Сердце мое иссыхает, а разум сопротивляется. Причины – я отчаянно ищу причины. Мне кажется, что каждое написанное слово написано стыдом.
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Энатпанея
В жизни Ахкеймиона были такие времена, когда будущее складывалось из привычного, подчинялось жесткому ритму ежедневного рыбацкого труда в тени отца. Поутру болели пальцы, днем ныла спина. Рыба сверкала серебром под лучами солнца. Завтра становилось сегодня, сегодня становилось вчера, и время напоминало промываемый золотоносный песок, когда на свету всегда появляется одно и то же. Ахкеймион ожидал лишь того, что уже переживал, готовился только к тому, что уже случалось. Будущее было порабощено прошлым. Менялись только его руки – они росли.
Но теперь…
Задыхаясь, Ахкеймион шел по саду, разбитому на крыше дома Пройаса. Ночное небо было ясным. На черном фоне мерцали созвездия: на востоке вставала Урорис, к западу нисходил Цеп. Вдалеке виднелись холмы Чаши – смутные синеватые контуры, усыпанные точками далеких факелов. С улиц доносились крики и восклицания, одновременно и печальные, и полные пьянящей радости.
Вопреки всему Люди Бивня победили язычников. Карасканд снова стал великим айнритийским городом.
Ахкеймион протиснулся сквозь ограду из можжевельника, зацепившись рубахой за колючие ветви. Сад почти погиб, его разорили и перекопали в разгар голода. Ахкеймион перешагнул через пересохшую канаву, потоптался вокруг, приминая пыльную траву. Опустился на колени, переводя дух.
Рыбы больше нет. Его ладони не кровоточили, когда он поутру сжимал кулаки. И будущее… вырвалось на свободу.
– Я, – прошептал он сквозь стиснутые зубы, – адепт Завета.
Адепты Завета. Когда же в последний раз он связывался с ними? Поскольку он путешествовал, он должен был сам поддерживать контакт. То, что Ахкеймион так долго не говорил с ними, могут счесть необъяснимым проступком. Могут подумать, что он безумен. Могут потребовать от него невозможного. И тогда завтра…
И опять это «завтра».
Он закрыл глаза и нараспев произнес первые слова. Когда он поднял веки, его глаза горели, бледным светом освещая его колени. Тени травинок расчертили землю, и сквозь их решетку карабкался жучок, в безумном страхе убегая от колдовства. Ахкеймион продолжал говорить, его душа подчинялась звукам и наполняла дыханием жизни Абстракции – мысли, которые не принадлежали ему, и смыслы, привязывающие слова к их корням. Потом земля как будто провалилась, и «здесь» было уже не здесь: все окружающее изменилось. Жучок, трава, сам Карасканд исчезли.
Ахкеймион вкусил сырой воздух Атьерса – великой цитадели школы Завета – чужими губами…
«Наутцера».
От запаха соли и гнили к горлу подступила тошнота. Шум прибоя. Черные воды колыхались под темным небом. Чайки призраками парили вдалеке.
«Нет… только не здесь».
Он слишком хорошо знал это место, и от ужаса у него подвело живот. Он закашлялся от вони, закрыл рот и нос, повернулся к стенам… Ахкеймион стоял на верхней площадке деревянного помоста. Насколько хватало взгляда, повсюду висели тела.
Даглиаш.
От основания стены до зубчатого верха, повсюду на той стороне, где крепость выходила к морю, были приколочены тысячи тел. Вот светловолосый воин, убитый в расцвете сил, вот ребенок, пронзенный через рот, как трофей. Все они были опутаны рыболовными сетями – для того, решил Ахкеймион, чтобы части разлагающихся трупов не отваливались. Сети провисали, наполняясь костями и распавшимися останками. Бесчисленные чайки и вороны, даже несколько бакланов кружились над жуткой мешаниной; эту картину он помнил лучше всего.
Ахкеймиону то место снилось много раз. Стена мертвых, где Сесватха, схваченный после падения Трайсе, был распят к вящей славе Консульта.
Перед взором Ахкеймиона возник распятый Наутцера. Его руки и ноги были пробиты гвоздями. Он был наг, если не считать Ошейника Боли на его шее. Он почти впал в беспамятство.
Ахкеймион стиснул трясущиеся руки так, что кровь отлила от пальцев. Даглиаш некогда был большой сторожевой крепостью, защищавшей пустоши Агонгореи до самого Голготтерата. Ее башни стерегли стойкие аорсийские мужи. А теперь она была лишь остановкой на пути к концу света. Аорси погибла, ее народ вымер, а великие города Куниюрии лежали как пустые скорлупки. Нелюди бежали в свои горные крепости, а последние оплоты норсирайских народов – Эамнор и Акксерсия – сражались за жизнь.
Три года прошло со времени пришествия Не-бога. Ахкеймион чувствовал его – тень, нависающую над горизонтом. Ощущение рока.
Порыв ветра обдал его холодом.
«Наутцера, это я!..»
Душераздирающий вопль перебил Ахкеймиона. Он знал, что ему ничто не может навредить, но все же пригнулся и посмотрел, откуда донесся крик. Вцепился в окровавленное дерево.
На противоположном конце помоста у стены над мечущейся тенью склонился башраг. Его огромное тело усеивали волосатые бородавки размером с кулак. Два подобия лица гримасничали, уместившись на широких щеках. Каждая нога твари представляла собой три конечности, слитые воедино, каждая рука состояла из трех рук. Башраг неожиданно выпрямился и поднял вверх длинный как копье штырь, на котором болтался человек. Мгновение несчастный брыкался, как вынутый из ванночки ребенок, пока башраг не припечатал его к стене с трупами. Схватив огромный молот, тварь стала забивать штырь, выискивая невидимый паз. Воздух снова огласили вопли.
Оцепенев, Ахкеймион смотрел, как башраг поднес второй штырь к животу жертвы. Вопль превратился в душераздирающий вой. Затем на колдуна пала тень.
– Страдания, – сказал голос глубокий и близкий, словно прошептал в самое ухо.
Резкий внезапный вздох… и совершенно неуместный здесь вкус теплого воздуха Карасканда.
На мгновение Напев сбился – Ахкеймион вспомнил об истинном положении вещей в мире и увидел очертания Бычьего холма, обрамленного созвездиями. И тут над ним встал сам Мекеретриг. Он глядел на Наутцеру, еще живого, висевшего среди разинутых ртов и агонизирующих тел.
– Страдания и разложение, – продолжал нелюдь гулким голосом. – И кому придет в голову, Сесватха, что в этих словах можно найти спасение?
Мекеретриг стоял в странной, нарочитой позе, присущей нелюдям-инхороям: сцепив руки за спиной и прижав их к пояснице. На нем были одежды из прозрачного черного дамаста, а сверху кольчуга из нимиля. Концы металлических цепочек спускались до земли по складкам его платья.
– Спасение… – выдохнул Наутцера голосом Сесватхи. Он поднял распухшие глаза на нелюдского князя. – Неужели дело зашло так далеко, Кетьингира? Неужели ты помнишь так мало?
Прекрасное лицо нелюдя на миг исказил ужас. Зрачки сжались в точки, подобные остриям игл дикобраза. После тысячелетних занятий колдовством этот квуйя носил Метку, и она была куда глубже, чем у любого адепта, – как цвет индиго на фоне воды. Несмотря на сверхъестественную красоту и фарфоровую белизну кожи, лицо его казалось пораженным проказой и увядшим, словно угли, некогда полные огня, а теперь потухшие. Говорят, некоторые квуйя помечены так глубоко, что вблизи хоры покрываются солью.
– Помню? – отозвался Мекеретриг, взмахнув рукой в жесте одновременно жалком и величественном. – Но ведь я возвел такую стену…
Словно подчеркивая его слова, луч солнца упал на стену и окрасил тела мертвых алым.
– Мерзость, – плюнул Наутцера.
Сети вокруг пригвожденных тел затрепетали. Справа, где стена изгибалась, раскачивалась взад-вперед мертвая рука, словно махала невидимым кораблям.
– Как и все монументы и памятники, – ответил Мекеретриг, касаясь подбородком правого плеча, что у нелюдей было знаком согласия. – Что они такое, если не протезы, говорящие о нашей беспомощности и немощи? Я могу жить вечно. Но увы – все, чем я живу, смертно. И твои мучения, Сесватха, есть мое спасение.
– Нет, Кетьингира.
Усталость в голосе Сесватхи наполнила душу Ахкеймиона страданием, слезы выступили на глазах. Его тело помнило этот сон.
– Все не так, – продолжал Сесватха. – Я читал древние хроники. Я изучал письмена, вырезанные в Высоких Белых Чертогах до того, как Кельмомас приказал разбить твои изображения. Ты был велик. Ты был среди тех, кто взрастил нас, кто сделал норсирайцев первыми среди племен людей. Ты не был таким, мой князь. Ты никогда не был таким!
И снова странный жест, неестественный кивок в сторону. Одинокая слеза пробежала по щеке.
– В том-то и дело, Сесватха. В том-то и дело…
Когда угасает нежность, раскрывается рана. В этой простой реальности – вся трагедия и страшная истина бытия нелюдей. Мекеретриг прожил сотни человеческих жизней – даже больше. Каково же это, думал Ахкеймион, когда все воспоминания – и прикосновение возлюбленной, и тихий плач ребенка – вытесняются накопившимся страданием, ужасом и ненавистью? Чтобы понять душу нелюдя, некогда писал философ Готагга, нужно всего лишь обнажить спину старого непокорного раба. Шрамы. Шрамы поверх шрамов. Вот отчего они безумны. Все.
– Я все время меняюсь, – продолжал Мекеретриг. – Я делаю то, что мне ненавистно. Я бичую свое сердце, чтобы помнить! Ты понимаешь, что это значит? Вы мои дети!
– Должен быть иной путь, – прошептал Наутцера.
Нелюдь склонил безволосую голову, как сын, охваченный раскаянием перед лицом отца.
– Я меняюсь… – Когда он поднял глаза, на его щеках блестели слезы. – Другого пути нет.
Наутцера вывернулся на гвоздях, прибивших к стене его руки, и закричал от боли:
– Тогда убей меня! Убей, и покончим с этим!
– Но ты же знаешь, Сесватха.
– Что? Что я знаю?
– Знаешь, где спрятано Копье-Цапля.
Наутцера уставился на него. Глаза его округлились от ужаса, он стиснул зубы от боли.
– Если бы я знал, это ты сейчас был бы в оковах, а я терзал бы тебя!
Мекеретриг дал ему пощечину с такой силой, что Ахкеймион подпрыгнул. Капли крови забрызгали оскверненную стену.
– Я выпотрошу тебя, – проскрежетал нелюдь. – Хоть я и люблю тебя, я выверну твою душу наизнанку! Я освобожу тебя от ложного представления о «человеке» и выпущу зверя – бездушного зверя! Этот воющий зверь откроет истину всех вещей… И ты расскажешь мне!
Наутцера закашлялся, захлебываясь кровью.
– А я, Сесватха… я запомню!
Ахкеймион увидел, как нелюдь стиснул зубы. Глаза Мекеретрига сверкнули, как острые солнечные лучи. Вокруг его пальцев появились пылающие оранжевые кольца кипящего света. Ахкеймион тут же узнал Напев – квуйский вариант Лигатуры Тауа. Мекеретриг охватил лоб Сесватхи огнедышащими ладонями, словно пилой впиваясь в его тело и душу.
Наутцера взвыл диким голосом.
– Тс-с, – прошептал Мекеретриг, стискивая скулы старого колдуна. Он стер слезы большим пальцем. – Тихо, дитя…
Наутцера мог только часто дышать и содрогаться в конвульсиях.
– Пожалуйста, – сказал нелюдь, – пожалуйста, не плачь…
И тут Ахкеймион взревел:
– Наутцера!
Он не мог смотреть на это, только не опять, только не после Багряных Шпилей!
– Это сон, Наутцера! Это сон!
Великий Даглиаш онемел. Чайки и вороны взлетели и зависли в воздухе. Мертвые безучастно глядели на море.
Наутцера отвернулся от ладони Мекеретрига и посмотрел на Ахкеймиона, тяжело дыша в ледяном воздухе.
– Но ты же мертв, – прошептал он.
– Нет, – ответил Ахкеймион. – Я выжил.
Исчезли помосты и стена, смрад разложения и пронзительные крики птиц-падальщиков. Исчез Мекеретриг. Ахкеймион стоял в пустоте, не в силах вздохнуть, не веря в реальность такой перемены.
«Как ты остался в живых? – кричал в его мозгу Наутцера. – Нам сказали, что тебя захватили Шпили!»
«Я…»
«Ахкеймион? Акка? Ты цел?»
Почему он казался себе таким маленьким? У него были причины скрывать правду.
«Я… я…»
«Где ты? Мы пошлем за тобой кого-нибудь. Все сделаем как надо. Месть будет неотвратимой».
Забота? Сострадание к нему?
«Н-нет, Наутцера… Нет, ты не понимаешь…»
«С моим братом поступили подло. Что еще я должен понимать?»
На один сумасшедший миг он ощутил себя невесомым.
«Я солгал тебе».
Долгое мрачное молчание, наполненное всем, что не высказано.
«Лгал? Ты хочешь сказать, что Шпили тебя не похищали?»
«Нет… То есть да, они похитили меня! И я действительно сбежал…»
В его голове пронеслись видения безумных дней в Иотии. Ослепление Ксинема. Кукла Вати, божественное проявление Гнозиса. Он вспомнил крики людей.
«Да! Ты правильно поступил, Ахкеймион. Это должно быть на века занесено в наши летописи. Но при чем тут ложь?»
«При том… – Тело Ахкеймиона в Карасканде сглотнуло ком в горле. – Есть еще одно… То, что я скрыл от тебя и остальных».
«Что же?»
«Анасуримбор вернулся».
Снова долгое молчание, странное, как будто изучающее.
«Что ты сказал?»
«Предвестник явился, Наутцера. Мир на краю пропасти».
Мир на краю пропасти.
Любые слова, повторенные много раз – даже такие, – теряют смысл. Именно поэтому, как понимал Ахкеймион, Сесватха наградил своих последователей проклятием – отпечатком собственной истерзанной души. Но сейчас, признаваясь во всем Наутцере, колдун произнес эту фразу как в первый раз.
Возможно, он просто не подразумевал такого смысла. Определенно нет.
Наутцера был слишком ошеломлен, чтобы разгневаться, услышав признание в предательстве. В его Ином Голосе звучала тревожащая пустота, почти безучастность. Только потом Ахкеймион понял, что старик ужаснулся, как сам он несколько месяцев назад; что он напуган, поскольку оказался перед лицом событий, слишком грандиозных для него.
Мир на краю пропасти.
Ахкеймион принялся описывать свою первую встречу с Келлхусом под стенами Момемна, когда Пройас попросил его присмотреться к скюльвенду Найюру. Он отметил ум Келлхуса и даже в качестве доказательства его интеллекта постарался объяснить усовершенствования, которые тот внес в логику Айенсиса. Он поведал о неуклонном восхождении Келлхуса к власти над Священным воинством, используя и собственные впечатления, и рассказы Пройаса. Наутцера уже знал – видимо, от своих шпионов, близких к императорскому двору, – что среди Людей Бивня выдвинулся некий человек, называющий себя пророком. Но пока эти сведения дошли до Атьерса, имя «Анасуримбор» превратилось в «Насурий», и на пророка не обратили внимания, сочтя его очередным ловким фанатиком.
Затем Ахкеймион рассказал обо всем, что случилось в Карасканде: приход падираджи, осада и голод; растущее напряжение между ортодоксами и заудуньяни; объявление Келлхуса лжепророком; откровение под темными ветвями Умиаки, где Келлхус открылся Ахкеймиону, как Ахкеймион исповедовался сейчас.
Он рассказал Наутцере обо всем, кроме Эсменет.
«Когда Келлхуса освободили, даже самые убежденные ортодоксы пали пред ним на колени – а кто бы не пал? После поединка скюльвенда с Кутием Сарцеллом – первым рыцарем-командором, оказавшимся шпионом-оборотнем! Подумай, Наутцера! Победа скюльвенда доказала, что эти демоны – демоны! – искали смерти Воина-Пророка. Все именно так, как говорил Айенсис: человек всегда принимает продажность за доказательство невинности».
Пауза. Скептически настроенная часть его души вспомнила, что Наутцера никогда не читал Айенсиса.
«Да-да», – с нетерпением беззвучно сказал старый колдун.
«Воин-Пророк заразил их, как лихорадка. Священное воинство сплотилось, как никогда прежде. Все Великие Имена, за исключением Конфаса, склонились пред Анасуримбором, целуя его колено. Готиан плакал и обнажал грудь перед его мечом. А затем они пошли в бой. Какое это было зрелище, Наутцера! Великое и ужасное, как наши сны. Голодные. Больные. Шатаясь, они вышли из врат – мертвецы вступили в войну…»
Видения погибших снова промелькнули в темноте. Тощие мечники в хауберках. Рыцари на ребристых хребтах коней. В небе грубый штандарт со знаком Кругораспятия.
«Что случилось?»
«Невозможное. Они победили. Их нельзя было остановить! Я до сих пор глазам не верю…»
«А падираджа? – спросил Наутцера. – Каскамандри? Что с ним случилось?»
«Его сразил собственной рукой Воин-Пророк. Прямо сейчас Священное воинство готовится выступить на Шайме и кишаурим. И не осталось никого, способного преградить им путь, Наутцера. Они не могут не победить».
«Но почему? – вопрошал старый колдун. – Если Анасуримбор Келлхус знает о существовании Консульта, если он тоже верит, что Второй Апокалипсис близится, зачем он продолжает эту глупую войну? А вдруг он просто обманывает тебя? Тебе это не приходило в голову?»
«Он может их видеть. Даже сейчас он продолжает Очищение. Нет… я ему верю».
После смерти Сарцелла более десятка знатных и влиятельных воинов исчезли, оставив своих подчиненных в недоумении, и даже самые ярые ортодоксы потянулись к Воину-Пророку. После гибели падираджи шпионов искали и в Карасканде, и во всем Священном воинстве. Насколько было известно Ахкеймиону, только двоих тварей обнаружили и… изгнали.
«Это… это невероятно, Акка! Все Три Моря поверят ему!»
«Или сгорят».
Сознание того, какой ужас вскоре будут вызывать посланцы Завета, доставляло мрачное удовлетворение. Столетиями над ними смеялись. Столетиями они терпели презрение и даже оскорбления, которыми джнан награждал отверженных. Но теперь… Месть – сильный наркотик. И он побежит по венам адептов Завета.
«Да! – воскликнул Наутцера. – Именно потому мы не должны забывать о важном. Уничтожить Консульт нелегко. Он попытается убить Анасуримбора, несомненно».
«Несомненно», – согласился Ахкеймион, хотя по какой-то причине мысль об убийстве ему в голову не приходила.
«Значит, прежде всего, – продолжал Наутцера, – ты должен всеми силами его защитить. Никто не должен навредить ему!»
«Воину-Пророку моя защита не нужна».
«Почему ты так его называешь?»
Да потому что никакое другое имя ему не подходит, подумал Ахкеймион. Даже Анасуримбор. Но что-то – возможно, глубокая неуверенность – заставляло его молчать.
«Ахкеймион! Ты всерьез считаешь этого человека пророком?»
«Я не знаю, что и думать… Слишком много всего произошло».
«Не время для сентиментальных глупостей!»
«Перестань, Наутцера. Ты не видел этого человека».
«Нет, не видел… но увижу».
«Что ты хочешь сказать?»
Собрат по школе Завета прибудет сюда? Эта мысль встревожила Ахкеймиона. Мысль о том, что другие адепты увидят его… унижение.
Но Наутцера пропустил вопрос мимо ушей.
«А что наши братья из школы Багряных Шпилей думают обо всем этом?»
В его тоне звучала саркастическая насмешка, но она была вымученной, почти болезненной.
«На совете Элеазар походил на человека, чьих детей только что продали в рабство. Он не мог заставить себя посмотреть на меня, не то что спросить о Консульте. Он слышал, какой разгром я учинил в Иотии. Думаю, он меня боится».
«Он придет к тебе, Ахкеймион. Рано или поздно он придет».
«Пусть приходит».
Каждую ночь предъявляются счета и должников призывают к ответу. Теперь все будет исправлено.
«Здесь нет места мщению. Ты должен обращаться с ним как с равным, держать себя так, словно тебя никогда не похищали и не пытали. Я понимаю, как ты жаждешь возмездия, но ставки!.. Ставки в этой игре так высоки, что перевешивают месть! Ты это понимаешь?»
Как понимание справится с ненавистью?
«Я все понимаю, Наутцера».
«А Анасуримбор? Что Элеазар и остальные думают о нем?»
«Они хотят, чтобы он был самозванцем, – это я знаю. А что они о нем думают, я понятия не имею».
«Ты должен внушить им, что Анасуримбор наш. Ты должен убедить их, что случившееся в Иотии – детская игра по сравнению с тем, что будет, если они попытаются его схватить».
«Воина-Пророка схватить невозможно. Он… он вне этого. – Ахкеймион попытался взять себя в руки. – Но его можно купить».
«Купить? Что ты хочешь сказать?»
«Он хочет получить Гнозис, Наутцера. Он – один из Немногих. И если я ему откажу, боюсь, он обратится к Багряным Шпилям».
«Один из Немногих? И как давно ты это знаешь?»
«Некоторое время…»
«И ты ничего не сказал! Ахкеймион… Акка… Я думал, что могу на тебя положиться!»
«Как я полагался на тебя в отношении Инрау?»
Долгая пауза, чувство вины и обвинение. Во мраке Ахкеймиону показалось, что он видит мальчика: тот смотрел на своего учителя в страхе и ожидании.
«К несчастью, все вышло неудачно, признаю, – сказал Наутцера. – Но события подтвердили мою правоту, не так ли?»
«Я предупреждаю тебя первый и последний раз! – прохрипел Ахкеймион. – Ты понимаешь?»
Как он это делает? Как долго можно вести две войны: одну – за весь мир, вторую – с самим собой?
«Но я должен знать, что тебе можно доверять!»
«Что ты от меня хочешь услышать? Ты не видел его! Пока не увидишь, не узнаешь».
«Что нужно узнать? Что?»
«То, что он – единственная надежда мира. Поверь мне, он больше чем простое знамение! И он станет гораздо сильнее, чем любой колдун».
«Сдержи свои страсти! Ты должен рассматривать его как орудие Завета! Не более и не менее. Мы должны получить его!»
«Даже ценой Гнозиса?»
«Гнозис – наш молот. Наш! Только подчинившись…»
«А Шпили? Если Элеазар предложит ему Анагог?»
Замешательство, гнев и отчаяние.
«Это безумие! Пророк, который ради колдовства натравит одну школу на другую? Пророк-колдун? Шаман?»
За этими словами последовала тишина, полная бесплотной кипящей ярости, как всегда бывало в таких диалогах, словно мир всем своим весом восставал против самой их возможности. Наутцера прав – это безумие. Но понимает ли он безумие поставленной перед Ахкеймионом задачи? С вежливыми словами и дипломатическими улыбками он должен обхаживать тех, кто истязал его! Более того, он должен улестить и завоевать человека, похитившего его единственную любовь… Ахкеймион подавил ярость, закипавшую в сердце. В Карасканде из его незрячих глаз выкатились две слезы.
«Ладно! – отчаянно и безнадежно воскликнул Наутцера. – Пусть за это с меня спустят шкуру… Открой ему Малые Напевы, денотарии и прочее. Обмани его пустяками и заставь думать, что выдал самые большие наши секреты».
«Ты так ничего и не понял, Наутцера? Воина-Пророка нельзя обмануть!»
«Любого человека можно обмануть, Ахкеймион. Любого».
«Разве я сказал, что он человек? Ты не видел его! Подобных ему нет, Наутцера! Я уже устал это повторять!»
«Так или иначе, ты должен приручить его. От этого зависит исход нашей войны. От этого все зависит!»
«Ты должен поверить мне, Наутцера. Им нельзя обладать. Он… – В голове Ахкеймиона вдруг всплыл нечеткий образ Эсменет. – Он сам обладает».
На холмах в изобилии паслись стада, принадлежавшие врагам, и Люди Бивня возрадовались, ибо голод был нестерпим. Коров они зарезали для пира, быков принесли во всесожжение жестокосердому Гилгаоалу и остальным Ста богам. Они набивали желудки до рвоты, затем снова бросались на еду. Они напивались до бесчувствия. Многие преклоняли колена перед знаменем Кругораспятия, которое реяло везде, где собирались люди. Они рыдали, глядя на изображение, и не верили тому, что произошло. Компании гуляк шатались в темноте и кричали: «Мы ярость богов!» Они обнимались, ощущая себя братьями, поскольку вместе прошли огонь. Больше не было ни ортодоксов, ни заудуньяни.
Они снова стали айнрити.
Конрийцы, воспользовавшись чернилами, взятыми в кианских скрипториях, рисовали на внутренней стороне локтя круги, пересеченные косым крестом. Туньеры и тидонцы каленными в огне костров ножами вырезали на плечах по три Бивня – по одному за каждую великую битву, – украшая себя шрамами на манер скюльвендов. Галеоты, айноны – все покрывали тела разными знаками своего перерождения. Только нансурцы не разделяли общего увлечения.
Рота агмундрменов нашла в холмах штандарт падираджи и принесла Саубону, а тот наградил солдат тремя сотнями кианских акалей. Во дворце Фама устроили импровизированный ритуал: князь Келлхус срезал шелк с ясеневого древка и бросил на пол перед своим креслом. Он встал подошвами сандалий на изображение не то льва, не то тигра и заявил:
– Все символы и священные знаки наших врагов да будут повергнуты к моим ногам!
Два дня пленники из фаним трудились на поле битвы, складывая тела своих мертвых сородичей у стен Карасканда. Бесчисленные птицы-падальщики мешали им, заслоняя небо, как стаи саранчи. Несмотря на обилие трупов, они дрались за добычу, словно чайки за рыбу.
Люди Бивня продолжали пировать, хотя многие заболели, а около сотни воинов умерли от переедания после голода, как сказали врачи-жрецы. Затем, на четвертый день после битвы на полях Тертаэ, пленников согнали в один длинный караван, раздев донага в знак унижения. Толпу фаним нагрузили всем, что удалось награбить в лагере и на поле битвы: бочонками золота и серебра, зеумскими шелками, брусками ненсифонской стали, мазями и маслами из Сингулата. Затем их кнутами и плетьми погнали через Роговые Врата, через весь город к Калаулу, где бо́льшая часть Священного воинства встретила их насмешками и восторженным улюлюканьем.
Пленных по двадцать человек подводили к черному дереву Умиаки, где на простом табурете восседал Воин-Пророк, ожидая молений о пощаде. Тех, кто падал на колени и отрекался от Фана, тащили к поджидавшим работорговцам. Тех, кто не делал этого, убивали на месте.
Когда все было кончено и алое солнце легло на темные холмы, Воин-Пророк опустился на колени, прямо в кровь врагов. Он приказал своим людям подойти к нему и на лбу каждого кровью фаним начертал знак Бивня.
Даже самые суровые солдаты рыдали от восторга.
«Эсменет принадлежит ему…»
Как все ужасающие мысли, эта обладала собственной волей. Она вползала в мозг и выползала из него, то удушающая, то неподвижная и холодная. Несмотря на бесконечное повторение, она походила на неотложное дело, о котором слишком поздно вспомнили. Она одновременно призывала к оружию и мрачно напоминала о том, что все тщетно. Ахкеймион не просто потерял Эсменет – он потерял ее из-за него.
Он чувствовал это так, словно только его душа повинна в случившемся. А факт предательства самой Эсменет был слишком огромным, чтобы его осмыслить.
«Старый дурак!»
Приезд Ахкеймиона во дворец Фама сбил с толку чиновников заудуньяни. Они вели себя вежливо – ведь он был учителем их хозяина, – но в их поведении проглядывало волнение. Странное волнение. Если бы они выказывали какие-то опасения, Ахкеймион списал бы это на счет своего колдовского ремесла – они же были религиозны и суеверны. Но их, похоже, беспокоил не столько он, сколько собственные мысли. Они обращались с ним, решил Ахкеймион, как с человеком, над которым смеялись за глаза. А теперь он предстал перед ними как важная фигура, и они боялись собственной непочтительности.
Конечно, люди уже знали, что он рогоносец. Рассказы обо всех, кто делил хлеб и мясо у костра Ксинема, широко разошлись в самых разных версиях. Ничего нельзя утаить. А уж история Ахкеймиона наверняка самая популярная: история чародея, любившего шлюху, которая стала супругой пророка, должна передаваться из уст в уста, умножая его позор.
Ожидая, пока скрытая череда посланцев и секретарей передаст его просьбу, Ахкеймион бродил по двору, пораженный невероятным масштабом происходящего. Даже без Консульта и угрозы Второго Апокалипсиса ничто уже не будет прежним. Келлхус изменил мир – не так, как Айенсис или Триамис, но как Айнри Сейен.
Ныне, осознал Ахкеймион, настал год первый. Новой эры Людей.
Он вышел из прохладной тени портика на жаркое утреннее солнце. Несколько мгновений он стоял и присматривался, моргая, к мерцанию белого и розового мрамора, затем его взгляд упал на клумбы посреди двора. К его удивлению, они были недавно перекопаны и засажены белыми лилиями и копьевидной агавой, дикими цветами, принесенными откуда-то из-за стен. Он увидел трех человек – наверное, просителей, как и он, – тихо переговаривавшихся в дальнем углу двора. Ахкеймион поразился, как быстро все успокоилось, стало обыденным. Несколько недель назад Карасканд тонул в грязи и болезнях, а теперь все походило на ожидание аудиенции где-нибудь в Момемне или Аокниссе.
Даже знамена – белые полосы шелка, развешанные по колоннаде, – вызывали ощущение непрерывности, неизменности жизни. Как будто Воин-Пророк был всегда. Ахкеймион смотрел на стилизованное изображение Келлхуса, вытканное черным на белой ткани: его распростертые руки и ноги делили круг на четыре равных сектора. Кругораспятие.
Холодный ветерок просочился со двора, и ткань всколыхнулась волной, словно под ней проползла змея. Наверное, понял Ахкеймион, рисунок начали вышивать еще до битвы.
Кто бы это ни сделал, он забыл о Серве. Ахкеймион отогнал воспоминание о ней, привязанной к Келлхусу на кресте. Под Умиаки было темно, но ему почудилось лицо Серве, запрокинутое в суровом экстазе.
«Он такой, как ты рассказывал, – признался той ночью Келлхус. – Цурумах. Мог-Фарау…»
– Господин Ахкеймион!
Ахкеймион резко обернулся и увидел выступившего на солнечный свет офицера в золотых и зеленых одеждах. Как все Люди Бивня, он был худым, хотя и не настолько истощенным, как те, кого нашли во дворце Фама. Офицер упал на колени у ног Ахкеймиона и заговорил, глядя в пол, с сильным галеотским акцентом:
– Я Дун Хеорса, капитан щитоносцев Сотни Столпов. – Когда он поднял взгляд, в его синих глазах было мало благоговения и много скрытого знания. – Он велел мне привести вас.
Ахкеймион сглотнул и кивнул.
«Он…»
Чародей последовал за офицером во мрак пропитанных благовониями коридоров.
«Он. Воин-Пророк».
Мурашки побежали по коже. Во всем мире, среди бесчисленных людей, рассыпанных по бесчисленным странам, он, Анасуримбор Келлхус, говорил с Богом – с Богом! Как может быть иначе, если он знает то, чего не может знать больше никто? Если он говорит то, чего не может говорить больше никто?
И кто упрекнет Ахкеймиона за его недоверчивость? Словно флейту держали на ветру, а она вдруг заиграла песню – это невероятно…
Это чудо. Пророк среди них.
Капитан по дороге не сказал ни слова. Он шел впереди, придерживаясь той же неестественной дисциплины, что и все остальные в этом дворце. По полу были разбросаны узорчатые ковры, заглушавшие шаги.
Несмотря на волнение, Ахкеймион был рад, что не нужно поддерживать разговор. Никогда с ним не случалось такого смятения противоречивых чувств. Ненависть к невероятному сопернику, к самозванцу, лишившему его мужества – и жены. Любовь к старому другу, к ученику, который сам учил Ахкеймиона, к голосу, наполнявшему душу бесчисленными прозрениями. Страх перед будущим, перед хищным безумием, готовым поглотить все и всех. Ликование из-за мгновенного уничтожения врага.
Горечь. Надежда.
И благоговение… Благоговение прежде всего.
Глаза людей – лишь пустые дырки. Никто не знал этого лучше, чем адепты Завета. Все книги, даже священные писания – тоже дырки. Но поскольку люди не могут видеть незримого, они считают, что видят все, они путают небеса и мелкие неприятности.
Но Келлхус был иным. Он был дверью. Могучими вратами.
«Он пришел спасти нас. Я должен помнить об этом. Я должен цепляться за это!»
Капитан щитоносцев провел Ахкеймиона мимо ряда гвардейцев с каменными лицами, чьи зеленые мундиры украшал вышитый золотом знак Сотни Столпов – ряд вертикальных полос поверх длинной косой полосы Бивня. Они вошли в резные двери красного дерева, и Ахкеймион очутился в портике просторного двора. В воздухе веял густой запах цветов.
За колоннадой неподвижно сиял пропитанный солнцем фруктовый сад. Деревья – Ахкеймион подумал, что это какой-то экзотический вид яблонь, – сплетали черные стволы под созвездиями распустившихся цветов, и каждый лепесток казался белым лоскутком, вымоченным в крови. Над садом огромными стражами возвышались дольмены – темные необработанные камни, древнее Киранеи или даже Шайгека. Останки давно обрушенного круга.
Ахкеймион вопросительно посмотрел на капитана Хеорсу и уловил какое-то движение в гуще листьев и цветов. Он обернулся – и увидел ее. Она шла под ветвями вместе с Келлхусом.
Эсменет.
Она говорила, хотя Ахкеймион слышал лишь тень ее прежнего голоса. Она потупила глаза, внимательно рассматривая усыпанную лепестками землю у себя под ногами. Ее улыбка была полна печали и разбивала сердце, словно она с нежной признательностью отвечала на ласковое предложение.
Ахкеймион осознал, что впервые видит их вдвоем. Она словно не принадлежала этому миру, казалась самоуверенной и хрупкой в своем легком бирюзовом кианском платье, прежде, наверное, принадлежавшем какой-то фаворитке падираджи. Изящная, темноглазая и смуглая. Ее волосы сверкали подобно обсидиану на золотых швах ее платья. Как нильнамешская императрица под руку с куниюрским верховным королем. И на шее, под самым горлом, у нее висела хора – Безделушка! Слеза Господня, чернее черного.
Она была Эсменет – и не Эсменет. Женщина легкого поведения исчезла, а всего остального оказалось больше, куда больше, чем рядом с ним. Она блистала.
«Я затенял ее, – понял Ахкеймион. – Я – дым, а она… она зеркало».
При виде пророка капитан Хеорса пал на колени и низко склонил голову. Ахкеймион понял, что делает то же самое, когда уже очутился на земле.
«Где же я умру в следующий раз? – спрашивал он Эсменет в ту ночь, когда она разбила ему сердце. – В Андиаминских Высотах?»
Как же он был глуп!
Он заморгал, прогоняя слезы, сглотнул комок в горле. На миг ему показалось, что весь мир – это весы и все, что он отдал – а он столько отдал! – не перевесит одного-единственного – любви. Почему он не может получить любовь?
Потому что он разрушил бы ее. Точно так же, как разрушил все остальное.
«Я ношу его ребенка».
На миг их глаза встретились. Она подняла руку и тут же опустила ее, словно припомнив свою новую привязанность. Она повернулась к Келлхусу, поцеловала его в щеку, затем удалилась, прикрыв глаза и поджав губы так, что сердце стыло от холода.
Впервые он видел их вместе.
«Так что же будет, когда я умру в следующий раз?»
Келлхус стоял перед яблоней, ласково и выжидающе глядя на него. Он был облачен в белые шелковые ризы, вышитые серым растительным узором. Как всегда, рукоять его странного меча выглядывала из-за левого плеча. Он тоже носил хору, хотя из вежливости прятал ее под одеждой на груди.
– Ты не должен преклонять колени в моем присутствии, – сказал Келлхус, жестом подзывая Ахкеймиона. – Ты мой друг, Акка. И навсегда останешься моим другом.
Ахкеймион встал. В ушах шумела кровь. Он посмотрел на тени, где скрылась Эсменет.
«Как же это все случилось?»
Когда Ахкеймион впервые встретился с Келлхусом, тот мало чем отличался от бродяги – эдакое занятное приложение к скюльвенду, которого Пройас надеялся использовать в своей борьбе с императором. Но теперь Ахкеймиону казалось, что намеки на сегодняшнее положение проявились сразу. Все удивлялись: почему скюльвенд, да еще из утемотов, жаждет службы у айнрити в Священном воинстве?
– Это из-за меня, – сказал тогда Келлхус.
Он открыл свое имя – Анасуримбор, – и это было лишь началом.
Ахкеймион подошел к нему и ощутил, что высокий рост Келлхуса странным образом пугает его. Всегда ли он был так высок? Улыбнувшись, Келлхус легко повел его под сень деревьев. На солнце темнел дольмен. В воздухе деловито жужжали пчелы.
– Как поживает Ксинем? – спросил Келлхус.
Ахкеймион сжал губы, сглотнул. Этот вопрос почему-то обезоружил его до слез.
– Я… я боюсь за него.
– Ты должен привести его, и поскорее. Мне не хватает наших трапез и споров под звездами. Мне не хватает костра, обжигающего ноги.
И Ахкеймион так же легко поддался старому ритму.
– У тебя всегда были слишком длинные ноги.
Келлхус рассмеялся. Казалось, он светится вокруг хоры.
– Мне нравятся твои слова.
Ахкеймион усмехнулся, но следы рубцов на запястьях Келлхуса убили зарождающееся веселье. Синяки на его лице. Ссадины.
«Они пытали его… убили Серве».
– Да, – сказал Келлхус, печально протягивая руки. Вид у него был почти растерянный. – Если бы все так быстро заживало.
Эти слова вдруг пробудили гнев в душе Ахкеймиона.
– Ты ведь все время видел шпионов Консульта – все время! – и ничего мне не сказал! Почему?
«Почему Эсменет?»
Келлхус поднял брови, вздохнул.
– Время не подошло. Но ты уже сам знаешь.
– Знаю?
Келлхус улыбнулся, поджав губы как обиженный и растерянный человек.
– Теперь ты и твоя школа должны вести переговоры, а прежде могли просто схватить меня. Я скрывал от тебя шпионов-оборотней по той же причине, по какой ты скрывал меня от твоих хозяев.
«Но ведь ты уже знаешь», – говорили его глаза.
Ахкеймион не смог придумать ответа.
– Ты сказал им, – продолжал Келлхус, шагая между рядами цветущих деревьев.
– Сказал.
– И они согласились с твоим толкованием?
– Каким толкованием?
– Что я больше, чем просто знамение Второго Апокалипсиса.
«Больше». Трепет охватил Ахкеймиона – и тело, и душу.
– Они сомневаются.
– Я предполагал, что тебе будет трудно описать меня… и заставить их понять.
Ахкеймион беспомощно посмотрел на него, затем опустил глаза.
– Итак, – проговорил Келлхус, – какие тебе даны указания?
– Сделать вид, что я учу тебя Гнозису. Я сказал им, что иначе ты обратишься к Шпилям. И позаботиться… – Ахкеймион облизнул губы, – чтобы с тобой ничего не случилось.
Келлхус одновременно улыбнулся и нахмурился – точно так, как делал Ксинем, пока его не ослепили.
– Значит, теперь ты мой телохранитель?
– У них есть причина беспокоиться, как и у тебя. Подумай, какую катастрофу ты устроил. Сотни лет Консульт жировал в самом сердце Трех Морей, а над нами все насмехались. Они действовали безнаказанно. Но теперь жирок выгорел. Они пойдут на все, чтобы возместить свои потери. На все.
– Были и другие убийцы.
– Раньше. Сейчас ставки сильно повысились. Возможно, оборотни действуют по собственной инициативе. А может быть, их… направляют.
Келлхус несколько мгновений смотрел ему в лицо.
– Ты боишься, что кого-то из Консульта могут направлять прямо сюда… что Древнее Имя следит за Священной войной.
– Да.
Келлхус ответил не сразу. По крайней мере, словами. Вместо этого и его осанка, и лицо, и пронзительный взгляд на миг выразили твердость желания.
– Гнозис, – сказал он наконец. – Дашь ли ты его мне, Акка?
«Он знает. Он знает, какой силой будет обладать».
Земля покачнулась под ногами.
– Если ты потребуешь… Хотя я…
Ахкеймион поднял взгляд на Келлхуса, внезапно осознав: этот человек уже знает его ответ. Казалось, что эти пронзительные голубые глаза видят каждый шаг, каждую потаенную мысль.
«Для него нет неожиданностей».
– Да, – мрачно кивнул Келлхус. – Как только я приму Гнозис, я откажусь от защиты хоры.
– Именно.
Поначалу у Келлхуса будет только уязвимость чародея, но не его силы. Гнозис намного больше, чем Анагог: это колдовство систематическое и аналитическое. Даже самые примитивные Напевы требовали интенсивной подготовки, которая включала в себя состояние отрешенности.
– Потому ты и должен защищать меня, – заключил Келлхус. – Теперь ты мой визирь. Ты будешь жить здесь, во дворце Фама, в моем полном распоряжении.
Слова эти прозвучали непререкаемо, как приказ шрайи, но были сказаны с таким напором и уверенностью, словно подразумевали нечто большее. Как будто уступчивость Ахкеймиона – давно известный факт.
Келлхус не стал ждать ответа. Ему не требовался ответ.
– Ты можешь защитить меня, Акка?
Ахкеймион заморгал, пытаясь осознать, что же произошло.
«Ты будешь жить здесь…»
С ней.
– От-т Древнего Имени? – заикаясь, пробормотал он. – Не уверен.
Откуда взялась эта предательская радость?
«Ты увидишь ее! Завоюешь ее!»
– Нет, – ровно сказал Келлхус. – От себя.
Ахкеймион уставился на него, и на миг перед его взглядом промелькнул Наутцера, вопящий от раскаленного прикосновения Мекеретрига.
– Если не смогу я, – выдохнул он, – это сделает Сесватха.
Келлхус кивнул. Он дал Ахкеймиону знак следовать за собой, резко свернул в сторону и стал продираться сквозь переплетение ветвей, перешагивая через канавы. Ахкеймион поспешил за ним, отмахиваясь от пчел и трепещущих лепестков. Оставив позади три канавы, Келлхус остановился у открытого пятачка между двумя деревьями.
Ахкеймион разинул рот от ужаса.
Яблоня перед Келлхусом была лишена цветущих ветвей, остался только черный узловатый ствол с тремя сучьями, изогнутыми, как руки танцора. На них был растянут на ржавых цепях обнаженный шпион-оборотень. Его поза – одна рука заведена назад, другая вытянута вперед – напомнила Ахкеймиону копьеметателя. Голова свисала, длинные изящные пальцы-щупальца его лица бессильно лежали на груди. Солнце освещало демона, отбрасывая загадочные тени.
– Дерево было уже мертвым, – сказал Келлхус, словно объясняя.
– Что… – начал Ахкеймион, но осекся, когда тварь шевельнулась, подняв остатки лица. Щупальца медленно шевелились в воздухе, словно конечности задыхающегося краба. Глаза без век уставились на человека в бесконечном ужасе.
– Что ты узнал? – наконец выдавил Ахкеймион.
Тварь пожевала безгубым ртом.
– Ах-х, – выдохнула она. – Чигра-а-а…
– Вот кто их цель, – тихо сказал Келлхус.
«Беда близится, Чигра. Ты слишком поздно обнаружил нас».
– Но кто их направляет? – вскричал Ахкеймион, сцепив руки перед собой. – Ты знаешь это?
Воин-Пророк покачал головой.
– Они обучены, и очень хорошо. Потребуются месяцы допросов. А то и больше.
Ахкеймион кивнул. Будь у них время, понял он, Келлхус смог бы выпотрошить эту тварь, овладеть ею, как он овладевал всеми. Он очень тщателен, очень педантичен. Даже то, как быстро он раскрыл шпиона – тварь, созданную для обмана, – показывало его… неотвратимость.
«Он не совершает ошибок».
На какое-то головокружительное мгновение злорадное бешенство овладело Ахкеймионом. Все эти годы – века! – Консульт держал их за дураков. Но теперь – теперь! Знают ли они? Чуют ли опасность, исходящую от этого человека? Или недооценивают его, как и все остальные?
Как Эсменет.
Ахкеймион сглотнул.
– Как бы то ни было, Келлхус, ты должен окружить себя лучниками с хорами. И ты должен избегать больших строений где бы то ни было…
– Ты волнуешься, – сказал Келлхус, – при виде этих тварей.
По роще пронесся ветерок, и бесчисленные лепестки закружились в воздухе, словно на незримых нитях. Ахкеймион смотрел, как один из них опустился на лобок твари. К чему держать демона здесь, среди красоты и покоя, где он подобен раковой опухоли на коже девушки? Зачем? Тот, кто создал это существо, ничего не знал о красоте… ничего.
Ахкеймион выдержал взгляд Келлхуса.
– Они беспокоят меня.
– А твоя ненависть?
Он вдруг ощутил, что все – то, чем он был и чем станет, – жаждет возлюбить этого богоподобного человека. Как не полюбить его, если одно его присутствие – спасение? Но Ахкеймион не мог забыть о близости Эсменет. О ее страсти…
– Ненависть никуда не ушла, – ответил он.
Словно подстегнутая его словами, тварь задергалась в цепях. Мускулы взбугрились под сожженной солнцем кожей. Цепи залязгали. Затрещали черные сучья. Ахкеймион попятился, вспомнив тот ужас со Скеаосом в катакомбах Андиаминских Высот. Конфас спас его той ночью.
Келлхус не удостоил вниманием тварь, он продолжал говорить:
– Все люди сдаются, Акка, даже если они ищут власти. Это в их природе. Вопрос лишь в том, кому именно они сдадутся.
«Твое сердце, Чигра-а… я сожру его, как яблочко…»
– Я… я не понимаю. – Ахкеймион отвел глаза от демона и встретил пронзительно-голубой взгляд Келлхуса.
– Некоторые, как Люди Бивня, отдают себя – действительно отдают себя – только Богу. Их гордость оберегает тот факт, что они преклоняют колена пред тем, кого они никогда не видели и не слышали. Они могут унизить себя без страха саморазрушения.
«Я сожру…»
Ахкеймион поднял дрожащую руку, прикрываясь от солнца, чтобы увидеть лицо Воина-Пророка.
– Бог лишь испытывает, – продолжал Келлхус, – но не разрушает.
– Ты сказал «некоторые», – сумел наконец выговорить Ахкеймион. – А что с остальными?
Краем глаза он видел, что лицо твари собралось, как сжатый кулак.
– Они подобны тебе, Акка. Они предаются не Богу, а себе подобным. Мужчине. Женщине. Когда один предает себя другому, не нужно оберегать гордость. Это выше закона, здесь нет правил. А страх разрушения есть всегда, даже если в него и не веришь по-настоящему. Любящие ранят друг друга, унижают и бесчестят, но никогда не испытывают, Акка. Если они по-настоящему любят друг друга.
Тварь билась в цепях, словно зажатая в незримом гневном кулаке.
Внезапно в голове Ахкеймиона как будто зажужжали пчелы.
– Зачем ты мне это рассказываешь?
– Потому что ты цепляешься за надежду, будто она испытывает тебя. Но это не так.
На одно безумное мгновение ему показалось, что на него огромными испытующими глазами смотрит Инрау или юный Пройас. Ахкеймион ошеломленно заморгал.
– Так, значит, вот что ты хочешь сказать? Она убивает меня? Ты убиваешь меня?
Тварь издавала какие-то хрюкающие звуки, словно совокуплялась. Железо скрежетало и звенело.
– Я говорю, что она все еще тебя любит. А я просто взял то, что мне дали.
– Так верни! – рявкнул Ахкеймион. Его трясло. Дыхание разрывало ему горло.
– Ты забыл, Акка. Любовь как сон. Любовь не добудешь силой.
Это были его собственные слова. Он сказал их в ту самую ночь, когда они впервые сидели у костра вместе с Келлхусом и Серве под стенами Момемна. К Ахкеймиону вернулось изумление той ночи – ощущение, что он обрел нечто ужасающее и неотвратимое. И глаза, похожие на лучистые драгоценные камни, втоптанные в грязь мира, смотрели на него поверх языков пламени – те же глаза, что взирали на него сейчас… Но сейчас их разделял иной огонь.
Тварь взвыла.
– Было время, когда ты блуждал, – продолжал Келлхус. В его голосе таились отзвуки грозы. – Было время, когда ты думал: нет смысла, есть одна любовь. Нет мира, есть…
И Ахкеймион услышал свой шепот:
– Только она…
Эсменет. Блудница из Сумны.
Даже сейчас его взор горел убийством. Он опускал веки и снова видел их вместе: глаза Эсменет распахнуты от блаженства, рот открыт, спина выгнута, кожа блестит от пота… Стоит сказать слово – и все будет кончено. Стоит начать Напев – и мир сгорит. Ахкеймион это знал.
– Ни я, ни Эсменет не можем освободить тебя от страданий, Акка. Ты сам разрушаешь себя.
Эти обезоруживающие глаза! Что-то внутри Ахкеймиона сжималось под его взглядом, заставляло сдаться. Он не должен смотреть!
– О чем ты говоришь! – воскликнул Ахкеймион.
Келлхус стал тенью под рассеченным ветвями солнцем. Потом он повернулся к твари, корчившейся на дереве, и его лицо высветили яркие лучи.
– Вот, Акка. – В его словах была пустота, словно они – пергамент, на котором Ахкеймион мог написать все, что угодно. – Вот твое испытание.
– Мы сдерем мясо с твоих костей! – выла тварь. – Твое мясо!
– Ты, Друз Ахкеймион, – адепт Завета.
Когда Келлхус ушел, Ахкеймион, спотыкаясь, добрел до ближайшего дольмена и прислонился к нему спиной. Его вырвало на траву. Затем он побежал сквозь рощу цветущих деревьев, мимо стражи у портика. Он нашел какой-то дворик в колоннах, пустую нишу. Ни о чем не думая, он забился в тень между стеной и колонной. Он обхватил себя руками за плечи, подогнул колени, но чувство защищенности не приходило.
Нигде не спрячешься. Нигде не скроешься.
«Меня считали мертвым! Откуда же они знали?»
Ведь он пророк… Разве не так?
Как же он мог не знать? Как…
Ахкеймион рассмеялся, уставившись безумными глазами на темный геометрический узор на потолке. Он провел рукой по лбу, по волосам. Безликая тварь продолжала корчиться и выть где-то в отдалении.
– Год первый, – прошептал он.
Говорю вам, вина – лишь в глазах обвинителя. Такие люди знают, даже отрицая это, почему столь часто убийство служит им отпущением грехов. Истинное преступление касается не жертвы, а свидетеля.
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Карасканд
Слуги и чиновники с воплями разбегались перед Найюром, который медленно шагал мимо них со своей заложницей. Во дворце били тревогу, слышались крики, но никто из этих дураков не знал, что делать. Он спас их драгоценного пророка. Разве это не делало божественным и его самого? Он бы рассмеялся, если бы в его смехе не звенела сталь. Если бы они только знали!
Он остановился на пересечении выложенных мрамором коридоров и встряхнул девушку, схватив ее за глотку.
– Куда? – прорычал он.
Она всхлипывала и задыхалась, ее глаза, полные панического ужаса, смотрели вправо. Эта кианская рабыня, которую он похитил, больше беспокоилась о своей шкуре, чем о душе. Души заудуньяни уже отравлены.
Дунианским ядом.
– Двери! – хватая ртом воздух, крикнула девушка. – Там… Там!
Ее шея удобно умещалась в его руке, как шея кошки или маленькой собаки. Это напомнило Найюру странствия его прежней жизни, когда он душил тех, кого насиловал. Но эту рабыню он не хотел. Найюр ослабил хватку и глядел, как девушка, спотыкаясь, побежала назад, а затем упала с задранной юбкой на черный мраморный пол.
Из галереи за его спиной послышались крики.
Он бросился к двери, которую указала рабыня. Пинком распахнул ее.
Посередине детской стояла колыбель, вырезанная из дерева, похожего на черный камень. Высотой ему по грудь, она была укрыта кисеей, что свисала с крюка, ввинченного в расписной потолок. Комнату с золотисто-коричневыми стенами заливал приглушенный свет ламп. Здесь пахло сандалом и было очень чисто.
Когда Найюр двинулся к резной колыбели, все вокруг словно замерло. Его шаги не оставляли следов на ковре, где был выткан город. Огоньки светильников затрепетали, но не более того. Найюр встал так, чтобы колыбель оказалась между ним и входом в комнату, и раздвинул кисею.
Моэнгхус.
Белокожий. Совсем маленький, тянет в рот пальчики ног. Глаза пустые и плавающие, младенческие. Пронзительная белизна и голубизна степи.
«Мой сын».
Найюр протянул два пальца, посмотрел на шрамы, охватывающие предплечье. Младенец замахал ручонками и как будто случайно схватил пальцы Найюра. Его хватка была крепкой, как отцовское или дружеское пожатие в миниатюре. Вдруг его личико побагровело, сердито сморщилось. Он пустил слюни, захныкал.
Зачем дунианин оставил этого ребенка? Найюр не понимал. Что он увидел, когда посмотрел на младенца? Какая ему польза от мальчика?
Мир и душа ребенка связаны воедино, без разрыва и промежутка. Без обмана. Без языка. Ребенок плачет просто потому, что хочет есть. И Найюр вдруг понял: если он покинет этого ребенка, мальчик станет айнрити. А если он его заберет, украдет, ускачет с ним в степь – ребенок вырастет скюльвендом. От этой мысли у Найюра зашевелились волосы на голове, ибо здесь была магия, рок.
Дитя не вечно будет плакать только от голода. Разрыв между душой и миром станет шире, и пути для выражения желаний этой души умножатся, станут бесконечными. Голод, который ныне един, расплетется на пряди похоти и надежды, завяжется в тысячи узлов страха и стыда. Мальчик будет зажмуриваться при виде поднятой карающей длани отца и вздыхать от нежного прикосновения матери. Все зависит от обстоятельств. Айнрити или скюльвенд…
Неважно.
И вдруг Найюр понял, как смотрит на ребенка дунианин: он видит мир людей-младенцев, чьи крики сливаются в слова, языки, нации. Он видит промежуток между душой и миром, он умеет ходить тысячами путей. Вот в чем его магия, его чары: Келлхус умеет закрывать этот разрыв, отвечать на плач. Соединять души и их желания.
Как до него умел его отец. Моэнгхус.
Ошеломленный Найюр смотрел на брыкающегося младенца, ощущал хватку крохотной ручки на своих пальцах. Он понял, что дитя его чресел одновременно было его отцом. Это его исток, а сам он, Найюр урс Скиоата, – всего лишь одна из вероятностей. Плач, превратившийся в хор мучительных криков.
Он вспомнил усадьбу в Нансурии, горевшую так ярко, что ночь вокруг казалась еще более черной. Его двоюродные братья смеялись, когда он поймал младенца на острие меча…
Он отнял свой палец. Моэнгхус всхлипнул и затих.
– Ты чужой, – проскрежетал Найюр, поднимая покрытый шрамами кулак.
– Скюльвенд! – раздался крик.
Найюр обернулся и на пороге соседней комнаты увидел шлюху колдуна. Мгновение они просто смотрели друг на друга, одинаково ошеломленные.
– Ты не сделаешь этого! – вскричала женщина пронзительным от ярости голосом.
Эсменет вошла в детскую, и Найюр попятился. Он не дышал, словно больше не нуждался в воздухе.
– Это все, что осталось от Серве, – сказала она. Голос ее был тихим, умиротворяющим. – Все, что осталось. Свидетельство ее существования. Неужели ты и это у нее отнимешь?
«Доказательство ее существования».
Найюр в ужасе смотрел на Эсменет, затем перевел взгляд на младенца – розового на шелковых голубых пеленках.
– Но его имя! – услышал он чей-то крик. Слишком бабий, слишком бессильный, чтобы принадлежать Найюру.
«Со мной что-то не так… Что-то не так…»
Эсменет нахмурилась и хотела что-то сказать, но тут в комнату через обломки двери, высаженной Найюром, влетел первый стражник в зелено-золотом мундире Сотни Столпов.
– Мечи в ножны! – закричала Эсменет, когда солдаты ввалились в комнату.
Караульные воззрились на нее с недоумением.
– В ножны! – повторила она.
Стражники опустили мечи, хотя по-прежнему сжимали рукояти. Офицер попытался возразить, но Эсменет яростным взглядом заставила его замолчать.
– Скюльвенд пришел преклонить колена, – сказала она, повернув свое накрашенное лицо к Найюру, – и почтить первородного сына Воина-Пророка.
И Найюр осознал, что уже стоит на коленях перед колыбелью, а глаза его широко раскрыты, сухи и пусты.
Ему казалось, что он никогда не встанет.
Ксинем сидел за старым столом Ахкеймиона и слепо глядел на стену с почти осыпавшейся фреской: кроме пронзенного копьем леопарда, чьих-то глаз и конечностей, ничего не разобрать.
– Что ты делаешь? – спросил он.
Ахкеймион постарался не обращать внимания на предостерегающий тон друга. Он обращался к своим жалким пожиткам, разбросанным на кровати.
– Я уже говорил тебе, Ксин… Я складываю вещи. Перебираюсь во дворец Фама.
Эсменет всегда насмехалась над тем, как он собирается, составляя список вещей, которых всего-то было по пальцам перечесть. «Подоткни тунику, – говаривала она. – А то забудешь свои маленькие штучки».
Похотливая сука… Кем еще она может быть?
– Но Пройас простил тебя.
На сей раз Ахкеймион обратил внимание на тон маршала, и он вызвал у него гнев вместо сочувствия. Ксинем теперь занят только одним – он пьет.
– Зато я не простил Пройаса.
– А я? – спросил Ксинем. – А что будет со мной?
Ахкеймион поежился. Пьяницы всегда как-то особенно произносят слово «я». Он обернулся, стараясь не забыть о том, что Ксинем – его друг… единственный друг.
– Ты? – переспросил он. – Пройас до сих пор нуждается в твоих советах, твоей мудрости. Для тебя есть место рядом с ним. Но не для меня.
– Я не это имел в виду, Акка.
– Но почему я…
Ахкеймион осекся. Он понял, что на самом деле имел в виду его друг. Ксинем обвинял Ахкеймиона в том, что тот его бросает. Даже сейчас, после всего случившегося, Ксинем осмеливался обвинять его. Ахкеймион вернулся к своим сборам.
Словно его жизнь и без того не была сущим безумием.
– Почему бы тебе не поехать со мной? – проговорил он и поразился неискренности собственных слов. – Мы можем… мы можем поговорить… с Келлхусом.
– Зачем я Келлхусу?
– Не ему – тебе, Ксин. Тебе нужно поговорить с ним. Тебе необходимо…
Ксинем сумел бесшумно выбраться из-за стола и навис над Ахкеймионом – косматый, жуткий, и не только из-за своего увечья.
– Поговорить с ним! – взревел он, хватая друга за плечи и встряхивая. Ахкеймион вцепился в его руки, но они были тверды как камень. – Я умолял тебя! Помнишь? Я умолял тебя, а ты смотрел, как они вырывают мои проклятые глаза! Мои глаза, Акка! У меня больше нет моих гребаных глаз!
Ахкеймион упал на жесткий пол и отползал назад. Его лицо было забрызгано слюной.
Могучий мужчина рухнул на колени.
– Я не вижу-у-у! – провыл он. – Мне не хватает мужества, не хватает мужества…
Несколько мгновений он молча вздрагивал, затем замер. Когда Ксинем снова заговорил, голос его звучал хрипло, он необъяснимым образом изменился. То был голос прежнего Ксинема, и это ужаснуло Ахкеймиона.
– Ты должен поговорить с ним обо мне, Акка. С Келлхусом…
У Ахкеймиона не осталось ни сил, ни надежды. Его словно притянули к полу, связав собственными кишками.
– Что я должен сказать ему?
Первый утренний свет на трепещущих веках. Вкус первого вздоха. Щека на подушке, онемевшая после сна. Это – и только это – связывало Эсменет с той женщиной, шлюхой, какой она прежде была.
Иногда она забывала. Иногда она просыпалась с прежними ощущениями: беспокойство, струящееся по телу, духота постели, жажда плоти. Однажды ей даже послышался стук молотков в лудильной мастерской на соседней улице. Она резко поднималась, и муслиновые покрывала скользили по ее коже. Она моргала, всматривалась в изображения героических подвигов на стенах полуосвещенной комнаты и останавливала взгляд на своих рабынях – трех кианских девочках-подростках, – распростершихся лицом вниз в знак покорности.
Сегодня было точно так же. Растерянно прищурившись, Эсменет встала и отдалась их хлопотливым рукам. Они щебетали на своем странном убаюкивающем языке и переходили на ломаный шейский только тогда, когда их тон заставлял Эсменет вопросительно посмотреть на кого-то из них – обычно это была Фанашила. Рабыни расчесывали волосы Эсменет костяными гребнями, растирали ее ноги и руки быстрыми ладошками, затем терпеливо ждали, пока она помочится за ширмой. Потом они вели ее в ванну в соседней комнате, натирали мылом, затем маслом и делали массаж.
Как всегда, Эсменет принимала их услуги со спокойным удивлением. Она была щедра на благодарности и радовала девушек выражением своего удовольствия. Эсменет знала, что они слышали все сплетни, ходившие среди рабов. Они понимали, что рабство имеет собственную иерархию и привилегии. Будучи рабынями царицы, девочки сами становились царицами для остальных слуг. Может быть, это поражало их не меньше, чем саму Эсменет удивляло ее положение.
Она вышла из ванной с легким головокружением, расслабленная и полная туманного ощущения легкости бытия, которое рождает только горячая вода. Рабыни одели ее, затем занялись волосами, и Эсменет посмеялась над их шутками. Иэль и Бурулан с беспечной безжалостностью поддразнивали Фанашилу – та всегда была непробиваемо серьезна, а это обычно делает человека мишенью для бесконечных насмешек. Наверное, они намекают на какого-то юношу, подумала Эсменет.
Когда девушки закончили, Фанашила пошла в детскую, а Иэль и Бурулан, все еще хихикая, повели Эсменет к туалетному столику с косметикой – такое изобилие ей и не снилось в Сумне. Любуясь всеми этими кисточками, красками, пудрами, она винила себя за проснувшуюся жадность к вещам.
«Я заслужила это», – думала она и ругала себя за слезы, выступающие на глазах.
Иэль и Бурулан замолчали.
«Это больше… больше того, что можно отнять».
С восхищением глядя на свое отражение, Эсменет видела тот же восторг в глазах рабынь. Она была прекрасна – прекрасна как Серве, только с темными волосами. Эсменет почти поверила, что усилия множества людей, сделавших из нее эту экзотическую красавицу, стоили того. Она почти поверила, что все это – настоящее.
Любовь к Келлхусу цеплялась за ее душу, как воспоминание о тягостном преступлении. Иэль погладила госпожу по щеке – она была самой разумной из служанок и прежде всех замечала печаль Эсменет.
– Красивая, – проворковала она, устремив на хозяйку внимательный взор. – Как богиня.
Эсменет сжала ее руку, затем потянулась к своему все еще плоскому животу.
«Это настоящее».
Вскоре они закончили, а Фанашила вернулась с Моэнгхусом и Опсарой, его кормилицей. Затем явились рабы с кухни и принесли завтрак. Эсменет позавтракала в залитом солнцем портике, между делом расспрашивая Опсару о сыне Серве. В отличие от личных рабынь Эсменет, Опсара вечно подсчитывала все, чем услужила своим новым хозяевам, – каждый шаг, каждый ответ на вопросы, каждую выполненную работу. Иногда ее просто распирало от наглости, но она удерживалась на грани непослушания. Эсменет давно заменила бы ее, не будь кормилица так предана Моэнгхусу. Опсара считала его таким же рабом, как она сама, невинным дитятей, которого надо защитить от хозяев. Пока он сосал ее грудь, она напевала ему невыразимо прекрасные песни.
Опсара не скрывала, что презирает Иэль, Бурулан и Фанашилу. Девушки посматривали на кормилицу со страхом, хотя Фанашила порой осмеливалась фыркать в ответ на ее замечания.
После завтрака Эсменет забрала Моэнгхуса и вернулась к своей постели под балдахином. Некоторое время она просто сидела, держа ребенка на коленях и глядя в его бессмысленные глазки. Она улыбнулась, когда он крошечными ручонками схватился за свои крошечные ножки.
– Я люблю тебя, Моэнгхус, – проворковала она. – Да-да-да-да-да-а-а.
Все равно это казалось сном.
– Никогда больше ты не будешь голодать, милый мой. Я обещаю… Да-да-да-да-да-а-а!
Моэнгхус радостно заверещал от щекотки. Она рассмеялась, усмехнулась в ответ на суровый взгляд Опсары, а затем подмигнула, глянув на сияющие лица своих рабынь.
– Скоро у тебя будет маленький братик. Ты знаешь? Или сестричка… И я назову ее Серве, как твою маму. Да-да-да-да-да-а-а!
Потом она встала и отдала ребенка Опсаре, давая понять, что сейчас уходит. Все упали на колени, исполняя утренний ритуал покорности – девушки так, словно это их любимая игра, а Опсара – словно ее руки и ноги вязли в песке.
Глядя на них, Эсменет впервые после встречи в саду подумала об Ахкеймионе.
Она наткнулась на Верджау: он шел по коридору в свой кабинет, нагруженный множеством свитков и табличек. Пока Эсменет поднималась на возвышение, он раскладывал свои материалы. Писцы уже заняли места у ее ног, на коленях перед невысокими пюпитрами, которые так любили кианцы. Верджау пристроил отчет на сгибе локтя и встал между ними на расстоянии нескольких шагов – прямо на дерево, вытканное на алом ковре.
– Прошлой ночью были задержаны двое тидонцев, они писали ортодоксальные призывы на стенах казарм Индурум.
Верджау выжидающе посмотрел на Эсменет. Писцы быстро записали его слова, и их перья замерли.
– Кто они по положению? – спросила она.
– Из касты слуг.
Подобные инциденты всегда внушали ей невольный страх – не перед тем, что может случиться, но перед тем, какой из этого следует вывод. Почему они упорствуют?
– Значит, они не умеют читать.
– Возможно, они перерисовывали значки, написанные для них кем-то на обрывке пергамента. Похоже, им заплатили. Кто именно – они не знают.
Несомненно, это нансурец. Очередная мелкая месть Икурея Конфаса.
– Довольно, – ответила Эсменет. – Пусть их выпорют и вышлют.
Легкость, с какой слова слетели с ее губ, ужасала Эсменет. Один ее вздох – и эти люди, эти жалкие дураки могли бы умереть в муках. Вздох, который мог стать чем угодно – стоном наслаждения, удивленным вскриком, словом сострадания…
Это и есть власть, поняла Эсменет: слово превращается в дело. Стоит ей сказать – и мир будет переписан. Прежде ее голос рождал лишь прерывистые вздохи, подгоняющие семяизвержение. Прежде ее крики могли лишь предвосхищать несчастья и обольщать, выманивая ничтожную милость. Теперь же ее голос сам стал милостью и несчастьем.
От этих мыслей у нее закружилась голова.
Она смотрела, как писцы записывают ее приговор. Эсменет быстро научилась скрывать свое ошеломление. Она снова поймала себя на том, что прижимает руку – левую руку с татуировкой – к животу, словно то, что зрело в ее утробе, было священным даром для всего сущего. Может, весь мир вокруг – ложь, но ребенок в ней… Ничто другое не дает женщине большей уверенности, даже если она очень боится.
Какое-то мгновение Эсменет наслаждалась ощущением тепла под ладонью, уверенная, что это всплеск божественности. Роскошь, власть – мелочи по сравнению с другими, внутренними переменами. Ее чрево, бывшее постоялым двором для бесчисленных мужчин, отныне стало храмом. Ее ум, прежде пребывавший во мраке невежества и непонимания, стал маяком. Ее сердце, прежде бывшее помойкой, стало алтарем для Воина-Пророка.
Для Келлхуса.
– Граф Готьелк, – продолжал Верджау, – трижды ругал нашего господина.
Она отмахнулась:
– Дальше.
– При всем моем уважении, госпожа, мне кажется, что это дело заслуживает большего внимания.
– Скажи мне, – раздраженно спросила Эсменет, – а кого граф Готьелк не ругал? Вот когда он перестанет прохаживаться по поводу нашего владыки и господина, тогда я буду беспокоиться.
Келлхус предупреждал ее насчет Верджау. Этот человек недолюбливает тебя, говорил он, потому что ты женщина. И из природной гордости. Но поскольку и Эсменет, и Верджау понимали и принимали бессилие последнего, их отношения стали скорее соперничеством брата и сестры, а не противостоянием врагов. Странно иметь дело с людьми и знать, что никаких тайн не утаишь, никаких мелочей не скроешь. На взгляд постороннего, их противостояние было помпезным, даже трагическим. Но между собой они никогда не думали о том, что скажут другие, – ведь Келлхус был уверен, что они все понимают.
Эсменет одарила Верджау извиняющейся улыбкой.
– Прошу, продолжай.
Он недоуменно кивнул.
– Среди айнонов еще одно убийство. Некто Аспа Мемкумри, из людей господина Ураньянки.
– Багряные Шпили?
– Наш осведомитель утверждает, что так.
– Осведомитель… ты имеешь в виду Неберенеса. – Когда Верджау кивнул, она сказала: – Приведи его ко мне завтра утром… тайно. Нам нужно точно узнать, что они делают. А пока я переговорю с нашим владыкой и господином.
Лысый наскенти отметил что-то на восковой дощечке, затем продолжил:
– Граф Хулвагра был замечен за отправлением запрещенного обряда.
– Пустяки, – ответила она. – Наш господин не запрещает своим слугам иметь суеверия. В основе верности лежит не страх, Верджау. Особенно если речь идет о туньерах.
Снова росчерк пера, повторенный всеми писцами.
Секретарь перешел к следующему пункту, на сей раз не поднимая глаз.
– Новый визирь Воина-Пророка, – сказал он бесцветным голосом, – кричал в своих покоях.
У Эсменет перехватило дыхание.
– Что он кричал? – осторожно спросила она.
– Никто не знает.
Думать об Ахкеймионе всегда было немного горько.
– Я сама с ним поговорю… Ты понял?
– Понял, госпожа.
– Что-нибудь еще?
– Только списки.
Келлхус призвал Людей Бивня следить за своими вассалами и вообще всеми людьми, даже самыми знатными, и доносить о любых несоответствиях в поведении или характере – обо всем, что могло указать на подмену человека шпионом-оборотнем. Имена таких подозреваемых заносили в списки. Каждое утро десятки, если не сотни айнрити собирались и проходили пред всевидящими очами Воина-Пророка.
Из тысяч, попавших под подозрение, один убил посланных за ним людей, двое исчезли до ареста, одного воины из Сотни Столпов схватили для допроса, а еще одного – барона из людей палатина Чинджозы – пока оставили в покое, надеясь раскрыть крупный заговор. Приходилось действовать тупо и грубо, но другого способа – чтобы не подставить при этом Келлхуса – у них не было. Из тридцати восьми шпионов-оборотней, уже обнаруженных Келлхусом, были схвачены или убиты менее десятка. Оставалось лишь одно: ждать, пока они проявятся сами.
– Пусть шрайские рыцари соберут всех вместе, как всегда.
Выслушав отчеты, Эсменет прошлась вокруг западной террасы, чтобы насладиться солнечным светом и поприветствовать – пусть издалека – десятки льстецов, собравшихся на крышах внизу. Это внимание и раздражало, и возбуждало ее. Когда Эсменет приходила в отчаяние от своей бесполезности, она пыталась придумать, чем отплатить людям за их удивительное терпение. Вчера она послала гвардейцев раздавать хлеб и суп. Сегодня – хвала Момасу за ветерок с моря! – она бросила вниз два алых покрывала: они извивались, как угри в воде, пока летели. Эсменет рассмеялась, когда толпа кинулась к ним.
Потом она наблюдала за полуденным покаянием вместе с тремя наскенти. Обычно этот обряд применялся для отпущения грехов ортодоксов, выступавших против Воина-Пророка. Но вопреки ожиданиям, многие Люди Бивня стали возвращаться, некоторые по два и три раза, на другой день или через день. Даже заудуньяни – включая тех, кто прошел первое таинство Погружения, – приходили и заявляли о том, что поддались сомнениям, злобе или чему-то еще во время осады. В результате собиралось так много людей, что наскенти стали проводить ритуал покаяния за пределами дворца Фама.
Кающиеся подходили к судьям, раздевались до пояса и строились длинными неровными рядами, потом опускались на колени. Их спины блестели в лучах садящегося солнца. И пока наскенти читали молитвы, судьи методично шли между кающимися, ударяя каждого три раза ветвью Умиаки. С каждым ударом они восклицали:
– За раны, которые исцеляют!
– За отнятое, которое будет отдано!
– За проклятие, которое спасет!
Эсменет ломала руки, глядя на то, как поднимаются и опускаются черные ветви. Она страдала от вида крови, хотя по большей части люди получали лишь ссадины. Их спины с худыми торчащими ребрами и позвонками казались такими хрупкими. Но как они смотрели на нее! Как на рубеж, отмечающий расстояние, неодолимое без этих ударов. Это больше всего тревожило Эсменет. Когда судьи наносили удар, некоторые кающиеся выгибались, и на их лицах появлялось выражение, которое хорошо знали шлюхи, но ни одна женщина не могла понять до конца.
Отводя взгляд, Эсменет мельком заметила Пройаса в самых задних рядах. Почему-то он казался ей более обнаженным, чем остальные. Охваченная застарелой враждой, она гневно посмотрела на него, и он не выдержал ее взгляда. Когда судьи прошли мимо него, он спрятал лицо в ладонях, содрогаясь от рыданий. К своему ужасу, Эсменет поймала себя на мысли: интересно, о ком он сокрушается – о Келлхусе или об Ахкеймионе?
Она не присутствовала на вечерней церемонии Погружения, решив в одиночестве поужинать у себя. Ей сказали, что Келлхус очень занят нынешним походом Священного воинства на Ксераш, поэтому она ужинала, обмениваясь шутками с рабынями, и заняла сторону Фанашилы в споре, как она поняла, о цветных поясах. Для разнообразия подразним Иэль, подумала Эсменет.
Потом она заглянула в детскую проведать Моэнгхуса и направилась в свою личную библиотеку…
Где недавно обосновался Ахкеймион.
Архитектура дворца Фама была невероятно пышной и экстравагантной. Каждый его угол, отделанный лучшим мрамором, выдавал склонность кианцев к красоте и элегантности. Все было роскошно – от бронзовых вычурных решеток на окнах до вставок перламутра, подчеркивающих островерхие арки. Дворцовый комплекс представлял собой радиальную сеть двориков, пристроек и галерей, становящихся все выше по мере того, как строение взбиралось на холм. Келлхус с супругой занимали ряд комнат на самой вершине – высшей точке Карасканда, как любила повторять себе Эсменет, – откуда открывался вид на яблоневый сад с зубцами древних камней. Это, говорил Келлхус, делает их уязвимыми для необычных способов нападения. Колдовству не мешают ни высота, ни стены. Именно поэтому Ахкеймиону приходится жить так болезненно близко.
Достаточно близко, чтобы ветер доносил до него ее плач.
«Акка…»
Она остановилась перед обшитой деревянными панелями дверью, вдруг осознав, как далеко ушла, чтобы отогнать мысли о нем. Он не был настоящим, когда впервые пришел к ней той ночью. Нет. Он стал настоящим, когда она мельком заметила его в яблоневом саду. Но он казался опасным. Словно одним своим видом способен уничтожить все, что случилось с тех пор, как Священное воинство выступило из Шайгека.
Как может один взгляд на былое стереть прошедшие годы?
«Что я делаю?»
Опасаясь, что не выдержит, Эсменет постучала левой рукой в дверь. Она глядела на синих змей, вытатуированных на запястье. Какой-то миг, пока дверь не отворилась, она была уверена, что увидит за порогом не Ахкеймиона, а Сумну. Она чувствовала холодный кирпичный подоконник той комнаты под своими нагими бедрами. А еще она вспомнила нутром, каково это – быть товаром.
Затем перед ней возникло лицо Ахкеймиона, чуть постаревшее, но по-прежнему суровое и волнующее, каким она его помнила. В расчесанной бороде прибавилось седины, и белые пряди складывались в подобие ладони. Его глаза… в них проглядывало что-то незнакомое.
Никто не произнес ни слова. Неловкость ледяным комком встала у нее в горле.
«Он живой… он и правда живой».
Эсменет боролась с желанием прикоснуться к нему. Она ощущала запах реки Семпис, горечь черных ив на горячем шайгекском ветру. Она видела, как Ахкеймион ведет своего печального мула, исчезая вдали навсегда, как она тогда думала.
«Что же снова привело тебя ко мне?»
Затем взгляд Ахкеймиона опустился на ее живот, задержался там на мгновение. Эсменет отвела глаза, сердито посмотрев на стены с книжными шкафами у него за спиной.
– Я пришла за «Третьей аналитикой рода человеческого».
Ахкеймион подошел к ряду шкафов у южной стены. Достал большой фолиант в потрескавшемся кожаном переплете, взвесил в руках. Попытался усмехнуться, но в глазах не было веселья.
– Входи, – сказал он.
Она сделала четыре осторожных шажка за порог. В комнате веял его запах. Слабый мускусный запах, который Эсменет всегда связывала с колдовством. Кровать стояла на том месте, где прежде было ее любимое кресло, – там она впервые прочла «Трактат».
– Однако… Его перевели на шейский, – заметил Ахкеймион, оценивающе поджимая нижнюю губу. – Для Келлхуса?
– Нет. Для меня.
Она хотела сказать это с гордостью, но вышло язвительно.
– Он научил меня читать, – более осторожно объяснила она. – В наших скитаниях по пустыне, между прочим.
Ахкеймион побледнел.
– Читать?
– Да… Представь себе, научил женщину.
Он нахмурился, как будто от смущения.
– Старый мир умер, Акка. Старые законы мертвы. Да ты и сам знаешь.
Ахкеймион заморгал, словно его ударили, и она поняла: он хмурится от ее тона, а не от слов. Он никогда не презирал женщин.
Ахкеймион посмотрел на выпуклые буквы на обложке. В том, как он провел по ним пальцем, была забавная и милая почтительность.
– Айенсис – мой старый друг, – сказал он, передавая книгу. На сей раз его улыбка была искренней, но испуганной. – Будь с ним ласкова.
Избегая прикосновения, она взяла книгу из его рук и почувствовала комок в горле.
На миг их взгляды встретились. Она хотела чем-то ответить – благодарностью или глупой шуткой, как прежде, – но вместо этого пошла к двери, прижимая книгу к груди. Слишком много былых радостей. Слишком много привычек, которые могут бросить Эсменет в его объятия.
И, будь он проклят, он это знал! Он использовал это.
Ахкеймион произнес ее имя, и Эсменет застыла на пороге. Когда она обернулась, страдальческое выражение его лица заставило ее опустить глаза.
– Я… – начал он. – Я был твоей жизнью. Я знаю, что это так, Эсми.
Эсменет закусила губу, не желая поддаваться инстинкту обмана.
– Да, – сказала она, глядя на выкрашенные в синий цвет пальцы своих ног. По какой-то извращенной логике она решила, что завтра утром прикажет Иэль изменить цвет.
«Что он для меня значит? Его сердце было разбито задолго до того…»
– Да, – повторила Эсменет. – Ты был моей жизнью. – Она посмотрела на Ахкеймиона устало, а не гневно, как хотела. – А он стал моим миром.
Она бросала взоры на широкую равнину его груди, спускаясь по ложбине живота к мягкому золоту лобка, где находила его суть, сияющую в соблазнительном полумраке между простыней. Он казался ей необъятным, когда она ложилась щекой на его плечо. Как новый мир, манящий и пугающий.
– Я виделась с ним вечером.
– Я знаю. Ты сердилась…
– Не на него.
– На него.
– Но почему? Он ведь просто любит меня, и больше ничего!
– Мы предали его, Эсми. Ты предала его.
– Но ты говорил…
– Существуют грехи, Эсми, которые даже Бог не может отпустить. Только обиженный.
– О чем ты говоришь!
– Я говорю о том, почему ты на него злишься.
С ним всегда было так. Он всегда говорил о том, что находится вне человеческого разумения. Словно Эсменет – как любой другой мужчина, женщина, дитя – каждый раз просыпалась, чтобы ощутить себя выброшенной на берег, и только он мог объяснить, что случилось.
– Он не простит, – прошептала она.
В его взгляде была какая-то нерешительность, необычная для Келлхуса и потому пугающая.
– Он не простит.
Великий магистр Багряных Шпилей обернулся. Он был слишком ошеломлен, чтобы скрыть изумление, и слишком пьян, чтобы вполне выразить его.
– Ты жив, – сказал он.
Ийок молча застыл на пороге. Элеазар обвел взглядом битую посуду и остывающие лужи кроваво-красного вина. Его глаза побагровели. Он фыркнул не то насмешливо, не то с отвращением, затем снова повернулся к балюстраде. Оттуда открывался вид на дворец Фама, сумрачно и загадочно возвышавшийся на холме.
– Когда Ахкеймион вернулся, – процедил он, – я решил, что ты мертв. – Он наклонился вперед, потом снова оглянулся на призрак. – Более того. – Он поднял палец. – Я надеялся, что ты мертв.
– Что случилось, Эли?
Элеазар был готов рассмеяться.
– А ты не видишь? Падираджа мертв. Священное воинство вот-вот выступит на Шайме… Мы попираем стопой выю врага.
– Я говорил с Саротеном, – бесстрастно сказал Ийок, – и с Инрумми.
Протяжный вздох.
– Тогда ты знаешь.
– Честно говоря, мне трудно в это поверить.
– Поверь. Консульт действительно существует. Мы смеялись над Заветом, но на самом деле сами были шутами.
Долгая укоризненная тишина. Ийок всегда призывал серьезнее относиться к Завету. И понятно, почему… теперь понятно. Они полагали, что Псухе – лишь тупой инструмент, слишком грубый и не способный сделать ничего опасного вроде этих… демонов.
«Чеферамунни! Сарцелл!»
Перед его мысленным взором возник скюльвенд, окровавленный и величественный, поднимающий безликую голову демона для всеобщего обозрения. Элеазар услышал рев толпы.
– А князь Келлхус? – спросил Ийок.
– Он пророк, – тихо ответил Элеазар.
Он наблюдал за Келлхусом. Он видел его после снятия с креста – видел, как тот сунул руку себе в грудь и вырвал свое проклятое сердце!
«Какой-то фокус… иначе быть не может!»
– Эли, – начал Ийок, – наверняка это…
– Я сам говорил с ним, – перебил его магистр, – и довольно долго. Он истинный пророк, Ийок. А мы с тобой… что ж, мы прокляты. – Он скривился в болезненной усмешке. – Еще смешнее, что мы, похоже, оказались не на той стороне.
– Прошу тебя! – взмолился его собеседник. – Как ты можешь…
– О, я знаю. Он видит то, что способен видеть только Бог.
Магистр резко повернулся к глиняному кувшину, схватил его и встряхнул в надежде услышать красноречивый плеск вина. Пусто. Элеазар бросил кувшин в стену – вдребезги. Он улыбнулся Ийоку, застывшему в изумлении.
– Он показал мне, кто я есть. Ты знаешь эти мыслишки, эти догадки, что крысами шныряют у тебя в душе? Он ловит их, Ийок. Он ловит их и держит перед тобой за шкирку, а они верещат. А он называет их и объясняет тебе, что они значат. – Элеазар снова отвернулся. – Он видит тайны.
– Какие тайны? О чем ты, Эли?
– Ой, да не бойся. Ему плевать, трахаешь ты мальчиков или удовлетворяешь себя ручкой от метлы. Это тайны, которые ты прячешь от себя самого, Ийок. Вот в чем дело. Он видит… – Магистр поперхнулся, посмотрел на Ийока и рассмеялся. Он чувствовал, как по его щекам катятся горячие слезы. Голос стал хриплым. – Он видит, что терзает твое сердце.
«Твоя школа обречена по твоей вине».
– Ты пьян, – раздраженно сказал приверженец чанва.
Элеазар поднял руку и сделал широкий жест.
– Пойди и сам с ним поговори. Он вывернет тебя наизнанку и найдет под твоей шкурой не только мясо. Увидишь.
Глава шпионов фыркнул и пошел прочь, на ходу пнув металлическую чашу.
Великий магистр Багряных Шпилей откинулся на спинку кресла и снова обратил взор к затянутому полуденным маревом дворцу Фама. Стены, террасы, колоннады. От той части, где находились кухни, поднимался дымок. В квадратные ворота чередой втягивались кающиеся.
«Там… Он где-то там».
– Ийок! – вдруг позвал он.
– Что?
– На твоем месте я бы поостерегся того адепта Завета. – Он рассеянно потянулся к столу в поисках вина или чего-нибудь. – Сдается мне, он хочет тебя прикончить.
Если ты запачкал тунику сажей, перекрась ее в черный цвет. Это отмщение.
Вот еще один довод против предположения Готагги о том, что земля круглая. Как тогда люди могут возвышаться над своими братьями?
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Карасканд
Сухой сезон. В степи его приход предвещает множество признаков – первое появление Копья среди звезд над северным окоемом, слишком быстро скисающее молоко, первые караваны птиц в небесах.
В начале сезона дождей пастухи скюльвендов бродят по степи в поисках песчаной почвы, где трава растет быстрее. Потом дожди стихают, и пастухи перегоняют стада на более жесткую землю – там трава растет медленнее, но дольше останется зеленой. Когда горячие ветра сгоняют с неба облака, скюльвенды перемещаются туда, где есть дикие растения, от которых у скота прибавляется мяса и молока.
Эти странствия всегда привлекают к себе кого-то, кто жаждет отбить от стада упрямое животное. Своевольный бык может завести все стадо слишком далеко в степь, в широкие просторы опустошенных или вытоптанных пастбищ. В каждом сезоне какой-нибудь дурачок недосчитается лошади или коровы.
Найюр понимал, что сейчас такой дурачок – он сам.
«Я отдал ему Священное воинство».
В зале совета покойного сапатишаха Найюр занимал место на высоком ярусе амфитеатра вокруг стола совета. Он внимательно глядел на дунианина. Найюр не хотел общаться с айнрити, сидевшими рядом, но люди непрестанно заговаривали с ним, поздравляли его. Безмозглый тидонский тан даже сдуру поцеловал его колено! Они торжественно возглашали: «Скюльвенд!» – приветствуя его.
Воина-Пророка окружали изображения Кругораспятия – золото на черном. Со своего места на небольшом возвышении он взирал на сидевших за столом совета представителей Великих Имен свысока. Борода его была умащена маслом и заплетена. Золотистые волосы рассыпались по плечам. Под верхним одеянием длиной до колена на нем была белая шелковая туника, расшитая узором из серебряных листьев и серых ветвей. Вокруг пылали жаровни, и в их свете Келлхус казался текучим неземным существом, надмирным пророком, каким он и провозглашал себя. Он обводил комнату лучистым взором, и там, где останавливались его глаза, раздавались радостные восклицания и вздохи. Он дважды посмотрел на Найюра, и тот отвел взгляд, презирая себя.
«Я жалок! Жалок!»
Колдун, этот шут с бабьей душонкой, которого считали мертвым, стоял перед возвышением слева от дунианина. Поверх льняной рясы на нем было алое одеяние до щиколоток. Что ж, хотя бы не разоделся, как любовница работорговца. Но Найюр понял выражение его лица: колдун словно никак не мог поверить, что ему выпал такой жребий. Краем уха Найюр услышал слова Ураньянки, сидевшего на ряд ниже него: этот человек, Друз Ахкеймион, теперь визирь Воина-Пророка, его наставник и защитник.
Кем бы он там ни был, он выглядел слишком упитанным по сравнению с отощавшими благородными айнрити. Возможно, подумал Найюр, дунианин намерен прикрыться телом Ахкеймиона как щитом против Консульта или кишаурим, если те нападут.
Великие Имена снова восседали за столом совета, но теперь у них поубавилось надменности. Прежде они были королями и князьями, предводителями Священного воинства, а сейчас превратились в советников. Они это понимали и по большей части сидели молча и задумчиво. Лишь иногда кто-нибудь наклонялся и шептал что-то на ухо соседу.
За один день привычный мир рухнул, перевернулся с ног на голову. Все увидели чудо – Найюр слишком хорошо понимал это, – но теперь ощущали странную неуверенность. Впервые в жизни они стояли на нехоженой земле, и почти все, за малым исключением, ждали, чтобы дунианин указал им путь. Найюр некогда сам ждал того же от Моэнгхуса.
Когда последний из Малых Имен занял свое место в амфитеатре, гул приглушенных голосов улегся. Казалось, воздух звенит, как натянутые нервы собравшихся. Найюр чувствовал, что для этих людей присутствие Воина-Пророка складывалось из множества неощутимых вещей. Как могут они говорить, не молясь ему? Противоречить, не кощунствуя? Сама мысль о возможности что-то посоветовать ему выглядела тщеславной.
В храме, где на молитвы никто не отвечает, они могли считать себя благочестивыми. Теперь они чувствовали себя подобно сплетникам, вдруг увидевшим перед собой того, о ком болтали. И он может сказать им все, что угодно, швырнуть их драгоценнейшее самомнение в костер своего презрения. Что же им делать, таким набожным и тщеславным? Что им делать теперь, когда священные писания готовы заговорить?
Найюр чуть не расхохотался. Он опустил голову и сплюнул между колен на пол. Ему было безразлично, заметил ли кто-то его усмешку. Чести нет, есть только превосходство – абсолютное и необратимое.
Чести нет – но есть истина.
Айнрити свойственна невыносимая церемонность и пышность обрядов. Готиан стал читать храмовую молитву. Он напряженно выпрямился, как юноша, надевший непривычные одежды – белая ткань со сложными вставками, на каждой два золотых Бивня пересекали золотой круг. Еще один вариант Кругораспятия. Голос магистра дрожал, и один раз он даже замолчал, не справившись с чувствами.
Найюр оглядывал зал. Сердце его сжалось. Он был изумлен тем, что люди плакали, а не ухмылялись, и впервые ощутил высокую цель, объединившую собравшихся.
Он видел это. Безумную одержимость воинов у стен Карасканда, превосходившую даже ярость утемотов. Видел, как людей рвало вареной травой, когда они, шатаясь, шли вперед. Как они валились с ног, но все равно бросались на клинки язычников только для того, чтобы обезоружить врагов! Он видел, как люди улыбались – даже кричали от счастья! – когда их давили мастодонты. Он помнил, что подумал тогда: эти люди, эти айнрити – воистину Народ Войны.
Найюр помнил это – но не понимал до конца. То, что сделал дунианин, уже нельзя уничтожить. Даже если Священное воинство погибнет, слова о том, что было, останутся. Чернила обессмертят безумие. Келлхус дал этим людям больше чем обещание, больше чем вдохновение и направление. Он дал им власть. Власть над собственными сомнениями. Власть над самыми ненавистными врагами человека. Он дал им силу.
Но как ложь может сделать такое?
Мир, в котором жили айнрити, был горячечным бредом, обманом чувств. И все же, как понимал Найюр, этот мир казался им реальным, как его собственный мир был реальным для него. С одним только различием (эта мысль странно тревожила Найюра): он мог отыскать истоки их мира в глубине своего, но лишь потому, что знал дунианина. Из всех собравшихся он один имел почву под ногами, пусть и предательскую.
Внезапно все, что видел Найюр, разделилось надвое, словно два его глаза стали врагами друг другу. Готиан завершил молитву, и несколько священников начали ритуал Погружения для тех из Малых Имен, кто из-за болезни не смог принять участие в предыдущей церемонии. Перед сидящим неподвижно, словно идол, Воином-Пророком поставили чашу с пылающим маслом. Первый из посвященных – судя по заплетенным волосам, туньер – преклонил колена у треножника, затем обменялся ритуальными словами со священником, ведущим церемонию. Лицо туньера было побито оспой и войной, но глаза – как у десятилетнего мальчика: широко распахнутые в надежде и ожидании. Одним движением священник погрузил руку в горящее масло, затем обвел ею вокруг лица туньера. Какое-то мгновение человек смотрел сквозь пламя, затем второй священник накрыл его влажным полотенцем. Комната взорвалась радостными криками, и тан упал в объятия друзей. Лицо его сияло от восторга.
Для айнрити этот человек переступил незримый порог. Они наблюдали великое преображение, возвышение души к сонму избранных. Она была грязной, теперь же очистилась. И все видели это своими глазами.
Но для Найюра здесь был другой порог – между дурью и полным идиотизмом. Он видел инструмент, а не священный ритуал; механизм, как те замысловатые мельницы в Нансуре; устройство, с помощью которого дунианин перемалывает людей в то, что может переварить. И он тоже видел это своими глазами.
В отличие от остальных, на него не действовал дунианский обман. Айнрити видели события изнутри, а Найюр – снаружи. Он видел больше. Странно, как убеждения различаются вовне и внутри: то, что считаешь надеждой, истиной и любовью, вдруг оборачивается ножом или молотом – чьим-то орудием.
Орудие.
Найюр глубоко вздохнул. Некогда эта мысль терзала его. Непереносимая мысль.
Он рассеянно глядел на разворачивающийся перед ним фарс.
Айнрити, говорил ему когда-то Пройас, верят, будто судьба людей подчиняется непостижимому замыслу великих. В этом смысле, как понимал Найюр, Келлхус действительно был для них пророком. Они всегда жили как добровольные рабы, старающиеся совладать с яростью, толкавшей их против господина. Дороги их судеб были проложены извне и служили их тщеславию, позволяя им унижать себя, но при этом льстить своей огромной гордыне. Нет большей тирании, чем тирания рабов над рабами.
Но теперь среди них стоял рабовладелец. Почему бы не поработить того, кто и так раб? Так говорил Келлхус, когда они шли через пустыню. Чести в этом нет, но есть выгода. Верить в честь – значит быть внутри, в компании рабов и дураков.
Церемония закончилась. Король Карасканда Саубон встал, ибо Воин-Пророк призвал его к ответу.
– Я не пойду, – неживым голосом проговорил галеотский принц. – Карасканд мой. Я не отдам его, даже если буду проклят.
– Но Воин-Пророк требует, чтобы ты шел! – вскричал седовласый Готиан.
От того, как он произнес слова «Воин-Пророк», у Найюра волосы на затылке зашевелились. Это было жалко и недостойно. Великий магистр шрайских рыцарей, самый безжалостный враг дунианина до того, как раскрылась подмена Сарцелла, превратился в самого горячего приверженца Келлхуса. Такое непостоянство духа углубило презрение Найюра к айнрити.
– Я не пойду, – повторил Саубон.
Найюр заметил, что галеотский принц имел наглость прийти на совет в своей железной короне. Высокий, красный от загара и боевого пыла, он все равно походил на подростка, играющего в короля у ног Воина-Пророка.
– Я взял этот город мечом и не отдам его!
– Сейен милостивый! – вскричал Готьелк. – Ты взял? А как же тысячи других?
– Я отворил ворота! – с яростью ответил Саубон. – Я отдал город Священному воинству!
– Ты дал нам то, чего не смог удержать, – язвительно заметил Чинджоза. Он смотрел на железную корону, ухмыляясь, словно припомнил какую-то шутку.
– Головную боль, – добавил Готьелк, стиснув поросший седым волосом кулак. – Он дал нам головную боль.
– Я требую лишь то, что принадлежит мне по праву! – прорычал Саубон. – Пройас! Ты ведь согласился поддержать меня, Пройас!
Конрийский принц беспокойно глянул на дунианина, затем смерил взглядом беснующегося караскандского короля. Во время осады тот голодал наравне с солдатами, исхудал, отрастил бороду, как сородичи его отца, и теперь выглядел старше.
– Нет. Я не отказываюсь от своего обещания, Саубон. – Его красивое лицо исказилось от нерешительности. – Но… обстоятельства изменились.
Спор был спектаклем, все шло по плану. Слова Пройаса были тому подтверждением, хотя он никогда бы не признал этого. Только одно мнение имело значение.
Все взоры устремились на Воина-Пророка. Саубон, ярившийся перед равными, теперь казался просто наглецом – король, потерпевший поражение в собственном дворце.
– Те, кто принесет Священную войну в Шайме, – сказал Воин-Пророк, словно ножом отрезал, – должны действовать свободно.
– Нет, – хрипло выдохнул Саубон. – Пожалуйста, нет…
Сначала Найюр не понял его, но затем осознал, что дунианин вынудил Саубона выбрать себе проклятие. Он дает им право выбора только для того, чтобы взять их под контроль. Какая безумная проницательность!
Воин-Пророк покачал львиной головой.
– Здесь ничего нельзя сделать.
– Лишить его трона, – вдруг произнес Икурей Конфас. – Протащить его по улицам. Выбить ему зубы.
Его слова встретили ошеломленным молчанием. Как глава заговорщиков-ортодоксов и доверенное лицо Сарцелла, Конфас стал изгоем среди Великих Имен. На совете перед битвой он больше молчал, а когда открывал рот, то говорил неуклюже, словно на чужом языке. Похоже, сейчас он не выдержал.
Экзальт-генерал обвел взглядом потрясенных соратников и хмыкнул. Он был одет по нансурской моде – синий плащ, наброшенный поверх украшенного золотом нагрудника. Ни голод, ни шрамы не оставили на нем отметок, словно после судьбоносного совета в Андиаминских Высотах прошло всего несколько дней.
Он обернулся к Воину-Пророку:
– Ведь это в твоей власти?
– Какая наглость! – прошипел Готьелк. – Ты не понимаешь, о чем говоришь!
– Уверяю тебя, старый дурень, я всегда понимаю, о чем говорю.
– И что же, – спросил Воин-Пророк, – ты понимаешь?
Конфас дерзко улыбнулся.
– Что все это – подлог. А ты, – он обвел взглядом лица собравшихся, – самозванец.
По залу побежал приглушенный гневный шепот. Дунианин лишь улыбнулся.
– Но ты сказал не это.
Конфас впервые ощутил силу огромной власти дунианина над окружавшими его людьми. Воин-Пророк был не просто главой войска. Он был их средоточием и опорой. Эти люди не только выбирали слова и жесты, утверждающие его власть, но усмиряли свои страсти и надежды. Все движения их душ отныне подчинялись Воину-Пророку.
– Но, – беспомощно начал Конфас, – может ли кто-то другой…
– Другой? – переспросил Воин-Пророк. – Не путай меня с другими, Икурей Конфас. Я здесь, с тобой. – Он подался вперед, и Найюр затаил дыхание. – Я в тебе.
– Во мне, – повторил экзальт-генерал. Он пытался говорить презрительно, но голос звучал испуганно.
– Я понимаю, – продолжал дунианин, – что твои слова рождены нетерпением. Что тебя раздражают перемены в Священном воинстве, связанные с моим присутствием. Сила, которую я дал Людям Бивня, угрожает твоим замыслам. Ты не знаешь, что делать дальше. Прикинуться смиренным, каким ты притворяешься с твоим дядей, или развенчать меня в открытую? И сейчас ты отрекаешься от меня в отчаянии, а вовсе не из желания показать всем, что я самозванец. Ты хочешь доказать себе, что ты лучший среди моих людей. Ибо в тебе, Икурей Конфас, живет отвратительная надменность. Уверенность в том, что ты есть мера всех остальных людей. Ее ты хочешь сохранить любой ценой.
– Неправда! – вскричал Конфас, вскакивая с кресла.
– Нет? Тогда скажи мне, экзальт-генерал, сколько раз ты мнил себя богом?
Конфас облизнул поджатые губы.
– Никогда!
Воин-Пророк скептически покачал головой.
– Разве место, которое ты занимаешь, не кажется тебе особенным? Продолжая лелеять свою гордыню перед моим лицом, ты должен претерпевать унижение лжи. Ты вынужден скрывать себя, чтобы доказать, кто ты есть. Ты должен умалиться, чтобы остаться гордым. И сейчас ты яснее, чем когда-либо в жизни, видишь это, но все равно не желаешь отказаться, отринуть свою мучительную гордыню. Ты путаешь страдание, порождающее страдание, со страданием, порождающим освобождение. Ты готов гордиться тем, чем не являешься, но отвергать то, что ты есть.
– Молчать! – взвизгнул Конфас. – Никто не смеет разговаривать со мной так! Никто!
– Стыд не знаком тебе, Икурей Конфас. Он невыносим для тебя.
Конфас бешеными глазами обвел лица собравшихся. Зал наполнили рыдания – плач людей, узнавших себя в словах Воина-Пророка. Найюр смотрел и слушал. По коже его бежали мурашки, сердце отчаянно колотилось. Обычно он испытывал удовольствие от унижения экзальт-генерала, но сейчас все было иначе. Людей накрыл огромный стыд – тварь, пожирающая любую уверенность, обвивающая холодными кольцами самые пламенные души.
«Как он это делает?»
– Освобождение, – сказал Воин-Пророк так, будто его слово было единственной в мире открытой дверью. – Все, что я предлагаю тебе, Икурей Конфас, – это освобождение.
Экзальт-генерал попятился, и на мгновение показалось, что его ноги сейчас подогнутся и племянник императора падет на колени. Но вместо этого из его груди вырвался невероятный, леденящий кровь смех, а по лицу скользнул отблеск безумия.
– Послушай его! – шепотом взмолился Готиан. – Разве ты не видишь? Он же пророк!
Конфас непонимающе посмотрел на верховного магистра. Его опустошенное лицо казалось ошеломляюще прекрасным.
– Ты здесь среди друзей, – сказал Пройас. – Среди братьев.
Готиан и Пройас. Другие люди и другие слова. Они разрушили чары речей дунианина и для Конфаса, и для Найюра.
– Братья? – вскричал Конфас. – У меня нет братьев среди рабов! Думаете, он знает вас? Он говорит с сердцами людей? Нет! Поверьте мне, «братья» мои, мы, Икуреи, кое-что понимаем в словах и людях. Он играет вами, а вы не понимаете. Он цепляет к вашим сердцам «истину» за «истиной», чтобы управлять самим током вашей крови! Глупцы! Рабы! Подумать только, я когда-то радовался вашему обществу!
Он повернулся спиной к Великим Именам и стал прокладывать себе путь к выходу.
– Стой! – пророкотал дунианин.
Все, даже Найюр, вздрогнули. Конфас споткнулся, как от толчка в спину. Его схватили, заставили обернуться, поволокли к Воину-Пророку.
– Убить его! – вопил кто-то справа от Найюра.
– Отступник! – кричали с нижних сидений.
И тут амфитеатр взорвался яростью. В воздухе замелькали кулаки. Конфас смотрел на них скорее ошеломленно, чем испуганно – как мальчик, которого ударил любимый дядюшка.
– Гордость, – сказал Воин-Пророк, заставив всех стихнуть одним словом, как столяр смахивает стружку с верстака одним движением. – Гордость – это слабость… Для большинства это лихорадка, зараза, распаляемая чужой славой. Но для людей вроде тебя, Икурей Конфас, это изъян, полученный во чреве матери. Всю жизнь ты не понимал, что движет людьми вокруг тебя. Почему отец продает себя в рабство, вместо того чтобы удушить своего ребенка? Почему юноша вступает в Орден Бивня, меняя роскошь на келью, власть – на служение святому шрайе? Почему столько людей предпочитают отдавать, когда так легко брать? Но ты задаешь эти вопросы, потому что ничего не знаешь о силе. Ибо что есть сила, как не решимость отказаться от своих желаний и пожертвовать собой во имя братьев? Ты, Икурей Конфас, знаешь только слабость, и поскольку у тебя нет решимости признать эту слабость, ты называешь ее силой. Ты предаешь своих братьев. Ты ублажаешь свое сердце лестью. Ты даже меньше, чем человек, но ты говоришь себе: «Я бог».
Экзальт-генерал в ответ выдавил тихое «нет», и его шепот разлетелся по залу, отразился эхом от каждой стены.
Стыд. Найюр думал, что его ненависть к дунианину безмерна и ничто не может затмить ее, но этот стыд, заполнявший все помещение совета, и унижение, от которого подступала тошнота, вытеснили его злость. Он вдруг увидел не дунианина, а Воина-Пророка и испытал благоговение, на миг оказавшись внутри лжи этого человека.
– Твои полки, – продолжал Келлхус, – сдадут оружие. Ты перенесешь лагерь в Джокту и будешь ждать возвращения в Нансур. Больше ты не Человек Бивня, Икурей Конфас. Да ты никогда им и не был.
Экзальт-генерал ошеломленно моргал, словно его оскорбили именно эти слова, а не те, что были сказаны прежде. Найюр понял, что дунианин прав и Конфас действительно страдал от уязвленной гордости.
– С чего бы? – спросил экзальт-генерал прежним тоном. – Почему я должен повиноваться твоим приказам?
– Потому что я знаю, – сказал Келлхус, спускаясь с возвышения. Даже вдали от огня жаровен его чудесный вид не изменился. Весь свет сосредоточился в нем. – Я знаю, что император заключил сделку с язычниками. Я знаю, что вы хотите предать Священное воинство до того, как Шайме будет отбит.
Конфас сжался перед ним, попятился назад, но был схвачен верными. Найюр узнал нескольких из них: Гайдекки, Туторса, Семпер – их глаза сияли сильнее, чем от обычной ярости. Они казались тысячелетними старцами, древними как сама неизбежность.
– А если ты не подчинишься, – продолжал Келлхус, нависая над принцем, – я прикажу тебя высечь и повесить на воротах.
Он так выговорил слово «высечь», что образ ободранного тела словно повис в воздухе.
Конфас смотрел на него в жалком ужасе. Его нижняя губа дрожала, лицо исказилось в беззвучном всхлипе, застыло, снова исказилось. Найюр схватился за грудь. Почему так колотится сердце?
– Отпустите его, – прошептал Воин-Пророк, и экзальт-генерал бросился бежать, закрывая лицо, отмахиваясь, словно в него летели камни.
И снова Найюр смотрел извне на ухищрения дунианина.
Обвинения в предательстве, скорее всего, были выдумкой. Что получил бы император от своих вечных врагов? То, что произошло сейчас, придумано заранее, понял Найюр. Все. Каждое слово, каждый взгляд, каждое озарение преследовали некую цель. Но какую? Использовать Икурея Конфаса как пример для остальных? Убрать его? Почему бы тогда не перерезать ему глотку?
Нет. Из всех Великих Имен один Икурей Конфас, прославленный Лев Кийута, обладал достаточной силой характера, чтобы удержать верность своих людей. Келлхус не терпит соперников, но не рискнет ввергнуть Священное воинство в междоусобицу. Только это спасло жизнь экзальт-генерала.
Келлхус ушел, а Люди Бивня стояли или, растянувшись на скамьях, смеялись и переговаривались. И снова Найюр смотрел на них так, словно у него две пары глаз, глядящих с разных сторон. Айнрити считают себя перекованными, закаленными очищением. Но он видел лучше…
Сухой сезон не закончился. Может быть, он не закончится никогда.
Дунианин просто избавился от строптивца в своем стаде.
Проталкиваясь сквозь толпу, Пройас искал взглядом скюльвенда. Воин-Пророк только что удалился под громогласные приветствия. Теперь лорды Священного воинства громко болтали, обмениваясь возмущенными и насмешливыми замечаниями. Было о чем поговорить: раскрытие заговора Икуреев, изгнание нансурских полков из Священного воинства, унижение экзальт-генерала, уничтожение…
– Бьюсь об заклад, имперские подштанники требуют замены! – Из ближайшей кучки конрийских вельмож донесся голос Гайдекки.
По забитому народом вестибюлю покатился хохот. Он был безжалостным и искренним – хотя, как заметил Пройас, в нем звучал напряженный отзвук плохого предчувствия. Триумфальный вид, громкие выкрики, решительные жесты – все это знаки их недавнего обращения. Но было что-то еще. Пройас ощущал это каждым своим нервом.
Страх.
Возможно, этого следовало ожидать. Как говорил Айенсис, душой человека управляет привычка. Пока прошлое имеет власть над будущим, на привычки можно полагаться. Но прошлое было отброшено, и Люди Бивня оказались опутаны суждениями и предположениями, которым более не могли доверять. Метафора вывернулась наизнанку: чтобы переродиться, надо убить себя прежнего.
Это небольшая, смехотворно малая плата за то, что они обретали.
Не найдя скюльвенда, Пройас стал всматриваться в лица собравшихся, отделяя тех, кто проклинал Келлхуса, от тех, кто соглашался с ним. Многие, как Ингиабан, готовы были разрыдаться от искреннего раскаяния, широко открыв глаза и горестно поджав губы. Но в голосах других, вроде Атьеаури, звучала легкая бравада оправданных. Пройас завидовал им и заставлял себя опускать глаза. Никогда еще он не испытывал столь сильного стыда за все, что сделал. Даже с Ахкеймионом…
О чем он думал? Как он мог – он, методично перековывавший собственное сердце, придавая ему форму благочестия, – подойти так близко к мысли об убийстве самого Гласа Господнего?
От стыда у него кружилась голова и тошнота подступала к горлу.
Греховное сознание, как бы оно ни опьяняло в глубине своей, не имело ничего общего с истиной. Это жестокий урок, и еще страшнее он становился из-за своей поразительной очевидности. Несмотря на увещевания королей и полководцев, вера в смерть была дешевкой. В конце концов, фаним бросались на копья не менее яростно, чем айнрити. И те, и другие были обмануты. Как же можно убедиться в том, что некто – не то, что он есть? Если помнить о бренности рода человеческого, о той веренице лжи, которую люди зовут историей, не абсурдно ли говорить о чьих-то заблуждениях, претендуя на посвященность в некий абсолют?
Такая самоуверенность – почва для осуждения… и убийства.
За всю свою жизнь Пройас никогда не плакал так, как рыдал у ног Воина-Пророка. Ибо он, осуждавший алчность во всех ее проявлениях, оказался самым алчным из всех. Он жаждал истины, и поскольку она ускользала от него, он обратился к собственным убеждениям. А как же иначе, если они давали ему роскошь судить?
Если они были им самим?
Но обещание возрождения однажды обернулось угрозой смерти, и Пройас, как многие другие, предпочел стать тем, кто убивает, а не тем, кто умирает.
– Успокойся, – сказал тогда Воин-Пророк.
Всего несколько часов прошло после того, как его сняли с дерева Умиаки. Повязки на запястьях еще были пропитаны кровью.
– Не надо плакать, Пройас.
– Но я пытался убить тебя!
Блаженная улыбка пророка никак не вязалась с болью, которую он терпел.
– Все наши деяния кажутся нам истиной, Пройас. Когда то, что нам необходимо, оказывается под угрозой, мы пытаемся сделать это истиной, даже не раздумывая. Мы проклинаем невинных, чтобы сделать их виновными. Мы возвышаем неправедных, чтобы сделать их святыми. Мы сопротивляемся истине, как мать, продолжающая баюкать умершего ребенка.
Келлхус остановился и замолк, как будто слушал неуловимые для других голоса. Он поднял руку в странном жесте, словно пытался защитить свои слова. Пройас до сих пор помнил кровь, въевшуюся в линии его ладони. Они выделялись, темные на фоне золотого свечения вокруг его пальцев.
– Когда мы верим без оснований или причины, Пройас, убежденность – все, что у нас есть, и проявления этой убежденности – единственное наше свидетельство. Наша вера становится нашим богом, и мы приносим жертвы, дабы ублажить ее.
И так же просто ему отпустили грехи, как будто достаточно знать его, чтобы простить.
Внезапно Пройас поймал взгляд Найюра. Скюльвенд возвышался над толпой у входа в зал аудиенций. На нем было надето нечто вроде безрукавки из переплетенных кожаных шнуров с нанизанными монетами – возможно, для того, чтобы его раны дышали, – и старый пояс с железными бляхами поверх килта из черного дамаста. Пройас заметил, что кое-кто морщился, глядя на его рельефные шрамы – словно смерть, которую они несли, может быть заразной. Все Люди Бивня расступались перед ним, как псы перед львом или тигром.
Пройас чувствовал в этом скюльвенде нечто такое, от чего даже самых мужественных пробирала дрожь. Нечто большее, чем его варварское происхождение, кровожадная мощь и даже аура пытливого ума, придававшая глубину его образу. Вокруг Найюра урс Скиоаты витало ощущение пустоты и раскованности. Это внушало подозрение, что он способен на любую жестокость.
Самый неукротимый из людей. Так его называл Келлхус. И велел Пройасу быть осторожным…
«Им владеет безумие».
Уже не в первый раз Пройас представил себе перерезанное горло дикаря.
Ощутив его взгляд, Найюр двинулся к нему через толпу. Его ледяные глаза казались еще пронзительнее на фоне черной косматой гривы. Пройас зна́ком пригласил его следовать за собой, и скюльвенд коротко кивнул. Пройас повернулся, и его поймал за локоть Ксинем. Конрийский принц повел обоих по разукрашенным галереям дворца сапатишаха. Никто не сказал им ни слова.
Они остановились среди длинных теней храмового двора. Пройас обратился к скюльвенду, борясь с желанием на всякий случай отступить подальше:
– Итак… что ты скажешь?
– Что Конфас посмеется до упаду, – презрительно отрезал Найюр. – Но ты призвал меня не для того, чтобы узнать мое мнение.
– Нет.
– Пройас, – произнес Ксинем, словно только сейчас ощутил неуместность своего присутствия, – я лучше вас оставлю…
«Он пошел, потому что ему больше некуда идти».
Найюр хмыкнул. Скюльвенды не жаловали калек.
– Нет, Ксин, – ответил Пройас. – Я доверяю тебе как никому другому.
Варвар нахмурился – он вдруг понял, в чем дело. Пройас уловил в его взгляде неукротимое бешенство, словно Найюр клял себя за то, что прозевал смертельную опасность.
– Он тебя прислал, – сказал скюльвенд.
– Он.
– Из-за Конфаса.
– Да… Ты останешься с Конфасом в Джокте, когда Священное воинство выступит на Шайме.
Скюльвенд долго молчал, хотя его взгляд и поза выдавали дикую ярость. Он даже дрожал. Наконец Найюр сказал с угрожающим спокойствием:
– Значит, я буду его нянькой.
Пройас глубоко вздохнул и нахмурился.
– Нет, – ответил он. – И да…
– Что ты хочешь сказать?
– Ты убьешь его.
Во тьме благоухали цветы.
– Жди его здесь, – сказал провожатый и молча ушел туда, откуда они явились.
Скрипнула петля – дверь закрылась.
Ийок всматривался в рощу, но темные кроны деревьев мешали что-либо разглядеть. С неба светила луна – бледная пародия на солнце, – окаймляя серебром цветущие кроны. Цветы казались синими и черными.
Он был не один. По провалам в своем восприятии он понял, что в портиках вокруг рощи спрятались как минимум две дюжины лучников с хорами. Прямо сейчас они держали его под прицелом.
Понятная предосторожность, особенно учитывая недавние события.
Ийок с трудом верил тому, что увидел и услышал сегодня. По дороге из Шайгека его одолевали дурные предчувствия. Ужасные рассказы о том, что вынесло Священное воинство – а значит, и Багряные Шпили, – усиливали ощущение катастрофы. Когда пять дней назад лоцман провел его корабль в гавань Джокты, Ийок был готов к любым чудовищным откровениям.
Но не к таким. Священная война подчинилась воле живого пророка. И Консульт оказался реальностью – Консульт!
Ийок всегда был дотошным, еще до того, как чанв обвил его сердце своими холодными роскошными щупальцами. Он понимал, что существует определенный порядок вещей. Для осознания новых обстоятельств ему потребуется много дней, и еще больше – чтобы понять их скрытое значение. Возможно, в отличие от Элеазара, он не впадет в отчаяние прежде, чем все поймет. Он не сломается под грузом обстоятельств.
Такая утрата. Эли был великим человеком, вдохновенным великим магистром… Надо посоветоваться с остальными и, возможно, выбрать на его место кого-то другого… более рационального. Но сначала надо прощупать так называемого Воина-Пророка. Этого человека с двухтысячелетним именем – Анасуримбор.
Ийок заметил огромные каменные дольмены, возвышавшиеся в лунном свете среди деревьев, и задумался о давно умерших людях – о тех, что поставили их. Такие следы прошлого, думал он, есть мерило веков, сваи настоящего. Они говорят о временах, когда никакого Карасканда на этих холмах и в помине не было, а предки самого Ийока бродили по беспредельным равнинам под Великим Кайарсусом. Взглянув на эти монументы, можно ощутить огромную бездну того, что уже забыто.
Ийока всегда огорчало то, что для Багряных Шпилей прошлое являлось лишь источником, откуда можно беспрепятственно черпать знания и власть. Для его братьев руины были памятниками, не более того. В стремлении показать свое превосходство над Заветом Багряные Шпили зашли так далеко, что свою забывчивость считали добродетелью. «Прошлое не подкупишь, – говаривали они, – а грядущее не похоронишь».
И это, как он подозревал, должно измениться. Не-бог. Второй Апокалипсис. Что, если все это правда?
Ийок пошатнулся от этой мысли. Перед его внутренним взором замелькали видения: трупы, плывущие по реке Сают, сожжение Каритусаля, словно мрачная сцена из саг, драконы, спускающиеся на священные Шпили…
«Сначала главное, – напомнил он себе. – Живость в мышлении. Терпение в знании…»
На рощу налетел ветерок. Он шелестел листвой, бросал в воздух тысячи лепестков. Какое-то мгновение они обрамляли потоки воздуха, как мусор окаймляет прибой. Ийок подумал, что это, наверное, красиво. Затем он ощутил Метку… По темным аллеям между яблонями шел другой колдун.
Кто? Ийок помнил, что на него направлены хоры, и подавил желание осветить двор. Он вгляделся во мрак и рассмотрел темный силуэт, приближающийся к нему среди ветвей, уловил отблеск лунного света на лбу и левой щеке.
Да. Еще один слух оказался безумной реальностью: адепт Завета стал первым визирем князя Келлхуса. Значит, он учит Келлхуса Гнозису. Нелепостям нет конца.
– Ахкеймион! – окликнул Ийок.
Ему, наверное, мучительно разговаривать с людьми, так с ним поступившими. Ийок говорил Элеазару, что ничего хорошего из похищения адепта не выйдет. Сколько промахов! Чудо, что их школа еще не потеряла силу.
Ахкеймион остановился шагах в пятнадцати и смотрел на Ийока сквозь нависавшие ветви. Голос его звучал жестко:
– Если твое око соблазняет тебя, Ийок…
Любитель чанва ощутил приступ страха. В чем дело? Пьяное предостережение Элеазара эхом отдалось в голове: опасайся адепта Завета.
– Где князь Келлхус?
Силуэт оставался неподвижным.
– Он занемог.
– Но мне сказали… – Ийок осекся. Сердце его похолодело, дыхание застыло. Он понял, что Элеазар все знал.
«Он отдал меня им… Вот почему он напился…»
– Тебя обманули, – сказал адепт Завета.
– Но что я…
– Ты помнишь, что чувствовал той ночью в Иотии? Ты наверняка слышал, что я иду к тебе. И как другие кричали, призывая тебя на помощь.
Это был кошмар.
– Что теперь? – спросил магистр Шпилей. – Что здесь происходит?
– Он отдал тебя мне, Ийок. Воин-Пророк. Я просил о мести. Я умолял. – Ахкеймион пробормотал что-то после этих слов, и его глаза и губы засветились. – И он сказал «да».
Ийок оцепенел.
– Ты умолял?
Взгляд сияющих глаз опустился вниз в незримом кивке. Цветы и ветки сейчас были обведены красным на черном фоне.
– Да.
– Тогда, – отозвался Ийок, – я умолять не буду.
Побежденные колдуны подчинялись правилам, но Ийок ими пренебрег. Отступать из дворца было некуда, особенно когда тебе в спину с тетивы смотрит смерть. Он попал в ловушку.
Как Ахкеймион в Сареотской библиотеке.
Вокруг Ийока встала прозрачная стена отражающей защиты. Затем воздух задрожал от его тайной песни – гортанного ответа причитающему Напеву Ахкеймиона.
Справа и слева от адепта Завета возникли две молнии с черными сердцевинами – Двойные Бури Хоулари. Вспышка. Прозрачные нити света заплясали вокруг сферической защиты Ахкеймиона. Тени заполошно метались у подножия колонн. Мгновенные вспышки сверкали на хорах, спрятанных в тени портика. Белый, словно вырезанный из соли, Ахкеймион продолжал протяжно читать Напев.
Ийок запел быстрее, приковав свое отчаяние к мучительному смыслу, переливавшемуся из его души в голос. Страсть становилась смыслом, смысл становился реальностью. Вспыхивали молнии, их ярость усиливалась. Ахкеймион, выглядел как призрак на солнце, наполовину зарытый в землю. Разлетались ветки. Цветы рвались к небу, кружились, как горящие мотыльки. Деревья вспыхивали и превращались в пламенные столпы.
Ахкеймион шагнул вперед из объятой огнем рощи. Дольмены светились оранжевым на черном фоне.
Ийок в ужасе понял, что Ахкеймион просто играет с ним. Любитель чанва оставил Хоулари, обратившись к великому орудию своей школы – Драконьей Голове.
В воздухе выросла чешуйчатая голова. Распахнулись незримые челюсти, извергнув поток золотого огня. Выкрикивая свою песнь, Ийок смотрел, как поток ударил в защиту противника. Струи пламени отклонялись вниз и в сторону, словно огонь наткнулся на стеклянную сферу. На ней появились трещины – разломы, источавшие бледные полосы света.
Драконья Голова снова нанесла удар, залив огнем весь сад и взметнув лепестки к небу стаей саранчи. Но адепт Завета продолжал наступать, перешагивая через завитки пламени и напевая свою песню. Трещины умножались, углублялись…
Ийок выкрикивал слова, но тут что-то вспыхнуло ярче молнии. Чистая сила, без образа и вида.
Воздух рассекли непонятные фигуры. Ослепительно белые параболы сорвались со своих идеальных орбит и сошлись на его круговой защите. Призрачный камень дрогнул и треснул, раскололся, как сланец под ударом молота.
Вспышка, а затем…
Невзирая на темноту, Найюр выехал из Роговых Врат в энатпанейские холмы. Он стреножил вороного коня, доставшегося ему после разгрома войска падираджи, и зажег костер на высоком выступе, откуда был виден город. Пустота подползала и впивалась в сердце, как тот самый ворон, который, по словам его безумной бабки, жил у нее в груди. Найюр немного полежал, прижавшись широкой спиной к еще теплому валуну и раскинув руки. Кончики пальцев щекотала трава. Он наслаждался теплом и дышал. Постепенно ворон затихал.
И он подумал: «Сколько звезд…»
Он больше не принадлежал к роду Людей. Он стал больше их. Не было ничего, что он не смог бы понять. Не было ничего, что он не мог бы сделать. Не было губ, которые он не мог бы поцеловать… Не осталось ничего запретного.
Глядя в бесконечные черные поля, он незаметно задремал. Ему снилось, что это он привязан к Серве на Кругораспятии, что он тесно прижимается к ней, входит в нее… Кажется, не может быть более глубокого проникновения.
– Ты сумасшедший, – прошептала она влажным от нетерпения ртом.
– Я твой, – выдохнул он на чужом языке. – Ты – последний оставшийся путь.
Труп осклабился.
– Но я мертва.
Эти слова были подобны брошенному камню, и он проснулся – полуобнаженный, свернувшийся на камнях. Он замерз, голова кружилась. Он с трудом поднялся на ноги. Рассеянно смахнул с лица травинки и пыль. Что это за сон? Что за…
И тут он увидел ее.
Она стояла у костра в простой льняной рубашке. Кожа ее была оранжевой, гладкой и безупречной, как у богини, сотканной из пламени. Глаза ее сияли, словно два маленьких пожара. Пряди светлых волос около щек…
Серве.
Найюр тряхнул головой, оцарапал ногтями щеки, открыл рот, но не мог вздохнуть. Ветер стал ледяным.
Серве.
Она улыбнулась и нырнула в окружавшую ее темноту.
Он бросился за ней, не надеясь найти. Постоял там, где только что стояла она, и принялся ногами раздвигать траву, словно ища оброненную монетку или оружие. Отпечаток ее стопы заставил его пасть на колени.
– Серве! – закричал он, вглядываясь во мрак. Он вскочил на ноги. – Серве!
Он снова увидел ее. Она перепрыгивала с камня на камень, серебряная от лунного света. Внезапно мир накренился, превратившись в череду подъемов и ущелий. Найюр увидел, как силуэт Серве скользнул между двумя огромными валунами. Внизу раскинулся Карасканд, лабиринт бирюзового и черного. Найюр устремился вперед по темным склонам, прыгнул в пустоту. Налетел на заросли маленьких юкк, зацепился за гротескное сплетение стволов. В небо с криками взлетела стая дроздов. Он вскочил на ноги, затем побежал, не дыша, с остановившимся сердцем, непонятным образом находя дорогу на темной земле.
– Серве!
Он остановился между валунами, оглядывая залитую лунным светом землю. Вот она! Гибкая фигурка петляла, как заяц, вдоль основания холма.
Весенняя трава хлестала по ногам. Найюр делал гигантские прыжки, словно волк, преследующий добычу. Затем заскользил по камням, спускаясь вниз. Пригибаясь, размахивая руками в шрамах, он бросился к далекой фигурке. Его грудь вздымалась, с подбородка летела слюна. Но он не мог приблизиться к Серве. Она промчалась по полю и исчезла за холмом.
– Ты моя! – взвыл он.
Перед ним вставал Карасканд – серпантин городских улиц и бесчисленные крыши до горизонта. Передовой бастион Триамисовых стен нависал над ним, прикрывая ближние кварталы города. Вскоре на виду остались только холмы и монументальные строения на них.
Он снова увидел ее – за миг перед тем, как она исчезла в темной глубине ухоженной оливковой рощи. Найюр бросился следом через сплетения неподвижных ветвей. Когда он пробежал сквозь рощу, то очутился на поле битвы, неподалеку от руин выгоревшего коровника. Серве казалась белой точкой, взбиравшейся по валунам мертвого поля в ту сторону, где сложили огромные пирамиды из мертвых фаним.
На мгновение его охватило отчаяние. Кружилась голова, ноги ныли от усталости. Он выдохся, но продолжал бежать по изрытой земле. Луна светила сзади, а его тень мелькала впереди, и Найюр неустанно следовал за ней, перепрыгивая через трупы лошадей, топча пятачки весеннего клевера. Он потерял Серве среди мертвых, но почему-то знал, что она будет ждать его.
Он задыхался, но чувствовал трупную вонь, толкая себя вверх по последнему вспаханному склону. Вскоре смрад стал невыносимым, таким резким и глубоким, что от него сводило желудок. Запах как будто оседал на языке.
«Чудовищно».
Найюр упал на колени, его вырвало. Потом он побрел, спотыкаясь, по трупам. В некоторых местах тела устилали землю циновкой из переплетенных рук и ног, а в других были свалены в кучи десятками, даже сотнями, и из-под них сочилась какая-то жирная жижа. Лунный свет падал на обнаженную кожу, блестел на оскаленных зубах, шарил в провалах разинутых ртов.
Он обнаружил Серве на свободном пятачке, исполосованном колеями телег, на которых возили трупы. Она стояла к нему спиной. Он осторожно подошел, пораженный ее кошмарной красотой. За ней, над черной стеной деревьев, мерцал сигнальный огонь на вершине одной из башен Карасканда.
– Серве, – выдохнул он.
Она обернулась, и лицо ее раскрылось. Оно зашевелилось щупальцами, словно в черепе сплелись змеи. Найюр бросился на нее, опрокинул наземь, и на какое-то мгновение ужасное лицо приблизилось к нему. Он увидел, как розовые влажные десны тянутся к диким глазам, лишенным век.
Они катались среди трупов, пока ему наконец не удалось высвободиться. Найюр отшатнулся…
Не время ужасаться.
Она прыгнула в воздух, и что-то ударило его по скуле. Он полетел на кучу трупов головой вперед. Чтобы не упасть, схватился за холодную руку. Зацепился за распухшее тело, рванулся назад, чтобы не вымазаться в грязной жиже разложения.
Шпион-оборотень наблюдал за ним, меняя одно лицо на другое. На глазах у Найюра светлые локоны осыпались перьями с макушки, их унес порыв ветра, и это почему-то внушало наибольший ужас.
Найюр стоял, обливаясь по́том, тяжело дыша. Он был безоружен, и хотя в глубине души с самого начала подозревал недоброе, до конца осознал это только сейчас.
«Я погиб».
Но тварь не бросилась на него, а подняла лицо к небу, откуда донеслось хлопанье крыльев.
Найюр проследил ее взгляд и увидел спускающегося из тьмы ворона. Справа от шпиона-оборотня поперек кучи тел лежал труп. Локти его были отведены назад, лицо обращено к Найюру, глаза пялились из запавших глазниц, губы не скрывали черных десен. Птица села на серую щеку. Она смотрела на Найюра, и у нее было человеческое лицо размером не больше яблока.
Он выругался, попятился. Что за новая напасть?
– Давно, – сказало личико тоненьким голоском, – очень давно заключен договор между нашими народами.
Найюр в ужасе смотрел на ворона.
– Я не принадлежу ни к какому народу, – ответил он.
Испытующая тишина. Тварь посмотрела на него внимательно, словно принужденная вновь возвращаться к каким-то давним условиям.
– Возможно, – сказала она. – Но что-то тебя с ним связывает. Иначе бы ты не стал его спасать. Не стал бы убивать мое дитя.
– Ничего меня не связывает! – выплюнул Найюр.
Тварь склонила голову набок, словно любопытная птица.
– Но прошлое связывает нас всех, скюльвенд, как тетива направляет полет стрелы. Все мы нацелены, направлены и выпущены. Остается только увидеть, куда мы вонзимся… попадем ли мы в цель.
Найюр не мог глубоко вздохнуть. Мучительно было поднимать глаза, словно все вокруг клацало миллионами жующих зубов. Это происходит на самом деле. Почему ничто не может быть простым? Почему ничто не может быть чистым? Почему мир постоянно унижает его, оскорбляет? Сколько он еще выдержит?
– Я знаю, за кем ты охотишься.
– Ложь! – взревел Найюр. – Все ложь!
– Он ведь приходил к тебе, не так ли? Отец Воина-Пророка. – По личику твари скользнула легкая насмешка. – Дунианин.
Скюльвенд смотрел на тварь. Его разум разрывали противоречивые чувства – смятение, ярость, надежда… Он ухватился за последний оставшийся и единственный истинный путь. Его сердце всегда это знало.
Ненависть.
Он стал очень спокойным.
– Охота закончена, – сказал он. – Завтра Священное воинство выступает на Ксераш и Амотеу. А я остаюсь.
– Тобой сделали ход, и больше ничего. В бенджуке каждый ход знаменует новое правило. – Маленькое личико взирало на него, лысый череп сверкал в лунном свете. – И это новое правило – мы, скюльвенд.
Крохотные, невероятно древние глазки. Намек на мощь, гудящую в жилах, сердце и крови.
– Даже мертвым не избежать доски.
Когда Ахкеймион нашел Ксинема в его покоях, маршал был абсолютно пьян. Ахкеймион не мог припомнить, когда тот в последний раз так надирался.
Ксинем закашлялся – словно гравий бросили в деревянный ящик.
– Ты это сделал? – хрипло спросил он.
– Да…
– Хорошо, хорошо! Ты ранен? Он никак тебя не задел?
– Нет.
– Они у тебя?
Ахкеймион сделал паузу, не услышав «хорошо» после своего ответа на второй вопрос Ксинема.
«Он хочет, чтобы я тоже страдал?»
– Они у тебя?! – крикнул маршал.
– Д-да.
– Хорошо… Хорошо! – ответил Ксинем. Он вскочил с кресла, но это движение казалось таким же напряженным и бесцельным, как и все остальные его действия после потери глаз. – Дай их мне!
Приказной тон, словно Ахкеймион был аттремпским рыцарем.
– Я… – с трудом выговорил Ахкеймион. – Я не понимаю…
– Дай их… Уйди!
– Ксин… Ты должен объяснить мне!
– Уйди!
Ксинем крикнул так яростно, что Ахкеймион уставился на друга в изумлении.
– Ладно, – пробормотал он, направляясь к дверям. Желудок сводило и поднимало рывками, словно Ахкеймион шагал по морским волнам. – Ладно.
Он резко распахнул двери, но по какой-то странной причине на несколько секунд задержался на пороге, а затем захлопнул их, убедив слепого в своем уходе. Он затаил дыхание и глядел, как его друг шагает к западной стене, вытянув левую руку перед собой, а в правой сжимая окровавленную тряпицу.
– Наконец-то, – прошептал Ксинем, всхлипывая и смеясь одновременно. – Наконец…
Он продвигался по стене налево, ощупывая ее растопыренной ладонью. Небесно-голубые панели и нильнамешскую пастораль пятнали кровавые отпечатки. Добравшись до зеркала, он пробежал пальцами по раме из слоновой кости и остановился прямо перед стеклом. Он вдруг замер, и Ахкеймион испугался, что Ксинем услышит его хриплое дыхание. Пару секунд казалось, что Ксинем смотрит в зеркало пустыми дырами, что зияли на месте его некогда веселых и отчаянных глаз. Этот слепой испытующий взгляд был жаждущим.
И Ахкеймион с ужасом увидел, как Ксинем развернул тряпицу, поднес пальцы к одной глазнице, затем к другой. Когда он опустил руки, из складок кожи уже косили слезящиеся глаза Ийока.
Стены и потолок качнулись.
– Открывайтесь! – взвыл маршал Аттремпа. Он обводил своим мертвым кровавым взглядом комнату, на миг остановившись на Ахкеймионе. – Открыва-а-айтесь!!!
И он заметался по комнате.
Ахкеймион выскользнул за двери и убежал.
Элеазар сидел в темноте, сжимал друга в объятиях и укачивал его, понимая, что обнимает еще бо́льшую темноту.
– Ш-ш-ш…
– Э-эли, – выдохнул глава шпионов. Он дрожал и плакал, но казался вялым даже в страдании.
– Тс-с, Ийок. Ты помнишь, как это – видеть?
По телу раба чанва прошла дрожь. Голова качнулась в пьяном кивке. Кровь сочилась из-под льняной повязки, чертя темные дорожки на щеке.
– Слова, – прошептал Элеазар. – Ты помнишь слова?
В колдовстве все зависит от чистоты смысла. Кто знает, на что способна слепота?
– Д-да…
– Тогда ты невредим.
Подобно суровому отцу, война заставляет людей стыдиться и ненавидеть свои детские игры.
Я вернулся с войны совсем другим человеком – по крайней мере, моя мать постоянно попрекала меня этим. «Теперь только покойники, – говорила она, – могут выдержать твой взгляд».
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Момемн
Возможно, думал Икурей Ксерий III, сегодня будет ночь сластей.
Из императорских покоев в Андиаминских Высотах Менеанор казался широким блюдом, сияющим в свете луны. Ксерий не мог вспомнить, когда видел Великое море таким неестественно спокойным. Он хотел было позвать Аритмея, своего авгура, но передумал – скорее от надменности, чем от великодушия. Аритмей – просто напыщенный шарлатан. Все они шарлатаны. Как говорит его мать, каждый человек, в конце концов, шпион, представитель противоположных сил. Все лица состоят из пальцев…
Как у Скеаоса.
Несмотря на головокружение, Ксерий облокотился на балюстраду и уставился в ночь. Запахнул мантию из тонкой галеотской шерсти – было прохладно. Как всегда, его взор был устремлен на юг.
Там лежал Шайме – и там был Конфас. То, что этот человек мог строить свои козни и процветать за пределами его, императора, досягаемости, походило на извращение. Нечто извращенное и пугающее.
Он услышал за спиной шорох сандалий.
– Бог Людей, – сказал шепотом его новый экзальт-капитан Скала. – Императрица желает поговорить с вами.
Ксерий набрал воздуха в грудь, с удивлением обнаружив, что сдерживал дыхание. Он обернулся и посмотрел в лицо высокого кепалоранца – в зависимости от освещения оно казалось то красивым, то уродливым. Белокурые волосы рассыпались по плечам, переплетенные серебряными лентами – знак какого-то жестокого племени. Скала был не самым приятным украшением, но он оказался хорошей заменой погибшему Гаэнкельти.
После той самой безумной ночи с адептом Завета.
– Впусти ее.
Он осушил чашу анплейского красного и, охваченный внезапным беспокойством, швырнул ее в сторону юга, словно она могла преодолеть огромное расстояние. Почему бы нет? Философы говорят, что сей мир – лишь дым, в конце концов. А он – огонь.
Он проследил за полетом золотой чаши и ее падением в сумрак нижнего дворца. Слабый звон и дребезжание вызвали улыбку на его губах. Он презирал вещи.
– Скала? – окликнул он уходящего.
– Да, о Бог Людей?
– Ведь какой-нибудь раб украдет ее… эту чашу.
– Действительно, о Бог Людей.
Ксерий сдержанно рыгнул.
– Кто бы это ни был, прикажи его выпороть.
Скала бесстрастно кивнул, затем повернулся к золотому интерьеру императорских покоев. Ксерий пошел за ним, стараясь не шататься. Он приказал стоявшим в стороне эотским гвардейцам закрыть раздвижные двери и задернуть занавеси. Там не на что смотреть, кроме как на спокойное море да бесчисленные звезды. Не на что.
Он постоял у ближайшего треножника, грея кисти. Мать уже поднималась по ступеням из нижних покоев, и он сцепил большие пальцы, стараясь выбросить из головы лишнюю чушь. Ксерий давно усвоил, что только ум спасет его от Истрийи Икурей.
Глянув сверху на лестницу за увешанной гобеленами стеной, он заметил огромного евнуха императрицы Писатула. Тот стоял в передней, возвышаясь над стражником. Не впервые Ксерия посетила мысль: а не трахается ли мать с этим намасленным бегемотом? Он должен был бы беспокоиться о том, почему она явилась сюда, но в последнее время императрица казалась такой… предсказуемой. Кроме того, на него нашло благодушие. Явись она чуть попозже, он наверняка почувствовал бы себя больным.
Она и правда была слишком красива для старой шлюхи. Головной убор в виде перламутровых крыльев украшал ее крашеные волосы, вуаль из тонких серебряных цепочек доходила до нарисованных бровей. Золотая лента охватывала стан, стягивая ее простое платье; впрочем, стоимость этого набивного шелка, прикинул Ксерий, равнялась цене боевой галеры. Надо бы протереть глаза, чтобы не выглядеть таким пьяным, но вид у матери был скорее угодливый, чем язвительный.
Как давно все это тянется?
– Бог Людей, – произнесла она, перешагивая последнюю ступеньку. Склонила голову в идеально соответствующем джнану жесте почтения.
Ксерий замер, обезоруженный неожиданным проявлением почтения.
– Матушка, – очень осторожно сказал он. Если злобная сука тычется мордой тебе в руку, значит, она хочет жрать. Очень.
– К тебе приходил тот человек… из Сайка.
– Да, Тассий… Он, наверное, прошел мимо тебя на обратном пути.
– Не Кемемкетри?
Ксерий хмыкнул.
– В чем дело, матушка?
– Ты что-то слышал, – пронзительным голосом сказала она. – Конфас прислал сообщение.
– Неужели! – Он облизнул губы, отворачиваясь от нее. Сука. Всегда ноет над миской.
– Я вырастила его, Ксерий! Я заботилась о нем куда больше, чем ты! Я должна знать, что случилось. Я заслужила это!
Ксерий помолчал, краем глаза следя за ней. Странно, подумал он, что одни и те же слова могут взъярить его, но вызвать нежность у кого-то другого. Но ведь все всегда кончается одинаково? Все его капризы. Он посмотрел матери в лицо и поразился, как молодо сияли ее глаза в свете светильника. Ему нравился этот каприз…
– Говорят, – сказал он, – что этот самозванец, этот… Воин-Пророк, или как его еще там называют, обвинил Конфаса – меня! – в заговоре с целью предать Священное воинство! Представляешь?
Почему-то она совсем не удивилась. Ксерий подумал, что именно Истрийя могла выдать его планы. А почему нет? Ей была свойственна противоестественная смесь мужского и женского разума. Ею двигали и чрезвычайное стремление получить признание, и одержимость безопасностью. В итоге она повсюду видела опрометчивость и трусость. И прежде всего в собственном сыне.
– Что случилось? – заботливо пропела она.
О да, нельзя забывать о драгоценной шкуре ее племянничка.
– Конфас изгнан. Он и остатки его войск сосланы в Джокту перед отправкой обратно в Нансур.
– Хорошо, – кивнула она. – Значит, твое безумие закончилось.
Ксерий рассмеялся.
– Мое безумие, матушка? – Он одарил ее улыбкой – искренней и оттого убийственной. – Или Конфаса?
Императрица фыркнула.
– И что это значит, мой, хм, дражайший сын?
Ее возраст давал о себе знать. Ксерий видел, как это происходило с ровесниками отца: их черепа пустели, словно раковины моллюсков, а дряхлые тела казались мужественными по сравнению с ослабевшими душами. Ксерий подавил дрожь. Ведь его остроумие – от матери. Когда она успела так сдать?
И все же…
– Это значит, матушка, что Конфас выиграл. – Он пожал плечами. – Не я отозвал его.
– Что ты говоришь, Ксерий? Они знают… знают о твоих намерениях! Это безумие!
Он смотрел на нее и думал о том, как же она сумела продержаться столько лет.
– Конечно. Я уверен, что Великие Имена думают то же самое.
Откуда у старой карги такой… такой невинный вид?
Она прикрыла глаза длинными ресницами, кокетливо усмехнувшись. Раньше это ей шло.
– Вижу, – сказала она, вздохнув, как пресыщенная любовница.
Даже сейчас, спустя столько лет, он помнил ее руку в ту первую ночь. Ледяные ласки разжигали его огонь. В ту первую ночь…
Сейен сладчайший, как же это возбуждало!
Ксерий поставил чашу и повернулся к императрице. Внезапно он опрокинул ее на постель под балдахином. Она не подчинилась покорно его хватке, как рабыня, но и не сопротивлялась. От нее пахло юностью… Сладкая будет ночь!
– Пожалуйста, матушка, – услышал он собственный шепот. – Так долго. Я так одинок… Только ты, матушка. Только ты меня понимаешь.
Он положил ее поперек имперского Черного Солнца, вытканного на покрывале. Дрожащими руками распустил ее платье. Чресла его так набухли, что он боялся не удержаться и запачкать ее одежды.
– Ты любишь меня, – шептал он, задыхаясь. – Ты любишь…
Ее накрашенные глаза затуманились. Плоская грудь вздымалась под тонкой тканью. Он проникал взглядом сквозь путаницу морщинок, маской покрывавших лицо императрицы, в самую змеиную суть ее красоты. Он видел женщину, которую отец ревновал до безумия, пока она показывала сыну восторги постельных тайн.
– Сыночек, – выдохнула она, – мой милый…
Его пальцы прижались к теплой коже. Сердце колотилось раскатами грома. Он провел рукой по ее голени, выбритой по айнонской моде, потом по гладкому бедру. Как такое может быть? Он добрался до ее паха, ощутил ее возбуждение…
В легких не хватило воздуха, чтобы закричать. Ксерий покатился по полу, задыхаясь и беззвучно разевая рот. Она стояла и поправляла платье, пока он пытался подняться и позвать стражу.
Первый из караульных был настолько ошеломлен, что ничего не сумел сделать – только умереть. Лицо его провалилось внутрь, из разорванной глотки хлынула кровь. Все происходящее казалось бредом. Огромный евнух Писатул пытался удержать императрицу, кричал что-то на непонятном языке. Она сломала ему шею легко, словно сорвала арбуз с плети.
Затем схватила меч.
Она походила на паука: две изящные руки мелькали, словно их было восемь. Она танцевала и кружилась. Мужчины падали с криками. Сапоги скользили в крови. Трещали и ломались кости.
Ксерий отвернулся и пополз к дверям. Страха в нем не было – страх приходит вместе с пониманием. Им двигало одно инстинктивное желание: сбежать отсюда, не видеть этого места.
Он пробрался мимо двух гвардейцев. Потом с воплем помчался по золоченому коридору. Ноги его скользили. Шлепанцы! Как можно бегать в этих проклятых шлепанцах?
Он пронесся мимо дымящихся курильниц, но чувствовал лишь смрад выделений собственного кишечника. Как же матушка будет смеяться! Ее мальчик обделался – и прямо на императорские регалии.
Бежать! Бежать!
Откуда-то он услышал команды Скалы. Он бросился по лестнице вниз, споткнулся, забился, как попавшая в сеть собака. Плача и бормоча, он поднялся на ноги и снова бросился бежать. Что случилось? Где стража? Гобелены и золоченые панели мелькали мимо. Его руки были в дерьме. И тут что-то заставило его рухнуть вниз лицом на мраморные плиты. На спину его упала тень, сотни гиен захохотали рядом с его глоткой.
Железные руки легли на его лицо. Ногти впились в щеки. В шее что-то смачно хрустнуло. Невероятное видение: его мать, окровавленная, растрепанная. Это не она…
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Сумна
Сол поднял глаза, заморгал, нахмурился. Который сейчас час?
– Давай-давай! – В начале переулка стоял Хертата. – Майтанет идет! Говорят, Майтанет идет к каменной набережной!
В глазах Хертаты светилась надежда или огромное желание. Солу было одиннадцать, но он видел такое и понимал без слов.
– Но работорговцы…
Работорговцы всегда были угрозой, особенно на каменных набережных, где они держали свой товар. Для них живой уличный мальчишка – как монета, подобранная на улице.
– Да они не посмеют, не посмеют! Майтанет идет! Они будут прокляты-прокляты!
Хертата всегда повторял слова дважды, хотя его жестоко за это дразнили. Называли Хертата-тата или Повторяла.
Хертата был чужак.
– Это же сам Майтанет, Сол! – В глазах его стояли слезы. – Говорят, он уезжает-уезжает, за море-море!
– Но ветер…
– Нынче утром как раз подул! Он пришел, и он плывет за море-море!
Да на что ему этот Майтанет? Люди в золотых перстнях и монетки не подадут, если не захотят обмануть. И Майтанет тоже обманет. Проклятые жрецы.
Но слезы на глазах Хертаты… Сол видел, что тот боится идти один.
Сол со вздохом встал и пнул лохмотья, на которых спал. Он хмыкнул прямо в радостное лицо Хертаты. Сол уже видел таких людей. Вечно хнычут среди ночи и мамочку зовут. Вечно ноют. Вечно их бьют из-за жратвы, потому как украсть они боятся. Такие не выживают. Никто из них не выживает. Как младший брат Сола…
Но только не он сам. Он быстрый, как заяц.
За углом переулка располагалась большая сукновальня. Мальчишки остановились, чтобы помочиться в большие чаны, выставленные перед входом. Тут всегда толпилось много народу, особенно по утрам. Они старались не смотреть на бродяг с «суконной болезнью» – когда ноги начинают гнить после многолетней работы в сукновальне, – хотя слышали их ругань и улюлюканье. Даже калеки презирали этих бедняг. Закончив, ребята поскорее покинули зловонный двор, насмехаясь над людьми, топтавшимися в цементных чанах, которые рядами стояли здесь. Отовсюду доносились звуки, с какими мокрая ткань шлепает по сухим камням. Мальчики пронеслись мимо возчиков, забивших дальний конец переулка своими повозками.
– А еда будет? – спросил Сол.
– Будут лепестки, – ответил Хертата. – Они всегда бросают цветы, когда шрайя выходит-выходит.
– Я спросил про жратву! – рявкнул Сол, хотя подумал, что в случае чего можно съесть и цветы.
Хертата по-прежнему смотрел карими глазами себе под ноги. Он ничего не знал про еду.
– Это же он, Сол… Майтанет…
Сол с отвращением покачал головой. Чертов Хертата-тата. Чертов Повторяла.
Они миновали богатые улицы, примыкающие к Хагерне. Хозяева открывали лавочки и болтали со своими рабами, пока те вынимали тяжелые деревянные ставни из пазов на кирпичных карнизах. Порой мальчики замечали огромный монумент Святого предела между роскошными домами, обрамляющими небо. Каждый раз, когда на глаза им попадались башенки Юнриюмы, они присвистывали от изумления и тыкали в них пальцем.
Даже сироты на что-то надеются.
Они не осмелились войти в Хагерну из-за страха перед шрайскими рыцарями и пошли вдоль стены к гавани. Некоторое время они шагали по самой стене, изумляясь ее огромным размерам. Стену оплетали зеленые лозы, и мальчики придумывали, на что похожи очертания свободных от растительности пятачков древнего камня – на кролика, сову или собаку. На рынке Промапас они услышали разговор двух женщин: те говорили, что корабль Майтанета стоит на якоре в Ксатантиевой Чаше – шестиугольной гавани, обустроенной каким-то древним императором в заливе Сумна много лет назад.
Мальчишки добрались до складов, с удивлением отметив, что на Мельничной улице уже полным-полно народу и идут все туда же, куда и они. Постояли, наслаждаясь ароматом свежего хлеба, и поглазели на мулов, в полумраке вращавших по кругу жернова. Казалось, что в городе начался праздник: повсюду звучали взрывы смеха и оживленные разговоры, сопровождавшиеся криками младенцев и воплями детей постарше. Сол невольно развеселился, его все меньше раздражали нелепые замечания приятеля. Он уже смеялся над шутками Хертаты.
Сол никогда бы не признался, но он был счастлив оттого, что послушался Хертату. Шагая в толпе веселых горожан, он ощущал себя причастным к чему-то, словно посреди грязи, холода и презрения случилось некое невыразимое чудо.
Много ли времени прошло с тех пор, как убили его отца?
К импровизированной процессии присоединилась группа музыкантов, и мальчишки заплясали мимо складов с наклонными дверьми и узкими окнами. Потом они сделали остановку в тени Большого склада. Хертата никогда его не видел, и Сол рассказал, что его большой друг, император Икурей Ксерий III, хранит тут зерно на случай голода. Хертата взвыл от смеха.
Когда толпа стала слишком плотной, мальчишки решили пробежаться и обогнать ее. Сол был быстрее, он устремился вперед, а Хертата, смеясь, за ним. Они двигались в промежутках между группами людей, ныряли в узкие проходы, возникавшие и разветвлявшиеся в толпе. Пару раз Сол замедлял бег, и Хертата почти нагонял его, вопя от радости. Наконец Сол дал ему возможность себя осалить.
Они некоторое время боролись, осыпая друг друга насмешливой руганью. Сол легко положил Хертату на лопатки, а потом помог ему встать на ноги. Теперь они были близко от гавани. Над ними с криком чертили небо чайки. В воздухе пахло водой и разбухшим от влаги деревом. Они побродили вокруг, внезапно ощутив тревогу. Бродячие торговцы – по большей части бывшие портовые рабочие – продавали разрезанные апельсины, чтобы отбить вонь. Мальчики подобрали брошенные корки и с удовольствием съели их, наслаждаясь терпким вкусом.
– Я же говорил, – с набитым ртом сказал Хертата, – что еда-еда будет!
Сол закрыл глаза и улыбнулся. Да, Хертата не врал.
Без предупреждения над городом послышался звучный рев Рогов Призыва, знакомый и страшный, словно осаждающая армия трубила сигнал к атаке.
– Пошли-пошли! – воскликнул Хертата.
Он схватил Сола за руку и потащил в толпу. Сол нахмурился – только дети да влюбленные держатся за руки, – но позволил приятелю затянуть себя в толчею людских тел. Он смотрел на Хертату, а тот с безумной ободряющей улыбкой ежеминутно оборачивался к нему. Откуда эта внезапная отвага? Все знали, что Хертата трус, но сейчас он бесстрашно пробивался вперед, готовый драться с любым, кто стоял на пути. Ради чего он так рискует? Ради Майтанета? По мнению Сола, дело того совершенно не стоило, особенно учитывая опасность попасть к работорговцам.
Но в воздухе витало что-то такое, от чего Сол потерял всю свою уверенность. Что-то заставляло его чувствовать себя маленьким – не так, как беспризорники, нищие или дети, а по-хорошему. В душе.
Он помнил, как его мать молилась в ночь смерти отца. Плакала и молилась. Может, именно это двигало Хертатой? Помнит ли он молитву своей матери?
Они протискивались сквозь ругань и толкотню и, получив несколько крепких пинков, вдруг уткнулись прямо в строй шрайских рыцарей, закованных в броню. Сол никогда так близко не видел рыцарей Бивня, и его затрясло от страха. Сюрко ближайшего из них было ослепительно белым с блистающим золотым шитьем. В шлеме-хауберке из серебристых колец воин казался крепким и стойким, словно дерево. Как все мальчишки, Сол и побаивался солдат, и завидовал им. Но Хертата ничуть не испугался рыцаря и просунул голову под его рукой, будто выглядывал из-за каменной колонны.
Заразившись этой отвагой, Сол последовал примеру Хертаты и высунул голову, чтобы посмотреть на улицу. Сотни шрайских рыцарей сдерживали напор собравшегося народа. Другие ехали верхом вдоль строя и внимательно осматривали толпу, словно выискивали нежеланных гостей. Сол чуть не спросил Хертату, не видит ли тот шрайю, когда рыцари вдруг без единого слова оттеснили мальчишек в толпу прочих зевак.
Хертата беспрерывно болтал, выкладывая все, что мать рассказывала ему о Майтанете. Как он очистил Тысячу Храмов, как он поразил язычников в Священной войне, как он спал на циновке под Бивнем-Бивнем. Как сам Бог благословил каждое его слово-слово, каждый взгляд-взгляд и каждый шаг-шаг.
– Стоит ему посмотреть на меня, Сол! Стоит только глянуть-глянуть!
– И что?
Но Хертата не ответил.
Раздались приветственные крики. Мальчики обернулись в ту сторону, откуда шел отдаленный гул и звучали возгласы: «Майтанет!» Сол не заметил, как они и сами закричали. Хертата прыгал на месте, пока толпа не выдавила их к шеренге шрайских рыцарей, сцепивших руки. Разноголосый шум усиливался, и Сол на мгновение испугался, что сердце у него лопнет от восторга. Шрайя! Шрайя идет! Он никогда еще не стоял так близко к сильным мира сего.
Народ продолжал кричать, от усталости уже не так восторженно. Сол подумал, что это глупо – зачем приветствовать того, кого не видишь? – но вдруг заметил, как солнце сверкает на драгоценных перстнях…
Кортеж шрайи.
Священники в роскошных одеждах проходили перед узеньким проемом, в который выглядывали мальчишки. Затем показался он. Моложе всех. Выше. Бледнее. С бородой. Его простое одеяние было ослепительно белым. Протянулись тысячи рук, чтобы приветствовать его, коснуться его. Хертата отчаянно кричал, пытаясь привлечь высочайшее внимание. Майтанет шел обычным шагом, но казалось, что он движется очень быстро, словно сама земля подталкивает его вперед. Сол невольно тоже протянул руку и указал на своего друга, призывая обратить на Хертату особое внимание.
Он один из всей толпы пытался привлечь внимание не к себе, а к кому-то другому. Похоже, Майтанет понял это, и его сияющие глаза посмотрели на Сола. Он увидел мальчика.
Это был первый великий момент в жизни Сола. Возможно, самый главный.
Он не отводил глаз от шрайи, а взгляд самого Майтанета обратился на его палец, указующий на Хертату. Тот кричал и прыгал рядом с приятелем. Шрайя Тысячи Храмов улыбнулся.
Какое-то мгновение он смотрел в глаза мальчику, затем его заслонил рыцарь.
– Да-а! – возопил Хертата, рыдая от невероятности происходящего. – Да, да!
Сол стиснул его руку и засмеялся. Счастливые, они нырнули в тень.
Откуда-то возник мужчина и загородил им дорогу. У него была окладистая квадратная борода, выдававшая чужака. От него воняло. Что еще тревожнее, от него несло кораблем. В правой руке он держал половинку апельсина, а левой схватил Хертату за ворот грязной туники.
– Где ваши родители? – пророкотал он с добродушием хищника.
Они обязаны спрашивать об этом. Когда пропадает обычный ребенок, в первую очередь трясут работорговцев. За такое похищение работорговцев вешают как за насилие над детьми.
– В-в-вон та-ам! – Хертата указал дрожащим пальцем куда-то в сторону.
Сол ощутил запах его мочи.
– Неужели? – рассмеялся мужчина, но Сол уже пробежал мимо рыцарей и нырнул в толпу позади процессии.
Сол, он такой. Он быстрый.
Потом, укрывшись среди груды битых амфор, он плакал, но оставался начеку, чтобы никто его не увидел. Он отплевывался, напрасно пытаясь избавиться от вкуса апельсиновой корки. Наконец он стал молиться. Перед его мысленным взором снова сверкнули драгоценные перстни.
Да. Хертата говорил правду.
Майтанет уплывал за моря.
Ранняя весна 4112 года Бивня, Энатпанея
Их осталось мало – всего сорок тысяч, – но в груди каждого бились сердца множества павших воинов.
Под хлопающими на ветру знаменами Бивня и Кругораспятия Священное воинство выступило из могучего Карасканда. Решение Саубона не покидать почти опустевший город разгневало многих. Великие Имена просили Воина-Пророка потребовать от Саубона, чтобы он, по крайней мере, разрешил своим вассалам выступить в поход, если они того желают. Многие сами так сделали, включая яростного Атьеаури. В пустом городе вместе с королем осталось около двух тысяч галеотов. Говорили, что Саубон плакал, когда Воин-Пророк выезжал из Роговых Врат.
Совершенно иное Священное воинство вступало в Энатпанею. Новички, разодетые в плащи и сюрко цветов своих господ, наглядно показывали меру этого преображения. Весть о страданиях Священного воинства в Карасканде сподвигла тысячи айнрити пуститься в плавание по зимнему морю в Джокту. Они прибыли к городским вратам вскоре после снятия осады, гордые и самоуверенные. Так же вели себя под Момемном и Асгилиохом те, что ныне смотрели на новоприбывших со стен. Однако в город новички вступали молча, потрясенные измученными лицами и пристальными взглядами встречавших. Все обычаи были соблюдены – люди пожимали друг другу руки, соотечественники обнимались, – но только внешне.
Выжившие в Карасканде Люди Бивня теперь стали сынами иной нации. Они пролили всю ту кровь, что связывала их с прошлым. Старые узы верности и традиций превратились в сказки о дальнем царстве вроде Зеума, места слишком далекого, чтобы считать его настоящим. Крюки прежних путей, прежних забот цеплялись за плоть, которой более не существовало. Все, что они знали, было взвешено и найдено легким. Суета, зависть, гордость – весь бездумный фанатизм прошлой жизни – погибли вместе с павшими товарищами. Надежды пошли прахом. Угрызения совести въелись в кости и связки.
Изо всех забот они не отбросили лишь насущно необходимые, остальное было забыто. Строгие манеры, размеренная речь, презрение к излишествам – все говорило об их опасной бережливости. Особенно ясно это виделось в их глазах. Они смотрели на мир с бдительностью человека, который всегда начеку, – не пристально, не подозрительно, но внимательно. Прямота их взглядов вышла за пределы смелости или грубости.
Они смотрели так, словно никто не мог взглянуть на них в ответ. Словно вокруг были лишь неодушевленные предметы.
Среди новоприбывших даже разряженные вельможи не могли или не желали мериться с ними взглядом. Многие делали вид – посматривали искоса, многозначительно кивали, – но неизменно опускали глаза и принимались разглядывать свои сапоги или сандалии. Новички чувствовали: выдержать взгляд таких людей – все равно что быть измеренным. Причем не греховной и переменчивой человеческой мерой, но всей глубиной и высотой случившихся событий.
Один вид выживших был обвинением. Они вынесли слишком много.
Лишь несколько сотен из тысяч новичков, раздраженные таким преображением, осмелились подвергнуть сомнению другую глубинную перемену Священного воинства: присутствие Воина-Пророка. Самые властные и могущественные из них, вроде Догоры Теора, тидонского графа Сумагальты, были введены в «племя истины» самим Воином-Пророком. Остальных дружески приняли судьи из их родных краев, воодушевлявшие людей на молитвы и Погружения. Тех, кто все еще не принял перемены, отделили от соратников и приписали к войскам верных. Самых рьяных противников Воина-Пророка отправили к Госпоже, и больше их никто никогда не видел.
Айнрити застали Энатпанею пустой. Враги оставили ее. Готьелк, который шел вдоль побережья вместе с тидонцами, встречал по дороге сожженные руины деревень. Их было около сотни. Хотя большинство местных энати – народа, происходящего из древнего Шайгека, – оставались в своих городках, никого из кианских господ найти не удалось. Войска не заметили вдали ни единого вражеского патруля. Ни одно крупное поселение не уцелело. Когда Атьеаури и его гаэнрийцы подошли к окраинам Энатпанеи, старые форты, охранявшие пути в Ксераш, еще дымились, но врагов нигде не было.
Язычникам сломали хребет, как и говорил Воин-Пророк. Казалось, Священное воинство и Шайме разделял лишь один триумфальный марш.
Первые части войска спустились в Ксераш и разбили лагерь на равнине Хешор, устроив там большое празднество. Ксераш часто упоминался в «Трактате» – так часто, что многие спорили о том, не ступили ли они уже на Святую землю. Люди собирались послушать чтения Книги Торговцев, рассказы о годах изгнания Последнего Пророка, проведенных среди порочных ксерашцев. Благоговение охватывало людей от осознания того, насколько близко они находятся к местам, упомянутым в книге.
Но за столетия названия изменились, что вызывало множество споров о рукописях и географии. Разве город Бенгут не стал городом Абет-Гока, где амотейские купцы укрыли Последнего Пророка от гнева ксерашского царя? А массивные руины близ Пидаста – не остатки великой крепости Эбалиол, где был заточен Айнри Сейен за проповедь «тысячи храмов»? От войска стихийно отделялись группы пилигримов, желавших посетить священные места. И хотя повсюду их встречало упрямое молчание руин, глаза паломников по возвращении пылали гневом. Ибо они шли путями Ксераша.
В Эбалиоле Воин-Пророк поднялся на остатки фундамента и обратился к тысячам собравшихся.
– Я стою, – вскричал он, – там, где стоял мой брат!
Двадцать два человека погибли в отчаянной давке. Это можно было счесть дурным предзнаменованием.
Тысячу лет так называемые Срединные земли были предметом вожделения королей Шайгека на севере и царей Старого Нильнамеша на юге. После сокрушительного поражения Анзумарапата II нильнамешский царь Инвиши расположился на равнине Хешор с бесчисленным воинством. Он надеялся защитить свою империю, насильно переселив сюда народ. Эти темнокожие люди принесли с собой своих праздных богов и свои вольные нравы. Они построили Героту, крупнейший город Ксераша, в самом сердце равнины и стали прилежно возделывать землю, как во влажном Нильнамеше.
Ко времени появления Последнего Пророка Ксераш уже был старым и мощным царством, получавшим дань от Амотеу и Энатпанеи. Амотейцы считали ксерашцев бесстыжим народом, язвой земли. Для авторов «Трактата» это была страна бесчисленных домов разврата, царей-братоубийц и вопиющего мужеложства. И хотя кровь и обычаи Нильнамеша давно уже иссякли, для Людей Бивня «ксерашец» доныне означало «мужеложец», и они карали фаним Ксераша за преступления давно умерших. Ксераш, по которому ныне продвигались айнрити, был местом древнего и запутанного зла. И его народ призывали к ответу не один раз, а дважды.
Донесения о погромах становились привычными. В большой крепости Кидженихо на побережье граф Ийенгар приказал своим нангаэльцам сбросить гарнизон со стен на волноломы внизу. А укрепленный город Наит высоко в предгорьях Бетмуллы граф Ганброта и его инграулишские рыцари сожгли дотла. На Геротском тракте – на дороге в Шайме! – попадались беженцы, и на них ради забавы охотились кишьятские рыцари графа Сотера.
Воин-Пророк быстро навел порядок. Он выпустил указы, запрещающие убийства и насилие, и изгнал виновных в самых вопиющих зверствах. Он даже отправил Готиана к Ураньянке, айнонскому палатину Мозероту, дабы его высекли. Говорили, что именно Готиан приказал лучникам перестрелять прокаженных близ города Сабота.
Но было слишком поздно. Атьеаури вскоре вернулся с известием, что Герота сожгла свои поля и плантации. Кианцы сбежали, но весь Ксераш был теперь закрыт.
Несмотря на ужасающие различия, дорога в Ксераш напомнила Ахкеймиону дни, когда он был наставником Пройаса в Аокниссе. Или так он поначалу уговаривал себя.
Один раз кобыла Эсменет захромала после опасного спуска по извилистой дороге в энатпанейских холмах, и Ахкеймион увидел, как несколько десятков рыцарей предлагают супруге Воина-Пророка своих коней. Отдать коня – это как отдать свою честь, поскольку без коня рыцарь не может воевать. Ахкеймион наблюдал подобное, когда сопровождал Пройаса и его вдовствующую мать в ее анплейские владения. В другой раз они встретили тидонских пехотинцев – как оказалось, из нангаэльцев лорда Ийенгара, – которые несли на семи или восьми копьях только что убитого кабана. Этот древний обычай вассалитета Ахкеймион видел однажды при дворе отца Пройаса, Эукернаса II.
Но было и другое. Множество моментов напоминали ему о днях юности, невзирая на ежедневные унижения от пребывания вблизи Эсменет. С одной стороны, люди из свиты Келлхуса обходились с ним почтительно и уважительно, но столь серьезно, что это походило на насмешку: он был учителем Воина-Пророка, и эта должность быстро превратилась в нелепое почетное звание – святой наставник. С другой стороны, он больше не шел пешком. Собственные лошади были мерилом знатности даже больше, чем рабы, и Ахкеймион, жалкий Друз Ахкеймион, теперь имел гладкого вороного коня, предположительно из собственных конюшен Каскамандри. Он назвал его Полдень, в память о несчастном старом Рассвете.
Ахкеймион просто купался в роскоши. Парчовые туники, муслиновые рубахи, войлочные одеяния – такой гардероб предполагал наличие толпы рабов, переодевающих господина для различных церемоний. Посеребренный панцирь дополнили кожаными пластинами, охватывающими живот. В шкатулке слоновой кости пылились кольца и серьги – он считал дурацким обычаем их носить. Пару драгоценных застежек с черным жемчугом он уже кому-то подарил. Амбра из Зеума. Мирра из Великих Солончаков. Даже настоящая постель – в походе! – для кратких часов его сна.
Ахкеймион презирал комфорт еще во время пребывания при конрийском дворе. Ведь он адепт Гнозиса, а не какая-нибудь «анагогическая шлюха». Но теперь, после стольких лишений… Жизнь шпиона была трудной. И то, что в итоге он получил все это, хотя и не мог заставить себя радоваться, почему-то ласкало его душу, проливало бальзам на незримые раны. Порой он проводил рукой по мягкой ткани или выбирал перстень, и сердце вдруг сжимала тоска. Он вспоминал, как его отец костерил тех, кто вырезал своим детям игрушки.
И конечно, были еще политиканы, хотя и сильно ограниченные джнаном, постоянно примыкавшие к Священной свите или уходившие из нее. Все их хитрые маневры быстро превращались в обычную услужливость с появлением Келлхуса и тут же возобновлялись после его ухода. Порой, когда затевалось что-то особенно поганое, Келлхус призывал главных зачинщиков к ответу, и все с напряженным изумлением наблюдали, как он раскрывал тайные мысли людей, которых просто не мог знать. Словно вся их душа была написана у них на лбу.
Этим, несомненно, объяснялось почти полное отсутствие политических игр среди тех, кто составлял ядро Священной свиты, – наскенти с их заудуньянскими чиновниками и знатными представителями Великих Имен. В Аокниссе чем больше человек приближался к отцу Пройаса, тем ближе становился удар кинжала. Политика всегда сводится к погоне за выгодой. Не надо быть Айенсисом, чтобы это видеть. Чем выше человек поднимается, тем больше преимущества; чем больше преимущества, тем яростнее борьба. Верность этой аксиомы Ахкеймион наблюдал при всех дворах Трех Морей. Но она никоим образом не относилась к Священной свите. В присутствии Воина-Пророка все кинжалы прятались в ножны.
У наскенти Ахкеймион нашел дружбу и чистосердечие, каких прежде не знал. Несмотря на неизбежные промахи, первородные по большей части обращались друг с другом по-человечески – с улыбкой, открыто, понимающе. То, что они были не только апостолами и чиновниками, но и воинами, еще более привлекало Ахкеймиона… и тревожило.
Обычно в пути, передвигаясь толпой или цепью, они шутили и спорили, бились об заклад, а иногда просто пели красивые гимны, которым их научил Келлхус. Глаза их сияли без каких-либо льстивых мыслей или устремлений, голоса были чистыми и громкими. Ахкеймиона это поначалу раздражало, но вскоре он присоединялся к ним, пораженный словами этих песнопений и переполненный радостью, которая позднее уже казалась невозможной – слишком простой, слишком глубокой. Затем он видел окруженную слугами, покачивающуюся в седле Эсменет или труп в придорожной траве – и вспоминал о цели путешествия.
Они направлялись на войну. Убивать. Они ехали завоевывать Святой Шайме.
В такие мгновения разница между его нынешним положением и временем, когда он был наставником Пройаса, проявлялась очень ясно, и нежность воспоминаний, заполнявшая все вокруг, превращалась в жесткость, холод и ощущение опасности.
О чем он вспоминал?
Священное воинство несколько дней шло маршем по одному из бесконечных ущелий, рассекавших предместья Энатпанеи, когда горстка длинноволосых варваров – сурду, как потом узнал Ахкеймион, – явилась к Келлхусу под знаком Бивня. Они сказали, что много столетий хранили айнритийское наследие и теперь желают выразить почтение тем, кто пришел их освободить. Они станут глазами Священного воинства, насколько смогут, и покажут Людям Бивня тайные проходы через нижние гряды Бетмуллы. Ахкеймион не расслышал из-за толпы всех слов, но увидел, как предводитель сурду преклонил колена и протянул Воину-Пророку кривой железный меч.
Непонятно, почему Келлхус приказал схватить варваров. Потом их подвергли пытке, и тогда открылось, что их подослал Фанайял, сын Каскамандри. Он присвоил себе титул отца и теперь собирал всех, кто у него еще оставался, в Шайме. Сурду и правда были айнрити, но Фанайял захватил их жен и детей, чтобы мужья увели Священное воинство в сторону. Похоже, новый падираджа был в отчаянии.
Келлхус приказал публично содрать с них кожу живьем.
Вид вождя с кривым мечом мучил Ахкеймиона весь остаток дня. Он опять был уверен, что уже видел что-то подобное – но не в Конрии. Это не могло быть… Тот меч, который он помнил, был бронзовым.
И вдруг он все понял. То, что казалось воспоминаниями, то, что наполняло все вокруг призрачным ощущением узнавания, не имело отношения к его пребыванию при конрийском дворе в качестве наставника Пройаса. Это даже не имело отношения к самому Ахкеймиону. Он вспоминал древнюю Куниюрию. Те времена, когда Сесватха воевал вместе с другим Анасуримбором… С верховным королем Кельмомасом.
Ахкеймиона всегда поражало, сколько всего в нем не принадлежало ему. Теперь же его потрясло осознание противоположного: он все больше становился тем, кем никогда не был и не должен был стать. Он превращался в Сесватху.
Когда-то давно прозрачная броня Снов давала ему некую неуязвимость. Того, что ему снилось, просто не существовало – по крайней мере, это происходило не с ним. Но, попав в Священное воинство, он вернулся в легенду. Пропасть между его жизнью и миром Сесватхи сужалась; по крайней мере, в том, чему он становился свидетелем. Но даже сейчас его существование оставалось банальным и жалким. Он вспоминал старую шутку Завета: «Сесватха никогда не ходил по нужде». То, что Ахкеймион переживал, всегда могло исчезнуть в безмерности того, что он видел в Снах.
Но теперь, когда он был наставником Воина-Пророка и его левой рукой?
В каком-то смысле он стал равен Сесватхе, если не превзошел его. В каком-то смысле он тоже больше не испражнялся. И осознания этого хватало, чтобы обделаться от страха.
Странно, но сами Сны уже не были так мучительны. Тиванраэ и Даглиаш снились чаще прочего, и Ахкеймион по-прежнему не мог понять, почему видения отражают тот или иной ритм событий. Они были подобны чайкам, что кружат в воздухе и чертят бесцельные узоры, напоминающие нечто близкое, но так и не складывающееся в ясную картину.
Он все еще просыпался с криком, но яркость Снов потускнела. Поначалу он связывал это с Эсменет. Он думал, что у каждого есть своя мера страданий: подобно вину на дне чаши, они могут плескаться, но никогда не перехлестывают через край. Однако тягостные дни в прошлом никогда не заканчивались спокойной ночью. Тогда он решил, что дело в Келлхусе. Это – как и все, что касалось Воина-Пророка, – стало казаться мучительно очевидным. Из-за Келлхуса масштаб настоящего не только совпадал с масштабом Снов, но и уравновешивал их надеждой.
Надежда… Какое странное слово.
Знает ли Консульт, что они сотворили? Как далеко способен видеть Голготтерат?
Как писал Мемгова, предчувствие больше говорит о страхах человека, чем о его будущем. Но мог ли Ахкеймион сопротивляться? Он спал с Первым Апокалипсисом, а это старая и требовательная любовница. Мог ли он не бредить Вторым, видя чудовищную силу, дремлющую в Анасуримборе Келлхусе? Мог ли не грезить о поражении древнего врага Завета? На сей раз настанет время славы. За победу не придется платить ценой всего, что имеет цену.
Мин-Уройкас сломлен. Шауриатас, Мекеретриг, Ауранг и Ауракс – всем им конец! Не-бог не вернется. Память о Консульте будет втоптана в грязь!
Эти мысли действовали как наркотик, но было в них нечто пугающее. Боги капризны. Жрецы ничего не знают об их злобных прихотях. Возможно, они хотели бы видеть мир сожженным, дабы низвергнуть людскую гордыню. Но Ахкеймион уже давно решил, что самое опасное – это скука в отсутствие угрызений совести.
Келлхус со своими загадками лишь усугублял эти опасения. Каждый раз на вопрос Ахкеймиона, зачем они продолжают поход на Шайме, когда фаним уже не более чем призрак, Келлхус отвечал:
– Если я должен наследовать брату моему, то я обязан отвоевать его дом.
– Но война же не здесь! – однажды в отчаянии воскликнул Ахкеймион.
Келлхус просто улыбнулся – это стало своего рода игрой – и сказал:
– Именно так должно быть, поскольку война везде.
Никогда еще загадка не казалась такой сложной.
– Скажи мне, – спросил Келлхус однажды вечером, после урока Гнозиса, – почему будущее так угнетает тебя?
– Что ты имешь в виду?
– Твои вопросы всегда относятся к тому, что случится, и очень редко – к тому, что я уже сделал.
Ахкеймион пожал плечами. Он устал, и ему хотелось только уснуть.
– Наверное, потому, что будущее снится мне каждую ночь. И еще потому, что меня слушает живой пророк.
Келлхус рассмеялся.
– Это как мясо с персиками, – сказал он, повторяя экстравагантное нансурское обозначение для невозможных сочетаний. – Но даже если так, из всех, кто осмеливался меня спрашивать, ты особенный.
– Как это?
– Большинство людей спрашивают о своих душах.
Ахкеймион не находил слов. Сердце его словно перестало биться.
– Со мной, – продолжал Келлхус, – Бивень пишется заново, Акка. – Долгий, пристальный взгляд. – Ты понимаешь? Или предпочитаешь считать себя проклятым?
Ахкеймион промолчал, хотя и знал ответ.
Он предпочитал это.
Он исполнял Призывные Напевы не менее трех раз, хотя смог пробиться к Наутцере лишь однажды. Возможно, теперь старому дураку трудно заснуть. Наутцера вел себя то властно, то покладисто, словно то отрицал, то признавал внезапное изменение баланса сил. Как член Кворума, он формально обладал абсолютной властью над Ахкеймионом и даже мог приказать его казнить, если бы потребовались столь решительные меры. Но положение дел давно изменилось. Консульт появился снова, Анасуримбор вернулся, на носу Второй Апокалипсис. Именно эти события придавали смысл их учению, тому самому Завету, и сейчас только один из числа адептов – какая досада! – сохранял связь со школой. В самый горячий момент спора Ахкеймион понял, что в каком-то смысле де-факто он и является великим магистром.
Еще одна неприятная параллель.
Как и ожидал Ахкеймион, адепты Завета заволновались. Всех агентов вокруг Трех Морей оповестили о случившемся. Кворум организовал экспедицию, и она должна была выступить в Святую землю, как только задуют ветра охала. Мысль об этом наполняла Ахкеймиона трепетом. Однако адепты понятия не имели, что делать дальше. После двух тысяч лет подготовки Завет оказался ни к чему не готов.
И это проявилось в бесконечных вопросах Наутцеры: от совершенно глупых до неприятно проницательных. Как Анасуримбор может видеть шпионов-оборотней? Действительно ли он явился из Атритау? Почему он продолжает поход на Шайме? Почему Ахкеймион убежден в его божественности? Как там их старые раздоры? Кому он служит?
На последний вопрос Ахкеймион ответил: Сесватхе.
– Моему брату.
Он прекрасно понял невысказанные мысли Наутцеры. Кворум боялся за разум Ахкеймиона, хотя, учитывая его нынешнее положение, они прикрывали свою тревогу оправдательными объяснениями. «Подумать только, что эти багряные сволочи сделали с ним! Что он пережил!» Ахкеймион знал, как это действует. Даже сейчас они измышляют поводы избавить его от ноши, которую сами же на него возложили. Люди всегда открещиваются от своих желаний, всегда делают то, что логики Ближней Древности называют «умозаключением для кошелька»: кошелек управляет рассуждениями людей чаще, чем истина. Как говорят в Сиронже, где звенит, там и правда.
Несмотря на очевидные подозрения, Наутцера выразил множество якобы сердечных чувств.
– Мы заверяем тебя, что ты не одинок, Акка. С тобой твоя школа. – И это лишь для того, чтобы потом сказать: – Ты сделал очень много! Гордись же, брат. Гордись!
То есть «ты сделал достаточно».
После чего следовали увещевания, быстро перешедшие в обвинения. «Опасайся Шпилей» превращалось в «тебе говорили, что надо забыть о мести!». Через мгновение после слов «следи внимательно за тем, чему его учишь» звучали другие: «Многие думают, что ты предал нашу школу!»
Когда терпение Ахкеймиона иссякло, он сказал:
– Воин-Пророк просил меня передать послание Кворуму, Наутцера… Ты выслушаешь?
Дальнейшее молчание Ахкеймион принял за мысленную ругань. Они бессильны, и Наутцере снова об этом напомнили.
– Говори, – ответил наконец старый колдун.
– Он сказал: «Вы всего лишь участники этой войны, не более того. Равновесие остается хрупким. Вспомни свои Сны. Вспомни старинные ошибки. Не действуй из тщеславия или невежества».
Снова пауза. Затем:
– Вот как?
– Вот так…
– Он хочет сказать, что это его война? Кто он по сравнению с тем, что мы знаем, что мы видим в Снах?
Все люди несчастны, подумал Ахкеймион. Разные у них только объекты одержимости.
– Он Воин-Пророк, Наутцера.
Потворстовать – значит растить его. Наказывать – значит кормить его. Безумие не признает узды – только нож.
Когда другие говорят, я слышу лишь крики попугаев. Но когда я сам говорю, мне всегда кажется, что это в первый раз. Каждый человек есть мера другого, каким бы безумным или суетным он ни был.
Ранняя весна, 4112 год Бивня, Джокта
Странное чувство. Какое-то детское, хотя Икурей Конфас не мог отыскать в памяти ничего подобного, относящегося к его детству. Как будто его поразили очень глубоко, под кожу, в сердце или даже в душу. Ощущение хрупкости сопровождало каждый его взгляд, каждое слово. Он более не доверял своему лицу, словно оно утратило какие-то мышцы.
«Ибо некоторые порочны еще во чреве матери…»
Что это значило?
Разоружение его людей происходило под стенами Карасканда, на нераспаханном просяном поле. Все шло мирно, хотя Конфас чуть голос не сорвал, отдавая приказы. Солдаты, которые могли спать, не нарушая строя, внезапно перестали понимать самые простые команды. Прошло много времени, прежде чем все соединения были пересчитаны и разоружены. Теперь, лишенные доспехов и знамен, его войска походили на сборище полуголодных бродяг. Со стен улюлюкали бесчисленные зеваки.
Проскакав вдоль строя, Нерсей Пройас призвал тех, кто подчинился Воину-Пророку, выйти из рядов.
– Над нами более не имеют власти, – кричал он, – законы народов, в лоне которых мы были рождены! Над нами не имеют власти обычаи отцов! Наша кровь забыла о прежнем… Судьба, а не история правит нами!
Мгновение сомнения и вины, а затем первые дезертиры начали протискиваться сквозь ряды своих правоверных братьев. Предатели собирались за спиной у Пройаса. Одни глядели вызывающе, другие виновато молчали. Конфас смотрел на это с каменным лицом, хотя внутри его била дрожь. Затем, словно по сигналу неслышимого рога, все кончилось. Конфас поразился – стройные ряды остались целыми! Количество дезертиров не дотянуло и до одной пятой части всего войска! Меньше чем один из пяти!
Откровенно раздосадованный, Пройас пришпорил коня и помчался перед воинами, выкрикивая:
– Вы Люди Бивня!
– Мы ветераны Кийута! – рявкнул кто-то сержантским голосом.
– Мы подчиняемся Льву! – вскричал другой.
– Лев!
Конфас не поверил собственным ушам. И тут закаленные ветераны из Селиалской и Насуэретской колонн в один голос приветствовали его. Крики продолжались, полные отчаяния и ярости. Затем кто-то бросил камень и попал Пройасу по шлему. Принц попятился, яростно ругаясь.
Конфас поднял руку в имперском приветствии, и солдаты с ревом ответили ему тем же жестом. Слезы наполнили его глаза. Боль унижения начала угасать, особенно когда он услышал, как Пройас зачитывает условия, смягченные Воином-Пророком.
Он едва мог скрыть злорадство. Похоже, Багряные Шпили сумели передать послание через Каритусаль в свою миссию в Момемне, а затем уже в Ксерию. Значит, вынужденный поход назад через Кхемему – что, если не считать опасностей, сильно задержало бы Конфаса – больше не нужен. Вместо этого Конфас с остатками колонн будет интернирован в Джокту, куда его дядя должен прислать транспорт.
Плевать, кто бросал жребий. Главное, что выигрыш выпал ему.
Последующий марш до Джокты вдоль реки Орас прошел без приключений. Бо́льшую часть дороги Конфас провел в седле, глубоко задумавшись, перебирая объяснение за объяснением. На некотором расстоянии за ним следовали члены его штаба. Они внимательно поглядывали на командира, но не осмеливались заговорить, пока он не обращался к ним сам. Иногда он задавал вопросы.
– Скажите мне, кто из людей не стремится возвыситься?
Все соглашались с ним, что неудивительно. Любой человек, отвечали ему, стремится соперничать с богами, но лишь самые отважные, самые честные осмеливаются сказать вслух о своих амбициях. Конечно, эти болваны говорили то, что он, по их мнению, хотел услышать. Обычно это приводило Конфаса в бешенство – ни один командир не выносит лизоблюдов, – но сейчас нерешительность сделала его удивительно терпимым. Ведь если верить так называемому Воину-Пророку, его душа была изуродована и порочна еще во чреве матери. Прославленный Икурей Конфас – не настоящий человек.
Странно, но он отлично понимал, что имел в виду Келлхус. Всю жизнь Конфас знал, что он – другой. Он никогда не заикался от нерешительности. Никогда не краснел в присутствии старших. Никогда не рассказывал о своих тревогах. Все люди вокруг него попадались на крючки, которые он знал только по названиям – любовь, вина, долг… Он понимал, как использовать эти слова, но они ничего для него не значили.
И что самое странное, ему было все равно.
Слушая, как офицеры потакают его тщеславию, Конфас пришел к великому выводу: его вера не имеет значения, если он получает то, что хочет. Зачем принимать логику за правило? Зачем основываться на фактах? Лишь одна зависимость имеет значение – та, что соединяет веру и желание. И Конфас понял: он обладает не только замечательной способностью действовать, не заботясь о том, милосердны или кровавы его деяния, но и способностью верить во что угодно. Даже если Воин-Пророк перевернет землю вверх тормашками, Конфас сумеет найти точку опоры и поставить все на свои места.
Возможно, россказни Ахкеймиона о Консульте и Втором Апокалипсисе правдивы и князь Атритау действительно в каком-то смысле является спасителем. Может быть, его, Конфаса, душа и на самом деле изуродована. Все это неважно. Его оправдание – его собственная жизнь. Ни в одном столетии не рождалось души, подобной его душе, а Блудница-Судьба хочет только его, его одного.
– Этот негодяй не смеет напасть на вас открыто, он боится кровопролития и потерь, – говорил Сомпас. Конфас прикрыл глаза рукой от солнца и прямо посмотрел на своего экзальт-генерала. – Поэтому он порочит ваше имя. Пытается забросать грязью ваш костер, чтобы он один мог сиять в совете Великих.
Зная, что Сомпас просто льстит ему, Конфас решил согласиться. Князь Атритау был самым законченным лгуном, каких он видел в жизни, – сущий Айокли. Конфас сказал себе, что совет был ловушкой, тщательно подготовленной и продуманной.
Так он говорил себе – и верил в это. Для Конфаса не было разницы между решением и откровением, подделкой и открытием. Боги сами себе закон. А он – один из них.
Когда на четвертый день он увидел могучие башни Джокты, душевная рана почти зажила. На лице его снова появилась привычная холодная улыбка.
«Я, – думал Конфас, – хотел этого».
Сквозь заросли болиголова он всматривался в очертания своей тюрьмы. В отличие от большинства городов на пути Людей Бивня, Джокта не имела особых преимуществ в расположении. Город вырос вокруг природной гавани, самой крупной на побережье, испещренном подобными бухтами. Обращенные к суше укрепления представляли собой длинную изгибающуюся линию. Ее прерывали единственные городские ворота: огромный барбакан Зуба – так его именовали, поскольку он был облицован белой плиткой.
С высокого берега Ораса Конфас почти не видел самого города, разве что подернутый дымкой дворец Донжон, как его называли, цитадель хозяев города. Окрестности густо заросли зеленью, но все равно выдавали невзгоды прошедшего сезона. Сады были вырублены под корень. Окружающие холмы мрачно темнели, прочерченные древними террасами, где виднелись покинутые жителями дома. На низком выступе, выдававшемся к югу, стоял забытый кенейский форт. Его камни были так выщерблены от ветра, что крепость казалась скорее природным образованием, чем делом рук человеческих. Только одно уцелевшее окно, сквозь которое просвечивало небо, выдавало искусственное происхождение строения.
Мир лежал в развалинах, как и должно быть.
Воины въехали в спутанные заросли перечных деревьев, и их сладкий аромат словно бы омыл Конфаса. Старый Скаур выращивал эти деревья, он владел целой рощей, когда Конфас жил у него в заложниках. Место имело дурную славу: его использовали для совращения рабов. Конфас подумал, что такие воспоминания полезны: они помогут, чтобы сохранить решимость в предстоящие долгие недели. Пленник всегда должен помнить о тех, кто принадлежал ему прежде, чтобы не стать одним из них.
Это еще один бабушкин урок.
Дорога, по которой они ехали, извивалась по лесистому берегу Ораса. Конфас вел свою огромную и жалкую свиту по распаханной земле прямо к Зубу. Их ожидали две сотни конрийских рыцарей, выстроившиеся по обе стороны темных врат. Тюремщики. Конфаса воодушевили и даже позабавили их невзрачный облик и количество.
Но вид скюльвенда, опирающегося на рукоять меча, мигом уничтожил все воодушевление.
Он не скрывал кольчугу, перехваченную широким скюльвендским поясом. Черные волосы выбивались из-под кольчужного капюшона – под стать кианским скальпам, свисавшим с седла его коня.
Почему он?
Какой же негодяй этот князь Атритау! Коварный негодяй. Даже сейчас.
– Экзальт-генерал…
Нахмурившись, Конфас обернулся к своему генералу:
– В чем дело, Сомпас?
– Как… – заикаясь, выговорил тот. Глаза его пылали от едва сдерживаемой ярости. – Как он смеет думать…
– Условия ясны. Я сохраняю свободу, пока нахожусь в стенах Джокты. При мне остаются мой штаб и рабы, его обслуживающие. Я – наследник императорской мантии, Сомпас. Враждовать со мной – значит враждовать с империей. Пока они считают, что обезвредили меня, они будут играть по правилам.
– Но…
Конфас нахмурился. Мартем всегда был скор на расспросы, но Конфас никогда не опасался его. Возможно, Сомпас поумнее.
– Ты считаешь, что мы унижены?
– Но это же оскорбление, экзальт-генерал! Оскорбление!
Всему виной скюльвенд, понял Конфас. Разоружение само по себе достаточно горько, но подчиняться скюльвенду?.. Он задумался на мгновение. Как ни странно, до сих пор он размышлял только о скрытом смысле событий, но не об унижении. Неужели последние месяцы лишили его чутья?
– Ошибаешься, генерал. Воин-Пророк делает нам честь.
– Честь? Но как…
Сомпас запнулся, испуганный собственной горячностью. Он вечно забывал свое место, чтобы тут же опомниться. Конфаса это очень забавляло.
– Конечно. Он возвращает мне самое дорогое.
Этот дурень тупо пялился на командира.
– Моих солдат, – пояснил Конфас. – Он вернул мне моих солдат. Он даже собрал их для меня в одном месте.
– Но мы безоружны!
Конфас оглянулся на длинную череду бродяг – так теперь выглядела его армия. Они казались тенями, одновременно темными и бледными, как легион призраков. Слишком бесплотные, чтобы кому-то угрожать или причинить вред.
Прекрасно.
Конфас последний раз посмотрел на своего генерала.
– Продолжай дрожать, Сомпас. – Он повернулся к скюльвенду и насмешливо приветствовал его. – Твой страх, – тихонько договорил он в сторону, – добавляет правдоподобия всему происходящему.
«Я о чем-то забываю».
Терраса была широкой. Мраморные плиты пола потрескались тут и там, словно пережили мороз, которого не могло быть в Энатпанее. Даже в темноте трещины ясно просматривались, как реки на карте. Несомненно, прежние обитатели приказывали рабам прикрывать эти камни коврами, хотя бы когда принимали гостей. Никакой князь фаним не допустил бы такого изъяна. Ни один лорд айнрити.
Только вождь утемотов.
Найюр кивнул, потер глаза, потопал ногами, чтобы не уснуть. Он поморгал и посмотрел за балюстраду, на город и порт. Крыши громоздились друг на друга, взбирались на склоны, образуя огромную чашу вокруг пирсов и пристаней внутренней гавани. Беспорядочный ландшафт – скопление домов, пересеченное улицами, которые стекали к морю как реки.
Джокта… Легко было закрыть глаза и представить ее в огне.
Над городом бесчисленные звезды пылью присыпали небесную твердь, соединяясь в совершенный кубок, абсолютно пустой и глубокий. Казалось, один рывок – и Найюр полетит в небо. Это напомнило ему миг пробуждения при Кийуте. Он почти ощущал запах смерти от тел своих павших сородичей.
«Я забываю…»
Он погружался в дрему. Медный кубок с вином выскользнул из пальцев и покатился по растрескавшемуся камню. В памяти вновь прокручивались события прошлого вечера: Конфас насмехается над ним у ворот; Конфас оспаривает условия своего заточения; Конфас, которого удерживают его генералы… Белая кираса сверкает под лучами солнца. Глаза Конфаса, обрамленные длинными ресницами.
«Я…»
Скюльвенд вздрогнул от внезапного воспоминания.
«Я Найюр… Усмиритель коней и людей».
Он рассмеялся и опять задремал, погружаясь в видения…
Он шел к Шайме, хотя город был точь-в-точь как утемотское стойбище в дни его юности – скопление нескольких тысяч якшей. По равнине вокруг бродили стада, но ни одна корова не осмеливалась приблизиться. Он миновал первый якш, туго натянутый на каркасе, как шкура на ребрах тощего пса. В проходах лежали груды тел. Руки болтались в гнилых суставах, между ног свисали кишки. Он видел всех их – брата отца Баннута, шурина Балайта, даже Юрсалку и его уродливую жену. Они смотрели на него тусклыми глазами мертвых. Найюр заметил мертвого бурого жеребенка с тройным клеймом, затем трех коров с перерезанными глотками, а за ними бычка-четырехлетку с размозженной головой. Вскоре он уже карабкался по горе трупов лошадей и коров, и все они носили его клеймо.
Почему-то он не удивлялся.
Наконец он добрался до Белого Якша – самого сердца Шайме. У входа в землю было воткнуто копье. На острие копья торчала голова его отца. Бледная кожа мертвеца обвисла, как намокший лен. Найюр отвел взгляд, отбросил полог из оленьей шкуры. Он не сомневался, что Моэнгхус забрал себе в гарем его жен, поэтому открывшаяся картина не удивила его и не оскорбила. Но вид крови волновал, как и то, что Серве по-рыбьи открывала и закрывала рот… Анисси кричала.
Моэнгхус оторвался от женщины и широко улыбнулся.
– Икурей еще жив, – сказал он. – Почему ты его не убил?
– Время… время…
– Ты пьян?
– Вином забвения… Все, что эта птичка дала мне…
– А… значит, ты все же научился забывать.
– Нет… не забывать. Спать.
– Тогда почему ты не убил его?
– Потому что этого хочет от меня он.
– Дунианин? Думаешь, это ловушка?
– Каждое его слово – ловушка. Каждый его взгляд – копье!
– Тогда каковы его намерения?
– Не дать мне добраться до его отца. Лишить меня моей ненависти. Предать…
– Но тебе только и надо убить Икурея. Убей его и свободно присоединишься к Священному воинству.
– Нет! Тут какой-то подвох! Что-то…
– Ты дурак.
Гнев заставил Найюра очнуться. Он поднял глаза и увидел тварь, сидящую на балюстраде прямо перед ним. Лысая голова блестела в свете звезд, перья были подобны черному шелку, а мир за ее спиной колыхался как дым.
– Птица! – вскричал он. – Демон!
Крохотное личико злобно глянуло на него. Свинцовые веки прикрыли глаза, словно демон дремал.
– Кийут, – сказала тварь, – где Икурей унизил тебя и твой народ. Отомсти за Кийут!
«Я о чем-то забываю…»
Как несуществующее может быть? Как оно может существовать?
Каждый свазонд – ухмылка мертвеца. Каждая ночь – объятия мертвой женщины.
Проходили дни, и Найюр все пытался измерить глубину пропасти, окружавшей его. Конфас и его нансурцы были первостепенной заботой – по крайней мере, так считалось. Пройас дал в подчинение скюльвенду баронов Тирнема и Санумниса с почти четырьмя сотнями рыцарей, а также пятьдесят восемь выживших солдат его старого шайгекского отряда. Как все Люди Бивня, они были закаленными бойцами, но даже не пытались скрывать недовольство тем, что им приходится остаться.
– Вините в этом нансурцев, – сказал им Найюр. – Вините Конфаса.
Нансурцев, которых они охраняли, было намного больше, и Найюру требовалась вся злость его солдат.
Когда барон Санумнис высказывал свои сомнения, Найюр напоминал ему, что эти люди намеревались предать Священное воинство и что никто не знает, когда прибудут имперские корабли.
– Они могут задавить нас числом, – говорил он. – Поэтому мы должны лишить их воли.
Конечно, свои истинные мотивы он не выдавал. Эти люди предпочли дунианину Икурея Конфаса… Прежде чем убить хозяина, надо посадить на цепь пса.
Вдоль стен Джокты был разбит жалкий лагерь – достаточно далеко от Ораса, чтобы побольше солдат занять доставкой воды. Прекрасно зная организацию имперской армии, Найюр отделил старых воинов – триезиев, «трояков», как их называли, – от молодых. Офицеров разместили в отдельном лагере. Учитывая вражду между кавалеристами, по большей части принадлежавшими к благородным семействам, и простыми пехотинцами, Найюр рассредоточил кидрухилей среди солдат. Он приказал своим конрийцам распространять слухи о том, что Конфас рыдал в своих покоях, что офицеры взбунтовались, узнав о том, что их рацион не отличается от рациона рядовых. Подобные слухи разлагают любую армию. Они отвлекают людей, пребывающих в праздности, и тащат на дно правду, лежащую на поверхности.
Найюр запретил Конфасу и сорока двум воинам из его ближайшего окружения покидать город, что соответствовало условиям плена. Он запретил им все контакты с солдатами – по очевидным причинам. Поскольку простое заточение вызвало бы бунт, он позволил племяннику императора вести себя свободно, но только в пределах Джокты. Он поступил так, хотя был одержим идеей уничтожить этого человека.
Он понимал, почему Келлхус желал смерти Конфаса – дунианин не терпел соперников. Он понимал и то, почему Келлхус выбрал на роль убийцы именно его. Конечно же, ведь этот дикарь сразил Льва! Разве он не скюльвенд? Разве он не помнит о Кийуте?
Это понимание терзало Найюра. Если единственная цель Келлхуса – смерть Моэнгхуса, то главной его заботой должно быть сохранение Священного воинства. Зачем же тогда убивать Конфаса? Вполне достаточно просто убрать его с поля игры, что уже сделано. И зачем использовать Найюра для прикрытия, когда последствия – развязанная война с империей – не имеют отношения к предстоящему завоеванию Шайме?
И тут до Найюра дошло… Другого пути не было. Дунианин смотрел дальше Священной войны. Дальше Шайме. А смотреть дальше Шайме – значит смотреть дальше Моэнгхуса.
Люди окутывают свои действия бесчисленными истолкованиями и предположениями. Они не могут иначе, ибо всегда жаждут смысла. Найюр считал этот поход охотой, в которой недруги объединились ради преследования общего сильнейшего врага. Их задача виделась ему стрелой, посланной во тьму. Какие бы сомнения ни терзали его, он всегда возвращался к этой мысли. Но теперь… Теперь все это казалось ошейником, разными концами которого были Моэнгхус и Келлхус, отец и сын, а он, Найюр урс Скиоата, застегивал его на шее мира. Рабский ошейник.
«Забываю… о чем-то…»
Он внимательно изучал Тирнема и Санумниса. Он быстро понял, что барон Тирнем очень глуп и думает лишь о том, как ублажить свое брюхо и нагулять жирок, потерянный в Карасканде. Санумнис, напротив, был умен и неразговорчив. Похоже, он пользовался необъяснимым, но очевидным авторитетом у своего тучного соотечественника. Он был наблюдателем.
Имели ли они тайный приказ, предписывающий, кому из них принимать решения? Это объяснило бы тот факт, что Тирнем подчинялся Санумнису, а тот наблюдал. И каким будет наказание за убийство племянника нансурского императора? За нарушение торжественной клятвы Воина-Пророка?
«Меня послали совершить самоубийство».
От этой мысли Найюр расхохотался. Неудивительно, что Пройас так нервничал, передавая ему приказ дунианина убить Конфаса.
То, что к Найюру приставили адепта, лишь подтверждало опасения. Его звали Саурнемми, он был молодой посвященный, одержимый и страдающий хроническим кашлем. Он прибыл через день после Конфаса вместе с чародеем высокого ранга Инрумми, который почему-то быстро уехал, осмотрев покои своего ученика. Как сказал Найюру старший колдун, Саурнемми обеспечит его связь со Священным воинством.
Мальчик, говорил этот напыщенный дурак, должен спать до полудня каждый день, чтобы они могли общаться посредством колдовских снов. То есть Саурнемми, другими словами, станет глазами дунианина в Джокте.