело для них являлось только предлогом для изображения красивых линий и красок. Оно составляло часть цветов, гирлянд и знамен, которыми они в изобилии украшали свои полотна и фрески; в других случаях оно служило только выражением их чарующей страстности.

Для Рембрандта тело священно. Вот человек, каким его сделала жизнь, как бы говорит Рембрандт, и благодаря такому высшему чувству человечности, его искусство приобретает значение, далеко выходящее за пределы внешней красивости. Тело - это материал, из которого сделано человечество. Печальное и красивое, жалкое и великолепное, нежное и сильное. Даже самые некрасивые тела он любит так же, как любит жизнь, и возвышает их всем, что во власти его искусства.

Но для голландской буржуазии, вкусы которой все более аристократизировались, модели Рембрандта были вызовом общественному мнению и оскорблением нравственности. Современники упрекали Рембрандта, что он "брал моделью не греческую Венеру, но прачку или работницу с торфяных болот".

Гендрикье Стоффельс является вдохновительницей луврской "Вирсавии", 1654-ый год. Библейские тексты повествуют о событиях, относимых историками к десятому веку до нашей эры - времени правления царя Давида, завоевавшего трон в тяжелой и многолетней борьбе с Саулом. Вирсавия - жена одного из военачальников царя, Урии Хеттиянина. Давид увидел ее купающейся и прельстился ее красотой; она завладела его помыслами. Царь послал к ней гонца с письмом, в котором повелевал явиться к нему. Вирсавия повиновалась... Через некоторое время она известила Давида о том, что она беременна. Царь немедленно призвал к себе Урию. Когда тот доложил о ходе боевых действий, Давид отпустил военачальника, позволив ему идти ночевать к жене. Расчет был прост. Урия должен будет считать родившегося ребенка своим. Но Урия, заподозрив неладное, домой не пошел, а лег спать со слугами. Узнав об этом, царь позвал Урию на пир и приказал его, уже пьяного, отвести к Вирсавии. Но тот вновь демонстративно отказался от свидания с женой и уснул на ступеньках дворца. Тогда Давид решился на крайнее средство: он приказал Урии вернуться к войску и дал ему запечатанное письмо военачальнику, в котором он повелевал направить Урию в самое опасное место сражения и там покинуть. Как и полагал Давид, Урия вскоре был убит. И только впоследствии, согласно библейской легенде, Давид вымолил у Бога прощение, ибо, как сказано в Ветхом Завете, "лишь любовь к женщине может тронуть Господа".

К этому библейскому мифу обращались многие выдающиеся мастера: в разных собраниях и музеях мира насчитывается до двадцати произведений, где фигурирует тема "Давид - Вирсавия - Урия". Особенно привлекала художников возможность изобразить прекрасное обнаженное тело женщины, дышащее чистотой и свежестью после омовения на фоне драгоценных камней и тканей, роскошного интерьера или южного пейзажа. Особенно известна блистательная "Вирсавия" Рубенса из Дрезденской галереи. Обнаженная героиня беспечно и бездумно принимает письмо царя, который наблюдает за ней с балкона дворца.

Совершенно в ином плане решена картина Рембрандта. Она имеет квадратную форму (длина сто сорок два, ширина сто сорок два сантиметра). Обнаженная женщина, изображенная почти в натуральную величину, сидит справа в двух-трех шагах от нас, положив ногу на ногу. В то время как старая служанка, видная по пояс, в левом нижнем углу, нагнувшись, занята ее туалетом. В этой картине налицо все приемы позднего Рембрандта, отличающие его от предшественников и современников. Таков, например, контраст обыденных тривиальных подробностей и элементов глубокой внутренней взволнованности. Одновременное выражение драмы, переживаемой женщиной, и внешнего прозаического действия, старуха стрижет ногти на правой ноге героини, обостряет и повышает впечатление от основного образа. Светлой массой, вписанной в большой треугольник, образуемый основанием картины (ее правым краем и диагональю) выделяется нагота сидящей женщины. Она противопоставлена темноте фона, тяготеющей к левому верхнему углу изображения, но из этого же угла проникает свет, лепящий тело Вирсавии, и четко обрисовывающий его левую по отношению к нам сторону, в то время как правая погружена в слабую, еле заметную тень. В то же время обе героини связаны в единое целое выгибающимся кверху полукруглым контуром брошенных на скамейку тяжелых парчовых одежд, отливающих тонким золотым и серебряным шитьем. Ясностью пластических форм и органической обусловленностью всех частей композиции подчеркнута простота и сосредоточенность целого.

Вирсавия миловидна, но не ослепляет красотой; это женщина лет тридцати - тридцати пяти (бальзаковский возраст), высокая, сильная. Положив ногу на ногу, она замерла на выгибающейся в глубину скамейке из красного мрамора, поверхность которой почти полностью закрыта - справа от Вирсавии измятыми желтоватыми простынями, а слева (то есть в центре картины) богатыми парчовыми одеждами, усыпанными мерцающими золотыми блестками. Но этот, по преимуществу коричневатый, фон неярок. Своей звучностью, умеренной пестротой, бледными контрастами он не подавляет, но, наоборот, красиво гармонирует с выразительной фигурой, выявляя всю мощь ее красок. Туловище или, как принято называть его в искусстве, торс Вирсавии шероховат и налит силой. Особенно мастерски написаны его светотеневые переходы, делающие его зрительно осязаемым, подобно скульптуре. Эти неуловимые, но отчетливо видимые тени, так же, как в "Данае", называют "таинственным явлением", и это действительно так. Ведь тени на человеческой коже нельзя писать тем же цветом, что и освещенные ее места, и в то же время нельзя делать их темнее путем небольшого добавления черной краски. Освещенные и теневые места, равно как и тональные переходы между ними, различны по цветовым оттенкам. Это игра тонов на туловище женщины, от палевого цвета, бледно-желтого, с розоватым оттенком, до бежевого, светло-коричневого, с желтоватым оттенком, делает колорит картины неподражаемым. При этом проглядывающее под простынями ярко-красное сидение, входящее в ту же гамму теплых и горячих тонов, получает как бы естественных спутников в виде зажигающихся красных вспышек в темно-каштановых волосах Вирсавии: это нитки кораллов, которыми убрана ее прическа. Волосы змейками сбегают на круглые, упругие груди.

Удивительны большие, грубоватые, натруженные руки Вирсавии. В соответствии с профильным изображением героини, эти руки получились на полотне неодинаковыми по величине. Ближняя к нам, левая, и без того большая рука, оказывается еще более крупной по сравнению с отдаленной правой. Опущенные по направлению к нижнему правому углу картины длинные пальцы этой большой, слегка согнутой в локте, руки мнут простыню. И тень этой руки, уходя за правый край изображения, говорит нам о положении невидимого источника света - где-то слева от зрителя, перед картиной. А ноги Вирсавии, такие крепкие, большие, сильные, кажется, еще недавно ходили босиком по пашне. Итак, царь Давид увидел с балкона своего дворца купающуюся невдалеке Вирсавию и написал ей письмо. И она пошла к нему, как сказано в Библии. Но Давид старался сохранить тайну своей связи. И если так, то каких же слуг царь посылает, как ее ведут во дворец? Конечно же, шлют не разодетых сановников и ведут не по парадной лестнице. Естественнее всего представить старую служанку, идущую вместе с ней ко дворцу закоулками, впускающую с черного хода, проводящую в царскую опочивальню потайными лестницами и коридорами. Легко допустить, что эта старуха - то самое доверенное лицо, которое через некоторое время принесет от Вирсавии неприятную весть о беременности.

Загрузка...