Мистер Пресли стоит на голове, пытаясь обеспечить максимальный прилив крови к мозгу. Его волосы сползают вниз, опухоль в его животе безвольно провисает между хрупкими ребрами; скрученный узел из плоти и боли. Он был на обследовании и теперь готовится к операции, боится, что хирурги накормят его не теми лекарствами, что это нанесет вред мозгу или вызовет гангрену, при чем тут доброкачественная опухоль? Он также полагает, что страх может настолько ослабить его иммунную систему, что он не перенесет операции, а прилив крови к мозговым клеткам упрочит его ментальную выносливость. Его лицо надулось и покраснело, череп утонул в подушке и одеяле, кровать скрипит под его весом. Я сижу рядышком и считаю секунды, пытаясь не сбиться. С каждым днем время проходит все медленней, два месяца, проведенные в Семи Башнях, кажутся длиннее двух бессонных лет. Я не помечаю дни своего срока, я сопротивляюсь игре в числа, но это невозможно, мой календарь прилеплен на стену и испещрен надгробиями. Время стало чем-то, от чего нужно избавиться, и это само по себе преступление.
Через шестьдесят три секунды Элвис медленно опускает ноги, его руки дрожат от напряжения, у него почти получается, и вот он расслабляет мышцы и кубарем падает вниз, переводит дыхание и вытягивается на одеяле, ждет, пока пройдет головокружение. Это упражнение вселяет в него уверенность, и он объясняет мне, что хотя его не слишком интересует отсталая стра-а Индия, где религия и классовые предрассудки загнали народ в деревянные лачуги, он не имеет ничего против учения хатха-йоги; стойка на голове — это известное упражнение из йоги; и он смеется и говорит: «Америка и Индия, мой друг, это два противоположных полюса человечества, один — продвинутый и свободный, там бедняк может оставить свой отель и переехать в Белый дом, а другой остается в оковах, разрушается суевериями и нищетой».
Мимо нас проходит Джордж, останавливается, чтобы переброситься словами с Кингом, он коммунист и истинно презирает и капитализм, и религию, но он не понимает английского и потому спокоен, а вообще он темпераментный чел, в любую минуту готов взорваться. Он оборачивается и смотрит на меня, кивает и идет дальше, а Элвис делится со мной новостью, что скоро в Семь Башен прибудет какой-то австралиец или даже парень из южной Африки, а может, из Новой Зеландии, есть шансы, что его направят к нам. Эта информация нам выдал доверенный на воротах, а ему сказал надзиратель, у которого брат служит в управлении, хотя это, вероятно, еще один неподтвержденный слух. Что ж, я сую руку в карман, сжимаю талисман и загадываю желание.
Франко садится рядом со мной, разминает взмокшие пальцы, у него отросли ногти. Дела у него все хуже и хуже, его адвокат вот уже в третий раз не явился на встречу. Семья Франко отправила большую сумму денег этому человеку, в качестве оплаты за его услуги на взятку органам, чтобы те ускорили заседание суда, но с тех пор, как они получили чек, адвокат так и не появлялся. Франко ослаблен, и физически, и морально.
Кажется, вдобавок его трясет. Мы все похудели, если сравнивать с тем, какими мы сюда прибыли, но он еще стал ниже ростом. Может, он сутулится, но я так не думаю. Я не могу понять, что это. Элвис тоже не получил уведомления о заседании, он бесится, тем самым создавая себе еще больше проблем, ведь его здоровье важнее, чем свобода. Франко уставился на его ярко-красную голову, на сползающую челку, он говорит Элвису, что тот выглядит как «синьор помидор». Так и есть. Мы начинаем хохотать. Через два месяца, проведенных вместе, нам мерещится одно и то же, томатные кусты, помидоры, зреющие на солнце, сваленные грудой на стол, помидоры в салате, редиска и перец переливаются под девственным оливковым маслом, помидоры, нарезанные кубиками и смешанные со вкуснейшим соусом, которым заправляют лингуине. Наши рты наполняются слюной. На воле одинокий человек мечтает о сексе, в тюрьме нас больше всего волнует еда.
В корпусе С нежные желудки набивают вареной картошкой, Франко подавляет приступ ностальгии, он подходит к Элвису и протягивает руку помощи, помогает старику подняться на ноги. Он покачивается, находит точку равновесия, осторожно шагает к лавке, на которой мы сидим все вместе, три изгоя, чужаки-товарищи, мы снова смеемся, словно читаем мысли друг друга, должно быть, остальные, должно быть, считают нас сумасшедшими, потому что мы стоим на головах и обливаемся слюной при мысли о горячем душе, вкушаем воображаемые помидоры и планируем длительные путешествия. Но мы выживаем, человек прибывает в Семь Башен сломленным, молится, чтобы его срок прошел в безделье, умоляет Бога, чтобы все не было так, как ему пообещали, чтобы его не изнасиловали мужики и чтобы ему не перерезали горло. Он напуган, он взбешен, у него начинается паранойя. Он прислушивается к шепоту, он легко может сорваться и удариться в насилие, начать воевать с несуществующими врагами. Этот корпус — новая территория, но здесь мало чего интересного, другие заключенные останутся загадкой для чужестранца, который не понимает, о чем идет речь. Только Элвис и Франко что-то значат для меня, но их манеры и потаенный смысл их слов остаются для меня непостигнутым. Здесь нет разнообразия и нет поощрений, только месяцы и годы пустоты, которая еще долго будет тянуться, у нас слишком много времени, чтобы думать о будущем и сожалеть о прошлом. Безжалостная скука душит, эпилептическая клаустрофобия сломает самого сильного человека.
Тюремные надзиратели и другие заключенные могут, если захотят, сделать так, что паранойя новобранца обернется против него самого. Ты можешь чувствовать себя в безопасности рядом с убийцей, который кивнет тебе и поделится печеньем, а какой-то казнокрад будет доебываться до тебя, глумиться, прикинется наемным убийцей, хотя все, что он совершил, так это спиздил у стариков все их сбережения, второсортная шлюха, которая не видит дальше своего носа. Как только человек обустроится здесь и поймет, что к чему, он легко втащит казнокрада в сортир, надает ему пинков по печени, искупает его в саках, но все это — без крови, на сафари закон джунглей работает еще жестче, и только от страха, что будет еще хуже, этот мелкий преступник обделает свои штаны. Сломанный нос — это слишком очевидно, надзиратели переполошатся от вида хлынувшей крови, а эта мелочь, которая грабит бабулек, из того же сорта людей, которые в слезах побегут жаловаться Директору.
Новобранец осторожно входит во двор, это подросток, он тихонько идет по двору, вертит в руках свою флейту, вздрагивает, поднося ее к губам, и открывает рот. Ему не больше восемнадцати, он обвиняется в домогательстве к пожилой леди, а он, дурак, рассказал об этом другому заключенному и получил за это пизды, хотя на самом деле его упекли сюда за то, что как-то поздно ночью он помочился на стену бара. Эта леди — сноб из высшего общества, она пожаловалась в полицию, убедила их в том, что он был вооружен. Элвис понимает, что этот парнишка говорит искренне, пристать к женщине — это почти изнасилование, и если он не рассказал бы правду, его не приняли бы в тюремное общество. Иерархия установлена раз и навсегда, парни, обвиняющиеся в сексуальном насилии, всегда на самом последней ступеньке, хотя мы не видим их, или, по крайней мере, если они среди нас, они молчат. Те, кто выебывается, тоже могут ожидать пиздюлей, если к ним не относятся более или менее терпимо. Парень с флейтой начинает дудеть, и это вызывает во мне приступ раздражения, Элвис успокаивается, узнав мелодию Карла Перкинса, Франко хмурится. Это не трубач из неторопливого джаза, это порывистый мальчишка с грошовым свистком. Я держу себя в руках, малейший инцидент повлечет за собой цепную реакцию.
Вчерашний волейбольный матч — отличный тому пример; раз в неделю, на один час, надзиратели приносят сетку, эту игру, по большому счету, устраивают для того, чтобы лишить сил ее участников. Во дворе есть один-единственный мяч, и им играют в футбол, — это баскетбольный мяч, он слишком тяжелый и громоздкий, с ним трудно и неудобно управляться. Это всем известно, потому каждый раз происходит драка, вчера дрались двое парней с верхнего этажа; и вместо того, чтобы, как всегда, отмудохать и обматерить друг друга, они пустили в ход нож, один припер к стене другого и был готов вонзить тому в живот лезвие, и тут Булочник начал орать. Его визг был пронзителен, визг безумца, визг умирающей жертвы, подхваченной с земли стервятником, но я узнаю этот звук, так дети визжат от ужаса, не в состоянии больше вынести этого. У нас идет мороз по коже от этого визга, особенно от того, что орет такой милый персонаж. Нож опускается, и двое заключенных расходятся в стороны.
Булочник стоит в центре двора, раскинув руки, и смотрит в небо, его голос летит назад через годы его жизни, становится все громче и громче, он молит Бога, чтобы тот спас его, чтобы он спустился и забрал его из этого ада, и мы все молчим, пораженные. Он поворачивается и бежит к корпусу, а мы подходим к окнам и заглядываем в камеру, мы смотрим, как он залезает под кровать и достает свой чемоданчик, бормочет что-то себе под нос и отвечает сам себе, качая головой и смеясь, и все это добродушные слова, но смотреть на это жутковато. Он начинает складывать одежду, он очень аккуратен, он быстро пакует чемоданчик, щелкает замком и проверяет, что замок закрылся, он вздыхает и широко улыбается. Он обходит комнату, пожимает лунатикам руки, снова выходит во двор и снова жмет всем руки, он формален, вежлив и решителен, в конце концов он поворачивается и идет к воротам, доброжелательно стучит по заслонке и говорит с доверенным, высовывается голова надзирателя. Булочнику хватит всего этого. Он отправляется домой.
Между ними происходит спор, тон повышается. Уверенность Булочника превращается в более свойственное для него состояние ошеломления. По каким-то причинам ему не разрешают уйти. Он отлично провел отпуск, завел новых друзей и примерил на себя другой стиль жизни, но теперь эксперимент закончен. У него есть более важные дела. Это нонсенс. Это нелепо. Заслонка закрывается, и он начинает стучать в ворота, сначала мягко, ведь он уверен, что его неправильно поняли, а затем сильнее. Он ставит чемоданчик на землю и начинает лупить по воротам, снова и снова, он стонет и кричит, а под конец издает еще один пронзительный визг. Я поднимаю глаза вверх, на стену, и вижу, что надзиратели смотрят на все это; Булочник бьется головой в ворота, визжит еще громче, кто-то из парней идет к нему, чтобы успокоить его, но он бесится, он ударяется о стену и сползает на землю, извивается, а вокруг него руки, пытающихся успокоить его; и это кажется нормальным, ворота с лязгом распахиваются, несколько надзирателей размахивают дубинками, Булочник внезапно успокаивается, быстро встает на ноги, и его уводят. Через три часа он возвращается как ни в чем не бывало, но все мы в шоке.
Скоро и меня поведут через эти ворота на встречу с Директором, я достаточно отсидел здесь и теперь имею право запросить перевода в рабочую тюрьму. Там надо пахать полный рабочий день и там пристойные условия жизни, а за каждый день, отработанный на ферме, из календаря можно вычеркивать два, так что оставшееся время срока сократится вдвое, и я забудусь в работе, таким способом я смогу ускорить течение времени. У меня будет собственная камера, дверь будет запираться, и там я смогу спать так, как никогда не спал в Семи Башнях. Говорят, что там нормальные надзиратели, они имеют дело с обычными преступниками, с раскаявшимися порядочными людьми, которые верят, что тяжелая работа искупит их вину. Флейта наигрывает другую мелодию, поет о жизни пастуха, скитающегося по нолям, по залитым солнцем плато; я иду на звук мелодии к каналу, под тенью пальмового дерева я ем хлеб с сыром и абрикосы, вдали сверкает крест часовни, мимо идет стадо овец, и чабан машет рукой, благословляя меня. Мои козы дадут молока и сыра, а их отпрыски отправятся к мяснику, а затем на рынок, довольная жизнь в заоблачном мире бесконечной любви и солнца. Эта жизнь будет моей, когда я встречусь с Директором. Имеет смысл работать за еду и жилье.
На самом деле мне не разрешат с первого раза отправиться в странствия, мне нужно будет заслужить доверие нового начальника, но через какое-то время меня отправят пахать поля и сеять семена, придется ждать урожая, красить постройки, ухаживать за фруктовыми садами. Элвис рассказывает мне об этом, он слышал это все от людей, которые побывали на этих фермах, и там так хорошо кормят, что заключенные и в самом деле поправляются. Я представляю, как я сижу в тракторе, который собирает урожай, загорелый крестьянин, зарабатывающий собственным честным потом, и от физической работы мои мускулы крепнут. Я приду в себя, стану подтянутым. И больше никаких мечтаний, только работа и сон, работа и сон, как и у всех других нормальных людей на земле. Жизнь на ферме меня вполне устроит.
Там сорок градусов жары и почти безоблачное небо, и я выхожу на солнце и снова прячусь под тенью листвы, порхают бабочки и пчелы, мои пальцы скользят по виноградинам, взрывающимся вином, я складываю в корзину огромные спелые гроздья, я пробую каждый четвертый фрукт, чтобы убедиться в его превосходном качестве. Босс понимающий, он оценивает это бескорыстное старание, и от избытка сахара я испытываю эмоциональный подъем, я свободен и несокрушим, я бегу, подпрыгиваю и взлетаю в небо. Мои усилия будут вознаграждены, как только наши власти позволят мне покинуть тюремный виноградник, чтобы работать на местной ферме, за пределами моей роскошной камеры в корпусе. Меня отведут к древнему мудрецу, слова этого мудрого человека внушают доверие, он вдохновляет меня на еще большие усилия, эти несравненные помидоры, который он выращивает, такие сочные, что от этого больно.
У владельца томатной фермы есть красивая родственница, которая занимается его делами, а еще она бесподобно готовит, она испытывает сострадание к несправедливо осужденным бродягам. Она действительно симпатизирует этому изгнаннику и предлагает ему пристанище, она потчует его большими тарелками спагетти с хрустящим хлебом, покрытым хумусом; как только солнце садится, наливается вино, и я расслабленным шагом возвращаюсь в свою камеру, и передо мной, шутя и улыбаясь, надзиратели распахивают ворота. Я слишком уж пытаюсь заглянуть в будущее, смотрю через годы вперед, представляю последние недели своего срока, и я уже сблизился со стариком и девушкой; и когда он, увы, умрет, для меня это будет опустошающей трагедией, и он попросит меня перед смертью остаться жить на ферме после того, как меня освободят, и этот святой завещает мне половину имущества. И я хохочу. И Элвис тоже. И Франко тоже заливается. Каждый из нас подумал о чем-то своем. Но истина в том, что переезд на ферму — это хорошая возможность. Я жду не дождусь встречи с Директором, я отказываюсь верить в этот бред о распятии.
Франко огрызается и орет на мальчика с флейтой, тот остолбенел, он опускает свой инструмент, опускает голову. Одноногий уличный боец орет на Франко, чужестранец, который должен знать свое место, а мой друг отсидел здесь далеко не два месяца. Франко передергивает плечами. Подросток встает и уходит, вжав плечи, и я думаю о тех побоях, которые он получил, и о том, как это повлияло на его самооценку, что он может понять из этого, его били и орали на него; и это произошло быстро, в углу двора, и зная, что на ночь нас всех запрут в камере, он был в ужасе, хотя на тот момент все уже знали правду об этом мальчишке. Как и Булочнику, как и всем нам, остальным, ему было негде спрятаться. Но все в порядке, с нами все нормально, и может, как только Элвиса и Франко препроводят в суд и вынесут приговор; они отправятся вслед за мной на ферму, и мы вместе будем работать на винограднике, у нас будет новое братство винограда, старая команда соберется снова, а еще с нами будет мальчишка; и там его флейта придется к месту, а Булочник получит работу в булочной, и все остальные тоже к нам приедут, все эти вавилонские мальчишки-негодяи.
Через несколько дней после того, как в первый раз прошел слушок об англоязычном парне, оказывается, что это правда; как выяснилось, этот парень из Нью-Йорка, у него дряблое лицо и желтушная кожа, серебряное распятие впилось в его шею, он прячет глаза под солнечными очками, и этого желтого человека переводят из больницы в тюрьму на остров; в ночи его привозят в Семь Башен, и может, он видел Элвиса, которого забрали на операцию, я уже готов задать ему этот вопрос; и тут этот друган-чужестранец разражается ураганом слов, и я затыкаюсь; все, что я могу сделать — так это с наслаждением слушать, как звучит мой родной язык, не исковерканный и без акцента; этому парню нужно выговориться больше, чем мне, проведя четыре года под стражей, он в первый раз может свободно поговорить с кем-то, кто действительно его понимает; и его язык мягко и бегло произносит знакомые слова, это гипнотизирует, это успокаивает; и я не чувствую опасности, я начинаю замечать, насколько он сильно смахивает на Гомера Симпсона с этой большой желтой головой и короткими волосами, похожими на гвозди; и вот я загнан в угол, стою около лестницы, теряю нить его высказываний, заставляю себя сосредоточиться и вспоминаю этот особенный юмор Гомера, и мелодичный поток его поэзии превращается в персональные слова, эти слова — в предложения с особым смыслом; он говорит мне, что долгие годы он провел на дороге что отсидел в двух тюрьмах, и это — не непобедимый взгляд на жизнь Джека Керуака, даже не Джина Дженета или Уильяма Берроуза; понимаешь, я бездельник, я хуев бездельник, я приехал в эти земли после того, как сбежал с родины, от приговора за домогательство, я не притрагивался к этому ребенку, если бы я это сделал, я бы не ограничился тем, что просто поигрался с его пиписькой, и это правда; и он долго смеется, громко, хорошо, что он шутит, да, три пинка — и ты свободен, нулевая, еб твою мать, терпимость, весь Нью-Йорк прогнил насквозь; он прячет за очками смысл своей жизни, и что-то не так в его улыбке, может, это все лекарства, которыми кормят, чтобы он не тронулся умом и чтобы у него не началась гангрена, я не знаю, я борюсь с собой, я убеждаюсь, что он напоминает Гомера Симпсона и не превращается в Фредди Крюгера, а он кивает и говорит, что он бывал в Семи Башнях перед больницей; отсидел здесь неделю, и шесть месяцев в этой больнице, и я не хочу уходить, но эти хуесосы сказали, что мое время вышло, да, я был в корпусе Б, все правильно, корпус Б, именно это ты услышал, ага; он останавливается, задумывается и усмехается, ну хорошо, все, что ты слышал, это половина правды, вот этот корпус для пидарасов, для маленьких мальчиков, а корпус Б — это место, куда они помещают настоящих опасных преступников и наркоманов; они запирают вонючих ебанашек вместе с насильниками и убийцами, все эти злобные мудаки свалены в эту помойную яму, даже сам Иисус Христос не выжил бы там, не говоря уж о том, чтобы спасать чьи-то души, забудь об искуплении, нет, это система — перемешать наркош с психами, чтобы они уничтожили друг друга; эти человеческие отбросы — такие извращенцы, они убьют тебя за пару твоих ботинок, а приговоренные к пожизненному заключению туфты не гонят, когда нарки начинают орать и визжать, они суют им заточку под ребро, а вот один парень на соседней кровати, он шнырь, он убил свою сестру и засунул ее в холодильник, а когда он все же не смог угомониться, он вытащил ее, разморозил и одел как мальчика, выебал ее в жопу; так что смотри, в один присест ты совершил убийство, инцест и некрофилию, и наемные киллеры — это убийцы, никаких преступлений в состоянии аффекта или пьяных перестрелок в баре, нет, сэр, у этих ублюдков холодный расчет; и ничего из того, что ты скажешь или сделаешь, не остановит их, они будут доебываться до тебя, там нет сочувствия, блядь, они сожрут такого, как ты, живьем, ты созрел для этой банды, и мне следует знать, Иисусе, я был изнасилован на задворках тюрьмы в старых Соединенных Штатах Америки; эти ниггеры заебли меня до смерти, а начальнику это по хуй, потому что он говорит, я ебанутый, а либералам это приятно; они ненавидят белых мальчиков, они не хотят расстраивать черных, еб твою мать, я ненавижу ниггеров везде, все эти хуесосы здесь — ниггеры, и это правда; я усвоил этот урок; если что-то с тобой случится, тюремное начальство даже не перднет, они хотят, чтобы ты заразился СПИДом и заразил всех остальных, они попытаются сломать тебя; и ты окажешься в такой жопе, что пойдешь повесишься или перережешь себе артерию, они хотят уменьшить население тюрем, а потому они приносят наркотики, приносят, когда им заблагорассудится; надзиратели торгуют наркотой в корпусе Б, не знаю, как здесь, а ты и не знал, это происходит во всем мире; черт, ты думаешь, что эти страны могут обойтись без наркотиков, они говорят, что нужно судить по тому, как общество обращается с самыми слабыми, а мы и есть самые слабые, мы просто взъебываем друг друга, освобождаем внешний мир от мерзавцев, блядь; теперь ты это все знаешь, это никогда не изменится, и мы можем сделать только одно — позаботиться о себе; и он смотрит на стены, а потом прямо на человека-стервятника, складывает из пальцев пистолет и стреляет, оборачивается и продолжает, неустанный; и я сижу тихо, как мышь, шесть месяцев я провел в этой ебаной психиатрической больнице; и если сравнивать его с этой дырой, то она покажется отелем, до тех пор, и пока ты не начнешь крушить мебель, пока ты ведешь себя вежливо, все хорошо; эта ебаная ферма утопает в наркоте, и я как ребенок в кондитерской, это ебаный публичный дом, чувак, амфетоз, депрессант, таб любого цвета, которую придумал Бог; и эти парни лежат наполовину голые, в полубессознательном состоянии, и там нет никакой охраны, и никто не может помешать этому озабоченному пидору лапать и ебсти этих бройлеров; это оргия, чувак, это ебаная оргия, Господи Иисусе; половина их пациентов так нашпигованы наркотой, что едва могут двигаться; они не знают, кто они и где находятся, а у тебя тут мальчики-девственники и дряхлые старики, парни, которые были чем-то, и половина этих парней не знает, что у них кулак в жопе, чувак, это лучший секс, который у меня был, и за него не надо платить; и мне смешно, я передаю дальше этот СПИД, которым меня заразили ниггеры, и ношу в себе этот вирус, я выебу стольких, скольких смогу, буду играть по их правилам; и этот безумный понижает голос и шепчет: «Видишь, я работаю на государство, черные работают на то, чтобы по-прежнему играть в рабов, очищающих тюрьмы для федералов, но я интернационалист, я чищу психиатрические камеры мира для ЦРУ, у меня задание, шок и трепет, блядь, это я», и он делает паузу: «Понимаешь, черные ненавидят белых из-за рабства, из-за того, что с ними плохо обращались, и в этих расистских глазах покушение на любого белого парня — это по-честному, и эти ниггеры и нелегальные иммигранты специализируются на том, чтобы ебать в жопы бедных белых мальчиков, и как ты видишь, я не из сильных людей, и они сломили меня, мне на задницу пришлось наложить двадцать швов, меня так порвали, что я год срался текилой, а ты знаешь, что сказал Бог, и я хорошо знаю Библию, он сказал, поступай с другими так, как хочешь, чтобы они поступали с тобой, это тотемный полюс, ось жизни, а ты слушаешь богатого белого, а когда он говорит, то убивает бедных белых, и бедные белые убивают черных, а ниггер оглядывается вокруг и начинает убивать животных, видишь, мы все оттягиваемся на тех, кто слабее нас самих», и Гомер снимает очки; и я смотрю в его детские глаза, это самые синие глаза, которые я когда-либо видел, глаза ангела, глубокие, яркие, бездонные, и он хлопает меня по плечу и говорит, что пошел наверх, спать, как будто этот разговор измотал его; и он говорит мне, что его зовут Банди, но я, если захочу, могу звать его Тедом, и он долго и громко смеется над своей шуткой; ему хочется, чтобы его видели самые убогие ублюдки, и идет по аллее смерти; и вот он смотрит на меня нормальным взглядом и видит, что меня трясет, кажется, ему это правится, он обзывает меня ебучей пиздой, сплевывает на землю и идет наверх.
Мама всегда говорит мне, что мы должны быть благодарны за все, потому что так много людей живет хуже нас, и мы должны помнить обо всех страждущих душах в этом мире, которые живут в нищете, без свежей воды; и маленькие дети умирают таких болезней, как тиф и холера, малыши бегают без обуви, и полно людей рядом с нами; и мы никогда не должны присваивать того, что нам и так даровано; и Нана соглашается и говорит, что некоторые люди жадные и недобрые, потому что они не могут справиться со своими проблемами или признаться в своей слабости, а Рози — это маленькая девочка из моей школы, у нее нет мамы и папы; и порой она живет в специальном доме вместе с другими детьми; и они спят в общей комнате, а порой она остается с мужчинами и женщинами, которых называют приемными родителями; они берут детей, чтобы помогать им, они покупают ей новые игрушки и хорошо с ней обращаются, и теперешние приемные родители каждое воскресенье водят ее с собой в церковь; и ей нравится слушать, как поют гимны, и у них есть собака, которой разрешается спать в ее комнате, хотя и не на кровати, потому что у собак блохи, и они могут их передать; и она мой первый настоящий школьный друг, потому что она сидит рядом со мной, и поэтому я ее и знаю, у нее хорошенький пенал с мышиной мордочкой и глазами, которые вертятся, и отточенные карандаши, и ластик, который я беру у нее взаймы, когда мы рисуем картинки; и я случайно начинаю его жевать, а леди, с которой она живет в настоящий момент, специально взяла ее с собой, чтобы купить его для первого дня в школе; и я говорю: «Извини, я не думал над тем, что я делал», но она говорит: «Все в порядке», я одолжил его у нее, в один прекрасный день я ее отблагодарю, и леди, с которой она живет, не будет возражать, потому что это не вина Рози; и она немножко девочка-сорванец, серьезная девочка, я никогда не видел, чтобы она плакала, если упадет; и на площадке мальчишки играют с другими мальчишками, а девочки — с девочками, но мы с Рози не можем наговориться, и нас не волнует, что подумают остальные; ты не должен разговаривать с мальчиком или девочкой — это действительно глупо, я чувствую, что мне повезло, хотя у меня и нет папы, зато у меня есть мама, которая в три раза лучше, чем любая другая мама; «Она лучшая мама на свете», — я пишу это на открытке на День Матери; а Нана сказала, чтобы я написал это, потому что так говорил ее сын; и я купил для мамы шоколадку и спрятал в холодильнике, чтобы не растаяла, а еще со мной живет не только мама, по и бабушка; а у многих детей нет бабушек, так что мне повезло, а еще я купил открытку и для Наны, а потом понял, что мама тоже купила ей открытку, а под конец Нана получила две открытки и действительно была растрогана; а когда какая-то забияка сказала что-то мерзкое Рози, та схватила ее за волосы и ударила, и у нее из носа потекла кровь; и эта забияка плакала, и я думал, что это хорошо, потому что она должна быть добра к Рози, а не говорить ей мерзости, а учителя сделали выговор Рози, но они не сильно ее, ругали, потому что знали, что произошло; они были к ней очень добры, и потом, в мой первый год в школе, Рози исчезла, и я не видел ее долгие годы; но я помню ее лицо и эти темные глаза, так что когда я встретил ее снова, я сразу же узнал ее; но это было позже, в другое время, в другой жизни; в школе хорошо; я люблю детей, мисс Миллер научила меня многим вещам, она хорошая учительница, особенно мне нравится география; это мой любимый предмет — слушать о дальних странах с пирамидами и снежными людьми, с айсбергами и пустынями, так много чего можно узнать о мире; и мне нравится играть в футбол, я быстро бегаю, я выиграл приз на спортивном празднике; и хотя я уже хожу в школу, я рано встаю, чтобы почистить с Наной камин, она стареет, она становится медлительней, она начинает хворать, а я становлюсь выше, сильнее, могу выполнять больше работы; и я говорю ей о Рози и о драке, а она говорит, что всегда есть причина, по которой люди что-то делают, и может, эта забияка несчастна, или избалованна, или думает, что она лучше других; а может, Рози втайне грустит и потому впадает в гнев, как в этот раз, а мы должны подставлять другую щеку; и хотя мама говорит совсем другое, Нана хочет, чтобы я помнил, что у каждого есть душа, без разницы, какие бы ужасные вещи мы ни делали, внутри мы маленькие испуганные дети, пытающиеся приспособиться к тем, кто окружает нас, никто не хочет быть изгнанником, никто не хочет, чтобы его осмеяли или мерзко с ним обращались; и Нана знает множество вещей, потому что она старая и очень умная, и она смеется, когда я говорю ей это, но втайне я рад, что Рози дала сдачи, потому что у нее есть мужество сделать то, что хотели бы сделать другие, более изнеженные дети, но не могут, потому что слишком много думают о другом человеке, о том, что он чувствует; и их доброта побеждает, а я вполне мягкий человек, я не люблю драк и не люблю споров, просто не вижу в них смысла; а летом мы идем на площадь и встречаем кучу знакомых людей, там ярмарка; и мы идем мимо столов, и в один прекрасный день я выигрываю мягкую игрушку; это смешной клоун, почему-то он слегка глуповат, длинный и тонкий, с остроконечной шляпой, ну и плевать, он мой, и мне разрешается его назвать, как я захочу; и мама смеется, когда я называю его мистер Справедливый, но оказывается, что это хорошее имя, потому что оно одновременно означает две вещи[8]; и я несу его в свою комнату, и через год или два я не понимаю, как это произошло, но у него нет лица; и это пугает меня, я не могу смотреть на его голову, на которой нет глаз, и носа, и рта; и тогда ему приходится ночевать в холле, в одиночестве; я боюсь темноты и всегда сплю с включенным светом, потому что у меня под кроватью живут злые мартышки-гоблины, они ждут, чтобы схватить меня; и через несколько дней мама замечает мистера Справедливого, и я рассказываю ей обо всем; и она говорит, что постирала его, и, должно быть, его лицо смылось; это просто дешевая игрушка, не волнуйся, все, что тебе надо сделать, так это взять ручку, и ты можешь нарисовать другое лицо, еще счастливее того, что было; мистер Справедливый всегда казался мне немного печальным, и она права; она говорит мне, что если кто-то меня огорчает, все, что я должен сделать, так это превратить плохого человека в хорошего человека, как мистера Справедливого; и я пробую и вижу, что получается; и внезапно по площадке начинают бегать Микки Маус и Дональд Дак и Гуфи; но после того, как я это попробовал, я применяю эту хитрость только тогда, когда мне действительно нужно, в другом случае это не сработает; и мое воображение иссякло, это лучшая хитрость, которой я когда-либо учился; и на площади есть магазин, и в один день мы с Наной идем мимо этого магазина, а в окне сидит огромный плюшевый мишка; и там проводится конкурс, кто угадает его имя, тот его и получит; и мы входим в магазин, я жду, пока утихнет звон колокольчика, висящего у двери, я задумываюсь и догадываюсь — Тедди; я действительно хочу выиграть этого мишку, но там уже пять ребят, которые написали имя Тедди на листочках; и я еще больше задумываюсь, долго думаю, а продавщица говорит, почему бы тебе не попробовать назвать его — Руперт, дорогой, это хорошее имя; и я говорю: «Хорошо, Руперт», а на следующей неделе выясняется, что я выиграл конкурс, и мишка Руперт присоединяется к улыбающемуся мистеру Справедливому, сидящему на ящике; и я не могу удержаться и не подумать, что мне сильно повезло, и только годы спустя я осознал, что та женщина-продавщица сжульничала, открыв мне его имя, и я долгое время думал почему.
После завтрака кратко взвывает сирена, и некоторые парни в панике бегут к воротам, стучат по металлу и дергают заслонку; Франко встает, но продолжает стоять рядом со мной, говорит, что там пожар, и мы все умрем, а я не хочу умирать в этом месте, должно быть, загорелась котельная, старику много раз говорили, что ее надо ремонтировать. У меня ноет сердце, когда я думаю о Булочнике, о его детском визге, от которого меня тошнит, звук сирены бьет по усталым мозгам, взмешивает желчь. Франко от страха сам на себя не похож, его голос дрожит; и этот итальянец поверил в эту байку, а может, он прав, и действительно взорвалась котельная, дрова воспламенились, и эта комнатка превратилась в адище, в котором испеклись десять стоящих под душем намыленных фальшивомонетчиков, пламя пронеслось по туннелю, занялся замок… Мы попали в смертельный капкан, это последнее на земле место, где я хотел бы умереть. Может, они даже похоронят тебя в этих стенах. Но вот у ворот какое-то движение, переговоры закончены, и хлопает заслонка, и парни отходят назад, возбужденно разговаривая, и их паника стихает. Франко успокаивается и пытается сообразить, почему же визжала сирена. Он знает их язык, но недостаточно хорошо. Парни переговариваются и жестикулируют, но он не понимает их. Мы скучаем по Элвису, очень скучаем.
На данный момент мистера Пресли уже должны были прооперировать, он уже должен вернуться в корпус, а я не могу не беспокоиться, я переживаю, а вдруг анестезиолог дал ему не тот наркоз, а вдруг его отправили в палату Гомера Симпсона, где клонированные желтые люди воспользуются своим положением. Нам опять очень хочется увидеть Элвиса, нам его не хватает, и как друга, и как переводчика. Я выучил несколько слов, но у меня плохо получается, у Франко, конечно, дела идут получше, он все еще пытается выяснить насчет сирены, одноногий уличный боец с трудом старается объяснить, подпрыгивает и изображает, что карабкается по стене. Элвис ухватит суть, даже если некоторые слова будут бессмысленными. Он старше, у него больше опыта, он поездил по миру, а потому у него более глубокое понимание происходящего, его принципы тверды и искренни. Сирена постепенно затихает, запинается и наконец прекращается.
Франко оборачивается и возбужденно рассказывает мне, что один из заключенных сбежал. Это странно, за два месяца, проведенных в этом клоповнике, эта идея никогда не приходила мне в голову, по меньшей мере, не настолько серьезно; я мечтал о побеге по стокам и сортирным трубам, как земноводный человек-крыса, я мечтал взлететь и присоединиться к эскадре пролетающих гусей, но это просто фантазии. А Франко и Элвис вообще никогда не заговаривали об этом, так что, думаю, мы просто не видим способа сделать это, не знаем, с чего начать, и если мы каким-то образом выберемся из замка, нам будет просто некуда спрятаться. Полиции недолго будет искать нас, и наш срок станет дольше. Я собираюсь обсудить это с Франко, но приходит Шеф, и мы выстраиваемся в очередь, чтобы забрать свой обед, миску маринованных в жире картофелин, и уединяемся, чтобы поесть. В один прекрасный день именно я буду копать эту картошку, я буду погружать руки в сочную и пахучую землю, она пахнет так сладко, что я готов ее съесть; я выну из пригоршни нескольких червей и спрячу их подальше от птиц, пусть у них будет время спастись от клювов, а потом снова примусь копать землю, сажать клубни и проверять, чтобы они были хорошо политы. А Франко все еще пытается поговорить с двумя другими заключенными, жует бессознательно; это бессмысленная трата еды, а я сосредоточен на своей порции, заканчиваю обедать и иду к раковинам, чрезмерно старательно мою свою миску. Потом я иду к бельевой веревке, посмотреть, высохли ли мои носки, трусы и майка; нет, они еще влажные, я надеюсь, что погода будет хорошей, я не хочу забирать свои вещи в камеру.
Дождь нарушает наши планы. Вот камера, а вот двор. Ночью у нас не остается выбора, но днем имеет смысл находиться на улице как можно дольше. Холод может отбить желание выходить наружу, но от дождя у нас нет защиты. День, проведенный внутри, давит еще больше, непомерная скука оставляет свою отметину. Я не понимаю лунатиков. Им нужен свежий воздух, как можно больше воздуха, им нужно вытянуть ноги, а не жить под одеялами, погрузившись в свои обиды. Может, они действительно могут закрыться и спать по двадцать часов в день, жить, как сомнамбулы, как человеко-ежики. Во дворе нечем заняться, но они могли бы подвигаться, поупражнять глаза. Я никогда не хотел закончить свои дни вот так, человеческое здоровье не восстанавливается, и я переживаю из-за Франко, который, кажется, в любой момент готов расплакаться. Он зовет меня. Я сажусь, а он наклоняется вперед, еще не закончив с обедом. Я смотрю на его картошку и чувствую, как в животе тянет от голода, я хочу спросить его, будет ли он все это есть. Он сидит очень близко, оглядывается вокруг, говорит шепотом.
Парень, который бежал, из блока А или Б, это непроверенная информация, он осужденный убийца, может, он убил свою девушку, беспощадно напал на нее с лезвием; или же он практиковал эвтаназию на своем больном отце, это убийство из милости, а может, он еще ударил надзирателя в сердце и отрезал ему веки, а потом надел его униформу, чтобы смыться, или, может, он взобрался на башню и спустился на веревке по внешней стене, прыгнул в машину, припаркованную поблизости, в которой, вероятно, сидела его белокурая невеста. Мне больше импонирует вторая версия, я думаю о башне и о сицилийце и знаю, что он упустил свой шанс. После стольких лет, проведенных в тюрьме, вряд ли он захочет сбежать. Там, на свободе, время идет быстро. Дети растут и становятся взрослыми, рожают своих детей, а за этими стенами жизнь бесплодна. Силилиец кажется довольным, и это должно значить то, что говорят, человек — существо системное. Я внезапно чувствую себя виноватым из-за своего желания переехать на ферму, это говорит о том, что я буду сожалеть о том, что покинул своих друзей, хотя на самом деле я просто боюсь перемен. Два ебаных месяца — это все, что я отсидел. В этом не может быть сомнений. Мне нужно следить за собой.
Какой-то заключенный выходит из ворот, и остальные собираются вокруг него послушать новости, Франко среди них, увлечен этой мыльной оперой, и когда он говорит мне о том, что случилось, я начинаю хохотать, а Франко говорит: «Нет, нет, нет, гениальный побег — это не более чем проверка сирены». Долю секунды он смотрит на меня с ненавистью, и это меня ошеломляет, я понимаю, как сильно ему хочется верить в то, что человек может вырваться отсюда. Он интерпретирует мой хохот как признание поражения; и выражение его лица меняется, он хлопает меня но плечу, садится и прислоняется головой к стене, внезапно дергается, маниакальный придурок, он напоминает мне сейчас желтого человека.
Тюрьма добивает Франко, последняя капля доверия маленькой части системы испарилась вместе с коррумпированностью его адвоката. Этот мешок с дерьмом отрицает, что он вообще получал эти деньги, и, будучи иностранцем, Франко имеет меньше прав, чем местный. Находясь в тюрьме, он ничего не может изменить, посольству по большому счету плевать на его ситуацию, по большей части потому, что его в его дело ввязаны наркотики. У этих чиновников уютная и защищенная жизнь, так зачем рушить ее из-за каких-то преступников; они знают, бросить вызов уважаемому профессионалу — означает навсегда отказаться от приглашений на коктейли. Франко так же носит везде свою сумку, берет ее с собой на сафари, а в последний раз, когда мы ходили в душ, он даже не решился оставить ее под присмотром сицилийца. Обложка промокла, и некоторые страницы слиплись. Каждый вечер доктор делает обход, и Элвис хочет, чтобы он прописал Франко какое-то лекарство, но Франко сопротивляется, говорит, что не доверяет их пилюлям.
Когда подтверждается, что никакого побега и в помине не было, все разочарованы, весь остаток дня царит мрачная атмосфера, но я пропускаю это мимо себя, оставляю этих насупившихся мужчин перетирать об этом несуществующем событии. Я сижу один, Франко уходит в себя со своими фотографиями с родины, а мне интересно, как долго человек может смотреть на одни и те же картинки и когда же они надоедят ему; это, должно быть, медленная пытка, лучше выкинуть все это из головы, но может, это подстегивает его воображение, в своих мечтах он снова путешествует по горам. Сегодня солнечный день, хорошая погода, и я сижу у уступа, слушая щелканье четок и вдыхая дымящийся табак.
Два тощих плюшевых бандита с трудом спускаются по лестнице, и эти мелкие жулики с набриолиненными волосами и в костюмах с иголочки превратились в типичных бомжей в гигантских, не по росту, потускневших и потрепанных маскарадных костюмах. Им нужно подстричься, но немногие парни посещают парикмахера. Его заведение выложено черепицей, там есть кожаное кресло и чистое зеркало, ножницы заточены, его бритвой можно разрезать горло; и там есть крем для бритья, всевозможная пахучая пудра расставлена по полкам, сотни вырезок кадров из фильмов облепляют стены, гламурные женщины улыбаются в камеру, там тебе предложат горячий чай. В парикмахерской тепло, уютно и знакомо, но это на первый взгляд. Франко наведался туда через неделю после своего прибытия, попил чаю, ему намылили лицо, и он смотрел в зеркало на отражение лица парикмахера, и бритва сверкала в дюйме от его лица. Его передергивает, когда он вспоминает, что три его помощника стояли рядом с одним-единственным веником, шутили, парикмахер нес какую-то ахинею, и его лицо было перекошено и покрыто липким покровом пота. И Франко, извинившись, смылся оттуда, но без перебранки и помощи надзирателя, стоящего снаружи, не обошлось. Говорят, до прибытия в Семь Башен парикмахер перерезал голо пяти подросткам, но никто заранее не сказал об этом Франко.
Жулики гуляют молча. Должно быть, разочарованы из-за побега, которого не было, хотя то, что так много парней взволнованы этим, кажется нелепостью. Вместо того, чтобы надеяться, что кто-то поднимет своим поступком их боевой дух, им самим следовало бы сбежать отсюда. Интересно, думаю я, на каких автомобилях они ездили, на классике или на старых драндулетах, качество или количество, спизжеиные или просто отремонтированные; и я киваю, сидя за рулем «Мерседеса», несущегося по склону, блудный сын возвращается к своей маме, набирает скорость и уносится прочь из Семи Башен; рядом со мной сидит Рамона, мы едем в сторону океана, к торговым судам, мы решаем, куда отправиться, в Ныо-Орлеан или на мою родину; и Капитан вместе со своей командой свистит, приглашая меня на борт, молодая жена машет ему с моста, это его последний трансатлантический вояж перед тем, как осесть на Бали. Я обрываю себя, я знаю, что если усну, то проведу бессонную ночь, щелкают четки, я слышу топанье ног, и я оборачиваюсь на яростные крики и вижу, что жулики пиздят друг друга.
В полицейской камере, помнится, можно было въебать кому-нибудь и вырубить его, но на этом все. Мне интересно знать, может, они братья или кузены, а дерутся как заклятые враги, каждый стоит на своем, каждый жаждет крови, удары отскакивают рикошетом, их ослабшие руки не могут бить. Они начинают бороться, падают на землю и катятся, катятся, раздирая одежду, сваливаются в пробоину и возят друг друга по гравию, маленькие капли крови разбрызганы по коже. Один придавливает другого к земле, бьет его головой об асфальт, схватив за волосы, раздается глухой костный звук; и мне, наверное, нужно попытаться оттащить его, я вижу, как к ним торопятся двое надзирателей, но останавливаются и улыбаются; и я оглядываюсь, вижу, как победивший поднимает голову своего братца для фатального удара, и вот я уже встаю, я рад, что он медлит, а надзиратели все смеются. Видимо, к нему вернулся здравый смысл, он толще, в нем чувствуется больше достоинства, он отпускает голову братца, кладет ее на землю, наклоняется и опускает лоб на плечо человека без сознания и так и замирает, надзирателям неуютно, они уходят. Победитель встает и поднимает болтающегося лузера, с трудом удерживает в руках его тело, он тащит своего братца наверх, и у него от напряжения подкашиваются ноги.
Снова слышно щелканье четок, их ритм, проходит полдень, мы едим суп и хлеб, и еще один день заканчивается; и когда нас запирают наверху на ночь, я играю с Франко в шахматы, я постепенно постигаю эту игру, теперь я могу защитить своего короля лучше, чем когда играл с Элвисом; и если я выигрываю у своего друга, я немного расстраиваюсь, не зная, переживет ли он еще один проигрыш. Когда я сыграл в первый раз, я понял, что сконцентрироваться трудно, но это хороший способ убить время, я осознаю, что именно поэтому они так часто играют. По первому впечатлению я понял, что у Франко не слишком хорошо получается, я знаю, он болезненно относится к этому, мечтает, чтобы Элвис когда-нибудь дал ему выиграть. Мы отыгрываем пять партий, и я проигрываю каждую. Может, сегодня мне удастся выиграть.
Когда засов отдергивается и камера открывается, мы оборачиваемся и видим, что с кривой улыбкой на лице в камеру входит Элвис, на его плече висит сумка, и он идет легким шагом. Он идет по проходу, и лунатики машут ему, остальные пожимают руки и кивают. Его возвращению искренне рады, он выглядит растроганным; и в такие моменты, как этот, в маленькие короткие мгновения я чувствую полное единение с этими людьми из корпуса С. По сравнению с тем, каким Элвис ушел, он выглядит лучше, значительно лучше, чем когда он был в тюрьме, но он обнимает меня и Франко и спрашивает, как мы тут, осматривает комнату, смеется, принюхивается и смотрит, как открывается и закрывается зеленая дверь и говорит нам, что он соскучился по сафари. Он просто не успел привыкнуть к больничным чистым туалетам и автоматическому смыву, мягкой туалетной бумаге и набитым матрасам; я должен увидеть животных, мой друг, морских угрей и питонов; он ставит сумку на кровать и исчезает. Франко тотчас же оживляется, аккуратно складывает шахматные фигуры в носок, в котором он хранит их, прячет его под одежду вместе с доской, и наша игра закончена.
Элвис возвращается, усаживается и рассказывает нам о своих каникулах, и эта долгая история необычна для такого парня, но мы ловим каждое его слово, внимаем, слушая подробности его операции, рассказ о хорошей еде и пышных медсестрах. Он говорит, что он рад своему возвращению, он беспокоился из-за того, что его могли занять, и тогда ему пришлось бы коротать дни в корпусе Б. Он справился со смертью, и за ним сохранилась его старая кровать, а когда он боялся, что ему повредят мозг или у него начнется гангрена, на самом деле больше всего он переживал, что эта опухоль окажется злокачественной. Его убедили, что это не так, и камень спал с плеч. С ним обращались как с королем, и хотя рядом находился надзиратель, на случай, чтобы он не попытался бежать, он был почти свободен. Он смеется, запрокидывает голову и говорит, что чувствует себя на десять лет моложе, что человек может выжить в тюрьме, но не может пережить злокачественную раковую опухоль. Он называет это внутренним врагом.
Я познакомился с Элвисом только два месяца назад; и все, что я знаю о нем, это то, что он сам говорил мне, он рассказывал мне о свои путевые истории и делился планами на будущее, говорил, что любит рок-н-ролл и американский образ жизни, но у меня такое чувство, будто я знаю его всю жизнь. Если бы я был ребенком, а он был бы моим папой, то я бы гордился им. У него есть мечты и моральная стойкость. Он никогда не продастся, никогда не пойдет на компромиссы вразрез со своими принципами и никогда не склонится перед судьей или директором. Это дух дороги. Первое впечатление остается навсегда, я вспоминаю, как я в первый раз вошел в этот корпус, напуганный чужестранец, по спине бежали мурашки, тошнота сжирала внутренности, и именно Элвис сделал так, чтобы я почувствовал себя легче, протянул мне руку помощи.
Он рассказывает нам о медсестрах, о цвете их волос и форме их губ, о том, как они двигались, о том, как уважительно с ним обращались, скорее как с мужчиной, нежели как с опасным преступником. Они спрашивали надзирателя, что же он такого совершил, когда выяснилось, что он вез поддельную валюту, это их не испугало, а когда он рассказал им свою версию случившегося, они разозлились на то, что он вообще оказался в тюрьме. Разозлились и возмутились, узнав, что он находится в тюрьме без суда и следствия. И Элвис дразнит нас своими долгими описаниями того, как он принял горячий душ тут же по прибытии, а его одежду забрали и выстирали в стиральной машине. Медсестры выдали ему пижаму и белую рубашку, а кровать была заправлена, с накрахмаленными простынями и наволочками. Он был в безопасности, и после операции ему приносили еду на подносе, а когда он смог ходить, он шел в столовую, садился за стол и ел с помощью металлического ножа и вилки, и та пища полезной и в ней не было жира. Этой еды было много, так много, что он не мог съесть всего того, что было на тарелке; и ему было стыдно выбрасывать хоть кусок, сначала ему было больно есть, но потом все пришло в норму. Он читал газеты и журналы, смотрел телевизор, разговаривал с женщинами и прекрасно проводил время. Мы слушаем его с благоговением и хотим услышать еще больше.
К нему пришел внимательный доктор, рассказал ему об операции, и он успокоился, а после операции хирург пришел посмотреть его и стал задавать все те же вопросы, уважаемый человек лет пятидесяти; и он даже расспрашивал его об условиях жизни в Семи Башнях, а услышав подробности, с отвращением качал головой. Когда они повезли Элвиса в операционную, он уже успокоился, если он умрет, значит, такова его судьба, по крайней мере, он умрет не в тюрьме. Хотя он с пренебрежением относится к понятиям судьбы и кармы, он верит то, что все можно победит силой воли. Должно быть, дело в успокоительных средствах, но он считает, что это нечто более глубинное. Но, конечно, он выжил, и к нему снова пришел хирург и сказал, что его опухоль — доброкачественная. Здоровье человека — это самая важная в жизни вещь. Мы должны понимать этот факт. А теперь ему нужно заняться судебным заседанием.
Хирург обещал ему помочь, использовать операцию как рычаг давления и настаивать на назначении даты рассмотрения дела и выводе его из Семи Башен. Хирург убежден, что сможет на это повлиять, воспользовавшись своими связями. Швы еще не стянулись, но Элвис принимает таблетки и использует мазь, и ему уже назначили следующий визит в больницу. Он говорит нам, что в жизни могло быть все гораздо хуже, хочет сыграть в шахматы. Хирург ему поможет. Это его надежда. Мы должны оставаться сильными и пережить этот период. Он клянется нам, что за дверями тюрьмы по-прежнему целый мир, который ждет нашего возвращения, и снова рассказывает нам о чистых простынях и горячем душе, о хорошей пище и о том, как много женщин ходят вокруг и улыбаются, некоторые даже несут вазы с цветами, видеть женщин, друзья мои, — это фантастика; и мы внимаем ему, а он говорит и говорит/его новоявленный оптимизм и надежды на будущее вдохновляет нас; и все последующие дни мы находимся в приподнятом настроении.
Они стоят с Мари-Лу на перекрестке, мотор работает, а Джимми Рокер решает, куда отправиться, на юг к Мексиканскому заливу или на запад, в Техас. Мари-Лу только два раза в жизни выезжала из Миссисипи, ее приводит в восторг идея о поездки на море. И вот сейчас она выглядит прямо как юная Долли Партон[9], и это удивляет Джимми, потому что за обедом она напоминала ему Рамону, старого друга из давних времен. Но Мари-Лу — не панк. Она деревенская девушка, она любит попсу от Лефти Фриззела и Кити Веллс, Хэика Уильямса и Эрнеста Табба, она была преданна своей семье, ее вкусы и амбиции скромны, а вот теперь она рискнула связаться рок-н-ролльным парнем. И поэтому у Джимми возникает особое чувство, ему, незнакомцу, доверили такое сокровище; и это говорит о том, что сияние его доброты все же видно сквозь пыль дорог. Он хочет показать Мари-Лу весь мир, и может, они продолжат путь вдоль берега и отправятся в глубь Мексики, но колыбельную Патси Клайна прерывают новости по радио, рассказывается о преступлениях на границе, о том, что мексиканские мерзавцы-полицейские останавливают гринго, грабят мужчин и насилуют женщин. Джимми не хочет рисковать и связываться с этим говном третьего мира, клянется, что останется в своей собственной благословенной стране.
Мари-Лу крепко обнимает его, шепчет: «Не могу дождаться, когда же мы доберемся до рая, милый, мы будем плавать в океане и налопаемся этого знаменитого супа гамбо»; и когда она обнимает его, он чувствует прикосновение ее груди, и сам он придвигается ближе, жаль, что ее интересы ограничиваются только кухней Луизианы и не простираются дальше, к музыке, Кахун и зидеко — вот что есть стоящего в этом штате и в дельте[10].
Вместо Китти и Хэнка он поставит ей «Бальфа Брадерс», но будет уважать ее вкусы. Ныо-Орлеан ей тоже неинтересен, она из деревни и потому ненавидит города, даже большие города, а Рокер не против, ему не хочется, чтобы она знакомилась с его старым приятелем Фредди Ебарем из «Тако Белл», озабоченный пиздяной насос, любимчик железных буфетчиц из трущоб Сан-Франциско.
Наконец они решают, куда ехать, и Джимми срывается в ночь, летит на предельной скорости, Мари-Лу протягивает руку к их общей банке с колой и слегка задевает его пенис, но, к счастью, сахар напитка убивает любую реакцию. Это было случайно, Мари-Лу просто девушка не того сорта, она жила чистейшей жизнью, у нее развитое чувство гражданского долга, если полиция спросит ее о том, какие она совершила преступления, она признается, что выбросила сладкую обертку от конфеты. Для нее это — преступление. Интересно, думает Джимми, посещала ли Мари-Лу церковь вместе со своей семьей, но он не сует свой нос в эти дела, на самом деле ему и не хочется этого знать.
Раньше Джимми любил путешествовать по заброшенным полям Техаса, Нью Мехико и Аризоны, ночевать под куполом из миллиардов звезд и десяти тысяч метеоритов Гранд Каньона, добраться до Калифорнии и отправиться по следам Джона Фанте и Чарльза Буковски[11], а сейчас ему больше всего на свете хочется увидеть, какая же Мари-Лу в купальнике. Посмотреть, как она вытянется на его свежевыстиранном полотенце. Даже бродяге периодически нужен отдых, он представляет, как солнце жжет ему плечи, а Мари-Лу втирает лосьон в его кожу. Джимми сосредотачивается на дороге, выбирает направление на Батон Руж, приближается ночь, насекомые бьются о лобовое стекло, старые добрые парни копаются в автомобилях, припаркованных рядом с жилищами, подсвечивают мотор электрическими лампами, в окно дует теплый ветер, а Мари-Лу рассказывает Джимми о своей семье и о детстве, о той забегаловке, в которой они встретились, о том, как она чуть не вышла замуж за свою школьную любовь, парня, известного как Эминем, а когда он набрался наглости и попытался сунуть свой хуй туда, где ему просто не место, она отменила свадьбу, Я качаю головой. Поистине есть в этом мире больные люди.
Мы едем через ночь, и тот кофе кажется гораздо крепче, чем обычное американское пойло, он больше похож на неочищенное масло, густой осадок кофеина, от которого искажается сознание. Трудно догадаться, что бы сделал Али с Мечтой, откажется ли он от капиталистической этики во имя добродетели или просто умоет руки и откроет маленькую кофейню напротив ближайшего «Бургер Кинга», интересно, понравится ли Мари-Лу излюбленное ближневосточное блюдо, заправленное кунжутной пастой и обсыпанное потрескавшимися оливками; и понимаю, что понравится, она спит, и теперь Джимми вовсю начинает материться, ничего в этом страшного, между парнями можно, в тюремной среде, парни собрались вместе, а рядом нет женщин; и я фиксирую взгляд на белой полосе, столпы света прорубают путь сквозь дикую природу, не изменившуюся со времен первооткрывателей, ослепленные броненосцы и рыси замирают на асфальте, который тоже начинает светиться; и они прячутся в кустах, и олененок смотрит мне прямо в глаза, стоит, не шелохнувшись, у него рога размером с кусты; и я неторопливо сбрасываю скорость и поворачиваю влево, а он отбегает вправо, я смотрю на его морду, так четко вижу его, и он не убегает, совсем маленький олененок, он много дрался, на нем шрамы, но я сосредоточен, Джимми продолжает вести машину, каждые полчаса по встречной полосе проезжает машина, фары приближаются, становятся ярче, и он приглушает дальний свет, а другой водитель делает то же самое; Рокер чувствует свое единение с дорогой, братство странствующих, только один водитель оказывается эгоистом, ослепляет его своим дальним, и Джимми смотрит в окно этой машины и ужасается, увидев, что за рулем сидит и смеется над ним Гомер Симпсон, злобный и трусливый желтый человек; и Джимми передергивается от отвращения, а в кузове машины Гомера сидят скованные цепями черные мужчины в тюремных робах, и через секунду Гомера уже не видно, по радио звучит флейта; и я сморю в зеркало заднего вида и вижу этого ребенка, которого обвиняют в домогательствах к богатой леди, он связан, у него кляп во рту, он сидит на заднем сиденье, молит о помощи; и я пытаюсь развернуться, но руль не поддается, и я давлю на тормоз и понимаю, что тормоз не работает, я неистово пытаюсь вырваться из калейдоскопа этих лиц и подчинить взбесившуюся машину. И тотчас же наступает утро, поет дрозд, и успокоенный Джимми Рокер любуется побережьем Луизианы.
Восход солнца действительно изумителен, следы золотого дыхания над звенящим пурпурным пространством вечности, огромный огненный шар всплывает со стороны Кубы, и от его света все побережье превращается в золотые хлопья. Мари-Лу спит, ее голова покоится на плече Джимми, она чиста, несмотря на душную ночь, которую два странника провели вместе, и он удивляется этому чуду, что от женщин никогда не пахнет, а мужчины всегда пованивают после рабочего дня. Восход солнца над заливом прекрасен, но Джимми не стал ее будить, не сейчас, он знает, что они увидят еще тысячи восходов, что у них уйма времени. По его ресницам пляшут солнечные лучи, под конец путешествия он слегка устал, ему снятся сладкие сны, по паркингу идет парень, смахивающий на Чака Берри, Мари-Лу вздрагивает и трет глаза, плохо понимая спросонок, что происходит.
Рокер вынимает ключ зажигания, и двое влюбленных выскакивают из машины, зевают и потягиваются, идут к пляжу. Честно говоря, это местечко — рай на земле, золотые пески мягкие и безлюдные, в море отражаются небеса. Они смотрят влево и вправо, решая, куда пойти, неожиданно чувствуют, что голодны. На западной стороне пляжа они нашли новый ресторан, прямо в скалах, там продаются блинчики и вафли, на больших указателях написано, что есть сироп, и сахар, и неограниченный кофе, и имбирное пиво для Рокера. Мари-Лу облизывает свои пухлые губки. Джимми показывает на другое заведение в противоположном направлении, из обветшалой лачуги валит дым, пахнет тропическими специями. Джимми предлагает отправиться туда, но Мари-Лу растерялась, ей больше нравятся блинчики, чем миска индийской чаны. По песку торопливо бежит золотой краб, он чувствует их тень, останавливается и притворяется мертвым, ждет, когда двое счастливых странников придут к какому-то решению. Вафли и блинчики с сахаром и с сиропом или загадочные восточные блюда — нужно сделать выбор. Слепни кусают Мари-Лу за лодыжки, и она визжит, а Джимми раздумывает, странно, откуда взялось индийское кафе здесь, в Луизиане, должно быть, именно об этом свободный мир.
Когда по громкоговорителю произносится мое имя, я слышу только помехи, и Элвис говорит мне, что меня ждут у ворот. Но этот прерывающийся белый шум вряд ли может быть моим именем. Должно быть, зовут кого-то другого, заспанного лунатика или политического заключенного, но Элвис не обманывает меня. Ворота распахиваются, и меня пропускают на пятачок, в Оазисе Али, режет торт, там варится кофе, и мой эскорт ведет меня на встречу с волшебником, с Директором, который сидит в башне из слоновой кости. Надзиратель открывает бесконечные двери, и мы идем по переходам и коридорам, и неожиданно я оказываюсь в центре толпы из сорока или пятидесяти женщин. Я не вижу их лиц, я смотрю на их затылки и вижу их волосы, вьющиеся, черные и светлые, распущенные и зачесанные назад, стянутые заколками и лентами. Через пару секунд до меня доходит, что это комната свиданий, круглое помещение, по стенам которого натянута проволочная перегородка, посетители в центре, а заключенные расставлены по внешнему периметру. Я ошеломлен. Шум стоит невыносимый. Здесь темно, пыльно и не продохнуть от такого количества людей, но букет женских ароматов, смесь духов, мыла и естественных запахов перебивает гнилую вонь.
Мужчины и женщины соединяют пальцы сквозь проволоку, туго натянутую, толстую и испачканную тавотом. Почти все посетители — женщины. Я вычисляю жен, матерей, бабушек, подруг и сестер, несколько маленьких девочек и пара мальчиков. И мне хочется утопиться в своей тоске, потому что это напоминает мне о том, что у большинства заключенных есть кто-то, кто знает и любит их. В основном здесь собрались женщины за пятьдесят. У каждого заключенного есть мать. И мы любим наших матерей, и неважно, живы они или просто остались в памяти. Меня осеняет, все эти люди — дети. Мы повзрослели, стали меньше доверять своей интуиции, мы наделали ошибок и превратили свою жизнь в помойку, но наши матери все еще любят нас. Я пытаюсь представить себе, что чувствуют эти женщины, видя своих детей в этом исправительном дурдоме, заточенных, как куры, пятилетние мальчики стоят в одном помещении с опасными преступниками, запуганные, подавленные и одинокие, и больше всего эти женщины боятся, что их мальчик может никогда не вернуться домой. Некоторые плачут, но в основном они громко кричат и вынужденно смеются, эта жертва делается для того, чтобы ободрить заключенных. Слезы заглушаются радостным шумом, матери делятся хорошими новостями, стараются говорить только о хорошем. Каждый мальчик стоит всего мира для тех, кто любит его. Это все в основном о прощении.
Передо мной открываются другие замки и двери, и я взбираюсь по мраморным ступеням, которые пахнут дезинфицирующим средством, а каменные стены недавно покрашены в белый кремовый цвет. Мы доходим до места высадки, тяжелые металлические ворота замыкают лестничный пролет, здесь точно так же, как и в башне с душевыми. Две стальные двери преграждают путь коридору, проточенному в стенах. Мой надзиратель стучится в маленькую дверь, нас разглядывают через окошечко, и дверь открывается. Мы заходим в большой офис, вдоль одной стены идут одинаковые двери кабинетов, вдоль другой расставлены столы и стулья, запах полировки сменяет запах бактерицида. Человек в аккуратной униформе провожает нас в кабинет, говорит с надзирателем, а потом указывает на стул. Мы садимся. Человек в красивом костюме сидит за антикварным столом, изучает письмо. Офис шикарно обставлен, тиканье часов и шелест бумаги — это единственные звуки. Молчание — золото, это шок для системы. Эта чистота меня впечатляет.
Мой эскорт ковыряет ногти, затем берет со столика журнал. Это скорее могла быть приемная модного доктора, а не внешний периметр тюрьмы. Трудно поверить, что этот офис находится так близко от нашего убогого обиталища. Здесь я чувствую себя неловко, но мне нравится чистота и тишина. Интересно, думаю я, был ли сам Директор когда-нибудь на сафари, держал ли он свою жопу над наводненной крысами дырой, молился ли, чтобы у него не случился запор? Я сразу же заметил зеленую дверь, должно быть, эта дверь ведет в его офис. Скорее она из дерева, а не жестяная, безукоризненно выкрашена, но на моем лице играет улыбка. Надзиратель с оружием хмурится. Все молчат. Тиканье часов становится громче. Я сижу на стуле и понимаю, что он мягкий, и размышляю об истории с распятием.
Когда зеленая дверь открывается, я вздрагиваю. Мы заходим в маленький офис с деревянными панелями и витиеватым зеркалом, и я вижу в нем свое отражение. Я в шоке. Этот человек не может быть мной. В маленьком бритвенном зеркальце Франко я мог разглядеть только свой подбородок, но сейчас я отражаюсь весь, во всех трех ужасающих измерениях. У меня костлявое лицо, серая кожа, а волосы такие длинные, как будто их не стригли годами. Я грязный и изможденный, скулы торчат, подсвеченные лампой, висящей на потолке, я надеюсь, желтый оттенок кожи — это результат искусственного освещения. Я неотрывно смотрю на образ, трепещущий в зеркале. Не может быть, чтобы это был я. Действительно не может такого быть. И я пытаюсь вспомнить свое имя, проходит доля секунды, и я, мельком взглянув на этого парня в зеркале, вспоминаю. Я мысленно смеюсь и плачу, я отворачиваюсь. Под конец своего срока я буду похож на скелет, на мартышку-гоблина, хуй знает на кого еще я буду похож. Сожаления, что я покидаю двух своих друзей ради места на ферме, исчезают. Элвис и Франко меня и настрополили, они говорят мне, чтобы я рискнул и вдвое сократил срок своего заключения.
Передо мной стоит жирный мужик со шнурком на плечах костюма, этот огромный Жиртрест закрывает от меня стол Директора. Он убогий, пронырливый и, вероятно, любит развлечься, отрывая ножки у насекомых. Вместо глаз — тонкие щелки, у него резиновая кожа, но, несмотря на свои габариты, он больше смахивает на офисного клерка, чем на элитного коммандо, в то время, когда солдаты сражаются, такие типчики сидят в тылу, раздают приказы, а потом занимаются допросами заключенных. Я вспоминаю Гомера, он из той же категории. С одной лишь разницей — у Жиртреста есть униформа. А мой надзиратель стоит рядышком, па случай, если мне придет в голову напасть на Директора, и Жиртрест для пущей поддержки, если вдруг закрутится потная потасовка. Проходит минута, и он бочком ускользает, и я вижу Директора, это человек среднего возраста, у него седые волосы и борода, он сидит за столом, поигрывая авторучкой. Его лицо ничем не примечательно, невыразительно, абсолютный административный работник, спокойно занимающийся своими делами. Мне хочется еще раз заглянуть в зеркало, интересно, на кого я теперь похож, на маленького мальчика, представшего перед директором школы, или взрослого человека, встречающегося с судьей.
Стены офиса давят, кислород испаряется, легкие наполняются дымом, мое сердце медленно тлеет. Говорят, нет дыма без огня. Не играй со спичками. Это более приемлемый совет. У меня тяжелеет в груди, и кожа шелушится; я представляю себя на месте человека на кресте, я знаю, что распятие действительно было, это скорее факт, чем миф, я просто верю в это, и смотрю глазами умирающего человека, вижу, как красив вдалеке океан; и мне хочется оторвать мои прикованные руки и взлететь над долиной, нырнуть в воду и утолить жажду, потом снова взмыть к небесам и отправиться домой вместе со стаей возвращающихся гусей. Я заставляю себя вернуться в реальность и представить раскинувшиеся поля и пышные-фруктовые сады, свободный и честный труд, эта частичная свобода так близка, Директор с его властью может уменьшить вдвое мой срок всего лишь росчерком своей ручки.
Царит молчание, потому что я жду, когда он обратит на меня внимание и заговорит. Я замечаю фотографии в рамках, на них мужчины в разных армейских и тюремных униформах, должно быть, это Директор в юности, стоит у залитой солнцем часовни, в руке револьвер, на другой фотографии он на песчаном пляже, вглядывается в море, и я быстро отвожу глаза от этих фотографий, слуги государства гордятся десятками лет своей службы. По крайней мере, мою просьбу услышали. Дальше может быть только лучше, и я немного расслабляюсь, изо всех сил пытаюсь произвести хорошее впечатление, Директор поднимает голову, руки сложены на груди, Жиртрест не сводит с меня своих глаз-бусинок; я представляю, как он стоит там, где поджаривается распятый человек, зная, что палящее солнце убьет его. Я почти смеюсь, но сдерживаю себя. За плечом Директора я вижу крыши в окне, маленькое пространство незарешеченного стекла, несколько сотен шиферных крыш и разверзнутое небо, и этого достаточно для того, чтобы меня бросило в дрожь.
Директор наклоняется и говорит с Жиртрестом, не отводя глаз от моего лица, его голос спокоен, почти мелодичен, рот искривляется в слабом подобии гостеприимной улыбке. История о распятии нелепа. Этот человек любит чад Божиих, под его опеку попали непослушные шалопаи, и он должен защищать их и помогать им реабилитироваться. Он знает правду о человеческих душах, знает, что все мы сыны и дщери Всемогущего. Даже Жиртрест, который внимает речи Директора. Я смотрю на небо и перестаю дрожать, я знаю, что за всем этим стоит сила любви и свободная воля, и мой мозг омывается галлонами здоровой, живительной крови, Элвис стоит на голове и побеждает смерть, поднимает наш боевой дух, а я прислушиваюсь к голосу тюремного бога, Директора, но я не могу понять, о чем он говорит. Это неправильно — внимать слухам и распространять ложь. Директор — хороший человек, теперь я это знаю, это патриарх, который ненавидит грех и любит грешников.
Жиртрест говорит со мной на очень хорошем английском, и для меня это сюрприз, он спрашивает меня о моем преступлении. Это мой новый переводчик. Директор внимательно смотрит на меня. Жиртрест также спрашивает о моем наказании, справедливо ли оно, и я пытаюсь объяснить, что на самом деле я невинный человек. Мне кажется, что приговор был жестоким, хотя я не критикую систему, я понимаю, почему так произошло, и мне как иностранцу здесь нелегко, без двоих своих друзей я бы сошел с ума. Я тщательно подбираю слова, помня о том, что нельзя оскорблять их систему или запугивать их эго. Я не негодяй, я ни для кого не представляю угрозы, и если меня переведут в рабочую тюрьму, я буду вкалывать изо всех сил. После моего настоящего ферма будет подарком. Директор кивает, задумавшись, и в рамках, развешанные по стенам этого офиса, я вижу лица благопристойных мужчин и женщин, вокруг их голов сияние; замысловатые цвета переливаются, как будто они сделаны из цветного стекла; теперь атмосфера более расслабленная, от батареи идет тепло, и я объясняю, что дело против меня было представлено в ложном свете, хотя я и принимаю это наказание. Я хочу заработать свободу. Директор и Жиртрест спокойно переговариваются, босс откидывается на спинку кресла, размышляя над моим непритязательным заявлением.
Я снова на великой свободе, на поле, кошу сено, работаю в винограднике, строю стены и собираю оливки, я сделаю все, что нужно делать; в конце недели, по воскресеньям, в день отдыха, я буду подсчитывать свои дни, и если нужно ходить в церковь, так я буду ходить; я готов петь в два раза громче, чем другие прихожане, я молюсь, чтобы мне разрешили уехать на ферму сегодня, через двадцать минут, или через полчаса, или даже через несколько дней. Я сделаю все что угодно, лишь бы смыться подальше из Семи Башен, моя душа летит по орбите, ферма — это подходящее место для Очень Хорошего Джимми, это мое место; и я фокусирую взгляд на авторучке, которую держит в своей руке Директор, я заклинаю, чтобы он подписал приказ; я смогу пробовать апельсины и вдыхать запах лимонов, я смотрю на его стол, я любуюсь кожаной записной книжкой, покрытой каракулями этого мудрого человека, официальная печать с черной подушкой для чернил, а может, они зальют печать сургучом, чтобы она была нетронутой; и когда я выйду из главных ворот, они вручат мне сертификат.
Директор склоняется вперед и ударяет кулаком по столу. Я отшатываюсь назад, меня подхватывает надзиратель, и даже Жиртрест вздрагивает. Небо исчезает, и стены сжимаются, а он орет, он кричит, он встает и становится красным от ярости; мне кажется, что я снова в суде, а это судья, выпучил глаза и скрипит зубами; Жиртрест переводит его слова: «Я плохой человек, я виновен, я не испытываю уважения к закону, не испытываю уважения к людям, в стране которых я гость, я что, думаю, что могу врать, обманывать и ожидать поблажек от тех людей, которых я оскорбил?» Я не отправлюсь на ферму. Так я слишком легко отделаюсь, а они не пойдут пи на какие поблажки. Весь свой срок я должен отбыть здесь. Каждый день своего срока. Он указывает на дверь, и я возвращаюсь в свой корпус, не встретив на обратной дороге ни души, пройдя через комнату свиданий и не заметив ни матерей, ни сыновей, шокированный и униженный, чувствующий себя глупцом; и в конце концов, когда ворота корпуса С захлопываются за моей спиной, я взбешен, понимая, что мне не дали честного шанса.
Мои друзья Франко и Элвис слушают мой рассказ о приступе директорского гнева, и они сочувствуют мне, но не удивлены. Элвис напоминает мне о распятом заключенном. Он объясняет, что это все ебаная система, какой бы милостивой она ни притворялась, она все так же вторит гнусным статейкам о жестоком и изолированном тюремном обществе. Я должен был предвидеть, что мой отказ признать вину будет означать, что я негодяй. Система настаивает на том, что я скрываю правду. Как процесс может пойти дальше, если я не принимаю их суждений? Франко встревает, вот потому мой друг и в больнице, лечится от наркотической зависимости, которой у него никогда не было. Элвис говорит, что это неправильно — принимать на себя деяния, которых мы не совершали, мы должны быть сильными и не сдаваться, только с таким настроем можно строить новый мир; он говорит, что я был прав, сказав им, что было на самом деле, но я не должен удивляться реакции. Франко же утверждает, что если я хочу привилегий, я должен врать, должен сказать, что я неправ, а они правы. Это же так просто. Я ложусь на спину и закрываю глаза, в голове стучит, подступает тошнота, я оставляю Франко и Элвиса спорить о тактике. Я устал, я проиграл. Я изнурен, но, по крайней мере, у меня есть друзья.
Когда через два часа звенит колокол к обеду, это словно землетрясение, руки будят меня, четверо надзирателей быстро переговариваются между собой, и Элвис говорит, что мне нужно собирать свои вещи и идти с ними, прямо сейчас, Директор, должно быть, изменил решение и внял моему прошению, и я отправлюсь на ферму, я раздавлен тоской, я смотрю на Элвиса и Франко и понимаю, что мне будет их не хватать, я был растроган, увидев, как взбесился из-за меня Элвис. Франко смущен, спрашивает меня, что произошло; один из надзирателей вытаскивает мою сумку из-под кровати, а другой тычет в меня дубинкой; и они спешат, они спешат посадить меня в фургон, выталкивают меня в проход и ведут к двери, мимо очереди, выстроившейся к Шефу, который перепуган этим бардаком, а Элвис орет на охранников; и один оборачивается и ударяет его в лицо, но это не останавливает сильного бродягу, он бежит рядом со мной и говорит мне, что Директор неправ, что в его глазах никто никогда не будет выглядеть невиновным, что Директор сказал надзирателям, что я негодяй, который не выражает покорности и не раскаивается в своих грехах, что я плюнул в лицо Господа Бога и что меня переводят в корпус Б.
У Джимми Бродяги простая и легкая жизнь, он идет с железнодорожной станции в бар, пьет с поэтами и философами, беззаботно путешествует по миру, оставляя позади серию красивых женщин, которые так сладко стонали, проводя с ним ночи. Офисные крысы никогда не поймут, что такие, как Бродяга, избегают трудностей и не разбивают сердец, живут в полном согласии с окружающим миром. Мы ловим каждое услышанное слово, потому что мы учимся в самом лучшем университете, мы хватаемся за каждую возможность, которую подсовывает нам жизнь. Мы, в конечном счете, добираемся до развилки и заканчиваем тем, что сидим на пустой лавке и грызем яблоко; и этот фрукт так вкусно хрустит, он восхитителен, и когда мы доедаем, на сердцевине почти не остается мякоти. Мы изучаем семена и достаем одно, разгрызаем его зубами. Оно горькое, и мы выбрасываем огрызок на аллею, где он сгниет, а семена проникнут обратно в землю. В один прекрасный день здесь вырастет яблоня, и мы думаем о Джимми Яблочном Семечке, о далеком невоспетом кузене более знаменитого Джонни.
Автобус увозит меня из города, эта громоздкая кибитка битком набита крестьянами, возвращающимися с овощного рынка, смеющимися мужчинами и женщинами, они тащат пустые коробки и корзины, несколько непроданных яблок и буханок хлеба. У них был хороший день, и они соблазняют путника, предлагают напитки и дразнят меня, потому что я держусь за поручень и пытаюсь удержать равновесие; я принимаю три яблока и сумку со сливами, в конце концов, увидев указатель палаточного лагеря, спрыгиваю на пустынном повороте. Я иду по пыльной тропинке, слушаю пение птиц, топаю к побережью. Лагерь найти легко. Он тоже пустынен. Но все нормально. Лето кончилось, но все еще тепло; и я ем свой хлеб и сыр, два яблока и все сливы, у меня есть банка с оливками и короткий маленький огурец с жесткой кожурой и сочной мякотью. Настоящий пир. Набив брюхо, я кладу голову на сумку и смотрю на падающее солнце, а потом понимаю, что внезапно стало очень холодно и темно. Птицы перестают петь, среди деревьев стоит треск, раздается бормотание. Луна маленькая, а электричества нет; и я, спотыкаясь, иду к ближайшей кабинке, распахиваю ее и тороплюсь внутрь, сажусь на кровать, у дверей фыркающие звуки, это скорее дикий кабан, нежели злобная мартышка-гоблин. Ночь холодна, и я крепко закутываюсь, я рад, что потратил деньги на этот спальный мешок.
Утром я гуляю по пустынному побережью, плаваю в море, опускаю голову под воду и выпускаю воздух из легких, выныриваю и снова вдыхаю, плыву вдоль залива до скал, а затем обратно, туда, где лежит моя одежда. Я вытираюсь и одеваюсь, иду по берегу к часовне. Я не любитель осматривать достопримечательности, не музейный фанат, но здесь изумительно, нечто такое есть в атмосфере… С гористого мыса просматриваются мили и мили вокруг. У меня приподнятое настроение, я бодр после плавания и счастлив своим отшельничеством, счастлив дышать этим чистым воздухом и осознавать, что этот пейзаж не меняется сотни лет. Крестьяне из автобуса могли быть из другого столетия, в своей традиционной одежде и с загрубелой кожей, все знают друг друга. Я ускоряю шаг, мне хочется добраться до места.
Я прохожу мимо скал и продолжаю свой путь по гранитному гребню горы к маленькому заливу. Он тоже пустынен, кроме единственного рыболовного судна, мягко качающегося на воде, здесь никого нет. Часовня возвышается па гребне холма, выделяется на фоне деревенского ландшафта, сияет на солнце ослепительно белым. Я взбираюсь по голышам, которые прибило с побережья, быстро нахожу тропинку, она извивается, мой путь лежит через кукурузное поле. Это легкая прогулка. Сосны раскинулись над утесом за часовней, грязная дорога ведет в глубь материка, теряется за поворотом. Я приближаюсь к строению и останавливаюсь, смотрю на лес и на долину, дикая трава гнется от ветра, качающаяся армия кивающих шлемов, миллиарды цветоножек склоняются одновременно, как отряд милиции, представляю, сколько там миллиардов стручков, ждут, когда ветер унесет семена и развеет их по ветру. Я снова думаю о Джимми Яблочном Семечке, любуюсь цветами, раскинувшимся кукурузным полем. По сравнению со всем этим великолепием природы я ничтожно мал в глазах Бога, чувствую себя пылинкой, хотя я и не сильно верующий. Часовня возвышается передо мной, это божий дом, и в нем царит атмосфера, в которой нет места гневу и наказанию, мирской собственности. Это место, где больше не существует добра и зла. Это далеко за пределами таких границ.
Я долго стою, не шелохнувшись, смотрю на вечную землю, я рад, что покончил с поездами, и с автобусными маршрутами, и с закупоренной городской жизнью. Оказывается, так легко выскочить из этого конвейера. У меня нет машины или велосипеда, я могу отправиться только в те места, где есть общественный транспорт, я понимаю, что мне нужно изменить образ мышления, купить трейлер или осесть где-нибудь и взяться за образование. Я ищу выход, но у меня мало денег и мне нужна работа. Меня огорчает нехватка денег, но оказаться здесь — это почти праздник, что кажется нелепым для бродяги. Это место ничто не может потревожить.
У этих крестьян есть некоторые удобства, и, похоже, у них нет поводов для беспокойства. Они живут своей жизнью, как жили и их предки; и это вынуждает меня задуматься над собственной неугомонностью, может, есть какой-то дефект в моей генетике. Я вспоминаю о своем отце и внезапно чувствую приступ зависти к местной общине, я завидую спокойствию, в котором живут эти люди, их мирным мыслям, красивой часовне и всему, что она символизирует и имеет, каждой каменной плите, распятию, и гимну, и образу. Но я подавляю эту ревность и иду дальше, к часовне. А она маленькая, хрупкая, она даже меньше, чем казалось с первого взгляда; шесть лавок выставлено с одной стороны прохода, ослепительно белые стены. Я чувствую, что мое дыхание настолько ровное, оно почти остановилось. Голос человека звучит неожиданно, но не пугает меня.
Подходит пожилой священник, протягивает руку, жмет мою, и это рукопожатие скорее свойственно более молодому и сильному человеку. Он приглашает меня сесть рядом с окном и выпить лимонаду, рассказывает, как когда-то он жил в Лондоне, учился там три года. Лимонад холодный, пенящийся, очень сладкий, я вежливо отпиваю, хотя на самом деле я хочу выпить его в один глоток. Мы долго разговариваем, сидя в пурпурной тени, свет льется сквозь витраж; и я смотрю на источник этого света и вижу Иисуса, распятого на кресте, его сияние непропорционально относительно всей картины; и я задумываюсь, знает ли кто-нибудь имена тех людей, которые создали этот шедевр. Частички пыли танцуют на свету, и я смотрю на них и понимаю бесконечность, я искренне знаю, что больше не существует правильного или неправильного поведения, и это дежавю, как будто это случалось со мной раньше. Священник говорит мне, что Иисус был путешественником, он ходил торговыми маршрутами Персии и обрел свое знание в Индии и Тибете, и что, только освободившись от собственности и желаний, человек может найти спасение. Он верит в то, что Иисус больше индуист или буддист, чем еврей, и говорит, что слишком много христиан потеряли духовность.
Священник очень стар. Почти девяносто, говорит он, словно прочитав мои мысли, и когда я хвалю его часовню, он пожимает плечами и говорит, что это всего лишь здание, и покуда это храм Божий, Бог действительно обитает в наших сердцах. Мы снова пьем лимонад, до тех пор, пока кувшин не опустевает, а потом он ведет меня, показывает разных святых, обрамленных в деревянные рамки, маленькая икона, которая стоит кучу денег, но его прихожане этого даже не замечают. Вещи, на которые не обращают внимания, порой оказываются настоящими драгоценностями. Их материальная стоимость ничего не значит для тех людей, которые молятся здесь, эти мужчины и женщины никогда не уезжают далеко, они довольны своей жизнью. Священник улыбается и кладет свою руку на мою, уверяет меня, что богатство и собственность — это не важно, как будто он понимает, что у меня мало денег. В этом месте люди никогда не запирают своих домов, потому что здесь нет воров и нет нужды воровать. Часовня всегда открыта для незнакомцев. Если из города приедут бандиты и ограбят это место, его это не обеспокоит. Привязанность к чему-либо, особенно к религиозным объектам, неправильна. Он кладет руку на сердце, подчеркивая, что его слова искренни. Он перебирает свои четки, он внимателен, но не суетлив, он в согласии со всей Вселенной.
Наконец он смотрит на часы и говорит, что должен уходить. Ему нужно посетить знакомую. Ей сто три года, и она простудилась. Она сильна и независима, дважды в неделю ходит в часовню, но сегодня его очередь нанести визит. Он пойдет к ней домой, и это займет у него двадцать минут. Я могу оставаться здесь так долго, как мне угодно, если мне нужно, я могу остаться на ночь и спать на полу. Я смотрю на священника и осознаю, что каждое его слово было сказано искренне. Это великий человек, первый, кого я когда-либо встречал, его лицо в этом свете кажется пурпурным, мягкие линии лба — кроваво-красными. Он желает мне безопасного путешествия и снова жмет мою руку. Мы выходим из часовни, и я смотрю, как он идет к лесу, не сбиваясь с тропинки, и исчезает из виду. Я раздумываю над его словами, я чувствую себя его прихожанином. С такими священниками не бывает понятия «изгнанник». В его глазах никто не будет выглядеть чужаком. Он предложил мне поддержку. Я оглядываюсь на часовню и думаю об иконе, о деньгах, которые можно за нее выручить, о еде и крове, который можно приобрести на эти деньги, и о том факте, что местные даже не заметят, что ее больше нет. Священник будет доволен.
Через несколько часов я сяду в автобус, слившись с толпой, потерявшись в другом городе. Такова жизнь Джимми Бродяги, странствующего человека, который берет то, что предлагают, и никого не обижает; и я иду обратно в часовню и дотягиваюсь до иконы, смотрю на изображение и вижу святого Кристофера, который несет над водой маленького мальчика, качаю головой, осознавая, что священник нежно и по-своему благословил меня. Это знак. Я сую икону в сумку и покидаю часовню, возвращаюсь на побережье, но иду не вдоль берега, а по тропинке, живо шагаю, солнце исчезает, а потом вновь выглядывает из-за облаков, через пятнадцать минут вдали появляется пыльный смерч, несется к перекрестку, накрывает приближающийся автобус, который замедляет ход и почти останавливается; и я бегу и запрыгиваю в автобус, мотор затихает, а затем машина шатко дергается вперед, снова набирая скорость. Я сажусь у окна и смотрю на пролетающие поля, думаю о часовне, и о священнике, и обо всех этих счастливых людях, и по мере того, как отдаляется от этого места автобус, я чувствую, что моя зависть утихомиривается, спокойствие священника и его непритязательной паствы уже сделали свое дело, и я стал лучше.