I thought
that pain meant
I was not loved.
It meant I loved.
…я думал,
боль означает:
я не был любим.
Но значит она: я любил.
— Ты веришь в наше общее будущее?
— Сначала я хотел бы поверить, что эта ночь действительно была.
Иногда занавес даже не раскрывается, размышлял он за мгновение до выхода на сцену. А иногда раскрывается, а за ним — ни одной, тогда вообще до микрофона дело не дойдет. А иногда они начинают освистывать тебя прежде, чем ты откроешь рот — тогда все получилось, ты уже всего достиг, не надо демонстрировать то, что не умеешь, ты разведешь руками и уйдешь. Но иногда их, тех, что по ту сторону, не счесть, и они аплодируют, будто дождаться не могут, когда ты начнешь лажать, вот тогда дело плохо — тогда ты должен обнять гитару и запеть, так, как не умеешь; тогда не удастся отступить, сказав: «Я так и думал», — себе и миру. А может, как раз сегодня ни одна не пришла?
Я ничегошеньки не помню. Вечером мы с одноклассницами куда-то пошли, и еще куда-то, а потом еще куда-то, я не помню, а потом пришли эти ребята… Да, мы немного посмеялись, так, ничего особенного. Купили выпить, но я не помню, что пила. Помню, что потом мы вдвоем что-то обсуждали в том закутке у туалета. Помню, как помахали всем на прощание, он — своим, я — своим. Помню, что у него был мотоцикл, что он застегнул на мне шлем. Свой. Он был мне велик, но пах восхитительно. Другие пахли мальчишками, а этот запах был совсем иным — мужским.
Одноклассницы меня спрашивали: ты была пьяная? Он был нежен? А мама его видела? Он дал тебе свой телефон? Не помню. Ничего не помню, кроме того запаха.
вот и ушла. Я знаю, что должна была оставить записку. Я знаю, что это неприлично, когда девушка вот так уходит после того, как ты три месяца водил ее ужинать в ресторан, по сути, почти каждый вечер, и когда она сказала после этих почти ста ужинов — сегодня по рюмочке и продолжим у тебя. Знаю, это тяжело, просыпаешься утром, а в постели пусто, ведь накануне ты был уверен, что утром не будет пусто, и в квартире пусто, а ты думал, так уже не будет. Но я должна была уйти, я не могла спать, ты ведь понимаешь.
Ну что я могу тебе сказать? Что мне понравился вечер? Так ты же знаешь. Я же тебе всегда говорила. Всегда же нравился. Что я не могла остаться? Так ты же знаешь. Ты же видишь, что меня нет. Все эти ужины — знаешь, я ведь не была так уж голодна. Здорово было потом, когда всё уже унесли, а мы с тобой просто сидели и болтали. Мне нравилось, как ты каждый раз так медленно качал головой, когда я говорила, что в этот раз хотела бы заплатить. Я бы могла заплатить, да почти каждый раз могла бы, но мне нравилось это твое медленное движение головой. У тебя так волосы колыхались.
Ну да, мы уже наелись этими ужинами, подошло время для другого. Я и предложила пойти к тебе. Но сразу, как мы вошли, я уже знала, что не смогу. Все эти вещи в твоей квартире! Для меня места не было. Когда мы ужинали, было не так — не так много личного. А тут — не знаю, если бы мы поехали в гостиницу, может, тогда бы получилось. Как в ресторане, заходишь и идешь. А это был твой дом. Все эти штуки на стенах, которые вы с женой привезли из путешествий. И детскую ты мне показал. Да, это было зря, наверно, ты понял сам. Я знаю, что дети уже взрослые и живут отдельно. Но комнату ты им оставил. Они могут вернуться, в любое время. И что я тогда?
Мне было плохо, когда ты плакал. Я хотела тебя успокоить, но не могла. Я знаю, ты меня любишь. Так ведь и я тебя. Мне, правда, жаль, ты хороший человек. Другой бы не постелил мне в гостиной. Но я, правда, не могла. Спать. Слишком много вещей. Книги, и скорее всего, не твои. Музыка, которую ты не слушаешь. Для меня это слишком, извини.
Знаешь что? Я переела. Думаю, я больше не смогу есть, по крайней мере, какое-то время. И что еще мы с тобой можем делать? Ты же не обиделся? Ты ведь понимаешь?
Она нервничала, когда нажимала на кнопку диктофона. Городские мифы свидетельствовали, что он спит с каждой, пришедшей на его знаменитые курсы керамики, даже с теми, кому нет дела до мужчин, даже с теми, кому нет дела ни до кого. Что произойдет, когда они закончат интервью? Как он подступится? Его керамика выпячивала свои бока перед ней, чувствовавшей, что больше не может думать об этих откровенных, обнаженных выпуклостях повсюду. Городские мифы свидетельствовали, что она не спит ни с кем, даже с теми, кто не дает интервью никому, никому, кроме нее.
Улыбаясь, он сказал:
— Знаете, я вас всегда с удовольствием слушаю.
Ага, началось.
— Вы слушаете радио?
— Здесь, в мастерской почти всегда никого…
Уже подступается.
— …и мне нравится, когда в помещение проникает такой чувственный голос.
Ты и вправду думаешь, что со мной так же просто, как с любой другой.
— Дело в том, что я немного одинок.
Я готова согреть тебя, детка.
— Знаете, у меня было много женщин…
Знаю, знаю, все знают.
— …но ни одна не стала единственной.
Пока я не встретил вас, — скажет он сейчас.
— У вас же, говорят, наоборот. Не так много…
Не так много? О ком он вообще мог хоть что-нибудь слышать?
— …поэтому я уверен, тот, кто появится, окажется единственным.
А вы уверены, что это не я? — скажет он сейчас.
— Ну что ж, очень рад, что навестили. Когда-нибудь еще увидимся. До свидания.
Уже на улице она слушала запись, умные вопросы, уклончивые ответы, и не могла поверить.
Это было оно? Это?
Вернувшись, она произнесла:
— Извините. С записью не вышло. Что-то не так. Надо попробовать еще раз.
— Значит, ты много путешествовал, — произносит женщина, с которой мы познакомились вчера, три часа и некоторое количество рюмок назад.
— Много, — отвечаю. Я-то — да.
— Тогда ты ко всему привык, ничто тебя не может удивить, — говорит она.
— Вот именно ничто, — категорично утверждаю я, — я действительно уже ко всему привык, — ну, или что-то вроде того.
— Значит, — продолжает она, — если бы сейчас та девица у барной стойки сбросила бы с себя всё, всю одежду на пол — это было бы для тебя абсолютно обычным делом, сто раз перевиденным?
Я смотрю на ту девицу. Симпатичная, вполне, и не очень-то одетая, правда, пьяная в стельку, едва держится. Такая только саму себя сможет сбросить на пол.
— Это бы наверняка меня серьезно задело, — драматизирую я. — Ты ведь знаешь, есть границы, я же приличный человек, есть вещи непозволительные, эта нагота, заполонившая весь мир, это и вправду отвратительно… — я все больше нравлюсь себе, еще немного, и сам поверю в собственные слова.
— Брось, — подхватывает она. — Это всего лишь кожа, ничего особенного. Смотри.
Она задирает маечку. Под ней ничего нет, ничего, кроме…
Не могу смотреть, хотя было бы занятно, но… все могут увидеть! Она с ума сошла? Как это возможно — продолжают пить, а тот, за стойкой, споласкивать стаканы, а эта тут… Для них это нормально? Она всегда так себя ведет? Каждый раз с кем-то другим?
Сдержанная усмешка — только в уголках ее губ.
Когда я немного прихожу в себя, прекращаю оглядываться и подавляю смущение, она бросает на меня глубокий взгляд:
— Ну, а где тебе больше всего понравилось?
Ты же знаешь, я хорошо воспитанный молодой человек, ничего не имею против чая в пять пополудни, и меня бросает в дрожь от детоубийства. Но я все равно хотел бы хоть раз увидеть, как ты побираешься перед дешевым баром, как стыдливо бормочешь растерянным хозяйкам, не найдется ли у них лишней мелочи, как прижимаешь к себе мужчину в очередной грязной канаве. Ты же знаешь, я уважительно отношусь к обычаям, счета в ресторанах округляю в большую сторону, не загрязняю окружающую среду. Но я все равно хотел бы хоть раз увидеть, как по твоему подбородку течет, когда ты отняла от губ стакан, как пачкается твое платье, как ты спотыкаешься по дороге в туалет, как забываешь застегнуть последние пуговицы по возвращении, как, пьяная, валишься на пол, как долго не можешь надеть пальто, как просишь прохожих отвезти тебя домой, хоть и позабыла, где живешь. Ты же знаешь, мне хорошо известны нормы приличия. Но я все равно терплю, глядя, как ты все еще старательно подправляешь макияж, все еще приподнимаешь юбку до безупречной боевой линии, как любезно улыбаешься и как все еще настаиваешь, что и вправду хотела бы хоть раз заплатить сама. А я заказываю и без всякой надежды опрокидываю стакан за стаканом, увеличивая горку счетов перед собой, и заплетающимся языком про себя повторяю: «Я несчастен, я действительно несчастен».
Всё на своих местах, пепельница почти переполнена, скатерть в красных разводах, бокалы с желтыми подтеками, ночь сгущается, уже никто ничего не слышит, когда она выдыхает из себя: нет, еще никогда с мужчиной, который бы ей нравился. Кто-то участливо усмехается: какая заманчивая история!
и я почувствовал, что теряю контроль, ты в порядке? спросил я и разозлился на себя, конечно, она услышала, как задрожал мой голос, конечно, почувствовала, как я отступаю, конечно, сейчас близится развязка, конечно, преждевременная, ничего не чувствую, говорит, ты готов? думаю, что нет, подумал я, но, наверное, сейчас не стану объяснять таких вещей, наверное, уж должен бы знать, не могу теперь сказать, что не знаю, и так уже всё слишком странно, как я здесь оказался, я просто хотел домой, эх, ведь я же дома, но не так как обычно, обычно я включаю телевизор, кнопки на пульте послушны, переключение, медленно, картинка за картинкой, а тут это… ты еще не готов? продолжает она, а можно как-то иначе? а то, знаешь, мне просто… ну, я бы не стала сейчас всего объяснять, и так уже все затянулось, ну что ж, надо было раньше думать, да нет, не буду больше на тебя давить, только давай, это еще долго будет тянуться, а то должна заметить, что у других дело идет побыстрее, да нет, не то чтобы у меня было их столько, но все равно, мне кажется, что теперь уже и так перебор, не знаю, может, это приходит с годами… а ты не могла бы, прошу тебя, чуть-чуть потише, думал я, тогда, может быть, уже придет развязка и я смогу уйти, эх, я не могу уйти, ведь это моя квартира, надеюсь, скоро уйдешь ты, хотя если я правильно помню, то разрешил тебе оставаться здесь, сколько захочешь, о господи, наверное ты не восприняла это всерьез, а то это затянется, уж наверное ты не останешься, наверное ты пойдешь, а то, если ты останешься, все должно будет измениться, все должно будет стать другим, если ты останешься, это может длиться вечно… знаешь, я не хотела бы ждать до скончания века, я не могу оставаться долго, сказала она, я хочу уйти, ну, давай, сделай быстро, я подожду, наверное так положено, но это не может длиться вечно, я так не могу, я хочу уйти, сделай же.
— Ты еще красивее, когда у тебя подходит, — сказал он.
«Откуда тебе знать?» — подумала она.
Лежа во тьме своей комнаты, я чувствую, как зверюга лижет мою руку, позади оставившую день и закрывающуюся — чахнущий бутон. Ее прерывистое дыхание обжигает, и, когда она проводит стоим влажным языком по моей высохшей коже, разлетаются искры. Поскольку я не знаю, как зовется эта тварь, то приходит мысль: эту зверюгу я придумала. Я верю в то, что я ее выдумала, но ничего не меняется: она здесь. Там, где я лежу, слышно ее сопение, тихое, удовлетворенное, и я чувствую, что означает это сопение — да, так и есть. Выдумала. Хорошо продумала, вплоть до последней мелочи — до ощущения голода, который так неотвратимо проникает в меня. Пожалуйста, придумывай меня дальше, иначе я не смогу броситься и перехватить твое дыхание, когда мне станет слишком тяжело.
Я чувствую, что должна прекратить думать о ней, раз я ее действительно выдумала, если она, правда, ненастоящая. Как эта комната, кажущаяся комнатой, но на самом деле я — и я это знаю — в утробе матери, с которой не знакома. И поскольку, как правило, всегда существует самый худший вариант: всё это противостояние — лишь зеркальное отражение; что если и зверюга выдумывает меня? Тогда будет покончено с обеими, вне зависимости от того, кто атакует первой. Поэтому я лежу в комнате, которая вовсе не комната, и поэтому зверюга, проголодавшаяся, нервно лижет мою руку.
Скажем, что ты целуешься с незнакомой девушкой. Да, и такие вещи случаются. Скажем, что ты пришел в какое-нибудь заведение, скажем, что ты выпил чуть больше, чем обычно, скажем, что в тот раз ты не пошел с коллегами, вспомнив, как жена, когда ты собирал чемодан, презрительно сказала: «А эти ваши конгрессы вы действительно должны всегда заканчивать в стриптиз-баре? А не пошли бы вы как-нибудь, не знаю, собирать шприцы по вокзалам?» Так вот, ты подумал про нее и сказал коллегам, что сегодня не пойдешь с ними, и оказался в этом заведении. И когда эта девица подсела к тебе, потому что нигде больше не было места, было все нормально. И когда ты заплатил за обоих, и она поблагодарила, и дотронулась до тебя, все было нормально. И когда ты наклонился к ней и говорил ей что-то на ухо, поскольку шум вокруг все нарастал, а ее кожа была все ближе, было все нормально. Ты подумал: есть сила, которая, когда смотришь в пропасть, тащит тебя вниз, иначе нельзя, это нормально. А когда ты ее будто случайно погладил по колену, а потом еще немного и еще немного выше, тебе начало казаться, что там есть что-то, возможно, что-то ненормальное. Что, возможно, вещи не такие, какими выглядят.
Конечно, ты читал умные книги, полные советов. Как определить пол лица, с которым у вас свидание? У мужчин безымянный палец длиннее, чем указательный, волоски на фалангах пальцев, адамово яблоко, плечи шире бедер. Подобные вещи. Но в баре темно. Слишком темно. И ты не знаешь про ту вещь, вдруг она абсолютно ненормальна?
Могут происходить вещи, которые абсолютно ненормальны. Жене не нравится, размышляешь ты, что ты ходишь в стриптиз-бары. А ведь там все ясно. Все именно так, как оно выглядит. Все прозрачно. За стойкой озвучивают тариф. А что теперь? Что ж теперь делать? Начинаешь нащупывать мобильный. Нет, коллеги ничего тебе не посоветуют, будут смеяться над тобой, скажут: «Давай, до дна. Если не заметишь разницы, так и все равно». Но тебе не все равно. Разница есть. Кому позвонить? Что сказала бы жена, если бы ты позвонил и сказал: «Я не в стриптиз-баре, и шприцы не собираю, я целуюсь тут с одной, но я не вполне уверен…»
Нет, так не пойдет. Поэтому тебя, пока по твоей шее гуляют теплые губы, охватывает ужас: скоро будет налито по последней, возможно, больше вообще не зажгут свет, возможно, вы просто встанете, чтобы уйти, скорее всего, именно тогда настанет черед вопроса: «Ты пойдешь со мной?» И что тебе тогда сказать? Выбора, как всегда, два. Но какой правильный? Лучше бы ты был с друзьями в стриптиз-баре, где знал бы, что сказать, ты бы сказал: «Счет!» — и пошел, и все было бы в порядке. Когда они спросили тебя, идешь ли ты с ними, ты должен был сказать: да. Скоро, возможно, прозвучит тот же вопрос. Что ты ответишь теперь?
Удивительно проснуться в чужой квартире. Смотришь на женщину, лежащую рядом. Как я здесь оказался? Ну не должен ты в поезде заговаривать с женщиной, читающей Коэльо. Но случается. И сейчас ты здесь. Она спит. Прислушиваешься: еще дышит. Было бы страшно, если б не дышала. Кого звать? Как объяснить? Сейчас все можно уладить. На полу — остатки прошлого вечера: то, что ели и пили. Я бы убрал — не хочется быть бесполезным, хочется думать, что он был безупречен, тот вечер: говорили немного, все происходило без слов. Однако, нелегко в незнакомом месте. Как рассортировать мусор? Когда-то о чужих квартирах ты судил по книгам и пластинкам. Куда бы ты ни приходил: быстро обведешь взглядом шкафы. И все ясно. Сейчас ты уже не можешь на это полагаться. И книги, и музыка все больше похожи друг на друга. Сейчас важна сортировка. Куда деть бумагу, куда стекло, куда пищевые отходы? Смотришь по сторонам, заглядываешь под раковину, но выбора нет — ведро только одно. Нет другой возможности. Тихо обуваешься.
С одной стороны — море, с другой — скалы. Шоссе, дальний свет. Благодаря музыке открыты глаза. Коротенькие песенки о любовных разочарованиях. Еще только полночь. Увези меня от скуки. Она не узнает, что мы были вместе. Еще только полночь. Пусть опасность грозит нам двоим. Я хотела бы знать, думаешь ли ты обо мне, когда ты с ней. И прежде чем снять с меня одежду, ты должен кое-что узнать: мое тело тоже держится за душу, и вместе с ним я тебе отдам и ее.
Все любви заканчиваются несчастливо — об этом поется в песнях. Всё так далеко и так близко. Вдали виднеется заправка. Я жду. Я смотрю. Стекла запотели от моего дыхания. Значит, я существую. Я долго размышляла об этом, а теперь знаю. Он пойдет за напитками. А я, взяв свою сумочку, скажу, что мне надо отлучиться, и пересяду в какой-нибудь другой автомобиль, наверняка какой-нибудь окажется открытым и готовым отправиться в путь, — и мой путь изменится. Наверняка есть такие автомобили. Наверняка он сможет понять. Так много музыки, которая всё объясняет. Все любви заканчиваются несчастливо, как поется в песнях.
«Нехорошо, что женщина путешествует одна», — сказал он ей, когда она выходила. Она не обернулась. «Знаю», — проронила она и захлопнула дверцу. «Небезопасно», — добавил он в сторону уже запертой дверцы, пожал плечами и вновь нажал на газ. Тот, кто ее здесь подберет, подумал он, опасен, потому что только такие и подбирают здесь — где небезопасно.
Знаю, еще раз повторила она про себя, ох, как знаю. Нехорошо, что женщина путешествует одна. Небезопасно. Еще хорошо, что у меня в сумочке всегда есть тот самый нож. Я не хотела там его оставлять. Я ведь хорошо его вытерла, только ведь никогда не знаешь… Могли бы еще что-нибудь и найти, когда бы его обнаружили. Небезопасно, конечно, может случиться все что угодно, когда человек «голосует». Никогда не знаешь, кто возьмет тебя в машину. Никогда не знаешь, какой ты оттуда выйдешь.
в каком-то отеле в старой части богатого города. В моем номере есть балкон, телевизор, кипятильник, телефон, кровать для двоих, хотя я один. С собой я принес компьютер и мобильник. Если я оказываюсь в подобных отелях, то мне хочется написать письмецо или СМС-ку. И когда я включаю компьютер, чтобы поискать связь, — внизу начинает выть сирена. Я смотрю с балкона, как лежащего на земле парня перекладывают на носилки. Его подруга безудержно рыдает. Поначалу спасатели суетятся, затем перестают, так что даже роняют парня на землю. Теперь их движения грубы, больше не нужно их контролировать — кончено. Overdose. Девушка затихла, отступает назад, теперь она знает, что ее плач больше ничего не может изменить.
Я пишу эти слова, но и они не могут ничего изменить. В кровати для двоих все еще пусто, и в номере тоже, не считая меня, конечно. Мне все так же будет хотеться послать весточку, но лучше не стоит, ведь будет грустно, если я не получу ответа. Парень на носилках будет все так же мертв, и его подруга все так же будет знать, что ее плач не может ничего изменить. Я пишу эти слова, и даже это не может измениться. И ты, прочитавшая их наконец, не можешь ничего изменить. Ведь они здесь. Парня же больше нет. Спасатели уже давно сложили носилки, вымыли руки, ушли домой, у них своя жизнь, на дорогах достаточно трупов. И его подруга ушла домой, может быть, ее жизнь изменилась, может быть, ее отправили на реабилитацию, она была вынуждена исчезнуть, теперь она еще где-то, может быть, теперь она заботится о твоих детях в садике. Теперь, когда ты читаешь это, кто-то другой находится в том номере, и, может быть, не воет никакая сирена, и, может быть, никто не умирает под окном. Так лучше. И так эти слова воплощаются более счастливо. Иногда лучше, когда ничего не происходит.
Зайдя в номер, я посмотрел на визитку, полученную от портье. Фотография, номер телефона, надпись на непонятном языке.
Я набрал цифры. Ответила женщина. Мы сразу же перешли на английский.
— Мне немного одиноко, — сказал я. — Вы бы не поднялись в мой номер?
Последовало долгое молчание.
— Вы уверены, что знаете, куда звоните? — наконец произнесла она.
— Ну, на визитке есть картинка. Это не вы?
— Я, но… вы прочли, что написано внизу? Главное — слова.
— Так вы не…
— Нет.
Я не знал, как быть дальше.
— И как быть дальше? Что мы можем сделать?
— Я выслушаю вашу историю, — ответила она.
У меня закружилась голова. О чем-то подобном я уже когда-то читал, и добром это не заканчивалось, если я правильно помню.
— У меня нет истории.
— Разумеется, есть, у всех есть. Вы бы не оказались в этой гостинице, если бы у вас ее не было.
Я не мог поверить в то, что услышал. О том, почему я здесь, я уж точно не буду…
— А все равно, вы бы не поднялись в мой номер? — попытался я и услышал, как она отрицательно покачала головой.
— Мой телефон у вас есть. Когда захотите, позвоните. Я вас выслушаю.
Выслушает? Выслушает? Я отодвинул аппарат на самый край постели, он был мне противен. С чего бы это кто-то выслушивал, что случилось с кем-то еще, абсолютно незнакомым? Ради денег, конечно. Отвратительно. Снова деньги. Все можно купить. Все. Кроме…
Я сижу в своем номере. Внизу на улице кипит жизнь. Мне надо встать, мне нужно на улицу, к людям — уговариваю я сам себя. Не встаю. Пальцами играю с визиткой и соображаю, с чего бы начать. Какая фраза должна стать первой. Важно хорошее начало. Главное — слова.
Мужчина решает, что так больше продолжаться не может. Мужчина понимает, что все женщины хотят быть только подругами, даже те, что спят с ним, спят потому, что от них отказался его лучший друг. Мужчина дает развод, отдает квартиру. Мужчина отправляется в чужие края. Мужчина долго куда-то едет и молчит, люди окликают его, он отвечает кратко, насколько это возможно. Мужчина наконец-то устал, мужчина где-то останавливается, мужчина снимает себе номер. Мужчина смотрит на девушку, которая стелет ему постель. Мужчина чувствует, как в нем что-то пробуждается, что-то, о чем он думал, что оставил далеко в прошлом. Мужчина говорит девушке, что она красива. Мужчина рад, когда девушка смеется и благодарит. Мужчина спрашивает, есть ли у нее время после работы для чашечки чего-нибудь. Мужчина доволен, когда девушка отвечает, что есть. Мужчина думает, что так и должно быть, когда после чашечки, да и не одной, он получает от девушки отказ на приглашение в комнату, вернее в постель, которую она постелила. Мужчина говорит себе, что сейчас еще действительно слишком рано. Мужчина рад, когда на следующее утро видит девушку в коридоре и она ему улыбается. Мужчина влюблен. Мужчина решает, что больше никуда не поедет, этот край хорош точно так же, как и все остальные, даже лучше, гораздо лучше. Мужчина приглашает девушку на новые ужины, на чашечки чего-нибудь, на прогулки куда-нибудь на день, когда та свободна. Когда у нее два выходных подряд, мужчина приглашает ее в дальнюю поездку. После ужина в дальнем городе мужчина спрашивает ее, не останется ли она на ночь. Мужчина счастлив, когда она отвечает согласием. Мужчина знает: это должно быть в другом, а не в ее отеле. Мужчина оплачивает номер, оставляет чаевые, заказывает напитки в номер. Мужчина наслаждается, когда, поднимаясь в номер, спиной чувствует завистливые взгляды. Мужчина не понимает, почему девушка начинает плакать, когда видит постель, предназначенную для двоих, для них, а не для одного, для него. Мужчина думает: это любовь, неожиданность, она всегда захватывает врасплох, и ее тоже. Мужчина говорит себе: ты должен жить для чего-то большего, чем ты сам. Мужчина приближается к ней, кладет руки ей на плечи. Девушка на него смотрит, долго на него смотрит, потом крестится и начинает расстегивать пуговицы на блузке. Девушка спрашивает его: ты всегда будешь меня любить? Мужчина думает: да, подходящий вопрос для такого момента. Мужчина счастлив.
Он был одним из тех мужчин, что ушел за газетой и никогда не вернулся. Он долго не понимал почему. Но теперь понял. Потому что повстречался с ней — говорил он себе. И теперь он хотел бы вернуться. Но она не хотела ехать с ним. Нет. Она сказала по-другому. «Хочу, но не могу», — говорила она. Он не понимал. Кто хочет, тот едет — говорил он. Но ему казалось, что она его не понимает. Хотя он говорил медленно и самыми простыми словами. И хотя он обещал, что купит ей билет, платья, туфли — как на тех фотографиях, вырванных из журналов. Но она не хотела.
Потом, однажды вечером, когда тропический ливень превратил улицы в потоки грязи и они действительно не могли никуда пойти поужинать, она сказала ему, что не существует. «Как не существуешь? — спросил он. — Конечно, существуешь, что же тогда все эти ночи я ощущал рядом с собой?» «Рядом с тобой да, а на бумаге нет, — сказала она, — у меня нет паспорта, я не могу уехать».
— Нет? Мы сделаем, — сказал он, — я все улажу, мы уедем.
Она отрицательно покачала головой.
— Не сможешь уладить, и свидетельства о рождении у меня нет, отец и мать меня не записали на бумагу, в нашей деревне мы этого не делали, это было не важно, да и кто знал, что я соберусь в город, в нашей деревне это было не нужно. А теперь родителей больше нет, и деревни, где меня все знали, нет, теперь слишком поздно, теперь я в городе, только ты меня и знаешь, правда, имя у меня другое, не то, что было в нашей деревне, имя я изменила, чтобы меня никто не узнал, вдруг кто-нибудь приедет сюда, а потом вернется и начнет говорить обо мне.
— Но, — сказала она, глядя в его удивленные глаза, — ведь это не важно. Мы вдвоем, здесь, вместе, живем, что нам еще нужно?
«Да, живем, на мои бумаги», — подумал он и нащупал пачку банкнот в кармане — тот, кто опять не купит билеты домой и не вернется к тому киоску, где всё еще его ждут газеты.
Он сказал:
— Я могу спать на стуле. Уснуть, когда уйдет последний гость, и проснуться до прихода первого посетителя. Я могу зазывать к вам гостей. Когда белые увидят, что кто-то из них уже сидит здесь, то зайдут. Вы сможете поднять цены втрое. Правда, тогда своих больше не увидите. Нужно решать. Сравнить. Соотношение цены и качества, говоря профессионально. Я могу быть здесь, если хотите, почти невидимым, готовить, мыть, даже вы перестанете меня замечать.
Они сказали:
— Что ты здесь делаешь? Ты ведь не здешний. Почему ты не остался среди своих?
Он сказал:
— Родители умерли. Детей не было. Жена ушла.
— Друзья, — сказали они.
— Друг, — сказал он, — ну, жена ушла с другом.
— Почему сюда? — сказали они. — Почему в нашу деревню? Сюда такие не часто заглядывают. Из ваших — никто.
— Так, — сказал он. — Так, потому.
— Хм, — сказали они. — Там есть еще место. У тебя есть одеяло?
Он отрицательно мотнул головой.
Они дали ему одеяло.
— Это мы вычтем из твоей платы, — сказали они.
Он кивнул.
— Когда будет плата, пожалуйста, — сказал он.
— У тебя нет денег? — сказали они.
Он усмехнулся:
— Больше нет. Жена, друг, долгая дорога к вам…
— Будешь миску риса? — сказали они.
— Если она вам не нужна, — сказал он.
Они засмеялись:
— Миска риса, не нужна! Воистину настало время, когда белый пришел и в нашу деревню. Добро пожаловать, друг!
Он содрогнулся.
— Есть дальше еще какая-нибудь деревня, хотя дороги больше не видно? — спросил он.
Он был грязный, весь исцарапанный, на майке — застарелые желтые пятна.
— Меня сбросили с поезда.
— Сбросили? Как это?
— Рюкзак. Он остался у них.
— Что будешь делать?
— Сейчас попить бы что-нибудь.
Мы налили ему воды, которую он плеснул себе на лицо, песок начал осыпаться.
— Еще, пожалуйста.
Мы переглянулись, воды оставалось мало для нас самих, но дело было не в этом. Теперь он захочет, подумали мы, еще и ехать с нами. А джип был так забит, что мы уже друг другу основательно надоели.
— Случается и такое, — мы хотели сохранить некоторую дистанцию, утешая его, — если человек много путешествует.
Он отмахнулся:
— Я впервые. Мой отец много путешествовал, а я — в первый раз.
Мы переглядывались. Эти пятна… Мы ведь тоже много разъезжаем, что ж, но все-таки придерживаемся стиля.
— А теперь он не поехал? Уже слишком стар?
Потому что мы, подумали мы, ведь действительно уже зрелые, вызревшие, но для дороги еще не слишком стары и, если все будет хорошо, никогда не станем…
— Да. В некотором роде.
Как так? А где он?
— В том рюкзаке. В коробке.
С ума сошел, решили мы, что же он такое говорит…
— Он умер. Но написал завещание. Что я получаю всё, если вытряхну его прах в пустыне. Вот так…
Прах?
— В рюкзаке. Он был. Спрятан. В коробке из-под чая.
То есть у тебя украли всё. Ну, всегда можно наврать, всегда можно сказать, что это произошло уже потом… Единственные, кто мог бы тебя выдать, это те, кто сбросил тебя с поезда, да и мы еще, но мы…
— Ну, — сказали мы. — Ну. Отец путешествовал. Он бы понял. Да и вообще, что таким до какой-то коробки. Когда они ее откроют, когда увидят, что чая нет, то выкинут. А тут…
Мы развели руками. Песок, песок кругом.
Он кивнул:
— Я уже все это обдумал, брожу здесь уже давно, — сказал он. — Но. Откуда мне знать?
Мы пожали плечами. Откуда нам знать, откуда тебе знать?
— Если я так поступлю, на всем, что мне достанется, будет пятно. Это нечестно.
Хм. И что теперь? Езжай с нами, уж как-нибудь доберемся до города, потом станет легче — приняв душ, человек легче соображает.
Он отрицательно махнул головой.
— Я не могу вернуться, пока не найду отца. Чтобы убедиться, что всё в порядке.
Ну, подумали мы, иголка в стоге сена — куда ни шло, но прах в океане песка, это уж…
— Мы можем еще как-то тебе помочь? — спросили мы.
— Только бы еще немного воды, — пробормотал он, уже устремляясь к горизонту.
Тот камень. Что прилетел. Через окно. Между прочим. Прилетел. Через окно. Несущегося поезда. С решетками на окнах. Из-за тех, кто снаружи. Кто бросает камни. В несущиеся поезда. Потому что обозлены. Потому что в стороне. В стороне от движения. Тот камень. Пролетел мимо решеток. Мимо женщин, что сидели у окна. Совсем рядом с решетками. Тот камень. Что кто-то бросил. Пролетел мимо. Мимо всех. Кроме меня. Сидящей у двери. Почти что снаружи. Почти совсем в стороне. Тот камень. Прилетел. Со злостью всех тех, что снаружи. Злостью на всех, что едут мимо. Прилетел. Мимо всех. Кроме меня. Что приехала издалека. Тот камень. Брошенный издалека. Что в меня попал. Прямо. Что не пролетел мимо. Что сломал мне нос. И женщины закричали. Тот камень. Весь в грязи. Что брызнула вокруг. И смешалась с кровью. Моей. Тот камень. Я ношу теперь в сумке. Сначала я думала: когда поеду снова в этом поезде, брошу его назад. Годы шли, и я больше не ездила в ту сторону. Теперь смотрю, как мимо проходят поезда, и думаю: мимо. А у меня камень в сумке.
Преподавательница смотрит на студента и думает: он меня хочет, я все еще красивая. Студент смотрит на преподавательницу и думает: она бы взяла меня, я достаточно умен. Преподавательница размышляет о том, что привлекательность с годами блекнет. Студент размышляет о том, что умные люди принимают его быстрее, чем он надеялся. Преподавательница говорит себе, что можно было бы закрыть дверь, жаркий день перетекает в вечер, экзамены закончились. Студент говорит себе, что все уже ушли домой, экзамены закончились, никто не заметит. Преподавательница спрашивает себя: задать ли еще какой-нибудь вопрос? Студент размышляет: то, что произойдет или не произойдет, повлияет ли как-то на оценку? Преподавательница не хочет снисхождения. Студент не хочет снисхождения. Преподавательница хочет только быть уверенной, что это происходит ради нее самой, а не из-за стечения обстоятельств. Студент хочет только быть уверенным, что оценка будет такая, какую он действительно заслужил.
Я был профессором в университете, а теперь живу на улице. Вы не могли бы помочь мне парой монет, чтобы я поел чего-нибудь горячего и постирал свои вещи?
В мыслях он уже давно повторял эти две фразы. Хотя занятия все еще были. Правда, на них больше не было студентов, уже давно не было, но, казалось, никто этого не замечал, и сторож кивал ему головой всякий раз, когда видел, как он пытается вставить ключ в дверь аудитории. Я должен научиться, думал он, однажды, однажды, у меня получится. Я должен научиться.
Только пополудни он заметил, что забрал не всё. Солнечных очков не было. И он не мог без них заснуть. Он поехал назад, думая о том, рассмеется ли она, когда он позвонит и скажет, чего ему не хватает? Она сбросит ему очки прямо с пятого этажа? После всего, что случилось, он даже не вправе на нее обижаться. Она лишь холодно выдаст их ему и не скажет ничего: ни не приходи больше, ни надеюсь, это в последний раз, ни дай о себе знать, ни было бы хорошо еще увидеться? В ее квартире он уже услышит кого-то другого? Вдруг, неожиданно, возможно всё.
На горизонте появился ее дом, и их, ее постельное белье на балконе. Внимающая солнечным лучам, картина отдохновения, спокойствия и умиротворенности. Будто бы и не было тех самых, их последних совместных дней. Будто бы его никогда не было в этой постели. Будто бы всё свежее и готовое к приходу кого-то другого — настоящего.
Он остановился внизу, собираясь с силами, чтобы выйти из автомобиля. И смотрел на это балконное пространство. Он искал в нем свои следы. Его глаза, не привыкшие к такому обилию света, застилали слезы. Постепенно, постепенно успокоится, уговаривал он себя.
Он искал, а часы шли. Он подошел бы к звонку, но ему не хотелось видеть то, что теперь написано на табличке рядом. Возможно, размышлял он, возможно, все разрешится само собой, возможно, она выйдет на балкон за бельем, увидит мой автомобиль внизу, спустится, принесет очки, предложит подняться наверх, скажет, что все изменилось, всё свежее…
Она не появилась, и когда он снова выглянул посмотреть, висит ли еще на балконе белье, то обнаружил, что темно и что теперь она его не увидит, даже если выйдет на балкон. Что теперь? Что теперь делать? Он знал: без солнечных очков он не сможет заснуть. Постели у него больше не было, оставался только автомобиль. Если поехать в правильном направлении, думал он, и если не останавливаться, солнце никогда не зайдет. Скорость, скорость важна, нужно развить правильную скорость. Он повернул ключ.
Есть много историй. Это одна из них. У тебя жена, дети, работа, машина, дом за городом. Кажется, что умрешь счастливым, что твои дети будут плакать на твоих похоронах, а соседи сожалеть, что тебя больше нет. А потом, однажды вечером, когда гаснут последние проблески света и ты едешь домой, ничуть не быстрее, чем обычно, раздается треск, ты на что-то наехал. Ты ничего не видел, только тупой удар из-под машины. Ты останавливаешься, выходишь, смотришь, что произошло. Под твоим автомобилем лежит ребенок, семи-восьми лет, такой же, как ждет тебя дома, это мог бы быть твой ребенок. Не шевелится. Под его головой растет лужа крови.
Ты кричишь, наклоняешься, щупаешь пульс, ничего не чувствуешь. Осматриваешься по сторонам, нигде никого, улица пуста. Каждый день ты ездишь по ней, но никого не знаешь, спальный район, серый и обшарпанный. Никто не смотрит, свет нигде не горит.
Что теперь? Что должно происходить, когда такое случается? Ты знаешь: если бы ребенок стонал, то все было бы просто. Ты положил бы его в машину и отвез в больницу. Или позвонил бы спасателям. Но сейчас ты видишь, что спасать некого. Когда ты немного приходишь в себя, то видишь, что уличные фонари не горят. Видишь, что на улице нет ни одной машины. Ты озираешься вокруг, не идет ли кто, а может кто-нибудь прячется за мусорными контейнерами и смотрит. Нигде никого.
Ты позвал бы кого-нибудь, но кого? И вообще твой телефон вдруг совершенно разрядился, и ты знаешь, что никто бы не отозвался, даже если бы телефон работал. Еще раз смотришь на ребенка. Тебе кажется, что он лежит там уже многие часы, что его лицо уже побелело, что кровь под головой уже высохла. Ты вновь озираешься, и тебе кажется, что дома вдоль улицы рассыпаются, что асфальт трескается, что в ночном небе зияют разломы, сквозь которые в любой момент хлынет пустота.
В руке у тебя по-прежнему ключ зажигания, ты смотришь на него, смотришь на автомобиль и понимаешь, что он больше никогда не двинется с места. Ты выпускаешь ключ, тот медленно падает в темноту под тобой, и ты совсем не удивляешься тому, что не слышишь удар металла об асфальт. Нигде ни звука. Собаки не лают, телевизоры не гудят, телефоны не звонят. Ты еще раз склоняешься к ребенку. Он все уменьшается, все усыхает, смотришь на свои руки и ждешь, что на них начнут появляться разломы. Тебя пронизывает мысль: у меня была жена, были дети, казалось, что я умру счастливым. Теперь все будет иначе. Есть много историй без счастливого конца. Это одна из них.
Я не хотел влюбляться. Но влюбился. Ничего не вышло. Я всё помню. То, как я бросил кольца в реку и она испугалась, что я с ней что-нибудь сделаю, если она меня отвергнет. Каждую из тех записок, которые я оставлял под дворниками ее автомобиля. Каждую я писал долго-долго, хотя они были коротенькими. Я отдался ей целиком. Со всеми порвал. Жена сказала мне, что я сошел с ума, что дети еще маленькие, что у меня была хорошая работа и что я себе думаю, слоняясь целыми днями по городу. Я знал, о чем я думал. Я хотел встретить ее. Но не встречал. А если и встречал, то делал вид, что не замечаю. Потому что не знал, что сказать. Потому что она мне сказала: все кончено. А я не сказал. Я не хотел. Но потом, когда она бросилась под поезд, я узнал. Что я давил на нее. Что она всегда плакала, когда раздавался звонок. Потому что всегда думала, что это я. Но это был не я. Не всегда я. Что я виноват. Но я этого не хотел. Я хотел только, чтобы она выслушала меня. Рассказать ей, что происходит с нами. Один раз, всё до конца. Еще один раз. Но не получилось. Она ушла, не сказав, что уходит. Если бы сказала, то было бы иначе. Я рассказал бы ей. Но я не рассказал. Потому что она не сказала. И теперь я хожу на станцию, каждый день, и смотрю, не уехать ли мне куда-нибудь. Потому что здесь мне больше нечего делать. Жена не подпускает меня к детям. У нее даже есть бумага. В ней написано, что я могу что-то натворить. Но я ничего не натворю. Ничего не изменится. Может, она и не умерла. Я не был на похоронах, мне сказали, что лучше не надо. Может, похорон вообще не было. Может, на каком-нибудь полустанке она ждет меня, ждет, что я приеду. Только не знаю, который поезд отправляется туда. Я смотрю на поезда и не могу решиться. Только смотрю.
Лежу с закрытыми глазами и жду, когда муж освободит свою половину кровати. Он пойдет на работу, естественно. Купит себе сэндвич на углу. Кофе попьет на первой встрече. Потом позвонит домой. Проверяет, на месте ли я еще, не сбежала ли. Не сбегу. Я опять открою ту шкатулку со старыми фотографиями — когда-то у нас не было жестких дисков. Стану перекладывать их из одной кучки в другую и, разглядывая каждую по отдельности, думать: это был день, когда я тебя любила.
Поначалу он ночи напролет сидел в интернете. Он плел все больше сетей, но до глубоких отношений дело не доходило: все искали лишь сочувствия — в паре строк или даже в одной ночи; никто не хотел пускаться с ним в обсуждение и прояснение всего, до конца. Решив однажды, что наконец-то родственная душа найдена, набравшись смелости, он договорился о встрече в кафе, которая там же стала и разочарованием для обоих: тот мужик, что пришел на встречу с оговоренным Лоркой под мышкой, точно ожидал кого-то другого, скорее всего какую-нибудь малолетку, косившую под взрослого мужика, притом ее явный инфантилизм выдавал обратное.
Больше он компьютер не включал. Женщины, оставленные мужьями, ушедшими к тем, что помоложе, и мужчины, оставленные женщинами, забравшими с собой всё, включая детей. Пламя войны между полами полыхало с экрана. Случаи из собственной жизни мешались с советами по поводу чужих историй. Он не хотел в этом участвовать. С него хватит.
Теперь ночи стали длинными. Каждый вечер возвращаться домой оказывалось все тяжелее. Некоторое время он еще переступал грязь на кухне, потом решил, что надо бы убраться. Подмел на полу просыпанные спагетти и муку, протер лужи масла и вина, подобрал осколки стекла. Пятна на стене не сдавались, он даже пробовал побелить их, но они вновь пробивались наружу. Интернет предлагал взять шпатель. Когда им завладевало желание все-таки подумать, какого ляда ни черта не выходит, он вместо того возвращался к стене и начинал тереть. Ночью казалось, что пятна бледнеют, утром он их закрашивал, вечером проверял, ночью опять тер. Если и была какая-то подвижка, то происходило это так медленно, что он и не заметил. Он смотрел на пятна на стене и размышлял: возможно, я бы должен начать с самого начала. Как маляр. Тогда я бы понял, что именно пошло не так. С этой покраской, конечно.
Страшно от того, как меняется время, — размышляла она. Когда-то все пути были открыты, все еще было впереди, но потом все проходит и наступает момент, когда выбора больше нет.
Страшно от того, как меняется мужчина, которого ты столько лет любила, размышляла она. Когда-то его кожа была гладкой, как стекло, и теплой, как хлопок. Теперь она будто вспаханная земля и холодна, как лед.
Страшно от того, как меняется женщина, любившая столько лет, размышляла она. Когда-то ее рука обнимала, теперь в ней — нож.
Поначалу он чувствовал себя у вертушки легко. Он поймал нужные вибрации, эмоции накалялись, девушки начинали расстегивать пуговки, заворачивать края маечек, толпа перед стойкой становилась все больше, бармены, глядя на него, поднимали большой палец вверх. Потом он как-то странно сбился, и все в одночасье переменилось. Посетители, сделав еще пару ритмичных шажков, разбежались по отдаленным потаенным уголкам. Он сменил ритм, будто бы нарочно переломил настроение. Но уловка не сработала. Перед ним возникла блондинка, на которой были надеты лишь несколько ниточек, и что-то ему сквозь зубы прошипела. Он развел руками, будто говоря: мне решать, приспособься. Она отмахнулась от него, стягивая со стула блестящую курточку. Он глазом не успел моргнуть, как тут же за ней по направлению к двери устремилась целая стайка таких же, весьма однообразных девиц.
Он рылся в пластинках и размышлял, что дальше. Одно неправильное движение, один раз перепутаешь дорожку, и ты уже не при делах. Некий путь завершен, но, возможно, существуют еще и другие. Нужно выбираться отсюда, вернуться на факультет, сказать преподу, что готов завершить ту свою диссертацию. Некоторые вещи заканчиваются чуть раньше, чем человек планирует, и важно — заметить, когда конец. Он выбрал одну известную медленную вещь. Парень за стойкой кивнул ему и принялся убирать стаканы.
Отправляешься спать еще финансовым воротилой, а просыпаешься уже рикшей. И спрашиваешь себя: как это возможно? Куда делась моя вилла? Одна единственная ночь, и все меняется. Теперь ты спишь на улице, подкладывая под голову последнюю пару башмаков — чтоб не украли. Тебе никто не верит, когда ты пытаешься объяснить, как буквально только что был богат. Они смеются, а ты спрашиваешь себя, как это за одну единственную ночь ты овладел их языком и что случилось с твоим? Ты его больше не помнишь, поэтому не можешь обратиться за помощью ни в одно посольство. Да и кожа твоя как-то странно потемнела — и ты понимаешь, почему никто не верит твоим рассказам про то, что якобы ты был человеком, от которого зависела жизнь очень многих людей; а теперь ты ждешь, когда кому-нибудь потребуется, чтобы ты за миску риса провез его по улицам.
Ночи тяжелы. И каждую ночь ты надеешься, что снова проснешься в своей постели и поймешь, что все это тебе только приснилась. Но нет. А потом, однажды, в грязи перед тобой, все еще продолжающим надеяться, заблестит перстень. Ты поднимаешь его, вытираешь, разглядываешь, как он блестит. Возможно, он золотой. Ты быстро прячешь его в свой ботинок. Тебе известно: предусмотрительным надо быть. Если кто прознает, что перстень у тебя — возможно, ты вообще больше не проснешься.
Вся печаль развеялась. Ты уверен: теперь дела пойдут в гору. Одна единственная ночь, и все меняется. Ты думаешь: если перстень настоящий, если это начало нового богатства — я никогда больше не засну. Слишком опасно. Одна единственная ночь, и все меняется.
а ведь все время решал, — сказал он себе. Он был зол — автомат сожрал его деньги. Он тряханул всю конструкцию, но алюминиевая баночка выкатываться не желала. Наконец, сдавшись, он попил воды из-под крана. Она не была маркирована, но жажду утоляла. Поражение в схватке с машиной он компенсировал, забрав всю мелочь из блюдца при входе в туалет. Он рассуждал, что в счет должно быть включено и потраченное время, но по его расценкам выходило столько медяков, сколько он бы не смог даже поднять.
Под дворниками автомобиля его поджидала бесплатная газетенка. «Фонды разоряются». «Экономисты бушуют». «Магнат скрылся». Без комментариев, — подумал он, погружаясь в раздумья. Это был кто-то другой. Не он. У него теперь другое имя, другие документы, другой имидж. И банковские счета в разных концах мира. А теперь он не может решить: куда отправиться. Потому что еще нигде не был. Был всегда только в своем кабинете, заваленный счетами. Все-таки в какой-то момент придется выбрать. Но не сейчас. Пока можно просто ехать, аэропорт еще далеко. В какой-то момент придется.
Нас остановили на первом же съезде с магистрали. Когда они начали размахивать руками, я решил ехать дальше, но потом увидел пистолеты. Они целились в нас.
— Куда едете, разве не знаете, что идет война? — кричали они.
— Какая война? — спросил я.
— Между нами и ими, — ответили они, многозначительно кивая друг другу.
— Я не знал, — с раскаяньем в голосе признался я. — Ничего об этом не слышал.
Они кивали.
— Конечно, о нас не сообщают. Мы не интересны. Им удобнее, чтоб все выглядело так, будто все в порядке. Иначе нас стало бы больше.
— Если мы вас пристрелим, — произнес один из них, — то попадем в новости. Куски ваших трупов мы разошлем по редакциям. Это будет невозможно не заметить.
Остальные многозначительно закивали друг другу.
Я отрицательно махнул головой.
— Плохая реклама, — сказал я. — Поверьте мне, я профессионал. Связи. Мы едем на конгресс. Отрезанные члены, это что-то… доисторическое. Вас будут считать безумными варварами. Вы этого хотите?
Они переглядывались и отрицательно качали головами.
— Я так и думал, — продолжал я. — Иначе надо, по-другому. Не те времена.
— И что вы нам предлагаете? — мрачно вопрошали они.
Хм. Что мы предлагаем?
— Мы профессионалы, все мы. Едем на конгресс. Мы проведем семинар, будем искать лучшие промоидеи, мы как раз говорили о том, что у нас нет идей — для чего? Вот оно: для войны, которая не может попасть в СМИ. И расскажем вам. Вы довольны, мы довольны. 1:1 — все в выигрыше, как говорят профессионалы.
Они были довольны, мы победили.
— По рукам?
— По рукам.
Когда мы отъезжали, они провожали нас воодушевленными возгласами. Кто-нибудь мог бы и в воздух пальнуть, размышлял я, это бы сделало прощание еще более торжественным. Может, у них вообще нет настоящего оружия. Может, они развели нас. Опять бесплатное шоу! Но мы не были уверены. Поэтому мы не вернулись и не спросили. И, черт возьми, этот семинар мы должны провести. Вдруг все это реально. Вдруг действительно идет какая-то война, о которой мы не знаем.
Когда-то, еще до войны, к моей бабушке, как говорится в семейном предании, на обеды приходили генералы, добрые друзья моего дедушки. Те времена прошли, много воды утекло. Нынешним генералам дела нет до дружеских воскресных обедов, они сидят в офисах, водят курсором по экрану, и, по всей видимости, им вообще дела нет ни до моей бабушки, ни до ее знаменитой фаршированной утки. Понятно, что в нынешние времена не может моя бабушка беззаботно дожидаться следующей войны. Она лихорадочно собирает в кладовке ингредиенты для фаршированной утки, морозильник забит обезглавленными тушками в целлофановых упаковках, она купила дизельный генератор, ведь известно, что в военную пору электричество очень быстро заканчивается, а нефти должно еще хватить на несколько воскресных обедов. Каждое воскресенье бабушка приглашает к себе внуков, одного за другим. «Вы приедете, если будет война? — спрашивает она. — Приедете?» Мы объясняем, что могут случиться непредвиденные обстоятельства, могут перекрыть дороги, может, будут стрелять, кого-то могут даже призвать в строй. «Одна я не стану есть свою утку, — причитает бабушка, — одна не стану, подобные обеды теряют свой смысл. Не люблю я войну, такие войны мне не нравятся, вот раньше были войны, как полагается, они не посягали на мою фаршированную утку». Те времена прошли, бабушка, терпеливо объясняем мы ей, сейчас все смешалось, сейчас уже никто не может сказать, как будет, если будет. Бабушкины причитания постепенно стихают, мы откладываем столовые приборы и идем к платяным шкафам, тщательно проверяем, всё ли на своих местах, всё ли оружие заряжено и все ли предохранители сняты; готовым надо быть, готовым; сейчас уже никто не может сказать, в какой момент разразится — когда разразится.
Думаю, что война закончилась. Думаю, что мы начнем сначала. Думаю, что я никому ничего не сделал. Думаю, что я могу уходить отсюда. Думаю, что я все еще ребенок. Думаю, что мои руки больше не обагрены кровью. Думаю, что я выжил.
Говорят: не виноват тигр, что съедает антилопу. Поедать антилоп в его природе. Хорошо быть тигром, мир велик, много антилоп, что ждут случая утолить твой голод. Спускается вечер, ты заснешь, засни и пусть тебе приснится, что ты тигр. Теперь испробуй свои силы в другом: объясни другому тигру, что антилопа — живое существо, она чувствует. Вот представь себе, ты ему скажешь: ты больше не тигр, сейчас ты — антилопа, бегущая от тигра, сил не хватает, но ты бежишь, бежишь, тигр все ближе, думаешь, нужно было бежать в другую сторону, но уже слишком поздно, с той стороны бежит тигр. И, когда подкосились ноги и тигр тебя наконец настиг, иначе быть не могло, ты, антилопа, говоришь ему: «Ты ведь не будешь есть меня? Мясо — это убийство. Твой стейк — чувствовал». И тигр застывает. Думает.
— Всё, хватит, сколько можно прятаться за экраном, и сопеть, и бегать под сидениями и трясти их, а фильма так и не увидеть, — взревело трехмерное чудовище и оторвало голову первому зрителю.
Все эти фильмы, которые крутили. Все эти фильмы. Ведь я знал, что это обман. Что истина не в них. Но… Все эти фильмы. Столько красок. Они переливались, даже когда я закрывал глаза. За закрытыми глазами все продолжает двигаться. За закрытыми глазами мир упорядочен. Но если их открыть, все меняется. И тогда я кричу, и схожу с ума, но никак, никак не могу добиться ответа на один единственный вопрос: куда, куда я дел свои кинопленки?
Никто не знал выскочившую на сцену женщину. Кто она и что здесь делает? Охранники как всегда проспали, с чрезмерным увлечением разглядывая оголенные телеса в первых рядах! Она только попытается поцеловать Мика, как многие другие, или постарается добраться до микрофона, чтобы в него прокричать что-нибудь? Посмотри на нее — не дает себя поймать. И что теперь? Она закричит: «Мик (или, может, Кит, но наверняка не Чарли), I love you», — попытается броситься к нему с объятиями; или, обратившись к толпе, поведает что-то ужасное, из-за чего председателю правительства придется давать разъяснения по телевидению?
Передний план: четко видно, как качается микрофон, как с него стекают слюни Мика. Женщина выскальзывает из хватающих ее рук, она складывает ладони трубочкой и льнет к уху Мика. На мгновение кажется, что музыканты замирают, палочки Чарли зависают в воздухе, потом снова начинают спускаться, и довольный Мик смеется. Я не выдумываю. Все это зафиксировано в документальном фильме, 58-я минута, 16-я секунда, у нас дома мы много раз это смотрели.
Много раз мы смотрели и спрашивали: что ты ему сказала, бабушка? Что ты ему сказала? — Бабушка всегда только улыбалась; она улыбалась и потом, когда у нее уже выпали все зубы и по ее подбородку начинала течь слюна, если она растягивала губы, и мы отводили взгляд в сторону. Теперь она больше не разговаривает; когда мы приходим в гости, она только подмигивает, а мы уже знаем: она снова хотела бы посмотреть ту сцену. Мы никогда не узнаем, что она сказала Мику, возможно, она и вправду сказала лишь «я люблю тебя»; возможно, она сказала ему еще что-то, документальное кино не показывает всего, камеры выключаются, одному богу известно, что еще происходило, потом; возможно, Мик — наш дедушка, ведь наша мама так никогда и не узнала, кто ее отец; возможно, это ключ; возможно, наследники Мика должны были бы передать небольшую часть вилл и яхт нам. Возможно, если ты в нужное время оказываешься в нужном месте, очень многое становится возможным.
Ничего не бойся, мама. Я не займу у тебя много времени. Конечно, будет больно. Но пройдет. И ты будешь радоваться, когда все пройдет. Ты не забудешь. Если бы не было больно, то, возможно, и забыла бы. Боль оставляет печать. Знаешь, мне тоже больно… Я тоже боюсь. И понимаю, о чем ты задумалась. Ты кладешь свои руки на стенку моего мира, трогаешь ее — не шевелюсь ли я; ты пугаешься, когда я сплю или отдыхаю, боишься, что меня больше нет…
Я здесь. Чувствую. Мечтаю. Дышу. Иду. Когда я приду, порядок вещей чуть изменится. Уже не будет иметь значения. Та душная комната. Ты думаешь о том, что тебе нельзя туда возвращаться. Когда появлюсь я, ты перестанешь думать об этом. Я буду достаточно мал, и ты сможешь разместить меня в ней. Да и ты станешь меньше. Мир будто съежится. На какое-то время нас двоих будет достаточно, мы вдвоем, одни. Ты больше не будешь думать о нем. Почему он не пришел. Почему никогда больше не придет. Почему больше не звонит. Почему больше не оставляет у двери букеты. Полевые цветы. Запах смятой травы. Следы сочной травы на одежде. Ему нравилось. Много раз нравилось. Я — нет. Я остался. Я останусь. Произойду из тебя. И из него, но это уже не важно. Потихоньку он исчезнет. Все устроится. И дальше. Ты скажешь всем, кто спросит: «Чей он?» — «Мой». Ты ответишь.
И дальше будет только так. А потом вновь все изменится. Я начну отдаляться. Становиться самостоятельным. И тебе снова будет больно. Но это лишнее. Все меняется. Боль проходит. Шероховатости стираются. Все устраивается. Не слушай, когда шепчут тебе вслед: «Одна». Ты не одна. Я здесь.
Не беспокойся. Будет. Потихоньку. Я здесь. Чувствую. Мечтаю. Дышу. Иду.
Когда я стану отцом, думает мальчишка, я буду следить за тем, чтобы всегда оставаться мальчишкой. Ведь ребенку нужен отец, который умеет оставаться ребенком.
Когда я стану отцом, думает мальчишка, будет по-другому. То есть я буду другим отцом. Ведь и моему ребенку будет нужен отец, который сумел остаться ребенком.
Когда я стану отцом, думает мальчишка, мой ребенок будет другим. Ведь у моего ребенка будет отец, который умеет оставаться ребенком.
Когда я стану отцом, думает мальчишка, я тоже стану другим ребенком. И у моего ребенка будет отец, который сумел остаться ребенком. Который сумел, думает мальчишка, стать другим ребенком.
Когда я стану отцом, думает мальчишка, возможно, мой отец станет другим отцом, возможно, он станет отцом, который умеет оставаться ребенком.
Когда я стану отцом, — думает мальчишка, и слезы на его лице высыхают, и кожа больше не саднит, все становится другим, — когда я стану отцом, думает мальчишка.
Вообще-то темной штормовой ночи не было. Наоборот: было ослепительно светло. Жидкокристаллическое небо прорезали неоновые молнии, и блеск ослеплял меня. Но я знал, что мне нельзя останавливаться, нужно торопиться, я должен продвигаться вперед, если хочу выполнить задание, и нет никого, абсолютно никого другого, кто мог бы это задание выполнить — все зависит от меня.
Я проскочил еще несколько огневых ловушек и наконец увидел ее. Она дрожала, ожидая того, кто придет за ней: чудовище или спаситель? Когда она увидела меня, ее лицо прояснилось. «Ты Суперпарень, мой спаситель, правда?» Я кивнул. «У меня нет сил, больше не могу бежать». Я закинул ее на плечо и сказал: «Не беспокойся».
Уворачиваясь от огненных очередей, старающихся срезать нас, мы перескакивали с уровня на уровень.
— У нас ничего не выйдет, — застонала она, — я совсем ослабла, да и твои силы на исходе.
— Не переживай. Вон, — и я указал вдаль, — там дверь, за ней безопасно.
Но когда я уже схватился за ручку этой двери… вспышка… и я провалился в темноту. Мама снова выдернула кабель!
— Я ведь был уже почти у цели, мама! — застонал я.
Мама покачала головой:
— Четыре часа вполне достаточно, Суперпарень. Раз уж за это время ты не спас свою красавицу, будет лучше, если ты пойдешь на улицу играть с друзьями.
Но, мама, подумал я, ты не понимаешь. Ведь снаружи темная штормовая ночь.
вы смеялись над нами, когда мы упражнялись в игре на гитарах. Отцы окликали вас с балконов, и вы бежали домой на ужин. Потом, однажды вечером, из-под пальцев начали возникать первые мелодии, девчонки, вы оставались каждый раз дольше. Отцы строго поглядывали на то, что происходит под окнами. Они сами когда-то играли на гитарах, они знали, что теперь начинается. Вы стали позволять первые поцелуи в губы. Иногда какая-нибудь из вас приподнимала маечку. Хотя руки и тянулись к оружию, отцы терпели. Они знали, что этого предотвратить нельзя, хоть и хочется. Вы же все глубже и глубже заходили в лесочки. Иногда вы рассказывали о своих отцах, и это не были слова, которые они хотели бы слышать от своих дочерей.
Гитары мы с собой больше не носили, теперь ценились другие вещи. Отцы уходили, один за другим, некоторые еще успели потрогать ваши раздувшиеся животы и пробормотать слова благословения. И парни, которых вы рожали, раньше или позже находили те гитары, заброшенные в дальний угол. При первом ударе струны звенели вразнобой. Потом шли упражнения в натяжении и ослаблении. Появились какие-то новые песни.
Во время ужина вы хотели, чтобы дочки сидели дома, а они смеялись на улице, вы вставали, подходили к окнам и кивали нам: посмотри, что там делается. Мы вглядывались, вслушивались, не все мелодии были для нас чужими. И мы подумали: окликнуть надо было, окликнуть.
Ты был дома. В безопасности. Под своим одеялом. Мечтал: будто беззаботно спишь на берегу где-то далеко. Наслаждался. И не понимал, что сгущаются облака, не обращал внимания на гром. Было хорошо, и когда все закончилось. Хорошо быть в безопасности, у себя. Утренний туман развеется ароматом кофе. Сладким, тянущимся откуда-то издалека. Мешки с зернами сквозь джунгли проносят дети. Ради твоего глотка в любимой кофейне они отработают двадцать три часа. Их дом сколочен из металлопроката, в котором через моря везут отходы. Когда эти дети добираются до берега, то машут кораблям на горизонте.
Ты закусил губу, когда, во сне, захотел кричать. Надо развеять этот горький привкус. Ты приближаешь к себе густую сладкую жидкость, колышущаяся струйка вливается в тебя. Она несет жизнь, она даст тебе силы выдержать то, что на тебя обрушит день. Она скрепляет твои уста. Ты не будешь кричать. Не будешь говорить. Ты вытрешь свои губы рукой, поцелуешь ту, что живет с тобой под одной крышей, и уйдешь. Действительность торопит.
Ты пробежишь мимо соседей. Услышишь, как за прикрытыми дверями что-то происходит. Концентрация телевидения в воздухе нарастает. Все больше детей часами, целыми днями сидят перед экранами. Смотрят на чудесный мир телевизионного рынка. Потому что Аллах не приносит, потому что Будда не дает, о пластырях для похудения они просят рождественских духов. Матери гладят их по раздувшимся животикам.
Уличный воздух, вязкий и едкий, будто барахтаешься в освежающих напитках с неоновых реклам. Над всеми привычными рекламными вывесками — новая. Большая. Самая большая. Global Player. Global Player. Global Player. Прислушиваешься, соглашаешься, подтверждаешь, но не понимаешь.
Уличный поток — густой, сконцентрированный, быстрый, как горная река. Ты видишь людей. Они едят тихо и собранно. Каждый откушенный кусок засчитан. Механический ритм пережевывания успокаивает. Подстраивает под тяжесть этого мира. Выносливость агрегата. Ты вливаешься в поток; если достаточно трансформируешься, то обойдешь любое препятствие.
День разгорается. Ты вскидываешь руку, но это движение в никуда, этим ты ничего не скажешь, не привлечешь ничье внимание, лишь подтвердишь порядок вещей. Что-то прощается с тобой, отрывается от тебя, отправляется по собственным делам, что-то, чего ты не осознаешь. Оно хочет дальше, хочет наружу, поднимается, взмывает по узким мостовым, хочет, чтобы ты заметил, почувствовал. Где-то, где-то впереди, где-то наверху, ожидает узкое место, через которое невозможно протиснуться, поджидает западня, которая прижмет так, что потока больше не будет. Никогда не будет.
Когда ты почувствуешь — начнешь хватать губами воздух, ощупывать свое тело, но ухватиться не за что, все ускользает, все скользко, мир трясется и рассыпается, ты осязаешь последний импульс. Чашечка кофе — ты еще успеешь подумать. А не должен был: чашечка кофе. Перебор. Никогда больше. Что теперь? Куда теперь? Ты, тот, что наверху, измени. Не сейчас, я не хочу сейчас, измени. Еще раз, иначе. Что миру от кого-то, кто не видел мира? Измени. Мне. Меня. Нет.
Когда все собрались на пепелище компании, он солгал, что должен идти к врачу. Среди коллег послышался ропот. «Что ты о себе думаешь? — прошипел кто-то сзади. — Лучше других?» «Вместе хлебали, вместе и расхлебывать», — тихо пробормотал еще один. Он содрогнулся. Это было похоже на лозунги с корпоративной сходки.
Кто-то оторвал стеклянную табличку с логотипом компании. «На память?» — спросил его он. Тот отрицательно покачал головой. «Чтоб и следа не осталось». И выбросил ее в окно. Она величественно разлетелась вдребезги между прохожими, некоторые задирали головы, другие отмахивались, спеша по своим делам — такие времена, постоянно что-то вылетает из окон.
Шеф прибежал из своего кабинета, где взаперти проводил последние месяцы. «Перестаньте уже, — неуверенно заговорил он. — Мы сделали всё…» И правда, всё, подумал он, голодовку прекратили из-за безразличия общественности, отказались от самосожжения, потому что зрителей было слишком мало. Всем в компании полегчало: а вдруг к ним бы действительно отнеслись серьезно, и им бы пришлось на самом деле поливать себя бензином? Настолько плохо все-таки не было, ведь у каждого еще оставались кое-какие сбережения, какой-то приработок на стороне, какой-никакой кусочек земли на окраине города. Они выживут, а что делать…
Шеф ждал реакции на свои слова. Никто не обращал на него внимания. Они откупоривали бутылки, спиртное потекло рекой, всё стало возможным. Шеф — как обычно — быстро прошмыгнул в свой кабинет, и он услышал, как вновь звякнул замок.
Пора к врачу, подумал он. «Я пошел, может, еще увидимся, — произнес он. Но и на него никто не обратил внимания. — Может, я еще подойду попозже, — пробормотал он, но слова уже сливались с нарастающим гамом. — Если вы здесь еще побудете».
Выйдя на улицу, он удивленно взглянул на осколки перед подъездом. Что-то разбилось. Почему никто не уберет? — раздражено подумал он. — Кто-то ведь должен. Но сейчас мне не до этого, мне нужно к врачу, кажется.
У него во дворе снова открылось кафе. Прежнего владельца нашли в реке, с застывшим бетоном на ногах. Долги, — поговаривали люди. Дело чести. С тех пор он обходил кафе стороной, ему не хотелось смотреть сквозь решетку на входной двери. Однажды, бегло взглянув на решетку, он обнаружил, что ее больше нет. Дверь была открыта, внутри какой-то человек вытирал пыль со стульев. Много пыли, — промелькнуло у него в голове. Человек внутри сказал: «Приветствую. Заходи».
Выпил кофе. Отвратный. С дрянным привкусом, будто затхлый. Он смотрел на человека, в глубине зала за стойкой открывающего шкафчики, один за другим, будто бы проверяя, где что находится, и размышлял, где же он мог его видеть.
Он хотел заплатить за кофе, но человек из глубины возразил: «Нет. Сегодня плачу я. Я всем плачу. За всё отплачу».
Когда человек забирал чашку со стола, за его рукавом потянулся грязный, мокрый след. Нахмурившись, человек быстро стер его.
Все эти надзиратели в концлагерях, которые читают книги о смысле жизни. Об обогащении внутреннего мира, о том, что несет в себе бесконечность. Все эти надзиратели с тянущимися по щекам слезами от чудных откровений, ждущие окончания смены. Все эти надзиратели размышляют, еще как-то надеются, что жизнь даст им шанс: когда-нибудь, спустя годы, они тоже напишут свою историю.
…и потом я, исполненный внимания и предчувствия, оказался пред Вратами. Только в тот момент, когда тяжесть кисти переходила на ручку, я осознал, что путь завершен, что за этими вратами может скрываться лишь одно из двух: ничто или оно — вообще-то я должен бы сказать: Оно.
Все мои любимые женщины дарят мне закладки для книг. Значит, по их мнению, я должен много читать. Все эти закладки я засовываю в одну и ту же книгу, ту, что никогда не открываю. Когда мне не спится ночью, я думаю, что должен бы, должен открыть и посмотреть, что я отметил. О чем было бы повествование, составленное из отмеченных страниц? Но не открываю. Возможно, думаю я, когда ночь становится действительно слишком длинной, я не открываю их потому, что история бы рассказала, что она уже закончена и что действительно нельзя добавлять новых закладок. Что и читать ее не имело смысла. Потому что все уже произошло. И потому я только смотрю на выглядывающие из книжки кончики закладок и думаю.