– Ну что, убедилась в силе настоящих мужиков? – и, оскалив свои гнилые зубы, гыгыкнул.
А Люся, собрав последние силы, плюнула кровавым плевком в его рожу. Он вытерся, размахнулся и ударил кулаком в её разбитое лицо, потом с силой ударил по голове, удар пришёлся немного выше виска. Люся сразу же обмякла, глаза остекленели, не реагируя ни на что. Грынька ткнул её кулаком, потом ударил носком сапога в бок, но она и не пошевелилась. Он повернулся к Володьке и Аркадию, которые стояли возле повозки, и хрипло произнёс:
– Видать подохла, курва! Пошли отсюда! – и первым направился к двери.
Всю дорогу шли молча. Пришли в дежурку, где сидел пожилой полицай и клевал носом, борясь с наплывающей дремотой. Пройдя мимо него, оказались в комнате, вернее, в бывшей кухне, где была плита, стол, стулья и большой шкаф. Володька пошарил рукой за шкафом, вынул ранее спрятанную бутылку самогона и предложил выпить на сон грядущий. Все оживились, уселись за стол, разлили в стаканы, выпили, утёршись рукавом вместо закуски, решили домой не уходить, ведь утром, а это уже не так долго, нужно принимать вахту, улеглись на тюфяке, который лежал в углу, и сразу же уснули.
Далеко до рассвета Люся очнулась, медленно приходя в сознание и вглядываясь в крышу помещения, не в силах осознать, где она находится. Медленно, очень медленно возвращалось сознание. Правый глаз не открывался, затянутый кровавым отёком. Всё тело болело, она попробовала пошевелиться, но вскрикнув, снова потеряла сознание. Когда же она вновь пришла в себя, то слабый свет просыпающегося серого утра еле-еле просачивался сквозь щель неплотно прикрытой двери. В памяти всплыло всё то, что с ней произошло. Она со стоном повернулась на бок и, вглядываясь одним левым глазом в полумрак конюшни, начала искать то, что ей сейчас было особо необходимо, но долго не могла увидеть и, наконец, увидела, что искала. Верёвка была привязана к оглобле повозки. Люся подползла к ней и начала медленно развязывать затянутый узел.
Мама–Сима и Сёма всю ночь просидели в темноте, не смыкая глаз. Под самое утро, когда начал брезжить рассвет, Сёма задремал и вдруг сквозь дрёму он услышал мамин голос:
– Вот и нет уже нашей Люсеньки. Нет её, мы остались одни!
Сёма открыл глаза и увидел, что она стоит у окна, не отрывая взгляда, устремлённого куда-то вдаль, который видел то, что подсказывало изболевшееся материнское сердце. Она не плакала. Она просто стояла в оцепенении, не в силах отвести взгляд от сереющего утреннего рассвета. Сёма подошёл к ней, обнял её за плечи, и так они стояли вдвоём, встречая это страшное, серое, осеннее утро, молча прощаясь с самым дорогим человеком – любимой дочерью и любимой сестрой. Они так стояли, пока не открылась дверь, и в комнату не вошла причитающая и заплаканная Фрида, бывшая их соседка по двору, жена дяди Ишии. Она остановилась у порога и с плачем произнесла:
– О, Господи! Что же это делается?! Горе такое! О, Господи!
Мама–Сима и Сёма резко повернулись, и Сима спросила одним единственным словом:
– Люся?!
– Да, да, да! – ответила Фрида и залилась слезами. – Я и Ишия встали рано, почти с рассветом, Ишия имеет право ходить в это время в конюшню, а я с ним пошла, чтобы почистить стойло, и, как только мы вошли, то сразу же увидели… Ишия снял её, но было уже поздно, – сказала она и снова залилась слезами.
Фрида с мужем своих детей не имели и Люсю любили, как родную дочь, и каждый раз любовались ею. А вот сейчас её уже нет. Сёма, в чём был одет, выбежал на улицу и побежал в конюшню, где дядя Ишия уже запрягал лошадь в повозку, где лежала Люся, прикрытая рогожей.
Сёма подошёл, приподнял рогожу и ужаснулся. Узнать Люсю было невозможно. Лицо было настолько изуродовано, что смотреть страшно. Он прикрыл её, отошёл от повозки и возле кучи соломы увидел несколько жемчужных горошин от Люсиного ожерелья и стал собирать их, не заметив, что Ишия уже выехал из конюшни. Сёма собрал всего семь горошин и вышел на улицу, по которой катилась повозка, увозившая его сестру, которую он не имел права проводить в последний путь. Таков был приказ коменданта, и Сёма возвратился домой. Мама–Сима сидела у стола, тёти Фриды уже не было, а на столе лежала одна картофелина, сваренная в кожуре, небольшой кусочек сахарной свёклы и небольшая щепотка соли. Мама посмотрела на своего сына красными от слёз глазами и тихо сказала:
– Поешь, сыночек, поешь, дорогой, – и, помолчав, спросила: – Ты видел? – и снова её глаза наполнились слезами.
Сёма кивнул головой, но к еде не притронулся.
С надвигающихся туч за окном начал сыпать мелкий осенний дождь, оседая на стекле, сползая вниз крупными каплями, напоминающими человеческие слёзы. Природа оплакивала всех тех, кого недосчитались в эту страшную ночь. В комнате было тихо, и слышно было только то, как крыса грызла половицу.
За полчаса до сдачи дежурства, или, как они называли своё дежурство – вахты, пожилой полицай разбудил Грыньку, Володьку и Аркадия и, оглядывая их каким-то пристальным взглядом, сказал, чтобы оттёрли нехорошие пятна на своей одежде, которые напоминают запёкшуюся кровь, а сам, достав кисет с махоркой, сел за стол и стал сворачивать цигарку, прикурил, и только потом, ни к кому не обращаясь, произнёс:
– Ночью, в конюшне, девка повесилась!
Грынька резко повернулся в сторону говорящего:
– Как повесилась?! – хрипло спросил он.
– А так! – ответил пожилой полицай, затягиваясь махорочным дымом. – Прикрепила верёвку за крюк, надела петлю на шею и весь тебе «как».
– А кто же это такая? – спросил Володька.
– Какая-то Люся Голдштейн, – после глубокой затяжки последовал ответ. – Ишия, конюх, когда я ему открывал ворота и проверял покойницу, сказал, как её звали и как фамилия. Я так и записал в журнал. Ой, хлопцы, хлопцы! Как посмотрел на покойницу – всё лицо искалечено, да и вся в крови, и одежда изодрана. – Он помолчал немного и продолжил: – Ну, ладно, принимай вахту! – сказал, поднялся, потушил свою цигарку и вышел. А Грынька, переглянувшись с Володькой и Аркадием, медленно последовал за ним.
Ровно в девять часов к воротам подкатил черный «Опель», из которого вышел немецкий офицер и направился к проходной. Встретил его Грынька, выбросив в приветствии руку, гаркнул: «Хайль, Гитлер!» – и остался стоять по стойке смирно. Офицер прошёл мимо, еле-еле ответив на приветствие, и на довольно сносном русском языке потребовал коменданта. Грынька позвонил по телефону, сообщив о том, что приехал офицер и требует коменданта. Через десять минут комендант вошёл в кабинет, где уже сидел оберлейтенант и курил ароматную сигарету, а Грынька стоял у двери. Комендант, вытянувшись, поприветствовал офицера выбросом правой руки и отрывисто, как бы отлаяв: «Хайль, Гитлер!» – ожидал, что скажет новоприбывший и совершенно неожиданный гость. Офицер указал на стул, приглашая хозяина кабинета сесть. Разговаривали они по–немецки, а Грынька стоял за дверью, вслушиваясь, о чём говорят, силясь хоть что-то понять, уловить хотя бы одно понятное слово. И вдруг ему послышалось или же просто показалось, что офицер произнёс имя «Люся». Холодок животного страха пробежал по его спине, но он сразу же успокоился, поняв, что ему просто показалось. Минут через десять, комендант вызвал Грыньку, вручил бумажку и отчеканил: «Немедленно доставить!». Грынька выскочил из кабинета, остановился, прочитал, что написано в бумажке, и ужаснулся. Там был номер дома и слова: «В самой лучшей одежде привести Люсю Голдштейн и сдать офицеру!». Грынька был в ужасе, но он, переборов страх, возвратился, постучал в дверь и, когда ответили «входите», вошёл и прямо с порога отрапортовал:
– А её нет!
– Как нет?! – спросил комендант.
– А она в эту ночь повесилась, – ответил, заикаясь, Грынька. – В журнале учёта сдачи и приёма вахты записано. Ночью повесилась, а утром конюх увёз куда-то закопать, – и он, вытянувшись, застыл у двери.
Офицер захлопнул папку, в которой лежал список «кандидаток» в Черниговский офицерский ночной клуб, встал, небрежно откозырял и направился к выходу, где у самой двери с брезгливостью обошёл Грыньку и вышел. А комендант, подойдя к окну, смотрел, как офицер садиться в машину и уезжает. Грыньку он отправил работать, а сам, задумавшись, продолжал стоять у окна, анализируя разговор с немецким офицером, в котором чувствовалось к нему явное пренебрежение. Он выругался, отметив, что выругался по-немецки, подошёл к сейфу, открыл его и, вынув бутылку водки, сделал несколько глотков, сплюнул и снова выругался, но теперь уже отборной русской матерщиной.
В двенадцать, то есть в полдень, когда Грынька, Володька и Аркадий сидели в дежурке, утоляя свой волчий аппетит, к воротам подъехал Ишия с очередным покойником. Аркадий вышел, спросил, кого везёт, приподнял рогожку, под ней лежала женщина, из-под растрепанных волос которой, виднелось посиневшее лицо и вывалившийся язык. Он резко опустил рогожу, потребовал, чтобы Ишия зашёл в дежурку, где с его слов записал в журнал имя и фамилию покойницы, после чего открыл ворота, и подвода выехала за пределы этого страшного места. Закрыв ворота, Аркадий увидел приближающегося Жору и быстро возвратился на проходную. Жора вошёл, предъявил пропуск и прошёл на территорию, а Аркадий вбежал в дежурку, где Грынька и Володька продолжали набивать свои желудки, и взволнованно произнёс:
– Жорка явился!
Грынька и Володька перестали жевать, глядя на растерянно стоящего Аркадия, и молчали. Первым заговорил Володька:
– А чего это ты так испугался? Мы здесь ни при чём, мы выполняли приказ, отвели её к коменданту, а за последствия, мы не отвечаем! Вот так! – он повернулся к Грыньке. – Ведь так всё и было, как ты думаешь?
Грынька проглотил то, что было у него во рту, гыгыкнул пару раз и, закашлявшись, произнёс:
– Конечно, так! – и продолжил прерванную трапезу.
Володька поднялся из-за стола, подошёл к Аркадию, хлопнул его по плечу, и они вместе уселись возле Грыньки.
Жора шёл, надеясь на то, что всё уже позади, и Люся вне опасности. Он радовался и уже думал, как помочь маме-Симе и Сёме, а пока нёс им немного продуктов и бутылку воды.
Маму-Симу и Сёму он застал сидящими за столом, где лежала одна картофелина и кусочек сахарной свёклы, а в комнате была какая-то траурная тишина, и даже на его появление они оставались в том же подавленном состоянии. Жора остановился у двери, прикрыл её и первое, что он спросил, предчувствуя что-то неладное:
– Что произошло?! Что случилось?!
Мама–Сима подняла голову и тихо ответила:
– Нет нашей Люсеньки, – и разрыдалась.
– Как нет?! Что вы говорите?! – он уже не только чувствовал, но был почти уверен, что произошло что-то страшное и непоправимое.
– Этой ночью Люся повесилась, – сказал Сёма, глядя на Жору, подошёл к нему, обнял его, затем они вместе прошли к столу и сели напротив мамы-Симы, которая уже не плакала, а молча, смотрела в окно, словно желая увидеть то, что ушло и ушло навсегда.
В комнате висела тяжёлая давящая тишина. Жора тихо, как-то хрипловато спросил Сёму, как это произошло и что толкнуло Люсю на такой страшный шаг, кто в этом виноват, хотя он уже догадывался, что могло произойти в эту ночь и кто кроется за всем этим. И Сёма начал рассказывать всё от начала и до конца. Как пришла эта проклятая тройка, как под предлогом, что Люсю требует комендант, что было сплошным враньем, они увели её не к коменданту, а в конюшню. Говорил Сёма тихо, а мама–Сима продолжала, молча смотреть в окно, и вдруг повернулась, глаза у неё странно блестели, она посмотрела пристально на Жору и попросила:
– Отомсти, Жора, отомсти за Люсеньку, за нас с Сёмой, потому что все живущие здесь за колючей проволокой обречены на смерть. Отомсти! Я заклинаю тебя! Отомсти! – последние слова она произнесла с большим усилием и снова разрыдалась.
Сёма не плакал, у него просто текли по щекам слёзы, которых он не вытирал, как видно, не чувствуя, что они есть. Жора молчал, не зная, что ответить. Он сидел, опустив голову, глядя в прогнивший пол, беззвучно плакал, он плакал всем своим существом, всем телом, душой и сердцем, прощаясь со своей большой безвозвратно ушедшей любовью, со своим близким и преданным другом, с его мамой – со всем тем, что было и чего уже нет. Он чувствовал, что в нём просыпается тот прежний человек, который отомстит и отомстит жестоко за смерть и поруганную любовь, за все те несчастья, которые принесла война. Он медленно поднялся со стула, подошёл к маме – Симе, обнял её и поцеловал, как самого близкого человека, понимая, что прощается навсегда и, выпрямившись, сказал хрипловатым голосом:
– Я отомщу! Я клянусь! А иначе я жить не смогу! – он подошёл к Сёме, желая и с ним проститься, но Сёма пошёл его проводить.
Выйдя в коридор, он остановился, приподняв голову и глядя на Жору глазами, в которых застыла неописуемая тоска, тихо сказал:
– Я верю, что ты отомстишь этим мерзавцам за Люсю, за нашу Люсю! – в глазах у него показались слёзы. Сёма взял Жорину руку и, разжав свою ладонь, высыпал ему все семь жемчужин. – Это всё, что осталось. Пусть они всегда напоминают тебе о ней и о той клятве, которую ты дал маме, и, чтобы о нас не забывал, что мы жили и были всегда рядом с тобой! Помни! Не забывай!
Они расцеловались, и Жора пошёл по улице к выходу, а Сёма вошёл в комнату и сел на то же самое место, где сидел ранее.
Жора прошёл проходную с опущенной головой, боясь взглянуть на Грыньку, стоявшего возле дверей, зная, что может не сдержаться, а это верная смерть, а Грынька только и ожидал этого, что развязало бы ему руки, но он прошёл молча. А Грынька долго смотрел ему вслед и только тогда, когда Жора скрылся за поворотом, возвратился в дежурку, где сидели Володька и Аркадий.
… Жора шёл медленно, как-то ссутулившись, глядя себе под ноги, и всё время думал, как могло произойти что он опоздал всего на один день, и что Люси уже нет и не будет никогда, и что он больше не увидит её лучистых и сияющих глаз, с которыми она его встречала, что он уже никогда не услышит её звонкий, словно колокольчик, весёлый смех, он никак не мог в это поверить, хотя и понимал, что возврата к прошлому нет, и остаётся только одно – отомстить за смерть самого дорогого и любимого человека! И тут его осенила мысль, что если эта свора расправилась с беззащитной девушкой, то теперь очередь за ним, и они ему ничего и никогда не простят. Он знал это точно, и понимал, что они будут ждать удачного момента, и этот момент может наступить в любую минуту, в любое время и даже очень скоро. Дома он застал бабушку как всегда за машинкой, подошёл к ней, обнял за плечи и тихо сказал:
– Люся повесилась.
– О! Боже! Что ты говоришь?! Как это случилось?! – повернувшись к внуку, взволнованно спросила она.
И Жора начал рассказывать всё то, что поведал ему Сёма. С трепетом слушала бабушка его рассказ и всё более и более убеждалась в том, что Жоре грозит смертельная опасность, и нужно немедленно что-то предпринять. Когда он закончил говорить, и наступила тишина, бабушка после небольшой паузы, вытирая слёзы, сказала:
– Тебе, Жоронька, немедля надобно уходить из города! Иначе может и беда случиться! От этих душегубов всё можно ожидать. – Дарья Ильинична встала и начала собирать всё, что было на машинке и на стуле и, закрывая машинку деревянным чехлом, продолжила: – Ты помнишь дорогу к дяде Егору? Мы с тобой два раза ходили к нему в деревню. Это двоюродный брат твоего отца. Правда, это было ещё до войны, но дорогу ты должен помнить, ведь ты был уже не маленький. Так вот, у дяди Егора ты поживёшь какое-то время, там тебе будет безопасно, а здесь оставаться нельзя никак. Дорога, правда, не безопасная, да и не близкая, но я думаю, что всё обойдётся, и всё будет хорошо, а пока пошли на кухню, поешь, да и собирайся в дорогу.
Пока Жора ел, бабушка приготовила продукты и вещи, которые, по её мнению, необходимы в дороге. Жора решил: всё, что можно надеть на себя, надел, а продукты упаковал в небольшой холщовый мешочек, привязав по углам верёвочки, чтобы можно было нести за спиной, мол, так будет легче и свободны руки, а Дарья Ильинична всё напутствовала внука:
– Пойдёшь не центральной улицей, а переулками до улицы Береговой, зайдёшь во двор под номером 36, там живёт старичок Прокопий Матвеевич, скажи ему, что ты внук Дарьи Ильиничны и что она просит его, чтобы он переправил тебя на другой берег реки. И вывел тебя через село Заречное на просёлочную дорогу, которую ты должен помнить. Мы с тобой ходили по ней, и я думаю, что ты не заблудишься и благополучно доберёшься туда, где живёт «дядя Егор». – Она замолчала и смахнула невольно покатившуюся по щеке слезу.
На улице рождались вечерние сумерки. Жора, обняв и поцеловав бабушку, вышел во двор, взял кусок водопроводной трубы, которая лежала возле крыльца, и ушёл, закрыв за собой калитку, а бабушка, стоя у окна, трижды перекрестила его, благословляя на удачную и благополучную дорогу.
В тот же вечер, когда Жора ушёл из дома, к воротам еврейского гетто подошла и остановилась лошадь с пустой телегой, на которой несколько часов тому назад выехал Ишия с покойницей, а теперь телега была пуста. Пожилой полицай, который дежурил в это время, вышел, открыл ворота, впустил лошадь, и, когда закрывал их, то обратил внимание на кровавые пятна и брызги на телеге и на заднем колесе. Он позвал своих напарников, с которыми принял дежурство и, оглядев телегу, пришёл к выводу, что Ишию убили, и что всё это нужно вписать в журнал. А пока пожилой полицай, он был старшим, приказал одному из напарников отвести лошадь в конюшню, распрячь, напоить и поставить в стойло, а то, что убили человека, их не беспокоило. Человеческая жизнь не стоила и ломаного гроша, особенно еврейская.
Утром Володька и Аркадий, как всегда, когда были не на дежурстве, шли к Грыньке на утреннюю опохмелку и вдруг нашли его, лежащего вниз лицом в луже застывшей крови с разбитой головой, с расстёгнутой кобурой, где отсутствовал пистолет и две обоймы патронов – вещи, которыми он дорожил больше всего. Володька осмотрел его, убедившись, что Грынька мёртв, поднялся и отправил Аркадия в полицию сообщить о случившемся. Оставшись один, он снова обошёл вокруг того места, где лежал Грынька, и нашёл кусок водопроводной трубы, а на спине покойного лежала жемчужная горошина. В эту ночь Жора исчез из города.
Утром на территории гетто, на стенах домов и столбах был расклеен приказ на немецком и украинском языках, в котором говорилось о том, что эшелон для перевозки жидов в Польшу уже на подходе, и всем жителям улиц (были перечислены улицы, где значилась и та, на которой ютились Сёма и мама–Сима) собраться и завтра пешим порядком отправиться на место погрузки. Вещи брать с собой только лучшие и самые необходимые, а также не забыть взять с собой все имеющиеся ценности, фотографии, документы. Тепло одеться и в семь часов утра стройной колонной двинуться в путь. В конце была подпись коменданта.
Каким только страшным цинизмом, коварством и обманом обладали убийцы миллионов ни в чём не повинных людей!
Сёма собирал вещи, укладывая их в два рюкзака, а мама–Сима с каким-то безразличием следила за его работой, и вдруг она начала что-то искать и не найдя, спросила у Сёмы:
– А где наши документы и все фотографии?
– А мы ведь отдали их на хранение Василию Ивановичу, – ответил Сёма, продолжая начатую работу.
– А где Люсины документы и фотографии? – снова спросила мама–Сима, еле сдерживая слёзы.
– Я положил всё в карман Жориной куртки, – ответил Сёма, и, не сдержав слёз, вышел на кухню.
Рано утром, когда только-только начала пробиваться заря на востоке, уже многие вышли на улицу, стараясь попасть в первые ряды колонны, которая постепенно всё больше и больше увеличивалась людьми с чемоданами, с заплечными рюкзаками, просто с мешками, и детьми, которых всё время приходилось одёргивать, предупреждая, чтобы не отлучались от родителей. Сёма и мама–Сима вышли только тогда, когда колонна была уже выстроена, и в это время из репродуктора прозвучали слова на немецком и украинском языке, где сообщалось о том, что больные и те, кто не может самостоятельно двигаться, должны оставаться дома, и что их привезут на машинах к месту погрузки. Это сообщение ещё более вселяло уверенность в том, что их и впрямь вывозят в Польшу. Наконец, с каким-то ноющим скрипом открылись железные ворота, и люди, охраняемые небольшим количеством полицаев, выходили в неизвестность, но с какой-то трепетной, еле-еле теплящейся надеждой, что всё обойдётся, что всё будет так, как обещают. Но, когда вся эта масса людей свернула на улицу Коцюбинского, то эта иллюзорная надежда рухнула, как карточный домик. По обе стороны улицы стояла плотная цепь из полицаев с карабинами и немцев с собаками. Оцепеневшие от страха люди шли, молча, и вдруг кто-то громко прокричал: «Люди! Прощайтесь друг с другом! Это конец!». Прозвучал выстрел, и голос смолк.
Все шли как во сне, как поражённые громом, шли через весь город, а из окон, из-за заборов, глядели жители города на это жуткое шествие, кто со страхом, кто с непониманием и сожалением, а кто со злорадством. Разные, очень разные люди живут на земле – и добрые, и злые, и подлые убийцы, которым смерть других служит удовольствием и звериной радостью. Когда вышли за границы города, перешли железнодорожный путь. Прошли мимо городского кладбища и начали спускаться с горы, и вдруг из толпы, а это уже не была стройная колонна, какая была в начале пути, а была громадная толпа обречённых на смерть людей, вырвалось несколько человек, и побежали к кустам, которые росли по обочине горы. Женщина и старик, видимо её отец, были убиты сразу, а мальчик почти добежал до кустов, но был сражён полицейской пулей. Девочка Соня, бывшая подруга Люси, продолжала бежать в сторону реки, где росли камыши. Несколько полицаев стреляли по ней, но никак не могли попасть, но вдруг она как бы споткнулась и упала, а, когда к ней подбежали стрелявшие, она лежала в крови без признаков жизни. Один из полицаев направил свою винтовку, собираясь выстрелить, но другой сказал: «Не трать даром пули, она и так уже подохла». И они быстро побежали догонять колонну.
Пройдя ещё немного, вся масса народа была согнана на большую поляну, окружённую мелким кустарником и двойным кольцом вооружённых полицаев и немцев с собаками. Всех заставили сесть на землю, вещи, принесённые ими, были отобраны и погружены на большие подводы, а несчастные люди, предчувствуя близкую смерть, жались друг к другу, не понимая, почему и за что они должны умереть?! Что-то гнетущее, давящее, раздирающее душу и мозг, повисло над этим страшным местом. Где слились в единый душераздирающий вопль крики, рыдания, проклятия, мольба о пощаде, плач детей, старческий шёпот молитвы, хохот сошедших с ума людей, и всё, что находится вокруг. Всё это висело над этим проклятым местом, провожая на смерть ни в чём не виновных людей. Первых тридцать человек увели на заранее отведённое место, где заставили раздеться догола, отобрали все золотые вещи и погнали в пасть раскрытых ворот на площадку смерти, нависшей над глубокой громадной могилой, ограждённой земляным валом. Их гнали дубинками, травили собаками, и, как только все уже были на площадке и закрылись ворота, застрочил пулемёт. Конвейер смерти заработал. Когда гнали в ворота первые тридцать человек, то в это же время, отобрав следующих тридцать человек, пригоняли на место за кустами, отбирали ценности, заставляли раздеться и снова гнали на пятачок, площадку смерти. Конвейерная плаха работала быстро и чётко, перемалывая человеческие жизни, заполняя их телами ненасытную прожорливую яму.
Сёма и мама–Сима, как и все, сидели на холодной земле, ожидая своей смерти. Сёма молчал, уйдя в глубину своих мыслей, и вдруг он услышал, что кто-то возле него считает: «Один, два, три…». Он повернулся к маме лицом и понял, что это она считает. Вначале Сёма подумал, что мама сошла с ума, но потом понял, что она ведёт отсчёт с того момента, когда пулемёт переставал строчить, и когда он снова оживал. «Один, два, три четыре…» – считала эта маленькая женщина, высчитывая до доли секунды этот интервал. Когда переставал строчить пулемёт, открывались ворота, команда из четырёх полицаев входили, очищали площадку, сбрасывая трупы в громадную яму, и всё начиналось сначала, а мама–Сима всё отсчитывала и отсчитывала.
Живых оставалось всё меньше и меньше, а ров–могила всё больше и больше заполнялась мёртвыми телами, и, когда отобрали очередных тридцать человек и погнали за кусты раздеваться, то в их числе была и Лиза со своим новорождённым сыном, которому даже имя не успели дать. Она шла и вдруг остановилась, прижимая дорогой свёрток к груди и в безумии, оглядываясь, не понимая, что творится вокруг. Молодой полицай ударил её прикладом в спину и приказал идти туда, куда погнали тех, с которыми она шла, но Лиза не сдвинулась с места, а только безумно посмеивалась. Тогда полицай, прислонив свой карабин к стволу берёзы, вырвал у неё из рук свёрток, развернул его, отбросил платок, в который был, завёрнут младенец и, взяв малыша за ножки, ударил его о ствол берёзы и отбросил в сторону. И тут раздался звук, напоминающий рычание раненого зверя, и в каком-то невероятном прыжке, Лиза свалила убийцу своего сына, и её длинные музыкальные пальцы впились в его тонкую и грязную шею. Он стал хрипеть, а она всё сильнее и сильнее сжимала пальцы, оскалив свои молодые, и крепкие зубы, а в этот момент к месту, где всё происходило, бежали два полицая, на ходу снимая карабины, но были остановлены немецким офицером. Он отстегнул поводок с ошейника своей овчарки, которая сразу же бросилась на лежащую женщину, раздирая острыми клыками её одежду и тело, а офицер бегал вокруг, щёлкал затвором фотоаппарата, фиксируя все то, что его интересовало, и что он считал интересным и важным для своего фотоальбома. Убедившись, что заснял всё необходимое, остановился, расстегнул кобуру, вынул пистолет и выстрелил в голову несчастной матери; пристегнул поводок к ошейнику и, оттянув собаку, направился с ней туда, где раздевали живых покойников и откуда их гнали на площадку смерти. Когда офицер ушёл, полицаи подбежали к телу убитой женщины, оттащили в сторону труп, приподняли голову своего товарища по кровавым делам, надеясь помочь ему, но было уже поздно – он был мёртв, как убитый им младенец и его мать, которая сумела отомстить за смерть своего маленького сына. А мама–Сима продолжала считать…
Короткий октябрьский день уже начал клониться к вечеру, когда погнали последних, сорок три человека, в числе которых были и Сёма с мамой Симой. Их всех гнали быстрее, чем предыдущих, заставляя раздеваться ударами палок. Мама–Сима, раздеваясь, шептала: «Мы должны быть первыми», – она говорила это так, чтобы её слышал только Сёма, а он вновь подумал, что мама и впрямь сошла с ума. Когда они раздевались, к ним подошёл Володька, который был пьян и ехидно улыбался.
– Ну, что? – обратился он к Сёме. – Собираешься в путь–дорогу в дорогую Палестину? – он громко захохотал, оскалив свои волчьи зубы, ударил Сёму носком своего подкованного ботинка и пошёл туда, где грузили вещи убитых.
Когда начали загонять всех в ненасытный зев ворот, то мама–Сима вместе с Сёмой бежали в первом ряду, гонимые полицаями навстречу смерти. На площадке они оказались у самого края ужасной могилы, до половины заполненной трупами. Вдруг сильный толчок сбросил Сёму вниз – это был толчок большой силы, толчок еврейской мамы, спасающей своего сына. Сёма полетел в громадную могилу за долю секунды до того, как начал строчить пулемёт. Падая, он ударился головой о голову лежащего трупа и потерял сознание. Как точно просчитала мама–Сима эту долю секунды! Доля секунды! Доля секунды! Как это много, и как это мало! А в это же время, уже падали сверху другие мёртвые тела. Мама–Сима тоже упала, вместе со всеми, упала рядом с Сёмой, безвольно, положив на него свою ещё тёплую, но уже мёртвую руку, как бы защищая своего сына от падающих сверху тел. А пулемёт всё строчил и строчил, пока не упал последний человек, сражённый немецким свинцом.
Оцепление, где совершалось уму непостижимое преступление, было снято, выстроено в колонну и отправлено в сторону города. Три легковые машины увезли офицеров. Солдаты, полицаи, пулемётчик с пулемётом и собаками уехали на двух крытых грузовиках. Вещи убитых погрузили на подводы с наращенными бортами и тоже увезли в город. На месте кровавой трагедии остались восемь полицаев, которые очищали площадку смерти. Сгребли весь мусор, сбросив его в яму на тела убитых, собрали оставшиеся рваные и грязные вещи тех, кто недавно был жив, и тоже сбросили в яму. Затушили костёр, на котором сжигались фотографии и документы тех, кому они уже были не нужны. Присыпали убитых землёй, и после этих тяжких работ выпили остатки спиртного и, горланя песни, шатаясь, пошли в город, по той же дороге, по которой утром вели тех, кто остался лежать в той могиле, которая была ещё не полностью забита, в ожидании новых жертв.
Сёма очнулся, когда была уже глубокая ночь. Он хотел пошевелиться, но не смог, какая-то тяжесть давила, и почти нечем было дышать. Он ещё раз уже с силой попробовал повернуться; ему удалось поджать в коленях ноги, и тут он вспомнил, что с ним произошло, и понял, что под ним лежат мёртвые люди, а сверху на него давят такие же мёртвые тела, как и лежали внизу. Он упёрся руками и коленями ног, стараясь приподнять верхнюю давящую тяжесть, но не смог сдвинуть с места, он напрягал все свои силы и, в конце концов, почувствовал, что то, что лежало сверху, начало немного подниматься и соскользнуло в сторону. Образовалась щель, и Сёма вдохнул свежий сырой воздух и с ещё большим усилием раздвинул щель, просунул в неё голову и выполз наружу.
Шёл мелкий осенний дождь, земля, которой были прикрыты трупы, раскисла и превратилась в сплошную скользкую жижу. Сёма сделал всего один шаг, подскользнувшись упал, ещё раз поднялся и, осторожно передвигаясь по скользким трупам, пошёл в надежде найти место, где можно было бы выбраться из этой жуткой могилы. Медленно продвигаясь, он натолкнулся на ворох одежды. Сёма, глаза, которого освоились в темноте, начал искать в этой куче одежды то, что можно было бы надеть на себя, ведь он был совершенно голым. Роясь в этой куче, нашёл трусы, рваные брюки, какую-то женскую кофту и одеяло, которое было в нескольких местах порвано. Всё, что можно было надеть на себя, он надел, накинул на плечи одеяло и пошёл дальше. В одном месте он увидел свисающие корни деревьев, которые спускались от самого верха до середины ямы. Ухватившись за нижний корень, Сёма подтянулся, перехватил корень, который был выше, снова подтянулся, и вскоре выбрался на поверхность. Встал на ноги, постоял немного, как бы прощаясь со своей дорогой мамой, соучениками и всеми, кто лежит в этой могиле, откуда он только что выбрался, повернулся и стал быстро уходить, не зная, куда и для чего, но только подальше от этого страшного места. Он не мог себе представить куда идти. Он шёл, скользя босыми ногами по раскисшей грязи, поливаемый холодным дождём. Перешёл ручей, взобрался на небольшую кручу, заросшую мелким кустарником, и, пройдя немного, оказался на аллее городского кладбища, где росло много деревьев и кустов, где возвышались кресты и старинные памятники. Он шёл, не ощущая страха, ведь там, откуда он недавно выбрался, было во много раз страшнее, чем это тихое ухоженное кладбище. Выйдя за кладбищенские ворота, Сёма перебрался через железнодорожный путь, перешёл глубокий овраг и пошёл по городской улице, которая вела к рынку, затем свернул в переулок и снова шёл по какой-то улице, не зная куда идёт, а дождь всё усиливался, сгущая и так непроглядную ночную темень. И вдруг он остановился, но не сразу понял, что стоит у знакомой калитки, которой часто пользовался, когда приходил к Василию Ивановичу играть в шахматы, а когда понял, попробовал открыть её, но она была заперта. Сёме не стоило большого труда перелезть через забор, и, оказавшись во дворе, он подошёл к окну и, тихо постучав в оконный ставень, отошёл к крыльцу. Вскоре за дверью послышался голос Василия Ивановича, который спросил:
– Кто там?
– Дядя Вася, это я! – хрипловатым голосом ответил Сёма.
Заскрипел отодвигающийся засов, и Сёма проскользнул в приоткрытую дверь, которая сразу же была заперта. Василий Иванович открыл дверь, которая вела в кухню, пропустил Сёму вперед и сразу же вошёл за ним. Галина Владимировна, увидев пришельца с того света, стоящего у самого порога, всплеснула руками, не в силах подняться со стула, чтобы подойти к нему, вскрикнула: «О, Боже! О, Господи!». Инициативу перехватил Василий Иванович и спокойно сказал:
– Завесь, Галочка, одеялом окно, чтобы сквозь ставни не пробивался свет, разожги примус и поставь большую кастрюлю воды.