Мировая история — это извечная великая война: война веры с неверием.
Комната Томаса. Ночь. На письменном столе лампа.
Томас (двадцати четырех лет, темноволосый, худощавое, мрачное лицо; ходит взад и вперед, один). Если бы я был властен над этими образами! Вот — я вижу его, предводителя рабов: в его взгляде ожесточение и отчаяние, он висит на кресте, он хрипит, и замирающие уста его требуют: сотвори меня! Но почему — я? Почему именно я должен его сотворить? Неужели мне суждено довести до конца мой замысел? (Подходит к столу и перечитывает написанное).
Она превосходна, эта сцена.
«Жасмину нарвала я и темных цветов боярышника. Не боясь побоев, не страшась мучительно долгих часов у прялки, я проникла в сад. Лучшие цветы в саду собрала я и бросила их на дорогу, где он проходил. Но молодой господин прошел мимо и не заметил меня. Я надела мое самое нарядное платье и стала на дороге, по которой он шел. Но молодой господин прошел мимо и не подарил меня ни единым взглядом».
Но что толку в этой сцене, если она красива и ничего больше? Вправе ли я довольствоваться одной красотой? Нет, это дешево — проникать в цветущие виноградники и красть сочные гроздья. Слишком дешево. К оружию! Хватайте бомбы! Огнем и железом взорвать их бронированный покой! Встряхнуть их жирную лень! Вгрызаться острым железом в их сытость, буравить, пока не высверлишь хоть крупицу скрытой в них человечности.
Но почему — я? Почему именно я? (Берет книгу, читает про себя, потом вслух.)
«…Почему именно мне суждено стать мучеником? Но если каждый так скажет и трусливо отступит, то когда же восстанет борец? Почему — я? Да потому, что я не хочу обманывать бога, оставляя под спудом силы, которые он даровал мне для великой цели…» (Бросает книгу на стол.)
Для великой цели. Ему было шестнадцать лет, когда он писал эти строки. Но он выразил самую суть. Для великой цели. Вот — главное. Вот то, что решает. (Опять подходит к письменному столу.)
Разве важно, что через сто лет каких-нибудь три эстета будут упиваться красотой этой сцены? Проснется ли от этого спящий? Насытится ли голодный? Прибавится ли в мире хоть на волос справедливости?
Мое искусство! Будь острым клинком, пронзающим сердца богатых. Будь, мое искусство, удушливым пожаром, сжигающим тупые чувства сытых. Будь, мое искусство, бичом и разящим железом, или не будь ничем.
«…Я надела мое самое нарядное платье и стала на дороге, по которой он шел. Но молодой господин прошел мимо и не подарил меня ни единым взглядом».
Нет, не время украшать чувства бутафорией и пестрым тряпьем. Эта сцена красива? Долой ее. (Рвет написанное.)
Отлогий берег реки. Скамья. Вечер.
Анна-Мари (18 лет, брюнетка, маленького роста, одна). Отсюда не видно его дома. Здесь я сяду и буду ждать, пока стемнеет. А потом я это сделаю.
Восемнадцать лет — это ведь так мало! Как медленно ползет эта маленькая гусеница. Она еще не успеет переползти через дорогу, как меня уже не будет на свете. Восемнадцать лет. Можно прожить в четыре раза больше. Жизнь даже еще не началась. Почему все говорят, что… это — самое прекрасное в жизни. Но если после… этого все кажется таким… таким отвратительным? Чего же ждать от всего остального?
Может, сначала пойти и отомстить ему? Хорошо бы. Когда он увидит, что деться некуда, его толстая физиономия станет белой как мел, он весь затрясется… Тут уж ему будет не до шуток.
Нет. Явится полиция, начнется расследование. Все выйдет наружу, станет известно дома. Нет. Придется оставить его в покое.
Восемнадцать лет… Нет, только не реветь. Зверя мы все. Все обман. «О, если бы они вечно зеленели». Вранье. Сначала горит все тело, заснуть не можешь. А потом — ничего, кроме омерзения и тоски.
Может быть, распустить волосы, прежде чем… Это я видела однажды в кино. Все ревели.
Не могу сидеть спокойно. Пойду еще раз на ту сторону. Когда колокольня исчезнет из виду, я это сделаю.
Восемнадцать лет. (Уходит.)
Томас и Кристоф входят. Кристоф — чуть постарше Томаса, белокурый, честный, заурядный.
Кристоф. Я верю тебе. Потому что я твой школьный товарищ и друг. И потому, что ты гений, а я почтовый чиновник. Но, в сущности, надо бы рассуждать трезво.
Томас (настойчиво). Неужели ты не видишь их? Ведь я нарисовал их тебе, как живых. Предводитель рабов стремится к освобождению попираемых, истерзанных братьев и уже почти достиг цели. Но глупость, равнодушие, нелепый случай предают его. И вот он висит на кресте, и перед ним расстилается дорога от Капуи до Рима, и вся эта пыльная, добела накаленная дорога уставлена крестами, на которых корчатся в предсмертных муках его братья.
Кристоф. Сколько, в сущности, можно заработать на такой пьесе?
Томас. Этого я не знаю.
Кристоф. Томас! Послушай! Нельзя же вечно работать наобум, без смысла, без практической цели, без денег. Почему ты не поищешь должности? В какой-нибудь редакции или что-нибудь в этом роде? А в свободное время…
Томас (резко). Нет, так я не могу.
Кристоф (смиренно). Я не хотел тебя обидеть, Томас. Я говорю только потому, что я тебе друг и верю в тебя. На что это ты так уставился?
Томас. Лес, дорога, и небо над ними. Я вижу их, тех, кого хочу воссоздать. Вот они — предводитель рабов и римский военачальник.
Кристоф (напряженно всматривается, потом огорченно). Я вижу только трубу электростанции и железнодорожный мост. Кстати, помнишь, я рассказывал тебе о Фрезенеке, из нашей конторы. Вчера, после работы, мы шли с ним домой. Вдруг видим — толпа. Оказалось, арестовали какую-то женщину: она до полусмерти избила своего ребенка. А Фрезенек и говорит: неужели мать не имеет права даже на такое удовольствие, как отколотить своего ребенка, когда захочется?
Томас. И ты думаешь, что вот такого Фрезенека можно переделать?
Кристоф (убежденно). Ты мог бы это сделать.
Томас. Ты твердо в это веришь?
Кристоф. Так же твердо, как в мою контору и в чернильное пятно на моем столе. Однако становится холодно. Может быть, подымемся в «Три ворона» и выпьем чего-нибудь горячего, а?
Томас. Я останусь здесь.
Кристоф. Хорошо. Если я тебя здесь не найду, увидимся дома. (Уходит.)
Томас. (один). Переделать такого Фрезенека, вселить в него другую душу. Ему кажется, что это так же просто, как подать нищему грош. Только потому, что я задался этой целью, он в нее верит. Конечно, свеча не померкнет, если о нее зажигать другие. Но где взять материал, способный воспламениться? Воспламенить воду? А он — верит в меня.
Что это там? Она, кажется, распускает волосы? Что она делает? О!.. (Вскакивает и поспешно бежит.)
Господин Шульц (средних лет, толстый, лысый, одет безукоризненно; входит). Прекрасный лес, а рядом — электростанция. Приятный вид: сочетание красот природы с дарами цивилизации. Наши современные художники, так много мнящие о себе, пожалуй нашли бы эту зарю безвкусной. Даже мою виллу они назвали бы, вероятно, безвкусицей, халтурой. Если хочешь в свое удовольствие предаться чувствам, не отказываясь от привычного комфорта, они тебе сразу же — безвкусица.
А я люблю безвкусицу. У меня хватает мужества любить ее. Иногда мне хочется пощекотать себе нервы, но не слишком их при этом утруждать. (Садится.)
Если верить поучительным историйкам, то мне полагалось бы теперь блуждать со взъерошенными волосами, точно за мной гонятся фурии со скоростью сто двадцать километров в час. Как она стояла передо мной, эта девчонка. Ни дать ни взять Геповева, или Гризельда, или еще какая-нибудь дама из хрестоматии для назидательного чтения.
Судьба, уважаемая фрейлейн, судьба. Знал бы я, что дело со мной так обстоит, я пальцем бы ее не тронул. Глупая индюшка. Почему она не взяла четыреста монет? Пошла бы к врачу, и через недельку-другую все было бы в порядке. Так нет. Непременно истерика. Непременно биться головой об стенку.
Неужели она выкинет какой-нибудь номер? Эти истерические девчонки из простонародья — находка для кинорежиссеров и ниспровергателей.
Что там происходит? Теперь же не время для купанья, господа. Ах, вот как. Неприятное зрелище. Здесь даже земельные участки стали падать в цене из-за этих вечных самоубийств.
Ну, что ж, всякому свое. Я — испаряюсь. (Уходит.)
Томас (входит, почти неся на руках Анну-Мари). Так. Здесь я минутку передохну. Потом отведу вас к себе. Это недалеко.
Анна-Мари. Оставьте меня! Я не кричала. Почему вы мне помешали?
Томас. Вы дрожите всем телом. Вы можете простудиться насмерть, если сейчас же не окажетесь в тепле.
Анна-Мари. Я не кричала. Что вам от меня нужно? Я вас не звала. Теперь все было бы уже кончено.
Томас. Вы видите эту Красную виллу? Я отведу вас туда.
Анна-Мари. Нет, нет. Только не туда. Ради всего святого — не туда.
Томас. Тогда ко мне.
Кристоф (возвращается). Что случилось?
Томас. Я вытащил ее из реки. Помоги мне отвести ее. Отведем ее ко мне.
Кристоф. Только что я встретил господина Шульца. Почему он не вытащил ее из реки? Всегда с тобой должно что-нибудь случиться. Ни на минуту нельзя тебя оставить одного.
Томас. Идемте, фрейлейн.
Комната Томаса. Утро. Поднос с завтраком на столе. Томас. Кристоф.
Томас (приподымает занавеску, отделяющую альков). Как она хороша!
Кристоф. Я думаю, она машинистка.
Томас. Страдание одухотворило ее лицо.
Кристоф. Какая-нибудь сентиментальная любовная история. Кино.
Томас (с горячностью). Кино. Если что-нибудь вас так проймет, что вам становится не по себе, вы говорите: кино.
Кристоф. А ты, конечно, попадаешься на всякую удочку.
Томас. Тише. Она шевелится. Фрейлейн!
Анна-Мари. Что? Кто вы?
Томас. Возле вас висит халат. Наденьте. Здесь горячий чай для вас.
Анна-Мари (выходит из алькова). Вы очень добры ко мне.
Томас (смущенно). Какие пустяки.
Кристоф. Я — служащий почтовой конторы, фрейлейн. А вы — машинистка?
Анна-Мари. Я помогаю матери в нашем магазине.
Кристоф. В каком?
Томас (стараясь переменить разговор). Пейте, прошу вас, чай.
Анна-Мари. Вы очень добры ко мне.
Кристоф (недовольно). Вы твердите все время одно и то же.
Томас. Да оставь же ее.
Кристоф. Я ведь ничего неприятного не говорю ей. Почему, собственно, вы бросились в воду, фрейлейн?
Анна-Мари. Я… я…
Томас. Вы можете не отвечать.
Кристоф. Почему ей не ответить? Зачем эти церемонии? Надо рассуждать трезво. Ведь мы желаем ей добра.
Анна-Мари. Я… не… могу.
Кристоф. Ну, нет — так нет. Мне пора на службу. Поправляйтесь. А если хотите выслушать совет разумного человека, бросьте ненужные церемонии и давайте прямой ответ на прямой вопрос. А тем, что говорит мой друг, не руководствуйтесь. Все это очень красиво, но годится только для больших праздников. Он, видите ли, гений. (Томасу.) До вечера. (Уходит.)
Томас. Кристоф, в сущности, добрый малый.
Анна-Мари. Да. Но я не могла говорить. С вами могу. (У окна.) Здесь очень хорошо.
Томас (указывая на скудно обставленную комнату). Но голо. Вот сверху, из Красной виллы — оттуда красивый вид. Напрасно вы не захотели пойти к господину Шульцу. Там у него не так неуютно. Повар, садовник, камердинер. Часто, когда я сижу ночью за работой, фары его автомобиля нахально заглядывают в мою комнату. А когда у господина Шульца бал, даже сюда доносится музыка.
Анна-Мари. Да, его автомобиль. Красный, лакированный, внутри светло-серая кожа.
Томас. Вы его знаете?
Анна-Мари. Да, потому-то…
Томас. Потому-то?
Анна-Мари. Я вчера хотела это сделать. Да… Он заговорил со мной, когда я стояла перед витриной художественного магазина Гелауера. На нем были чудесные желтые перчатки с отворотами, желтые гамаши. В руках большая трость с набалдашником из слоновой кости. Мы пошли с ним в парк. А потом в ресторан. В какой-то аристократический ресторан. Откуда-то, словно издали, доносилась музыка, и мы пили шампанское. Оно щекотало язык. Второй раз он заехал за мной на машине. Мы поехали далеко в горы. На обратном пути машина как-то неожиданно очутилась перед Красной виллой. Я не хотела войти. Но уже не могла отвертеться.
В зале, где мы ужинали, было много свечей, все очень торжественно. Потом он надел фиолетовый халат. Он был весел, завел граммофон. Вдруг он замолчал, лицо налилось кровью. Я испугалась: все это было так отвратительно. И его руки — бесстыжие руки. О, до чего все было гадко.
Томас. А дальше? Позднее?
Анна-Мари. Дальше? Через неделю… пришлось… пойти к врачу. Стыдно было, невыносимо стыдно! Врач сказал, что у меня… дурная болезнь. Тогда я пошла в Красную виллу. Он пожал плечами и сказал, что очень сожалеет, что он этого не хотел, что при этом всегда рискуешь, но через несколько месяцев все пройдет. И он хотел дать мне денег. Домой я вернуться не могла. Мне было стыдно перед матерью. Работать много мне нельзя, сказал доктор. И я сама себе опротивела. Все во мне вызывало отвращение к себе. И я никому ничего не могла сказать, я была одна в целом мире.
Томас (встает, берет шляпу и пальто). Я иду к нему.
Анна-Мари. Нет, нет, не надо.
Томас. Через час я вернусь. Побудьте здесь.
Анна-Мари подходит и целует у него руку.
Томас. Не надо. Как могло прийти вам в голову? (Уходит.)
На Красной вилле.
Господин Шульц (сидит за завтраком и читает газету). Отстроено еще двести пятьдесят километров Восточной дороги. Недурно. В Калабрии и Сицилии — вот где следовало бы строить дороги. Прекрасный ландшафт. Историческими достопримечательностями прямо хоть пруд пруди. Но что толку от них без железных дорог, отелей, лифтов, ватерклозетов. Миллиарды можно бы там загребать.
Шахнер играет Марию Стюарт. Прекрасно сложена девчонка, премилая родинка на левой ягодице. Но достаточно ли этого для Марии Стюарт?
Акции металлургического завода «Софиенхютте» не поднимаются. Почему, дьявол их побери? Балансы лишены всякого полета фантазии. Всыплю же я директору!
Слуга. Какой-то молодой человек. Никак нельзя выпроводить.
Томас (следом за ним). Мое имя — Томас Вендт.
Господин Шульц. А, молодой человек… Вы живете там внизу, в домике через дорогу? Писатель? Поэт, так сказать?
Томас. Да, тот самый.
Господин Шульц. Теперь понятно, почему вы выбрали такой необычный час для посещения. Чашку чая?
Томас. Благодарю, не надо.
Господин Шульц. Но мне уж вы разрешите кончить завтрак. Завтрак лучший час дня. Созерцание, самоуглубление. Так сказать, богослужение. Стало быть, поэт? Я тоже пробовал силы. Выходило не так уж плохо. Но когда началась вся эта модная канитель: «Ода машине!», «Гимн шуму большого города» и т. д., - мне надоело. Этого у меня и так хватает за день. В конце концов поэзия — это нечто для сердца: просветление, идеал. Лазурь и золото. Или нет? Вы иного мнения?
Да выпейте же стаканчик мадеры. Неуютно себя чувствуешь, когда вы стоите так. Точно монумент.
Томас. Я вчера вытащил из реки человека, господин Шульц.
Господин Шульц. Прекрасный поступок. Вы получите медаль за спасение утопающих. «Это — высшее отличие, которое я могу дать», — сказал как-то его величество.
Томас. Это была девушка, ее имя Анна-Мари. Она бросилась в воду потому, что вы спали с ней.
Господин Шульц (чашка в его руках зазвенела о блюдце). Где она?
Томас. Она у меня.
Господин Шульц. Жива?
Томас. Жива.
Господин Шульц. Ну что ж. Значит, все в порядке. (Продолжает завтракать.)
Томас. В порядке?
Господин Шульц. Теперь малютка образумится. Возьмет деньги. Я предлагал. Тотчас же. Добровольно. Я не людоед. Четыреста марок. Вполне приличная сумма, на мой взгляд. Две новых сотенных и две старых.
Томас. Деньги предлагаете? Девушка доверчиво приходит к вам, вы наделяете ее черт знает чем и предлагаете денег? Эх, вы. Последняя капля человечности заглохла в вас под толстым слоем жира и сытости.
Господин Шульц. Вы полагаете, что эти четыреста марок следовало предложить ей в конверте?
Томас. Ей надо было предложить нечто иное, сударь, нечто большее, чем деньги. Каплю человечности.
Господин Шульц. Вы говорите о человечности? Красивое словцо для юбилейных речей, для партийных программ, для разговоров за чайным столом или для сцены. Но в практической жизни — ломаного гроша не стоит. Может ли девчонка уплатить врачу и аптекарю вашей человечностью?
Томас. Но в воду она бросилась именно потому, что вы не могли ей дать ничего, кроме денег.
Господин Шульц. Четыреста марок — это нечто реальное. С ними открыта дорога во всем мире, от Капштадта до Гельсингфорса и от Парижа до Иокогамы. За четыреста марок можно найти что пожрать и в пустыне Гоби. А с человечностью можно подохнуть с голоду на углу Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе.
Я вношу предложение, молодой человек: от меня она получит четыреста марок, от вас — порцию человечности.
Стаканчик мадеры? Не желаете?
Томас. Богач, вы самый нищий из всех, кого я знаю.
Комната Томаса.
Томас (один; перед ним рукопись). Готово. Какое бремя свалилось с плеч. Теперь — в путь, мое творенье. Буди! Разрушай! Действуй!
Был ли я честен до конца? Творил ли я ради красоты? Или успеха? Или ради себя? Нет, я был честен и строг. Я подавил в себе все, что мило сердцу. Я написал не то, что хотел, а что повелевал мне внутренний голос. Да, это хорошо.
Анна-Мари (быстро входит). Я была в бассейне. Плавала. Чудесно было. Я так довольна. А аппетит у меня! (Накрывает на стол, кипятит чай; вдруг весело рассмеялась.) Знаешь, эта старая галицийская еврейка Маркович тоже была в бассейне. Помнишь ее? На последнем собрании? Вот потеха. Что у нее за ноги. Волосатые, косматые. Право, ей бы следовало завивать эту шерсть у парикмахера.
Томас. Нехорошо смеяться над ней, Анна-Мари. Она всю свою жизнь отдала делу. Молодость, состояние — все. Семь лет просидела в тюрьме. Нехорошо смеяться над ней.
Анна-Мари (с виноватым видом). Не буду. Знаешь, я уговорилась с Эльзой посмотреть сегодня вечером новую танцовщицу в «Эспланаде».
Томас. А на собрание ты не пойдешь со мной?
Анна-Мари. О, я и забыла. Ты ведь собирался выступить сегодня. В первый раз. Если бы только эти люди не были так уродливы, угрюмы, грязны. И этот табачный смрад. Завтра у меня весь день голова будет болеть. Чай сейчас поспеет. Садись к столу. Ты сегодня опять много работал? Как твоя пьеса?
Томас. Готова.
Анна-Мари (ликуя). Готова! И ты — молчишь! (Бросается к нему на шею.) Томас, почему ты мне сразу не сказал? Я побегу к Кристофу. Мы разопьем бутылку вина. Ведь это надо отпраздновать.
Томас. Нет, Анна-Мари. Не так.
Анна-Мари. Прости. Я глупая. Я ведь знаю. Поверь, ты не напрасно меня учишь уму-разуму. Я понимаю тебя, Томас, хоть иногда и прорывается старое. Я пойду сегодня на собрание. Конечно, пойду. А для Маркович куплю яблок, она их очень любит. (С бурным раскаянием.) Верь мне! Я хочу стать другой, хочу помогать людям. Верь мне, Томас, если даже мне случится сказать, или сделать какую-нибудь глупость.
Томас (с прояснившимся лицом). Благодарю тебя, Анна-Мари.
Задняя комната в кабачке. Собрание революционеров.
Чахоточный парикмахер. Буржуа каждый день бреется, и всегда подавай ему чистое полотенце. Рабочий может бриться только по субботам. Это справедливо?
Добродушный (толстый, кроткий, флегматичный человек). Бомбы надо бросать.
Еврейка из Галиции. Идея должна призвать на помощь динамит. Об этом можно пожалеть, но факт остается фактом: другого средства нет. В мире царит насилие. Еще немного насилия — и воцарится идея.
Кристоф. Надо рассуждать трезво. Все, что здесь говорилось, хорошо и правильно. Но слишком общо и не ведет к конкретному решению.
Анна-Мари. Мне страшно, Томас. Ты такой тихий и добрый. Что общего у тебя с этими людьми? Здесь все какие-то неистовые, кровожадные.
Конрад (высокий, рыжебородый, с тяжелым черепом, рассудочный). Не будем уклоняться, товарищи. Вопрос стоит так: голосовать ли на выборах за социал-демократов, выдвинуть ли собственного кандидата или вовсе воздержаться от участия в выборах?
Томас. Братья! Один буржуа совершил преступление, и я пошел к нему и говорил с ним. А он сидел передо мной жирный, сытый, и ничто в нем не шевельнулось, и не было у него других слов, кроме слов о деньгах. Братья! Мир погряз в лени и равнодушии.
Чахоточный парикмахер. Почему рабочий может себе позволить бриться только по субботам? Это справедливо?
Добродушный (кротко). Бомбы надо бросать.
Конрад (деловым тоном). Главное — за кого голосовать.
Томас. Вы спрашиваете, за кого голосовать. Мир не стал лучше от болтовни в парламентах. В мире не прибавится ни доброты, ни разума оттого, что депутатские оклады получат не восемьдесят, а сто социал-демократов. Братья! Люди отравлены, люди насквозь прогнили. Два тысячелетия мечтатели проповедовали любовь, учили состраданию и смирению. Поймите: любовь обанкротилась. И от Христова учения осталась лишь одна мысль, годная для современности: я несу меч!
Слова больше не доходят до этих людей, ибо душа их обросла жиром и ленью. Словами не расшатать железные решетки, за которыми спрятана последняя капля их человечности. Ни горы убитых, растерзанных в клочья во имя того, чтобы эти люди купались в роскоши, ни калеки, превращенные в полуживотных по милости их корыстолюбия, — ничто не откроет им глаза: они слепы ко всему. Это — раскормленные, холеные господа. Они забаррикадировали свою совесть благотворительными учреждениями и социальными законами.
К ним не проникает ни один вопль, ни один луч света. Здесь поможет лишь железная метла. Братья, мы должны стать этой железной метлой.
Движение одобрения.
Томас. Революция, братья! Мы загремим у них над ухом тяжелыми снарядами. Мы будем щекотать их штыками до тех пор, пока они не наскребут горсточку человечности изо всех углов своего разжиревшего существа. Выборы? К черту! Революция, братья!
Многие. Вы — наши уста! Вы — наш голос!
Конрад (деловым тоном). Итак, большинство за то, чтобы воздержаться от выборов.
Томас. И если бы даже я сгорел, как факел, сжигаемый с обоих концов, — не надо жалеть. Мы — лишь искры. Но от них загорится дорога, по которой мы идем.
Многие. Томас Вендт. Наш вождь. Наш голос. Томас Вендт.
Добродушный (спокойно, кротко). Я всегда говорил: надо бросать бомбы.
Небольшой зимний сад на вилле Георга Гейнзиуса. Георг и Беттина.
Георг — тридцати пяти лет, сумрачный, элегантный.
Беттина — его жена, 26 лет, высокая, белокурая, красивая.
Георг. Первый теплый день. Я велел запрягать. Поедем в Гейнихендорф?
Беттина. Томас Вендт обещал зайти.
Георг. Кто?
Беттина. Молодой человек, которого я недавно встретила у директора театра.
Георг. Моя Беттина опять откопала гения.
Беттина. Если бы ты его видел, ты бы не смеялся.
Георг. Прости. Социализм — очень распространенная и дешевая мода. Поневоле становишься скептиком.
Беттина. Не думаю, чтобы для Томаса Вендта социализм был чем-то случайным. Томасом Вендтом руководит какой-то внутренний закон.
Георг. Он повинуется закону смены времен. Культ личности сменяется культом массы, как лето зимою. После Цезаря пришел Христос, после Борджиа — Лютер, после Ницше — социализм. Огонь, которым Томас Вендт горит, — не случайность. Случайность — то, кого этот огонь пожрет.
Беттина. В нем нет противоречий, он весь из одного куска.
Георг. Как тепло звучит твой голос. Достаточно тебе заговорить — и ты уже права.
Беттина (улыбаясь). Неужели я кажусь тебе настолько глупой, что со мной и спорить нечего? Вместо доводов ты говоришь мне комплименты. Разве не следовало его приглашать?
Георг. Конечно, следовало. В том-то и беда, что я заинтересовался им. Твой рассказ возбудил во мне живейшее любопытство. Таковы уж мы. Рубят дерево, на котором мы сидим, а мы восхищаемся топором.
Слуга (докладывает). Господин Томас Вендт. (Вводит его.)
Беттина. Сердечно рада вам. (Представляет.) Мой муж.
Георг. Говорят, вы написали хорошую пьесу.
Томас. Хороша ли она, не знаю. Да это и безразлично. Я написал ее во имя нашего дела.
Георг. Какого дела?
Томас. Мы с вами противники. Нам с вами бессмысленно толковать об этом. У вас фабрика, рабочие, рабы. (Беттине.) Надеюсь, вы меня понимаете? Вы понимаете, что искусство — ничто, если оно не преображает людей.
Беттина. Вы несправедливы к Георгу. Каждое произведение искусства преображает его.
Томас. Я не верю в это преображение.
Георг. Вы — художник, господин Томас Вендт. Неужели это назойливое выпячивание социальной темы не бывает порой в тягость вам самому. Вы мечтаете о благе народа? Прекрасно. Но надо ли непременно щеголять своей человечностью? Ведь в конце концов человечность — дело частное, надо ли кричать о ней?
Томас. О, этот ваш проклятый такт! Народ должен прятать свою нищету; он должен подыхать в темноте, таясь, чтобы его раны, его гной не оскорбляли ваше эстетическое чувство; чтобы его вопли не помешали вам пить чай.
Георг. Тридцать лет тому назад открыли личность. Теперь раскрывают объятия массам. Теперь обнаружили, что мир полон страданий, и уже не видят голубого неба.
Томас. За вашим парком дымят ваши заводы. Там нет голубого неба, нет весны.
Беттина. Это не так, господин Вендт. Вы только не хотите, вы отказываетесь видеть весну. Бываете вы когда-нибудь веселы? Смеетесь вы когда-нибудь?
Томас. Мир полон несправедливости. Она лезет вперед, она нагло шагает среди бела дня и никого не стыдится. Она везде. Как ни закрывать глаза, как ни затыкать уши — от нее все равно не скроешься. Она словно пеленой тумана застилает синее небо. Как же верить в весну, как смеяться?
Беттина. Вы достаточно одаренны, чтобы видеть страдание и все же верить в весну. Научитесь смеяться, Томас Вендт.
Комната Томаса. Ночь. Анна-Мари и Кристоф входят.
Анна-Мари зажигает свет.
Кристоф. Кто бы мог подумать? Это превосходит все ожидания.
Анна-Мари. Как они ликовали. Незнакомые дамы вскакивали на кресла, кричали, махали платками.
Кристоф. Директор вспотел от счастья. Теперь Томас будет зарабатывать массу денег.
Томас входит, окруженный роем молодых людей: тут — студенты, молодые девушки, репортер, молодой преподаватель литературы.
Голоса. Вы — наша гордость. Вы — наш поэт. Вы — поэт завтрашнего дня.
Молодой преподаватель. Сегодня начинается новая глава истории германской литературы. Она называется «Томас Вендт». Стриндберговская одержимость идей, шиллеровская риторика, гуманизм Герхардта Гауптмана все это живет в произведении Томаса Вендта. Дайте мне все, что вы написали, незаконченные вещи, все. Я проведу семинар, где вас будут изучать, я организую постановку ваших произведений на сцене, чтение их с эстрады, я добьюсь того, чтобы о вас и вашем произведении написали горы статей, брошюр: критика, антикритика. Мои студенты займутся психоанализом каждой вашей строчки — всего, что вы написали, будь то даже ответ на записку кредитора.
Голоса. Томас Вендт — наша гордость. Томас Вендт — наш поэт.
Репортер. Я должен взять у вас интервью для «Нейе Винер Цейтунг». Когда родились? Забавные анекдоты из школьного периода? Собак любите? Кошек? Какое-нибудь редкое животное? Хамелеона или что-нибудь в этом роде? Читателю это нравится. (Обходит его кругом.) Угловат, несколько груб. Молчалив, мрачен. Так. К сожалению, ничего особенного в костюме. Не занимаетесь ли каким-нибудь оригинальным спортом? Может быть, разводите рододендроны или что-нибудь в этом роде? Ваше мнение о Будде? Что вы скажете о новом чемпионе по теннису? Автомобильная езда не содействует вашему поэтическому вдохновению?
Один из студентов. Какой пламенный язык. Какое дыхание. Видишь новый мир.
Голоса. Томас Вендт — наш. Это наш поэт.
Томас стоит неподвижно.
Кристоф. Благодарю вас. Благодарю вас сердечно от имени моего друга. Вы видите, он еще не пришел в себя от множества впечатлений. Извините уж его сегодня.
Хор голосов. Томас Вендт — наша гордость. Томас Вендт — наш поэт. Да здравствует Томас Вендт. (Уходят.)
Томас стоит неподвижно.
Анна-Мари. Томас, какой успех. И деньги у нас теперь будут. Как хорошо, Томас. Скажи же хоть слово.
Томас. Я хотел сделать людей зрячими, я хотел преобразить мир. (Тихо, с озлоблением.) Вместо этого — у меня «успех».
Анна-Мари. Я тебя не понимаю.
Кристоф. Надо быть справедливым, Томас. Большего ведь и ждать нельзя было.
Томас (горько). Нет, большего, конечно, я не мог ждать.
Отдельный кабинет в очень дорогом ресторане.
Георг во фраке. Беттина в вечернем туалете.
Беттина. Сегодня этот спектакль производит такое же сильное впечатление, как в первый раз.
Георг. А я сегодня как-то особенно болезненно ощущал тенденциозность пьесы. Сам Томас, право же, не придает теперь этой тенденции прежнего значения.
Беттина. Ты всеми силами стараешься отнять все лучшее, что у него есть, Георг.
Георг. Неужели это лучшее, что у него есть?
Беттина. У него есть все то, чего ты лишен.
Георг (улыбается). Это верно. У него молодость и не тронутая критикой любовь к массам. А я стар и скептичен, как черепаха.
Беттина (умоляюще). Георг!
Томас (входит, во фраке). Меня сильно задержали. Прошу извинить.
Беттина. Какой успех, Томас! На сотом представлении такой же, как и на первом.
Георг. Меня радует, что вы снова включили эту прелестную сцену, которую выкинули в премьере.
Томас. Это — измена.
Беттина. Измена?
Томас. Измена моему делу. Какое отношение имеет эта любовная сцена к борьбе духа с грубой силой? Что общего у нее с моей целью?
Беттина. Но это — искусство.
Томас (устало). Незачем спорить. Вы меня сломали. Как противен был мне вначале мой успех. И эти люди, эти эстеты! Зрелище силы тех, кого они боятся, приятно возбуждает их похоть. Они щекочут себе нервы призраком опасности, от которой лишились бы чувств, стань она действительностью. А теперь? Успех мне нужен, я упиваюсь им. Я привык к его яду. Я привык к вам.
Георг. А где Анна-Мари?
Томас. Она устала, капризничает. Послезавтра собирается в Ниццу, и нужно кое-что подготовить к отъезду.
Георг (с легкой иронией). Она тоже привыкла к успеху.
Томас. Да. Она была на верном пути. Теперь она ускользает от меня.
Беттина. Не судите поспешно, Томас.
Томас. Успех. Какая чепуха. Задумал изменить мир. Я. Изменило мир изобретение пороха, железной дороги, воздухоплавания. А что значу я со своими несколькими лоскутками полотна и горсткой загримированных молодцов? Я, право, получаю по заслугам. Вместо того чтобы таять от звуков Лорелей в исполнении певческого квартета, обыватель у меня черпает смазочное масло для своего сердца. Моя физиономия ухмыляется со страниц журналов для семейного чтения. Пламенем и сталью хотел я быть, а чего я достиг? Сытый обыватель за недорогую цену массирует свою совесть.
Почему вы не смеетесь, Георг? Люди вашего круга ведь сильнее меня.
Господин Шульц (входит). Прошу извинить за неожиданное вторжение, сударыня. (Целует руку Беттине.) Услышав, что господин Вендт здесь у вас, я не хотел упустить случая принести мои поздравления по поводу его грандиозного успеха. Превосходная вещь, честное слово! Когда в последнем действии эти парни висят распятые на кресте… Да, замечательно. Вообще-то я не охотник до серьезных драм. Я больше за оперетку. Но эти вот распятые — это, скажу вам, нечто сказочное, клянусь честью.
Георг наполняет для него бокал.
Господин Шульц (пьет). Ваше здоровье, господин Вендт. За вторую сотню представлений вашей пьесы. Кстати, кругленькую сумму приносит пьеска, а? Знаете ли вы, что я положительно горд нашим соседством. Я вижу уже, как у ворот вашего домика прибивают доску: «Здесь творил Томас Вендт» — и так далее. Не премину и свою лепту внести на такое дело. А потом перед вашей мемориальной доской — англичане со своими бедекерами. Ужасно интересно. Помните ваш неожиданный ранний визит ко мне? Как вы тогда в частном порядке прочитали мне лекцию о морали? Испортили мне тогда отличный завтрак. Впрочем, впоследствии вы, наверно, были благодарны мне, а? Малютка расцвела в прелестную бабенку. Да, старый бог жив еще, и добро, которое делаешь людям, приносит проценты. Не буду вас больше обременять своим присутствием, господа. Еще раз — мои искренние поздравления. (Уходит.)
Георг. Вы все еще думаете, что это стоит труда — стараться переделать человека?
Томас. Вы богаты. У вас доменные печи, заводы. У вас тысячи рабочих. Вы владеете людьми, в ваших руках власть. Я не доверяю вам.
Георг. Не прячьтесь за возражениями; они для вас слишком мелки. Сегодня, сейчас, вы так же хорошо, как и я, чувствуете, что лучше месяц жизни посвятить искусству, чем целую жизнь политике. Жизнь, наполненная лозунгами и пламенными речами, жизнь, когда постоянно снисходишь к другим и нарочито принижаешь себя самого, когда вечно общаешься с плохо пахнущими телами и непроветренными душами, — чего можете вы достичь таким образом? Массе свойственна косность. Если ее растормошить, она, может быть, и проснется, может быть, вы и переделаете ее. Но только на час. Через час она снова будет храпеть, и, когда люди разойдутся по домам, господин Губер снова станет господином Губером, а господин Мюллер — господином Мюллером. Я не верю в человека. Я изучил историю человечества за пять тысяч лет и научился не верить в человека.
Томас. Как можно жить, если не веришь в человека?
Георг. Я верю в закон, лишенный всякой сентиментальности: люди пожирают друг друга и на тысячу звероподобных существ с человеческими лицами приходится один человек.
Откажитесь от деяний, Томас Вендт. Деяния забываются. Деяния толкуются превратно, а результаты их обращаются в собственную противоположность. Единственное, что вечно, — это творчество.
Томас. Вы согласны с ним, Беттина?
Георг. Действие — это часть целого, знание — это часть целого, и единственно, что цельно, — это искусство. И вы, вы, рожденный для искусства, хотите оставить эту сферу ради политики?
Томас. Вы никогда не знали лишений. Ваша философия — философия сытости.
Георг. Сытость мыслит логичнее, чем голод.
Томас (настойчиво). Вы согласны с ним, Беттина?
Беттина. Вы поедете с нами в деревню, Томас. И там, на покое, напишете новую драму, не думая ни о каких социальных теориях, думая только о своих стихах и образах.
Кристоф и Конрад входят.
Томас. Вы? Вы здесь?
Кристоф. Мы писали тебе. Ты, видно, не получил наших писем?
Томас. Не знаю. В последнее время я так много писем не распечатывал.
Конрад. Дело срочное. Поэтому нам ничего другого не осталось, как повидать вас.
Георг. Кто эти господа?
Томас. Мои друзья. Они занимаются политикой.
Кристоф, Мы не беспокоили бы тебя, не будь наше дело так срочно. Мы давно тебя не видели, Томас. Без тебя наши собрания точно без души.
Конрад. То, что вы написали для театра, может быть, и прекрасно, но вряд ли принесло какую-нибудь пользу. Богатые смотрят спектакль, а потом возвращаются домой как ни в чем не бывало.
Кристоф. То, что ты нам говорил, было частью твоей жизни. Не могло же все вдруг стать для тебя второстепенным, незначительным.
Томас (с измученным видом). Что случилось? Чего вы хотите?
Конрад. Я бы предпочел разговаривать о нашем деле где-нибудь в другом месте, не в присутствии этих господ. Этот ресторан и то, что мы должны сказать вам, как-то не вяжутся.
Кристоф. Не сердись на Конрада за резкость. Мы три дня ищем тебя.
Томас. Эти господа — мои друзья. У меня нет тайн от них. Говорите.
Конрад. Нам предложили крупную сумму на организацию газеты при условии, что мы найдем подходящего кандидата на пост редактора. Кроме вас, у нас никого нет.
Томас. А если мы этих денег не возьмем?
Конрад. Они разойдутся по мелочам, на всякие благотворительные дела, ими воспользуются трусливые мещане и соглашатели.
Томас. И я должен…
Конрад. Вы должны говорить сотням тысяч то, что вы говорили трем или четырем сотням людей. Ежедневно.
Беттина. Вы собирались покинуть город. Вы уже почти обещали поехать с нами в деревню. Вы хотели сосредоточиться, писать.
Конрад. Вы не имеете права жить для себя. Вы не имеете права творить для нескольких чувствительных душ. Вы, Томас Вендт, принадлежите нам.
Кристоф. То, что ты делаешь, не может быть неправильно, Томас. Но сказать тебе мы были обязаны. Не правда ли?
Конрад. Если мы упустим этот случай, то останемся разрозненными одиночками, утопистами, дураками. Все в ваших руках. Вы должны сделать выбор, Томас Вендт: жить для человечества или для искусства.
Беттина. Вы собирались завтра ехать с нами, Томас.
Томас. Нет, завтра я не уеду. Я вообще, вероятно, не смогу приехать. Я должен остаться здесь.
Беттина. Томас!
Георг. Вы в самом деле хотите?..
Томас. Вы желали мне добра, Беттина. И вы, Георг. Но мне не по пути с вами. Примите мою благодарность, друзья мои, и будьте счастливы. Мой путь (указывает на Конрада и Кристофа) — с ними.
Редакция. Томас. Кристоф. Конрад.
Томас (в руках газета; возбужденно). Кто это писал?
Кристоф. Что ты предпримешь?
Томас. Я спрашиваю, кто это писал?
Конрад. Не все ли равно, кто писал, раз это уже напечатано.
Томас (стучит кулаком по столу). Кто писал эти гнусности, желаю я знать.
Кристоф (пожимая плечами). Веннингер.
Томас. Ну, разумеется, Веннингер. (Звонит курьеру.) Попросите господина Веннингера.
Конрад. Раньше всего успокойтесь. Учтите его мотивы. Выслушайте его спокойно.
Кристоф. Надо трезво рассуждать. Если ты примешь во внимание…
Томас. Я ничего не желаю принимать во внимание. Я его вышвырну вон.
Веннингер входит. Тщедушный человек, 35 лет, в пенсне; нерешителен.
Томас (Кричит на него). Статью о Георге Гейнзиусе вы писали?
Веннингер (нерешительно). В известной степени.
Томас. Что это значит — в известной степени? Вы писали или не вы?
Веннингер. Стиль, во всяком случае, обрабатывал я.
Томас. Как вам не стыдно? Такой человек, как Георг Гейнзиус! Вы не хуже моего знаете, насколько он лично заслуживает всяческого уважения. И против него вы затеваете такую мерзость. Вы пользуетесь болтовней уволенного портье, помоями, взятыми с черной лестницы. Вы мараете этим мою газету. Вы обдаете грязью Беттину Гейнзиус, которая даже не поймет ваших пошлых инсинуаций.
Веннингер. Георг Гейнзиус — представитель системы, для борьбы с которой основана наша газета. Вы знаете, какие безобразия творятся на его заводах. Вы знаете, с какой радостью мы приветствовали бы забастовку на его предприятиях, как мы подчеркиваем малейшую его несправедливость, как разжигаем возмущение. Я не могу провести черту между предприятиями и предпринимателем. Целясь в Гейнзиуса, мы попадаем в его заводы. Всякий смыслящий в политике человек одобрит мою статью.
Томас. Я уж не раз говорил вам: пишите против системы заработной платы на заводах Гейнзиуса, против действий его директоров, против его мировоззрения, призывайте к стачке, саботажу — сколько угодно. Но ни словом не задевайте Гейнзиуса-человека. Я не борюсь такими средствами, как клевета. Я не потерплю у себя людей, пользующихся отравленным оружием. Вы уволены, господин Веннингер.
Кристоф. Но послушай, Томас…
Конрад. Господин Вендт!
Веннингер. Можно, значит, идти?
Томас. Да.
Веннингер (глядя исподлобья; язвительно). Что ж, это не трудно было предположить. Ваш дружок, этот чистоплотный господин Гейнзиус, — табу, он неприкосновенен, хотя бы все принципы полетели при этом к черту.
Томас. Замолчите!
Веннингер. И не подумаю. Я буду говорить, громко говорить, чтобы все меня услышали. Вы были мне противны, Томас Вендт, с первого мгновения; я не доверял вам, я видел вас насквозь. Вам нужен социализм с удобствами: сначала бражничать с эксплуататором, спать с его женой, гладкой, холеной дамой, а затем, в поисках острых ощущений, из любопытства, втереться в доверие к пролетариям, провозгласить себя мессией, несущим освобождение рабочему классу. И при этом всегда — чистые руки, спокойная совесть. А если кто-нибудь откроет рот против дорогого дружка…
Томас. Вон!
Конрад. Хватит, Веннингер. Ступайте.
Веннингер. Я иду. Но я сорву с вас маску, Томас Вендт. Пусть все видят ваше настоящее лицо. Я разоблачу вас, знайте это. (Уходит.)
Конрад. Вы повредили себе и делу. Сенсация нам необходима. Деньги на исходе. Нужны новые читатели. Я не знаю других средств пропаганды.
Томас. Если успех нашего дела невозможен без такой низкопробной пропаганды, тогда не стоит за него драться.
Кристоф. Вряд ли он сделал это со злым умыслом.
Томас. Он завистлив. Это человеконенавистник, он хотел бы сам очутиться на месте Георга.
Конрад. Чего вы добились? Вместо Веннингера надо посадить другого редактора. И опять все повторится сызнова. Если вы хотите, чтобы газета читалась, вам не обойтись без личных нападок.
Томас. Я веду борьбу против идей, а не против личностей.
Конрад. Вам всегда придется попадать в людей, если вы намерены поразить идею. Вы должны творить несправедливость во имя справедливости, Томас Вендт. Вы хотите одними идеями вершить политические дела? Или вести газету? Вы хотите одними идеями побудить рабочих к стачке?
Томас. Да. Да. Да. Я этого хочу. Я потерял бы всякую веру в человека, если бы мне это не удалось.
Конрад. В таком случае теряйте вашу веру в человека. А я пойду и постараюсь как-нибудь обезвредить нападки Веннингера.
Кристоф (убеждая). Томас, надо рассуждать трезво. Не парить в облаках, Томас. Оставаться на земле. (Уходит.)
Томас (один). Творить несправедливость во имя справедливости. Пользоваться низкопробными средствами, чтобы больше никогда никому не пришлось прибегать к ним. Оставлять за собой кучу грязи, чтобы будущие поколения могли жить в чистоте. (Опускает голову.)
Господин Шульц (входит). Добрый день, господин Вендт. Как живете? Вид немного утомленный, измученный, побледнели. Вполне понятно. Отчаянно работаете, а?
Томас. Что вам угодно, господин Шульц?
Господин Шульц. Носятся слухи, что вы немного засыпались. Капитал на исходе. Затруднения с типографией и так далее. Я рассчитал так: Томас Вендт и я — добрые старые знакомые, соседи, и потом все это невероятно благородно… Короче говоря: если вы пожелаете, то пятьдесят, шестьдесят тысяч к вашим услугам.
Томас. Вы предлагаете мне…
Господин Шульц. Рассчитываю, разумеется, что ваша газета будет вестись в том же духе, что и раньше. Если, к примеру сказать, вы имеете что-нибудь против меня, валяйте во всеуслышание. Но, пожалуйста, не лично, а как-нибудь поизящнее, в порядке общего вопроса. Ударение — на идее, на принципе. Короче говоря: писать должны вы сами, а не этот господин, например… как его? Веннингер, кажется.
Томас. Вы так думаете?
Господин Шульц (доверительно). Против Георга Гейнзиуса пусть себе пишет ваш господин Веннингер. Это пожалуйста. Великолепная статейка, просто замечательная. Стачка на предприятиях конкурента всегда желательна.
Томас. Почему вы мне предлагаете деньги?
Господин Шульц. Младенец вы! Более выгодного помещения капитала я не представляю себе. Собственно, вам бы следовало предложить государственную дотацию. Ибо кто является надежнейшей опорой трона и алтаря? Капитал. А кто является надежнейшей опорой капитала? Вы.
Томас. Я?
Господин Шульц. Тут простой расчет. Когда революция пускается в дипломатию, когда она идет на компромиссы, на соглашения, когда выдвигает умеренные требования, вот тогда она опасна. Но делать революцию так, как это делаете вы, почтеннейший, — благородно, в порядке общих идей, — вот это славно, это хорошо. Против такой деятельности никто не будет возражать, за нее и я подниму обе руки. На такие статьи, как ваши, мы все одинаково реагируем — восторг и аплодисменты от Мааса до Мемеля. Да вы знаете это гораздо лучше меня.
Томас. Так вы не боитесь идей, их распространения?
Господин Шульц. Идей? (Прыскает со смеху.) Но, дражайший, почтеннейший. Кто носится с идеями, тот не бьет. Бьет тот, кто голоден, у кого есть кулаки и, по возможности, винтовка.
Томас. Зачем, по-вашему, я издаю газету?
Господин Шульц. Зачем? (Смеется.) Вот еще! У каждого есть какая-нибудь страсть. У меня — это мои фабрики, моя вилла, мои женщины, мои маленькие удовольствия. У вас — ваши драмы, ваша газета, ваша идея. Вам всегда нравилось, чтобы о вас шумели. Вы подумываете о небольшом мандатике депутата рейхстага. (Фамильярно подталкивает его в бок.) Между нами, девушками: разве это не так?
Стало быть, если понадобятся деньги, повторяю: к вам и вашим идеям чувствую огромное почтение. В благородных начинаниях всегда готов быть компаньоном. До шестидесяти тысяч, как сказано. До свиданья, почтеннейший. И пишите. Да покрепче валяйте. В девяносто лошадиных сил. (Уходит.)
Томас один. Сидит опустив плечи.
Кристоф. Пришли Георг Гейнзиус с женой.
Томас (встрепенувшись). Они уже читали?
Кристоф. Не знаю. (Уходит.)
Георг и Беттина входят.
Беттина. Мы хотели проведать вас.
Георг. Беттина считает, что вы не только народный трибун, но до некоторой степени и Томас Вендт.
Беттина. И наш друг. Так, значит, здесь вы работаете. И пишете теперь исключительно для вашей газеты. И все ваши прекрасные планы…
Томас (с раздражением). Я забросил их. У меня более важные дела.
Беттина. У вас плохой вид, Томас. Я от души была бы рада, если бы вы разрешили мне…
Томас. Спасибо, Беттина. Мне ничего не нужно.
Георг. Как поживает Анна-Мари? Я слышал, она все еще у моря?
Томас. Она пишет редко. Я не знаю, как она живет. (Вспылив.) Это невыносимо. Я ничего не могу прочесть на ваших вежливых лицах.
Георг. Что с вами, Томас?
Беттина. Мы пришли проведать вас. Ведь мы были когда-то друзьями, Томас. Мы никак не думали, что вы нас так примете.
Томас. Простите, Беттина. Приди вы вчера, я был бы очень рад. А сегодня между нами выросла преграда. Уходите. Прошу вас, уходите раньше, чем вы узнаете. Спасибо за то, что вы пришли, но в глаза вам я не могу смотреть.
Беттина. Успокойтесь, Томас.
Георг. Какая преграда? То, что ваша газета подстрекает к забастовке? Так ведь это не новость.
Томас. Нет. Гораздо серьезней. (Скороговоркой, запинаясь.) Один журналист, работник нашей газеты, написал вздорную, злопыхательскую статью.
Георг. Против меня?
Томас. Против вас. Вот. Вам все равно ее покажут. Может быть, лучше, если вы узнаете все от меня. (Стоит, отвернувшись.)
Георг и Беттина читают.
Георг (побледнев). Это, во всяком случае, недостойно.
Беттина (тихо). Это нехорошо, Томас.
Томас. Разумеется, я уволил этого человека. Но статья напечатана, связана с моим именем, и я пойму вас, если вы в будущем презрительно скривите губы при упоминании обо мне.
Георг и Беттина молчат.
Томас (вспылив). Отчего вы не набрасываетесь на меня? Ругайтесь. Кричите. К черту ваш проклятый такт, вашу ненавистную вежливость. Ведь вы правы. Что же вы молчите? Начинайте. Вот я. Я готов. Я слушаю.
Георг. Мне жаль вас, Томас, жаль, что вы вынуждены бороться за свои идеи подобными средствами.
Томас (со злобой). Дело от этого не тускнеет, дело остается чистым и прекрасным, хотя бы поборник его по горло увяз в грязи.
Конрад (быстро входит). Неприятная новость, Веннингер умер.
Георг. Веннингер?
Конрад. Автор статьи, да. Говорят, что он застрелился. Точных сведений пока нет. (Томасу.) Он оставил вам письмо.
Томас. Оно у вас?
Конрад. Вот оно.
Томас (читает). «Я умираю от ненависти к вам, Томас Вендт. Мне пришлось выстрелить, чтобы заставить мир насторожиться и узнать ваше подлинное лицо. Письмо это, конечно, будет напечатано в газетах.
Вы бражничали за столом богачей и не утолили свой голод, вы проникли в души бедняков и не насытили свое любопытство. Вы — апостол? Вы избавитель? Вы не знаете разве, что избавитель должен быть скромным и непритязательным? А вы надменны, Томас Вендт. Вы высокомерней…» (Прерывает чтение, садится, проводит рукой по лбу, протягивает письмо Конраду.) Читайте, Конрад.
Конрад. В присутствии ваших гостей?
Беттина. Мы уходим.
Томас. Нет, оставайтесь. Вы имеете на это право.
Конрад (читает). «А вы надменны, Томас Вендт. Вы высокомерней любого богача, против которого ведете борьбу. Вы хотите вытащить людей из болота, а сами боитесь грязи. Вы хотите уничтожить проказу, а сами брезгаете швырнуть комком грязи. Вы дурак. Вы сентиментальный позер. Вы как обезьяна подражаете спасителю, рядясь в одеяние бедности. Вы себе самому не признаетесь, что все ваши чувства, вся ваша человечность — это только румяна и беллетристика. Я понял, что просто высказать свое мнение о вас мало, никто не станет меня слушать. Поэтому я предпочел так его изложить, чтобы пуля, пробившая мне висок, всех убедила в его неопровержимости».
Томас. Он — мертв?
Конрад. Да.
Беттина. Бедный Томас! Что за мир окружает вас!
Бар в дорогом отеле в окрестностях Трувилля.
Время — после полуночи. Слышна музыка.
Несколько мужчин во фраках и один морской офицер. Анна-Мари.
Первый господин. О чем вы думаете, Анна-Мари?
Анна-Мари. Я вспоминаю об одном купанье в море, ночью, в Бордигере. Волны поднимались нам навстречу, черные, загадочные, бесшумные. Мы плыли куда-то в неизвестность, в ночь.
Я вспоминаю об одной автомобильной поездке полгода назад. Авто пожирал шоссе. Мы продрогли, несмотря на полуденный зной, и полчаса мы мчались сквозь аллеи серебристых маслин.
Морской офицер. В Тунисе арабские кокотки занимают целую улицу. У каждой свой домик. Они сидят в цветных коротких рубашках, каждая около своего домика, и ждут.
Господин Шульц (шумно входит). Наконец-то я вас нашел, господа. Почему никто не был сегодня на благотворительном балу? Только не сдавать, когда речь идет о развлечениях. Не оправдываться усталостью. Посмотрите на меня. Я старше вас, а всегда свеж и вечно подвижен, как счетчик такси.
Первый господин (представляет). Разрешите, господин Шульц, представить вам фрейлейн…
Господин Шульц. Что вы, что вы, ведь мы знакомы. Давно. Мне да не знать фрейлейн Анну-Мари. (Нахально.) Мы даже очень близко знакомы, не правда ли? Ведь вы встречались с Томасом Вендтом и его товарищами.
Первый господин. Томас Вендт, известный анархист? Правда ли, что он с головой ушел в политику и не пишет ни строчки стихов?
Господин Шульц. Он совсем свихнулся. Вообразите: человек мог бы зарабатывать сотни тысяч, а живет, как беднейший пролетарий. Купил себе жалкий домишко на городской окраине и окружил себя грязным, вонючим сбродом. Можете вы это понять?
Морской офицер. В известных кварталах Тулона есть одна девушка, большая патриотка. Она такая пламенная почитательница Антанты, что велела вытатуировать у себя на спине портрет царя, а на животе — портрет Пуанкаре.
Первый господин. Что с вами, Анна-Мари? Вы сегодня на себя не похожи. Скажите: о чем вы думаете? Вспоминаете Германию?
Анна-Мари молчит, он после паузы прибавляет:
Вспоминаете Томаса Вендта?
Анна-Мари роняет голову на сложенные на столе руки, всхлипывает.
Комната в маленьком отеле. Буднично, голо.
Господин Шульц. Незнакомец.
Незнакомец. Правительство очень заинтересовано в том, чтобы газеты, находящиеся под вашим влиянием, выжали из этого случая все, что можно.
Господин Шульц. Понятно, ваше превосходительство. Исконный враг, оскорбленное национальное чувство, «слава тебе, в венце победителя», бронированный кулак. Ручаюсь, что население именно в этом духе будет реагировать.
Незнакомец. Мы полагаемся на вашу испытанную ловкость. (Как бы мимоходом.) Кстати, господин Шульц, вы хорошо сделаете, если примете на вашем заводе соответствующие меры в связи с назревающими событиями.
Господин Шульц. Вы считаете, что спорный вопрос будет разрешен вооруженной силой?
Незнакомец. Правительство, господин Шульц, ничего по этому поводу не считает. Но мое личное мнение…
Голос из соседней комнаты (неразборчиво). Горе вам, непокорным и нечестивым, горе тебе, град безумный! Ваши князья — львы рыкающие, ваши судьи — волки ночные, ни одной кости не оставляют они на утро.
Незнакомец. Что это?
Господин Шульц. Не знаю. Какой-нибудь постоялец в комнате рядом. В такой третьеразрядной гостинице трудно избежать подобных неожиданностей. Я предложил это место для нашей встречи, чтобы избежать огласки и всяких кривотолков. Ваше превосходительство считает, стало быть, что бронированный кулак…
Незнакомец. Умный человек страхует себя на всякий случай. Я бы на вашем месте, дорогой господин Шульц, поступал так, словно ожидаемое событие произойдет еще в нынешнем году. Это, как уже сказано, только мое личное мнение. Правительству придется тогда закупать боеприпасы там, где оно их найдет, и по тем ценам, которые за них запросят.
Господин Шульц (настороженно). Вы, стало быть, полагаете, что…
Незнакомец (углубившись в свои бумаги, как бы мимоходом). Я, например, если вы уже сейчас приняли бы необходимые меры в связи с надвигающимися событиями, без всяких разговоров купил бы от четырехсот до пятисот ваших акций.
Господин Шульц (сияя). Буду от души рад, ваше превосходительство, если вы позволите приобрести для вас акции в частном порядке: на бирже вы за них неизбежно переплатите.
Незнакомец. Весьма признателен, господин Шульц, весьма признателен.
Голос из комнаты рядом (несколько отчетливей). Ваши пророки легкомысленны, ваши мужи — вероломны, ваши жрецы осквернили святыню, оскорбили законы. Я истребил народы, говорит господь; я разрушил их башни, опустошил их улицы, и нет на них путников. Города их обезлюдели, лишились жителей.
Незнакомец. Это какое-то безумие.
Господин Шульц (звонит кельнеру). Скажите, черт вас побери совсем: что это вы там, в соседней комнате, всех двенадцать апостолов поселили, что ли? Неужели вы не можете заткнуть пасть этому болтливому Иеремии?
Кельнер. С ним, к сожалению, ничего не поделаешь. Это проповедник. Мы уже попросили его завтра освободить комнату.
Господин Шульц (незнакомцу). Бесконечно сожалею. (Кельнеру.) Марш!
Кельнер уходит.
Голос рядом становится тише.
Господин Шульц. А как вы представляете себе дальнейшее регулирование цен на заказы в мае и июне?
Незнакомец. Не думаю, чтобы министерство согласилось на ваши предложения.
Господин Шульц. Как же так, ваше превосходительство! Нельзя забывать о стачке на предприятиях Гейнзиуса. Она оказывает влияние и на моих рабочих, будоражит их. Мне приходится день ото дня увеличивать специальные суммы на подкуп, чтобы надежные элементы успокоительно действовали на других. Вообразите, ваше превосходительство, что забастовка начнется и у меня на заводах. Что же тогда делать правительству с его заказами?
Незнакомец (с усмешкой разглядывает Шульца). Вы расходуете специальные суммы только на то, чтобы успокоить ваших рабочих, или также на то, чтобы не успокаивать рабочих Гейнзиуса?
Господин Шульц (громко хохочет, фамильярно хлопает по плечу незнакомца). Черт возьми, ваше превосходительство! Вы — единственный человек из правительства, у которого старому Шульцу есть еще чему поучиться.
Голос рядом. Я говорил: бойся меня, повинуйся мне. Иначе я разрушу жилище твое. Но нет, они рано собрались в путь. Все дела их были мерзостны.
Господин Шульц. Этот библейский олух совершенно несносен. Пойдемте в ресторан.
Уходят.
Голос рядом (очень явственно). Ваше серебро и ваше золото не смогут спасти вас в день его гнева. Ваша кровь превратится в грязь и ваша плоть в прах. И настанет день трубного гласа и грома войны.
Комната Томаса. Поздние сумерки. Свет не зажжен.
Анна-Мари сидит, ждет. Томас входит. Анна-Мари всхлипывает.
Томас. Кто здесь?
Анна-Мари. Я, Томас.
Томас (потрясенный). Анна-Мари. Ты вернулась! (Неловкими движениями зажигает лампу.) Анна-Мари…
Анна-Мари. Не смотри на меня. Мне стыдно.
Томас. Чем я могу помочь тебе?
Анна-Мари. Я стосковалась по болезни, бедности, отчаянию. Потому что на других путях я нигде не могу найти тебя.
Молчание.
Томас. Ты останешься теперь у меня?
Анна-Мари. Ты не спрашиваешь, откуда я?
Томас (взглядывает на нее; тихо). Нет.
Анна-Мари (встает, молча начинает убирать в шкафу). Хорошо. Так я приготовлю чай, Томас.
Библиотека на вилле у Георга.
Георг (один, читает книгу). «Мы, европейцы, в общем очень хорошо понимаем поборника справедливости и очень плохо — святого, ибо мы исследователи и скептики, нам нужны мерило и закон. В мире исследователей и скептиков святой всегда недоказателен, к тому же он — юродивый, чудак, беглец, лишний; поэтому паука в равной мере высмеивала его и превозносила справедливого». (Швыряет книгу прочь.) Я не хочу думать о Томасе. (Звонит по телефону.) Жена еще не возвращалась? Как только она придет, сообщите мне. (Кладет трубку, шагает взад и вперед.)
Я никогда не любил дымящих труб моей фабрики, но меня злит, что она замерла. Сказать бы этому сброду два слова — и все было бы в порядке. В конце концов улещиваешь ведь, если нужно, упрямую собаку двумя-тремя ласковыми словами, и при этом у тебя нет чувства, будто ты солгал и унизился.
Я знаю, как двусмысленна болтовня о чести и собственном достоинстве, я не верю в слова. Так почему же я не могу разговаривать с этой сворой? Высокомерие? (Останавливается перед статуей Будды.)
Где жил он, там смирение переходит в гордыню, смирение и гордыня схожи, как два близнеца.
Томас (входит). Я не помешал вам?
Георг (вежливо). Нисколько. (Указывая на Будду.) Эту статую я купил две недели тому назад. Взгляните на нее.
Томас. Я пришел по очень важному делу.
Георг. Было время, когда вы не остановились бы перед далеким путешествием ради того, чтобы взглянуть на эту статую.
Томас (уклончиво). Это время миновало. (Пауза.)
Георг (любезно). Что вы хотели мне сказать? Прошу вас.
Томас. Я пришел поговорить о стачке. Ваши рабочие ожесточены до крайности. Тем не менее я беру на себя уладить все на условиях, которые в основном вы уже приняли. Примите их до конца, и через три дня рабочие выйдут на работу.
Георг. Прошу вас, Томас, не надо никаких фокусов, когда мы разговариваем с вами с глазу на глаз. Вы прекрасно знаете, что для меня важнее другое. Эти молодцы хотят выжать из меня деньги — два миллиона — на повышение заработной платы. Отлично. Я должен восстановить на работе обоих зачинщиков. Отлично. Но не называть вымогателя вымогателем, а подлеца подлецом? Нет. Хотя бы заводы простояли до Страшного суда. Нет.
Томас молчит.
Георг. Неужели вы всерьез можете требовать этого от меня? (Тихо, с гримасой брезгливости.) Вы хотите, чтобы я сел за один стол с этими молодцами, заискивающе похлопывал их по плечу, танцевал с их потными девушками, восхищался их пугливыми, тупыми, хмурыми детьми? (Встает.) Нет, дорогой Томас. Деньги — пожалуйста. Но своим «я» не желаю жертвовать ни на йоту.
Томас (стоя перед Буддой). Что ему тут делать, если вы так говорите?
Георг. Самоотречение, которому он учит, не имеет ничего общего с вашим пошлым смирением.
Я не желаю произносить дешевые фразы. Я моим рабочим не друг. Я оплачиваю их точно так же, как кормлю своих ломовых лошадей. И точка.
Томас. Очень удобно закрывать глаза. Очень удобно видеть различия и не видеть общего. Очень удобно, когда кто-нибудь зовет на помощь, пожать плечами: я, мол, не понимаю диалекта, на котором ты говоришь.
Георг. Вы — хороший оратор, Томас. Но мы не на митинге. Я не принимаю на веру фразы. Меня вы не ошеломите фонтанами красноречия. Дайте мне факты.
Томас. Если вашим рабочим не доступно ничего, кроме жратвы и распутства, почему они настаивают, чтобы вы извинились? На ваше извинение они хлеба ведь не купят. Почему они не довольствуются деньгами?
Георг. Они, вероятно, не упирались бы, если бы их не подстрекали. Если бы вы, Томас, их не подстрекали. Они были тупы и довольны. А теперь они кричат о «чести» и «человеческом достоинстве». И они несчастны.
Томас. Да, это я подстрекал их. Я разбудил в них недовольство. Я ненавижу тех, кто довольствуется малым. Во всех бедствиях на свете виноваты те, кому не нужно многого.
Георг. Вы как будто только что говорили о смирении? Странное смирение. С винтовками и бомбами. Не кажется ли вам порой самому, что это — та же гордость, только замаскированная?
Томас. Когда я вижу человека бедного, опустившегося, то не разницу между ним и собой я замечаю; нет, я чувствую, что сам нисколько не лучше его. Я знаю, что мы — братья, и отношусь к нему по-братски. Это и есть мое смирение.
Георг. Братья. Ерунда. Гете и какой-нибудь людоед не братья. Одного среди тысяч я, может быть, признаю братом. С единственным я могу общаться, пожалуй, даже приду ему на помощь. А масса, множество, человечество вздор.
Томас. Вы не думаете, что созерцателю, стоящему над человеком, вне человека, разница между так называемой духовно развитой личностью и массой должна казаться до смешного ничтожной? Животное развилось в человека, а вы не допускаете, что духовно неразвитый человек может преодолеть одну крохотную ступень и подняться к нам, развитым? Я верю в это, Георг.
Георг. Верить в человека — это теперь модно. Дешевая, удобная мода, каждый может следовать ей, она всем к лицу. Очень легко смешаться с массой. Трогательно и удобно говорить каждому встречному: ты мой брат. Вы не думаете, что гораздо трудней защищаться, оградить себя от этой бациллы гуманности?
Томас. Здесь уже никакая логика не поможет. Здесь чувство берет верх над самыми логическими доводами. Я не могу сидеть сложа руки, углубляться в размышления, рассчитывать и взвешивать, читать книги и писать драмы, когда вокруг столько горя.
Выстрел в окно.
Томас (вздрагивает). Что это?
Георг. Будда разбит.
Только бы Беттина скорей вернулась. Она поехала в город. И ничего мне не сказала. (По телефону.) Что случилось? Погнались за ним? Прекрасно. Благодарю. (Кладет трубку.) Жаль статуи. Мне она доставляла огромную радость.
Я хочу рассказать вам коротенькую историю, Томас. Однажды Будда подошел к небольшой речушке, на берегу которой жил святой старец. Святой был очень старый и очень святой. Такой святой, что он мог перейти через реку, не омочив ног. Это была его специальность. Он показал свой фокус Будде. Действительно, перешел реку туда и обратно, не замочив ног, и был этим очень горд. Будда сказал ему: «Очень хорошо, сын мой, прекрасно. Но почему ты не переехал на лодке?»
Томас. К чему это вы?
Георг. На свете есть много такого, что нуждается в улучшении. Допустим. Но разве нельзя этого уладить административным путем? Организацией? Для чего утруждать дух, душу? (Тихо смеется.) Почему вы не садитесь в лодку, если вы хотите переправиться через реку?
Двое слуг (вводят оборванца). Это он, господин Гейнзиус. Мы успели его поймать, когда он перелезал через забор. В полицию уже позвонили.
Георг. Оружие у него отобрано?
Слуга. Да. Вот оно.
Георг. Прекрасно. Он останется здесь до прихода полиции.
Слуга. Вы хотите остаться с ним вдвоем…
Георг. Здесь еще господин Вендт.
Слуга (не то испуганно, не то презрительно). Господин Вендт! (Слуги уходят, покачивая головой.)
Томас. Почему вы стреляли?
Оборванец. Он назвал нас подлецами. Зверь и тот кусается, когда его разъярят.
Георг. Гм…
Оборванец. Вот вы стоите здесь, ухмыляетесь, потому что вы отделались благополучно, а я попался. Но погодите, придет другой и уже не промахнется.
Георг (смотрит на него, ходит взад и вперед перед осколками, затем неожиданно). Уходите скорее. Не то полиция застанет вас здесь.
Оборванец (вытаращив глаза). Что? Я могу…
Георг. Вот выход. Сверните направо, там начинается лес…
Оборванец (ухмыляется). Ну, спасибо. Очень благодарен. (Исчезает.)
Томас. На жесты вы мастер, Георг.
Георг. Неприятно запирать зверей в клетку. Только и всего. А вы, Томас, любите сильные эффекты, признайтесь. Мои заводы стоят, мои статуи разбивают вдребезги, в меня самого стреляют. Ваши доводы не лишены силы. (Вспышка света.) Автомобиль. Наконец-то Беттина. (Очень любезно.) Простите мою агрессивность. Ни я вас, ни вы меня не переубедите. К чему тогда спорить? У меня, впрочем, перед вами преимущество: вы меня, как личность, не признаете, а я вас — признаю.
Беттина входит: бледная, окровавленная, лицо перевязано; ее поддерживает под руку горничная.
Георг (бросается к ней). Что случилось, Беттина?
Беттина (горничная и Георг усаживают ее в кресло). Ничего, дорогой. Пустяки.
Горничная. Они бросали в машину камнями. Мы были уже у самой виллы. Осколки стекла попали в лицо.
Георг. Бегите же. Звоните врачу.
Горничная уходит.
Георг. Беттина. Милая Беттина. Очень больно тебе? Чем тебе помочь?
Беттина. Ничего, дорогой, ничего.
Томас (медленно приближается). Беттина.
Георг (вспылив, по тихо). Уходите. Я ненавижу вас.
Томас (с усилием поворачивается, делает несколько шагов к выходу). Прощайте.
Беттина. Подойдите ко мне, Томас. (Протягивает ему руку.) Забудьте то, что он сказал.
Томас берет ее руку.
Георг. Уходите.
Томас в большом горе удаляется.