История не должна вам казаться сонным кладбищем, по которому бродят одни только бесплотные тени. Вам нужно ворваться в старый безмолвный дворец, где она спит вечным сном, — ворваться с бою, дыша жаром схватки, не успев стереть с лица ни пыли сражения, ни засохшей крови поверженного чудовища, — и, настежь распахнув окна, наполнив дворец светом и шумом, вдохнуть собственное дыхание, юное и горячее, в оледеневшие уста спящей красавицы…
Люсьен Февр. Как жить историей
Государственная принадлежность обширных территорий и судьба народов, их населяющих, иногда зависят от ничтожных случайностей. «Величайшие дела в мире совершаются через другие, которые мы считаем ничтожными, через малые причины, не замечаемые нами, но в конце концов накапливающиеся»[365]. Это философское рассуждение немецкого моралиста XVIII столетия не находит применения в среде историков-профессионалов. Вероятно, они считают его не очень серьезным, ибо историческая случайность нередко актуализируется как любовная история, а взаимосвязь любви и политики до сих пор по традиции отдается на откуп сплетникам и историческим романистам.
В истории дипломатии нет ни слова о Надежде Сергеевне Акинфовой, урожденной Анненковой (1839–1891), хотя по своему влиянию на поворот колеса истории «воздушный шелк ее кудрей», воспетый Федором Тютчевым, ничем не уступит «носу Клеопатры», увековеченному Блезом Паскалем[366]. Повествование о том, почему Российская империя в 1863 году сохранила в своих пределах Царство Польское, а в 1867 — продала Аляску, прекрасно обходится без упоминания имени этой незаурядной женщины, которую самозабвенно и страстно любил князь Александр Михайлович Горчаков, более четверти века стоявший во главе российской внешней политики. Под пером специалистов его светлость традиционно предстает либо как незаурядный дипломат и автор знаменитых горчаковских циркуляров, либо как товарищ Пушкина по Царскосельскому лицею и последний лицеист. О его частной жизни ученые предпочитают не распространяться. Даже современникам князя его любовь к Надежде Сергеевне казалась странной — вызывающей недоумение, удивление своей необычайностью. Между тем в Государственном архиве Российской Федерации хранятся не введенные в научный оборот документы, позволяющие иными глазами посмотреть как на канонизированный образ последнего государственного канцлера Российской империи, так и на ход отечественной истории. Эти документы отложились в результате многолетней деятельности чиновников III Отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии — так в 1826–1880 годах называлась тайная политическая полиция, орган «высшего надзора» и секретного сыска.
Обширное дело № 2603 из Секретного архива III Отделения[367] захватывает исследователя с первой же страницы, постоянно держит его в напряжении во время чтения и не отпускает от себя до самых послед них строчек. Напрашивается естественное сравнение с остросюжетным психологическим романом, которое нуждается в уточнении: в деле нет литературных условностей и игры бойкого ума автора. Сама жизнь позаботилась об увлекательной фабуле и о том, чтобы состояние тревожного ожидания дальнейшего хода событий и волнение за главную героиню этой истории — все это было неразрывно сопряжено с изучением архивных документов. Они завораживают, властно вторгаясь в хронотоп российской реальности конца XX столетия.
3 апреля 1868 года секретным отношением за № 396 главноуправляющий III Отделением и шеф жандармов граф Петр Андреевич Шувалов сообщил недавно назначенному министру внутренних дел Александру Егоровичу Тимашеву:
«По особенным обстоятельствам представляется необходимым приостановить выдачу заграничного паспорта супруге камер-юнкера, губ<ернского> секретаря г-же Акинфовой..» Министру предлагалось позаботиться, чтобы «в случае поступления ходатайства о том, оно не было удовлетворено». Далее в черновике официальной бумаги граф собственной рукой приписал: «и чтобы III Отделение Собственной Его Величества Канцелярии было немедленно поставлено в известность о таковом требовании» (Л. 1). Александр II не только отменил крепостное право и провел великие реформы, он позволил своим подданным познакомиться с заграницей: после долгого перерыва предшествующего царствования само получение заграничного паспорта из исключительной милости царя, скупо и неохотно даруемой единичным счастливчикам, превратилось в простую и необременительную формальность — и русский путешественник вновь стал неотъемлемой чертой европейского пейзажа. «В настоящее время, когда множество русских путешествует, не один Петербург являет выставку холопии — этого продукта невских болот. Порядочное количество экземпляров ее, подлых и смешных вместе, можно встретить в Париже»[368], — желчно заметил 18 апреля 1862 года политический эмигрант князь Петр Владимирович Долгоруков. Спустя шесть лет в знаменитом здании на набережной Фонтанки, у Цепного моста, «голубые мундиры» составили предназначенное «смежникам» из МВД секретное отношение, которое должно было помешать супруге камер-юнкера покинуть пределы отечества и проверить на практике справедливость приведенного выше утверждения. (Известно, что запрещенные в России книги госпожа Акинфова почитывала.) Что же заставило двух генерал- адъютантов государя тайно координировать усилия руководимых ими силовых ведомств по ничтожному на первый взгляд поводу? Неужели у них не было иных забот, ведь выстрел Каракозова в царя уже прозвучал?
Приписка графа Шувалова исключительно выразительна: шеф жандармов — «Петр, по прозвищу четвертый, / Аракчеев же второй»[369] — просмотрел и лично отредактировал отпуск письма, прежде чем его переписали на официальном бланке, поставили исходящий номер и отправили адресату. Империя уже семь лет жила без крепостного права. И эта новая реальность отразилась в стиле канцелярских бумаг, заставила подыскивать более деликатные формулировки. Ссылки на высочайшую волю в документе не было, однако генерал-адъютант Тимашев — «Герострат родной печати, / Гоф-холуй и экс-шпион»[370] — всё прекрасно понял. За безличным оборотом («представляется необходимым») скрывалась воля самодержца, негласно лишившего одну из его подданных права, им же самим торжественно дарованного. Бывшему начальнику штаба корпуса жандармов не требовалось объяснять, во-первых, кто повелел не выдавать заграничный паспорт, и, во-вторых, о каких именно особенных обстоятельствах идет речь. Пояснения нужны для современного читателя.
Надежда Сергеевна Акинфова, родившаяся 16 июня 1839 года, была внучатой племянницей государственного канцлера и министра иностранных дел князя Александра Михайловича Горчакова. В деле имеется справка: «С 1867 года по настоящее число г-жа Акинфова, или Акинфьева из Отделения паспорта не получала. Если же была она за границею, то легко быть может, снабженная паспортом от Министерства Иностранных Дел. 3 апреля 1868 года» (Л. 2). Намек чрезвычайно прозрачен. Надежда Сергеевна продолжительное время жила в петербургском доме своего дяди. Светская молва настойчиво обсуждала слухи об их отношениях. 14 февраля 1866 года тогдашний министр внутренних дел Петр Александрович Валуев сделал в дневнике многозначительную запись: «Вечером был на рауте у кн. Горчакова. M-me Akinfieff faisait les honneurs de la porte (Гостей принимала г-жа Акинфиева) и кн. Горчаков при входе дам, с нею незнакомых, говорил: “Ма ni се” ("Моя племянница”). Дипломатические сердца тают. Кн. Горчаков не на шутку влюблен в “sa ni се”»[371]. Госпожа Акинфова стала фактической хозяйкой в доме вдовца, а ее фотографии — украшением одного из горчаковских альбомов. 21 апреля 1867 года Тютчев написал князю: «Передайте мои почтительные приветствия Надежде Сергеевне. Блаженны здоровые, ибо они могут ее видеть!»[372] Когда Федор Иванович не смог воспользоваться приглашением Горчакова и побывать у него на рауте, он извинился не только перед князем, но и перед его очаровательной племянницей. «Соблаговолите, умоляю вас, сообщить это признание по принадлежности…»[373]
Что же делал в это время муж? Господин Акинфов, недавно избранный уездным предводителем дворянства, пребывал в городке Покрове, Владимирской губернии. Потомок древнего рода, известного с XV века, благоразумно делал вид, что ни о чем не догадывается. В награду за покладистость министр выхлопотал ему у государя придворное звание камер-юнкера. Это было неслыханной доселе высочайшей милостью: Владимир Николаевич Акинфов имел мелкий чин XII класса и занимал более чем скромное место почетного смотрителя Владимирского уездного училища. «Князь Горчаков походит на древних жрецов, которые золотили рога своих жертв»[374], — заметил по этому поводу Федор Иванович Тютчев. С лицейских лет и до последних дней жизни князь Александр Михайлович испытывал сердечную склонность к прекрасному полу. Пушкин адресовал ему три послания, во всех есть про это. «Харит любовник своевольный», казалось, хотел, несмотря на прошедшие полвека, подтвердить справедливость обращенных к нему пушкинских строк — «пленяйся и пленяй»[375].
В 1863 году князь В.П. Мещерский несколько раз наблюдал министра в его интимной жизни («я его видел обожателем у ног прекрасной женщины») и сохранил в своих воспоминаниях увиденное: «И вот, он приезжал к ней по вечерам, сесть в свое кресло, ногу положить на ногу и, отпивая по глоткам свой стакан воды с клюквою, говорить и слушать музыку своих слов. Улыбка самодовольства никогда не слетала с его розовых, слегка чувственных губ, из-под золотых очков блистал всегда оживленный и выразительный взгляд, лоб его не знал, что значит морщина заботы или задумчивости, и когда он сердился, тогда у него слегка краснели пухленькие щечки, и он изливал без остатка весь свой гнев в огненном словоизлиянии. <…> Покойный Тютчев назвал князя Горчакова, коего он был самым бескорыстным приятелем, le narcisse de l’ecritoire. Вернее нельзя было охарактеризовать автора дипломатических нот того времени: диктуя их и перечитывая их, князь Горчаков любовался ими, как любуется грациозный нарцисс, склоненный над водою, своими красивыми формами. Но этим нарциссом князь Горчаков был не только над своею чернильницею, но везде и во всем: за круглым столом его столовой, где он перед такими слушателями, как мы, ронял свои блестящие слова, как Венера свои улыбки толпе профанов; за столом своего кабинета перед послами и политиками, когда он говорил Европе; за столом у Государя в кабинете, когда он излагал свои политические виды; в Государственном совете, когда он высказывал свое мнение, и еще более в будуаре любой красавицы большого света, когда он говорил, чтобы нравиться, и ставил в затруднение кокетливую слушательницу перед вопросом: чем более любуется ее блестящий обожатель: собою или ею»[376]. Портрет эффектный, но поверхностный: в нем нет ни слова о последней любви знаменитого дипломата и его жизненной драме.
Летом 1863 года, когда в Польше полыхало восстание и Российской империи грозила весьма вероятная война с коалицией европейских держав, супруга покладистого почетного смотрителя впервые на непродолжительное время остановилась в доме князя, вскружив голову министру и не оставив равнодушным его ближайшее окружение, в которое входил и Федор Иванович Тютчев, поэт и дипломат.
Она вертела, как хотела,
Дипломатическим клубком[377].
Мы никогда не стали бы интересоваться этим фактом, если бы он не послужил Тютчеву толчком для написания большого стихотворения «Как летней иногда порою..», включенного в прижизненный сборник стихов и с тех пор постоянно публикуемого во всех книгах поэта. Почетное место в примечаниях и комментариях к тютчевской лирике Надежде Сергеевне отныне было обеспечено. Так, подобно граням пирамиды, в одной точке сошлись поэзия, любовь и политика. Повторяю, только в одной точке.
В это тревожное петербургское лето 63-го года «ямки розовых ланит» на краткий миг заставляли забыть о «неугомонном телеграфе», который каждую минуту мог принести известие о начале большой войны… «Теперь все знакомые не спрашивают при встрече друг друга: здоровы ли вы? — а война или мир?» — записал 26 апреля в дневнике один из современников. В начале лета, 11 июня, Франция, Австрия и Англия потребовали от России созвать конференцию европейских держав для решения польского вопроса и предоставить Царству Польскому политические свободы. 10 июля «Московские ведомости» опубликовали ответы князя Горчакова — каждой державе в отдельности. Если Англию он удостоил юридической полемики, безукоризненно вежливой по тону, то Францию прямо обвинил в поддержке повстанцев, Австрии же просто отказал, коротко и сухо. Европейским державам было заявлено, что Россия решительно отказывается от рассмотрения выдвинутых ей условий. «Кажется, война неминуема, но по крайней мере честь наша удовлетворена», — резюмировала 11 июля одна из московских дам. В этот же день Тютчев написал князю: «…впечатление, произведенное на моих глазах здесь, в Москве, вашими словами — тем полным достоинства и твердости тоном, которым по вашему благородному почину заговорила вся Россия, — впечатление это есть достояние истории». Трем державам не оставалось иного выбора «как постыдное отступление или война»[378]. Они отступили, а торжествующий полную победу глава русских дипломатов был пленен обворожительной Надин. Министра и красавицу разделял 41 год — целая эпоха.
Тут места нет раздумью, ни рассудку,
И даже мудрость без ума от вас, —
И даже он — ваш дядя достославный, —
Хоть всю Европу переспорить мог,
Но уступил и он в борьбе неравной
И присмирел у ваших ног…[379]
Впрочем, кто знает, может быть, именно присутствие этой женщины и позволило князю Александру Михайловичу одержать одну из своих самых блистательных дипломатических побед — и империя избежала войны. Высочайший рескрипт от 13 июня 1867 года, жаловавший князю чин государственного канцлера, гласил: «Вся Россия торжественно признала заслуги ваши, когда, в 1863 году, в исполнение Моих предначертаний, силою слова обезоружили подымавшихся на нас врагов и тем запечатлели имя ваше на скрижалях будущей летописи нашего Отечества»[380].
В рескрипте ничего не было сказано о госпоже Акинфовой: «нега стройная движений и стан, оправленный в магнит», запечатлению на скрижалях не подлежали… Пройдет несколько десятилетий, и лишь в начале XX века Петр Демьянович Успенский, теософ и оккультист Серебряного века, в работе «Искусство и любовь» сделает первый шаг к тому, чтобы исправить сложившееся положение: «Конечно, никто не будет отнимать у женщины права иметь детей. Но зачем отнимать у нее роль в творчестве мужчины? Ведь мужчина работает для женщины, ради женщины и под влиянием женщины. И женщина проявляет себя в его творчестве. <…> В творчестве каждой эпохи можно найти след влияния женщины данной эпохи. История культуры — это “история любви”»[381].
По иронии истории в тот же самый день, 13 июня 1867 года, Надежда Сергеевна имела продолжительную утреннюю беседу с Тютчевым, а затем они вместе встретили Александра Михайловича на вокзале. Дальнейшее развитие событий позволяет мне высказать осторожное предположение: весьма вероятно, что госпожа Акинфова обсуждала с одним из самых умных людей Петербурга свои отношения с канцлером. (Роман Горчакова и Акинфовой не был секретом для Тютчева. 5 июня 1865 года он написал в альбом красавице весьма заурядный мадригал, а 21 декабря 1865 года посвятил ей прекрасное стихотворение «Как ни бесилося злоречье…». Всего с именем Акинфовой комментаторы связывают четыре тютчевских стихотворения[382]. Я придерживаюсь иной точки зрения и полагаю, что в 1863–1869 годах поэт создал девять стихотворений, посвященных Надежде Сергеевне. «Акинфовский цикл» Фёдора Тютчева, впервые публикуемый как единое целое, станет естественным завершением истории жизни и смерти моей героини — лирическим эпилогом этой книги.) Итак, содержание беседы до нас не дошло, но я рискну предположить, что отголосок этого разговора можно обнаружить на страницах эпопеи «Война и мир». Напомню, что одна из героинь толстовского романа, графиня Элен Безухова, не знает, на что ей стоит решиться и за кого выйти замуж от живого мужа: за старика вельможу или за иностранного принца, находящегося в родстве с царской фамилией. «Когда она возвратилась в Петербург, принц и вельможа были оба в Петербурге, оба заявляли свои права, и для Элен представилась новая еще в ее карьере задача: сохранить свою близость отношений с обоими, не оскорбив ни одного»[383]. Красавица Элен спрашивает у своего «бескорыстного друга» остроумного дипломата Билибина, имевшего репутацию «умнейшего человека»: «…Что мне делать? Которого из двух?»[384] Сцена рождена самой жизнью, а не фантазией автора: в тот самый момент, когда Толстой работал над соответствующими главами романа, красавице Надин пришлось на практике решать подобную задачу. В Билибине легко угадывается Тютчев. Прототип вельможи очевиден — это, как уже, вероятно, догадался читатель, князь Горчаков. Кто же был его соперником? Лишь в одном эпизоде появляется в романе принц — «молодой белокурый человек с длинным лицом и носом»[385], — но и у этого толстовского персонажа был в жизни свой прототип, речь о котором — впереди.
Вернувшегося из-за границы князя Горчакова ожидала торжественная встреча. Исполнилось 50 лет с того момента, как он покинул свою «нравственную колыбель»: закончил Царскосельский лицей и поступил на государственную службу. Русское общество чествовало «знаменитого вождя русской национальной политики». Это был апогей популярности незаурядного дипломата и еще при жизни признанного исторической личностью и сопричисленного современниками к тем, немногим, государственным деятелям, имена которых «переходят в народное достояние, входят в состав всякого учебника, как бы он ни был краток, и запечатлены в памяти не только взрослых, но и детей»[386]. По позднейшему замечанию высокопоставленного мемуариста, умри князь в этот момент, — «и выражениям народной скорби не было бы пределов»[387]. Среди множества подарков, полученных юбиляром, было большое стихотворение князя Петра Андреевича Вяземского, при котором светлейшая княгиня Любовь Васильевна Суворова поднесла министру перо, подаренное русскими дамами: «Перу вы дали, князь, народное значенье. / Не сердца ль русского в нем слышится биенье?» Супруга внука великого полководца не отличалась семейными добродетелями и получила громкую известность своими любовными похождениями, поэтому строфа, намекавшая на увлечение 69-летнего князя замужней племянницей, приобрела в устах княгини особый смысл, в свое время хорошо понятный посвященным, но ускользающий от современного читателя.
Сегодня празднуем мы вашу годовщину.
Давно… но о годах у женщин нет помину,
И неохотно им выводим мы итог.
Кто мил, кто свежий ум и свежесть чувств сберег,
Тот молод, и тому, без справок и без иска,
Ведется нами счет вне послужного списка,
И не по чину мы сочувствуем ему:
Ни лет, ни старшинства нет сердцу и уму[388].
Однако не все были столь снисходительны к чувствам канцлера. Пушкинские современники доживали свой век «средь чуждых сердцам их людей»[389]. За кулисами политики и литературы уже действовали люди нового поколения, для которых князь Горчаков был не столько исторической личностью, сколько ходячим анахронизмом, не имевшим, с их точки зрения, права на частную жизнь. Молодым дипломатом Ю.С. Карцовым канцлер оценивался всего лишь как «себя переживший и распустившийся человек»[390]. Так думал честолюбивый аристократ. Аналогично рассуждал разночинец. Родившийся в 1829 году питомец Московского университета литератор Е.М. Феоктистов происходил «из обер-офицерских детей» и был хорошо знаком с одним из ближайших сотрудников канцлера: князь якобы «заставлял его бегать с поручениями г-жи Акинфиевой, в которую имел глупость влюбиться на старости лет»[391]. Последняя любовь князя воспринималась этим поколением исключительно как старческая похоть, а горчаковские амбиции незаурядного дипломата и государственного человека — как самохвальство, эгоизм, старческая болтовня («бороться со старческими наклонностями ослабевшая воля была не в состоянии»[392]). Люди нового поколения утратили высочайшую культуру чувств Золотого века русской дворянской культуры, строго судили стариков и не стремились их понять. Последние из пушкинских современников уходили в небытие, унося с собой острое и тонкое ощущение полноты бытия. 8 сентября 1830 года Пушкин попытался заглянуть в будущее:
И ты, любовь, на мой закат печальный
Проглянешь вновь улыбкою прощальной[393].
Сумерки жизни нескольких современников поэта имели одну общую черту, весьма примечательную. Прощальная улыбка последней любви скрасила печальный закат Дениса Давыдова, Вяземского, Тютчева, Горчакова… Они пережили и успели воспеть сумерки дворянской культуры. Они уходили во мгле, уходили, по словам Тютчева, подобно последним картам в пасьянсе. («Приходит время, когда не в силах бываешь избавиться от чувства все возрастающего ужаса при виде, с какой быстротой одни за другими исчезают наши современники. Они уходят, как последние карты в пасьянсе»[394].) Золотой век русской поэзии закончился вместе с ними, до Серебряного было еще далеко. Для стариков, одолеваемых недугами, было мало радости смотреть на молодежь, которая интересовалась лишь насущным и полезным. Молодость свидетелей Золотого века прошла под знаком желания славы, в старости они страдали от бессонницы и мечтали лишь о сне без хлорала, но так и не смогли примириться с теми, кто думал лишь о презренной пользе и чей голос невольно сливался с жужжаньем клеветы светского общества. «Об амурах престарелого канцлера по городу ходили скабрезные рассказы»[395].
Редчайший в статской службе чин I класса по Табели о рангах, пожалованный князю Горчакову, и особенно приписка, которую неизменно делал государь в рескриптах, адресованных министру иностранных дел («искренне вас любящий и благодарный Александр»[396]), не могли не возбудить зависти света. Настойчивые слухи о предстоящем браке князя с замужней женщиной лишь подливали масла в огонь. (Следует помнить, что развод в это время был исключительно сложной, хлопотной и длительной процедурой[397].) Ситуация осложнялась еще одним, параллельным, романом Надежды Сергеевны с лицом, принадлежавшим к Российскому Императорскому Дому.
Его императорское высочество князь Николай Максимилианович Романовский, герцог Лейхтенбергский, родился 23 июля 1843 года от брака любимой дочери Николая I Марии с герцогом Максимилианом Лейхтенбергским, сыном Евгения Богарне, пасынка Наполеона I. (Герцог Николай Максимилианович был наследником богатейшего и единственного в своем роде майората, основу которого составляли не земельные владения, а великолепные бриллианты императрицы Жозефины Богарне, первой жены Наполеона.) Император Николай I очень любил своего первого внука[398], его сын Александр II не скрывал своего расположения к племяннику, а великий князь Константин Николаевич охотно с ним беседовал, разъясняя 17-летнему герцогу суть крестьянского вопроса, «чтоб вся семья могла быть заодно»[399].
Зимой 1861 /62 года с обаятельным юношей познакомился князь В.П. Мещерский; его восхищение Николаем Максимилиановичем было настолько искренним и сильным, что не угасло даже спустя несколько десятилетий: «… росту он был выше среднего, лицо бледное, волоса почти темные, много изящного и нарядного в манерах и в сложении и в лице приветливость и оживление; в движениях что-то медленное и небрежное. Такова была наружность герцога. Затем, по внутреннему своему миру он был образован, развит, любознателен, восприимчив и предпочитал свою собственную домашнюю жизнь придворной. Это полное отсутствие в нем придворных черт, отчасти происходившее от того, что он, глядя со стороны, видел и замечал их смешные стороны, и отчасти потому, что герцог много времени с детства провел за границей и, в особенности, в Англии, в обстановке самого простого и обыкновенного быта, — придавало его личности много прелести и завоевывало ему симпатии везде»[400]. Итоговое заключение мемуариста подтверждается свидетельством современников. «Принцы Лейхтенбергские воспитаны хорошо, воспитаны как принцы европейские, а не как русские великие князья, то есть из них старались сделать людей, а не миропомазанных фельдфебелей. Одного только следует бояться, чтобы они в Петербурге не испортились…»[401]
«18 марта 1869 года. Вторник. Герцог Лейхтенбергский, Николай Максимилианович, давал сегодня обед академикам по случаю избрания его в почетные члены ее с правом голоса в собраниях. (Обед происходил в день 55-й годовщины взятия Парижа войсками русской армии. — С.Э.) Герцог угостил нас на славу: кушанья, вина, сервировка — все было царское. Но всего лучше были приветливость, добродушие и простота самого хозяина. Этикет здесь вполне отсутствовал, и была простая, общечеловеческая любезность и радушие. Вечер закончился жженкою. Герцог с каждым находил о чем побеседовать. Со мною он распространился о Малороссии, говорил, что очень ее любит за природу и за людей, с которыми успел лично и хорошо познакомиться»[402].
30 января 1863 года герцог получил звание флигель-адъютанта, а уже 30 августа 1865 года — чин генерал-майора Свиты его императорского величества[403]. Он был шефом 9-го гусарского Киевского имени своего полка и с момента рождения числился в списках полков лейб-гвардии Преображенского и Конно-гренадерского, а также в лейб-гвардии Стрелковом батальоне Императорской Фамилии. Разумеется, служба молодого герцога по военному ведомству носила номинальный характер. Иначе обстояло дело с его обязанностями члена Совета и Ученого комитета корпуса горных инженеров Министерства финансов. Николай Максимилианович, унаследовавший от своего отца любовь к естественным наукам, состоял президентом Императорского Санкт-Петербургского минералогического общества и был инициатором создания геологической карты России, опубликовал ряд серьезных научных работ и «сам много занимался химическими и кристаллофизическими исследованиями разных минералов и горных пород, несколько раз предпринимал поездки по России с научными целями и в 1866 году, между прочим, совершил путешествие на Урал, где осматривал изумрудные и иные копи»[404]. Побывал герцог на Урале и в 1867 году. Ах, отчего он не отправился далее: не побывал на Аляске и не попытался отыскать там золото?! Вероятно, торопился вернуться к ненаглядной Надин.
Настало время обратить внимание читателей на выразительный историко-бытовой контекст — место происходивших событий. Горный департамент Министерства финансов располагался на Дворцовой площади, в великолепном здании Главного штаба. В этом же величественном бело-желтом здании находились Министерство иностранных дел и казенная квартира министра[405]. У герцога была прекрасная возможность часто встречаться со своей возлюбленной, когда она жила у дяди. «Надежда Сергеевна Акинфиева, рожденная Анненкова, проживала в С.-Петербурге в одном доме с дядей своим, канцлером князем Горчаковым, причем квартира ее помещалась в верхнем этаже. В то время за ней ухаживал герцог Николай Максимилианович Лейхтенбергский… Граф Алексей Васильевич Олсуфьев рассказывал, что однажды он был приглашен с Тютчевым на обед к князю Горчакову. Когда они поднимались по лестнице, их обогнал герцог Лейхтенбергский. Перед началом обеда лакей доложил князю, что "у Надежды Сергеевны мигрень и оне кушать не будут”. — “Nous avons vu monter la migraine”, — обращаясь к Олсуфьеву, шепнул Тютчев»[406]. Роман Надежды Сергеевны с герцогом начался в 1863 году, но в течение четырех лет об их отношениях практически никто не знал: близкое соседство Горного департамента и казенной квартиры канцлера помогло сохранить тайну. Даже многоопытный дипломат ни о чем не догадывался. «Ум всегда в дураках у сердца”[407].
Весной 1867 года ситуация изменилась: Николай Максимилианович, который был на четыре года моложе госпожи Акинфовой, решил жениться на своей возлюбленной — и князь Александр Михайлович узнал о существовании августейшего соперника.
В это же время и в этом же здании келейно решалась судьба заокеанских владений Российской империи. Точка бифуркации процесса развития российско-американских отношений совпала в пространстве и времени с переломным моментом во взаимоотношениях князя Александра Михайловича с его внучатой племянницей. Ни в том ни в другом случае в начале 1867 года однозначно предсказать дальнейшее течение событий было невозможно. Большой натяжкой была бы любая попытка установить непосредственную причинно-следственную связь между драмой, пережитой князем Горчаковым, и решением о продаже Аляски, однако абсолютно игнорировать близкое соседство этих событий во времени и в пространстве нет никаких оснований. Если рассматривать продажу Аляски в масштабе длительных российско-американских отношений, то в большом времени истории эта продажа оказывается вполне предсказуемой и не может считаться случайной. Но если мы изменим масштаб и попытаемся постигнуть конкретный механизм окончательного политического решения, принятого в обстановке глубочайшей тайны, то не сможем отрицать, что в масштабе ранней весны 1867 года любовные переживания министра иностранных дел Российской империи стали той непредсказуемой исторической случайностью, которая повлияла на "индивидуальную физиономию событий и некоторые частные их последствия”[408] Этой весной министру было просто не до Аляски! А от тех немногих, кто принимал судьбу заокеанских владений близко к сердцу, не зависело ни обсуждение вопроса, ни его решение. К их числу относился министр внутренних дел П.А. Валуев. Предоставим ему слово.
«22 марта 1867 года. Получено известие об уступке нами наших американских владений Соединенным Американским Штатам за 7 млн. долларов. Никто из нас об этом не знал, кроме кн. Горчакова, министра финансов и Краббе. Странное явление и тяжелое впечатление»[409].
Князь Александр Михайлович был захвачен страстью, не терял надежду взять реванш и, естественно, не мог отрешиться от груза проблем своей частной жизни. «Существуют разные лекарства от любви, но нет ни одного надежного»[410]. Продажу Аляски никто не поставил князю в вину. Его социальная репутация незаурядного дипломата не пострадала, в этот момент никто не стал применять к нему давний стих поэта Баратынского «Свои рога венчал он падшей славой)». Для министра финансов тайного советника Михаила Христофоровича Рейтерна Аляска была всего лишь неприятной обузой, поглощавшей большие средства и не приносившей в казну никакого дохода. Министр финансов «все время стремился водворить в России золотое обращение, т. е. поднять курс кредитного рубля до альпари…»[411] Альпари — соответствие рыночного курса ассигнаций их номиналу (паритету). По иронии истории денежная реформа в России на основе золотого обращения (1897) совпала по времени с открытием золота на территории Аляски, с периодом “золотой лихорадки”. Циник, ухарь и краснобай вице-адмирал Николай Карлович Краббе, хотя и управлял Морским министерством в течение 16 лет, остался в памяти современников всего лишь ловким придворным, полностью лишенным государственных способностей. «…Его едва ли можно и считать в числе министров, — отозвался об адмирале военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, — принятая им на себя шутовская роль и эротические его разговоры ставят его вне всякого участия в серьезных делах государственных»[412]. Эти три человека и решили судьбу Аляски. Светское общество хранило полнейшее равнодушие: в эти дни его занимал иной сюжет, более увлекательный. Вновь предоставим слово П.А. Валуеву.
«27 марта 1867 года. Вечером раут у кн. Горчакова… Между тем в доме канцлера разыгрывается драма. Его страсть к pseudo племяннице Акинфиевой в полном разгаре. Сыновья уезжают после разных неприятных объяснений и сцен. В то же самое время развивается или продолжается роман той же самой героини с герцогом Н.М. Лейхтенбергским. Весь город знает, что он хотел на ней жениться, что она сама предупредила о том государя в Летнем саду, что будто бы с нее взято обещание не ездить на выставку в Париж, где теперь находится герцог, но что в то же время она, по-видимому, с ним теперь переписывается»[413]. Желая узнать подробности о том впечатлении, которое произвела на русское общество продажа Аляски, я обратился к документам Секретного архива III Отделения и был сильно разочарован. Удалось обнаружить только краткую справку в деле с многообещающим названием «Агентурные донесения о распространении среди торговой части населения г. Петербурга слухов о передаче Николаевской ж.д. иностранной торговой кампании и об отрицательном отношении общественного мнения к продаже Россией острова (Sic!) Аляски. 7 июля 1866 г. — 27 марта 1867 г>. Полагаю целесообразным полностью ее процитировать:
«Слух о продаже наших Американских владений за 7 м.р. производит в обществе разные толки. Одни говорят, что Россия сделала весьма благоразумно, продав владения, не приносившие ровно никакой пользы; другие же проникнуты идеею, что это большой ущерб славе и достоинству России. На этом вертится и видоизменяется весь разговор.
27 марта 1867 г.»[414].
Обращаю внимание читателя на дату: неизвестный чиновник III Отделения составил эту справку в тот же самый день, когда министр внутренних дел П.А. Валуев зафиксировал в дневнике слухи, связанные с именем Акинфовой. Параллельные романы Надежды Сергеевны вызвали гораздо большую заинтересованность светского общества Петербурга, чем известие о том, что «мы втихомолку продаем часть своей территории»[415].
Итак, Надежда Сергеевна была разлучена с герцогом Николаем Максимилиановичем. Продолжительная разлука лишь обострила и усилила взаимное притяжение. «Разлука ослабляет легкое увлечение, но усиливает большую страсть, подобно тому как ветер гасит свечу, но раздувает пожар»[416]. Развод с господином Акинфовым был неизбежен: предстояло убедить Владимира Николаевича взять всю вину на себя и признаться — хотя и вопреки очевидным фактам, но за соответствующую мзду, — в прелюбодеянии, которого он не совершал. Иначе, после развода с первым мужем, Надежда Сергеевна по существовавшим в то время духовным и светским законам утратила бы брачную правоспособность, т. е. навсегда потеряла право на вторичное вступление в брак. Никто не сомневался в согласии сговорчивого камер-юнкера, споры вызывали дальнейшие жизненные планы неотразимой Надин. «Как бы сильно ни любила молодая женщина, она начинает любить еще сильнее, когда к ее чувству примешивается своекорыстие или честолюбие»[417]. Поведение Надежды Сергеевны, продолжавшей жить в доме князя, давало обильную пищу для светских пересудов, кого она предпочтет в качестве мужа: князя Горчакова или герцога Лейхтенбергского.»В высшем обществе брак — это узаконенная непристойность»[418]. Шел месяц за месяцем, но до глубокой осени даже очень проницательные современники не могли дать определенный ответ на этот вопрос.
«Но что представляет гораздо меньшее значение и легче поддается оценке, это — любовная интрига бедного канцлера, все еще ожидающая своего завершения. Будущая канцлерша еще не вполне решилась стать таковой и для принятия окончательного решения ожидает в недалеком будущем приезда некоего герцога. Никогда еще не совершалось большей глупости с меньшим увлечением. Что касается согласия мужа, то в этом почти уверены. Он довольно покладист. Он хотел бы только обеспечить себе средства, чтобы провести несколько лет за границей, и для того предлагает своему преемнику купить его имущество за сто двадцать тысяч рублей. Вот в чем настоящую минуту заключается затруднение. Все это издали кажется довольно-таки некрасивым, но при близком общении впечатление притупляется и сглаживается…»[419]
У Надежды Сергеевны были серьезные основания колебаться перед принятием окончательного решения. Прежде всего, развод означал неизбежную разлуку с детьми от брака с господином Акинфовым: дочери Екатерина и Мария остались бы с отцом. Далее. В качестве супруги камер-юнкера она была официально представлена ко двору: получала приглашения на балы во дворце и принимала участие в торжественных церемониях[420]. Разведенная же женщина теряла это право, а ее новый муж не мог бы оставаться далее министром, тем более министром иностранных дел. Следовательно, женитьба на Надежде Сергеевне стала бы концом карьеры государственного канцлера. Последнее обстоятельство его бы не испугало. «Князь Горчаков, поставленный в неизбежную необходимость выбора между любимой женщиной и весьма заманчивой для его честолюбия службой, не поколебался: не взирая на свое огромное честолюбие, он в 1838 году вышел в отставку и женился на графине Пушкиной»[421]. Не подлежит ни малейшему сомнению, что и на этот раз князь Александр Михайлович был способен пожертвовать карьерой ради любви. Трудно себе представить, но из-за этой случайности в истории дипломатии не было бы ни строчки о горчаковском циркуляре 19 октября 1870 года, расторгавшем 14-ю статью Парижского мирного договора 1856 года, ограничивавшую права России на Черное море. Тютчев не получил бы повод написать князю:
Да, вы сдержали ваше слово:
Не двинув пушки, ни рубля,
В свои права вступает снова
Родная русская земля.
И нам завещанное море
Опять свободною волной,
О кратком позабыв позоре,
Лобзает берег свой родной[422].
Не было бы в истории дипломатии ничего и о горчаковском циркуляре 1875 года, который фактически спас Францию от нового разгрома Германией. История и география России и Европы последней трети XIX века были бы иными. Вот какую жертву князь Александр Михайлович готов был принести! (Спустя несколько десятилетий, уже в царствование Александра III, с аналогичной проблемой столкнулся С.Ю. Витте, женившийся на разведенной женщине. Действуя в рамках существовавшей традиции, Сергей Юльевич подал прошение об отставке с поста министра путей сообщения. Прошение не было удовлетворено государем, карьера Витте не пострадала, однако жена министра, несмотря на все старания, так и не была принята при дворе ни Александром III, ни Николаем II[423].)
Брак с лицом, принадлежавшим к Императорскому Дому, таил иные опасности. Надежда Сергеевна не была принцессой крови, т. е. не принадлежала к царствующему или владетельному дому, поэтому ее брак с герцогом Лейхтенбергским мог быть только морганатическим: дети от этого неравнородного союза не имели бы прав ни на имя, ни на титул, ни на наследственное родовое имущество отца. (Первоначально титул «Императорское Высочество» должен был сохраняться в мужском поколении герцогов Лейхтенбергских до праправнуков императора Николая I.) Кроме того, даже для вступления в морганатический брак члену Императорской Фамилии требовалось испросить и получить согласие государя. Без высочайшего разрешения ни один священник Российской империи не рискнул бы совершить таинство венчания. Даже если бы герцог Лейхтенбергский получил подобное разрешение, брак с разведенной женщиной означал бы для него невозможность дальнейшего пребывания в России — и внук Николая I и племянник Александра II вынужден был бы отказаться от своих многочисленных должностей и удалиться за границу в качестве частного лица. Да, действительно, в этой женщине был какой-то неизъяснимый магнетизм: с неизбежными жертвами не считался никто!
Князь Александр Михайлович проявил поразительное благородство: он не порвал отношения со своей внучатой племянницей и, более того, рискуя собственной карьерой, стал хлопотать перед государем о вещи неслыханной: «об устройстве женитьбы герцога Лейхтенбергского на Акинфиевой»[424]. Александр II прекрасно относился к своему министру иностранных дел, но это было уже слишком! Одновременно князь стал усиленно обхаживать обер-прокурора Святейшего Синода графа Дмитрия Андреевича Толстого, надеясь заручиться его содействием: вмешательство обер-прокурора могло ускорить неизбежный развод супругов Акинфовых.
В это время на сцене появилось еще одно действующее лицо — великая княгиня Мария Николаевна, президент Императорской Академии художеств, хозяйка Мариинского дворца и мать герцога Лейхтенбергского. «Это была несомненно богатая и щедро одаренная натура, соединявшая с поразительной красотой тонкий ум, приветливый характер и превосходное сердце, но ей недоставало возвышенных идеалов, духовных и умственных интересов. <…> Не без неприятного изумления можно было открыть в ней, наряду с блестящим умом и чрезвычайно художественными вкусами, глупый и вульгарный цинизм»[425]. У великой княгини Марии Николаевны было 3 дочери и 4 сына. Лишь старшая дочь Евгения и сын Николай могли считаться настоящими детьми герцога Максимилиана: после рождения старшего сына великая княгиня «отлучила его (мужа. — С.Э.) от своего ложа»[426]. О ее многолетней связи с графом Григорием Александровичем Строгановым, настоящим отцом младших детей великой княгини, знал весь Петербург[427]. Мария Николаевна, тайно вступившая после смерти первого мужа в морганатический брак с графом, до самой смерти вынуждена была скрывать от света эти узы, о которых, впрочем, все знали. Вероятно, она не хотела для своего старшего сына подобной судьбы. Дневник П.А. Валуева сохранил для нас экспрессивные подробности драматической сцены.
«20 декабря 1867 года. На днях в кабинете государя была стычка вел. кн. Марии Николаевны с кн. Горчаковым a propos de madame Akinfieff (по поводу г-жи Акинфиевой). Говорят, что беседа была довольно крупная, что государь вспылил и сказал кн. Горчакову, qu’il se rendait ridicule, que l'on evitait sa maison et que le corps diplomatique, qui ne pouvait pas l'imiter, se trouvait dans une fausse position (что он ставит себя в смешное положение, что люди не хотят посещать его дом, что дипломатический корпус, который не может ему подражать, находится в ложном положении). Вел. княгиня спросила князя, s'il epousait ou non (женится он или нет). Он вообще отзывался тем, que sa vie privee n'appartient qu' a lui etc (что его частная жизнь есть его личное дело и т. д.). Между тем герцог Лейхтенбергский продолжает ездить к Акинфиевой и пр. и пр.»[428]. Эта стычка и вмешательство в семейное дело Императорской Фамилии не прошли для канцлера бесследно. В свете стали циркулировать слухи о его неизбежной отставке. 18 декабря 1867 года Ф.И. Тютчев написал из Петербурга в Москву И.С. Аксакову: «Толки об удалении князя Горчакова угомонились. Вся эта кутерьма вышла вследствие глупой истории с Акинфиевой, за которую государь досадовал на Горчакова, да и не без причины. Но об замещении его кем-нибудь другим государь, вероятно, и не думает. Хотя при дворе есть люди, которым популярность князя весьма не по душе, но на этот раз их происки, вероятно, не достигнут предполагаемой цели»[429]. О серьезности опасности, угрожавшей канцлеру, свидетельствует слово «вероятно», дважды повторенное опытным дипломатом. В глубине души Тютчев не был уверен в том, что князь в полной мере избежал опасности потерять свое место.
К весне 1868 года соглашение с господином Акинфовым было достигнуто. Делу о разводе был дан официальный ход. Владимир Николаевич принял на себя вину в оскорблении «святости брака прелюбодеянием» (Л. 352–352 об.) и представил двух необходимых свидетелей, что сохраняло за Надеждой Сергеевной право вступить в новый брак, но навсегда лишало этого права ее первого мужа. Оставалось получить разрешение духовных властей на развод. Надо было ехать в Москву, где буквально в эти дни вышел тютчевский сборник с посвященным Надежде Сергеевне стихотворением[430]. В сложившейся жизненной ситуации тютчевские строфы приобрели дополнительный смысл, непосредственно доступный лишь для узкого круга посвященных.
Но кратки все очарованья,
Им не дано у нас гостить,
И вот сошлись мы для прощанья, —
Но долго, долго не забыть
Нежданно-милых впечатлений,
Те ямки розовых ланит,
Ту негу стройную движений
И стан, оправленный в магнит,
Радушный смех и звучный голос,
Полулукавый свет очей,
И этот длинный тонкий волос,
Едва доступный пальцам фей[431].
«14 апреля 1868 года. Герцог Лейхтенбергский уехал за границу, а г-жа Акинфиева в Москву. Они, вероятно, сговорились встретиться за границей, но ей секретно запрещено выдавать туда паспорт»[432].
Надежда Сергеевна решила отстаивать собственное право на личное счастье: она не хотела вверять свою частную жизнь и свою судьбу кому бы то ни было, даже царю-освободителю. «Отстаивай любовь своими ногтями, отстаивай любовь своими зубами. Отстаивай ее против ума, отстаивай ее против власти. Будь крепок в любви — и Бог тебя благословит. Но любовь — корень жизни. А Бог есть жизнь»[433]. Именно так она и жила, хотя эта мысль философа Серебряного века появилась в печати спустя почти четверть века после смерти моей героини. Слабая женщина, обладавшая поразительной магией, вступила в борьбу не просто за себя, она стала бороться с верховной властью. Она выбрала не отчуждение, дистанцирование, злословие, а борьбу. Борьбу не за ниспровержение существующего или за воплощение каких- либо теорий, идей, программ. Она желала не всеобщего, а только личного счастья. Стремилась не к изменению мира или света с его законами, а лишь к изменению личной судьбы в неизменном мире. Впрочем, подобное поведение меняет мир: если можно изменить судьбу, доселе предопределенную, значит, мир не остается неизменным. «Как будто свершилась революция между двумя эпохами. Наши борзописцы толкуют о 19 февраля. Нет, не отмена крепостной зависимости крестьян, сколь ни велико это дело, составляет главную грань между настоящим и прошлым. Падение крепостной зависимости духа — вот что их разделяет. Взгляды и понятия изменились. Сила тяготения к центральному солнцу власти уменьшилась. Каждый начинает смотреть на самого себя как на самостоятельную единицу. Вполне ясного сознания еще нет; уменья и подготовки еще менее, но повеяло ветром, который со временем сметет противупоставляемые ему преграды. Вопрос в том, сметет ли он только дряблое и отжившее или усилится до бури, которая поломает и живое. Зависит от правильности наблюдений и взгляда в Зимнем дворце»[434]. Вероятно, именно по этой причине одному из лучших сотрудников тайной политической полиции было поручено любой ценой помешать пленительной женщине реализовать свои планы. Российский Императорский Дом не желал, чтобы один из его членов женился на разведенной женщине и вступил в морганатический брак. При этом мнение самого герцога Николая Максимилиановича в расчет не принималось. Повторяю, выстрел Каракозова в царя уже прозвучал (в момент покушения герцог был рядом с государем), началась настоящая охота революционеров на Александра II, а мощь государственной машины была направлена на то, чтобы не дать возможность двум любящим другу друга людям устроить свою судьбу.
Надежда Сергеевна не знала, что за ней установлено наблюдение III Отделения и что о каждом ее шаге отныне будет известно «голубым мундирам». Ей предстояла встреча и противоборство с одним из самых талантливых агентов. 11 апреля 1868 года управляющий III Отделением и начальник штаба корпуса жандармов генерал-майор Николай Владимирович Мезенцов направил шифрованную телеграмму № 56, адресованную начальнику 7-го Московского округа корпуса жандармов генерал-майору Ивану Львовичу Слезкину: «Завтра утром прибудет в Москву из Петербурга жена губернского секретаря Акинфьева, рожденная Анненкова, прошу принять секретные меры, для сведения где она остановится, какие будут ее намерения по поводу производящегося о ней в консистории бракоразводного дела; послезавтра явится к вам доверенное лицо, которому назначено следить за делом. Генерал Мезенцов» (Л. 5). 13 апреля генерал Слезкин исполнил порученное распоряжение и шифрованной телеграммой № 121 доложил об установлении наблюдения (Л. 7).
Мы привыкли к стереотипу, что секретные агенты рекрутировались исключительно из так называемых отбросов общества — людей непотребных, лишенных способностей и принципов. Этот стереотип сложился не только в результате усилий публицистов, в его существовании повинны и сами жандармы. «Живо помню мое удивление, — писал Константин Федорович Филиппеус, один из руководителей секретной агентуры III Отделения, желавший подчеркнуть свою роль в деле реформирования тайной полиции, — когда 1 апреля 1869 г. мне впервые были вручены секретные суммы, и вслед затем представились мне господа агенты, а именно: один убогий писака, которого обязанность заключалась в ежедневном сообщении городских происшествий и сплетен. Первые он зауряд выписывал из газет, а последние сам выдумывал… Отменив тогда же эти вздорные записки, я дал автору их поручение съездить в село Иваново и составить подробное описание этого “русского Манчестера”. Но вскоре после того я был вынужден уволить этого господина. Кроме того, ко мне явились: один граф, идиот и безграмотный; один сапожник с Выборгской стороны, — писать он не умел вовсе, а что говорил, того никто не понимал и с его слов записать не мог; двое пьяниц, из коих один обыкновенно пропадал первую половину каждого месяца, а другого я не видел без фонарей под глазами или царапин на физиономии, одна замужняя женщина, не столько агентша сама по себе, сколько любовница и сподручница одного из агентов; одна вдовствующая, хронически беременная полковница из Кронштадта и только два действительно юрких агента. Вот состав агентуры, которой я принял при вступлении в управление III экспедицией. Все исчисленные агенты получали в сложности до 500 рублей в месяц. Полагаю, что мне не были переданы те лица, которые сами не пожелали сделаться известными новому начальнику агентуры. О покойном Романе я не упомянул, так как он в то время состоял еще в штатной службе»[435]. Последняя оговорка весьма примечательна: в ней идет речь о новом действующем лице моего рассказа.
«Доверенное лицо», о котором телеграфировал генерал Мезенцов, был человеком незаурядным, чью неординарность безоговорочно признавали не только непосредственные начальники, но и историки P.M. Кантор, М.К. Лемке, Н.Я. Эйдельман. «Карл-Арвид Иоганнович Роман — один из выдающихся агентов русского правительства»[436]. Лютеранин Карл-Арвид Иоганнов Роман (Романнъ), именовавшийся в официальных документах на российский манер Карлом Ивановичем, родился в городе Бауска, Курляндской губернии, и получил весьма приличное образование: окончил полный курс наук в Ришельевском лицее в 1850–1851 учебном году по физико-математическому отделению, удостоившись похвального аттестата с правом на чин XII класса в статской службе. Однако Карл-Арвид предпочел службу военную, поступив в июле 1852 года унтер-офицером в Олонецкий пехотный (переименованный потом в Олонецкий пехотный его королевского высочества принца Карла Баварского) полк. Вероятно, он находился в плену традиционных иллюзий всех молодых людей и надеялся быстро сделать карьеру на военной службе. Действительность быстро внесла весьма существенные коррективы. Только через год Роман получил первый офицерский чин прапорщика, а в начале 1855 года был произведен в подпоручики и в сентябре того же года назначен на должность адъютанта при и.о. начальника штаба 2-го пехотного армейского корпуса.
Крымская кампания не дала молодому офицеру реальную возможность выдвинуться, несмотря на то, что он находился в самом пекле. Роман, как значится в его формулярном списке, участвовал «в действительном сражении на р. Черной 4 августа 1855 г.; с 6 по 28 августа на южной стороне г. Севастополя для починки укреплений и устройства баррикад под неприятельскими выстрелами; 27 августа при штурме Севастополя; с 28 августа по 13 ноября переходил по разным боевым позициям. Ранен». Ожидавшая его награда был скромна и заурядна: в ноябре 1855 года «за отличие, оказанное при штурме Севастополя 27 августа 1855 г.», он награждается «клюквой», т. е. орденом Св. Анны 4-й степени «За храбрость» — самой первой боевой офицерской наградой, не очень высоко ценимой из-за ее массовой раздачи. Этим же орденом за участие в Крымской войне был награжден граф Лев Николаевич Толстой. Спустя полгода в формулярном списке Романа появилась запись о «монаршем благоволении», объявленном «за отлично-усердную службу»[437]. (Современники отлично осознавали: «монаршее благоволение» означало лишь одно, отличившегося и представленного к награде офицера по каким-либо причинам сочли недостойным чина или ордена. Для сравнения укажу, что упоминавшийся выше Николай Владимирович Мезенцов начал Крымскую войну подпоручиком гвардии, а закончил ее подполковником, награжденным тремя боевым орденами и Золотым оружием «За храбрость».) Империя проиграла кровопролитную войну, сопровождавшуюся ощутимым уроном офицерских кадров, а отличный и усердный офицер оставался невостребованным. Лишь в июле 1858 года Карл-Арвид был произведен в поручики и в ноябре назначен старшим адъютантом в штаб 2-го армейского корпуса. Через несколько лет он полностью утратил юношеские иллюзии, осознал практическую невозможность продвинуться по службе и занять видный военный пост. Человек исключительных способностей и редкой целеустремленности отличался полным отсутствием толерантности: он постоянно демонстрировал непосредственному и вышестоящему начальству свою индивидуальность и наличие собственной точки зрения, что губительно сказалось на его военной карьере. 7 марта 1862 года последовал высочайший приказ, увольнявший Романа от военной службы «по домашним обстоятельствам» в чине штабс-капитана.
Однако отставной штабс-капитан не мыслил себя вне государственной службы и определился в хозяйственный департамент Министерства внутренних дел, а затем совершил необычный для боевого офицера поступок: попросил о переводе в III Отделение — и 14 июня 1863 года, как человек «испытанный и надежный», был принят в Отделение, первоначально всего лишь «для занятия письмоводством». Получить это место ему, вероятно, помог генерал Мезенцов: один севастопольский ветеран «порадел» другому. Молодость уже давно прошла, здоровье было подорвано войной, а Карлу Ивановичу предстояло вновь карабкаться по служебной лестнице, начиная с низшей ступени. Образование, полученное в Ришельевском лицее, позволило ему сделать следующий шаг. В мае 1864 года о нем докладывается по начальству: 35-летний «чиновник для письмоводства коллежский секретарь Роман занимается не одною перепискою бумаг, но и самым составлением их, требующим опытности и знания иностранных языков»[438]. В результате этого представления Карл Иванович был назначен исправляющим должность младшего чиновника, а через год получил чин титулярного советника. Именно этому «доверенному лицу», получившему псевдоним «Петров», предстояло разобраться в хитросплетениях семейного дела Императорской Фамилии: отныне он должен был следить за каждым шагом главной героини моего повествования, именовавшейся в секретных документах «братом», и своевременно докладывать в III Отделение. А мою историю можно было бы озаглавить так: «Роман о влюбленных».
15 апреля 1868 года в 7 ¾ часа вечера в III Отделении получили первое донесение Романа, которое было запечатано печатью с небольшой буквой С (вероятно, печать принадлежала генералу Слезкину).
«Г. Москва.
13 апреля 1868 г. 7 часов вечера.
Прибыв сегодня в 11 часов утра в Москву (поезд опоздал от неисправности), я тотчас явился к Г<енералу> С<лезкину>, которого не застал дома и прождал его до 3-х часов по полудни. От него я узнал, что известная особа прибыла вчера, в сопровождении лакея и двух девушек прислуги и остановилась в гостинице, название которой Вам известно из телеграммы моей (карандашом вписано: «Дюссо». — С.Э.). Обстоятельство это пробудило меня, не стесняясь дороговизною, тотчас же переехать в ту же гостиницу, где я застал всего один большой свободный номер в 2 комнаты и то крайне неудобный для дела, и надобно мириться с сим неудобством и не дремать.
Г<енерал> С<лезкин> передал мне, что известная особа привезла с собою очень большой багаж (в чем я действительно лично уже убедился), который перевезли в гостиницу на ломовом извозчике. Кроме того, накануне ее приезда сюда, она прислала особый багаж, но кто его принимал, на чье имя он был адресован и куда девался, того Г<енерал> С<лезкин> мне сообщить не мог. Просил его разведать. На железную дорогу к ней выехал щегольской экипаж, но чей он был и того Г<енерал> С<лезкин> не знал, как равно ему до сих пор ничего не известно о ходе дела в Консистории. Я просил его настоятельно узнать. Раньше понедельника не может узнать. Паспорта ей отсюда не дадут, ибо Ген<ерал>- Губ<убернатор> предупрежден.
Она слывет здесь за богатую барыню. Занимает 2 больших номера и привезла с собою из Петербурга одного лакея и двух девушек прислуги. Целый день сегодня дома. Намерения ее пока не известны, но я думаю наверное, что она не останется в Москве и в Петербург не поедет, по крайней мере, не так скоро. Буду следить безотлучно. Р<оман>» (Л.9 -10 об.). 16 апреля письмо доложили Мезенцову. Последовала резолюция: «Приобщить к прочим» (Л. 9).
Мы отчетливо видим характер бывшего офицера: он не стесняется давать конкретные поручения генералу Слезкину и не боится докладывать своему непосредственному начальству о недостаточном, с его точки зрения, служебном рвении окружного жандармского генерала, обладавшего дисциплинарными правами начальника дивизии и стоявшего намного выше его в служебной иерархии. Интересы дела — превыше всего. 14 апреля 1868 года, в 5 часов вечера, Роман заканчивает очередное письмо.
«Вчера вечером, после того, как я уже опустил свое письмо в ящик, к известной особе приехал какой-то чиновник в вицмундире — щеголь и оставался у нее до 2-х часов ночи. <…> Я нанял себе… лакея. Иначе нельзя…. Только что узнал, что она приехала не с одним лакеем, как передал нам Г<енерал> С<лезкин>, а с двумя… Но главное дело заключается в том, что она приехала без всякого вида на жительство, который, как она уверяет, ей будет на днях выслан из Петербурга…. Одно не хорошо — местная полиция настойчиво требует от нее вида. Я успел ее уже хорошенько рассмотреть — шикарная барыня… Хорошо бы было, если бы Вы на почте в Петербурге сделали распоряжение, чтобы письма как простые, так и страховые и посылки на ее имя, были Вам сообщаемы. (Отчеркнуто на полях красным карандашом. — С.Э.) Если мне придется здесь долго прожить, то это обойдется очень дорого. Занимая большой номер, я должен жить в гостинице сообразно этому. Р> (Л. 15–16 об.). Расходы титулярного советника росли буквально с каждым часом и никак не соответствовали его скромному чину. (Только за номер в гостинице Карл Иванович ежедневно платил 4 рубля, номер Надежды Сергеевны обходился ей в 10 рублей. Наем экипажа на 1 день стоил 8 рублей.)
Едва успели просохнуть чернила, как Карл Иванович покинул гостиницу и, купив за 2 рубля 50 копеек театральный билет, последовал за Надеждой Сергеевной в оперу, чтобы в 10 ½ часов вечера продолжить свое донесение, полученное в Петербурге 17 апреля в 1 ¾ часа пополудни.
«В опере она была сначала одна и до крайности разодетая — словом до того, что весь театр более занимался ею, нежели плохой “Дочерью полка”…. Я успел узнать, что муж ее не живет в Москве, а во Владимире и приехал сюда в среду, остановился в гостинице “Англия”. Сегодня он опять отправился во Владимир, обещая возвратиться в среду». (Л. 17–17 об.). Из расспросов прислуги Роману удалось узнать, что Акинфова, возможно, на днях отправится в Курск, в деревню к матери. О намерениях ее супруга мы узнаем из следующего документа. 15 апреля шифрованной телеграммой № 76 Владимирский губернатор генерал-лейтенант Владимир Николаевич Струков[439] доложил шефу жандармов: «Камер-юнкер Акинфов просил заграничный паспорт жене его, в выдаче онаго я отказал» (Л. 19).
16 апреля Надежда Сергеевна с мужем и детьми покинула Москву и утренним поездом отправилась в Тулу. Потратив 7 рублей 45 копеек казенных денег на билет, Карл Иванович «случайно» оказался с ними в одном вагоне. «…Для того, чтобы не сделать ни малейшего промаха, я беру лакея с собой. Он последует в одном классе с ее человеком» (Л. 34 об.). Даже в железнодорожном вагоне частная жизнь супругов Акинфовых продолжала оставаться под наблюдением тайной полиции.
«Г. Тула. 17 апреля 1868 года. 2 часа пополудни.
Из Москвы известная особа, в сопровождении своего мужа, 2-х детей, 2-х женщин и одного лакея — прислуги, выехала вчера в 11 часов утра. Я ехал с ними в одном вагоне. Дорогой я имел намерение с нею сблизиться, но присутствие мужа этому мешало, посему я должен был довольствоваться им. Рассматривая его и наблюдая за ним внимательно, я должен был придти к заключению, что он играет весьма жалкую роль в отношение своей жены — роль не чуть ли лакея: он даже не садится ни рядом с нею, ни против нее, а совершенно в стороне. Супруги в течение всего пути почти не разговаривали между собою, хотя он ее и называл Надя, и она его Вольдемар, но видно было, что они друг от друга отвыкли. По мере приближения к Туле, она становилась задумчива» (Л. 20). Роман обладал не только исключительной наблюдательностью, но и редкой способностью легко сближаться с незнакомыми людьми и, располагая их к себе, ненавязчиво выведывал нужные ему сведения. В поезде он поговорил с господином Акинфовым — «без присутствия жены» — и узнал, что его попутчик предводитель дворянства Покровского уезда Владимирской губернии. «На вопрос мой, сделанный в удобную минуту, кто такая дама, с ним едущая, он, как бы конфузясь, отвечал, что это его жена. Не только она, но и дети и прислуга были разодеты щегольски — видно было желание блеснуть перед теми, куда она ехала; она была страшно нарумянена и набелена» (Л. 20 об.).
В пути Карл Иванович продолжал заводить нужные знакомства и расходовать казенные деньги. Он заказал шампанское (4 рубля 50 копеек бутылка) и угостил соседку по вагону. Разговор оживился. Словоохотливая соседка госпожа Голохвастова, имеющая связи при дворе, сама обратила внимание Романа на Акинфову. «Она, разговаривая со мною, спросила меня, указывая на нее, не знаю ли я эту даму? На отрицательный ответ мой, она рассказала мне за обедом, в Серпухове все ее истории и назвала как ее покровителя, так равно и известного уже Вам искателя ее руки и не мало удивляясь, что подобная скандальная женщина может выйти замуж за племянника — кого? Вы это знаете. К этому Голохвастова добавила, что она, т. е. Ак<инфова> в хороших интимных отношениях с известною любовницею Министра 3. (карандашом вписано: «генерал-адъютанта Зеленого». — С.Э.) — Карнович. Она Вам известна» (Л. 20 об. 21).
Карл Иванович предположил, что Акинфова вместе с госпожой Карнович собирается поехать за границу и предложил начальству установить дополнительное наблюдение еще и за любовницей генерал-адъютанта, генерала от инфантерии и члена Государственного совета Александра Алексеевича Зеленого. Мало им было забот с Акинфовой!
Госпожа Акинфова путешествовала с большим комфортом. В Туле Надежду Сергеевну встретили: «..Еe ожидал тут заряженный 6-ю лошадьми великолепный дорожный дормез, в который все семейство пересев, отправилось, как я проследил, по Московскому шоссе назад. Багаж следовал сзади в тарантасе». Роману удалось установить, что «16 апреля в 6 часов вечера Придворный Камердинер Мойсей Скороусов взял 9 лошадей на почтовой станции (без подорожной) под два экипажа Принца Лейхтенбергского» (Л. 21). Придворные экипажи были накануне привезены по железной дороге из Москвы и оставлены у купца Сушкина. Дормез с пассажирами и тарантас с багажом отправились в путь и остановились в 13 верстах от Тулы в имении Семеновском, у родственников со стороны матери господ Шидловских (Вера Александровна Шидловская — тетушка графини Софьи Андреевны Толстой).
А Роман явился к тульскому жандармскому штаб-офицеру полковнику Муратову, предъявил свои полномочия и попросил установить за Акинфовой наблюдение, «чтобы она шагу не могла сделать без нашего ведома». Расторопность полковника понравилась Карлу Ивановичу, и он поспешил отписать в Петербург: «Я бы желал только одного, а именно, чтобы везде встретить хоть половину того энергического и вполне бдительного содействия, какое я встретил здесь со стороны полковника Муратова. Этот штаб-офицер, несмотря на преклонные лета и нездоровие в настоящую минуту, не упускал из виду ровно ничего, что только касалось возложенного на меня поручения. Кроме того, он в превосходных отношениях с губернатором, что в настоящем случае весьма важное дело. Об этой приписке полк<овник> Муратов ничего не знает, ибо я лично запечатываю конверт. — Р» (Л. 26). Роман ощутил нехватку денег — услужливый полковник охотно дал ему взаймы. Впервые у не склонного к похвале младшего чиновника III Отделения вырвалось нечто, похожее на восхищение: «Признаюсь откровенно, что такого быстрого и ловкого содействия, как со стороны полков<ника> Муратова мне было оказано, я еще буквально нигде не встречал. <…> Она слывет здесь за фрейлину. <…> Полковник Муратов успел уже устроить на месте негласное наблюдение за нею и о намерении ее куда-либо ехать, тотчас будет дано знать. Сколько я успел узнать, отец ее Анненков, живущий в Курске, есть бывший предводитель дворянства» (Л. 22). Полковник Муратов посоветовал Роману представиться Тульскому губернатору, и 17 апреля титулярный советник Роман лично предупредил его о невыдаче паспорта госпоже Акинфовой и о необходимости действовать «с сохранением всего этого в величайшей тайне и не передавая этого дела Канцелярскому порядку» (Л. 23).
Неожиданно выяснилось угрожающее обстоятельство: 16 апреля в канцелярию Тульского губернатора («в день приезда известной особы»!) поступило прошение о выдаче заграничного паспорта, которое подала тульская мещанка Александра Ефимовна Клепикова. Тульские жандармы решили, что подобное совпадение вряд ли могло быть случайным. Незамедлительно мещанка Клепикова была, выражаясь позднейшим языком, «взята в разработку», а госпожу Акинфову стали подозревать в намерении покинуть Россию по чужому паспорту. 23 апреля 1868 года на стол генерала Мезенцова легла справка. «Секретно. Из Тулы доносят:… пожалуй, г. Акинфьева вздумает приобрести заграничный паспорт на чужое имя, — что за деньги весьма нетрудно устроить. <…> Г. Акинфьева может рискнуть не только на то, чтобы приобрести чужой паспорт; но даже переодеться» (Л. 52 об.). Дело принимало серьезный оборот. Карл Иванович забеспокоился не на шутку, но поспешил успокоить петербургских начальников. «Все эти обстоятельства, особенно прибытие экипажа Лейхтенбергского, сильно меня тревожат и приводят в недоумение. Но прошу Вас успокоить как Его Превосходительство Николая Владимировича [Мезенцова], так и Его Сиятельство [графа Шувалова], что не дам промаха. Я все-таки думаю, что она возвратится в Петербург. А что, проехал за границу Его Во Ник<олай> Максим<илианович>?? Уведомьте меня. Р.» (Л. 22–22 об.).
Тульские жандармы и их славный предводитель полковник Муратов самоотверженно трудились день и ночь. В результате предпринятых оперативно-розыскных действий Роман выявил новые факты, о которых не замедлил сообщить в Петербург. «Между тем, в ночь с 17 на 18 число получены следующие сведения: 1) Придворный Камердинер Скороусов состоит при Кн. Горчакове и в дороге выдавал себя за Придворного чиновника; 2) в доме Сушкина заметна какая-то особенная осторожность (быть может легко от того, что они староверы). Ворота дома на запоре день и ночь. Незнакомых никого не пускают. <…> Ее считают французской актрисой, едущей за границу, но все-таки через Петербург. <…> Ак<инфова> приехала в Семеновское для свидания со своей бабушкой Шидловской и предполагается завтра в Курск к отцу Анненкову, а оттуда за границу — путь не указан» (Л. 23 об. — 24).
До Курска можно было добраться только на лошадях. Железная дорога еще не была открыта — и предстоящее путешествие на перекладных не вызывало энтузиазма у израненного под Севастополем уже немолодого чиновника: ведь в его распоряжении не было комфортабельного дормеза — дорожной кареты, в которой можно лежать вытянувшись. Мои герои жили в сословном обществе. Согласно высочайше утвержденным расписаниям, число казенных, почтовых лошадей, отпускавшихся проезжающим на почтовых станциях, было строго регламентировано и соответствовало их чину и званию: канцлеру Горчакову полагалось 20 лошадей, титулярному советнику Роману — 3 лошади[440]. Даже при езде по казенной надобности Карл Иванович имел право требовать только одну тройку: попробуй, догони на них шестерку лошадей госпожи Акинфовой! «Я полагаю, что наблюдение за нею может быть передано Курскому штаб-офицеру, ибо мое присутствие я признаю, при настоящих положительных сведениях, излишним. <…> Кажется, я аккуратно исполнял мое поручение. Телеграфируйте в Тулу. Р.» (Л. 34–34 об.). Роман хотел вернуться в Петербург и даже успел условиться с Муратовым на случай возможного отъезда из Тулы. Однако петербургское начальство меньше всего было склонно учитывать в своих распоряжениях состояние здоровья талантливого чиновника. Карандашная резолюция генерала Мезенцова от 19 апреля не оставила ему никакой надежды уклониться от изнурительной поездки: «Роман должен ехать в Курск и усугубить старание» (Л. 33). В тот же день на имя полковника Муратова была послана шифрованная телеграмма № 96: «Передайте Роману, что он должен следовать за братом в Курск и вообще деятельно следить» (Л. 30,31). Можно подумать, что до этого он старался недостаточно и следил недеятельно!
Роман полагал, что в деле секретного наблюдения нет и не может быть мелочей. Благодаря этому обстоятельству современный историк получил в свое распоряжение документы, содержащие рельефные детали, живописные частности, без которых наше знание о былом было бы схематичным и поверхностным. Объектами его наблюдения становились не только люди, но и их вещи: ведь вещь способна прояснить тайные намерения хозяина. Роман с подозрением взирал на «великолепный дормез» Акинфовой и тщательно фиксировал всё, что к нему относилось. Установил даже имя и адрес каретного мастера и сообщил в Петербург: почетный гражданин Сушкин получил дормез от придворного мастера Х.Х. Татцкина, на Литейной. Дескать, ваше дело устанавливать или не устанавливать за ним наблюдение, но я бы, на всякий случай, обратил внимание на господина Х.Х. Татцкина.
Подобный подход Карла Ивановича к порученному ему делу обходился казне недешево. «Боюсь потерпеть недостаток в деньгах, около 250 рублей у меня еще есть <…> Я взял взаимообразно у полков<ника> Муратова 150 рублей, которые прошу ему возвратить с возможной скоростию» (Л. 24 об.). Роману не нравилось, что дорогой дормез в постоянной готовности стоит перед домом на открытом воздухе, а не отправлен к Сушкину. Акинфова могла в любой момент неожиданно покинуть Семеновское. «Приготовлений к отъезду нет, да нечего их и делать, ибо все в сундуках» (Л. 25 об.). Опасаясь весьма вероятных нареканий в нерасторопности, Карл Иванович заранее стремился просчитать все возможные варианты развития событий и настоятельно просил начальство дать ему карт-бланш. «…Задержать Ак<инфову> ранее границы я не буду иметь никакой возможности, разве приказано будет ее арестовать. Потрудитесь дать мне на этот счет положительное указание. — Р.» (Л. 25 об.).
А в это время генерал-майор Слезкин выяснил колоритные подробности бракоразводного процесса супругов Акинфовых и письмом № 125 от 16 апреля 1868 года сообщил управляющему III Отделением следующее:
«Акинфьев встретил жену свою, как бы уже видевшись с нею, с разговорами к ней почти не обращался, хотя и был внимателен; вообще в обхождении Акинфьева с женою замечалась холодность; к детям же был ласков.
Пребывание свое в Москве Г-жа Акинфьева, как казалось, хотела сделать по возможности менее гласным, прислуга ее в разговоре с посторонними лицами была осторожна и скрытна. Бракоразводное дело Акинфьевой с мужем потребовано Преосвященным Леонидом 14-го числа и находится у него на рассмотрении; по отношениям моим к Преосвященному, я надеюсь узнать о положении этого дела и о тех намерениях, которые могли выразиться при этом со стороны Г-жи Акинфьевой. Бракоразводное дело ведется в большом секрете под наблюдением присяжного поверенного Фальковского.
Г-жа Акинфьева и прислуга ее не имели узаконенных видов для выезда из Петербурга и отозвалась конторе гостиницы Дюсо, что виды ее и прислуги ее, оставлены в Петербурге» (Л. 36–36 об.).
18 апреля последовало очередное секретное письмо № 128. Генерал Слезкин доложил генералу Мезенцову результаты своей приватной беседы с Преосвященным Леонидом, викарным архиереем Московской епархии и епископом Дмитровским. (Следует подчеркнуть, что, пока был жив митрополит Филарет, епископ Леонид «исполнял особенные поручения своего владыки», а затем «с 20 ноября 1867 года по 25 мая 1868 года он управлял Московскою епархиею за смертью Филарета»[441].) Именно к Леониду обратилась госпожа Акинфова с просьбой ускорить бракоразводный процесс. Преосвященный Леонид (в миру Лев Васильевич Краснопевков) происходил из хорошей дворянской фамилии и был сыном товарища герольдмейстера. Он обучался в Горном кадетском корпусе и некоторое время служил на Балтийском флоте мичманом, свободно владел английским, немецким и французским языками, обладал даром слова и имел изящные непринужденные манеры. Его беседа с Надеждой Сергеевной носила вполне светский характер; «она высказала свою склонность к молодому человеку», так генерал Слезкин деликатно обозначил герцога Лейхтенбергского, и четко расставила все акценты: «… расторжение ее брака есть крайняя необходимость, при этом она заверяла, что дело известно Государю Императору.
Г. Акинфьева дала заметить Преосвященному Леониду, что положение, в котором она находится — подвинет ее к тому, что она в случае неуспеха в бракоразводном своем деле, для достижения задуманной ею цели, может обратиться к другой религии, или же — предаться и безбрачно любовной связи с молодым человеком.
Бракоразводное дело Акинфьевой находится в настоящее время в рассмотрении у Преосвященного Леонида. Сегодня, в откровенном со мною разговоре он сказал, что Акинфьевой будет отказано духовною консисториею в расторжении ее брака с мужем» (Л. 50–50 об.).
Епископ сдержал свое слово. 24 апреля 1868 года секретным письмом № 139 генерал Слезкин сообщил в Петербург суть состоявшегося секретного же решения Преосвященного Леонида: «Он утверждает определение Духовной консистории, коим отказывается г-же Акинфьевой в расторжении брака с мужем ее, — как по недостаточности фактического доказательства в прелюбодеянии ее супруга, так и по той причине, что дело это по месту постоянного жительства г-на Акинфьева во Владимирской губернии должно быть ведено Епархиальным ведомством той губернии» (Л. 63).
В этот же день до Петербурга дошло личное письмо, которое титулярный советник Роман 20 апреля отправил генералу Мезенцову. Карл Иванович с чувством собственного достоинства написал Николаю Владимировичу, что он, разумеется, запасся подорожной до Курска («если надобность укажет»), но не верит, что госпожа Акинфова рискнет предпринять это путешествие. «Далекий от мысли не исполнить вполне волю Вашу, я считаю, однако ж, долгом доложить Вашему Превосходительству…» — так посмел написать младший чиновник управляющему III Отделением, обосновывая свою профессиональную компетентность и опытность в делах «такого рода» («5-ти летняя опытность моя в этого рода делах») (Л. 75). Роман был уверен, что во время продолжительной весенней распутицы госпожа Акинфова не решится на поездку в Курск, и изложил свои доводы генералу: «Наконец, пути до того дурны и дальни (а железная дорога в 300 верстах от Курска), что нет расчета ехать по сим путям с двумя маленькими детьми и без мужчины. Муж возвращается отсюда в Покров» (Л. 45 об.-46).
Я полагаю, что у генерала Мезенцова не было времени прочесть эти строки. Слишком стремительно развивались события. Вероятно, Надежда Сергеевна догадалась о слежке, которая за ней велась, и решила сыграть с тайной полицией злую шутку, оторвавшись от преследования. Как выяснилось впоследствии, и ее отъезд из Москвы в Тулу не обошелся без мистификации. Накануне отъезда супруг не ночевал с Акинфовой и пытался замести следы: «сказав, что уезжает в Ярославль дней на 6-ть, а сам отправился на станцию Тульской железной дороги, принял и сдал багаж своей жены, взял билеты для всего своего семейства и себе и по приезде жены своей, он с нею и детьми и отправился в Тулу» (Л. 35 об. — 36). Итак, госпожа Акинфова налегке уехала в соседнее имение, расположенное рядом с железнодорожной станцией: «погостить к соседу» (Л. 69 об.). Следствием этого визита был непонятно откуда возникший и зафиксированный агентами полковника Муратова слух, что брак с герцогом Лейхтенбергским ей разрешен, но обряд венчания должен быть совершен за границей (Л. 70 об.). Из гостей Надежда Сергеевна неожиданно, не возвращаясь в Семеновское, отправилась на железнодорожную станцию и в полдень 22 апреля взяла билет первого класса до Москвы. Она спешила на встречу с епископом Леонидом, еще не зная, что ей отказано в разводе. Поезд на Москву должен был отойти в 2 часа 20 минут пополудни, однако посадку в вагоны отложили (и в прошлом веке случались задержки и неполадки по техническим причинам). Как выяснили впоследствии из опроса свидетелей тульские жандармы, Надежда Сергеевна «покорилась необходимости и осталась дожидаться отхода поезда» (Л. 66). Лишь в 8 часов вечера объявили посадку (Л. 66–66 об.). Так госпожа Акинфова оторвалась от преследования.
Днем ранее в Первопрестольную по неотложным делам уехал Роман. (В пути он неведомо для себя разминулся с графом Львом Николаевичем Толстым, прервавшим работу над романом «Война и мир» и на несколько часов приехавшим 21 апреля 1868 года из Москвы в Ясную Поляну с целью осмотреть хозяйство[442].) Тульские жандармы были в панике. 22-го числа экстренной телеграммой Роман был вызван в Тулу, чтобы 23-го вновь уехать в Москву. Его ожидали малоприятные дорожные приключения. «Путь, по случаю постоянных дождей и таяния снегов до того поврежден, что предшествующий товарный поезд сошел с рельсов и испортил совершенно путь и остановил наше движение на 21 час». На станции Бараново поезд простоял с 3 часов дня 23-го до 12 часов 24-го апреля (Л. 69). А в это время генерал Мезенцов окончательно запутался в ворохе доложенных ему экстренных телеграмм: «Я ничего не понимаю» (Л. 44). Действительно, мудрено было ему разобраться, когда почти на сутки, из поля зрения всевидящих глаз его подчиненных одновременно исчезли как Акинфова, так и Роман.
24 апреля 1868 года генерал Слезкин секретной телеграммой № 5199 прояснил ситуацию: «Акинфьева со вчерашнего дня в Москве. Дальнейшие намерения еще не известны» (Л. 49). И лишь на следующий день Мезенцову вручили долгожданную телеграмму Романа № 5225: «Сейчас прибыл Москву задержками. Путь поврежден. Брат здесь. Адрес знаю. Подробности почтой. Петров» (Л. 58).
Карл Иванович продолжал проявлять свою индивидуальность и по малейшему поводу не уставал давать советы начальству. Может быть, это объяснялось его болезненным состоянием. «Боюсь, чтобы появление мое в Hot de Dr. (гостинице «Дрезден». — С.Э.) не показалось ей странным, ибо она ведь видела меня у Дюссо и в одном с собою вагоне… Вам стоит только пожелать и приказать, и я готов всем жертвовать, лишь бы исполнить свято Ваше желание. Это самое обязывает меня говорить Вам всегда правду. Здоровие мое от постоянных тревог и лишений сильно пошатнулось. 24 апреля 12 ½ ночи. P.S. Движение поездов на Тулу совершенно прекращено» (Л. 70 об.-71. Курсив мой. — С.Э.). Роман полагал, что дальнейшее наблюдение за Акинфовой в Москве не имеет смысла и ведет лишь к постоянной трате больших денег. Кроме того, он мечтал о возвращении в Петербург, где оставил жену на сносях и двоих детей (Л. 76 об.). Генерал Слезкин в приватном письме Мезенцову вскользь заметил: «Роман тяготится своею командировкою…» (Л. 98). Карла Ивановича раздражали непрофессиональные, с его точки зрения, действия секретных агентов генерала Слезкина. Он опасался, что Акинфова обо всем догадается. Интуиция и опыт его не подвели. 28 апреля 1868 года Роман написал Мезенцову: «То, чего я опасался, случилось. Вчера по всей гостинице к вечеру распространился слух, что Московская полиция усиленно следит за братом» (Л. 87). На следующий день он с горечью продолжил: «Секретно. Вообще настоящее дело, по милости прислуги… становится все более и более гласным и различным толкам нет конца» (Л. 73 об. Курсив мой. — С.Э.). На его обширном письме сохранилась раздраженная резолюция карандашом: «Наблюдение за г. Акинфьевой должно быть усугублено, уведомьте об этом как Романа, которому оставаться, так и ген<ерала> Слезкина, сообщить им, по поручению Графа [Шувалова], что какой-либо непредвиденный поступок со стороны г-жи Акинфьевой падет на их личную ответственность» (Л. 72. Сравни Л. 78–79). Генерал-майор Слезкин отреагировал молниеносно, переслав Мезенцову малограмотный донос одного из своих агентов на «господ фон Романка (Sic!) и Неваховича», которые «постоянно сидят вдвоем в общей зале гостиницы против двери, ведущей в номер, занятый г. Акинфьевою» (Л. 86). Роман был вынужден оправдываться: «Наблюдатель есть лицо, которого весь город знает как выгнанного полицейского сыщика». Этим сыщиком был поручик Глинка (Л. 74 об., Л. 90.).
От пережитых волнений здоровье Карла Ивановича окончательно расстроилось. «Здоровье мое все хуже и хуже…» (Л. 95 об.) «Езду почтовыми по совести не выдержу» (Л. 99). 1 мая 1868 года Роман, заверив генерала Мезенцова в своей неизменной готовности сделать «…все, что только в человеческих силах, все, чем богат мой ум и опытность, все, что дает случай», отчаянно взмолился: «…но долгом считаю доложить, лишь бы здоровья хватило, о котором не хочу вам более надоедать, а нравственных сил много, много — их достанет на две жизни! Прошу, ваше превосходительство, этому верить и верить! <…> Эх! здоровия бы, здоровия!» (Л. 101–101 об., 105 об. Курсив мой. — С.Э.)
Письмо еще не успело дойти до адресата, а генерала Слезкина запросили из Петербурга, готов ли он поручиться за успех дела, если Роман будет отозван (Л. 82–83). 30 апреля 1868 года в 3 часа 36 минут пополудни шифрованной телеграммой № 6559 Слезкин сообщил Мезенцову: «Бдительный надзор за Акинфьевой в Москве и Губернии принимаю на себя» (Л. 84). Однако петербургское начальство продолжало колебаться. 2 мая 1868 года в 11 ½ часов вечера Роман написал генералу Мезенцову еще одно личное письмо, в котором в очередной раз попытался объяснить логику поведения госпожи Акинфовой: «отец будет брата убеждать не заводить бракоразводного дела, но он бедовый — на это не согласится» (Л. 114). Коснулся Карл Иванович и логики своего поведения: «При этом я считаю долгом предупредить ваше превосходительство, что отвечая за успех дела, я непременно дозволял, дозволяю и дозволю себе некоторую в нем самостоятельность моих действий, вызываемых ходом дела и на которые мне не могло бы указано. Действия эти, конечно, касаются единственно моей личности и не официальны. Задача моя не пустить за границу и не пущу! <…> Отвечаю вам: не уйдет до тех пор, пока я жив. Это не фразы, но приуготовленные действия. — В этом деле я вижу репутацию всей моей службы. <…> Зорко слежу» (Л. 110 об., 113 об., 114 об. Курсив мой. — С.Э.). Лишь 5 мая, в 9 часов вечера, последовало долгожданное разрешение вернуться в Петербург (Л. 115,114). На следующий день генерал Слезкин в личном письме генералу Мезенцову отдал полную справедливость талантливому чиновнику: «Роман знает свое дело отлично и с таким усердием исполнял его и здесь; в нем я постоянно замечал: честность к своему служебному долгу и видимое стремление оправдать доверие к нему его начальства» (Л. 123).
10 мая 1868 года генерал сообщил в Петербург распространившиеся среди москвичей слухи о предстоящем приезде в Москву герцога Лейхтенбергского (Л. 125). Последовала резолюция: «Будем иметь в виду. 11 мая» (Л. 125 об.). На разборе шифрованной депеши Слезкина о весьма вероятном возвращении в ближайшие дни в Петербург Надежды Сергеевны имеется красноречивая пометка карандашом: «У кн. Горчакова известно, что г-жа Акинфьева будет в Петербурге в воскресенье утром 19-го мая» (Л. 138). За домом государственного канцлера велось наблюдение! У жандармов были свои резоны. III Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии полагало: «…особенное внимание, оказываемое г-же Акинфьевой князем Александром Михайловичем, вызывает опасение, чтобы ей не был выдан заграничный паспорт из Министерства Иностранных Дел» (Л. 149–149 об.).
Из сообщений генерала Слезкина было известно, что Надежда Сергеевна отправила своих детей в деревню Казино, что в семи верстах от Подсолнечной, к свекрови, а сама продолжала хлопотать о расторжении брака и не теряла надежду на успех. Москвичи активно обсуждали «…ту близкую блистательную будущность, которая ждет ее». В это время в Москве находился приехавший из Ясной Поляны граф Лев Николаевич Толстой, с 14 февраля 1868 года живший в Кисловском переулке и работавший над созданием окончательного текста романа «Война и мир», на страницах которого при внимательном чтении легко отыскать отзвуки любовной истории госпожи Акинфовой. Вторую половину апреля граф был «по уши в работе». Наблюдавший за писателем в это время Афанасий Афанасьевич Фет «любовался его чуткостью и впечатлительностью, которую можно бы сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшем сотрясении»[443]. А ведь то сотрясение, которое произвела в Москве Надежда Сергеевна, никак нельзя назвать «малейшим»! Лишь 10 мая семейство Толстых возвратилось в Ясную Поляну[444]. 15 мая генерал Слезкин добросовестно зафиксировал очередную порцию слухов, связанных с именем госпожи Акинфовой:
«Не прошло двух-трех недель, как уже вся Москва знала, с какими намерениями она сюда приехала. О ней говорят везде, о намерениях ее толкуют в трактирах — куда сообщаются слухи через ее же прислугу».
В этом месте я позволю себе прервать генеральское донесение и рискну предложить вниманию читателей выдержку из классического произведения.
«По Петербургу мгновенно распространился слух не о том, что Элен хочет развестись с своим мужем (ежели бы распространился этот слух, очень многие восстали бы против такого незаконного намерения), но прямо распространился слух о том, что несчастная, интересная Элен находится в недоуменье о том, за кого из двух ей выйти замуж. Вопрос уже не состоял в том, в какой степени это возможно, а только в том, какая партия выгоднее и как двор посмотрит на это. Были действительно некоторые закоснелые люди, не умевшие подняться на высоту вопроса и видевшие в этом замысле поругание таинства брака; но таких было мало, и они молчали, большинство же интересовалось вопросами о счастии, которое постигло Элен, и какой выбор лучше. О том же, хорошо ли или дурно выходить от живого мужа замуж, не говорили, потому что вопрос этот, очевидно, был уже решенный для людей поумнее нас с вами (как говорили) и усомниться в правильности решения вопроса значило рисковать выказать свою глупость и неумение жить в свете»[445].
Даже при жизни Льва Николаевича непосредственное восприятие этого небольшого эпизода многотомной эпопеи, полностью утраченное в наши дни, было доступно для немногих читателей. Помня о существенной разнице между литературным персонажем и его жизненным прототипом, я, однако же, настаиваю на правомерности рассмотрения этого отрывка из романа в историческом контексте времени его создания. Перед нами не только художественное произведение. Перед нами публицистический памфлет, искусно вставленный в раму романа-эпопеи. Толстой-художник сотворил новую реальность, а Толстой-публицист написал памфлет. Саркастические толстовские строки были написаны по горячим следам происходивших событий: в них хорошо различим непосредственный отклик на злободневную жизненную ситуацию весны 1868 года. (В первой завершенной редакции романа «Война и мир», созданной в 1864–1867 годах, нет ни малейшего намека на желание Элен выйти замуж от живого мужа. В 1867–1869 годах Толстой перерабатывал раннюю редакцию и создавал окончательный текст романа.) Злая насмешка Толстого направлена не только против Елены Васильевны Безуховой, язвительная ирония автора отчасти адресована Надежде Сергеевне Акинфовой. Впрочем, авторская позиция была впоследствии существенно скорректирована в романе «Анна Каренина». Уже 24 февраля 1870 года в дневнике графини Софьи Андреевны появилась выразительная запись: «Вчера вечером он мне сказал, что ему представился тип женщины, замужней, из высшего общества, но потерявшей себя. Он говорил, что задача его сделать эту женщину только жалкой и не виноватой, и что как только ему представился этот тип, так все лица и мужские типы, представлявшиеся прежде нашли себе место и сгруппировались вокруг этой женщины»[446]. Это первое упоминание о романе «Анна Каренина», писать который Толстой начал лишь 18 марта 1873 года.
Возвращаюсь к прерванному донесению генерала Слезкина, решившего обратить внимание властей на мужа госпожи Акинфовой.
«Рассказывают, что муж ее в кругу знакомых и родных своих, уверяя, что он все делает для расторжения своего брака, готов на все жертвы, чтобы осуществить желание своей жены, прибавив к этому, что если бы исполнение намерений ее стоило ему жизни, то он готов и ею пожертвовать» (Л. 145–145 об.).
Власти решили оказать давление на мужа. Соответствующее поручение было дано Владимирскому губернскому предводителю дворянства графу Николаю Петровичу Апраксину, которому туманно объяснили, что у Покровского уездного предводителя «жена… завела в Петербурге какие-то шашни» (Л. 147). Наступило время гласности, и граф Апраксин, не опасаясь чужих ушей, откровенно признался в дружеской беседе, что «он имел недавно поручение убедить мужа г. Акинфьевой не давать ей разводной, но что никакие убеждения на него не действовали, тогда ему было приказано объявить Акинфьеву, что если он примет на себя преступление прелюбодея и даст жене разводную, то за свое преступление он будет подвергнут самому тяжкому взысканию по закону, но Акинфьева и эта угроза не поколебала» (Л. 147 об.). Гласность гласностью, но ведь тайную полицию никто не отменял. Об откровениях губернского предводителя стало известно московским жандармам, которые поспешили довести их до сведения жандармов петербургских. «Я не удивляюсь, — присовокупил граф Апраксин, — что теперь за Акинфьевой смотрят во все глаза, но уверен, что эта баба всех проведет — так она хитра» (Л. 147 об. Курсив мой. — С.Э.).
Едва госпожа Акинфова покинула Первопрестольную столицу, как генерал Слезкин 22 мая отношением № 215 представил в Петербург 15 квитанций на отправленные по ее делу секретные телеграммы: хозяйственный генерал хотел вернуть 70 рублей серебром, не желая финансировать эти расходы из бюджета московских жандармов[447]. Генерал Мезенцов наложил резолюцию: «Вывезти в расходы из телеграфной суммы. 24 мая» (Л. 152). Издержки III Отделения продолжали неудержимо расти. Когда 10 мая 1868 года Роман сдал авансовый отчет, то его начальство подвело малоутешительный итог: «Титулярному советнику Роману, прикомандированному по известному делу, было выдано… всего 750 р. Издержано по представленным счетам 753 р. 69 к., след<овательно>, передержано 3 р. 69 к» (Л. 203). В течение месяца одним только Романом по делу Акинфовой было потрачено в полтора раза больше, чем выделялось на всю секретную агентуру Отделения! 18 мая титулярному советнику по его просьбе дополнительно выдали сто рублей серебром на «безотлагательные непредвиденные издержки» и вновь поручили наблюдение за госпожой Акинфовой (Л. 142–142 об.). На сей раз, чтобы изыскать необходимые для слежки деньги, генералу Мезенцову пришлось проявить известную изобретательность: «Выдать 250 р. из суммы на содержание охранной стражи» (Л. 208). В Петербурге была, как сказали бы в наши дни, напряженная криминогенная обстановка: вечерние улицы кишели разным сбродом и были небезопасны, квартирные кражи достигали ужасающих размеров и отличались особой дерзостью, так, например, у военного министра Милютина из квартиры похитили орден Св. Андрея Первозванного! А в это время управляющий III Отделением был вынужден подвергнуть секвестру средства, выделенные на содержание охранной стражи. (В начале августа 1878 года сам генерал-адъютант Мезенцов, невредимым вернувшийся в столицу с театра военных действий и ставший к этому времени шефом жандармов, средь бела дня будет смертельно ранен народовольцем Кравчинским.)
Надежда Сергеевна давно уже догадалась о ведущейся за ней слежке и меньше всего заботилась о сбережении секретных сумм тайной полиции. Более того, ей нравилось сознательно вводить наблюдателей в заблуждение. Генерал Слезкин сообщил генералу Мезенцову в письме № 125 от 17 мая 1868 года:«… она знает, что за нею наблюдается, она это высказывала своим родным, с жалобой на полицию (о жандармах пока ни слова). Прислуга ее так скрытна, что от нее узнать что-либо оказывается невозможным и даже неудобным, потому что были случаи, где передаваемые сведения осуществлялись совершенно противоположно» (Л. 150 об. — 151. Курсив мой. — С.Э.).
В Петербурге Надежда Сергеевна на сей раз остановилась в гостинице, а не в доме князя Александра Михайловича, однако от своих аристократических привычек она не отказалась, чем повергала в уныние чиновников III Отделения, никак не желавших смириться с неизбежными расходами.
«Секретно. 23 мая 1868 года.
Князь Александр Михайлович продолжает оказывать г-же Акинфовой особое внимание, и она прямо приказывает подавать ей экипаж князя, назначая даже когда и каких лошадей закладывать… Поездки свои г-жа Акинфова делает всегда экстренно, — так что можно следить тогда только, когда она садится в экипаж, что и представляет необходимость иметь всегда наготове хорошую лошадь; ездит г. Акинфова чрезвычайно быстро» (Л. 171 об. — 172).
И в гостинице князь Горчаков продолжал навещать госпожу Акинфову. Вечером 23 мая в номере у Надежды Сергеевны был «жаркий спор» с князем Александром Михайловичем. Разговор шел на повышенных тонах, так что служитель соседнего номера услышал его через дверь. «Спор, как видно, был очень горячий, ибо г. Акинфова чуть не плакала… По словам рассказчика, г. Акинфова сказала, между прочим, князю: “Что вы думаете? Да я на ваше место десятерых найду! ” На это князь возразил: "Ну, а я вам советую, Надежда Сергеевна, быть осторожнее, потому что я могу спрятать вас туда, откуда вы никогда не выберетесь”» (Л. 173 об. — 174). Начальство заинтересовалось подробностями, однако не смогло удовлетворить вполне понятное любопытство. 25 мая безымянный автор справки был вынужден признаться, что на этот спор «обращено было внимание тоща, увы, когда он стал крупным, — а тут как раз с г-жой Акинфовой сделалась истерика и поднялась суматоха; бросились за о-де-колоном — его не оказалось; послали вниз к парикмахеру и впопыхах не взяли даже сдачи. Сегодня она целый день дома; сторы у окон опущены; вообще тишина» (Л. 175–175 об.). Тишина была обманчивой. Это была тишина перед бурей. В III Отделении были убеждены, что Надежда Сергеевна готовится к побегу за границу. Отсутствие явных приготовлений ничего не доказывало. «… Но она может бросить вещи на руки прислуги или даже передать их, для отправления по назначению, князю, — а сама выехать одна и без ничего» (Л. 174 об.). На справке сохранилась начальственная резолюция карандашом: «Теперь настало время для нашего бдительного надзора, в особенности начиная с будущего Воскресения» (Л. 173). В Петербурге ждали прибытия герцога Лейхтенбергского.
Лишь 5 июня 1868 года титулярному советнику Роману из беседы с кучером Акинфовой удалось выяснить причину истерики, приключившейся с Надеждой Сергеевной. «Кучер добавил, что она давно бы удрала, да князь (Ал<ександр> Мих<айлович>) ее уговаривает, и что она беременна от герцога, а потому и думает ехать в Финляндию, дабы подальше от стыда» (Л. 198 об. — 199).
Ехать в Финляндию госпоже Акинфовой не пришлось.
«Ея В<ысочество> Мария Николаевна и Его В<ысочество> Николай Максимилианович изволили прибыть сего числа в 5 ½ ч. пополудни. <…> Ак<инфова> во весь день никуда не выезжает. Роман. 9 июня 1868 г.» (Л. 200).
Герцог Лейхтенбергский был настроен решительно. Накануне его приезда III Отделение получило письмо, отправленное из Москвы жандармским полковником Александром Воейковым. Полковник познакомился с родственником госпожи Акинфовой мичманом Гвардейского экипажа Палтовым, который прибыл в Первопрестольную столицу в отпуск. Мичман, искренне обеспокоенный судьбой Надежды Сергеевны, был откровенен с полковником и поведал ему немало интересного.
«Ак<инфова> накануне отъезда Палтова в Москву обращалась письмом к Его Величеству о разрешении ей ехать за границу, на письмо это Государь Император изволил лично объяснить Князю Горчакову, что Он ничего не знает о бракоразводном деле и никакого вмешательства на Себя не принимает…. Ак<инфова> и Герцог уже 5 лет влюблены друг в друга и употребляют все силы к осуществлению их намерения соединиться браком, поэтому они между собою ведут переписку и, кроме того, обмениваются телеграммами по несколько раз в день. <…> Герцог Л<ейхтенбергск>ий, будучи болезненным человеком, желает успокоить себя этою женитьбою, для которой, в случае неудачи, он охотно пожертвует своим Титулом и даже фамилиею, уедет за границу, сделается Французским подданным и примет фамилию своего деда Богарне; но пока развязка эта чем-либо не окончится, до того времени он не возвратиться в Россию, а Ак<инфо>ва не поедет за границу, вероятнее всего приедет в Москву для наблюдения за ходом дела. 29 мая 1868 г. Москва. Полковник Александр Воейков» (Л. 179 об. — 181).
III Отделение оказалось в глупейшей ситуации. Казенные деньги тратились на то, чтобы вести наблюдение за любовными свиданиями и своевременно фиксировать время и место происходивших событий. Я представляю, с каким чувством генерал Мезенцов должен был читать следующее донесение:
«Сегодня Герцог вышел от Ак<инфовой> в 11 часов. Коридорный уверяет меня, что он ночевал у нее, хотя я этому не совсем и верю. <…> Вчера Ак<инфова> что-то плакала в присутствии Герцога, а он ее целовал. Женитьба Герцога на Ак<инфовой> начинает распространяться между живущими в гостинице. 14 июня 1868 г. Роман» (Л. 214–215 об.).
Жандармы сделали все, чтобы госпожа Акинфова не получила развод и не покинула пределы Империи. Они смогли помешать двум влюбленным соединить свои судьбы перед алтарем и стать супругами, но — после приезда герцога в Россию — не имели никакой возможности препятствовать дальнейшим встречам любовников. «Другие отношения между ними трудно прервать; — да это, кажется, и не входит в состав заданной на их счет задачи. Между тем дело это требует чрезвычайных издержек <…> Что должно иметь в виду: дело или сбережение суммы?.; Израсходовано уже до 2 т<ысяч> р<ублей>. 12 июня 1868» (Л. 201 об. — 202. Курсив мой. — С.Э.). Получив эту справку, управляющий III Отделением был поставлен перед сложнейшей проблемой: где взять деньги для продолжения наблюдения, не просить же их у государя?!
Генералу Мезенцову не пришлось утруждать Александра II неделикатной просьбой, хотя в этом был бы определенный резон, ведь тайная политическая полиция занималась частным делом Александра Николаевича Романова. Выход из тупиковой ситуации помог найти герцог Лейхтенбергский, сумевший убедить своего августейшего дядю разрешить госпоже Акинфовой покинуть пределы Империи, но сам не получивший соизволения на новый заграничный отпуск. Надежде Сергеевне, ожидавшей ребенка, нужно было уехать за границу, ибо в России ребенок получил бы фамилию ее офицального мужа. Кроме того, рождение ребенка затрудняло развод с господином Акинфовым и вынуждало отвечать в консистории на массу неприятных вопросов. 15 июня 1868 года жандармам объявили волю государя: «Высочайше повелено отменить распоряжение о воспрещении г-же Акинфовой выезда за границу» (Л. 215). Последовала резолюция: «Сообщить г. Министру Внутренних Дел и Обер-Полицмейстеру» (Л. 217). 17 июня в 1 час 13 минут пополудни генерал Мезенцов направил генералу Слезкину шифрованную телеграмму № 3984: «Наблюдение за известною Вам особою прекращено» (Л. 221).
Влюбленные торжествовали победу и, не скрывая своих отношений, часами гуляли вместе по петербургским паркам. Карл Иванович Роман остался верен себе, написав в своем последнем донесении по этому делу: «На Елагине [острове] Акинфьева, будучи страшно нарумянена и разодета, обращала на себя внимание гулявшей публики. На Герцога, на отношение к ней, тоже обращено было внимание и удивляются, как подобное поведение публично может быть допущено. 17 июня» (Л. 224).
(Роман за проявленное усердие был пожалован чином коллежского асессора, вышел в отставку, но не порвал связь с III Отделением, став агентом-нелегалом, действовавшим под чужим именем — отставного подполковника Николая Васильевича Постникова. Летом 1869 года Роману-Постникову было поручено выехать в Швейцарию, где ему предстояло выполнить два поручения: добыть бумаги покойного «князя-республиканца» Петра Долгорукова и отыскать революционера Сергея Нечаева. С первой задачей агент успешно справился, а со второй — нет, но прочно связал свое имя с именами Герцена, Огарева, Бакунина. Заграничная командировка окончательно подорвала остатки его здоровья, Роман умер 17 января 1872 года и был погребен на Волковом лютеранском кладбище. Прошло полвека — он воскрес под пером историков, начал жить второй жизнью на книжных страницах и благополучно дожил до наших дней[448].)
20 июля влюбленные вместе покинули Петербург и поездом доехали до Динабурга. Здесь их пути разошлись: герцог отправился в Ригу, а Надежда Сергеевна в Вильну (Л. 244). «Разлука в Динабурге была до того тяжелая, что Герцог целый час лежал потом на диване» (Л. 246 об.).
Из Риги герцог прибыл 22 июля, около 6 часов вечера, в Либаву, где сразу же, заплатив деньги вперед, снял дом сроком на месяц, объявив хозяину, что приехал в город ради морских купаний, и в тот же день выкупался в море. Дальнейшие события последовали с кинематографической скоростью. 23 июля герцог Николай Максимилианович встал до 4 часов утра, «перелез через забор… и, снабженный наскоро захваченными некоторыми съестными припасами… отправился в гавань» (Л. 234 об.). Из гавани герцог, «переодевшись в матросское платье, отправился в казенном боте, с двумя гребцами, осматривать окрестности Либавы; а между тем проехал прямо в Мемель» (Л. 233). Иными словами, член Императорской Фамилии нелегально пересек государственную границу и прибыл в Мемель (ныне Клайпеда), в то время принадлежавший Пруссии. «Герцог всю ответственность взял на себя» (Л. 239). Далее Николай Максимилианович пароходом добрался до Кенигсберга, где сел на берлинский поезд. Герцогу недолго удалось сохранить инкогнито. Прусские власти, узнавшие о прибытии на их территорию члена Российской Императорской Фамилии, решили устроить ему торжественную встречу, но Николай Максимилианович твердо отклонил все официальные почести. Российские же власти были в шоке: государь и шеф жандармов были за границей на водах, поэтому никто из должностных лиц не рискнул дать адекватную оценку ситуации (факт нелегального пересечения государственной границы!) и взять на себя принятие решения. «Только 25 числа днем обнаружилось, что Герцог не вернется». Несколько дней Александр II колебался, как поступить с беглецом, но в конечном счете предпочел обойтись без громкого скандала и задним числом повелел дать заграничный отпуск генерал-майору своей свиты. «3 авг<уста> 1868 г. Во вчерашнем № Инвалида приказ об отпуске за границу на 6 месяцев Герцога» (Л. 234). Однако Николая Максимилиановича негласно предупредили, что если он через 6 месяцев не вернется в Россию, то будет «лишен майората, исключен из Русского подданства, лишен всех своих званий» (Л. 269 об.).
Влюбленные обосновались в Женеве, где у Надежды Сергеевны родился сын Николай, восприемником которого был чрезвычайный посланник и полномочный министр Российской империи в Швейцарии князь Михаил Александрович Горчаков, сын канцлера. Сам же князь Александр Михайлович велел передать, что «он желает им счастия и что это счастие будет avec patience et prudence (с терпением и упорством) со временем» (Л. 259 об.). Весть об этом дошла и до Александра II, и он обсудил новость с канцлером. «Государь спрашивал его, что Он слышал, что у них родился сын и какую фамилию ему дали. Говорил о них без малейшей горечи…» (Л. 260). Метрическое свидетельство было оформлено на вымышленное имя: герцог Лейхтенбергский не терял надежды со временем усыновить Николая и дать ему свое имя. Необходимо было подумать и о средствах к существованию, ведь его имущество в России в любой момент могло быть секвестрировано. Герцог испытал сильнейший соблазн приумножить имевшиеся у него наличные деньги. В это время в России и в Европе царило финансовое оживление: строились железные дороги, возникали и лопались банки, колоссальные состояния делались буквально из воздуха. Так у Николая Максимилиановича и Надежды Сергеевны появились новые знакомые, принадлежавшие к кругу людей, после отмены крепостного права беззастенчиво рвавшихся к деньгам и власти.
В конце ноября 1868 года жандармы перлюстрировали подозрительное письмо, отправленное из Женевы в Петербург. Адресата удалось установить. Письмо предназначалось надворному советнику Павлу Григорьевичу Свадковскому, сыну дьячка, исполняющему должность цензора. Сын дьячка был женат на дочери старшего придворного метрдотеля, которая и написала это письмо. Свадковские неплохо устроились в жизни: имели доходный дом и занимались различными финансовыми махинациями. В Женеве госпожа Свадковская оказывала герцогу и Надежде Сергеевне различные услуги и надеялась с помощью Николая Максимилиановича устроить карьеру мужа. Перехваченное жандармами письмо дает прекрасное представление как об образе жизни моих главных героев, так и об образе мыслей людей новой породы. Герцог Лейхтенбергский опасался возвращаться в Россию после окончания отпуска, боясь надолго стать «невыездным». На этот случай у госпожи Свадковской был разработан свой план действий, получивший одобрение Надежды Сергеевны.
«… Сначала попытаемся помириться, и что если не пустят, то может удрать; — мы поможем. Она с этим также согласна, но денег ей хочется и она сильно борется с желанием скорее их иметь (отчеркнуто на полях красным карандашом. — С.Э.).
Он очень не прочь заработать деньгу… и вообще он желает, чтобы заработать тут деньги, он бы мог подарить их Н<адежде> С<ергеевне>. Все для нея и ей. — Но главное дело в том, что непременно нужно знать ему все подробности: верный ли этот дом банкирский, есть ли деньги, не обанкрутится ли, достроит ли; так как всякий скандал в этом случае падет на голову строителей.
<…> Зиму они будут жить в Париже; из Петербурга приведут лошадей для прогулок; в театрах, словом, где возможно будет, будут показываться вместе. Она будет франтить, задавать шику, это ее собственные слова» (Л. 260–260 об., 265. Курсив мой. — С.Э.).
Зима прошла быстро. Отпуск герцога закончился в феврале. Возвращение в Петербург было трудным. У герцога и Надежды Сергеевны был сын, а они были вынуждены жить врозь. Такова была неизбежная дань светским приличиям[449]. Секретный агент свидетельствует: «Герцог провел у нее и сегодняшнюю ночь и утром уехал в ее карете… В доме про Герцога говорят, что он без памяти любит Акинфову» (Л. 275). Светское общество отвернулось от Надежды Сергеевны. Былые знакомые отказывались ее принимать. Среди них был и Федор Иванович Тютчев: отец взрослых дочерей не мог позволить себе демонстративного нарушения приличий. Моя героиня оказалась в непростой ситуации, впоследствии описанной в «Анне Карениной»[450]. Желая сгладить возникшую неловкость, поэт извинился мадригалом, который доселе никем не связывался с именем госпожи Акинфовой. Помня о том, что в прошлом веке курсивом выделяли прямую речь, внимательно перечитаем стихотворение и обратим внимание на дату. Это — время появления Акинфовой в Петербурге.
«Нет, не могу я видеть вас…» —
Так говорил я в самом деле,
И не один, а сотню раз, —
А вы — и верить не хотели.
В одном доносчик мой не прав —
Уж если доносить решился,
Зачем же, речь мою прервав,
Он досказать не потрудился?
И нынче нудит он меня —
Шутник и пошлый и нахальный, —
Его затею устраня,
Восстановить мой текст буквальный.
Да, говорил я, и не раз —
То не был случай одинокий, —
Мы все не можем видеть вас —
Без той сочувственно-глубокой
Любви сердечной и святой,
С какой — как в этом не сознаться? —
Своею лучшею звездой
Вся Русь привыкла любоваться [451].
5 февраля 1869.
Это стихотворение вышло в свет только в 1934 году. Его первый публикатор Георгий Чулков ошибочно адресовал стихи князю Горчакову, и с тех пор это утверждение никем не подвергалось сомнению. Однако трудно представить себе конкретную жизненную ситуацию, при которой один из чиновников Министерства иностранных дел, хотя бы раз, сказал при свидетеле, что он не может видеть канцлера. А ведь Тютчев признается, что произносил эту фразу неоднократно! Действительно, автограф стихотворения сохранился в Государственном архиве Российской Федерации, в личном фонде князя Горчакова[452]. Работая с документами фонда, я обратил внимание на то, что даже опубликованные стихотворения, посвященные канцлеру, как правило, переписывались рукой писца и литографировались в нескольких экземплярах. Но литографированных копий я не обнаружил, не было списков стихотворения и в четырех принадлежавших князю Александру Михайловичу рукописных альбомах, представляющих собой собрание главным образом копий и выписок из литературных произведений и писем разным лицам. (В один из альбомов вклеена копия знаменитого пушкинского стихотворения «19 октября» («Роняет лес багряный свой убор…»), одна из строф которого посвящена князю.) С моей точки зрения, это доказывает, что самим князем Александром Михайловичем стихи не воспринимались как адресованные лично ему. Наряду с тютчевским автографом в архиве хранятся две рукописных копии этого стихотворения. Списки выполнены рукой Андрея Федоровича Гамбургера — доверенного лица канцлера. «Это была сама аккуратность»: в одном из списков щепетильный чиновник даже проставил дату, которая отсутствует в автографе. Андрей Федорович не только писал под диктовку министра, но и выполнял самые деликатные его поручения, в том числе связанные с делами Надежды Сергеевны: «услужливость его не знала границ, и канцлер пользовался ею без малейших церемоний». Вероятно, услужливостью чиновника воспользовался и Тютчев, чтобы передать стихи по назначению. Князь вполне полагался на Гамбургера: секретарь «был нем как могила; всё, коснувшееся его слуха и взора, замирало в нем и никогда не выходило наружу»[453]. Впоследствии Гамбургер стал членом Совета Министерства иностранных дел, тайным советником и посланником в Швейцарии.
Стихи не только не были напечатаны при жизни автора, но и — по его желанию — не получили распространения в списках: в этих невинных на первый взгляд строках заключался глубоко личный для Тютчева мотив, получивший дальнейшее развитие в следующем стихотворении, без которого трудно представить себе русскую лирическую поэзию.
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется, —
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать…[454]
28 февраля 1869.
Следует подчеркнуть, что и эти хрестоматийные строки не были напечатаны при жизни автора. Теперь, когда мы знаем потаенный, интимный смысл и историко-бытовой контекст их создания (вновь обратим внимание на дату!), подобное поведение Тютчева получает логическое объяснение. В марте 1869 года он написал еще одно стихотворение, связанное с именем госпожи Акинфовой и наполненное личными воспоминаниями. В душе поэта ожил его роман с покойной Еленой Денисьевой, и он сравнил силу Суда людского с силой Смерти. Так появилось еще одно классическое стихотворение «Две силы есть — две роковые силы / Всю жизнь свою у них мы под рукой…». Тютчев слишком хорошо знал законы света, чтобы ожидать благополучного завершения всей этой истории. Трагизм жизненной ситуации был для него очевиден.
Да, горе ей — и чем простосердечней,
Тем кажется виновнее она…
Таков уж свет: он там бесчеловечней,
Где человечно-искренней вина[455].
Март 1869.
Разумеется, и это стихотворение, завершившее «Акинфовский цикл», не было напечатано при жизни автора.
Ответная реакция Надежды Сергеевны мне не известна. Но, благодаря донесению секретного агента III Отделения, я знаю, что, когда госпожа Акинфова приехала в Петербург, князь Александр Михайлович, пренебрегая светскими нормами приличия, продолжал ее навещать, «Независимо личного посещения, Кн<язь> Горчаков каждое утро присылает курьера узнать о здоровии Акинфовой. 10 апреля 1869 г> (Л. 275). Агент оказался наблюдательным и обратил внимание, что в этот же день госпожа Акинфова приобрела недавно вышедшую книжную новинку: купила в книжном магазине Исакова очередную часть романа «Война и мир»[456], в которой шла речь о намерении графини Безуховой вступить в новый брак от живого мужа (Л. 276 об.). Самой Надежде Сергеевне это не удалось, и 29 апреля 1869 года она, после продолжительных колебаний, вновь уехала за границу. Вскоре к ней присоединился герцог, фактически отказавшийся от продолжения службы в России.
Знакомые глубоко сожалели о его участи. Генерал Ребиндер, в свое время бывший воспитателем герцога, «который подавал столько надежд», говорил о Николае Максимилиановиче «со слезами». Известная мемуаристка донесла до нас слова генерала, ставшие приговором света: «Он поселился с недостойной женщиной в Риме; другие братья его презирают…»[457]
Прошло несколько лет. 19 октября 1870 года (в день Лицея!) князь Горчаков продиктовал один из самых знаменитых своих циркуляров. Европейским державам, подписавшим Парижский мирный договор 1856 года, объявлялось, что Российская империя в одностороннем порядке аннулирует наиболее одиозные положения договора, запрещавшие ей держать военный флот на Черном море и строить укрепления по его берегам. Российской империей аннулировались ограничения, «которые, — как впоследствии было сказано в высочайшем рескрипте на имя канцлера, — не только наносили ущерб ее материальным интересам, но оскорбляли, с тем вместе, государственное и национальное ее достоинство»[458]. Государственному канцлеру и на этот раз удалось «переспорить» Европу: Лондонская конвенция 1871 года полностью восстановила суверенные права России на Черное море. «Заслугою вашею в сем случае, имеющую для Отечества значение историческое, вы ознаменовали блистательное продолжение всей предыдущей вашей деятельности», — гласил рескрипт Александра И, которым 18 марта 1871 года (в день взятия Парижа!) министру иностранных дел жаловался титул светлейшего князя[459]. (Это было последнее пожалование титула светлейшего князя в истории Российской империи[460].) Знаменитый дипломат был в состоянии «переспорить» Европу, но даже он не мог изменить законы, по которым жило светское общество. Горчакову по-прежнему ничего не удавалось сделать для Надежды Сергеевны, но он не терял надежду. Хорошо завуалированный намек на это содержится в концовке тютчевского стихотворения, адресованного князю Александру Михайловичу:
Но кончено ль противоборство?
И как могучий ваш рычаг
Осилит в умниках упорство
И бессознательность в глупцах?[461]
Ноябрь 1870.
19 января 1871 года «коллежская секретарша» Надежда Сергеевна Акинфова вновь подала прошение о разводе с господином Акинфовым, на сей раз — во Владимирскую губернскую консисторию (Л. 352–352 об.). 5 апреля 1871 года с Владимиром Николаевичем Акинфовым, продолжавшим оставаться Покровским уездным предводителем дворянства и получившим очередной чин коллежского секретаря, доверительно побеседовал начальник губернского жандармского управления полковник Павел Евстафьевич Беловодский, настоятельно рекомендовавший ему не давать жене развод. Переговорил полковник и с губернским епископом. «Его Преосвященство отозвался, что дело это тянется весьма долго… Он различными изворотами старался не дать этому делу дальнейшего хода…» (Л. 349–349 об. Курсив мой. — С.Э.). Прошел год. Все отговорки были исчерпаны, и епископ был вынужден назначить судоговорение на 15 сентября 1872 года. Предводитель дворянства был в панике, причину которой пояснил полковник Беловодский в совершенно секретном донесении шефу жандармов: «При сбивчивых вопросах, которые будут ему предлагаться на судоговорении членами Консистории, весьма легко может впасть он в неловкое своими ответами положение, поэтому просил оградить его от этого тем более, что не желает он иметь невыгодного о себе мнения высокопоставленных лиц и заслужить от них малейшую тень нарекания» (Л. 348 об. — 349). В голове полковника родился иезуитский план: побудить мужа официально заявить в судебном заседании, что у Надежды Сергеевны родился внебрачный сын, которого Владимир Николаевич не может признать своим. Если бы полковнику удалось реализовать этот план, то Надежда Сергеевна была бы признана виновной стороной и, даже при расторжении брака, навсегда лишена брачной правоспособности в пределах Российской империи. «Этим лишь только направлением дело может прекратиться», — заявил полковник Акинфову. Владимир Николаевич отказал наотрез, заявив, что подобный поступок «считает он для себя невозможным» (Л. 350 об. — 351).
О соображениях полковника Беловодского было доложено государю. Александр И, имевший, кстати сказать, ученую степень доктора обоих прав, полученную в Оксфорде, мгновенно сообразил, к каким неконтролируемым последствиям приведет реализация этого плана. Карандашная записка графа Шувалова сохранила логику рассуждений монарха: «Если даже будет доказано, что г-жа Акинфова имеет незаконных детей, вследствие чего последует расторжение брака с воспрещением ей вторично выходить замуж, — то этим ничего не будет выиграно: так как одно расторжение брака уже будет способствовать вторичному замужеству, несмотря на воспрещение, которое греческими священниками за границею не будет уважено» (Л. 346–346 об.; 354–354 об.). 14 июня, во время очередного доклада шефа жандармов, император объяснил эту юридическую тонкость графу Шувалову. Так в деле госпожи Акинфовой появилась колоритная записка шефа жандармов, адресованная генерал-адъютанту графу Николаю Васильевичу Левашову, товарищу шефа жандармов и главноначальствующего III Отделением:
«Прошу Вас повидаться с тов<аргацем> Обер-Прокур<ора> и, возвратив ему приложения, объяснить, что я довольно подробно переговорил с Его Величеством о положении этого дела, что я усмотрел нежелание Государя принять Личное участие в этом случае и что Он одобрил предложение замедлить дальнейшее производство канцелярскими приемами» (Л. 255. Курсив мой. — С.Э.).
13 июля 1872 года секретным отношением № 1523 управляющий III Отделением действительный статский советник А.Ф. Шульц сообщил об этом полковнику и конфиденциально проинформировал сообразительного жандарма о монаршем решении: «Но если г. Акинфов стремится исполнить желание Государя Императора и не допустить свою жену причинить расстройство в Семействе Его Величества, то способ к тому он нашел бы в том, чтобы при судоговорении заявить, что он не желает расторжения своего брака» (Л. 346 об., 354 об. Курсив мой. — С.Э.).
15 июля 1872 года секретным отношением № 1533 управляющий III Отделением довел до сведения товарища обер-прокурора Святейшего Синода Юрия Васильевича Толстого, что «весьма желательно было бы предупредить означенное судоговорение» (Л. 355). Вероятно, товарищ обер-прокурора не проявил ожидавшийся от него покладистости, потому что 3 сентября уже более высокий чин, на сей раз сам товарищ шефа жандармов граф Левашов, отношением № 1821 с грифом «конфиденциально», сильно напоминающим окрик, сообщил тому же адресату: «3-е Отделение Собственной ЕИВ канцелярии имеет повод желать, чтобы судоговорение по означенному делу, если оно состоится, не привело к расторжению брака» (Л. 361). Товарищ обер-прокурора был вынужден проглотить эту пилюлю.
31 июля 1872 года секретным донесением № 160 полковник Беловодский сообщил о результатах частного разговора с господином Акинфовым. Покладистый уездный предводитель дворянства «отозвался, что воля Государя Императора есть для него священная» (Л. 356). Владимир Николаевич решил воспользоваться благоприятной ситуацией: шутка сказать, его имя мелькало в докладах императору! Он захотел сделать резкий скачок по службе. Доверительно поведав полковнику о своих житейских проблемах «оставаться ему в таком положении, между его окружающими, для него крайне тяжело» (Л. 356 об.), — господин Акинфов цинично перешел к сути: фактически предложил правительству, вернее — самому государю, сделку и попросил в качестве платы за свою сговорчивость место вице-губернатора, заявив, что «на Государственной службе мог бы принести большую пользу делу» (Л. 357). Необходимо подчеркнуть два немаловажных обстоятельства. Во-первых, должность вице- губернатора давала неограниченные возможности получать безгрешные доходы за счет питейных сборов. (Это ни для кого не было секретом. Для русской литературы вице-губернатор — фигура знаковая. Пушкин так написал об одном из своих персонажей: «Покойный дядя его, бывший виц-губернатором в хорошее время, оставил ему порядочное имение. Жизнь его могла быть очень приятна…» Именно об этой должности мечтал и гоголевский герой: «Майор Ковалев приехал в Петербург по надобности, а именно искать приличного своему званию места: если удастся, то вице-губернаторского…»[462]) Во-вторых, хотя коллежский секретарь Акинфов, по своему мелкому чину X класса, не имел никакого права претендовать на этот видный пост, в качестве уездного предводителя дворянства он пользовался правами чиновника VI класса, т. е. коллежского советника[463]. Коллежский же советник мог быть назначен вице-губернатором. Но даже это обстоятельство не делало просьбу Акинфова менее бесстыдной.
16 августа последовала карандашная резолюция графа Шувалова: «Можно сообщить г. Акинфову… на словах, что Государь остался доволен его ответом и что осенью по возвращении в Петербург я постараюсь устроить ему желаемое место» (Л. 356).
23 августа полковник Беловодский лично отправился в Покровский уезд и сообщил Акинфову это решение. 15 сентября состоялся суд, на котором Владимир Николаевич официально заявил: «Я ни в каком случае согласия своего на расторжение брака дать не могу; виновным себя не считаю ни по закону, ни по совести» (Л. 363). Надежде Сергеевне вновь не удалось достичь желаемой цели. Впрочем, и ее официальный супруг так и не дождался обещанного ему на словах вице-губернаторского места. Камер-юнкеру пришлось довольствоваться всего лишь следующим, весьма скромным, чином титулярного советника, который был пожалован ему в конце 1873 года. (Предводителей дворянства избирали на срок в 3 года. Господин Акинфов пробыл на посту Покровского уездного предводителя 24 года, т. е. восемь 3-летий! Лишь в 1890 году он был назначен Владимирским вице-губернатором, а в 1893 году получил пост Симбирского губернатора. Родившийся в 1841 году Владимир Николаевич Акинфов дослужился до чина тайного советника, пережил всех героев этой истории и дожил до 1914 года. Его могила в Донском монастыре в Москве сохранилась до нашего времени[464].)
Бег времени продолжался. В 1872 году у герцога и Надежды Сергеевны родился еще один сын — Георгий. В декабрьской книжке журнала «Русский Архив» за 1874 год было опубликовано тютчевское стихотворение, посвященное госпоже Акинфовой, — замогильный привет поэта, скончавшегося в 1873 году.
Как ни бесилося злоречье,
Как ни трудилося над ней,
Но этих глаз чистосердечье —
Оно всех демонов сильней.
Все в ней так искренно и мило,
Так все движенья хороши;
Ничто лазури не смутило
Ее безоблачной души.
К ней и пылинка не пристала
От глупых сплетней, злых речей;
И даже клевета не смяла
Воздушный шелк ее кудрей[465].
9 февраля 1876 года умерла великая княгиня Мария Николаевна. Через несколько дней после ее погребения в Петербурге вновь появилась Надежда Сергеевна. 19 февраля 1876 года, в 7 часов 30 минут утра, с пограничной станции Вержболово, капитан Розенмейер отправил секретную шифрованную телеграмму, которая в 11 часов 30 минут была доставлена в III Отделение: «Сегодня вечером курьерским поездом приезжает в Петербург Госпожа Акинфиева из Риги. Встречал в Вержболове курьер Его Высочества Князя Николая Максимилиановича. В том же поезде едет Германский посол Генерал Швейниц» (Л. 367). Надежда Сергеевна прибыла в Петербург в день пятнадцатилетней годовщины отмены крепостного права в России. 21 февраля содержание телеграммы было доложено государю. Александру II потребовался целый год, чтобы принять решение… Но прежде чем сообщить о нем читателю, я хотел бы обратиться к дневнику военного министра генерала Милютина.
24 февраля 1877 года. Четверг. В этот день министры, в ведении которых находились высшие учебные заведения, исполняя волю императора, обсуждали способы борьбы с широким распространением нигилизма. Государственные мужи пришли к парадоксальному выводу: «Гласность была бы лучшим средством для противудействия зловредному направлению нашей молодежи и антисоциальным учениям, увлекающим множество легкомысленных людей»[466].
5 марта 1877 года. Суббота. «Более недели не было ничего, стоившего внесения в дневник… Сегодня, при докладе канцлера, государь выражал опасение свое, что… восточные дела не разрешатся без кровопролития. Уже нет речи о близкой демобилизации нашей армии»[467].
Опасение государя оправдалось: России предстояла очередная кровопролитная война с Османской империей. В течение истекшей недели, которая ничем не запомнилась военному министру и не отложилась в его дневнике, Александр II воспользовался паузой в государственных делах и отменил свое давнее повеление, дав ход делу о разводе супругов Акинфовых. Потребовалось каких-то 9 лет для того, чтобы император всероссийский осознал, что у него — помимо госпожи Акинфовой — есть иные заботы: борьба с нарастающим революционным движением и ставшая неизбежной война с Турцией. Новое высочайшее повеление не было своевременно сообщено в III Отделение. 25 мая 1877 года сильно удивленный Владимир Николаевич Акинфов был вновь вызван в суд и узнал о возобновлении бракоразводного процесса. Он обратился в губернское жандармское управление и заявил, что «желает иметь указание по настоящему предмету» (Л. 370–370 об., 376. Курсив мой. — С.Э.). Последовал обмен телеграммами между Владимиром и Петербургом. В это время уже ни царя, ни шефа жандармов не было в столице. В ночь с 7 на 8 апреля 1877 года государь, наследник, военный министр и новый шеф жандармов Мезенцов покинули столицу. Они ехали воевать…
Лишь 6 июня исполняющий должность обер-прокурора Святейшего Синода, не без издевки отправивший в III Отделение следующий документ, прояснил жандармам сложившуюся ситуацию. Это был его ответ на давний окрик.
Этот документ был получен управляющим III Отделением тайным советником Шульцем в тот самый день, когда во Владимире происходило судоговорение по делу супругов Акинфовых. Но государственным мужам было не до выяснения отношений. Шла очередная Русско-турецкая война.
Не остался в стороне от происходивших событий и мой герой. 21 июня 1877 года, накануне переправы большего числа войск русской армии за Дунай, генерал-майор герцог Николай Лейхтенбергский получил в командование гусарскую бригаду в передовом отряде генерала Гурко. Примечательно, что герцог не захотел остаться в Главной квартире, в свите государя, а отправился в Действующую армию. Вероятно, личные отношения между ними были прерваны. Николай Максимилианович участвовал в знаменитом переходе русских войск через Балканы, взятии Казанлыка и трехдневном бою под Эски-Загрою. Был награжден орденом Св. Георгия 4-й степени и Золотой саблей «За храбрость», получил чин генерал-лейтенанта с оставлением в Свите его величества. Впрочем, я рискну предположить, что самой дорогой наградой для него стало высочайшее разрешение на брак с Надеждой Сергеевной. «Все удивлялись, — записал Е.М. Феоктистов в одном из своих дневников, — что герцог Николай Лейхтенбергский женился на Акинфиевой: к чему женитьба, когда и без нее можно было устроиться как нельзя лучше!»[468] 30 января 1879 года супруге герцога был пожалован титул графини Богарне[469]. Графиня не была принята при дворе, и супруги с детьми продолжали жить за границей, сохраняя самые теплые отношения с князем Горчаковым, ежегодно посещавшим европейские курорты. В личном фонде канцлера сохранился великолепный фотографический альбом, приобретенный в Баден-Бадене в конце 1870-х годов. Почти весь альбом посвящен Надежде Сергеевне: в нем я обнаружил не только целый ряд портретов графини Богарне, но и ее фотографии вместе с мужем и с детьми. Здесь же находятся фотографии двух незамужних младших сестер Надежды Сергеевны и ее дочерей от первого брака.
На траурной церемонии погребения Александра II герцог Лейхтенбергский присутствовал с большой неохотой. Он прибыл в Петербург лишь после того, как ему сообщили волю нового царя: «Если он не приедет, то за такое неприличие будет исключен из русской службы»[470]. Впрочем, это был минутный порыв. Александр III не скрывал своего расположения к Николаю Максимилиановичу и не любил его братьев за легкомысленное поведение. «К принцу же Николаю Лейхтенбергскому император относился благосклонно именно потому, что хотя он был женат морганатическим браком, но в семейном отношении он держал себя безукоризненно»[471]. В 1890 году царь пожаловал Николаю Максимилиановичу чин генерала от кавалерии и звание генерал-адъютанта. Герцог, чувствуя приближение близкой смерти, написал Александру III письмо с просьбой о своих сыновьях, которым он желал передать свое состояние, имя и герцогский титул. Желание герцога было исполнено: 11 (23) ноября 1890 года его сыновья Георгий и Николай были признаны герцогами Лейхтенбергскими и получили титул высочество, с совершенным отделением их от Императорской Фамилии. (Наши современники, правнуки Николая Николаевича и праправнуки Николая Максимилиановича и Надежды Сергеевны, герцоги Николаус-Максимилиан (род. 1963) и Константин-Александер-Петр (род. 1965) являются последними представителями герцогов Лейхтенбергских: остальные ветви этого рода угасли.) В течение нескольких лет после смерти герцога его алчные младшие братья безуспешно пытались оспорить последнюю волю Николая Максимилиановича и заявляли как Александру III, так и Николаю II о своих правах на майорат, основу которого, как мы помним, составляли бриллианты императрицы Жозефины. Бриллианты были благоразумно припрятаны Надеждой Сергеевной[472]. Она и на этот раз «всех провела».
Двигали ли госпожой Акинфовой исключительно чувства, или же она сознательно ориентировалась на европейскую культурную традицию, но, в любом случае, Надежда Сергеевна превратила свою жизнь в увлекательный роман. Хронотоп этого романа совпал с переломными точками политической истории, а его главная героиня, вокруг которой сгруппировался целый ряд незаурядных людей, самим фактом своего существования оказала непосредственное воздействие на крупнейшие события отечественной словесности. Это была блестящая импровизация, предвосхитившая появление психологического романа аналогичного содержания в русской литературе. «Окажется, что ее личность повлияла на такие обстоятельства и события, которые с ее именем как будто вовсе не связаны. Окажется, что ее появление на литературном горизонте имело более значительные последствия, чем принято думать»[473], — так писал Владислав Ходасевич по поводу писательницы Серебряного века Нины Петровской, но его слова с не меньшей справедливостью можно отнести и к моей героине. Я полагаю, что Надежда Сергеевна стала олицетворением важнейшего звена, связавшего Золотой век русской культуры с Серебряным. О характерной стилевой тенденции эпохи, в которую жила Акинфова, впоследствии прекрасно написал Осип Мандельштам: «Происходило массовое самопознание современников, глядевшихся в зеркало романа, и массовое подражание, приспособление современников к типическим образам романа. Роман воспитывал целые поколения, он был эпидемией, общественной модой, школой и религией»[474]. Еще Пушкин стремился эстетически организовать собственное бытовое поведение и «проигрывал» в реальной жизни роман, ориентируясь на психологическую традицию французской литературы и решая при этом конкретные творческие задачи[475]. Великий поэт был homo ludens (человек играющий). Прошли полвека после его смерти, на которые и пришлась жизнь моей героини, минуло еще десятилетие после ее смерти, — и, уже в начале XX века, художник, «создающий поэму» не в своем творчестве, а в своей жизни, стал законченным и в высшей степени характерным явлением эпохи русского символизма. «Конец личности, как и конец поэмы о ней, — смерть»[476]. Пришло время эпилога.
25 декабря 1890 года (6 января 1891 года) герцог Николай Максимилианович скончался в Париже на 48-м году жизни (по официальной версии, «от раковой язвы в полости рта» [477]). Хорошо информированный и облеченный властью современник, государственный секретарь Половцов, выдвинул иную версию смерти: «С молодости он подавал большие надежды, был привлекателен не только по наружности, но и по своим вкусам, любви к науке, в особенности горному делу. В зрелом возрасте все это погибло благодаря несчастной связи с Акинфиевой. Он переселился за границу, жил в тяжелом душевном настроении, кончил жизнь вследствие усиленной морфинизации»[478]. Но была ли эта связь «несчастной»? Николай Максимилианович, я полагаю, думал иначе.
12 января 1891 года тело герцога было погребено в Троице-Сергиевской пустыни, на 19-й версте от Петербурга по Балтийской железной дороге. Это было первоклассное и исключительно престижное, как бы мы сейчас сказали, кладбище. Именно там был похоронен светлейший князь Горчаков. Однако место погребения герцога Лейхтенбергского меня удивило: внуку императора и члену Императорской Фамилии надлежало покоиться в Петропавловской крепости. Лишь последняя воля покойного могла нарушить ритуал. Здесь была какая-то загадка, которую удалось разгадать, обратившись к капитальному изданию «Петербургский Некрополь». Даже после смерти Николай Максимилианович не захотел разлучаться с Надеждой Сергеевной. Действительно, они жили не очень долго, но счастливо. Она пережила его ровно на пять месяцев: 25 мая 1891 года Надежда Сергеевна скончалась в Петербурге и 27 мая была похоронена рядом с герцогом[479]. Кладбище до нашего времени не сохранилось, перед войной его ликвидировали, разрушив большинство надгробных памятников… «Иногда сон напоминает о забытом, и тогда печаль охватывает душу. Жизнь эротическая, за вычетом отдельных мгновений, — самая печальная сторона человеческой жизни… Любви присущ глубокий внутренний трагизм, и не случайно любовь связана со смертью… Любовь, в сущности, не знает исполнившихся надежд»[480].
Так закончилась эта грустная история — история многолетней борьбы двух людей за свое счастье. В этой борьбе человека с государством не было победителей, так как проиграли все: Российская империя, отторгнувшая от себя порядочного и талантливого человека герцога Лейхтенбергского, исковеркавшая его жизнь и обрекшая на нелегкую судьбу незаурядную женщину; тайный агент Роман, скоропостижно скончавшийся в 1872 году; генерал Мезенцов, погибший в 1878 году от смертельной раны кинжалом; царь-освободитель Александр II, убитый народовольцами в 1881 году; князь Горчаков, сошедший в 1883 году в могилу среди всеобщего равнодушия…
Более столетия существует поэтический портрет моей главной героини, но доселе никто не знал о всех перипетиях этой истории: по воле случая я стал первым читателем и исследователем дела № 2603 из Секретного архива III Отделения. Все эти годы читатели тютчевской лирики мало интересовались адресатом ряда прекрасных стихотворений и историко-бытовым контекстом их создания. «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда..» Отныне мы знаем не только это, у нас есть основания переосмыслить стереотипные представления о событиях и лицах. Историю России трудно представить без имени князя Горчакова и совершенно невозможно вообразить русскую культуру без лирики Тютчева и романов Толстого. Теперь, когда моя история рассказана до конца, мы получили уникальную возможность иными глазами посмотреть на былых сопластников. Благодаря Надежде Сергеевне Акинфовой мы можем связать воедино эти столь различные, но одинаково дорогие для нас имена и явления культуры, постигая отечественную историю в ее многовариантности и незавершимости. Ибо и в наши дни силы государственной машины — по давней привычке — бесцельно растрачиваются в упрямой борьбе с естественным стремлением человека к личному счастью. Полагаю, что всего этого довольно для того, чтобы история русской культуры была отныне немыслима без имени этой женщины.