1800 году и XVIII веку оставались последние месяцы. Тяжелая, мокрая осень. «И погода какая-то темная, нудная, — пишет один из современников. — По неделям солнца не видно, не хочется из дому выйти, да и небезопасно… Кажется, и Бог от нас отступился». Плац-парады, фельдъегери, аресты, разжалования. «На больших столичных улицах установлены рогатки; позже девяти вечера, после пробития зори, имели право ходить по городу только врачи и повивальные бабки. 28 октября издан приказ об аресте 1043 матросов на задержанных в русских портах английских судах. Война с Англией вот-вот начнется. Дворянство не желает этой войны; оно не желает и этого царствования; правда, русские войска во главе с Суворовым совершили замечательный поход в Италию и Швейцарию, но главные события разыгрываются внутри страны. Новый царь стремится совершенно переменить дух российского дворянства, полностью его перевоспитать. Вместо довольно свободной, веселой, роскошной жизни, которую привилегированное сословие вело в течение долгого царствования Екатерины II, наступило время угрюмое, суровое: за малейшую провинность лишали дворянства, ссылали в Сибирь; аристократов обложили налогами, в то время как крестьяне получили даже некоторые послабления… Когда один дипломат пытался защитить опального русского вельможу и сказал, что это очень важный господин, Павел отвечал: «У меня важен только тот, с кем я говорю и пока я с ним говорю!» Недовольные дворяне распускали слух, что царь сошел с ума, но это была неправда. Павел просто хотел быстро переменить всю жизнь России. Он не раз восклицал, что у французов, казнивших короля Людовика XVI, у якобинцев есть своя идея — свобода, равенство, братство, а у старого, феодального мира такой идеи нет. Павлу казалось, что он знает такую идею: рыцарство! «Благородное неравенство против злого якобинского равенства». Царь-рыцарь силой хотел превратить все русское дворянство в некий огромный рыцарский орден. Именно поэтому он обращал большое внимание на форму, на парады, этикет — ведь все это было свойственно средневековым рыцарям. Именно поэтому он предлагает (полушутя-полусерьезно) заменить европейские войны простыми поединками королей и первых министров: чья возьмет, тот и прав… Однажды к царскому дворцу подъехала кавалькада людей, облаченных в форму мальтийского ордена, и, как в старинных рыцарских романах, обратилась к Павлу с просьбой быть их верховным повелителем и покровителем. Павел согласился, и на несколько лет в России был введен рыцарский орден святого Иоанна Иерусалимского с характерной эмблемой восьмиконечного мальтийского креста; далекая Мальта была тоже взята под эгиду русской короны, и Англия, захватившая остров, оказалась вследствие того на грани войны с Россией.
Идея рыцарства, этикета связана с повышенным значением красоты, особых форм архитектуры…
Винченцо Бренна, «дикий Бренна», как назовут его современники, получает неслыханный заказ: за кратчайший срок выстроить в центре Петербурга новый царский дворец, — по образцу старинного рыцарского замка, окруженный рвом с водой и т. п. Замок в честь святого Михаила назван Михайловским. Ассигнованы неслыханные прежде суммы; со всех концов Европы, невзирая на революцию и войны, везут ткани, фарфор, бронзу, создают своеобразный «павловский стиль» в искусстве.
«Какого цвета должен быть дворец?» — спрашивает Бренна своего повелителя. Тот протягивает ему красную перчатку своей возлюбленной Анны Гагариной: вот откуда окраска замка, и сегодня поражающего наблюдателя в самом центре Северной столицы…
Народу в общем все равно — ему даже нравится, что новый царь «поприжал» господ; однако дворянство, гвардия мечтают о возвращении к екатерининскому веку. И вот уж зреет заговор, во главе которого опытный конспиратор, санкт-петербургский генерал-губернатор Пален. Это «ферзь» подготавливаемой игры, пожилой (55 лет), крепкий, веселый человек, мастер выходить из самых запутанных, невозможных положений, знаток той единственной для государственного человека науки, которую сам Пален назовет пфификологией (pfîfficologie) — от немецкого pfiffig — «пронырливый».
Французский историк полагал, что «Пален принадлежит к тем натурам, которые при регулярном режиме могли бы попасть в число великих граждан, но при режиме деспотическом делаются преступниками».
Довольно рано участники заговора установили тайные контакты с наследником Александром. Наследник колебался, но Панин и Пален воздействовали на него доводами «о страдающем отечестве», о необходимых переменах, о том, что надо торопиться, так как, возможно, уж существует какой-нибудь другой заговор, который непременно уничтожит и самого Павла, и, может быть, всю династию.
Александр, по словам Палена, «знал — и не хотел знать».
Великий князь про себя, по-видимому, мечтал, чтобы конспираторы обошлись без него, выдвинули бы «Брута», цареубийцу, о котором он бы «ничего не знал». «Но такой образ действий, — пишет современник событий, — был почти немыслим и требовал от заговорщиков или беззаветной отваги, или античной доблести, на что едва ли были способны деятели этой эпохи».
Риск был велик, малейшая оплошность многим стоила бы голов; сам Пален рассказывал, что однажды император смутил его, намекнув, что знает о заговоре. Через секунду, однако, губернатор оправился и дерзко ответил: «Да, я знаю о заговоре, ибо сам в нем участвую». — «Как так?» — изумился царь. Пален объяснил, что, только прикинувшись заговорщиком, он сможет узнать имена всех врагов своего императора. Павел успокоился, но конспираторы поняли, что нужно спешить.
Среди заговорщиков появляется и наш прежний знакомый Иосиф (Осип) Михайлович де Рибас. Кроме страсти к интриге, авантюре, этим честолюбивым деятелем двигала и обида. Сначала Павел его обласкал, наградил мальтийским крестом, потом, как и многих других, удалил от дел. Даже детище де Рибаса южная Одесса попала в немилость к царю только за то, что город был воздвигнут по приказу ненавистной матушки, покойной императрицы Екатерины II.
Павел переименовал почти все города и крепости, основанные Екатериной: в частности, Феодосию велел звать по-старинному Кафой, однако при следующем царе город снова стал Феодосией.
Одессу от забвения и возможного запустения спасло неожиданное обстоятельство: царь любил апельсины, и Рибас распорядился, чтобы первая же крупная партия, доставленная в южный порт из Греции или Италии, была быстрейшим образом привезена в Петербург.
Три тысячи апельсинов всего за две недели были перевезены почти за две тысячи километров, с Черного на Балтийское море. Павел I смягчился, благодарил и выдал Одессе 250 000 рублей на городские нужды. Положение де Рибаса несколько улучшилось, но он был уже в заговоре…
Мы знаем, что генерал Пален не раз советовался с хитрым неаполитанцем о способах ликвидации царя. Известно, что Рибас рекомендовал старинные итальянские средства — яд, кинжал; позже склонялся к тому, чтобы лодка с арестованным императором «перевернулась» и утонула в Неве.
Меж тем царь Павел, сам того не чувствуя, приближал катастрофу.
Вот — история с Суворовым. Сначала Павел присваивает великому полководцу звание генералиссимуса, затем ревнует к его славе.
Царская немилость, заметная еще за месяц до возвращения войска (после перехода через Альпы), была раскалена одним эпизодом: бывший царский парикмахер, а теперь — всемогущий фаворит граф Кутайсов является к Суворову. При виде царского посланца полководец будто бы обратился к своему знаменитому денщику: «Ступай сюда, мерзавец! Вот посмотри на этого господина в красном кафтане с голубою лентою. Он был такой же холоп, фершел, как и ты, да, он турка, так он не пьяница! Вот видишь, куда залетел! И к Суворову его посылают. А ты, скотина, вечно пьян, и толку из тебя не будет. Возьми с него пример, и ты будешь большим барином».
В камер-фурьерском журнале 9 мая 1800 года не отмечалось какой-либо почести, отданной царем умершему полководцу. Меж тем похороны генералиссимуса всколыхнули национальные чувства. Очевидец вспоминает, как четырнадцатилетним мальчиком поехал с отцом, чтобы проститься с Суворовым. «Мы не могли добраться до его дома. Все улицы были загромождены экипажами и народом. Не правительство, а Россия оплакивала Суворова… Я видел похороны Суворова из дома на Невском проспекте, принадлежащего потом Д. Е. Бенардаки. Перед ним несли двадцать орденов… За гробом шли три жалких гарнизонных батальона. Гвардию не нарядили под предлогом усталости солдат после парада. Зато народ всех сословий наполнял все улицы, по которым везли его тело, и воздавал честь великому гению России».
Другой современник помнил, как многие, опасаясь царской немилости, не осмелились попрощаться с Суворовым, — и тем удивительнее, что «все улицы, по которым его везли, усеяны были людьми. Все балконы и даже крыши домов заполнены печальными и плачущими зрителями».
Державин, вернувшись с похорон, пишет замечательное стихотворение:
Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?
С кем мы пойдем войной на Гиену?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы в гробе лежат.
Кто перед ратью будет, пылая,
Ездить на кляче, есть сухари;
В стуже и зное меч закаляя,
Спать на соломе, бдеть до зари;
Тысячи воинств, стен и затворов
С горстью россиян все побеждать?
Быть везде первым в мужестве строгом,
Шутками зависть, злобу штыком,
Рок низлагать молитвой и богом,
Скиптры давая, зваться рабом,
Доблестей быв страдалец единый,
Жить для царей, себя изнурять?
Нет теперь мужа в свете столь славна:
Полно петь песню военну, снигирь!
Бранна музыка днесь не забавна,
Слышен отвсюду томный вой лир;
Львиного сердца, крыльев орлиных
Нет уже с нами! — что воевать?
Вольный дух стихов несомненен. Единственность Суворова, невосполнимость потери противопоставлена павловскому пренебрежению…
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Не обойдена и обида, бесчестье полководцу, который дает «скиптры» и зовется «рабом»; страдалец, изнуряющий себя «для царей» и не имеющий должной награды…
Современница запомнила, что, «когда отпевание Суворова было окончено, следовало отнести гроб наверх; однако лестница, которая вела туда, оказалась узкой. Старались обойти это неудобство, но гренадеры, служившие под начальством Суворова, взяли гроб, поставили его себе на головы и, воскликнув: «Суворов везде пройдет!» — отнесли его в назначенное место».
Это были первые в новой русской истории похороны, имевшие подобный смысл: отсюда начинается серия особых прощаний русского общества с лучшими своими людьми (Пушкин, Добролюбов, Тургенев, Толстой…), — похороны, превращающиеся в оппозиционные демонстрации, выражение чувств личного, национального, политического достоинства. Павел, казалось бы, столь щепетильный к вопросам чести, национальной славы, совершенно не замечает, не хочет замечать того, что выражают петербургские проводы Суворова: национальной просвещенной зрелости, которой достигло русское общество…
Итак, заговор против Павла крепнет — царь же и его сторонники, многого не замечая, все же не дремлют, стараются угадать, обезвредить врагов.
Кто ловче, кто раньше?
Не все просвещенные люди столицы разделяли взгляды конспираторов. Одним из сомневающихся был молодой, очень образованный двадцатипятилетний полковник Николай Саблуков. Он сам не раз страдал от гневных, несправедливых приказов императора; однако при том понимал трагическое благородство его рыцарских целей, да и считал невозможным участвовать в цареубийстве, поскольку присягал Павлу I на верность.
С другой стороны, хорошо видя, что город насыщен заговором, что вот-вот наступит роковой день, полковник не мог и формально придерживаться той же присяги, ибо иначе ему следовало пойти к царю и донести на товарищей. Как быть? С каким мудрецом посоветоваться?
Саблуков отправился к одному итальянскому художнику и философу, несколько лет жившему в Петербурге.
Послушаем рассказ самого Саблукова: «Художник сразу разрешил мое недоумение, сказав следующее: «Будь верен своему государю и действуй твердо и добросовестно; но так как ты, с одной стороны, не в силах изменить странного поведения императора, ни удержать, с другой стороны, намерений народа, каковы бы они ни были, то тебе надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, в силу которого никто бы не осмелился подойти к тебе с какими бы то ни было секретными предложениями». Я всеми силами старался следовать этому совету, и благодаря ему мне удалось остаться в стороне от ужасных событий этой эпохи».
Полковник Николай Саблуков в юности слушал лекции в европейских университетах, получил блестящее образование, интересовался философско-нравственными системами. Позже, когда власть меняется и на троне Александр I, перед двадцатипятилетним генерал-майором открывалась широчайшая карьера, но он не может более служить. Потрясенный увиденным, он подал в отставку, поселился в Англии, женился на дочери основателя Британской картинной галереи Юлии Ангерштайн, но в 1812 году, узнав о нападении Наполеона, срочно возвратился в Россию и прошел всю кампанию (Кутузов 7 декабря 1812 года свидетельствует, что Саблуков «был все время в авангарде»). Защитив отечество, генерал опять его покинул; лишь изредка Саблуков наезжал в Петербург и был явно не чужд вольному духу 1820-х годов…
— Я вас боялся больше, чем целого гарнизона, — признался Пален Саблукову на другое утро после переворота.
— И вы были правы, — ответил офицер.
— Поэтому, — возразил Пален, — я и позаботился вас отослать из дворца.
Саблуков не донес, другие могли донести.
Вот один из эпизодов, когда Павел чуть не взял верх: командующий морскими силами тяжело заболел и вместо него доклады о состоянии флота царь поручил де Рибасу. Дело шло к назначению его на главную адмиральскую должность. Тут-то, как свидетельствуют некоторые документы, лукавый Рибас дрогнул. Неслыханное повышение, перспектива войти в правительство соблазняла. Он решил открыться Павлу и возвыситься за счет выдачи прочих заговорщиков.
Однако в декабре 1800 года Рибас внезапно тяжело заболевает. Версия о том, что генерал Пален нашел способ его отравить, кажется весьма вероятной: «из дружбы» к Рибасу Пален не отходил от его постели, не допускал к ней «посторонних», пугая возможной заразой, и прислушивался к тому, чтобы адмирал не проболтался…
Вскоре на католическом кладбище в Петербурге появилось надгробие с русской надписью: «Иосиф де Рибас, адмирал, российских орденов Александра Невского, Георгия Победоносца, Святого Владимира 2 ступени кавалер и ордена Св. Иоанна Иерусалимского командор, 1750–1800».
Тогда же, в последние недели 1800 года, Пален делает далеко рассчитанный ход. Приближалось 7 ноября 1800 года, четвертая годовщина павловского правления, после которой (согласно предсказаниям гадалок) царю «нечего опасаться». Последовал указ от 1 ноября: «Всем выбывшим из службы воинской в отставку или исключенным, кроме тех, которые по сентенциям военного суда выбыли, снова вступить в оную, с тем, чтобы таковые явились в Санкт-Петербурге для личного представления нам». В тот же день милость была распространена и на статских чиновников.
Точно известно, что именно Пален уговаривал царя простить виноватых. Зачем же? На этот вопрос хитроумный генерал ответил одному собеседнику несколько лет спустя:
«Во-первых, он рассчитал, что толпа возвращающихся на службу будет вскоре изгнана обратно, ибо их места заняты»; и действительно, царю «вскоре опротивела эта толпа прибывающих; он перестал принимать их, затем стал просто гнать и тем нажил себе непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голоду у ворот Петербурга».
В то же время под предлогом этого указа попросились и вернулись на службу, в столицу, очень нужные для заговора люди: 17 ноября последний любимец Екатерины II Платон Зубов, «Платоша», ссылаясь на указ от 1 ноября, просился «на верноподданническую службу государю, побуждаясь усердием и верностью посвятить ему все дни жизни и до последней капли крови своей». Фразы эти сильно выходят за рамки обычных уничижительных формул. Впрочем, слов не жалели. Подобные же прошения поданы братьями Платона — Николаем и Валерианом Зубовыми.
Милости, выпрашиваемые заговорщиками, даруются: 23 ноября Платон Зубов возвращен и назначен директором Первого кадетского корпуса. 1 декабря Николай Зубов получил высокую должность шефа Сумского гусарского полка. С 6 декабря Валериан Зубов — во главе Второго кадетского корпуса. В те же дни датский посол докладывает своему правительству, что князь Платон «встречен государем хорошо».
Что значат для заговора еще несколько знатных конспираторов? Дело было прежде всего в имени, в клане. Слишком много значил прежде князь Зубов; денежные, дружеские, феодально-патриархальные связи семьи Зубовых дополнялись и самим фактом возможного появления в заговоре братьев Зубовых, важных генералов, известных многим солдатам, к тому же высоких, видных, зычных. Все имело значение в конкретной боевой обстановке!
Пален, впрочем, догадывался, что Зубовы в ответственный момент «задрожат», и поэтому с первого дня после амнистии буквально бомбардирует письмами другого намеченного им соратника — Бепнигсепа.
Вот за этим человеком сейчас и двинется наш рассказ…
Дело в том, что молчание участников заговора позже становится для любопытных потомков чрезвычайно обременительным. Охотников собственноручно описывать «дело» практически не было. В каком-то смысле это была более потаенная история, чем даже 14 декабря 1825 года. Декабристы дожили до начала заграничных и русских публикаций об их восстании; заговорщики 1800–1801-го не дожили. У декабристов было великое желание — описывать свою борьбу, рассказывать о своих идеях; у цареубийц подобные желания проявлялись куда слабее…
За те два без малого века, что отделяют нас от 1801 года, обнаружилось около сорока рассказов о том событии — но все записанные со слов участников или даже третьими лицами. Ни от Палена, ни от Рибаса, ни от Зубовых, ни от других активных заговорщиков не осталось ни строки, писанной их рукой, о столь впечатляющем событии. Обнаружены только два исключения: первое — это записки одного из юных семеновских офицеров Константина Марковича Полторацкого, сыгравшего немалую роль в обеспечении нужного заговорщикам «спокойствия во дворце» в ночь с 11 на 12 марта; второе исключение (а по значению — первое) —
В начале 1876 года «Московские ведомости» извещали читателей, что «за границей остались мемуары генерала Беннигсена» и что теперь, через пятьдесят лет после смерти генерала, они, по завещанию, будут напечатаны в Лондоне или Париже.
Эти строки попали на глаза престарелому сановнику A. B. Фрейгангу, который аккуратно их вырезал из газеты и 8 февраля 1876 года отправил главному редактору журнала «Русская старина» Михаилу Ивановичу Семевскому. Фрейганг не верил московской газете и вспоминал по этому поводу события, случившиеся полвека назад на его глазах: как только пришло известие о смерти (на восемьдесят втором году) генерала Беннигсена (в его родовом имении Бантельн, в Ганновере), русский посланник в Саксонии сразу же и, очевидно, по приказу свыше «откомандировал к наследникам Беннигсена старшего секретаря посольства барона Барклая де Толли, чтобы забрать бумаги»; «я был тогда в Лейпциге, — поясняет Фрейганг, — и видел Барклая по возвращении в родительский дом».
Больше никаких подробностей в этом письме не было, но автор намекал, что бумаги Беннигсена скорее не у его домашних, а в секретных архивах Петербурга…
Действительно, миновал 1876 год, затем еще несколько лет, но никаких записок Беннигсена не появилось, и у специалистов возникли подозрения: существуют ли вообще мемуары? И конечно, очень хотелось в это поверить, так как генерал Беннигсен — человек непростой и ему было что рассказать любопытным потомкам.
Это насмешливое прозвище Левина-Августа-Теофила Беннигсена появится в одной примечательной записи очень знаменитого человека. Но о том — чуть позже… Прежде чем заслужить такое внимание, граф прожил несколько нескучных десятилетий. С гравированного портрета работы Больдта глядит лик невозмутимый, лукавый, и если следовать распространенному увлечению того века — физиогномистике, точнее, так называемой «носологии», то по одному этому крупному парусообразному носу можно было бы, пожалуй, кое-что вычислить, конечно, не все, но очень многое…
Первые двадцать восемь лет — в Германии. Семилетняя война, замки, охота, а также любовные и питейные проделки, кажется, настолько превысившие среднеевропейскую норму, что каким-то образом вызвали неудовольствие прусского короля Фридриха II… Прямого отношения к карьере молодого офицера это иметь не могло, так как он принадлежал не к прусской, а к ганноверской армии, но Фридрих Великий был достаточно влиятелен, чтобы при желании испортить и не такую репутацию. В конце концов в 1773 году двадцативосьмилетний подполковник королевско-ганноверской службы переходит в войско российской императрицы Екатерины II — тем же чином ниже, премьер-майором в Вятский мушкетерский полк. Начинается российская служба Левина-Августа-Теофила, переименованного для благозвучия в Леонтия Леонтьевича; карьера, которой суждено продлиться почти полвека и пройти удивительными путями…
Вопрос о национальности, если бы он был задан, затруднил бы и офицера и его новых начальников: по предкам — немец, но подданство (которое он не сменил) — ганноверское, а так как в Лондоне правит ганноверская династия и королем Ганновера «по совместительству» является король Великобритании, то Беннигсен — англичанин; родной язык военного, на котором писаны почти все его сочинения, — французский; наконец, служба, карьера — российские.
По правде говоря, в ту эпоху не нашли бы здесь ничего особенного. Феодальные понятия о вассале, суверене, службе еще соперничали с национальными.
Тем не менее четыре европейских начала — в одном премьер-майоре; да к тому же столь необычный нос при столь твердом и хитром взоре — все это уж слишком явные черты кондотьера, наемника, профессионала, готового сражаться за каждого и против каждого (даже само слово «кондотьер» идет Беннигсену: сходно с кондором — умной птицей с могучим клювом…).
Трудно отрицать: таков он есть, Леонтий Леонтьевич… Поэтому, угадав кондотьера, попробуем «вычислить» то, что дополняет и, конечно, осложняет простую и ясную кличку.
Кондотьер — но попадает в русскую армию, которая уже оживлена петровской реформой; в армию Суворова и Румянцева, войско национальное, одно из самых передовых по приемам и порядкам.
Кондотьер — но не из случайных полуразбойников, а из старинного графского рода с большим замком и генеалогическим древом, корни которого в XIII столетии.
По этим или другим причинам, но вновь принятый ганноверский наемник принадлежит к типу людей, делающих свое дело точно, добросовестно, честно. Важное слово произнесено: мы никогда не узнаем, насколько Беннигсена в самом деле занимали Россия, русские дела… Но он перешел сюда на службу и будет среди других не худшим. Возможно, не столько для чужой земли, сколько для себя, но будет стараться, и не без успеха. Он — хороший профессионал, и в этом его гордость. Надо служить… К тому же Беннигсен ведь недавно овдовел. Двое дочерей остались у матушки в Ганновере, состояние довольно раздроблено между разными ветвями старинной фамилии, а императрица Екатерина ведет войну за войной — в Польше, с Турцией, опять с Турцией, снова в Польше, с Персией, — и везде удачи, и всюду есть где отличиться.
В послужном списке Беннигсена отмечено участие в нескольких знаменитых битвах и походах XVIII века, а также ряд все возрастающих по значению орденов. Правда, чин полковника получен только на сорок третьем году жизни, через четырнадцать лет после начала русской службы. Зато еще через три года — бригадир; в 1794-м — генерал-майор… Как видно, фортуна пошла как раз на закате екатерининского царствования. Нужно думать, были оценены несомненные способности ганноверца — хладнокровие, храбрость; однако наверняка не обошлось без выгодных связей.
Мы больше знаем, правда, о дружеском покровительстве, которое сам Беннигсен оказывал одному из своих подчиненных, выходцу из Голштинии Александру Борисовичу Фоку. Молодой майор, восемнадцатью годами младше своего генерала, очень нравился Беннигсену, возможно, сходством личных судеб или храброй распорядительностью… Мы запомним эту дружбу, во-первых, по ее прямой связи с загадкой Беннигсеновых записок; а во-вторых, по связи двух имен с третьим, одним из самых могущественных: Зубов.
Князь Платон Александрович еще тогда, когда был последним фаворитом Екатерины II, заметил двух друзей и отличил, привлек.
В эту пору Беннигсен познакомился с немалым числом людей Зубова. В их числе был и ровесник Беннигсена, генерал из курляндцев, уже не раз упомянутый в этой главе, Петр Алексеевич Пален, — но кто же мог угадать исторические перспективы такого знакомства?
Так или иначе, но улыбка Зубова стоила в те годы немало, и вот уже Александр Фок формирует по поручению временщика первые в русской армии конно-артиллерийские роты. Беннигсен же, как стало известно через сто с лишним лет, был вызван на секретное совещание к царице.
Главнокомандующим в Кавказском походе против Персии становится родной брат фаворита Валериан Зубов, в качестве же начальника штаба, то есть опытного помощника, наставника, присмотрели Беннигсена. Екатерина II обласкала генерала и открыла ему тайные мотивы Персидского похода (официальный повод — поддержка претендента на шахский престол): царица желала создания торговой базы в Астрабаде, на южном берегу Каспия, «чтобы повернуть к Петербургу часть индийской торговли, которая притягивается Лондоном».
Поход сулил Беннигсену новые блага, и немалые. За взятие Дербента — получает высокие награды, еще прежде становится владельцем больших имений (свыше тысячи душ) в Литве и Белоруссии, что оказалось весьма спасительным для семейных обстоятельств генерала: как и при вступлении в русскую службу, двадцать три года назад, он опять был вдовцом, но пережившим уже не одну, а трех жен (от второй оставался сын, от третьей — еще две дочери, а всего уже пять детей, причем старшие начинали одаривать Беннигсена внуками).
Сияющие перспективы рассеялись, однако, более стремительно, чем образовались.
В последних числах 1796 года курьер из столицы догнал углубляющуюся в Закавказье армию с вестью о новом царе Павле I. Первые же распоряжения сына Екатерины сулили начальнику штаба грусть и печаль: поход прекращен, но приказы возвращаться на родину поступают прямо командирам отдельных частей, минуя главное командование, так что Валериан Зубов и Беннигсен с удивлением и ужасом наблюдают, как уходят на север вверенные им полки. В перспективе им двоим оставалось удерживать Дербент и Каспийское побережье…
В 1797 году они возвращаются в столицу, представляются царю. Беннигсен «по старшинству» получает даже чин генерал-лейтенанта, но вскоре отправляется в глухую отставку, в литовские имения, и, конечно, не случайно вылетает из службы в одно время со всеми Зубовыми: они тоже разогнаны по своим деревням под строгий надзор местной власти (Павел одним росчерком пера, между прочим, лишил князя Платона тридцати шести старых должностей!).
Младший друг Александр Фок продержался чуть дольше, получил генерал-майора, но тоже против воли ушел в отставку 21 января 1800 года, правда, с разрешением, редко дававшимся, — проживать в Петербурге…
Биография Беннигсена казалась законченной. Он на шестом десятке, в приличном чине и вот-вот затеряется среди многих «званых и незваных», чьи имена известны только компетентным военным историкам.
Записки… Вел ли их бывалый участник многих кампаний? Позже он обмолвился, что — записывал с восемнадцатилетнего возраста, то есть еще за десять лет до прибытия в Россию! Может быть… Однако за все годы русской службы вышло лишь одно сочинение Беннигсена — не очень складным немецким языком составленное назидание опытного воина под названием «Необходимые офицеру легкой кавалерии сведения о военной службе и лошадях».
Если б кто-либо представил почтенному Беннигсену (обороняющемуся в своих литовских владениях от нескольких нелегких судебно-финансовых дел) надежный гороскоп, свидетельствующий, что главные события его жизни впереди, даже невозмутимый Беннигсен, вероятно, удивился бы немного, но виду бы не подал — только повел бы славным генеральским носом…
«Беннигсен, — записывает год спустя великий Гёте, — длинный Кассиус, вышел в отставку генерал-лейтенантом, пытается опять поступить на службу, получает отказ, собирается в понедельник 11 марта уехать, граф Пален удерживает его и отправляет к Зубовым».
«Длинный Кассиус», — заметил C. H. Дурылин, автор замечательной работы о Гёте и России, — это, конечно, не только «прозвище», но и целая характеристика Беннигсена».
Кассий и Брут — убийцы Цезаря.
11 марта 1801 года, точнее, в ночь на 12-е генерал внезапно приобретает мировую известность особого рода.
Кроме Гёте, его заметит, запомнит Наполеон и даже на острове Святой Елены, рассказывая близкому человеку о делах минувших, определит: «Генерал Беннигсен был тем, кто нанес последний удар; он наступил на труп».
Десятки послов, министров, а также других современников повторяли на разные лады: Беннигсен — один из главных убийц Павла I.
Полвека спустя Маркс отведет этому факту значительную часть статьи «Беннигсен», составленной им для «Новой американской энциклопедии».
Рассказы перемешиваются с легендами: несколько человек беседуют о происшедшем с самим «Кассиусом» и сразу или чуть-чуть позже записывают то, что слышат от него (знал бы Беннигсен, что пройдут годы, и эти рассказы можно будет положить рядом и сравнить!).
В конце концов образовалась спасительная для генерала неясность. С одной стороны, почти все соглашались, что без Беннигсена дело не было бы доведено до конца; с другой стороны, не понимали, каким образом он, запертый в своем имении, опальный, вдруг столь эффектно прибыл к месту действия.
Столкнулись два противоречащих друг другу образа: хладнокровный организатор убийства и человек, который, по авторитетному свидетельству хорошо нам знакомого декабриста Михаила Фонвизина, «во всю свою службу был известен как человек самый добродушный и кроткий. Когда он командовал армией, то всякий раз, когда ему подносили подписывать смертный приговор какому-нибудь мародеру, пойманному на грабеже, он исполнял это как тяжкий долг, с горем, с отвращением, и делал себе насилие. Кто изъяснит такие несообразные странности и противоречия человеческого сердца!»
Сам же генерал быстро догадался, что 11 марта — не тот сюжет, которым можно хвалиться в царствование сына Павла, царя, явно причастного к заговору и оттого болезненно относящегося к истории страшной ночи… Беннигсен — среди тех, кто возвел Александра на престол, но генерал помнит, что «ни одно благодеяние не остается без наказания».
Впрочем, покамест, в 1801 году, Леонтий Леонтьевич извлечен из отставки. Недоброжелатель его, писатель А. Ф. Воейков, вспомнит, как впервые увидел Беннигсена «в кремлевском дворце в день коронования императора Александра и с невольным почтением остановился перед этой величавой фигурой. Он был в общем генеральском мундире с Александровскою лентою и с Георгием на шее. Высокий, сухощавый, с длинным лицом и орлиным носом, с видной осанкой, прямым станом и холодной физиономией, он поразил меня своею наружностью, между круглыми, скулистыми и курносыми лицами русских генералов и сановников».
В это время Беннигсен получает следующий чин — полного генерала от кавалерии и отправляется к войскам в литовские губернии. Не в опалу, как другие руководители заговора, но все же — подальше от столицы.
У него опять есть время писать записки, а ведь к старым приключениям прибавилось новое, которое стоит всех прежних.
Но пишет ли?
Впрочем, биография генерала продолжалась, и ее новые главы будто специально «создавались» для самых отменных мемуаров.
Для начала генерал-граф женится в четвертый раз (на польской аристократке, которая его тридцатью годами моложе) и производит на свет еще сына и дочь, причем седьмой, и последний, ребенок оказался на сорок семь лет моложе старшей дочери от первого брака. Обратившись к карьере Леонтия Леонтьевича, мы находим тропу, взмывающую к облакам, затем низвергающуюся в пропасть, и — снова вверх, опять вниз… Впрочем, генерал спокоен и все на свете старается делать хорошо.
Итак, 1801–1805 гг. Служба и прозябание в Литве.
1806–1807 гг. Наполеон побеждает под Аустерлицем, Иеной; движется в Польшу. Так как Кутузов в глубокой опале, царь нехотя приглашает командующим Беннигсена: Александр I мог, по крайней мере, не сомневаться в решительности этого и других заговорщиков 1801 года (кстати, в 1812 году, перед назначением Кутузова, обсуждался вопрос — не поставить ли во главе армии вождя переворота графа Палена?).
Зима 1806/1807 г. Апофеоз Беннигсена. О нем снова говорят во всем мире: выстоял против Наполеона при Эйлау; непобедимый император не победил.
Александр I, императрица-мать Мария Федоровна в чрезвычайно лестных выражениях благодарят главнокомандующего.
Через полгода под Фридландом Наполеон все же берет верх. Заключается тяжкий для России Тильзитский мир — и в 1807–1812 годах Беннигсен опять не у дел, в имении Закрет близ Вильны. Опять много времени, возраст уже — к семидесяти.
Снова финал?
Июнь 1812 г. Александр I приезжает в гости, бал для царя в Закрете (который попадает в свое время на страницы романа «Война и мир»). Посреди празднества приходит известие о вторжении Наполеона…
Беннигсен возвращается в строй, ожесточенно спорит с Барклаем, не одобряя отступление; затем уезжает из армии, в Торжке встречает Кутузова, едущего принимать командование. Кутузов зовет с собою, Беннигсен возвращается к войскам, но вскоре начинает возражать и фельдмаршалу, упорствует на совете в Филях; правда, удачно действует при Тарутине, но затем — жалуется на «пассивность» Кутузова царю.
Кутузов, в ответ, жалуется в Петербург на Беннигсена. В результате царь разрешает главнокомандующему избавиться от подчиненного. Кутузов не торопится, но на последнем, победном этапе кампании нападки Беннигсена усиливаются: он доказывает (и с ним согласны некоторые генералы и офицеры), что Наполеона можно и должно отрезать, окружить, что у французов слишком мало сил, чтобы уйти из России. Кутузов, однако, исходил из своей логики, столь высоко оцененной Львом Толстым: он, очевидно, не хотел удесятерять сопротивляемость Наполеона, загоняя его в совершенно безвыходное положение; опасался нарваться на контрудар, полагал, что нужно как бы «эскортировать» тающую французскую армию до границы: «Сами пришли — сами уйдут».
Сопротивление Беннигсена раздражает Кутузова, и тут он достает ранее полученную царскую бумагу: Леонтия Леонтьевича из армии высылают.
1812–1813 гг. Новая, уже четвертая опала. Сначала в Калуге, потом все в том же, разоренном французами Закрете. Однако Александр I, «властитель слабый и лукавый», не хочет и чрезмерного торжества Кутузова. Милость Беннигсену постепенно возвращается.
1813–1814 гг. Беннигсен снова в действующей армии, войну завершает у Гамбурга.
После 1814 г. Получает высочайшие ордена, огромную денежную награду; но видны уже и контуры пятой опалы. Леонтий Леонтьевич послан командовать армией на Украину и Бессарабию. Он явно рассчитывал на большее. Устал…
В 1818-м, на 74-м году жизни просится в отставку. Царю пишет: «Прошу разрешить отъезд в мое прежнее отечество», в Ганновер (где только недавно скончалась его девяностолетняя мать).
Молодая жена, семеро детей в возрасте от семи до пятидесяти четырех лет, внуки и правнуки, награды и ценности, многолетний архив — все отныне сосредоточивается в отцовском замке Бантельн. И секретные мемуары, если они велись; записки о 1801-м, 1807-м, 1812-м и многих других любопытных датах.
Это сочетание слов употребил в письме к Беннигсену его давний приятель, французский эмигрант на русской службе генерал Александр Ланжерон.
«Многоуважаемый генерал!
Взяв в руки Ваши бессмертные творения, нельзя от них оторваться, я читал и перечитывал… Вы слишком добры ко мне, и мы, смею сказать, слишком близки друг другу, чтобы я стал говорить Вам пустые комплименты… Советую Вам сшить по листкам каждое письмо, потому что легко могут затеряться отдельные листки. Бесспорно, мой журнал далеко не имеет того интереса, как Ваш, но я последовал Вашему приказанию и послал его Вам, чтобы Вы могли позаимствовать некоторые сведения».
«Журнал» — это дневник, уже обработанный и превращающийся в записки.
Ланжерон — сам известный мемуарист — получил для прочтения журнал своего начальника. Из текста видно, что Беннигсен составляет воспоминания в виде серии писем, очевидно обращенных к кому-то. Понятно также, что речь идет о записках, посвященных минувшим войнам. Но может быть — не только войнам?
О том, что Беннигсен пишет мемуары, знал не один Ланжерон: кажется, хитрый ганноверец в определенную пору нарочно распускал слухи. Это бывало в годы опалы, когда требовалось искать путей к сердцу цареву и — к новому возвышению.
В 1810-м — между двумя войнами с Наполеоном — Беннигсен, обращаясь к близкому другу, «льстит себя надеждой, что император прочтет мой труд с интересом». Другом был уже упоминавшийся А. Б. Фок, который в ту пору служил при военном министре Барклае и через его посредство легко мог передать записки Беннигсена в руки государя…
Мог — и, кажется, передал (что и сыграло роль в очередном примирении Александра с Беннигсеном перед 1812 годом).
«Мемуары-письма», о которых толкует Ланжерон, были письмами к Фоку, рассчитанными не только и не столько на Фока.
Записки о двух войнах с Наполеоном должны были выдвинуть Беннигсена-полководца, а также, видимо, погасить упорные слухи, ходившие по Европе, будто генерал описал и самое щекотливое дело в своей жизни.
Имея все это в виду, мы поймем, отчего появление военных записок Беннигсена сопровождается (мы точно знаем по рассказам современников!) разными разговорами генерала о «несчастном дне 11 марта»; и, как можно легко догадаться, «длинный Кассиус» не старался этими разговорами ухудшить свою репутацию.
Так или иначе, но до современников время от времени доходили «мемуарные волны», причудливо отражавшие подъемы и спады Беннигсеновой карьеры.
Только последние восемь лет жизни генерал-фельдмаршал мог, кажется, не беспокоиться…
Внучка генерала, Теодора фон Баркхаузен (которой в начале XX века было около девяноста лет), неплохо помнила деда, а еще лучше — фамильные предания о нем. Водворившись на покой в Бантельне, Беннигсен поддерживал форму — прогулками, верховой ездой, работой: «Дед работал каждое утро с моей матерью и теткой над мемуарами». Внучка признается, что содержание работы ее совершенно не интересовало — куда лучше запомнилась внешняя сторона: «Генерал в кресле, рядом тетка София фон Ленте с рукописью в руках. У матери другой экземпляр. Она громко читает текст, другая — корректирует (очевидно, по копии), дед изредка перебивает, исправляет, дополняет».
О том, что записки сразу создавались в нескольких экземплярах, сохранилось не одно свидетельство.
Но о чем же вспоминал на досуге фельдмаршал? О прошлых войнах, кажется, письма уже написаны?
Генералу и будущему известному историку Михайловскому-Данилевскому Беннигсен скажет, уезжая из России, что у него «целых семь томов „Воспоминаний о моем времени“, начинающихся с 1763 года». Слухи о них распространяются все шире, вместе с догадками о возможном сенсационном содержании. Этого оказалось достаточным, чтобы французские издатели предложили за текст 60 тысяч талеров…
Дело было в 1826 году. Потомки помнили, как прибывали в Бантельн газеты, сообщавшие о восстании декабристов и суровом приговоре. «Эти новости очень волновали деда, и он о них часто говорил». Мы легко догадываемся, что волновало Беннигсена: прежде всего сходство и в то же время разница между «14 декабря» и «11 марта», тем заговором, где он был среди главных действующих лиц. Вряд ли генерал разобрался в событиях, вряд ли понял, что Рылеев, Пестель и другие (некоторые из них ему наверняка были известны лично) хотели не смены, а коренной перемены правления.
Однако 1825 год бросал обратный исторический отсвет на 1801-й. Даже императрица-мать Мария Федоровна огорошила одного из собеседников своими соображениями, что, поскольку ее сын Александр не мог покарать цареубийц 11 марта, ее младший сын Николай восстановит упущенное.
Трудно сказать, не российские ли известия повлияли на здоровье Беннигсена. Родственники свидетельствуют, что он как-то разом слег — даже не болел, и 2 октября 1826 года скончался на восемьдесят втором году жизни.
Сохранились эмоциональные воспоминания известного немецкого писателя Боденштедта, со слов кузена, пастора, который, в свою очередь, записал рассказ своего предшественника, причащавшего Беннигсена: «Когда пастор произнес слова: «Наш владыка, в ночи, когда был предан…», умирающий со стенаниями и вздохами приподнялся и снова упал, ясно сказав: «Ах, да, господин пастор, в ночи, когда был предан», — и испустил дух. Пастор рассказал своему преемнику, моему кузену, ныне еще здравствующему, что ничто его так не захватывало, как эти переживания у смертного одра старого генерала фон Беннигсена».
Вот тогда-то вдова и получила предложение — продать мемуары за 60 тысяч талеров.
Николай I, как мы знаем, писал эти слова у заглавия тех документов, которые желал совершенно изъять из обращения.
Мы снова находимся у той даты — 1826 года, — с которой начинали и от которой «Московские ведомости» отсчитывали пятьдесят лет, ожидая обнародования секретных записок.
Несколько рассказов о происшедшем сходятся в основе, но расходятся в любопытнейших деталях. Послушаем.
Генерал Михайловхкий-Данилевский: «Получив предложение 60 тысяч талеров, вдова обратилась за разрешением к посланнику в Гамбурге Струве и получила в ответ письмо Министерства иностранных дел, предлагавшее отправить записки мужа в Петербург. Согласно этой версии, Марии Беннигсен обещали вернуть рукопись после прочтения, но вместо того выслали известную сумму, и дело на том кончилось».
Внучка Беннигсена (несомненно, пользующаяся не только личными воспоминаниями, но и семейными бумагами): «Русский поверенный в делах господин Струве тотчас затребовал у вдовы от имени своего суверена мемуары ее мужа. Она не могла противиться желанию его величества и отослала обширные мемуары со всеми документами, составлявшими приложения к ним».
Вдова получила за это большую пожизненную пенсию, добавляет другой потомок-комментатор: «К счастью, София фон Ленте, одна из дочерей генерала, была настолько предусмотрительна, что сняла копию со всех наиболее интересных частей мемуаров».
В дополнение к этим сходным в основе рассказам следует привести еще один выразительный документ: уже упомянутый Струве 15/27 января 1827 года спрашивает свое правительство, следует ли остановить издание записок Беннигсена, которое, по слухам, готовится во Франции? На документе собственноручная резолюция Николая I: «Это нужно сделать».
Делались попытки выкрасть мемуары… Причина особых волнений Петербурга абсолютно ясна: Павел I.
И без особой причины власти постарались бы взять под контроль бумаги умершего крупного военачальника: так обычно делалось. Однако документальное разглашение одного из самых зловещих секретов российской истории (убийство царя-отца, в сущности, с ведома наследника-сына) — этого боялся и Александр I, и другой сын убитого — Николай I. Как раз в начале XIX века таинственно исчезают важнейшие бумаги, которые могли бы пролить свет на эту загадочную историю. За два года до своей смерти царь Александр I, по сообщению декабриста С. Г. Волконского, послал трех доверенных лиц изъять бумаги умершего Платона Зубова. Среди сохранившихся документов Зубова в Центральном государственном архиве древних актов — только рукописи екатерининских времен: понятно, что все более позднее изъято и, вероятно, уничтожено после высочайшего просмотра. В 1826 году почти одновременно с Беннигсеном скончался в своем курляндском поместье глава дворцового заговора 1801 года граф Пален, — о местонахождении его архива до сих пор неизвестно, вероятно, власти «постарались»…
Беннигсен был третьим «столпом» того, старого заговора, и Петербург не шутя интересуется его архивом.
Бумаги получены и вывезены из Ганновера в Россию либо для секретного хранения, либо для уничтожения…
Проходят годы, десятилетия. События 1801-го, 1812-го, 1825-го все дальше, но по-прежнему злободневны, Пушкин сказал бы: «животрепещущи, как вчерашняя газета».
Появляются кое-какие документы, рассказы современников о зловещей ночи с 11 на 12 марта 1801 года. Когда же через пятьдесят лет после кончины Беннигсена воскресла надежда прочесть, наконец, те злополучные записки, то возникло, как помним, разномыслие, где они находятся — у потомков в Германии или в России? В семейном архиве в Бантельне или в Государственном архиве в Петербурге?
Однако «длинный Кассиус» обманул — и пожелал явиться потомкам из третьего потаенного места.
Открыватель — дотошный чиновник государственной канцелярии Петр Михайлович Майков (родственник знаменитого поэта).
Время действия — девяностые годы прошлого столетия.
Место: семейный архив обширной фамилии Фок; уже одним этим сказано многое. Борис Александрович Фок и его родня — внуки и правнуки того генерал-майора, который почти всю жизнь дружил с Беннигсеном.
Что Леонтий Леонтьевич отправлял письма-мемуары А. Б. Фоку, было смутно известно и прежде. Но что письма сохранялись в семье адресата почти столетие спустя — вот это была неожиданность!
Отчего же семья Фок раньше не обнародовала важных бумаг? Скорее всего, потому, что автор их не был в большой чести у российских историков: во-первых, из-за щекотливой, «непечатной» темы о Павле I; во-вторых, из-за устойчивой репутации интригана, мешавшего Кутузову… Еще исторически близко все было, и многие из живых свидетелей могли начать нежелательную для письмовладельцев дискуссию.
К 1890-м годам последних ветеранов Отечественной войны уж не стало и чуть приутихли старые исторические страсти, уступая место новым. Тем не менее Майкову было непросто опубликовать сочинения столь сомнительной исторической личности, к тому же самой неясной национальной принадлежности. В течение нескольких последних лет XIX века и в первые годы XX века в журнале «Русская старина» и других изданиях были напечатаны — однако неполно, с немалыми пропусками, — мемуары Беннигсена в виде его писем к Фоку. И тут, после первых публикаций, произошло давно ожидаемое: перед Майковым открылись архивы военного министерства, где лежали бумаги Беннигсена, очевидно, те самые, которые были выкуплены в 1827 году у семьи генерала.
Так Майков вывел наружу два из трех «подземных» хранилищ записок. То, что лежало в военном министерстве, поддается сегодняшней проверке: в Центральном государственном военно-историческом архиве немало Беннигсеновых бумаг. Что же касается документов Фока, то они исчезли после революции, и, если бы Майков вовремя ими не воспользовался, важный исторический комплекс был бы, возможно, утрачен…
Но что же извлек Майков из двух архивов? Что было в записках Беннигсена?
Прежде всего — 25 больших писем к А. Б. Фоку: история кампаний 1806–1807 годов, история Эйлау, когда Беннигсен достиг вершины своих военных успехов.
Сотни страниц одного из важных деятелей об очень интересном времени.
В 1906–1907 годах трехтомное издание Беннигсеновых сочинений вышло в Париже.
Майков, однако, догадывался, что были еще мемуары (где же семь томов, о которых говорилось Михайловскому-Данилевскому?).
Майков свидетельствовал, что ни в семье Фок, ни в военном архиве он не нашел ни слова о Павле I. Большие знатоки российских тайных архивов Н. К. Шильдер и В. А. Бильбасов также нигде не обнаружили «павловских глав» из Беннигсеновых записок. Получалось одно из трех: либо таких мемуаров вообще не было, но этому противоречило несколько туманных и одно вполне ясное иностранное свидетельство; второй вариант — что вдова Беннигсена отдала их в Россию вместе с другими бумагами, а Николай I, ознакомившись, сжег, так же как бумаги Зубова, Палена… Это возможно; но почему же у Фоков ничего не осталось? Тоже боялись?
Третья версия: наследники фельдмаршала на всякий случай не отдали русскому царю «павловских страниц», которые могли бы вдруг вызвать нежелательный гнев Николая, повредить вдове Беннигсена. Поступив таким образом, потомки должны были затаиться и не дразнить петербургского властителя.
Однако всему — время.
Столетие гибели Павла в 1901 году давало повод снять некоторые запреты. В России даже вышел сборник анекдотов о том царствовании, но подготовленные материалы о самом заговоре все же были запрещены (до 1906–1907 годов).
Появление в России и Франции писем Беннигсена к Фоку, несомненно, произвело впечатление и на тех, кто владел потаенной частью записок.
А ей негде было и быть, кроме родового гнезда в Ганновере.
И вот известного немецкого историка Теодора фон Шиманна, убежденного консерватора, личного друга кайзера Вильгельма II, большого знатока российского прошлого, приглашает внучка Беннигсена, уже упоминавшаяся Теодора фон Баркхаузен, которая и в начале XX столетия помнит своего знаменитого деда… Внучка вручает историку текст весьма любопытного документа.
Вскоре, однако, выяснилось, что и другие представители разросшегося графского древа владеют важными текстами… Особенно разволновался клан Беннигсенов, получив первые два тома записок генерала, опубликованных в Париже; тут уж было «европейское звучание», и семья не осталась равнодушной.
Два внука, Мишель и Леон, специально отправились во Францию, чтобы сообщить ряд новых документов и успеть ввести их в третий том.
В предисловии к последнему тому парижского издания редактор благодарил Беннигсенов: «Корреспонденция богата, но многое еще не время публиковать…»
Эти строки, конечно, не пройдут мимо нашего внимания и воображения.
Из того же, что можно было опубликовать, появилось еще одно письмо с обращением, вынесенным в начало этой главки: «Вы сами видите, генерал…»
Генерал Фок может «сам увидеть», что «такое положение дел, такое замешательство во всех отраслях правления, такое всеобщее недовольство, охватившее население не только Петербурга, Москвы и других больших городов империи, но и всю нацию, не могло продолжаться и что надо было рано или поздно предвидеть падение империи».
Конец письма:
«Я был уверен, генерал, что вы с нетерпением ждете от меня точного описания великих событий, происшедших в Петербурге 12 (24) числа этого месяца; я не сомневался, кроме того, что вы не без интереса услышали мое имя при рассказе об этих событиях в виду того участия, которое приписывали мне в них по слухам и которое набрасывает на меня тень и противоречит в значительной степени моим принципам и чувствам чести, всегда руководившему мною в моих действиях. Поэтому я представляю вам самые точные данные о происшедшей здесь революции, которая прекратила жизнь императора Павла и возвела на русский трон великого князя Александра к необычайному восторгу населения Петербурга, Москвы и, может быть, всей империи. Восторг этот был безграничен, когда новый государь в своем манифесте дал обещание управлять государством по духу бессмертной Екатерины.
Март, 1801 г. С.-Петербург».
Итак, записки очевидца, законченные в нужное время в нужном месте…
Однако можно ли доверять лукавому Кассиусу? Где доказательство, что это написано не через год или годы — задним числом (как Беннигсен часто делал в военных письмах 1807–1812 годов)?
Присмотримся: письмо несет живой отпечаток события, и в нем имеется фраза о «событиях, происшедших в Петербурге 12 (24) числа этого месяца», т. е. очевидно, что написано действительно в марте 1801 года.
Но дошло ли письмо к Фоку, жившему в 1801 году в Петербурге? Ведь Майков не обнаружил подобного текста у потомков Фока: их дед, умерший весной 1825 года, либо избавился от опасного документа, либо вообще его не получал. Между прочим, никакого обращения в документе не найдем: просто — «генерал»… Потомки Беннигсена (очевидно, с его слов) теперь знали, что адресат — Фок; однако маскировка наводит на разные мысли…
«11-го (23) 1801 года утром я встретил князя Зубова в санях, едущих по Невскому проспекту. Он остановил меня и сказал, что ему нужно поговорить со мной…»
Так начинается самая драматическая часть Беннигсенова рассказа. Сразу заметим, пока не вникая в детали, что, выходит, если бы князь Зубов «не встретил» автора именно в последний день жизни Павла, то дальнейших событий вроде бы не было…
Отделение правды от вымысла — задача любопытная и очень непростая.
И вот что мы сейчас сделаем — раскроем письмо Беннигсена об убийстве Павла, а рядом с ним положим шесть записей, сделанных со слов Беннигсена другими лицами: подробную заметку генерала Ланжерона, составленную сразу же после беседы в 1804 году, рассказ Беннигсена генералу Кайсарову, записанный Воейковым (1812), строки других современников — Адама Чарторыйского, Августа Коцебу, лейб-медика Гривса и, наконец, племянника Беннигсена фон Веделя.
Записи, сделанные не в одно время, но — об одном времени и со слов одного человека.
Пусть же говорит сам Беннигсен в письме, пролежавшем целое столетие, пусть говорит, но помнит, что он открылся нескольким собеседникам.
Итак, 11 марта он встречает на Невском Зубова, который приглашает в гости. «Я согласился, еще не подозревая, о чем может быть речь, тем более, что я собирался на другой день выехать из Петербурга в свое имение в Литве. Вот почему я перед обедом отправился к графу Палену просить у него, как у военного губернатора, необходимого мне паспорта на выезд. Он отвечал мне: «Да отложите свой отъезд, мы еще послужим вместе» — и добавил: «Князь Зубов скажет вам остальное». Я заметил, что он все время был смущен и взволнован. Так как мы были связаны дружбой издавна, то я впоследствии очень удивился, что он не сказал мне о том, что должно было случиться…»
Итак, всего за несколько часов до дела генерал «ничего не подозревал». Однако Беннигсену возражает… Беннигсен (в изложении Воейкова): «Имея дело в Сенате, тяжебное дело, я просился в Петербург в отпуск, мне было отказано, вместе с отказом я получил письмо от гр. Палена, в котором он, как С.-Петербургский военный губернатор и сильный человек при императоре, приглашал меня тайно приехать в столицу, на короткий срок, для устройства дел моих.
Вместе с этим письмом прислал он ко мне и паспорт на проезд в С.-Петербург.
Тяжба моя была не шуточная; я поскакал, явился к графу Палену, получил от него билет на проживание под именем поверенного генерала Беннигсена, он взял с меня слово не показываться ни в какие публичные места до разрешения моего дела, которое обещал мне походатайствовать у государя.
Таким образом, жил я, выходя только к сенатскому секретарю и обер-секретарю, производившему мое дело. Это происходило в феврале».
Как видим, контакты «второго рассказчика» с графом Паленом отнюдь не случайны, как выходит из первого рассказа; некий тайный умысел вождя заговора в отношении Беннигсена очевиден. Кто же из двух Беннигсенов прав? Вмешивается третий: Беннигсен — Ланжерон. Он подтверждает, что еще в начале 1801 года был приглашен Паленом, который «энергично выражал свое желание видеть меня в столице и уверял меня, что я буду прекрасно принят императором. Последнее его письмо было так убедительно, что я решился ехать». Далее сообщается, что Беннигсен не прятался вовсе, а явился на аудиенцию к царю, который сначала был добродушен, а затем предельно холоден. «Пален уговорил меня потерпеть еще некоторое время, и я согласился на это с трудом: наконец, накануне дня, назначенного для выполнения его замыслов, он открыл мне их: я согласился на все, что он мне предложил».
Последний рассказ грубее, проще, не основан на «роковых случайностях» и выглядит весьма правдоподобно, тем более учитывая известную нам дружескую близость Беннигсена и Ланжерона. Между прочим, в одном из сохранившихся писем к родственникам (напечатанном в 1907 году) генерал прямо свидетельствует, что прибыл в столицу еще 18 января 1801 года и, конечно, имел время присмотреться к событиям, еще более сблизиться с Паленом.
Все это позволяет нам не очень верить Беннигсену-мемуаристу но прислушаться к Беннигсену-рассказчику…
Пойдем дальше.
Собственною рукою Беннигсен описывает Фоку, как развернулись события вечером 11 марта. «Часов в десять, — приехал к Зубовым, где было еще три лица, посвященных в тайну: князь Зубов сообщил мне условный план, сказав, что в полночь совершится переворот. Моим первым вопросом было: кто стоит во главе заговоpa? Когда мне назвали это лицо, тогда я, не колеблясь, примкнул к заговору».
Назвали, понятно, наследника, великого князя Александра. «Беннигсен — Воейков» усиливает драматизм: оказывается, что у Зубова находилось «человек 30», что все равно ему, Беннигсену, «не было другого средства выпутаться». О наследнике же этот Беннигсен говорит много осторожнее, — что узнал «о мерах, хотя прискорбных и тяжких, но необходимых, которые будто бы известны Александру Павловичу и его матери Марии Федоровне…».
Мы понимаем, что многое мог смягчить тот, кто записывал, но, даже приняв во внимание этот коэффициент, наблюдаем любопытную разницу двух Беннигсенов: первый пишет в 1801 году, вскоре после убийства, — ему сказали, кто во главе заговора, и в письме нет никаких намеков на обман. Ведь действительно Александр I был «во главе», а если так, то можно ли «сопротивляться»? К тому же и Пален, и Зубовы сразу после переворота, в 1801-м, еще в силе… Однако в 1812 году (время рассказа, записанного Воейковым), когда события удалились и «быльем поросли», царю неприятно вспоминать о собственном согласии, Пален и Зубовы давно в опале, и дело подается так, что вроде бы генерала обманули.
Чем позже рассказ, тем «обман», задним числом, делался все сильнее…
Читаем далее рассказ Беннигсена.
К ночи он вместе с Зубовыми приходит на квартиру генерала Талызина, где собралось множество офицеров, выслушивающих инструкции Палена. В полночь вышли, разделились на две колонны: «Во главе первой — князь Зубов, его два брата, Николай и Валерьян, и я…»
Как видим, Беннигсен (в письме к Фоку) ставит себя на последнее место после более главных. Беннигсен — Ланжерон правдивее: «Все были по меньшей мере разгорячены шампанским, которое Пален велел подать (мне он запретил пить и сам не пил). Нас собралось человек 60; мы разделились на две колонны: Пален с одной из них пришел по главной лестнице… А я с другой колонной направился по лестнице, ведущей к церкви».
Не для того Пален вызывал его из глуши, чтобы увеличивать число участников еще на единицу. Вызвал, чтобы возглавил (он хорошо знал ганноверца и был знаком с его спокойным стилем)… К тому же в такие минуты немаловажен и внешний вид: высокий рост, обилие орденов… Зубовы — все молодцы как на подбор, но Беннигсен особенно эффектен. Припомним пушкинское:
Он видит — в лентах и звездах,
Вином и злобой упоенны,
Идут убийцы потаенны,
На лицах дерзость, в сердце страх
Ленты, ордена; на убийство — как на парад! Это, разумеется, не случайно; этим подчеркивается «высшая законность», государственный характер совершаемого.
Все делается для максимального воздействия на солдат: рослые, мощные, в полном параде генералы, соответствуют солдатскому понятию о «важных лицах»…
Колонна Палена блокирует дворец извне. Беннигсен, Зубовы и несколько офицеров проходят внутрь…
Тут Беннигсен-мемуарист и несколько Беннигсенов-рассказчиков стараются умолчать о важной подробности, но один из них проговаривается точному, умному, памятливому князю Адаму Чарторыйскому: когда во дворце раздались крики, шум, поднятые камер-лакеями Павла, «шедший во главе отряда Зубов растерялся и уже хотел скрыться, увлекая за собою других; но в это время к нему подошел генерал Беннигсен и, схватив его за руку, сказал: «Как! Вы сами привели нас сюда и теперь хотите отступать? Это невозможно, мы слишком далеко зашли, чтобы слушаться ваших советов, которые нас ведут к гибели. Жребий брошен, надо действовать. Вперед!» — Слова эти я слышал впоследствии от самого Беннигсена».
Один немецкий писатель, находившийся в Петербурге, очевидно, также знал эту историю от самого Беннигсена: «Князь Зубов сильно дрожал. Генерал Беннигсен должен был ему напомнить, что теперь уже не время дрожать…»
Не зря Пален вызвал Леонтия Леонтьевича и не зря опасался, что Зубовы задрожат…
Наконец, два присутствующих офицера запомнят слова Беннигсена, сказанные Зубову, — «полумеры ничего не стоят», — и эта реплика дойдет до Воейкова…
Но вот двери взломаны, заговорщики врываются в царскую опочивальню.
Беннигсен — Фоку: «Я поспешил войти вместе с князем Зубовым в спальню, где мы действительно застали императора уже разбуженным этим криком и стоящим возле кровати, перед ширмами».
Беннигсен — Ланжерону: «Мы входим. Платон Зубов бежит к постели, не находит и восклицает по-французски: «Он убежал!» Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император».
Затем почти полное совпадение во всех рассказах: что Зубов вышел, часть офицеров отстала, другая, испугавшись отдаленных криков во дворце, выскочила, и какое-то время Беннигсен находился один на один с Павлом. Самое щекотливое место.
Фоку сообщено кратко: «Я с минуту оставался с глазу на глаз с императором, который только глядел на меня, не говоря ни слова. Мало-помалу стали входить офицеры из тех, что следовали за нами».
Ланжерону: «Я остался один с императором, но я удержал его, импонируя ему своим видом и своей шпагой». К этому месту Ланжерон много лет спустя сделал примечание: «Если бы Беннигсен не находился в числе заговорщиков, то император, оставшись один и придя в себя, мог бы бежать… Пален отлично все рассчитал, поручив ему выполнение заговора».
Еще откровеннее генерал со своим племянником фон Веделем: оказывается, Беннигсен и некоторые вернувшиеся в комнату офицеры задержали царя, когда он «сделал движение в сторону соседней комнаты, в которой хранилось оружие арестованных…».
И тем не менее в 1812 году генералу Кайсарову сообщается нечто поразительное:
«Привыкнув всегда быть впереди моего полка, я и тут был впереди маленькой колонны.
Долго не понимал я, как случилось, что я очутился один в спальне императора, глаз на глаз с ним и держа обнаженную шпагу. После я уже узнал, что полупьяная толпа оробела, кинулась вниз по лестнице, а предводители их за ними.
Между тем император стоял в одной рубашке. У нас произошел разговор, не более 10 минут длившийся; мне показались они за вечность.
Павел, дрожа от страха, стоял передо мной, бледный, с всклокоченными волосами, до того растрогал меня своим раскаянием, своими слезами и особенно неведением многого деланного его именем, что я готов был защищать его против целого света.
Настало молчание.
Я вообразил, что коварство Палена и Зубовых придумало выбрать меня орудием их замысла; я поставил шпагу на пол и острием к сердцу моему и хотел заколоться.
Вдруг буйная толпа ворвалась с неистовыми криками в спальню, впереди были три брата Зубовы…»
Воейков, записав все это, справедливо заметил на полях — «ложь!», однако не удержался от дополнительного комментария (тем более что давал свои записи на просмотр знаменитому жандармскому генералу Дубельту): «Беннигсен рассказывал, желая смыть кровь праведника».
Тут даже Дубельт не выдержал и написал Воейкову ответ: «Воля твоя, он не был праведником!..»
Мы разбираем уникальные разноречия в пересказе одного эпизода одним человеком.
Какой диапазон! От грозного вида и шпаги генерала, «импонирующих» Павлу, до той же шпаги, готовой превратить убийцу в самоубийцу…
Рассказ Фоку о гибели Павла близится к концу
Подходят еще офицеры, Беннигсен выходит «осмотреть двери», возвращается, видит, что царя уже повалили: «Мне кажется, он хотел освободиться от них и бросился к двери, и я дважды повторил ему: «Оставайтесь спокойным, ваше величество, дело идет о вашей жизни!»
Снова шум в смежной комнате, генерал опять выходит… «Вернувшись, я вижу императора, распростертого на полу. Кто-то из офицеров сказал мне: «С ним покончили!» Мне трудно было этому поверить, так как я не видел никаких следов крови. Но скоро я в том убедился собственными глазами. Итак, несчастный государь был лишен жизни непредвиденным образом и, несомненно, вопреки намерениям тех, кто составлял план этой революции…»
Племянник Ведель записывает почти то же самое, но с одной весьма существенной подробностью: когда раздался новый шум в смежной комнате, окружившие Павла опять перепугались, но Беннигсен опять обнажил шпагу: «Теперь нет больше отступления!»
Затем — почти как в письме Фоку: «Он приказал князю Яшвилю охранять царя и поспешил в переднюю. Через несколько минут, когда все было устроено, он пошел обратно и встретил пьяного офицера, кричавшего: «С ним покончили!» Генерал оттолкнул офицера и закричал: — стойте! стойте! Хотя он видел государя, поверженного на пол, он не хотел верить, что он убит, так как нигде не видно было крови».
Послушаем третьего Беннигсена, того, кто хотел «заколоться шпагой». Этот не пускается в драматические подробности и не хочет вызывать у собеседника лишних подозрений насчет своей причастности. «Я ушел прежде, чтобы не быть свидетелем этого ужасного зрелища».
Другу Ланжерону, с которым вообще был довольно откровенен, он тоже не пожелал рассказать подробности: «Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла». Эта краткость, однако, возбудила любопытство Ланжерона. Он начал расспрашивать других и в результате сопроводил рассказ следующим примечанием: «Беннигсен не захотел мне больше ничего говорить, однако оказывается, что он был очевидцем смерти императора, но не участвовал в убийстве»…
Письмо Беннигсена Фоку миновало свою трагическую кульминацию. О том, насколько версия генерала была удачна, свидетельствует резко оборвавшаяся карьера всех главных цареубийц, кроме Беннигсена. Ганноверец продолжал с успехом служить еще много лет, невзирая на чередование взлетов и провалов. «Вы видите, генерал, — заверяет Беннигсен, — что мне нечего краснеть за то участие, какое я принимал в этой катастрофе».
Хорошо зная манеру Леонтия Леонтьевича писать «как бы Фоку», зная его умение представлять царю самые туманные сюжеты в нужном свете, сильно подозреваем, что и этот документ попал на глаза высочайшей особе задолго до смерти Беннигсена…
Повторим высказанное раньше подозрение, что письмо отсутствовало в архиве Фоков, потому что туда не попадало. Если это так, то перед нами военный маневр, не менее искусный, чем в битве при Эйлау.
Многоопытный современник, видя собственными глазами, как императрица-мать, ненавидевшая Беннигсена, тем не менее «опиралась на его руку, когда сходила с лестницы», восклицает: «Этот человек обладает непостижимым искусством представлять почти невинным свое участие в заговоре!»
Разумеется, сам Беннигсен не пропускает в письме к Фоку столь важного и реабилитирующего момента, как шествие под руку с императрицей: через несколько часов после гибели Павла «императрица просила меня подать ей руку, спуститься с лестницы и довести ее до кареты».
Еще одно сведение для полноты картины: известная польская мемуаристка, в беседе с которой Беннигсен не стеснялся, запомнила, что «генерал рассказывал об ужасной сцене, не испытывая ни малейшего смущения… он считал себя совершенным Брутом».
Может быть, лучше других оценила воспоминания мужа его последняя супруга, имевшая, как рассказывали, обыкновение неожиданно вбегать к генералу с криком: «Новости! Новости!»
— Какие?
— Император Павел убит!..
Записки человека о своем времени. Они могут нравиться, не нравиться; мы можем сделать прошлому выговор, возмутиться им, но никак не можем сделать одного: отменить то, что было…
Можно, конечно, умолчать о неприятных фактах, воспоминаниях; однако умолчание — это мина под тем, что произнесено, мина, грозящая взорвать то, что рассказано.
Надо ли объяснять, что рассказы Беннигсена в своем роде очень типичны; к тому же они позволяют искать и таинственные записки, принадлежавшие другим авторам, и притом уяснить — как мало сообщили потомкам главные деятели 11 марта 1801 года, события, названного Герценом «энергическим протестом… недовольно оцененным».
Наконец, положив рядом очевидные страницы мемуаров-писем Беннигсена, тут же угадываем смутные контуры их невидимых частей.
Где семь томов «журнала», ведущегося с 1763 года? Где ответы Фока на письма Беннигсена? Где разные письма Беннигсена к родным и родных — к нему; письма, особенно интересные в те периоды, когда каждая мелочь может многое объяснить?
Таинственное «где все это?» относится не только к запискам самого генерала, но и к некоторым другим тайнам, которые Беннигсен будто притягивает: упомянутые записки Ланжерона, очень мало изученные, лежат, частично, в Отделе рукописей Ленинградской публичной библиотеки, но в основном — в Париже… Записки Воейкова: много дали бы историки и литераторы, если бы могли отыскать еще какие-либо фрагменты.
«Многому еще рано появляться в печати», — заметил французский издатель в 1907 году.
«Бантельн. Семейный архив семьи фон Беннигсен», — читаем мы в справке о западногерманских архивах, составленной в наши дни… Дремлют под ганноверскими сводами дневники, листки, письма; некуда торопиться. Потомки генерала вряд ли посочувствуют любопытству современников…