Больше одиннадцати лет прошло с того дня, как фра Марко Крнету, боснийского богослова в Риме, повели вместе с другими семинаристами на прогулку по Виа Номентана, чтобы показать катакомбы св. Агнесы.
Стояла тяжелая, жаркая римская весна, полная пыли, духоты и слепящего света. Цвели фруктовые деревья, и фра Марко, как никогда, тосковал по Боснии и родным.
Вход в катакомбы находился в сырой и убогой церквушке. Служка, не рассчитывая на чаевые, вел их с явной неохотой. Катакомбы были меньше и в худшем состоянии, нежели большие катакомбы св. Каллиста на Виа Апиа. Однако и здесь имелись искусно подстроенные сюрпризы, привлекавшие посетителей.
В пустой гробнице над скрещенными костями горел маленький античный светильник из красной глины, ярко освещая золотой медальон величиной с цехин. На медальоне была выгравирована голова юноши, под ней стояло имя, а сверху, точно сияние, ее окружала надпись, сделанная четкими, рельефными буквами: «Semper in pace quadet».[1]
Фра Марко долго стоял у этой могилы, его едва дозвались и обругали.
С тех пор он не мог забыть лика юноши из катакомб. Возвращаясь в тот вечер в Рим и глядя, как в домах и трактирах зажигаются огни для неведомой ему ночной жизни, он с горечью думал о том, что люди не знают о светильнике, горящем под землей, и, может быть, в этот самый вечер навсегда теряют вечную, радостную и единственную жизнь.
В первые дни фра Марко почти не ел и плохо спал, монахи казались ему легкомысленными и беззаботными, весь мир – предоставленным самому себе и всякого рода искушениям. Он забыл даже о Боснии. Со временем он немного успокоился, но с тех пор в нем осталось сильное, неугасимое желание, чтобы все люди увидели и почувствовали мимолетность жизни и вечность смерти, как почувствовал это он, когда стоял перед освещенным ликом юноши в катакомбах.
Фра Марко вернулся в Боснию. Шли годы. Суровая крестьянская жизнь, да и разочарования, которые приходили одно за другим и рано или поздно должны были поколебать даже такие твердые устои, какими отличался он, привели к тому, что проповеднический пыл фра Марко хоть и не убавился, но стал как-то меньше бросаться в глаза. Монах ясно, как в тот памятный день на Виа Номентана, видел в себе два мира и две жизни: большую, вечную, и другую – мимолетную, преходящую. И сейчас еще его приводила в ужас мысль о миллионах людей, губящих настоящую и единственную истинную жизнь ради недолгих и малых радостей – земных благ и утех. Он чувствовал, как его душит потребность призывать, помогать и спасать. Стоило ему ночью бросить взгляд из окна своей кельи, увидеть поля, схваченные первым морозом и залитые лунным светом, ему вдруг вместо этих мирных полей представится вся божья земля во всей ее широте и необъятности, а на земле, точно огненные пятна и дьявольские печати, – города. Он был только в Риме, Анконе и Травнике, но хорошо знал, что на земле великое множество городов, и ему казалось, что он видит их все вплоть до самых отдаленных, названий которых он и не слыхивал. И всюду люди одинаково губят свои души.
Не зажигая свечи, фра Марко стоял, прислонившись к косяку окна, и вместо крешевских полей да темных лачуг видел все города мира с улицами, садами, домами, со всеми ловушками, которые дьявол уготовил для людской суетности, алчности и разврата. Он соизмерял свою силу с силой, необходимой для того, чтоб все эти дьявольские козни стереть с лица божьей земли от Травника и Сараева до того незнакомого города, логова сатаны, что стоит, окруженный туманной пеленой, где-то в центре Европы или мерзкой Азии. В такие минуты стремление фра Марко спасти человечество переходило всякие границы, угрожая ему самому. Забыв о том, кто он и что собою представляет, фра Марко, крешевс-кий викарий, сводил счеты между двумя мирами – между создателем и тем, что он создал. В своей великой печали он, уподобляясь людям городов, которые грешат и гибнут, восставал против того, кто это допустил.
У фра Марко уже не впервые мелькала страшная мысль, что между божьим и дьявольским нет ясной, четкой границы, что никому неизвестно, кто из них сильнее.
Он закрывал глаза, и огни всех городов на свете, еще горевшие в них, превращались в жгучие и бессильные слезы. Постепенно мысль, возникшая как укор и бунт, слабела и оборачивалась молитвой. И фра Марко горячо молил бога отгородиться наконец от дьявола и яснее предстать перед бедным человеком, который невольно гибнет, попадая в расставленные дьяволом сети.
Но наряду с такими ночами, когда фра Марко предавался мучительным раздумьям и в конце концов находил успокоение в молитве, были – и гораздо чаще – ночи, когда он, утомленный дневными трудами, валился на постель без единой мысли в голове и сразу засыпал, как ребенок после купания. Потому что наряду с сокровенным стремлением спасать людей, заполнявшим его думы и чувства, наряду с целомудрием, отличавшим его от других людей, разъедаемых множеством страстей и страстишек, желаний и грез, в нем жила глубокая крестьянская привязанность к земле, труду и стяжанию, которая заставляла его упорно и настойчиво беречь и умножать монастырское добро, хитрить, где надо, обсчитывать турок и браниться с крестьянами из-за неаккуратной уплаты церковной подати. Так незаметно проходили дни, месяцы и годы. Для тех, кто целиком занят землей, время, которое томит других людей, почти не существует. Сливы плодоносили примерно через год, недороды пшеницы случались нерегулярно, картофель подводил каждый третий год. Какое-то время фра Марко помнил особенно урожайный или неурожайный год, но потом наступал в точности такой же урожайный или голодный год и вытеснял из памяти первый. И поскольку земля неизмеримо больше, сильней и живет куда дольше человека, он постепенно забывал себя и терялся в ней.
Однако в последнее время у фра Марко было много огорчений, мелких и крупных неприятностей и разочарований. Прошлый год закончился дракой с Фазло и темницей. В самом начале года ему пришлось исповедовать гайдука Ивана Рошу в горах. Летом опять приключилось событие, которое привело крешевского викария в крайнее смятение и надолго выбило его из колеи.
Дочка Марко Барбареза из Сараева решила потурчиться и выйти замуж за турка. Плач и заклинания родителей, увещевания сараевских монахов ни к чему не привели. Накануне того дня, когда девушка собиралась пойти к кадию и заявить о своем желании принять ислам, монахи в сообществе с родителями, отчасти обманным путем, отчасти силой, посадили ее на телегу и, чтобы замести следы, поехали в Крешево. Ночью двое мужчин и какая-то старушка почти что на руках внесли девушку в крешевский монастырь. Игумен не пожелал ее видеть. Монахи тщетно уговаривали ее отказаться от своего намерения. Но даже угрозы не помогли.
Девушка забилась в угол комнатушки с толстыми стенами на первом этаже, где держали старые книги, седла и монастырский садовый инструмент. Скрестив на груди руки и опустив глаза, она слушала уверения, советы и угрозы монахов, говоривших то по очереди, то хором, и ничего не отвечала, – только на лице ее выступали красные пятна.
Фра Петар Яранович, доведенный до бешенства ее упорством, сипло прокричал:
– Позовите фра Марко, пусть выдерет суку, чтоб из нее дух вон!
Вскоре в комнатушку влетел фра Марко с кизиловой тростью в руках. Увидев девушку, он остолбенел. Слушая вчера разговоры монахов об этой потурченке и сейчас, когда его позвали по-своему принять участие в уговорах, он представлял себе высокую, крупную и наглую бабу. А перед ним стояла маленькая, тоненькая девочка со смиренно скрещенными руками и высоко поднятой головой. На лице ее выделялись упрямо опущенные веки, потемневшие от бессонной ночи. Они были чуточку косо срезаны, точно два больших лепестка с неровными краями. Ему было б легче, будь она крупная и бесстыжая бабища, какой ему представлялась.
Фра Петар еще раз попытался уговорить ее не позорить веру и родителей и отказаться от турка. Она даже не шелохнулась.
– Смотри мне в глаза, дрянь этакая! – в который раз гремел фра Петар, думая, что так он скорее поколеблет и сокрушит вероотступницу. Но она каждый раз приподымала веки и пристально и бесстрашно смотрела в глаза добряку фра Петару своим светлым, юным взглядом. Вернее, смотрела не столько в глаза, сколько на его большие венецианские очки в железной оправе, дужки которой были сломаны и обмотаны зелеными нитками. На эти зеленые нитки она и смотрела.
– Пойдешь за турка? – кричал фра Петар, смущенный ее взглядом и уверенный в том, что она не ответит на его вопрос.
– Только за него! – отвечала девушка необычайно спокойно и твердо для ее лет и для того положения, в котором она очутилась. Казалось, кто-то другой говорит за нее.
– Что? Что? И хочешь потурчиться?
– Да, потурчиться.
Фра Петар был вне себя от ярости, он кричал, едва выговаривая слова:
– Бей ее, фра Марко, бей похлеще!
Девушка почти не защищалась; она держалась так, будто ее вынудили принять участие в игре, которую она не любит. Ее хрупкий стан исчез в огромных ручищах брата Марко. Он положил ее на левое колено, точно непослушного ребенка. Сначала она дергала ногами и закидывала голову, но потом застыла и принимала удары без единого звука и движения. Если б она визжала и вырывалась, порка длилась бы бог знает сколько времени. Но перед таким чудом рука фра Марко остановилась, а взгляд нерешительно скользнул по комнате, словно ища объяснения. Девушка лежала у него на руках, упругая, как рыба. И тут фра Марко пришел в себя и ощутил нечто такое, о чем никогда не думал: под левой рукой – маленькую и налитую грудь, а под пальцами правой руки – девичий живот, еще не округлившийся, гладкий и упругий.
Охваченный ужасом, он отшвырнул девушку прочь от себя и, не глядя на монахов, выбежал из комнаты, забыв там свою кизиловую трость. А девушка медленно поднялась и снова встала в свой угол. Она вела себя так же спокойно, как перед поркой, только ее опущенные веки слегка подрагивали – должно быть, за ними стояли слезы, но на лице не было даже намека на плач, раскаяние или испуг.
Из-за этой сараевской девушки у монахов было много неприятностей. На другой день явился из Сараева ее турок и вместе с кадием и стражниками увел девушку из монастыря. В суде, в присутствии кадия и игумена, ее спросили, по своей ли воле она решила сменить веру.
– По своей и с радостью, – спокойно ответила она.
Когда ее спросили, хочет ли она взять в мужья этого турка, она молча положила свою маленькую ладонь на его руку и так посмотрела на монаха и судью, словно ждала следующего вопроса, ибо не понимала, как можно спрашивать о такой простой и очевиднейшей вещи на свете. На суде она не сказала, что ее в монастыре били, и держалась прямо и гордо, хотя вся дрожала от усталости, бессонной ночи и экзекуции.
Монахи заплатили штраф; и, что еще хуже, этот самый турок решил без промедления обвенчаться и сыграть свадьбу здесь же, в Крошеве. На второй день вечером монахи видели веселые огни на том берегу реки, слышали музыку и гиканье сватов.
Фра Марко закрыл ставни в своей келье, лег, не раздеваясь, и накрылся с головой. И все-таки слышал свадебные зурны и барабаны, которые били в такт с кровью, стучавшей у него в висках. А из всего этого происшествия он сделал один вывод: как велико зло, как непостижимо оно и вездесуще, сколько отваги в нем может быть. Как все же часто бог бросает людей на волю злого случая!
Здесь мысль фра Марко оборвалась. Он лежал, ни о чем не думая, не молясь и ожидая смерти от этих ненавистных турецких свирелей и барабанов.
А утром на монастырских полях началась жатва; фра Марко на много дней с головой ушел в уборку урожая; он уже не спрашивал, откуда берется зло и что кроется в женщинах; но засела в нем какая-то тихая и боязливая осторожность, которой он раньше не знал. Он крепко спал, утомленный за день, забывался в работе, однако не мог скрыть ни от себя, ни от других свою растерянность и душевное смятение.
Несомненно, на свете много зла, и оно сильнее, чем он мог предвидеть. Пожалуй, оно так же сильно, как и добро, а может быть, и сильней. Здесь он всегда останавливался, решительно отбрасывая такие мысли. Но они приходили к нему снова и снова. Однажды, собирая сливы, он вдруг застыл в задумчивости над полной кадкой, быстро перекрестился и пробормотал:
– Зла ровно столько, сколько дал бог. Я против зла бессилен.
Осень выдалась благодатная. В монастыре царили мир и согласие. Фра Петар Яранович наконец стал игуменом. Шутник и работяга, сочетавший в себе доброту и насмешливость, веселый нрав и трудолюбие, он вел монастырские дела на редкость умело и ловко. Прося игумена фойницкого монастыря послать ему девятьсот пятьдесят грошей на покрытие уплаченных в последнее время штрафов, он в конце письма написал: «Вот видите, достопочтенный отец настоятель, какие мы понесли убытки. Пришлось платить, чтоб не навлечь на себя худшей беды. Деньги пошлите как можно скорей, ибо казна наша совсем опустела. Вы спрашиваете про фра Марко – он обретается в полном здравии. После столкновения с Фазло в прошлом году в Травнике он выздоровел, хоть и долго делал примочки и прижигал ссадины адским камнем, но теперь valbe confusus in animo[2] после нашей неудачи с антихристом в юбке из Сараева. Бедняга убедился, что даже его трость не помогает. Я боюсь за него, и надо будет послать его к вам немного погостить, ибо Turcae Creseviens[3] страшно на него взъелись».
Но фра Марко и слушать не хотел о том, чтоб оставить монастырь в страдную пору и ехать в Фойницу. Целые дни проводил он на полях или в сливовых садах – в монастыре братья не давали ему проходу, упрашивая рассказать, как он хотел образумить потурченку из Сараева. Он сердился и убегал от них, обзывая бездельниками.
Защищал его лишь фра Степан Матиевич, восьмидесятипятилетний старец. Высохший и уже впавший в детство, без единого зуба, что называется, кости да кожа, он жил одним только нюхательным табаком. Сидя на своем огромном стуле в конце коридора, он руками и глазами давал фра Марко понять, что не одобряет всех этих висельников, и пытался что-то сказать, но слова его заглушал громкий смех монахов.
В конце ноября фра Марко установил котел и начал варить ракию. Помогал ему Танасие Хришчанин из Высокого. Всегда неумытый и сонный, Танасие был человек неуклюжий, нерасторопный и к тому же заика, но отличнейший винокур. Всем в округе он гнал ракию, и стоило фра Марко позвать его, он тут же бросал всех своих заказчиков. Монахи вечно потешались над дружбой фра Марко с Танасием. Винокуры почти не разговаривали мирно, с первого до последнего дня они ссорились у котла, в чаду, под дождем искр, оба со слезящимися глазами, все в саже и копоти, мокрые и грязные от глины, которой обмазывали котел. Но друг без друга они не могли обойтись.
Как только начинали гнать ракию, турки чаще наведывались в монастырь. «Аромат нектара» привлекал и янычара Кезмо, того самого, который когда-то сопровождал покойного Осму Мамеледжио. Уже несколько лет Кезмо собирается на войну, а пока что воюет в корчмах и монастырях между Сараевом и Травником. Тучный и обрюзгший от спиртных напитков, он едва передвигался, и уж если где сядет, то так и сидит, пока его не вынесут. В последнее время с ним ходит некий Мехмедбег Белградец, янычар и воин по прозванию. Изысканностью своего костюма и манерами, выдававшими в нем человека образованного и повидавшего людей, он выгодно отличался от грубого и невежественного Кезмо. Связывали их лишь ракия и бродяжничество. Кроме ракии, Мехмедбег отравлял себя гашишем и маковыми зернами в цукатах из фиников или апельсиновой корки. От этого руки у него дрожали, а лицо пожелтело; странное несоответствие между его бледным лицом с опущенными веками и атлетическим телосложением поражало больше всего.
Гости потребовали курицу или индейку, но удовольствовались бараньей ножкой, которую Танасие изжарил на углях под котлом. Наевшись и напившись, Кезмо забился в угол, привалился к столбу, да так и уснул, зажав в зубах потухший чубук, а в руках – кофейную чашку. Мехмедбег – наоборот, все больше и больше оживлялся и совсем не думал о сне. Прислонившись к своему седлу, он пристально смотрел на огонь, потягивая ракию, и после каждого стакана брал из круглой медной коробки, с которой никогда не расставался, мелкие кусочки своих отравленных цукатов. Фра Марко тщетно ждал, что Мехмедбег тоже заснет. Наконец, наполнив новый котел, он отослал Танасие поспать до полуночи, а сам остался смотреть за огнем. Он сидел на корточках против Мехмедбега. Котел еще не закипел, и в сарае было так тихо, что слышалось, как Кезмо попыхивает во сне беззубым ртом. Фра Марко потерял всякую надежду на то, что второй гость тоже заснет. Мехмедбег становился все беспокойнее.
Сначала он долго мурлыкал себе под нос какую-то печальную турецкую мелодию. (С тех пор как фра Марко себя помнит и имеет дело с турками, он особенно ненавидел их унылое пение, с горестными стонами и жалобами, – оно казалось ему свидетельством душевного смятения басурман и проклятия небес.) Потом, размахивая рукой, турок пустился в мудрствования и разглагольствования – люди с нездоровым телом и восторженной душой всегда испытывают потребность говорить или петь.
– Эх, отче, отче, и чего ты хлопочешь и надрываешься у этого котла? Ведь какой толк? Ну, будет ракия, ну, выпьют ее, потом похмелье, и снова пустота. И стоит ли изводить себя! Пей, пока пьется, умри, когда время придет, и делу конец.
Чтоб уклониться от разговора, фра Марко начал месить глину для следующего котла. Он работал, не поднимая головы, но все же не удержался и едва слышно проговорил:
– Да, не стоит! Не надсаживайся я у этого котла, что б ты пил и как бы разум пропил?
Турок не слушает и не слышит его, знай свое гнет.
– Ничего ты, отче, не понимаешь. Не понимаешь, и все тут! Если б ты видел столько красоты, сколько видел я! Да где вам? Вам глаза только на то и даны, чтобы не пронести кусок мимо рта да мимо двери не пройти.
– Хорошо, коли у тебя другие глаза. Нечего сказать, много счастья ты видел.
– Не сердись, приятель, но я правду говорю. Что ты можешь видеть, если у тебя только крест в глазах? Только крест! А ведь есть, на что посмотреть, бедняга, есть!
Фра Марко, покашливая и крепко стиснув зубы, чтоб не выругаться, яростно месил глину. Но турок заговорил вдруг кротко и благоговейно, как бы рассказывая самому себе:
– На спуске от Капии к Дунаю есть сад. Я никогда не видел райских садов, но на всей земле, кажется мне, нигде нет такой прохлады, таких цветов, таких фонтанов и ручейков, как в этом саду. Там, приятель, живет один старик с дочерью, вдовой. Старик тот пять раз, в пяти войнах, за царя сражался. А она? Женихов даже на порог не пускает. Муж ее погиб на войне. Вернее, исчез. Пропал! А когда у старика просят ее руки, он отвечает: «Ее горе, пусть она и скажет свое слово!» А ее слово такое.
И он вытащил из-за пояса завернутый в клеенку платок и полюбовался на вышивку.
– Вот три лимона и желтый лист, а это значит: «Медленно умираю оттого, что не приходишь. Вай! Не приходи!..» Эх, отче, отче!
Закинув голову, он непрестанно повторял эти слова и, как бы защищаясь от них, кусал губы. Обнажилась его шея, набрякшая и желтая, необычно сильная и в обхвате ничуть не меньше головы. Наконец он замолчал, чувствуя, сколь неуместно говорить сейчас о таких вещах, да еще перед неверным. Но потребность говорить превозмогла доводы рассудка, и он снова заговорил, однако уже о другом:
– Мрачная вещь – крест! Мрачно все, что осеняют крестом. Тысячу лет вы копошитесь во тьме и ничего не видите! Головы не поднимете из-под креста. Это вам такое наказание. Вы против божьего дара и творения. Что тут скажешь? Крещеный народ – слепой народ, несчастный народ.
Он говорил медленно, почти сочувственно, обращаясь не к фра Марко, а куда-то вдаль, словно видел там людей, согнувшихся под тяжестью креста, слепых ко всему светлому и прекрасному в мире.
Фра Марко невольно оторвал взгляд от котла и посмотрел на турка. Закинутая голова, бледное лицо, зеленые тени под горящими глазами. И ему вспомнилось нечто далекое и возвышенное: голова святого, которого он видел на иконе в римской церкви. И как ни старался он отделаться от этого смущавшего его греховного сравнения, оно возвращалось и преследовало его неодолимо, словно наваждение. Ни дать ни взять голова святого мученика – такая же одухотворенность, тот же блеск в глазах, а на лице выражение возвышенного страдания. И эта голова, напоминающая святого, изрыгает непонятные, срамные и богохульные слова. Все это было как дурной сон, мучительный и противоречивый.
Он закрыл глаза, чтоб не видеть турка. В красном мраке, в который он вдруг погрузился, колыхался перед ним желтый круг, похожий на свет светильника из катакомб, а в нем неясный мужской профиль, над которым он тщетно искал надпись. Одурманенный воспоминанием, он совсем забыл о турках. Но едва он открыл глаза, как перед ним возникла огромная голова Мехмедбега Белградца. Глядя на него и невольно прислушиваясь к его рассуждениям, фра Марко чувствовал себя смущенным и ничтожным; если б в эту минуту нужно было осадить турка, он бы не смог и не посмел этого сделать. Последнее слово осталось бы за странным нехристем.
Турок говорил без умолку, воображение его разыгралось. Его изможденное и бледное лицо в ярком свете костра казалось еще бледнее, губы были синие, жидкие усы – какие-то безжизненные. Но большие, умные и глубокие глаза сверкали огнем, отраженным от костра, и еще другим огнем, более сильным, бьющим изнутри.
По другую сторону котла, в столь же ярком свете блестело полное лицо фра Марко. Оно было краснее обычного и лоснилось от пота; его младенчески голубые глаза, почти без черноты в зрачках, совсем поблекли, слившись с лицом.
Так и сидели они – задумавшийся турок и взволнованный монах, пока Кезмо не завозился и не закашлял.
Кезмо поднялся, зевнул и, угрюмо моргая, подошел к котлу, сел и потребовал воды. Внутри у него все горело от острой еды и ракии, и он беспрестанно разевал рот. Видно было, что сон не отрезвил его. Он зажег короткую трубку и теми же щипцами, которыми брал уголек, стал рассеянно ковырять глину на крышке котла. Фра Марко взглянул на него несколько раз, но Кезмо продолжал крошить высохшую глину. Фра Марко обозлился:
– Что ты делаешь? Откроешь мне котел, сколько добра пропадет!
В ответ пьяница, точно капризный ребенок, взмахнул щипцами и отбил с той стороны, где сидел, всю глину. Под крышкой заверещал пар, и в ту же минуту фра Марко, в котором вскипела кровь, вскрикнул:
– Подлая твоя душа, труд мой губишь!
Схватив сырое, чуть-чуть обгоревшее полено, поднял его, и, не отдавая себе отчета в том, что делает, пошел на Кезмо. Турок, еще державший в левой руке щипцы, правой выдернул из-за пояса крошечное неказистое ружьецо и выстрелил фра Марко прямо в живот. Сраженный пулей с такого близкого расстояния, монах выпрямился во весь рост, два раза взмахнул поленом, будто подавая кому-то вдалеке знак, и рухнул всей своей тяжестью на котел. Огонь зашипел от пролитой жидкости и стал гаснуть.
Мехмедбег, очнувшийся от своих грез, помогал Кезмо встать. Фра Марко беззвучно корчился на земле, с силой раздирая на себе одежду, так что трещали пуговицы.
Мысли пробегали у него в голове с молниеносной быстротой. Лихорадочно и зло. Он хотел что-то выкрикнуть, но отяжелевший язык ему не повиновался. В голове шумело, глаза застлала красная пелена. Он еще думал: «Ох, убили! Сильно ударили, в самое нутро. Теперь разграбят и спалят все. В твои руки, боже! Ох, все гибнет! Все. Убытки и разорение!» И мысль его угасла.
Лившаяся из котла вода быстро тушила огонь. Становилось все темнее.
Прошло довольно много времени, пока братья, разбуженные выстрелом, решились войти в сарай. Турки уже ушли. Фра Марко боролся со смертью. Полусонные и испуганные монахи засуетились. Посреди сарая стоял прибежавший на выстрел Танасие; он смотрел вокруг большими, полными ужаса глазами, которые обычно всегда были опущены в землю. Братья кинулись за бинтами и лекарствами, старались остановить кровотечение. Фра Петар Яранович опустился на колени возле фра Марко. Левую руку он подсунул ему под затылок, а правой держал его руку. В ногах умирающего встал на колени послушник с большой восковой свечой.
Фра Марко не мог говорить, рот его наполнился кровью, но глаза, затуманенные болью и горестным изумлением, пристально смотрели в зрачки игумена. В ответ на вопрос игумена он моргнул, что означало покаяние в грехах своих, еще раз озабоченно взглянул на погасший костер, на перевернутый котел и испустил дух.
Долго еще после смерти фра Марко монастырь пребывал в страхе и смятении и не мог войти в обычную колею. Братья, сообразно возрасту и нраву, плакали, ругались, скрежетали зубами или, закрыв лицо ладонями, молились богу.
В похоронную книгу, в которую заносили всех усопших братьев, отмечая в записях и главные их достоинства, фра Иван Субашич, тот самый, что некогда сменил фра Марко в Риме, записал по-латыни, что второго декабря сего года приял мученическую смерть монастырский викарий фра Марко Крнета и что убил его Turca quidam pessimus Kezmo dictus.[4] И так как покойный принадлежал к низшему духовенству и не отличался ни ученостью, ни особым благочестием, не блистал никакими талантами, Субашич только прибавил: «Requiescat in pace!»[5]
Но старый фра Степан Матиевич, который почти никогда не спал, имел обыкновение по ночам исправлять то, что ему не понравилось, но чему он не мог помешать или воспрепятствовать днем. Слоняясь как-то ночью по монастырю, он нашел похоронную книгу и, хотя ему это запрещали и прятали от него книги и бумаги, перечеркнул крест-накрест холодную латинскую запись Субашича и дрожащей рукой старинной монашеской вязью, неразборчиво приписал с краешку возле перечеркнутого некролога: «Он любил монастырь, как свою душу. Да будет это известно».