Странное, далекое небо

Когда Родди привезли в этот город, к бабушке, он ревел и брыкался. Это было десять лет назад. Сейчас, когда он лежит на спине в высокой пшенице и на него смотрят две настороженные собаки и тысячи звезд, он оглушен и растерян оттого, что не сможет вернуться домой.

До него слишком медленно доходит. У него беда с чувством ритма, он вечно отстает на такт или два. Поэтому и сегодня все так вышло.

Некоторые из самых важных, хотя и не всегда лучших моментов своей жизни он провел именно так: лежа на спине, очень тихо, глядя вверх.

Именно так, когда ему было семь, он провел первую ночь в бабушкином доме, куда они с отцом перебрались так надолго. Он никогда не капризничал, но в тот день, когда они переехали, когда загруженная машина отца, в которой уместилось все, что они оставили себе, шла перед маленьким грузовичком, Родди ревел всю дорогу. Когда они въехали в город, он стал отчаянно брыкаться. Когда остановились у серого оштукатуренного бабушкиного дома, он вцепился в руль, потом в дверь, и отец сурово выволок его из машины. Он даже лягнул бабушку, которая крепко обхватила его руками.

Когда они трое наконец поужинали, он окончательно выдохся. Его отправили в его новую комнату под самой крышей, а бабушка с отцом взялись расставлять внизу вещи, которые они с отцом привезли с собой. Бабушка зажгла у постели Родди голубой каплевидный ночник, и в его слабом отраженном свете потолок казался каким-то странным, далеким небом.

Он был очень зол. Из-за того, что его вырвали из привычной обстановки, но еще из-за того, что мама, если она вернется в их маленький домик в городе, не сможет их найти.

Как-то утром мама была дома, она обняла и шлепнула Родди, уходившего в школу, на прощание, а когда он вернулся, входная дверь была не заперта, он вошел, но дома никого не было. Ну, иногда ее не бывало дома, так что пару часов ничего странного в этом не было, хотя обычно она предупреждала, что уйдет, может быть, в кино, или, как она говорила, побродить.

Обычно папа уходил утром и возвращался поздно вечером, ужинал, включал телевизор, а немногим позже Родди шел спать. Иногда он хлопал Родди по плечу или ерошил его волосы, называл его «приятель», и, если Родди что-то было нужно или ему хотелось чего-то, отец делал все так, как хотел Родди. Как-то он принес Родди первый двухколесный велосипед, хотя потом и не помогал ему учиться на нем кататься. Этим занималась мама, бегавшая вдоль тротуара и придерживавшая седло, чтобы он хоть как-то сохранял равновесие. С ней было весело. Однажды она поставила на их крошечном заднем дворе маленькую палатку, чтобы они с Родди могли устроить себе бивак, и они сидели там допоздна, она рассказывала страшные истории и показывала на холщовой стене театр теней, по-всякому складывая пальцы. В парке она взвизгивала и хохотала даже громче его, когда толкала его на качелях так высоко, как только было можно, куда выше, чем он сам смог бы раскачаться.

Но иногда она бывала грустной и уставшей и не вставала с постели или с дивана по нескольку дней.

— Прости, заинька, — говорила она. — Я сегодня сама не своя.

Только если она временами не своя, а чья-то еще, это ведь все равно она, разве нет? Это было не очень понятно, зато надежно: он знал, что мама или такая, или такая. Иногда, когда он бывал у друзей, ему казалось, что взрослые — ненадежный народ, потому что если они улыбались или разговаривали строго, казалось, что все это неправда. Как будто они в масках, как на Хэллоуин. Мама была совсем не такая.

Случалось, что она доставала отца до тех пор, пока они не шли куда-нибудь, в кино или на танцы, хотя отец обычно не хотел никуда идти. Когда они куда-нибудь собирались, у мамы всегда начинали блестеть глаза. Она казалась счастливой.

В тот день она так и не вернулась до возвращения папы, а папа не был удивлен, он принес пиццу и стал выкладывать ее на две тарелки — это тоже было странно. Он положил руку Родди на плечо и сказал:

— Идем в гостиную, сынок, я должен тебе кое-что сказать.

Родди был тощий, все говорили, что он похож на маму, она была маленькая и худенькая, и волосы у нее были почти такие же короткие, как у него, только кудрявее. В гостиной он присел на край дивана, как в те дни, когда она лежала там, укрывшись одеялом, просто смотрела телевизор или спала, в те дни, когда она не носилась по дому, ища, чем заняться.

— Я не знаю, понимаешь ты или нет, — наконец начал папа, — но с мамой не все в порядке. Ты ведь замечал, она иногда радостная, а иногда — нет?

Родди кивнул.

— Ну вот. — Папа наклонился вперед, уперся локтями в колени, свободно свесив большие ладони.

Что — вот? Папа даже не смотрел на Родди, он уставился куда-то в угол, а может быть, на экран выключенного телевизора.

— Ну так вот, оказывается, это у нее такая болезнь. Иногда ей так хорошо, как мало кому бывает, но так плохо, как ей, точно бывает немногим. Ей тяжело, когда то так, то эдак. Нам всем тяжело.

Родди покачал головой, ему не тяжело.

— В общем, сегодня день случился особенно тяжелый, и она решила что-нибудь с собой сделать, так ей было плохо. И сейчас она в больнице. Точнее, она была в двух больницах. Сначала в той, где занимались ее руками, она потеряла много крови. А потом ее увезли в другую больницу, там ее будут лечить, чтобы она больше ничего с собой не сделала. Вот, видишь, как все вышло.

Нет. Родди смотрел изо всех сил, но ничего не видел.

Для начала, откуда папа все это знает? Он же целый день был на работе.

— Она мне позвонила, — сказал отец, как будто услышал, о чем Родди думает. — Я вызвал «скорую» и приехал в ту, первую больницу. Знаешь, это хорошо, что она позвонила. Значит, она не хотела, ну, не хотела сделать с собой что-то совсем плохое. И не хотела, чтобы ты испугался, когда придешь из школы. Потому что ей сегодня было очень плохо, но она подумала о тебе, это хороший признак.

Родди сполз с дивана и встал перед отцом:

— Давай к ней съездим.

Отец покачал головой:

— Боюсь, не получится. В больнице сказали, что нельзя. И потом, ей нехорошо.

— Ее забинтовали?

— Да, но немного. Только руки.

Она нарочно поранилась? Нарочно сделала, чтобы пошла кровь? Если Родди обдирал коленки или у него шла носом кровь, мама морщилась, когда возилась с антисептиком и пластырем, или запрокидывала ему голову и заворачивала лед в полотенце. Она боялась крови. Зачем она себя поранила? Он нахмурился. Может, папа соврал? Может, выдумал всю эту историю, чтобы скрыть что-то еще, что-то похуже?

— Я хочу к маме.

— Я знаю, сынок. — Папа вздохнул. — Но нельзя. Как ни жаль, нельзя.

Лицо у него было печальное. Не как у мамы, когда она застывала, как мертвая, а как будто он сейчас заплачет. А потом он посмотрел на Родди, сделал другое лицо и сказал совсем новым, громким голосом:

— Так что остались мы с тобой вести холостую жизнь, можем делать что захотим. Чем займемся? Можем пойти в боулинг или в кино, выбирай. Или нажарим попкорна и будем смотреть телевизор до ночи. Что скажешь?

Родди сказал бы, если бы решился: «Почему ты не ходил в кино или еще куда-нибудь, с мамой, когда ей хотелось?»

Он пожал плечами.

— Без разницы. Мама когда вернется, завтра?

— Завтра — нет. Не знаю. Там будет видно.

«Там будет видно» ничего хорошего не предвещало.

А на следующий день вместо мамы объявилась бабушка с парой чемоданов. Она жила довольно близко, в маленьком городке неподалеку, и Родди она нравилась, хотя он с ней, в общем, не так много общался. Она все время обнимала Родди. Когда они смотрели телевизор, она обнимала его и прижимала к себе, к своему мягкому, как подушка, боку, и они так и сидели рядом. Но время шло, и она не часто говорила с ним о маме, и его к маме все еще не пускали.

— Я знаю, что ты по ней скучаешь, милый, — сказала бабушка. — Но ей так нехорошо, что к ней нельзя.

Он не мог понять, что значит нехорошо. Ее что, тошнит? Он все пытался придумать, как еще спросить об этом. Может быть, он просто не теми словами спрашивает, поэтому никто и не может правильно ответить.

— Нет, милый, ее не тошнит, наверное, ее быстрее вылечили бы, если бы ей было нехорошо из-за этого. Ей по-другому нехорошо, что-то в голове, а это труднее лечить.

— Она умрет?

Первый раз ему пришлось собрать все силы, чтобы задать этот вопрос, но потом стало проще, потому что ответ был один и тот же, хороший:

— Нет, от этого не умирают, не бойся.

— Это заразно?

Вроде кори или свинки, тогда понятно, почему к ней нельзя. Когда кто-то болеет тем, чем можно заразиться, к нему нельзя, можно только тем, кто за ним ухаживает. Кто ухаживает за мамой? Ей должно быть страшно, если это кто-то чужой.

— Нет, и заразиться тоже нельзя. Нет, Родди, все дело в том, что она иногда слишком радостная, а потом делается слишком грустная. Ты же сам знаешь, я знаю, что знаешь. Но вылечить это трудно, потому что врачи в этом не так хорошо разбираются, как в болезнях тела.

Разве мама не обрадуется, если его увидит?

Разве она по нему не скучает?

— Куда делась твоя мама? — спрашивали его в школе.

— Она в больнице. Болеет.

Это производило впечатление, к нему стали лучше относиться. И учителя тоже, никто не раздражался, когда он не мог решить задачу или начинал запинаться, читая вслух. Это ему даже нравилось, и он старался не выглядеть напуганным.

Из ящика буфета в столовой, где хранились фотографии, он утащил пару снимков: на одном они были с мамой в парке, на другом — с мамой и папой на фоне рождественской елки. Он прятал их под свитером, пока не смог унести наверх и засунуть под матрас. Потом он мог их вынимать и рассматривать сколько угодно, убедившись, что папа и бабушка внизу. Он не смог бы объяснить, почему никто не должен знать, что они у него, но так было нужно. Он все смотрел и смотрел на ее лицо. На обеих фотографиях она смеялась, рот у нее был чуть не в пол-лица. Не потому ли он утащил фотографии, что боялся забыть, как она выглядит. Хотелось верить, что нет.

— А папа к ней ездит? — спрашивал он. — Она хочет, чтобы я пришел?

Он был совершенно уверен, что в ответ услышит «да» и «да, конечно», так и получилось.

— Папа был у нее два раза, — сказала бабушка, — но ей пока слишком плохо, говорят, лучше пока ее не тревожить. А тебя она, конечно, хочет повидать, она по тебе очень скучает, но пока она не готова к тому, чтобы к ней приходили.

Кто это, интересно, говорит? Какие-то люди, которых он даже не знал, могли говорить, что делать не только ему или маме, но и папе тоже. Наверное, какие-то важные и серьезные люди. Но раз он их не знал, откуда он мог знать, хорошие они или нет, и есть ли им вообще до нее дело, и не делают ли они с ней что-нибудь нехорошее? Вот как по телевизору важные люди делают что-нибудь плохое с другими людьми, без всякой причины.

— Она когда-нибудь вернется домой? — спросил он в отчаянии. Он уже не думал про завтра, ему просто хотелось знать, что придет день, когда она появится с чемоданом в руке, потому что всегда нужна куча вещей, когда так надолго уезжаешь, и она засмеется на пороге, обнимет его, и рот у нее будет чуть не в пол-лица.

— Все очень стараются, чтобы она вернулась. Пробуют всякие новые лекарства, так что просто нужно подождать и посмотреть, что получится.

Этого он не ожидал. Он бы и спрашивать не стал, если бы думал, что ответ будет такой расплывчатый.

Как-то он пришел из школы и увидел перед домом объявление: «Продается». Отец сказал:

— Родди, мы решили, что пора кое-что изменить.

Бабушка обняла его и сказала:

— Помнишь Бастера? Я его, бедного, так надолго оставила с соседями, а он так будет рад тебя видеть. — И еще она сказала: — Возьми с собой все, что хочешь. Все, что тебе нужно, чтобы быть как дома.

Дело было в деньгах, так сказал папа. Он решил продать дом и еще кучу всяких вещей, потому что приходили новые счета, которых он не ожидал, и по закладной не все было выплачено.

— Что такое закладная? — спросил тогда Родди.

Потом он еще спрашивал: «А почему бабушка не может продать свой дом и переехать к нам?» и «А как же мама? Вдруг она приедет, а нас нет?». Тупо, отчетливо, беспомощно и бессмысленно повторял снова и снова: «Я не хочу ехать», или «Я не поеду», или «Вы меня не заставите». Но они, конечно, заставили.

Когда он ревел и брыкался в тот день, ему было хорошо. Это было как-то очень правильно и по делу, если бы мама так себя вела, ей сразу стало бы веселее. Бабушка прижала его к себе и так и держала, хотя он лягался и вырывался на свободу.

— Не волнуйся, — сказала она отцу. — Ничего со мной не случится. Конечно, он расстроен, а ты как думал? Лучше его оставить пока в покое.

Отец затащил в дом коробки, лампы, несколько стульев и все такое и сложил все в маленькой бабушкиной прихожей. Бабушка принесла ему пива и сказала:

— Оставь все как есть. Я понимаю, тебе сейчас нелегко, но я так рада, что снова дома.

Чуть позже из кухни донесся запах чего-то вкусного. Они поужинали, а потом Родди пошел спать в свою новую комнату под крышей, слабо освещенную голубым ночником, бросавшим отсвет на потолок. Он лежал в новой постели и злился, а потом, наверное, уснул.

На следующий день у него появились два настоящих, лучших в его жизни друга: Бастер, который его разбудил, вспрыгнув на кровать, и Майк, пришедший в гости с мамой.

А в остальном — городок был небольшой, и все всё знали. И почему они с отцом переехали к бабушке, тоже знали. Поэтому когда он пошел в школу, все было не так, как на прежнем месте. Ну, на него косились, как на психа, как будто он сейчас выкинет что-нибудь. Один наглый парень из четвертого класса подошел к нему в первый день, ткнул пальцем ему в грудь и сказал:

— Мамаша твоя — психованная. И ты небось тоже псих.

Малышня начала распевать: «Псих, псих, у него мамаша псих!» — и бегать вокруг Родди, дотрагиваясь до него на бегу и с визгом отдергивая руки, вроде как он такой страшный, а они такие смелые.

Повести себя можно было по-разному. Он сделал так: сгреб этого, из четвертого класса, который стоял и смотрел на то, что заварил, и врезал ему. Метил в нос — и не промазал. Хлынула кровь, и хоровод замер. Потом раздался визг, и все замолчали.

Родди выгнали из школы на два дня. В первый же день выгнали.

— Нечего связываться со всякой мразью, — посоветовал отец.

Родди и сам так думал. Бабушка просто переживала. После того случая он научился ходить вразвалочку, широко расставляя ноги и прищурившись. Это вроде бы сработало. Никто к нему особо не приставал. Да и потом был еще Майк, и то, что они были вместе, здорово помогало.

Они с Майком почти все время были вместе, просто шатались по городу и здесь, по округе. Иногда, устав, бросали велосипеды в канаве, уходили в поле и валялись на земле, закинув руки за голову, обсуждали всякие планы и события, смотрели в небо.

Было здорово. Родди часто приходил сюда и один. Майку некоторые вещи не так интересны, как Родди. Например, пчелы, куда они летят и зачем, или улитка, ползущая по руке, или муравей, волочащий какого-нибудь жука, больше его самого, в муравейник, чтобы весь муравейник его ел. На это он мог смотреть часами. Потому что вблизи эти существа были совсем не противные и не страшные. Они были удивительные. Усики и мохнатые ножки шевелились, темные фасетчатые глаза высматривали опасность и добычу. У одного было кроваво-красное брюшко, другой был зеленый с радужным отливом. Лучше всего были те, которые со временем менялись и становились кем-то совершенно другим. У кого-нибудь, кто бегал или ползал, появлялись крылья. Хвосты отваливались. Шкурки меняли цвет. Отмершие части беспокойно шелестели, встревоженные последним мгновением жизни.

Дома он бритвенным лезвием вырезал картинки с крохотными многоногими и усатыми тварями в панцирях, с членистыми телами, из библиотечных книжек, осторожно-осторожно, чтобы никто не заметил пропажу. А еще из тех книжек, которые они с Майком крали в магазинах. Ему нравится его комната под крышей, с покатым потолком, о который можно удариться головой, если резко сесть в постели. Те блестящие фотографии из книжек он развесил низко на стенах. Из некоторых получились целые истории о том, как самые интересные существа превращались из ползающих в крылатых.

Отец говорил, что это гадость. Майк сказал: «Жуть». Но это потому, что фотографии были с большим увеличением. Бабушка сказала, что хорошо, что Родди всем этим интересуется, может, будет биологом или еще каким-нибудь ученым.

Ему нравился маленький серый письменный стол, за которым он делал уроки, бабушка говорила, что он еще дедушкин, и настольная лампа на гибкой ноге тоже нравилась. Когда он перестал злиться, бабушка сказала:

— Это все — твое, Родди. Делай с комнатой что хочешь.

Это было здорово, и пару лет назад он взял и перекрасит стены в черный цвет, и она ничего не сказала. Он решил, что так фотографии будут лучше смотреться, и потом ему показалось, что будет классно, как будто все время ночь. Бабушка промолчала и тогда, когда он увидел, что комната получилась жуткая и страшно унылая, и попробовал перекрасить все в желтый, а получилась грязь и разводы.

Бедная бабушка. Она и не думала, что к ней переедет ее сын со своим сыном и придется присматривать за ними, как будто никто не вырастал и не уезжал. Папа не слишком разговорчив, даже с ней. Правда, у них с Родди по-прежнему есть что-то вроде своего языка. Проходя мимо, он похлопывает Родди по плечу или проводит рукой по его макушке. Или еще, они смотрят хоккей, и когда бывает удачный пас или гол, он кричит: «Ай, хорошо!» — и они с Родди переглядываются и улыбаются. Родди так понимает, что в душе они в этот момент пожимают друг другу руки и хлопают друг друга по спине.

Слова, в общем, не так и важны. Бабушка говорит, важно, что человек делает. Папа работает и смотрит хоккей, бабушка печет и говорит Родди, чтобы он ел, а то вон какой тощий, и никому из них нельзя полностью доверять. А мама свалила. Серьезно, совсем свалила.

Когда Родди было четырнадцать, летом, они ему в конце концов рассказали.

— Ты уже взрослый, — сказал отец.

Может, бабушка настояла. Родди ее по-прежнему иногда доставал, все думал, что может найти мать, потому что, когда он думал о ней или вытаскивал те старые фотографии, ему казалось, что ее должно беспокоить, что с ним случилось, а может, она даже ищет его и ей плохо. По ночам, когда свет нигде не горел и он мог лежать в постели, глядя на верхушку дерева, растущего перед бабушкиным домом, он иногда представлял себе, как мама бродит по темным улицам, заглядывает в окна, останавливает прохожих, разыскивая своего сына. Он даже иногда немножко плакал, когда думал об этом.

И еще он хотел ей что-то сказать, что-то, что ее, может быть, спасет, хотя уже не помнил толком, что именно, и какая она, тоже уже не помнил, если не считать тех двух улыбающихся фотографий. И все-таки, даже если она изменилась так же сильно, как он сам и как папа, он бы ее узнал, когда увидел. А она его узнала бы? Было бы это в кино, узнала бы.

Как бы то ни было, ничего этого не произошло. Вместо этого как-то после ужина отец сказал:

— Ты уже взрослый. — И они с бабушкой уставились на него, как будто прикидывали, так ли это на самом деле.

В городе, где они раньше жили, был один мост. То есть там было много мостов, над рекой и железной дорогой, но этот был над скоростным шоссе, а не над чем-нибудь мягким, вроде воды. И туда люди шли, когда точно знали, что хотят умереть.

Мать Родди знала точно.

Больше чем за год до того, как они ему рассказали, она уже точно знала.

— Прости, сынок, — сказал папа.

— Родди, бедный ты мой, — сказала бабушка.

— Никто, — продолжал отец, хотя Родди уже не так ясно слышал, у него в голове крутились всякие слова и образы. — Никто не виноват. То ли они нужное лекарство не нашли, то ли она его не всегда принимала, и, наверное, ей было слишком плохо, она так больше не могла. Там что-то в организме меняется, какие-то вещества.

— Все пошло наперекосяк, — добавила бабушка.

Родди снова думал, что это за непонятные люди, которые решают все за других, и пробуют с ними что-то делать, и в конце концов делают не то? Если он к ним когда-нибудь попадет, остается надеяться, что ему повезет больше, чем матери.

— А почему, — спросил он, — вы ничего не сказали?

Отец опустил голову и смотрел на свои руки, лежащие на столе.

— Мы тогда думали, что не надо. Мы хотели, чтобы ты доучился спокойно, но теперь, я уже говорил, ты достаточно взрослый. Перешел в старший класс, уже можешь понять.

— Я понимаю, Родди, это тяжело, — сказала бабушка. — Твоя мама была чудесная, необыкновенная женщина, и она так тебя любила, ты даже не представляешь как. Когда ты родился, она все время брала тебя за ручку и показывала всем, какие у тебя замечательные пальчики. Она считала, что ты лучше всех. Да ты и был лучше всех. А она была очень хорошей мамой. Ты же помнишь, как она тебя любила. А с тем, что случилось, она просто не справилась. Она так старалась ради тебя и папы и так мучилась, когда ей становилось хуже. Я помню, она говорила, что, когда ей делалось плохо, ей казалось, что ей на голову натягивают черный мешок и она не может его стряхнуть. Я хочу сказать, она бы все отдала, если бы могла по-прежнему быть с тобой, и она очень старалась. Понимаешь?

Нет.

— Да, — сказал он. И потом: — Что, и похороны были?

Отцу явно было не по себе.

— Да, были.

— Ты там был?

— Да.

— А ты? — повернувшись к бабушке.

— Да. Мало кто ее помнил и пришел, но мы с папой были.

— А я где был?

— В школе.

Значит, был обычный день. И тайком от него, ничего не сказав, папа и бабушка ушли на похороны его матери. Это было чуть ли не хуже всего, то, что они могли так поступить, утаить это, так все сделать, что он даже не догадался, что произошло что-то важное. Родди встал и сказал:

— Ладно.

Он ушел к себе в комнату, лег на кровать и лежал на спине, очень тихо. В ту ночь он не то чтобы злился, он не знал, как это называется.

Правда, он знал, как это выглядело. Он видел ее, маленькую фигурку в пальто, вдалеке, медленно-медленно идущую в темноте. Видел высокий мост, на котором никого не было ночью. Внизу, на шоссе, оживленном в любое время, днем или ночью, сверкали фары, машина за машиной. Снизу слышался шум моторов и визг покрышек.

Он увидел, как она прислонилась к железной конструкции на краю моста, слушая шум, глядя, как проносятся внизу огни. Наверное, она думала — о чем?

О том, что все эти огни что-то значат, что люди едут куда-то, торопятся туда, где их ждут, с теми или к тем, кто им нужен. Может быть, она думала об этом. Стоя на мосту, там, наверху, в темноте, совсем одна.

Может быть, она скучала по сыну. Он подумал и об этом, хотя понимал, что могло быть и так, что о сыне она думала меньше всего на свете. Может быть, она совсем про него забыла. Но на сердце у нее точно было тяжело. Может быть, так тяжело, что она едва смогла вскарабкаться на железное ограждение моста. Может быть, так тяжело, что она думала, что оно сразу разобьется, когда она ударится о землю. Может быть, она так и хотела.

Он увидел, как она падает, как кукла, как манекен, как каскадер, который зарабатывает трюками на жизнь. Но что было у нее на сердце, он представить не мог. Он гадал, какой была ее последняя мысль, когда она падала. Может быть: «Нет». Может быть: «Наконец-то».

Сейчас, лежа на спине в высокой пшенице, глядя на темнеющее небо, усыпанное звездами, и на серьезные, внимательные морды немецких овчарок, которые совсем не выглядят злыми, слушая шаги, приближающиеся сквозь потревоженную, шуршащую траву и осторожно переговаривающиеся мужские голоса, Родди думает: «Нет».

Он сделал все, что мог. Пусть ничего не вышло, и этого было не избежать, он сделал все, что только смог.

«Все, что можно сделать — это стараться изо всех сил», — всегда говорит бабушка, хотя ничего подобного она не имела в виду.

И поэтому еще он думает: «Наконец-то».

А вообще, смешно. Родди считает, что все это — то, что он лежит здесь, и на него смотрят две собаки и тысячи звезд, и вокруг, наверное, копошится миллион всяких насекомых и невидимых тварей, — все это всерьез. Он думает, что это — очень важный момент, остановка между тем, что было, и чем-то еще, что будет дальше, совсем по-другому. И вот что смешно, чего он не ожидал: ему вдруг становится хорошо, ему нравится это остановившееся время. Он чувствует себя невесомым и свободным, как в космосе.

А еще ему больше не холодно.

Удивительно, как ему спокойно сейчас. Он всем доволен. Это так непривычно и здорово, хорошо бы оно так и осталось, навсегда. Он вздыхает, улыбается, глядя вверх, и в эту секунду он почти счастлив.

Загрузка...