Часть вторая ССЫЛКА, ЛЮБОВЬ И НЕВСТРЕЧИ

V 1939

Мы сохраним и гнев, и боль, и слезы,

чтобы заполнить пустоту,

как тот костер в ночи,

что помнит свет умирающей звезды.

Пабло Неруда,

«Хосе Мигель Каррера (1810)»,

из книги «Всеобщая песнь»


Виктор Далмау провел несколько месяцев в лагере для интернированных в Аржелес-сюр-Мер, даже не подозревая, что в этом же лагере находится и Росер. От Айтора вестей не было, но Виктор все же надеялся, что друг выполнил его поручение и вывез мать и Росер из Испании. На тот момент население лагеря состояло почти исключительно из десятков тысяч солдат-республиканцев, страдающих от голода и нищеты, от побоев и унижений охранников. Узники находились в нечеловеческих условиях, но, по крайней мере, жестокая зима уже осталась позади. Чтобы выжить и не сойти с ума, заключенные всеми силами старались укрепить свой дух. Устраивали революционные митинги, разделялись на политические партии, как во время войны. Пели песни, читали все, что попадалось под руку, учили грамоте тех, кто в этом нуждался, выпускали газету — маленький, исписанный от руки листок, который переходил от одного узника к другому, и, пытаясь сохранять человеческое достоинство, соблюдали гигиену, насколько позволяли обстоятельства: подстригали волосы и уничтожали вшей друг у друга, мылись и стирали одежду в ледяном море. Они разделили лагерь на улицы с поэтическими названиями, создали на песке, смешанном с грязью, словно в бреду, воображаемые площади и дворцы, оставленные ими в Барселоне, придумали оркестр без инструментов, исполнявший классическую и народную музыку, и рестораны с невидимой едой, про которую повара из числа заключенных рассказывали во всех подробностях, а остальные, зажмурившись, ее смаковали. Из скудных материалов, которые им удавалось раздобыть, они возводили сараи, бараки и хижины. Их жизнь зависела от новостей из большого мира, находившегося на пороге новой войны, и от возможности выйти на свободу. Среди заключенных наиболее востребованными оказались те, кто до войны состоял на службе в управлении сельским хозяйством или трудился на промышленных предприятиях, но большинство, прежде чем стать солдатами, были пахарями, дровосеками, пастухами, рыбаками и вряд ли могли рассчитывать, что смогут найти работу во Франции. Они жили под постоянным давлением властей, угрожавших депортацией, и порой обманом их нарочно отвозили к испанской границе.

Виктор и еще несколько врачей и санитаров образовали группу медицинской помощи, поскольку на адском пляже Аржелес-сюр-Мер у них появилась миссия: обслуживать больных, раненых и безумных. О Викторе в лагере ходила легенда, как однажды на Северном вокзале он заставил снова биться сердце мертвого мальчика, и тот ожил. Благодаря этой легенде пациенты слепо доверяли только Виктору, хотя он без конца повторил им, что при столь серьезных заболеваниях надо слушаться и других врачей. Ему не хватало дня, так много было работы. Он не чувствовал ни отвращения, ни депрессии, присущих большинству беженцев, его это не коснулось; напротив, работа приносила ему воодушевление, сродни счастью. Как и все узники в лагере, он выглядел худым и истощенным, но не чувствовал голода и частенько отдавал кому-нибудь свою скудную порцию вяленой трески. Его товарищи шутили, что он, должно быть, питается песком. Виктор приступал к работе на рассвете, а когда солнце уже садилось, у него высвобождалось несколько часов для себя. Тогда он брал в руки гитару. За годы Гражданской войны ему не часто удавалось поиграть на ней, но он хорошо помнил романсы, которым его учила мать, чтобы помочь сыну побороть застенчивость, и революционные песни, которые, когда он начинал их петь, подхватывали все, кто оказывался неподалеку. Гитара принадлежала одному пареньку из Андалусии, прошедшему всю войну с ней в обнимку и отправившемуся в лагерь, не выпуская инструмента из рук, с ней он прожил в Аржелес-сюр-Мер до конца февраля, пока его не свалила с ног пневмония. Виктор ухаживал за ним до последнего дня, и парень оставил гитару ему в наследство. Она была одним из немногих реальных, а не воображаемых инструментов в лагере; остальные являлись плодом фантазии, а их звучание имитировали заключенные с хорошим слухом. В те месяцы количество узников в лагере сильно уменьшилось. Стариков и больных хоронили на кладбище, прилегающем к лагерю. Наиболее удачливые узники обзаводились чьим-нибудь покровительством и визами, чтобы эмигрировать в Мексику и Южную Америку. Многие солдаты записались в Иностранный легион[21], несмотря на его суровую дисциплину и репутацию прибежища для преступников, — любая перемена была лучше, чем оставаться в лагере. Те, кто отвечал необходимым условиям, записались в Общество испанских рабочих, созданное для того, чтобы направлять людей работать на стройки и другие объекты, где требовалось заменить французов, мобилизованных в ходе подготовки к грядущей войне. Позднее многие из тех, кому удалось выйти из лагеря, отправились в Советский Союз и воевали против фашистов в рядах Красной армии или присоединились к французскому Сопротивлению. Тысячи из них погибли в нацистских концлагерях или в сталинском ГУЛАГе. Апрельским днем, когда невыносимый зимний холод отступил перед первыми признаками весеннего тепла, Виктора вызвали к коменданту лагеря, — оказалось, к нему пришел посетитель. Это был Айтор Ибарра, в соломенной шляпе и в белых туфлях. Баску понадобилась почти минута, чтобы понять: стоявшее перед ним огородное пугало, одетое в лохмотья, и есть его друг Виктор Далмау. Они крепко обнялись, на глазах у обоих навернулись слезы.

— Ты не представляешь, чего мне стоило тебя найти, брат. Ты не числишься ни в одном списке. Я думал, ты умер.

— Почти угадал. А ты, что у тебя и почему ты одет, как сутенер?

— Как импресарио, ты хочешь сказать. Я тебе потом объясню.

— Сначала я хочу услышать, что с матерью и Росер.

Айтор рассказал о том, как исчезла Карме. Он пытался отыскать ее или тех, кто ее, возможно, видел, пытался хоть что-то разузнать о ней, но безуспешно. О Карме было известно только то, что в Барселону она не вернулась и что дом семьи Далмау реквизировали. Теперь в нем жили другие люди. А вот о Росер Айтор располагал хорошими новостями. Он поведал о том, как они сначала втроем покинули Барселону, как потом, уже вдвоем с Росер, перешли пешком через Пиренеи и как расстались во Франции. Какое-то время он ничего о ней не знал.

— Мне с трудом удалось вырваться на свободу, Виктор, и я не понимаю, почему ты не пытался сделать то же самое! Тебе это было бы даже проще.

— Я нужен здесь.

— С такими взглядами, дорогой товарищ, ты всегда будешь в заднице.

— Это точно. Что тут поделаешь? Но вернемся к Росер…

— Ее я отыскал без проблем, как только вспомнил имя твоей подруги, той медсестры. Со всеми этими приключениями оно вылетело у меня из головы. Какое-то время Росер находилась здесь, в этом самом лагере, и покинула его благодаря Элизабет Эйденбенц. Она живет в Перпиньяне, в семье, которая ее приняла, работает портнихой и дает уроки музыки. У нее здоровый малыш, ему уже месяц, и он настоящий красавчик.

Айтор занимался тем же, что и раньше, — торговал. Во время войны он доставал самое ценное: от сигарет и сахара до обуви и морфия, менял все это на что-нибудь другое, пусть даже самое пустяковое, но всегда с максимальной выгодой для себя. Попадались ему и настоящие сокровища вроде немецкого пистолета и американского перочинного ножа, которые в свое время произвели сильное впечатление на Росер. Он никогда с ними не расставался и до сих пор злился при воспоминании о том, как их у него отобрали. Баск сумел связаться со своими двоюродными братьями, эмигрировавшими в Венесуэлу несколько лет назад; те согласились принять Айтора у себя в стране и даже нашли ему работу. Благодаря своей неизменной ловкости ему удалось собрать денег на билет и визу.

— Я отплываю через неделю, Виктор. Надо как можно скорее уезжать из Европы: назревает еще одна мировая война, и она будет гораздо хуже первой. Как только прибуду в Венесуэлу, узнаю, какие надо выполнить формальности, чтобы ты смог приехать, и вышлю тебе билет.

— Я не могу оставить Росер и ребенка.

— Понятное дело, парень, разумеется, и они с тобой.

После встречи с Айтором Виктор несколько дней не произносил ни слова. Он чувствовал, что в очередной раз становится жертвой обстоятельств, бессловесным истуканом, который не в состоянии контролировать свою судьбу. Много долгих часов он провел, сидя на берегу и размышляя о том, что он несет ответственность за всех больных в лагере, и в результате пришел к выводу, что в его жизни настал момент, когда прежде всего он должен думать о Росер и ее малыше, поскольку отныне они и есть его судьба. Первого апреля Франко в качестве Верховного главнокомандующего Испании — это высокое звание он носил с декабря 1936 года — объявил, что война, длившаяся 988 дней, окончена. Франция к Великобритания признали его правительство. Родина была утрачена, и не оставалось никакой надежды ее вернуть.

Виктор вымылся в море, за неимением мыла растираясь песком, затем попросил одного из товарищей подстричь ему волосы, тщательно побрился и выписал пропуск, чтобы сходить за ящиком с инструментами, которые ему еженедельно предоставлял расположенный в окрестностях лагеря госпиталь. Поначалу его всегда сопровождал охранник, но через несколько месяцев хождения туда и обратно Виктора стали отпускать в госпиталь одного. Он вышел из лагеря без проблем и просто больше туда не вернулся. Айтор оставил своему другу немного денег, и тот потратил их на достойную еду, какой не пробовал с января, на серый костюм, две рубашки и шляпу, все ношеное, но в хорошем состоянии, и на пару новых ботинок. Мать всегда говорила: встречают по одежке. На дороге его подобрал водитель грузовика, который и довез Виктора до Перпиньяна; он высадил его у дверей конторы Красного Креста, где Виктор рассчитывал узнать что-нибудь о своей подруге.


Эйденбенц встретила его в своем импровизированном родильном доме, с ребенком на руках. Она была так занята, что даже не вспомнила об их несостоявшемся романе. А вот Виктор об этом не забыл. Увидев Элизабет в белоснежном халате, как всегда спокойную, с ясным взглядом, он заключил, что она — настоящее совершенство, и надо быть идиотом, чтобы вообразить, будто она может ответить ему взаимностью; эта женщина не предназначена для любви, ее роль на земле — миссионерство. Узнав его наконец, Элизабет передала ребенка другой женщине и дружески обняла своего друга.

— Как ты изменился, Виктор! Ты, должно быть, много страдал, друг мой.

— Меньше, чем другие. Мне повезло, несмотря ни на что. Зато ты, наоборот, хороша, как всегда.

— Ты так считаешь?

— Как у тебя это получается? Ты всегда безупречна, спокойна и всегда улыбаешься. Я видел тебя на линии фронта, ты была такая же, как сейчас, будто тебя совершенно не коснулись тяжелые времена, которые нам всем довелось пережить.

— Тяжелые времена научили меня быть сильной и много работать, Виктор. Ты пришел ко мне, чтобы узнать о Росер, верно?

— Не знаю, как мне благодарить тебя за все, что ты для нее сделала, Элизабет.

— Не надо меня благодарить. Давай подождем до восьми вечера, как раз в это время она заканчивает последний урок музыки. Она живет не здесь, а в семье моих друзей-квакеров, которые помогают мне добывать средства для родильного дома.

Так они и сделали. Элизабет познакомила Виктора с молодыми мамами, которые жили в доме, показала ему, как она там все устроила, потом они сели пить чай с галетами и стали рассказывать друг другу обо всем, что произошло с ними со времен Теруэля, когда они виделись последний раз. В восемь вечера Элизабет повезла его на своей машине, уделяя разговору больше внимания, чем дороге. Виктор подумал, что после всех пережитых тягот войны и лагеря для интернированных было бы слишком жестокой иронией судьбы погибнуть раздавленным, словно таракан, в машине своей невероятной подруги.

Дом квакеров находился в двадцати минутах езды; дверь им открыла Росер. Увидев Виктора, она вскрикнула и закрыла руками лицо, будто увидела призрака, а он крепко обнял ее. Он помнил Росер худенькой, с узкими бедрами и плоской грудью, помнил ее широкие брови и крупные черты лица и то, что она принадлежала к типу женщин без внешнего блеска, которые с годами либо окончательно высыхают, либо становятся мужеподобными. Последний раз он видел Росер в декабре, с большим животом и прыщами на лице. Материнство придало ей мягкости: там, где были острые углы, образовались округлости, грудь увеличилась, как и полагалось у кормящей матери, лицо сияло чистой кожей, волосы блестели. Встреча оказалась настолько волнующей, что даже повидавшая множество душераздирающих сцен Элизабет не осталась равнодушной. Виктор нашел племянника неописуемым; он считал, что все маленькие создания в этом возрасте похожи на Уинстона Черчилля, лысого и толстого. Но если внимательно приглядеться, у ребенка можно было различить семейные черты Далмау, например черные, как маслины, глаза.

— Как его зовут? — спросил Виктор.

— Пока мы называем его просто Малыш. Я жду Гильема, тогда дадим имя и зарегистрируем.

Надо было сообщить ей печальную новость, однако Виктору снова не хватило храбрости это сделать.

— А почему ты не назовешь его Гильем?

— Гильем предупредил меня, что не хотел бы давать свое имя ни одному из своих сыновей. Он не любил свое имя. Мы договорились, если будет мальчик, то назовем его Марсель, а если девочка — то Карме, в честь ваших родителей.

— Ладно, как знаешь…

— Я подожду Гильема.

Семейство квакеров — отец, мать и двое детей — пригласили Виктора и Элизабет поужинать с ними. Несмотря на то что хозяева дома были англичане, еда на столе была вполне сносной. Они хорошо говорили по-испански, поскольку годы войны провели в Испании, помогая различным детским организациям, а во время Отступления вели работу среди беженцев. Так они жили всегда, сказали они. Как говорила когда-то Элизабет: «Где-нибудь всегда идет война».

— Мы вам очень признательны, — обратился к ним Виктор. — Благодаря вам малыш теперь с нами. В лагере Аржелес-сюр-Мер он бы не выжил, да и Росер, я думаю, тоже. Надеюсь, мы не долго будем злоупотреблять вашим гостеприимством.

— Не надо нас благодарить, сеньор. Росер и малыш — члены нашей семьи. Но почему вы так торопитесь от нас уйти?

Виктор рассказал о своем друге Айторе Ибарре и о том, что тот может помочь им с Росер эмигрировать в Венесуэлу. Это был для них единственный реальный выход из положения.

— Если вы хотите эмигрировать, есть возможность уехать в Чили, — заметила Элизабет. — Я читала в газете про корабль, на котором планируют отправлять испанцев в Чили.

— Чили? Но где это? — спросила Росер.

— На краю света, я полагаю, — ответил Виктор.

На следующий день Элизабет нашла упомянутую газетную статью и сумела передать Виктору. Из статьи Виктор узнал, что по поручению чилийского правительства поэт Пабло Неруда был уполномочен снарядить судно под названием «Виннипег», чтобы вывезти часть испанских беженцев в свою страну. Элизабет дала Виктору денег на поезд до Парижа, чтобы он попытал счастья и встретился с поэтом, про которого он раньше ничего не слышал.


Сверяясь с картой города, Виктор Далмау добрался до проспекта Ламотт-Пике, дом 2, где неподалеку от Дома инвалидов возвышался элегантный особняк посольства Чили, перед которым стояла большая очередь. Проход в здание контролировал хмурый швейцар. Такими же неприветливыми оказались и служащие консульства, они даже не отвечали, когда с ними здоровались. Виктор увидел в этом, равно как и в общей атмосфере напряжения, царившей той весной в Париже, дурной знак. Гитлер жадно заглатывал куски европейских территорий, и черная туча войны затягивала небо над Францией. Люди в очереди говорили по-испански, и почти все держали в руках вырезку из газеты. Когда Виктор оказался в здании, ему указали на мраморную с бронзовой отделкой лестницу, которая на верхних этажах стала деревянной и довольно узкой; она вела в помещения, похожие на чердак. Лифт отсутствовал, и Виктору пришлось помогать другому испанцу, еле-еле ковылявшему; у мужчины не было одной ноги, и он с трудом карабкался по лестнице, цепляясь за перила.

— Это правда, что принимают только коммунистов? — спросил его Виктор.

— Так говорят. А ты кто будешь?

— Республиканец, но не более того.

— Не морочь никому голову. Будет лучше, если ты скажешь, что ты коммунист, — и все тут.

Пабло Неруда принял Виктора в маленькой комнате, где из мебели были только письменный стол и три стула. Поэт выглядел еще довольно молодо, с мощными плечами, немного сутулый, из-под нависавших век испытующе смотрели глаза инквизитора; он казался более крепким и плотным, чем на самом деле, в чем Виктор мог убедиться, когда Неруда встал, чтобы попрощаться с ним. Разговор длился менее десяти минут, и у Виктора осталось ощущение полного провала относительно своих намерений. Неруда задал ему несколько общепринятых вопросов: возраст, гражданское состояние, где и чему учился, кем работал…

— Я слышал, вы берете только коммунистов… — сказал Виктор, удивляясь, что поэт не спрашивает, каковы его политические убеждения.

— Вы плохо слушали. Существуют квоты: на коммунистов, социалистов, анархистов и либералов. Мы же — Служба эвакуации испанских беженцев и я — в большей степени оцениваем личные качества человека и ту пользу, которую он может принести Чили. У меня на рассмотрении сотни анкет, когда я приму решение, то дам вам знать, не беспокойтесь.

— Если ваш ответ будет положительным, сеньор Неруда, пожалуйста, примите во внимание, что я поеду не один. Со мной в Чили отправится одна моя подруга с грудным ребенком.

— Вы говорите, подруга?

— Росер Бругера, невеста моего брата.

— В таком случае пусть ваш брат придет ко мне и заполнит анкету.

— Мы полагаем, Гильем погиб в боях при Эбро, сеньор.

— Искренне соболезную. Но вы наверняка понимаете, что в первую очередь мы принимаем членов одной семьи?

— Да, я понимаю. Я вернусь через три дня, если позволите.

— Но через три дня я еще не приму решение, друг мой.

— А я приму. Большое вам спасибо.

В тот же вечер он сел на поезд до Перпиньяна. В город Виктор приехал глубокой ночью, страшно усталый. Он остановился в гостинице, кишевшей блохами, где не было даже душа, и на следующий день появился в швейной мастерской, где работала Росер. Они вышли на улицу поговорить. Виктор взял девушку под руку и повел к маленькой площади, где усадил на одиноко стоящую скамью. Он рассказал обо всем, что произошло в посольстве Чили, опустив кое-какие детали: плохое отношение чилийских служащих и то, что положительного ответа Неруда пока не дал.

— Если этот поэт берет тебя, Виктор, тебе обязательно нужно ехать. Обо мне не беспокойся.

— Росер, есть одна вещь, о которой я должен был сообщить тебе еще несколько месяцев назад, но каждый раз, когда я пытаюсь это сделать, словно чья-то железная рука сжимает мне горло, и я молчу. Как бы я хотел, чтобы не я, а кто-то другой…

— Гильем? Что-то с Гильемом? — воскликнула она в тревоге.

Виктор кивнул, не решаясь поднять на нее глаза. Он крепко прижал девушку к груди и дал ей выплакаться; словно отчаявшийся ребенок, она сотрясалась от рыданий, уткнув лицо в его поношенный пиджак, пока у нее не кончились слезы и остались только глухие всхлипы. В тот момент Виктору показалось, что в этом плаче Росер дала выход своему долго сдерживаемому горю и что печальная новость не стала для нее неожиданностью, она давно подозревала неладное, поскольку только смертью и можно было объяснить молчание Гильема. Конечно, война разлучает влюбленные пары, рассеивает людей по свету, однако инстинкт наверняка подсказывал Росер, что отца ее ребенка нет в живых. И хотя она не просила доказательств, Виктор показал ей обгоревший бумажник Гильема и фотографию, которую тот всегда носил с собой.

— Теперь ты видишь, что я не могу оставить тебя здесь, Росер? Ты должна поехать со мной в Чили, если нас возьмут. Во Франции тоже будет война. Мы должны защитить ребенка.

— А твоя мать?

— Никто не видел ее с тех пор, как мы покинули Барселону. Она потерялась в этом водовороте, но, если бы она была жива, она непременно связалась бы со мной или с тобой. Если в будущем она объявится, мы придумаем, как ей помочь. Сейчас самое главное — ты и твой малыш, понимаешь меня?

— Понимаю, Виктор. Что я должна делать?

— Прости меня, Росер… ты должна выйти за меня замуж.

Девушка молча смотрела на него с таким ужасом, что он не смог удержаться от улыбки, которая совсем не соответствовала торжественности момента. Виктор пересказал ей слова Неруды о том, что в первую очередь на корабль будут брать семьи.

— А ведь ты даже не являешься моей невесткой, Росер.

— Я вышла замуж за Гильема без документов и без благословения священника.

— Боюсь, в данном случае это учитываться не будет. Короче, Росер, ты вдова, хотя и не официально. Мы поженимся сегодня же, если получится, и запишем ребенка как нашего сына. Я буду ему отцом; буду заботиться о нем, защищать и любить его как своего собственного, обещаю тебе. И то же самое я буду делать для тебя.

— Но мы даже не влюблены…

— Ты требуешь слишком многого. Тебе мало нежности и уважения? В такие времена, как сейчас, этого более чем достаточно. Я никогда не стану настаивать на близких отношениях, если ты сама этого не захочешь.

— Что это значит? Что ты не будешь со мной спать?

— Именно так, Росер. У человека должны быть и стыд, и совесть.

И там, на площади, сидя на скамейке, они приняли решение, определившее не только всю их дальнейшую жизнь, но и жизнь ребенка Росер. Во время поспешного бегства многие иммигранты прибывали во Францию без документов, а некоторые теряли их по дороге в лагеря, но у Виктора и Росер, к счастью, документы сохранились. Свидетелями на короткой церемонии в мэрии города выступила супружеская чета квакеров. Виктор до блеска начистил новые ботинки и одолжил галстук; глаза Росер опухли от слез, но сама она была спокойна; на ней было ее самое лучшее платье и весенняя соломенная шляпка. После церемонии Виктор с Росер зарегистрировали ребенка под именем Марселя Далмау Бругера. Именно так звали бы мальчика, если бы его отец остался в живых. Событие отметили скромным ужином в маленькой столовой родильного дома Элизабет Эйденбенц, кульминацией которого стал торт с кремом шантийи.

Как Виктор и пообещал Пабло Неруде, ровно через три дня он вновь появился в чилийском посольстве в Париже и положил на стол перед поэтом два документа: свидетельство о браке и свидетельство о рождении сына. Неруда поднял на Виктора глаза и несколько долгих секунд заинтригованно смотрел на него из-под полуприкрытых век.

— Вижу, у вас воображение поэта, молодой человек. Добро пожаловать в Чили, — сказал он наконец, ставя печать на анкете. — Вы говорите, ваша жена пианистка?

— Да, сеньор. И еще портниха.

— Портнихи в Чили есть, а вот пианисток не хватает. Приходите с женой и сыном на набережную Тромпелу, в Бордо, в пятницу рано утром. «Виннипег» отплывает вечером.

— У нас нет денег на билеты, сеньор…

— Ни у кого нет денег. Там посмотрим. И забудьте об оплате визы, которую пытаются получить некоторые консулы. По-моему, отвратительно — брать плату за визу с беженцев. Это мы тоже уладим в Бордо.


Этот летний день, 4 августа 1939 года, проведенный в городе Бордо, навсегда останется в памяти Виктора Далмау, Росер Бругеры и еще более чем двух тысяч испанцев, отплывавших в вытянувшуюся вдоль моря страну на юге Америки, цеплявшуюся за горы, чтобы не упасть в океан, страну, о которой они ничего не знали. Неруда говорил о ней так: «…У кромки моря узкий лепесток, вино и снег…» и еще: «Морская пена вьется светотенью», но эти строки из его стихов никак не проясняли будущую судьбу покидавших родину людей. На карте Чили выглядела узкой и далекой полоской.

На городской площади в Бордо скопилось огромное количество народу, и толпа все увеличивалась, по мере того как возрастала жара и небо становилось нестерпимо-синим. Люди приезжали на поездах, грузовиках и на прочих видах транспорта, большинство прямо из лагерей для интернированных, — голодные, ослабленные, давно не имевшие возможности помыться. В тот день в Бордо воссоединилось много семей. Поскольку мужчины несколько месяцев не видели свои семьи, встречи супружеских пар и родителей с детьми были полны драматизма и волнения. Вновь обрели там друг друга и отец с сыном, которого он считал погибшим при Эбро, и двое братьев, не получавших друг от друга вестей со времени обороны Мадрида и уже не чаявших когда-нибудь увидеться снова. Посадка на корабль проходила в соответствии с четким порядком, люди соблюдали дисциплину, которую обеспечивали французские гвардейцы.

Пабло Неруда, с головы до ног одетый во все белое, вместе с женой, Делией дель Карриль, которая тоже была в белом костюме и в широкополой шляпе, словно полубог, руководил проверкой документов, медосмотром и посадкой, помогая консулам, секретарям и просто своим друзьям, которых было немало в порту. Разрешение на выезд удостоверялось подписью зелеными чернилами и печатью Службы эвакуации испанских беженцев. Проблему с визой Неруда решил сразу для всех пассажиров «Виннипега», — ее сделали коллективной. Испанцы делились на группы, фотографировались, тут же проявляли снимки, а потом кто-то из них разрезал снимок на отдельные фотографии и приклеивал их на документы. Заботливые волонтеры распределяли еду и туалетные принадлежности. 340 детей получили по полному комплекту одежды, выдачей которой занималась Элизабет Эйденбенц.

Наступил час отплытия, а у Неруды все еще не было достаточно денег, чтобы оплатить зафрахтованный корабль. Правительство Чили отказалось брать на себя расходы по вывозу испанских беженцев из Франции, поскольку невозможно было оправдать такой шаг в глазах общественного мнения, разобщенного и враждебного. И тогда неожиданно для всех на набережной показалась небольшая группа лиц, вполне официальных, предлагавшая оплатить испанцам половину каждого их билета. Росер увидела этих людей издали, передала ребенка на руки Виктору, вышла из очереди и бросилась к ним навстречу. Среди них она заметила семью квакеров, приютивших ее с ребенком у себя в доме. Они появились в порту по поручению общины, выполнявшей свой долг еще со времен ее основания в XVII веке, который видели в служении человечности и делу мира. Росер повторила своим друзьям-квакерам то, что когда-то услышала о них от Элизабет: «Вы всегда там, где ваша помощь необходима».

Виктор и Росер с ребенком одними из первых поднялись по трапу. Это было старое судно водоизмещением около пяти тысяч тонн, перевозившее грузы из Африки, а в годы Первой мировой войны переправлявшее на Черный континент солдат. Изначально пароход строили для плавания на короткие расстояния с командой в двадцать моряков, но теперь приспособили для навигации длиной в месяц и с более чем двумя тысячами пассажиров на борту. В складских помещениях быстро оборудовали трехэтажные койки, а еще кухню, столовую и медпункт, где принимали три врача. На борту Виктору и Росер показали их каюты: мужские располагались на носу корабля, женские — на корме.

Несколько часов на борт «Виннипега» поднимались счастливые пассажиры; а на берегу все еще оставались сотни беженцев, которым не хватило мест на судне. В сумерках, в час прилива «Виннипег» поднял якоря. На палубе одни молча плакали, другие, приложив руку к груди, тихо напевали на каталонском песню эмигрантов:

Прекрасная Каталония, родина моего сердца,

Я покидаю тебя, но забвение есть смерть.

Они предчувствовали, что никогда не вернутся на свою землю. Пабло Неруда, стоя на набережной, долго махал платком вслед кораблю, пока тот не скрылся из виду. Для него этот день также оказался незабываемым, и через несколько лет он напишет об отправлении «Виннипега»: «Пусть критики вычеркнут все мои стихи, если им так хочется. Но эту поэму, которую я помню до сих пор, не вычеркнуть никому и никогда».

Трехъярусные кровати формой походили на продавленные больничные носилки; расстояние между ними было оставлено такое маленькое, что забираться на них приходилось ползком и потом лежать не шевелясь, но после ночевок на влажном лагерном песке даже они казались роскошным ложем. В туалет запускали группами по пятьдесят человек, по очереди, в столовую — в три смены, тоже по очереди; которая безоговорочно соблюдалась. Те, кому довелось пережить за последние годы нищету и голод, считали, что попали в рай: много месяцев они не ели горячей пищи, а на корабле она была простой, но вкусной; кроме того, если хотелось, любой мог съесть дополнительную порцию овощей; в лагерях заключенных мучили блохи и клопы, здесь же пассажиры могли мыться в тазу пресной водой с мылом; долгое время эти испанцы жили в состоянии полного отчаяния, а теперь они плыли к свободе. Был даже табак! А в маленьком баре продавали пиво и крепкие напитки тем, кто мог за них заплатить. Почти все пассажиры предлагали свою помощь в работах на борту, соглашались дежурить в машинном отделении, чистить картошку, драить палубу. В первое же утро Виктор поступил в распоряжение врачей медпункта. Они обрадовались ему, выдали белый халат и объяснили, что у нескольких человек на судне наблюдаются симптомы дизентерии, бронхита и есть пара случаев тифа, не замеченных службой здоровья при посадке. Женщины позаботились о детях. Они отгородили перилами пространство на палубе, где организовали детский сад и школу. С первого дня здесь появились ясли, где малыши играли, занимались рисованием, физкультурой и другими предметами полтора часа утром и полтора часа вечером. Как и многие на корабле, Росер страдала от морской болезни, но едва она оправилась, как сразу же принялась за обучение детей музыке с помощью ксилофона и барабанов, которые соорудили для нее из пустых ведер. В разгар первого занятия на урок пришел помощник капитана, французский коммунист, с доброй вестью о том, что для Росер и тех, кто умеет играть, Пабло Неруда распорядился взять на борт пианино и аккордеон. У пассажиров нашлась пара гитар и кларнет. С этого момента музыка на «Виннипеге» звучала часто: детская — для детей, концерты и танцевальные ритмы — для взрослых, не говоря уже о мощном хоре басков. Пятьдесят лет спустя в телевизионном интервью, в котором Виктор Далмау рассказывал о своей одиссее, он назвал «Виннипег» кораблем надежды.


Это путешествие стало для Виктора чем-то вроде приятных каникул, но Росер, которая провела несколько месяцев в уютном доме своих друзей-квакеров, поначалу страдала от людской скученности и вони. Она не говорила об этом ни слова, была сама вежливость и вскоре приучила себя не замечать ни того ни другого. Она соорудила для Марселя некое подобие рюкзака и всюду носила сына с собой на спине, даже когда играла на пианино; в свободное от работы в медпункте время Виктор помогал Росер ухаживать за малышом. Росер была единственной кормящей матерью на корабле, у остальных женщин из-за истощения молоко пропало, и своим детям, которых на борту насчитывалось около сорока человек, они давали незаменимые молочные смеси. Чтобы Росер не испортила руки, несколько женщин предложили ей стирать ее одежду и пеленки. Одна крестьянка с дубленой от тяжелой работы кожей, мать семерых детей, рассматривала ее руки до крайности удивленная, не понимая, как можно извлекать из пианино музыку, просто нажимая пальцами на клавиши, даже не глядя на них. Должно быть, у Росер руки волшебные. Муж этой женщины до войны делал винные пробки, и когда Неруда сказал, что в Чили нет пробкового дуба, тот ответил: «Теперь будет». Поэт счел такой ответ блестящим и записал этого человека на корабль вместе с рыбаками, пахарями, ремесленниками, рабочими, а также интеллектуалами, несмотря на распоряжение чилийского правительства избегать людей с убеждениями.

Жизнь кипела на палубе до позднего вечера, поскольку внизу, в трюме, вентиляция работала плохо, а помещения были такими тесными, что воздух циркулировал с трудом. Пассажиры издавали газету новостей со всего мира, из которой все узнавали, что положение европейских стран ухудшается с каждым днем, по мере того как Гитлер заглатывал их территории. На девятнадцатый день плавания, когда стало известно про пакт о ненападении между Советским Союзом и нацистской Германией, подписанный 23 августа, многие коммунисты, боровшиеся с фашизмом, почувствовали себя преданными. Политические разногласия, расколовшие республиканское правительство, проявились и на корабле; порой между противниками возникали стычки из-за прошлых обвинений и обид, но другие пассажиры утихомиривали их еще до того, как в дело вмешивался капитан Пупин, человек правых взглядов, не испытывавший ни малейшей симпатии к пассажирам, за которых он отвечал, но обладавший беспримерным чувством долга. Испанцы, не знавшие об этом качестве его характера, подозревали капитана в возможном предательстве, полагая, что он может в любой момент поменять курс и вернуть их обратно в Европу. Они наблюдали за ним так же внимательно, как и за направлением судна. Помощник капитана и большинство матросов «Виннипега» были коммунистами; они тоже старались не упускать Пупина из виду.

Вечером пассажиры слушали игру Росер на пианино, пели хором, танцевали, играли в карты и в домино. Виктор организовал шахматный клуб для тех, кто уже преуспел в этой игре, и для тех, кто хотел научиться. Шахматы не раз спасали его в минуты отчаяния, будь то военное поражение или тяготы лагерной жизни, когда казалось, больше нет сил терпеть страдания, когда хотелось упасть на землю и умереть, как последней собаке. Если в такие минуты у него не было соперника, он играл по памяти с самим собой на воображаемой доске воображаемыми фигурами.

На борту корабля возникали дискуссии на научные и разные другие темы, но о политике не говорили никогда, поскольку, по соглашению с чилийским правительством, любая пропаганда доктрин, способных спровоцировать революционные настроения в стране назначения, была запрещена. «Другими словами, сеньоры, не надо приезжать, чтобы сеять раздор в нашем курятнике» — так выразился как-то один из немногих чилийцев, находившихся на «Виннипеге». Своими рассказами чилийцы готовили беженцев к тому, что их может ожидать по прибытии. Неруда через своих соотечественников передал испанцам небольшую брошюру и письмо, где в немногих фразах описал страну, куда они направлялись:

Испанцы! Возможно, из всей огромной Америки Чили покажется вам самой далекой страной. Такой же она казалась и вашим предкам. Множество опасностей и трудностей преодолели испанские конкистадоры. Триста лет они вели непрерывную войну с неукротимыми арауканами[22]. В результате этих испытаний появился народ, привыкший к жизненным трудностям. Жизнь в Чили далека от райской. Наша земля дает силу только тем, кто не боится тяжелой работы.

Предупреждения Неруды и других чилийцев никого не испугали. Испанцы понимали одно: Чили открыла для них двери благодаря народному правительству и президенту Педро Агирре Серде, бросившему вызов оппозиционным партиям и выдержавшему целую кампанию террора со стороны правых и Католической церкви. «То есть там у нас будут те же самые враги, что были в Испании», — заключил Виктор. Это вдохновило нескольких художников нарисовать огромное полотно на холсте в честь чилийского президента.

Испанцы знали, что Чили — бедная страна, экономика которой основывается на добыче полезных ископаемых, в основном меди, но есть там и плодородные земли, и тысячи километров побережья, где можно заниматься рыболовством, и обширные леса, и почти безлюдные пространства, где можно обустроиться и наладить нормальную жизнь. Природа там волшебная, от лунной пустыни на севере до ледников юга. Чилийцы привыкли к бедности и к природным катаклизмам, например к землетрясениям, когда все вокруг рушится, а после остается множество мертвых тел и людей, лишившихся крова, однако беженцам все это казалось наименьшим злом по сравнению с тем, что они уже пережили и что ожидает Испанию в будущем под гнетом Франко. Им говорили, чтобы они готовились платить за все то, что получат в Чили; беспросветная нищета не сделала чилийцев скупыми, напротив, они гостеприимные и щедрые и всегда готовы принять беженцев в свои объятия и в свой дом. «Сегодня я тебе, завтра ты мне» — так они говорят. Холостякам советовали держаться подальше от чилийских женщин: стоит на какую-нибудь из них положить глаз — не отвертишься. Это соблазнительницы, сильные характером и любящие командовать, — гремучая смесь. Подобное описание звучало для испанцев фантастично.

На третий день путешествия Виктор присутствовал на родах: в медпункте появилась на свет девочка. Он видел самые страшные раны и смерть во всех ее формах, но никогда не видел, как начинается жизнь, и, когда новорожденного младенца положили на грудь матери, Виктор едва удержался от слез. Капитан составил свидетельство о рождении Агнес Америки Виннипег. Утром того же дня один из мужчин, занимавших верхнюю койку в каюте Виктора, не пришел на завтрак. Все думали, он спит, и не стали будить его до полудня, но когда Виктор слегка толкнул его, то понял, что тот мертв. На этот раз капитану Пупину пришлось составить свидетельство о смерти. Вечером после короткой церемонии тело, завернутое в парусину, опустили в море. Товарищи умершего собрались на палубе и простились с ним военной песней, которую исполнил хор басков.

— Видишь, Виктор, жизнь и смерть всегда идут рука об руку, — взволнованно сказала Росер.

Из-за невозможности уединиться пары кое-как устраивались в шлюпках. Они вынуждены были заниматься любовью по очереди, так же как делали все остальное, и, пока влюбленные укрывались в шлюпке, какой-нибудь их приятель стоял на страже, предупреждая других пассажиров или членов экипажа, что место занято. Узнав о недавней свадьбе Виктора с Росер, многие готовы были уступить им свою очередь, но молодожены отказывались, стараясь изобразить искреннюю благодарность. Однако у людей могли возникнуть подозрения, если бы в течение месяца они ни разу не выразили желания побыть наедине, так что пару раз им все-таки пришлось залезть в любовное гнездышко, как делали все остальные пары; Росер при этом заливалась краской от стыда, а Виктор чувствовал себя идиотом, пока какой-нибудь доброволец гулял с Марселем на палубе. В шлюпке было неудобно и душно и пахло гнилой треской, но возможность побыть вдвоем и пошептаться без свидетелей их сближала, словно они и правда занимались любовью. Лежа рядом, голова Росер покоилась на плече Виктора, они говорили о тех, кого с ними не было, о Гильеме и Карме, которую продолжали считать живой, о неведомой земле на краю света, которая их ждала, и строили планы на будущее. Они собирались осесть в Чили и устроиться на любую работу — это прежде всего; потом они смогут развестись, и оба будут свободны. И тогда они загрустили. Росер попросила его, чтобы они навсегда оставались друзьями, ведь он и есть та единственная семья, что осталась у нее и ее ребенка. Она никогда не чувствовала себя частью своей родной семьи из Санта-Фе, которую редко навещала с тех пор, как Сантьяго Гусман привел ее к себе в дом, с той семьей у нее не было ничего общего. Виктор повторил обещание быть для Марселя хорошим отцом.

— Пока я смогу работать, вы ни в чем не будете нуждаться, — добавил он.

Росер промолчала в ответ, ей не хотелось об этом говорить, поскольку она ничуть не сомневалась в том, что сама в состоянии содержать себя и вырастить сына. Оба не решались углубляться в такие чувствительные темы.


Первая остановка была сделана на острове Гваделупа, во французской колонии, где корабль пополнил запасы продуктов и воды; дальше они поплыли в Панаму, продвигаясь очень осторожно, чтобы не натолкнуться на немецкие подводные лодки. Там они застряли на несколько часов, не понимая, что происходит, пока им не сообщили по громкоговорителям, что имеются какие-то административные проблемы. Среди пассажиров началось волнение, кое-кто был убежден в том, что капитан Пупин просто нашел благовидный предлог для возвращения во Францию. Виктору и еще двоим мужчинам, как самым хладнокровным и рассудительным, поручили разузнать, что все-таки происходит, и принять решение. Пупин, пребывая в самом скверном расположении духа, объяснил делегатам, что в задержке виноваты организаторы путешествия, не заплатившие за проход корабля по Панамскому каналу, и теперь он теряет время и деньги из-за этого бардака. «Вы знаете, сколько стоит просто держать „Виннипег” на плаву?» Решение проблемы заняло несколько дней тревожного ожидания, в тесноте корабля было жарко, как в кузнице, но вот наконец капитан получил разрешение, и корабль вошел в первый шлюз. Виктор, Росер и кое-кто из пассажиров и членов экипажа, как завороженные, наблюдали за проходом судна через систему шлюзов из Атлантического в Тихий океан. Маневр осуществлялся с предельной точностью, пространство было таким узким, что с палубы они могли переговариваться с людьми, работавшими на суше по обеим сторонам корабля. Двое из них оказались басками, которые несказанно обрадовались, услышав, что доносившийся с «Виннипега» язык эускара — это хор, состоявший из их соотечественников. В Панаме беженцы почувствовали, как далеко находятся они от Европы; канал отделил их от родной земли и от прошлого.

— Когда мы сможем вернуться в Европу? — спросила Росер у Виктора.

— Надеюсь, скоро, Каудильо[23] не вечен. Все будет зависеть от войны.

— Почему?

— Война неизбежна, Росер. Это будет война идеологий и принципов, война между двумя способами миропонимания и жизни, война демократии против нацизма и фашизма, война между свободой и авторитаризмом.

— Франко присоединит Испанию к Гитлеру. А к кому присоединится Советский Союз?

— Сталин может вступить в союз с Гитлером и будет тираном хуже Франко.

— Немцы непобедимы, Виктор.

— Так они говорят. Посмотрим, что будет.

Путешественников, которые впервые плыли по Тихому океану, удивило его название, поскольку ничто не указывало на его тихий нрав. Росер, как и многие другие, кто думал, что излечился от морской болезни первых дней, снова была сражена бушующими волнами, но Виктора это состояние не слишком затронуло, поскольку волнение на море он пережил в медпункте, помогая родиться еще одной девочке. Оставив позади Колумбию и Эквадор, корабль вошел в территориальные воды Перу. Температура воздуха понизилась, люди, томившиеся в тесноте корабля, попали в зиму Южного полушария, и, так как невыносимая жара, которая была на борту худшим испытанием, прекратилась, пассажиры немного воспрянули духом. Они ушли далеко от немцев, и капитан Пупин теперь уже вряд ли поменяет курс. Они плыли навстречу судьбе с надеждой, смешанной с опасениями. Из телеграфных новостей было известно, что общественное мнение в Чили разделилось и что положение беженцев могло стать мотивом для бурных дискуссий в конгрессе и в печати, но испанцы знали также, что правительство планирует помочь им, обеспечив жильем и работой, и что они могут рассчитывать на поддержку левых политических партий, профсоюзов и объединений испанских иммигрантов, прибывших в страну раньше, чем они, а значит, их не оставят без защиты.

VI 1939–1940

Страна моя,

ты узкая, как лезвие клинка,

под знаменем трепещущим.

Пабло Неруда, «Да, товарищ,

время возделывать сад»,

из книги «Море и колокола»


В конце августа «Виннипег» причалил в Арике, первом порту на севере Чили, вид которого был весьма далек от того, как представляли себе беженцы южноамериканскую страну: никаких манящих джунглей, никаких пляжей с кокосовыми пальмами; скорее пейзаж напоминал пустыню Сахару. Им говорили, что климат в Чили умеренный и что это самое сухое обитаемое место на Земле. С моря беженцам был виден берег и возвышавшаяся вдали цепь фиолетовых гор, словно кто-то нарисовал акварель на фоне чистого неба цвета лаванды. Корабль встал на рейд в открытом море, и вскоре к нему подошел катер с чиновниками из Службы иммиграции и Консульского отдела Министерства иностранных дел, которые поднялись на борт. Капитан предоставил им свою каюту, где они могли задать вопросы пассажирам, выдать им визы и удостоверения личности и указать место их будущего проживания согласно занятиям каждого.

Виктор и Росер с ребенком на руках предстали в узкой каюте капитана перед молодым консульским служащим по имени Матиас Эйсагирре, который на каждом документе поставил печать и свою подпись.

— Тут сказано, что место вашего проживания — провинция Талька, — объяснил он. — Указывать место проживания — непростительная глупость со стороны Службы иммиграции. В Чили существует полная свобода передвижения. Так что не обращайте на это указание внимания, поезжайте куда хотите.

— Вы баск, сеньор? Я имею в виду, судя по вашей фамилии, — спросил его Виктор.

— Мои предки были басками. Здесь мы все чилийцы. Добро пожаловать в Чили!

Матиас Эйсагирре приехал в Арику на поезде, чтобы подняться на борт «Виннипега», причалившего с опозданием на два дня из-за проблем в Панаме. Он был одним из самых молодых сотрудников отдела и сопровождал своего начальника. Оба неохотно взялись за это задание, поскольку решительно осуждали идею приема беженцев в Чили, этой толпы красных безбожников и, возможно, преступников, которые явятся, чтобы занять рабочие места чилийцев, как раз когда в стране огромная безработица и когда Чили еще не успела восстановиться после экономической депрессии и землетрясения, но обоим пришлось подчиниться. В порту они сели на обшарпанный катер и, наперекор волнам, доплыли до корабля, где поднялись на палубу по веревочному трапу, который раскачивался на ветру, а сзади их грубо подталкивали французские матросы. Наверху их принял капитан Пупин, он предложил им коньяк и кубинские сигары. Оба чиновника знали, что Пупин согласился на это плавание скрепя сердце и что он ненавидел своих пассажиров, но этот человек их удивил. Выходило, что за месяц сосуществования с испанцами он изменил мнение о них, несмотря на то что его политические убеждения остались прежними.

— Эти люди много страдали, сеньоры. У них есть мораль, дисциплина и уважение к другим, они прибыли в вашу страну, чтобы трудиться и начать новую жизнь, — сказал он им.

Матиас Эйсагирре происходил из семьи, считавшейся аристократической, где хранили верность консервативным убеждениям и католицизму и противостояли наплыву иммигрантов, однако, встретившись лицом к лицу с каждым из них — мужчинами, женщинами и детьми, — он увидел иную перспективу этой ситуации, так же как и Пупин. Матиас воспитывался в католическом колледже и жил под защитой привилегий своего класса. Его дед и отец служили судьями в Верховном суде, двое братьев работали адвокатами, и он тоже изучал законы в соответствии с ожиданиями семьи, хотя не был создан для этой профессии. Он через силу посещал университет два года, после чего стал работать в Министерстве иностранных дел благодаря семейным связям. Ему исполнилось двадцать четыре года, и он начал с самых низких чинов, но к тому времени, когда ему поручили оформление виз на «Виннипеге», уже обрел добрую славу толкового служащего и дипломата. Месяца через два ему надлежало отправиться в Парагвай в свою первую командировку, и он собирался жениться или хотя бы объявить о помолвке со своей двоюродной сестрой Офелией дель Солар.

Получив документы, примерно дюжина пассажиров сошли с судна в Арике, поскольку работа для них имелась только на севере страны, и «Виннипег» поплыл на юг, вдоль «узкого лепестка», как называл Чили Неруда. На корабле испанцы погрузились в сосредоточенное молчание. Второго сентября они увидели очертания Вальпараисо, окончательный пункт назначения, и к вечеру судно бросило якорь в порту. Тревожное ожидание, царившее на борту, превратилось в коллективное помутнение сознания, и две с лишним тысячи человек устремились на верхнюю палубу в надежде поскорее ступить на неведомую землю, однако начальство порта решило, что все сойдут с корабля на следующее утро, при свете дня и по возможности спокойно. Тысячи огней порта и домов на холмах Вальпараисо трепетали, соперничая со звездами, так что непонятно было, где кончается обещанный рай[24]и начинается небо. Это был необычный город со множеством лестниц и подъемов, с широкими улицами для гужевого транспорта и странными домами, словно висящими на вздымающихся косогорах, город, где было полно бродячих собак и в котором царили бедность и грязь, город, битком набитый торговцами, матросами и пороками, как все портовые города, но, несмотря ни на что, он был прекрасен. С корабля Вальпараисо казался сказочным, словно россыпь бриллиантов. В ту ночь никто не спал; все пассажиры оставались на палубе, глядя на волшебное зрелище и считая часы. Потом Виктор будет вспоминать эту ночь как одну из самых красивых в своей жизни. Утром «Виннипег» окончательно причалил к берегу с гигантским портретом Педро Агирре Серды, нарисованным на холсте, и чилийским флагом, прикрепленным к борту.

Никто на корабле не ожидал такого приема. Беженцев предупреждали, что в стране развернута кампания по дискредитации правых, что Католическая церковь представляет собой скрытую оппозицию и что чилийцам свойственна сдержанность, и потому в первый момент они даже не поняли, что происходит в порту. За ограждениями собралась целая толпа; было множество приветственных лозунгов и флагов Испании, Страны басков, Каталонии, знамен Республики, а в воздухе слышался доброжелательный гул, свидетельствовавший о гостеприимном отношении к вновь прибывшим. Небольшой оркестр исполнял гимны Чили и Республиканской Испании, а также «Интернационал», который подхватывали сотни голосов. Национальный гимн Чили состоял из нескольких строчек, немного сентиментальных, но в нем слышались гостеприимство и любовь к свободе, которую обрела страна:

Прекрасная родина, тебе наша песня и тебе наша клятва:

Умрем за свободу, но всяк угнетенный найдет здесь приют для себя.

Стоя на палубе, суровые бойцы, прошедшие через столько тяжелых испытаний, плакали. В девять утра они друг за другом начали спускаться по трапу. На суше каждый беженец проходил через медпункт, где ему делали прививку, после чего он попадал в объятия Чили, как много лет спустя выразился Виктор Далмау, когда смог высказать благодарность лично Пабло Неруде.

В тот день, 3 сентября 1939 года, когда испанских беженцев радушно встречали в Чили, в Европе разразилась Вторая мировая война.


Фелипе дель Солар приехал в порт Вальпараисо за день до прибытия «Виннипега», поскольку хотел лично присутствовать при историческом событии, как он выражался. По мнению его приятелей по кружку «Неистовых», это было явным преувеличением. Они считали, что Фелипе принимает такое участие в судьбе беженцев не столько по доброте сердца, сколько из-за противостояния отцу и всему семейному клану. Большую часть дня Фелипе провел, приветствуя вновь прибывших в Чили беженцев, общаясь с теми, кого давно решил принять в свой дом, и со знакомыми, которых там встретил. На причале среди оживленной толпы находились представители власти, делегаты от рабочих и целые колонии художников, интеллектуалов, журналистов и политиков из числа басков и каталонцев, с которыми Фелипе близко сошелся в последние месяцы во время подготовки к прибытию «Виннипега». Среди встречающих был и врач из Вальпараисо, Сальвадор Альенде, один из руководителей партии социалистов, который несколько дней назад получил назначение на пост министра здравоохранения, а через тридцать лет станет президентом Чили. Несмотря на молодость, он являлся заметной величиной в политических кругах: одни восхищались им, другие отвергали, но уважали и те и другие. Он не раз участвовал в заседаниях кружка «Неистовых» и, увидев в толпе Фелипе дель Солара, издалека помахал ему рукой.

Фелипе получил приглашение на специальный поезд, перевозивший путешественников из Вальпараисо в Сантьяго. В его распоряжении было несколько часов, чтобы из первых рук узнать о том, что происходило в Испании; до сих пор о тамошних событиях он получал информацию только из печати, да еще от немногих побывавших в Испании очевидцев, таких как Пабло Неруда. Глядя из Чили, Гражданская война казалась событием настолько далеким, словно происходила в другую эпоху. Поезд шел не останавливаясь, но замедлял ход, когда проезжал мимо поселковых станций, поскольку на каждой множество местных жителей приветствовали испанцев; они размахивали флагами и пели песни, а кто-то даже бежал вдоль вагонов, чтобы передать в окна пироги и сладости. На вокзале в Сантьяго вновь прибывших также ждала шумная толпа, людей собралось так много, что невозможно было протиснуться; кто-то забрался на крышу здания по колоннам, кто-то держался за перекладины на потолке, и все кричали, пели и бросали цветы. Карабинеры с трудом вывели испанцев из здания вокзала, чтобы накормить их ужином, состоявшим из блюд неотразимой чилийской кухни, приготовленных Комитетом по приему беженцев.

В поезде Фелипе дель Солар выслушал множество разных историй, которых объединяло только одно — несчастье. Последний, с кем ему удалось поговорить, был Виктор Далмау, с которым курил на площадке между вагонами; тот развернул перед ним всю картину войны, от пунктов первой помощи с их кровью и смертью до госпиталей в эвакуации.

— То, что мы пережили в Испании, теперь ждет всю Европу, — заключил Виктор. — Немцы испробовали на нас свое оружие, превратив целые города в руины. В Европе будет еще хуже.

— Сейчас только Англия и Франция противостоят Гитлеру, но наверняка кончится тем, что они станут его союзниками. Американцы должны обозначить свою позицию, — сказал Фелипе.

— А какова позиция Чили? — спросила Росер, подойдя к ним с ребенком, которого вот уже несколько месяцев носила на спине в самодельном рюкзаке.

— Это Росер, моя жена, — представил ее Виктор.

— Очень приятно, сеньора. Фелипе дель Солар к вашим услугам. Ваш муж рассказывал мне о вас. Вы ведь пианистка, не так ли?

— Да. Но давайте поговорим о вас, — предложила Росер и повторила свой вопрос.

Фелипе ответил, что в стране имеется многочисленная немецкая колония, которая существует уже несколько десятилетий, их называют чилийскими нацистами, добавил он, но бояться их не стоит. Чили наверняка будет сохранять нейтралитет.

Вместе они просмотрели список промышленных предприятий и работодателей, готовых предоставить рабочие места испанцам в соответствии с квалификацией каждого, но ни одно из предложений не подходило Виктору. Без диплома он не мог делать то единственное, что умел. Фелипе посоветовал ему записаться в Университет Чили, бесплатный и престижный, чтобы изучать медицину. Возможно, два курса в Барселоне и опыт, приобретенный на войне, там признают, однако на то, чтобы получить диплом врача, уйдет несколько лет.

— Главное — зарабатывать на жизнь, — ответил Виктор. — Попытаюсь устроиться на ночную работу, чтобы днем учиться.

— Мне тоже нужна работа, — добавила Росер.

— С тобой все просто. Пианистки у нас нужны везде.

— Неруда тоже так говорил, — заметил Виктор.

— Для начала поселитесь у меня, — предложил Фелипе.

В его распоряжении две свободные комнаты и в преддверии прибытия «Виннипега» из Бордо, дабы избежать проблем с Хуаной, он напрямую договорился с домашней прислугой — поварихой и двумя горничными — о приеме гостей. Ключи от пустых комнат в родительском доме, которые Хуана ни за что не хотела отдавать, стали первой и единственной причиной его разногласий с доброй женщиной за двадцать с лишним лет общения, но они слишком любили друг друга, чтобы из-за этого рассориться. Когда из Парижа пришла телеграмма, в которой отец дал ясно понять, что ни один красный не ступит на порог его дома, Фелипе уже принял решение поселить кого-нибудь из испанцев у себя в доме. Семья Далмау показалась ему для этого идеальной.

— Спасибо тебе большое, но я знаю, что Комитет по приему беженцев приготовил нам жилье в пансионе, где уже уплачено за полгода вперед, — сказал Виктор.

— У меня есть пианино, и я целый день провожу в конторе. Ты сможешь играть сколько захочешь, и тебе никто не будет мешать, Росер.

Последний аргумент звучал убедительно. Дом в квартале, который показался гостям таким же представительным, как лучший район Барселоны, выглядел элегантным снаружи и был почти пустым внутри, поскольку Фелипе обзавелся только самой необходимой мебелью; он терпеть не мог претенциозный стиль своих родителей и потому отказался от штор на двустворчатых окнах, от ковров на полу, цветов в вазах и картин на стенах, однако, несмотря на скудный декор, в доме царила атмосфера безусловной изысканности. Гостям были предложены две жилые комнаты, ванная и круглосуточные услуги одной из горничных, которой Фелипе поручил роль няни. Будет кому присматривать за Марселем, пока родители на работе.

Через два дня Фелипе, друживший с директором радиостудии, принес для Росер радиопередатчик, и в тот же вечер они установили его рядом с пианино для музыкального сопровождения одной из программ, а чтобы обеспечить Росер постоянными учениками, перед следующей программой было объявлено, что Росер является не только талантливой исполнительницей, но и преподавателем музыки.

Виктора Фелипе устроил на работу в бар Конного клуба, тоже благодаря знакомствам, когда значение имеют не столько заслуги самого человека, сколько приятельские отношения его покровителя. Смена начиналась в семь часов вечера и заканчивалась в два часа ночи; это позволяло Виктору посещать занятия на медицинских курсах, куда он записался; по словам Фелипе, это было очень просто сделать, так как ректору родственник семьи по линии матери, то есть тоже Бискарра. Виктор начал с того, что таскал ящики с пивом и мыл стаканы, но постепенно научился различать вина и смешивать коктейли. Тогда его поставили за стойку, где он должен был обслуживать посетителей, одетый в черный костюм, белоснежную рубашку и при ярком галстуке. Из одежды у него имелась одна смена белья и костюм, купленный на деньги Айтора Ибарры сразу же после побега из лагеря Аржелес-сюр-Мер, но Фелипе предоставил в его распоряжение свой гардероб.

Хуана Нанкучео терпела целую неделю, ничего не спрашивая о жильцах Фелипе, однако любопытство победило гордыню, и, взяв в руки поднос со свежеиспеченными булочками, она решила разузнать все сама. Ей открыла новая нянька с ребенком на руках.

— Хозяев нет дома, — сказала она.

Хуана оттолкнула девушку в сторону я решительно прошла внутрь. Она осмотрела все сверху донизу и убедилась, что красные, как их называл дон Исидро, довольно аккуратные и дисциплинированные люди; в кухне она проверила все кастрюли и дала инструкции няньке, которую нашла слишком юной и с глупым лицом.

— И где шляется мать этого сопляка? Просто прекрасно! Нарожают детей, а потом оставляют их неизвестно на кого. Симпатичный этот Марселито, ничего не скажу. Глаза большие, упитанный и такой живой, обнял меня за шею и давай дергать за косу, — говорила она позже Фелипе.


Четвертого сентября в Париже Исидро дель Солар подготавливал жену, чтобы сообщить ей о своем решении оставить Офелию в женском колледже в Лондоне, куда он ее уже записал, как вдруг их с Лаурой обескуражила новость о том, что началась война. Конфликт назревал уже много месяцев, Исидро, однако, предпочитал этого не замечать и отказывался прислушиваться ко всеобщим опасениям, чтобы не портить себе отпуск. «Журналистам свойственно преувеличивать. В мире всегда существует какая-нибудь военная проблема, нет необходимости из-за этого тревожиться», — думал он. Однако достаточно было высунуть голову за дверь, как становилось очевидным, насколько все серьезно. Все вокруг бурлило, служащие отеля бегали с чемоданами и баулами, постояльцы толкались, задевая локтями дам с комнатными собачками на руках, мужчины чуть ли не дрались из-за такси, напуганные дети плакали. В городе также царил боевой беспорядок: половина парижан решили уехать за город до тех пор, пока ситуация не прояснится, уличное движение остановилось из-за того, что в центре скопилось огромное количество нагруженных вещами и людьми машин, которые пытались лавировать меж торопливых пешеходов, громкоговорители передавали срочные распоряжения, и только конная жандармерия, единственная в этом хаосе, пыталась поддерживать порядок. Исидро дель Солар вынужден был признать, что его план спокойно вернуться в Лондон, забрать из магазина автомобиль последней модели, который он собирался отвезти в Чили, и подняться на борт «Тихоокеанской королевы» пошел ко всем чертям. Нужно было как можно скорее уезжать из Европы. Он позвонил послу Чили во Франции.

Три дня прошло в тревожном ожидании, и наконец посольство раздобыло для них билеты на последний корабль, отплывавший в Чили, грузовое судно, битком набитое пассажирами в количестве 300 человек вместо 50, положенных по норме. Чтобы вместить семью дель Солар, пришлось перевести в трюм еврейское семейство, которое заплатило за свои билеты и подкупило чилийского консула, выдававшего визы, бабушкиными драгоценностями. Уже не раз случалось, что евреев не хотели брать на борт или корабль возвращался в пункт отплытия, потому что ни одна страна их не принимала. Эта семья, как и многие другие пассажиры пережившая в Германии чудовищные унижения, не имела права вывозить никакие ценности. Для них уехать из Европы было вопросом жизни и смерти. Офелия слышала, как они умоляли капитана оставить их на корабле, подошла к ним и предложила им свое место, хоть это и означало для нее самой необходимость делить с матерью ее тесную каюту.

— Во времена кризиса приходится как-то подстраиваться, — заметил на это Исидро, которому, впрочем, было не по себе из-за толпы людей с разным цветом кожи, включая шестьдесят евреев, из-за ужасной еды — рис, рис и снова рис, — из-за того, что в душе не было воды и было страшно плыть в темноте, — свет не зажигали, чтобы корабль не заметили самолеты. — Не знаю, как мы выдержим целый месяц, словно сельди в бочке, на этой ржавой посудине, — говорил он, пока его жена молилась, а дочь развлекалась, играя с чужими детьми и рисуя портреты и жанровые сцены. Вскоре Офелия, вдохновленная всем известной щедростью своего брата Фелипе, раздала большую часть личного гардероба еврейским семьям, у которых из одежды было только то, что было на них надето.

— Столько денег потрачено в магазинах, и лишь для того, чтобы эта девчонка раздала все, что мы накупили! Хорошо еще, что свадебное платье лежит в бауле в грузовом отсеке, — ворчал Исидро, удивленный поступком дочери, которая всегда считалась легкомысленной. Только через несколько месяцев Офелия узнала, что начавшаяся Вторая мировая война спасла ее от английского колледжа.

В обычные времена плавание длилось двадцать восемь дней, но судно шло полным ходом и осуществило его за двадцать два дня, увертываясь от плавучих мин и избегая попадаться на глаза военным кораблям обеих воюющих сторон. Теоретически они были в безопасности, поскольку шли под нейтральным флагом Чили, но на практике немцы или их союзники в силу любого трагического недоразумения могли их потопить. В Панамском канале капитан судна со своей командой приняли беспрецедентные меры защиты от диверсий: растянули донные сети и запустили водолазов на предмет поиска бомб, заложенных в шлюзах. Лаура и Исидро дель Солар с трудом переносили жару и москитов, угнетающие неудобства и страх перед войной, от которого сводило желудок, но для Офелии этот опыт был куда интереснее, чем плавание на «Тихоокеанской королеве», с ее кондиционированным воздухом и шоколадными оргиями.

Фелипе ждал их в Вальпараисо на своей машине и с взятым напрокат фургоном для багажа, который вел их семейный шофер. Сестра очень удивила его, она всегда казалась ему глупой кривлякой как внешне, так и внутренне. Она вытянулась, выглядела старше и серьезней, черты ее лица определились; она уже не была девочкой с кукольным личиком, как в тот день, когда они с родителями уезжали, но превратилась в интересную молодую девушку. Не будь она его сестрой, Фелипе сказал бы, что Офелия очень красива. Матиас Эйсагирре тоже приехал в порт на собственном автомобиле и с букетом роз для своей несговорчивой невесты. Когда он увидел Офелию, то был впечатлен не меньше, чем Фелипе. Она всегда была хорошенькой, но сейчас показалась ему просто потрясающей красавицей, его даже охватили мучительные сомнения: вдруг появится кто-то умнее и богаче, чем он, и отобьет ее у него. Матиас решил активизировать свои действия. Он немедленно объявит Офелии новость о своей первой дипломатической миссии и, как только они останутся наедине, преподнесет ей кольцо с бриллиантом, доставшееся от прабабушки. От этих мыслей у него рубашка прилипла к спине, кто знает, как отреагирует эта капризная девушка на перспективу выйти замуж за дипломата и переехать жить в Парагвай.

Караван из двух легковых машин и одного фургона проехал мимо группы примерно в два десятка молодых людей со свастикой, протестовавших против прибытия евреев и выкрикивавших оскорбления в адрес тех, кто их принимает.

— Несчастные люди, они бежали из Германии, и посмотрите, как их встречают здесь, — сказала Офелия.

— Не обращай внимания. Карабинеры сейчас их разгонят, — успокоил ее Матиас.

Пока ехали в Сантьяго — четыре часа по извилистой, ухабистой дороге, — у Фелипе, который вез родителей на своей машине, было время рассказать им, как испанцы прекрасно адаптировались в Чили, и меньше чем за месяц большинство из них смогли устроиться и с жильем, и с работой. Многие чилийские семьи предоставили беженцам кров; было бы позорно, имея большой дом с дюжиной пустых комнат, этого не сделать.

— Я в курсе, что в твоем доме находятся атеисты-коммунисты. Ты еще пожалеешь об этом, — предостерег его Исидро.

Фелипе заверил, что его жильцы точно не коммунисты, может, скорее, анархисты, что же касается того, атеисты они или нет, надо будет у них спросить. Он рассказывал им о Далмау, о том, какие это достойные и образованные люди, и об их маленьком ребенке, который очень полюбил Хуану. Исидро и Лаура уже знали, что их верная Хуана Нанкучео предала их и ежедневно наведывается к Марселю, чтобы убедиться, как он хорошо кушает, и погулять с ним в парке на солнышке вместе с Леонардо; как сообщила им Хуана, мать ребенка вечно шатается неизвестно где и никогда не бывает дома под предлогом обучения игры на пианино, а его отец круглые сутки торчит в баре. Фелипе показалось замечательным, что родители умудрились получить столько информации, находясь в открытом море.


В декабре Матиас Эйсагирре отбыл в Парагвай по приказу посла, деспота по отношению к подчиненным, чье социальное положение превосходило его собственное. Матиас как раз относился к этой категории. Он уехал один, Офелия отвергла кольцо под тем предлогом, что обещала отцу не выходить замуж, пока ей не исполнится двадцать один год. Матиас понимал: если бы она хотела замуж, ей никто не мог бы запретить, и решил подождать, несмотря на всю рискованность такого решения. У Офелии всегда было полно воздыхателей, но будущие свекры заверили Матиаса, что не будут спускать с дочери глаз.

— Дайте девочке время, пусть она повзрослеет. Я буду молиться за вас, чтобы вы поженились и были счастливы, — пообещала ему донья Лаура.

Матиас рассчитывал покорить Офелию на расстоянии с помощью потока любовных писем, ведь почта для этого и существует, а он был гораздо красноречивее в эпистолярном жанре, чем на словах. Терпение. Он любил Офелию еще с тех пор, когда оба были детьми, и никогда не сомневался в том, что они созданы друг для друга.

За несколько дней до Рождества Исидро дель Солар привез с фермы молочного поросенка, как делал это каждый год перед праздником, и договорился с мясником, чтобы тот разделал его в дальнем дворе дома, подальше от глаз Лауры, Офелии и Малыша. Хуана следила за превращением несчастного животного в мясо для жаркого, сосисок, котлет, ветчины и сала. Она отвечала за ужин двадцать четвертого декабря, когда многочисленное семейство собиралось вместе и на каминную полку выставляли глиняные фигурки рождественских персонажей, привезенные из Италии. Рано утром она принесла хозяину кофе в библиотеку и застыла прямо перед ним.

— Что-то случилось, Хуана?

— Как по мне, нужно бы пригласить ребеночка коммунистов, что живут у Фелипе.

Исидро дель Солар оторвался от газеты и с недоумением посмотрел на нее.

— Я говорю о Марселито, — сказала она.

— О ком?

— Вы знаете, о ком я говорю, хозяин. О маленьком мальчике, сыночке коммунистов.

— Коммунисты не признают Рождество, Хуана. Они не верят в Бога, младенец Иисус для них гроша ломаного не стоит.

Хуана едва удержалась, чтобы не вскрикнуть, и перекрестилась. Фелипе много чего объяснял ей про все эти глупости коммунистов насчет равенства и классовой борьбы, но она никогда не слышала, чтобы кто-то не верил в Бога и не признавал младенца Иисуса. Целую минуту она пыталась осмыслить сказанное.

— Может, и так, хозяин, но маленький мальчик в этом не виноват. Я думаю, они все-таки должны прийти угоститься рождественским ужином. Я уже объявила об этом Фелипе, и он согласился. И сеньора Лаура, и Офелия.

Так и случилось, что Далмау провели свое первое Рождество в Чили с семьей дель Солар, присутствовавшей на празднике в полном составе. Росер надела то самое платье, которое она сшила для свадьбы в Перпиньяне, — синее, с аппликацией из белых цветов вокруг шеи, — собрала волосы в узел, украсив его сеточкой с черными бархатными горошинками, и прикрепила к платью брошь из черного янтаря, которую ей подарила Карме, когда узнала, что девушка ждет ребенка от Гильема. «Ты теперь моя невестка, для этого бумаги не нужны», — сказала она ей тогда. Виктор облачился в костюм-тройку Фелипе: пиджак был ему немного великоват, а брюки чуть-чуть коротки. Как только они вошли в дом на улице Мар-дель-Плата, Хуана сразу же взяла Марселя на руки и отнесла его играть с Леонардо, а Фелипе подталкивал обоих Далмау в гостиную, чтобы представить их по всем правилам. Он говорил им, что в Чили социальные уровни — это многослойный торт, очень легко оказаться ниже и почти невозможно подняться наверх — родословную за деньги не купишь. Исключением можно было стать только благодаря таланту, как у Пабло Неруды, или благодаря красоте, как у некоторых женщин. Так произошло с бабушкой Офелии, красавицей с повадками королевы, которая родилась в семье простого английского торговца, но сумела улучшить породу, как говорили ее потомки, члены семьи Бискарра. Если бы Далмау были чилийцами, их никогда бы не пригласили в доме дель Солар за стол. Единственная причина, по которой это стало возможным, было то, что они были экзотическими иностранцами, и члены семьи дель Солар считали их кем-то вроде пришельцев. Если у Далмау все сложится хорошо, они, в конце концов, смогут оказаться на одной из многочисленных ступенек среднего класса. Фелипе заранее предупредил Виктора и Росер: в доме родителей их будут рассматривать, словно зверей в цирке, потому что там соберутся консерваторы, люди религиозные и нетерпимые, однако неукротимое любопытство вынудит их принять испанцев с присущим чилийцам гостеприимством. Так и случилось. Никто не спрашивал у них ни о Гражданской войне, ни о причинах изгнания отчасти по неведению — Фелипе утверждал, что если представители его семейства что-нибудь и читают, то разве что несколько строчек в газете «Меркурий», — но по большей части из тактичности — не хотели ставить гостей в неудобное положение. На Виктора внезапно напала подростковая застенчивость, которую, как ему казалось, он уже преодолел, и он почти весь вечер простоял в углу гостиной во французском стиле, между двух кресел в стиле Людовика XV, обитых шелком цвета мха, и либо молчал, либо отвечал коротко и односложно. Росер, напротив, чувствовала себя как рыба в воде и, не заставляя себя упрашивать, играла на пианино веселые песенки, которые с радостью подхватывали те из присутствующих, кто уже достаточно выпил.

На кого больше всех Далмау произвели впечатление, так это на Офелию. То малое, что она знала о них, основывалось на комментариях Хуаны, и девушка представляла себе парочку мрачных советских чиновников, несмотря даже на рассказ Матиаса о том, как он хорошо пообщался с испанцами, когда выдавал им визы на «Виннипеге». Росер буквально излучала уверенность в себе, но без тщеславия или высокомерия. Находясь в окружении дам, одетых в униформу чилийского высшего света — черное платье и длинная нить жемчуга, — она объяснила им, что пасла коз, работала в пекарне и в швейной мастерской, прежде чем стала зарабатывать на жизнь игрой на фортепиано. Она говорила об этом с такой естественностью, словно делала это все по собственной прихоти. Затем она села за инструмент и окончательно покорила всех. Офелия почувствовала зависть и стыд одновременно, сравнив собственное существование невежественной и праздной сеньориты с жизнью Росер, которая была всего лишь на пару лет ее старше, как сказал Фелипе, но прожила уже не одну жизнь. Она вышла из нищеты, пережила личное горе, потери и отчаяние изгнания, она была матерью и женой, пересекла океан и оказалась на чужой земле, разрываясь между прошлым и будущим, и она ничего не боялась. Офелии хотелось стать такой же достойной, сильной и храброй, как она. Словно угадав ее мысли, Росер предложила ей подышать воздухом, и обе, спасаясь от жары, вышли на балкон, где можно было поговорить немного наедине. Росер призналась, что Рождество в разгар лета кажется ей чем-то невероятным. Неожиданно для себя Офелия поведала Росер о своей мечте уехать в Париж или в Буэнос-Айрес и посвятить себя живописи, но это чистое безумие, поскольку она имела несчастье родиться женщиной, то есть пленницей семьи и общественных условностей. Но худшее препятствие, добавила Офелия, изобразив шутливую гримасу, чтобы не расплакаться, — это зависимость: ей никогда не заработать на жизнь рисованием.

— Если у тебя призвание к живописи, рано или поздно ты все равно к ней придешь, и лучше бы пораньше. Почему обязательно нужно ехать в Париж или в Буэнос-Айрес? Тебе просто нужно взять себя в руки. Знаешь, ведь с игрой на фортепиано то же самое. Редко когда можно на это прожить, но попытаться все равно надо, — ответила Росер.

В течение всего вечера Офелия не раз чувствовала на себе пристальный взгляд Виктора Далмау, куда бы они ни шла, но, поскольку он не покидал своего угла и не было никаких признаков, что он когда-нибудь к ней подойдет, девушка шепнула Фелипе, чтобы он представил их друг другу.

— Это мой друг Виктор, из Барселоны. Он был ополченцем на Гражданской войне.

— Вообще-то, я выполнял обязанности врача, оружие я в руках не держал, — пояснил Виктор.

— Ополченцем? — переспросила Офелия, которая никогда не слышала этого слова.

— Так называли бойцов еще до того, как они становились солдатами регулярной армии, — объяснил Виктор.

Фелипе оставил их, и Офелия ненадолго оказалась наедине с Виктором, она попыталась завязать с ним разговор, но не находила ни одной общей темы и ни малейшего отклика с его стороны. Она спросила его про бар, потому что об этом упоминала Хуана, и с трудом вытащила из него несколько слов о том, что он собирается завершить медицинское образование, которое начал в Испании. В конце концов, устав оттого, что разговор не клеится, Офелия отошла от Виктора. Он же, однако, не переставал наблюдать за ней, хотя ее раскованность немного его смущала. Офелия также продолжала тайком изучать Виктора: ей нравилось его лицо аскета с орлиным носом и выступающими скулами, нервные руки с длинными пальцами, худоба и угловатость. Ей захотелось нарисовать его портрет, в черно-белых тонах на сером фоне, с винтовкой в руках и обнаженного. При этой мысли она покраснела; она никогда не рисовала обнаженную натуру, и то малое, что она знала об анатомии мужчины, она почерпнула в музеях Европы, где большинство статуй были либо изуродованы, либо гениталии у них были прикрыты фиговым листком. Наиболее смелые вызвали разочарование, например Давид Микеланджело, с его огромными ладонями и детской пиписькой. Она не видела Матиаса голым, но они часто ласкали друг друга, так что она довольно хорошо представляла себе, что скрывается у мужчин под брюками. Но чтобы судить, надо увидеть. Почему этот испанец хромает? Должно быть, боевое ранение героя. Надо спросить у Фелипе.

Интерес Офелии к Виктору был взаимным. Он понял, что они люди с разных планет, что эта девушка особенная и совсем не похожа на женщин из его прошлого. Война изуродовала все, даже память. Может, когда-то и в Испании были девушки вроде Офелии, открытые, исполненные доверия к миру, с чистой, словно белый лист бумаги, жизнью, где они могли прописать свою судьбу каллиграфическим почерком без единой помарки, но ни одной такой он не помнил. Красота Офелии смущала Виктора, он привык видеть женщин, на которых наложила свой отпечаток либо бедность, либо война. Офелия показалась ему высокой, потому что вся состояла из удлиненных линий, от шеи до ног, но, когда она подошла к нему, обнаружилось, что девушка достает ему только до подбородка. Ее пышные волосы разных оттенков каштанового цвета были перехвачены черной бархатной лентой, губы чуть приоткрыты, словно во рту слишком много зубов, и накрашены ярко-красной помадой. Но более всего притягивали взгляд ее голубые, широко расставленные глаза под аккуратно вычерченной линией бровей и отрешенное выражение лица, как у человека, который смотрит на море. Для себя Виктор объяснил это тем, что в жилах Офелии течет кровь басков.

После ужина вся семья в полном составе, с детьми и прислугой, отправилась в кортеже на Рождественскую мессу в ближайшую церковь. Семью дель Солар удивило, что Далмау, предположительно атеисты, отправились вместе с ними, кроме того, Росер повторяла тексты на латыни, которой когда-то ее научили монахини. По дороге Фелипе взял Офелию под руку, немного отстал от остальных и строго произнес:

— Будешь строить глазки Далмау, скажу отцу, поняла? Посмотрим, как он отреагирует на то, что ты положила глаз на женатого мужчину без гроша в кармане.

Девушка сделала вид, что не понимает, о чем говорит брат, словно ей и в голову ничего подобного не приходило. Фелипе не стал делать такого же предупреждения Виктору, чтобы не унижать его, но решил предпринять все возможное, чтобы помешать испанцу видеться с сестрой. Их с Офелией взаимное притяжение было таким сильным, что, без сомнения, и остальные это заметили. Он оказался прав. Поздно вечером, когда Виктор зашел в комнату к Росер, где она спала вместе с Марселем, чтобы пожелать ей спокойной ночи, Росер предостерегла его от попыток встать на скользкий путь.

— Эта девушка недосягаема. Выкинь ее из головы, Виктор. Ты никогда не будешь принадлежать к их кругу, тем более к их семье.

— И это самое меньшее. Есть куда большие несообразности, чем классовые различия.

— Разумеется. Ты беден, а значит, в глазах их закрытого клана крайне несимпатичен и подозрителен с точки зрения морали.

— Ты забываешь главное: у меня жена и ребенок.

— Мы можем развестись.

— В этой стране разводы недопустимы, Росер, и, как говорит Фелипе, это никогда не изменится.

— Ты хочешь сказать, мы связаны навсегда?! — воскликнула Росер в ужасе.

— Могла бы среагировать как-нибудь помягче. Пока мы живем здесь, мы по закону муж и жена. Вернемся в Испанию — разведемся, и все дела.

— Но это может произойти очень не скоро, Виктор. Так или иначе, мы обустроимся здесь. Я хочу, чтобы Марсель рос как чилиец.

— Пусть так, если ты этого хочешь, но наш родной дом всегда, к нашей чести, будет каталонским.

— Франко запретил говорить на каталонском, — напомнила Росер.

— Именно поэтому, женщина.

VII 1940–1941

Во мраке ночи вертится земля

живых и мертвых,

а мы с тобой, обнявшись,

спим всю ночь…

Пабло Неруда,

«Ночь на острове»,

из книги «Стихи Капитана»


Для завершения медицинского образования Виктор Далмау попал в университет с помощью всегдашних дружеских связей, как это было принято в Чили. Фелипе дель Солар представил его Сальвадору Альенде, одному из основателей Социалистической партии, который являлся доверенным лицом президента и министром здравоохранения. Альенде с неослабевающим интересом следил за всем, что происходило в Испании: победа Республики, военный переворот, разгром демократии и установление диктатуры Франко, словно предчувствовал, что когда-нибудь настанет день, и его собственная жизнь окончится во время похожих событий в его родной стране. Виктор Далмау очень коротко рассказал ему о войне и о вынужденном бегстве во Францию, об остальном Альенде догадался сам. Одного его телефонного звонка было достаточно, чтобы кафедра медицины засчитала Виктору два курса, пройденных им в Университете Барселоны, и разрешила продолжить образование в течение еще трех лет для получения диплома. Учение требовало от Виктора больших усилий. Он многое знал о практической стороне вещей, но мало о теоретической; одно дело — собрать воедино раздробленные кости, и совсем другое — знать название каждой из них. На прием к министру Виктор пошел, чтобы поблагодарить его, и сказал, что даже не представляет себе, чем он мог бы отплатить за оказанную ему помощь. Альенде спросил Виктора, играет ли тот в шахматы, и предложил партию, — шахматы были тут же, у него в кабинете. Он проиграл, но хорошего настроения не утратил.

— Если хотите отплатить услугой за услугу, приходите играть ко мне в шахматы, когда я вас позову, — сказал он на прощание.

Именно шахматы послужат основой дружбы между этими двумя людьми, и эта дружба станет причиной второго изгнания Виктора Далмау.

Виктор и Росер с ребенком прожили в доме Фелипе несколько месяцев, до тех пор пока не смогли сами платить за пансион. Они отказались от помощи комитета, поскольку среди прибывших с ними беженцев было много таких, которые нуждались больше, чем они. Фелипе пытался удержать их, но они решили, что и так уже много от него получили и теперь должны научиться справляться самостоятельно. Больше всех из-за наступивших перемен переживала Хуана Нанкучео, потому что теперь, чтобы повидать Марселя, ей приходилось ездить на трамвае. Виктор и Фелипе не перестали дружить, но встречаться им теперь стало довольно трудно, поскольку они принадлежали к разным общественным кругам и оба были очень заняты. Фелипе рассчитывал ввести Виктора в клуб «Неистовых», как он называл своих приятелей, однако, прикинув по времени, когда тот смог бы посещать собрания, и понимая, что у Далмау нет ничего общего с его друзьями, тем более что собрания «Неистовых» с каждым разом становились все менее интеллектуальными и все более легкомысленными, Фелипе отказался от этой идеи. Единственный раз, когда Виктор там присутствовал, он так вяло и односложно отвечал на сыпавшиеся на него со всех сторон вопросы о его полной опасностей жизни и о войне в Испании, что вскоре членам клуба надоело вытягивать из него сведения по крохам, и тогда они просто перестали обращать на него внимание. Чтобы Виктор ненароком не встретился с Офелией, Фелипе решил больше не приглашать его и в родительский дом.

Ночная работа в баре едва позволяла Виктору сводить концы с концами, но служила для того, чтобы освоить это любопытное занятие и изучить завсегдатаев заведения. Там он познакомился с Джорди Молине, вдовцом из Каталонии, эмигрировавшим в Чили двадцать лет назад, владельцем обувной фабрики, который всегда устраивался за стойкой бара — выпить и поговорить на родном языке. Однажды, долгой ночью, то и дело прикладываясь к рюмке, он объяснил Виктору, что изготавливать обувь — занятие нудное, но прибыльное, и теперь, когда он стар и одинок, настал момент пожить в свое удовольствие. Он предложил Виктору открыть таверну в каталонском стиле; он вложит в дело деньги, а Виктор — свой опыт. Виктор ответил, что его призвание — быть врачом, а не хозяином таверны, но, когда он рассказал Росер о безумной идее каталонца, та сочла ее блестящей: лучше иметь собственный бизнес, чем работать на других, и, даже если с таверной ничего не получится, Виктор почти ничего не теряет, рискует-то не он, а обувщик. Придется внимательно следить за расходами и так вести дело, чтобы чилийцы охотно приходили в таверну выпить и забыть о своих печалях, — это главное. Они вспомнили о «Росинанте», пивном подвальчике в Барселоне, куда отец Виктора ходил играть в домино до последних дней своей жизни. В результате Виктор и Джорди Молине приобрели таверну в некоем помещении с несколько дурной славой; вместо столов там стояли бочки, с потолка свисали свиные окорока и связки чеснока, и пахло старым вином, но местоположение оказалось весьма удачным: в самом центре Сантьяго. Росер стала заниматься счетами, поскольку у нее отлично работала голова и знаний по математике было побольше, чем у обоих владельцев. Она приходила в таверну, ведя за руку Марселя, устраивала его на заднем дворе дома с какой-нибудь игрушкой, а сама утыкалась в тетрадки. Ни одна кружка пива не ускользала от ее пристального внимания. Они наняли повариху, которая умела готовить шпикачки с баклажанами, анчоусы и кальмары в перечном соусе, тунца с помидорами и другие деликатесы далекой страны, привлекавшие в таверну преданных клиентов из числа испанских эмигрантов. Таверну назвали «Виннипег».

За полтора года, что Виктор с Росер были женаты, между ними установились замечательные отношения, родственные и товарищеские. Они делили все, кроме постели, она — потому что не могла забыть Гильема, он — чтобы не запутать еще сильнее их отношения. Росер жила в убеждении, что любовь дается человеку только раз в жизни и что свою квоту она исчерпала. Виктор же нуждался в ней, чтобы бороться со своими призраками, она была его лучшим другом, и чем больше он узнавал ее, тем сильнее любил; порой ему хотелось перейти невидимую границу, их разделявшую, крепко обнять девушку за талию и поцеловать, но это означало бы предать память брата и могло привести к роковым последствиям. Придет день, и они поговорят об этом, о том, как долго должна длиться скорбь, и о том, как долго мертвые будут наказывать живых. Этот день настанет, когда решит Росер, как она решала почти все в их жизни, а до тех пор он будет рассеянно думать об Офелии дель Солар, как думают о выигрыше в лотерею, — очередных пустых мечтах. Виктор влюбился в сестру Фелипе с первого взгляда и с горячностью подростка, но, поскольку он больше с ней не виделся, эта любовь очень скоро превратилась для него в сказку. В туманных грезах он вспоминал черты ее лица, движения, платье, голос; образ Офелии был трепетным и призрачным и рассеивался при малейшем колебании воздуха. Он любил ее платонически, словно трубадур старинных времен.

С самого начала Виктор и Росер установили между собой систему отношений, основанную на доверии и взаимопомощи, что было необходимо для нормального сосуществования и дальнейшей жизни на чужбине. Оба согласились с тем, что Марсель будет для них важнейшим приоритетом до тех пор, пока ему не исполнится восемнадцать лет. Виктор почти не помнил, что Марсель ему не сын, а племянник, зато Росер об этом никогда не забывала, и за это любила Виктора так же, как он любил ее ребенка. Деньги на общие траты они держали в коробке из-под сигар. Финансами в их семье распоряжалась Росер. Она раскладывала всю сумму в четыре конверта, на неделю в каждый, и зорко следила за тем, как она уменьшалась, хотя питались они одной фасолью, которой Виктор наелся досыта еще в лагере. Если получалось немного сэкономить, они покупали малышу мороженое.

Они были совершенно разные по характеру и потому хорошо ладили. Росер никогда не углублялась в сентиментальности, свойственные эмигрантам, она не оглядывалась назад и не идеализировала ту Испанию, которой страна больше не была. Ведь они не просто так ее покинули. Чувство реальности всегда спасало ее от несбыточных желаний, бесполезных сожалений и гнетущего озлобления; грех уныния ей также был незнаком. Она не поддавалась усталости и отчаянию, никакие усилия и жертвы не казались ей избыточными, она, как танк, шла к цели через полосу препятствий. Ее планы отличались первозданной ясностью. Росер не собиралась всю жизнь аккомпанировать в радиопостановках с их неизменным репертуаром, состоявшим либо из грустных и романтических мелодий, либо из воинственных и мрачных композиций, в зависимости от содержания. Она была по горло сыта исполнением марша из «Аиды» или вальса «Голубой Дунай». Росер хотела посвятить себя серьезным занятиям музыкой, единственному делу жизни, и послать к дьяволу все остальное. Как только таверна начнет их обеспечивать и Виктор получит диплом, она поступит на факультет музыки. Росер хотела пойти по стопам своего учителя и стать преподавателем и композитором, как Марсель Льюис Далмау.

Ее муж, напротив, постоянно был удручен и жил под гнетом тяжелых воспоминаний и неутихающей ностальгии, и только Росер понимала причину его мрачных мыслей. Он продолжал учиться на медицинском факультете и заведовать таверной, и как будто все у него шло нормально, но он всегда был углублен в себя и смотрел на мир каким-то отсутствующим, словно у сомнамбулы, взглядом, не столько из-за усталости — хотя спал он мало и урывками, иногда стоя, как спят лошади, — сколько потому, что чувствовал себя совершенно опустошенным, запутавшимся в клубке бесконечных, навязанных ему самой жизнью обязанностей. Будущее виделось Росер сияющим, Виктор же ощущал вокруг себя только наступающий мрак.

— Через двадцать лет я уже буду стариком, — говорил он, но если Росер слышала эти слова, то резко обрывала его:

— Ты же мужчина, крепись! Мы прошли через столько испытаний, а ты только жалуешься и совсем не ценишь того, что мы имеем, неблагодарный! По другую сторону океана идет страшная война, а мы здесь живем в мире и сытости, и, попомни мои слова, останемся здесь еще надолго, потому что у Каудильо, будь он проклят, крепкое здоровье, злодеи обычно живут долго.

Тем не менее если ночью Росер слышала, как Виктор кричит во сне, то всегда приходила к нему в комнату и утешала. Она будила Виктора, ложилась рядом с ним на кровать, обнимала, словно мать, и кошмары оставляли его, и он больше не видел ампутированные ноги и развороченные тела, летящую шрапнель и колющие штыки, огромные лужи крови и рвы, полные костей.


Прошел почти год, прежде чем Офелия и Виктор встретились снова. За это время Матиас Эйсагирре приобрел в Асунсьоне[25] на самой главной улице города внушительный дом, мало соответствующий его должности заместителя и зарплате госслужащего. Посол счел это вызовом и при каждом удобном случае отпускал саркастические замечания в адрес своего подчиненного. Матиас обставил дом присланной из Чили мебелью и предметами интерьера, а его мать специально приехала набрать штат прислуги, что было непросто, поскольку местное население говорило только на гуарани[26]. Благодаря непрерывному потоку любовных писем, а также эффективным проповедям и увещеваниям будущей свекрови, доньи Лауры, упорствующая невеста наконец приняла предложение руки и сердца. В начале декабря, когда Офелии исполнился двадцать один год, Матиас приехал в Сантьяго на официальную помолвку, которая состоялась в саду дома дель Солар в присутствии ближайших родственников обеих семей, — всего около двухсот человек. Союз благословил Висенте Урбина, племянник доньи Лауры, харизматичный священник, интриган и весьма энергичный человек, которому гораздо больше пошел бы военный мундир, чем сутана. Поскольку ему еще не исполнилось сорока лет, Урбина имел довольно скромное влияние на высшие церковные чины и на своих прихожан из богатого квартала, лишь иногда исполняя роль советника, арбитра и судьи. Однако иметь такого человека в семье считалось привилегией.

Свадьба была назначена на сентябрь следующего года — брачный месяц для знатных семей. Старинное бриллиантовое кольцо Матиас надел Офелии на безымянный палец правой руки, чтобы возможные соперники знали — эта девушка уже кому-то предназначена, и наденет обручальное кольцо ей на левую руку в день бракосочетания, окончательно устанавливающего, что она навсегда отдана мужу. Ему хотелось подробно рассказать своей невесте о тех приготовлениях, которые он затеял в Парагвае, чтобы встретить ее как королеву, но она рассеянно перебила его:

— Зачем так торопиться, Матиас? Мало ли что может произойти до сентября.

Когда он встревоженно спросил, что она имеет в виду, Офелия упомянула о Второй мировой войне, которая может докатиться до Чили, или случится еще одно землетрясение, или какая-нибудь катастрофа произойдет в Парагвае.

— Будем надеяться на лучшее, — заключил Матиас.

Офелия наслаждалась этим периодом ожидания и приготовлений к свадьбе: она заворачивала приданое в шелковую бумагу и раскладывала по сундукам букетики лаванды, отослала в монастырь своей тете Терезе скатерти, простыни и полотенца, чтобы там на них вышили переплетенные монограммы — ее и Матиаса, встречалась с подругами в чайном салоне отеля «Грийон» и без конца примеряла свадебное платье и прочее приданое. У своих сестер Офелия обучалась основам управления домашним хозяйством, демонстрируя к этому явное расположение, что было удивительно, учитывая закрепившуюся за ней славу ленивой и безалаберной девицы. До свадьбы оставалось еще девять месяцев, но она уже прикидывала, как бы продлить этот период. Ее пугала перспектива нерасторжимого замужества и жизнь с Матиасом в другой стране, те она никого не знает, вдали от своей семьи, в окружении индейцев гуарани и детей, которых она родит, и где, в конце концов, станет покорной неудачницей с загубленной жизнью, как ее мать и сестры. Однако альтернатива была еще хуже — остаться незамужней значило зависеть от щедрости отца и брата Фелипе в отношении финансов и превратиться в парию в социальном плане. Возможность начать трудиться, чтобы самостоятельно зарабатывать на жизнь, была такой же химерой, как идея уехать в Париж и рисовать картины, живя в какой-нибудь мансарде на Монмартре. Она выдумала целую вереницу различных предлогов, чтобы отложить свадьбу, и не представляла себе, что Небеса пошлют ей единственно стоящий — Виктора Далмау. Когда она случайно встретилась с ним через два месяца после помолвки и за семь месяцев до свадьбы, к ней пришла любовь, какая бывает в романах, такая, какой она никогда не испытывала к Матиасу с его неизменной верностью.

Посреди жаркого и сухого лета в Сантьяго, когда те, кто может себе это позволить, массово выехали за город и рассредоточились по пляжам, Виктор и Офелия встретились на улице. От неожиданности оба застыли, словно воры, застигнутые врасплох, и прошла целая минута, прежде чем Офелия взяла инициативу в свои руки и еле слышно произнесла: «Привет!» — что Виктор расценил как знак доброго к нему расположения.

Целый год он верил, что любит ее без малейшей надежды на взаимность, а теперь оказалось, что она тоже думала о нем, это было очевидно, иначе почему эта девушка дрожит, словно новорожденный жеребенок. Она была еще красивее, чем он помнил: светлые глаза и чуть загорелая кожа, платье с открытыми плечами и беспорядочные локоны, выбивающиеся из-под шляпки. Ему удалось овладеть собой настолько, чтобы завязать с Офелией ничего не значащий разговор; так он узнал, что семья дель Солар проводит три жарких месяца то в Сантьяго, то в летнем доме в Винья-дель-Мар, что она приехала в столицу, чтобы сходить в парикмахерскую и к дантисту. Виктор, в свою очередь, в четырех фразах поведал ей о Росер, о ребенке, об университете и о таверне. Вскоре темы были исчерпаны, и они умолкли, потея на солнце и сознавая, что если расстанутся сейчас, то упустят прекрасную возможность. Когда девушка стала прощаться, Виктор взял ее под руку, отвел в тень, под козырек аптеки, находившейся совсем рядом, и, смущаясь, предложил Офелии провести вечер вместе.

— Мне нужно возвращаться в Винья-дель-Мар. Меня ждет шофер, — сказала она, но звучало это неубедительно.

— Скажи, чтобы подождал. Нам нужно поговорить.

— Я выхожу замуж, Виктор.

— Когда?

— Какая разница? Ведь ты женат.

— Об этом я и хочу поговорить. Это не то, что ты думаешь. Я все тебе объясню.

Виктор привел ее в скромный отель, хотя это было ему не по карману, и в Винья-дель-Мар Офелия вернулась около полуночи, когда родители уже намеревались заявить в полицию об исчезновении дочери. На все вопросы шофер, щедро вознагражденный молодой хозяйкой, отвечал, что по дороге у них спустило колесо.


С пятнадцати лет, когда она перестала расти и обрела девичьи формы, Офелия привлекала мужчин, однако соблазнение никогда не являлось ее истинными намерениями. Она понятия не имела о том, что вызывает вокруг себя ураган страстей, за исключением нескольких случаев, когда ретивые влюбленные начинали вести себя уж слишком напористо и в ситуацию приходилось вмешиваться ее отцу. Безмятежная жизнь юной сеньориты, когда Офелию одновременно и баловали, и строго за ней следили, походила на обоюдоострую шпагу: с одной стороны, возможность покушения на добродетель дочери уменьшалась, но с другой стороны, это препятствовало развитию у девушки как житейской мудрости, так и интуиции. Под внешностью кокетки скрывалась поразительная наивность. В последующие годы Офелия убедилась, что именно благодаря внешности перед ней открывались все двери и многое в жизни доставалось необычайно легко. Красота — первое, что все в ней видели, а иногда и единственное; ей не требовалось предпринимать никаких усилий, все равно любые ее идеи или размышления оставались никем не незамеченными. На протяжении четырехсот лет, прошедших со времен неотесанного конкистадора, основавшего колонию на территории будущей Чили, род Бискарра улучшал свое генетическое наследие чистой европейской кровью, хотя, по словам Фелипе дель Солара, у каждого чилийца, каким бы белым он ни казался, все равно есть что-то от туземцев, за исключением недавно прибывших эмигрантов. Офелия и так принадлежала к касте красивых женщин, но из всех лишь она обладала невероятными голубыми глазами, доставшимися ей от бабушки-англичанки. Лаура дель Солар полагала, что дьявол дает человеку красоту с единственным намерением — завладеть его душой, причем завладеть душой не только того, кого он наградил красотой, но и того, кого эта красота привлекает; и потому в ее доме никогда не хвалили внешность, это считалось дурным тоном, пустым тщеславием. Ее муж ценил красоту других женщин, но Лаура рассматривала ее только как проблему, поскольку своих дочерей она была обязана воспитать добродетельными, и особенно это касалось Офелии. Девушка придерживалась семейной теории о том, что красота является противоположностью ума: можно иметь либо то, либо другое, но вместе — никогда. Этим объяснялось то, что она плохо училась в колледже, ленилась рисовать и с трудом удерживалась на правильном пути, который проповедовал падре Урбина. Ее мучили чувственные устремления, хотя она еще и не умела их определить. Настойчивый вопрос Урбины, что она намерена делать со своей жизнью, повергал девушку в смятение, поскольку ответа у нее не было. Выйти замуж и нарожать детей казалось ей такой же удушающей перспективой, как уйти в монастырь, но она понимала, что это неизбежно; она могла лишь немного потянуть время. Все вокруг снова и снова повторяли: она должна быть благодарна за то, что на свете существует Матиас Эйсагирре, такой добрый, такой благородный и такой красивый. Ее ждет завидная судьба.

Матиас был без памяти влюблен в нее с детства. С ним она открыла для себя, что такое желание, с ним она его изучала, разумеется, в тех пределах, которые предписывало строгое католическое воспитание и природное рыцарство Матиаса; иногда она пыталась перейти границы, потому что, в конце концов, какая разница — заниматься изнуряющими ласками, не снимая одежды, или предаваться естественному греху в голом виде? Бог все равно накажет и за то, и за это. Поскольку именно она давала слабину, Матиас один отвечал за воздержание обоих. Он уважал Офелию, как это требовалось в его ситуации, так же как другие уважали своих сестер, и был убежден, что никогда не обманет доверия, которое испытывала к нему семья дель Солар. Он верил, что зов плоти может быть удовлетворен только в союзе, освященном Церковью, с целью иметь детей. Даже в самой глубине души он ни за что бы ни согласился с тем, что основной причиной для воздержания являются не уважение или сознание греха, но страх перед беременностью. Офелия никогда не говорила на эту тему ни с матерью, ни с сестрами, но понимала, что недостаток информации подобного рода, даже незначительный, можно исправить, только вступив в брак. Таинство исповеди прощало оскорбление закона, но общество ничего не прощало и не забывало. «Репутация достойной сеньориты должна быть как белоснежный шелк, любое пятно может ее испортить», — уверяли девушку монахини. Ни к чему говорить, сколько таких пятен она приобрела с Матиасом.

В тот жаркий вечер Офелия пошла с Виктором Далмау в отель, уверенная в том, что все будет не похоже на утомительные поединки с Матиасом, которые вызывали у нее только смущение и досаду. Офелию удивила и собственная решительность, неизвестно откуда возникшая, и собственная раскованность, с какой она взяла инициативу в свои руки, когда они остались в комнате наедине. Она вела себя словно опытная женщина, без всякой стыдливости, сама не понимая, откуда это в ней.

У монахинь она научилась раздеваться в несколько приемов: сначала надевала рубаху с длинными рукавами, скрывавшую тело от шеи до ступней, и потом, на ощупь, снимала под ней одежду, но в тот вечер с Далмау ее скромность куда-то улетучилась; она сбросила платье, нижнюю юбку, лифчик и трусики на пол и предстала перед ним во всей своей нагой красоте, чувствуя любопытство перед тем, что должно произойти, и раздражение к Матиасу из-за его ханжества. «Такой, как он, заслуживает неверности», — решила она, взволнованная.

Виктор и не подозревал, что Офелия — девственница, это никак не вязалось с ее ошеломляющей уверенностью в себе, и, кроме того, она не упомянула об этом ни слова. Сам он расстался с девственностью в годы отрочества, полные неопределенности и почти забытые. Он жил в другой реальности: революция упразднила социальные различия, жеманные привычки и власть религии над людьми. — В республиканской Испании девственность считалась устаревшим понятием; девушки из ополчения и медсестры, с которыми он занимался любовью, пользовались такой же сексуальной свободой, как и он сам. Не думал он также и о том, что Офелия пошла с ним, повинуясь прихоти избалованной женщины, а не потому, что любила его. Он был влюблен и полагал, что она влюблена тоже. Значительность того, что произошло между ними, он осознал позднее, когда оба, отдыхая после любви, лежали, обнявшись, на кровати с пожелтевшими и испачканными кровью простынями; он рассказал, почему женился на Росер, признавшись Офелии, что вот уже больше года мечтает только о ней.

— Почему ты не сказала мне, что у тебя это в первый раз? — спросил он.

— Потому что тогда ты бы отступил, — ответила она и потянулась по-кошачьи.

— Мне следовало обращаться с тобой осторожнее, Офелия, прости меня.

— Нечего прощать. Я счастлива, у меня мурашки по всему телу. Но мне нужно идти, уже поздно.

— Скажи, когда мы снова увидимся.

— Я предупрежу тебя, когда смогу удрать. Через три недели мы вернемся в Сантьяго, тогда будет проще. Мы должны быть очень, очень осторожны, если об этом узнают, мы дорого заплатим. Даже думать не хочу, что сделает мой отец.

— Но когда-то я обязан с ним поговорить…

— Ты в своем уме?! Как тебе такое в голову пришло?! Если он узнает, что я сошлась с иммигрантом, у которого есть жена и ребенок, он убьет нас обоих. Фелипе меня уже предупреждал.

Под предлогом визита к дантисту Офелии удалось еще раз появиться в Сантьяго. За то время, что они не виделись, она убедилась в том, что ее изначальное любопытство превратилось в наваждение: она вспоминала мельчайшие подробности вечера в отеле и чувствовала неистребимую потребность снова увидеть Виктора и заняться с ним любовью, а еще без конца говорить с ним, поведать ему все свои секреты и расспросить его о прошлом. Ей хотелось спросить, почему он хромает, выяснить происхождение всех его шрамов, узнать, что у него за семья и что за чувство соединяет их с Росер. У этого человека было столько тайн, что разгадать их будет непростой задачей. Офелия надеялась с его помощью разобраться, что означают, например, такие вещи, как изгнание, военный переворот, братская могила, лагерь для беженцев, или такие понятия, как военный хлеб или вкалывать как мул. Виктору Далмау было примерно столько же дет, сколько и Матиасу Эйсагирре, но он казался бесконечно старше. Внешне он производил впечатление человека твердого как кремень и с отметинами шрамов, однако его внутренняя жизнь была непроницаема и заполнена тяжелыми воспоминаниями. В отличие от Матиаса, который принимал с восторгом ее взрывной темперамент и шквал капризов, Виктору действовали на нервы ее детские забавы, он ждал от Офелии ясности ума. Поверхностное его не интересовало. Если он о чем-то спрашивал, то ждал ответа внимательно, как учитель, не давая отделаться шуткой или перевести разговор на другую тему. Это пугало ее, но Офелия приняла вызов, ведь это означало, что кто-то наконец принимал ее всерьез.

Оказавшись второй раз в объятиях Виктора, после любви и нескольких минут сна Офелия решила, что обрела мужчину своей жизни. Никто из молодых людей ее круга, напыщенных, избалованных и слабохарактерных, судьбу которых определяли деньги и власть их семей, не мог с ним сравниться. Виктора взволновало ее признание, он тоже чувствовал, что Офелия ни на кого не похожа, что она избранная, но голову не потерял, поскольку понимал: обстоятельства их нынешней встречи и выпитая вместе бутылка вина располагали к чрезмерной реакции; нужно вернуться к этому разговору, когда успокоится жар тела.

Офелия без колебаний расторгла бы помолвку с Матиасом Эйсагирре, если бы Виктор ей позволил, но он ясно дал понять, что не свободен и что ему нечего ей предложить, только эти торопливые запретные встречи. Тогда она предложила ему бежать в Бразилию или на Кубу, где они будут жить под пальмами, и никто их там не узнает. В Чили они приговорены к тайному существованию, но мир большой.

— У меня есть обязательства перед Росер и Марселем, и, кроме того, ты понятия не имеешь о том, что такое бедность и изгнание. Ты недели со мной не выдержишь под этими пальмами, — усмехнувшись, вернул ее на землю Виктор.

Офелия перестала отвечать на письма Матиаса в надежде, что он устанет от ее безразличия, но у нее ничего не вышло, поскольку упрямый влюбленный приписал ее молчание нервному напряжению, естественному для чувствительной невесты. Между тем, удивляясь собственной двуличности, в семье Офелия занималась приготовлениями к свадьбе, демонстрируя удовольствие и радость, которых совсем не ощущала. Несколько месяцев она не решалась что-либо предпринять, встречаясь с Виктором украдкой, когда ненадолго удавалось сбежать из дому, но с приближением сентября она все больше понимала, что должна найти какую-то вескую причину, чтобы расторгнуть помолвку, независимо от того, как отнесется к этому Виктор. Наконец, несмотря на то что к этому времени уже были разосланы приглашения и объявлено, что свадьба состоится в отеле «Эль Меркурио», Офелия, не сказав никому ни слова, отправилась в посольство и попросила одного своего приятеля, чтобы тот переслал в Парагвай конверт с дипломатической почтой. В конверте лежали кольцо и письмо, в котором она объясняла Матиасу, что влюблена в другого.


Получив письмо от Офелии, Матиас Эйсагирре вылетел в Чили, сидя на полу военного самолета, поскольку в разгар мировой войны старались не тратить керосин на полеты из-за чьих-то фантазий. Он вихрем ворвался в дом на улице Мар-дель-Плата во время семейного чая, опрокидывая хрупкие столики и стулья с гнутыми ножками. В тот момент он был не похож на себя. Вместо любезного и доброжелательного жениха перед Офелией предстал совершенно незнакомый, одержимый человек; красный от гнева и мокрый от пота и слез, Матиас схватил ее и стал трясти. Его громогласные упреки не остались без внимания семьи, и таким образом Исидро дель Солар узнал, что творилось все это время у него под носом. Ему удалось выдворить взбешенного жениха из своего дома, пообещав тому разобраться с открывшимся безобразием по-своему, однако его родительская власть натолкнулась на коварное сопротивление дочери. Офелия отказалась не только дать объяснения, но и назвать имя своего возлюбленного и уж тем более раскаяться в своем решении. Она закрыла рот на замок, и не было на свете силы, способной вытянуть из нее хоть слово. Девушка оставалась бесстрастна к угрозам отца, слезам матери и апокалипсическим аргументам Висенте Урбины, которого срочно вызвали как духовного проводника и распорядителя указующего перста Господа Бога. Поскольку договориться с Офелией не представлялось возможным, отец запретил ей выходить из дому и велел Хуане зорко следить за дочерью.

Хуана Нанкучео приняла все произошедшее близко к сердцу, она любила Матиаса Эйсагирре, считая его чистокровным кабальеро, из тех, что здороваются с прислугой, называя каждого по имени, и потом он так обожал малышку Офелию, что другого мужа для нее и пожелать было нельзя. Хуана намеревалась самым тщательным образом исполнить приказ хозяина, но ее преданность охранника ничего не могла поделать с ловкостью влюбленных. Виктор и Офелия умудрялись договариваться о свиданиях в самых неожиданных местах и в самое неожиданное время: в баре «Виннипег», с утра, пока он был закрыт, в невзрачных гостиницах, в парках или кинотеатрах, почти всегда при соучастии шофера. У Офелии было много свободного времени, так что ей легко удавалось избежать надзора Хуаны, в отличие от Виктора, у которого все дни были расписаны по минутам и который метался между университетом и таверной, с трудом выкраивая час-другой, чтобы провести их с любимой. Он совсем забросил семью. Заметив, как переменилась его жизнь, Росер вызвала Виктора на разговор со свойственной ей всегдашней прямотой:

— Ты влюблен, так ведь? Я не хочу знать, кто она, но прошу тебя, будь осторожен. Мы в этой стране гости, и, если ты вляпаешься в какую-нибудь историю, нас депортируют. Ты это понимаешь?!

Жесткость Росер обидела Виктора, впрочем, учитывая их необычное брачное соглашение, она была совершенно естественна.

В ноябре от туберкулеза умер президент Педро Агирре Серда, управлявший страной всего три года. Бедняки, жизнь которых улучшилась благодаря его реформам, оплакивали его, словно родного отца, раньше никто ничего подобного на похоронах политических деятелей не видел. Даже противники Агирре Серды из правого крыла вынуждены были признать его честность и принять скрепя сердце его видение мира — он оживил национальную промышленность, здравоохранение и образование, — но при этом они никак не могли позволить, чтобы Чили скатилась влево. Социализм хорош для Советов, которые далеко и, судя по всему, населены какими-то дикарями, но не для нашей родины. Дух светского и демократического государства, который принес покойный президент, — прецедент опасный, и повторять его не стоит.

Фелипе дель Солар встретил обоих Далмау на похоронах Агирре Серды. Они не виделись несколько месяцев, и после церемонии он пригласил их пойти куда-нибудь пообедать. Фелипе узнал об успехах обоих и о том, что Марсель, которому не исполнилось еще и двух лет, уже начинает говорить по-каталонски и по-испански. Он рассказал им о своей семье, о том, что мать собирается совершить с Малышом, его больным братом, паломничество в часовню Санта-Роса в Лиме, поскольку в Чили, к сожалению, наблюдается острая нехватка собственных святых, и что свадьба его сестры Офелии отложена. Ни один мускул не дрогнул на лице Виктора, когда он услышал новости об Офелии, но Росер кожей почувствовала его волнение и тут же поняла, в кого именно он влюблен. Она предпочла сохранить в тайне свое открытие, ведь если назвать имя девушки, возлюбленная Виктора неминуемо превратится в реальность. Дела обстояли еще хуже, чем она думала.

— Я же просила тебя, забудь о ней, Виктор! — упрекала она его вечером, когда они остались одни.

— Я не могу, Росер. Ты помнишь, как любила Гильема? Как любишь его до сих пор? У меня то же самое к Офелии.

— А у нее?

— И у нее. Она знает, что мы никогда не сможем быть вместе, и принимает это.

— Как думаешь, насколько хватит такой, как она, продолжать играть роль твоей любовницы? Она живет жизнью избранных, и так будет всегда. Чтобы пожертвовать ради тебя всем, нужно потерять рассудок. Повторяю, Виктор, если ваша связь выйдет на свет божий, нас пинками выгонят из страны. Эти люди могущественны.

— Никто ничего не узнает.

— Рано или поздно все тайное становится явным.


Бракосочетание Офелии было отменено под предлогом нездоровья невесты, и Матиас Эйсагирре вернулся к своим обязанностям в Парагвае, который он спешно покинул без разрешения начальника, никого в посольстве не поставив в известность. Его эскапада стоила ему выговора, но без особых последствий, поскольку он обладал редкой дипломатической ловкостью и сумел утвердиться в столь высоких политических и общественных сферах, куда посол, человек посредственный и недалекий, мог попасть с трудом. Офелию наказали вынужденным бездельем. Девушка в двадцать один год сидела дома сложа руки, под недремлющим оком Хуаны Нанкучео, и умирала от скуки. Ссылаться на закон о совершеннолетии не имело смысла, все равно ей некуда было идти, к тому же ей ясно дали понять: она не в состоянии содержать себя сама.

— Поостерегись, Офелия, если ты сейчас выйдешь в эту дверь на улицу, то больше уже никогда не войдешь в мой дом, — угрожал ей отец.

Девушка попыталась перетянуть на свою сторону Фелипе или кого-нибудь из сестер, но члены клана встали, как один, на защиту семейных ценностей, и в конце концов она поняла, что рассчитывать можно только на помощь шофера, своего преданного поверенного. Светская жизнь для Офелии прекратилась, ей запретили посещать балы и вечеринки, поскольку всем знакомым было объявлено, что она больна. Выходить из дому дозволялось только для посещения бедных монастырей и только в присутствии какой-нибудь сеньоры из Общества дам-католичек, а также на мессу с семьей или в художественную мастерскую, где было затруднительно встретить кого-либо из ее круга. Офелии пришлось закатить небывалую истерику, чтобы добиться от отца разрешения ходить на занятия по живописи. Шофер получал инструкции ждать молодую хозяйку три-четыре часа у дверей в мастерскую. Прошло несколько месяцев, а Офелия ничуть не преуспела в искусстве рисования, доказав таким образом отсутствие у себя таланта, о чем в семье и так уже знали. На самом деле она входила в парадную дверь мастерской с холстами, рисунками, мольбертом, проходила здание насквозь и выходила через заднюю дверь, где ее ждал Виктор. Свидания случались не часто, поскольку Виктору чрезвычайно трудно было подстроиться под расписание занятий Офелии так, чтобы это совпадало с его свободным временем. Виктор не высыпался, под глазами у него темнели круги, и он был настолько измучен, что порой погружался в сон еще до того, как его возлюбленная успевала раздеться во время свиданий в отеле.

От Росер же, напротив, исходила неистребимая энергия. Она освоилась с жизнью города и научилась понимать чилийцев, которые в глубине души были похожи на испанцев, — такие же щедрые, шумные, эмоциональные; она рассчитывала приобрести среди них друзей и заработать репутацию хорошей пианистки. Росер аккомпанировала на радио, играла в отеле «Грийон», в соборе, в клубах и в частных домах. О ней шла молва как о достойной молодой женщине с хорошими манерами, которая может сыграть на слух все, что ни попросят; достаточно насвистеть пару тактов, и через несколько секунд она сыграет эту мелодию на фортепиано, — очень востребованное умение на праздниках и в других торжественных случаях. Росер зарабатывала намного больше, чем Виктор в своем «Виннипеге», но должна была скрывать, что у нее есть ребенок; до четырех лет Марсель называл ее не мама, а сеньора. Первые слова, которые выговорил мальчик, были: «Белое вино». Он произнес их на каталонском, играя на заднем дворе таверны своего отца. Росер и Виктор по очереди носили малыша в рюкзаке, пока он не стал слишком тяжелым. Стиснутый в тепле рюкзака, прижавшись к спине матери или отца, Марсель чувствовал себя в полной безопасности; это был спокойный, молчаливый мальчик, который ни с кем не общался и редко о чем-нибудь просил. Мать носила его на радиостудию, а отец — в таверну, но большую часть времени он проводил в доме одной вдовы с тремя кошками, которая соглашалась посидеть с ним за скромную штату.

Вопреки ожиданиям, отношения Виктора и Росер в это суматошное время только укрепились, несмотря на то что они редко оказывались дома вместе, а его сердце было занято другой женщиной. Их дружба превратилась в союз, в котором не было ни тайн, ни подозрений, ни обид; он основывался на том, что они никогда осознанно не причинят друг другу вреда, а если это произойдет, то только по ошибке. Каждый чувствовал плечо другого, так что трудности настоящего и призраки прошлого были вполне переносимы.

За те месяцы, что Росер провела в Перпиньяне, когда жила в доме квакеров, она научилась шить. В Чили, как только удалось накопить нужную сумму, она купила ножную швейную машинку «Зингер», черную, блестящую, с золотой надписью в виньетках, — настоящее чудо производства одежды. Мерный стук педали швейной машинки напоминал упражнения на пианино, и когда Росер заканчивала костюмчик или ночной комбинезон для ребенка, она испытывала такое же удовлетворение, как от аплодисментов публики. Она копировала модели из журналов мод и всегда была хорошо одета. На музыкальные занятия она приходила в костюме стального оттенка с удлиненной юбкой, с которым надевала блузки разного цвета с коротким или длинным рукавом, дополненные то воротничком, то букетиком цветов, то каким-нибудь шарфиком или брошью, и получалось, что каждый раз она появлялась в чем-то новом. Прическу она делал одну и ту же; узел на затылке, украшенный гребнем или заколками, а ногти и губы красила в ярко-красный цвет; так она выглядела до конца своей жизни, когда ее волосы уже тронула седина, а губы окружали морщинки. «Твоя жена очень красивая», — сказала как-то Офелия Виктору. Она встретила ее на похоронах одного своего дяди, где Росер исполняла на органе печальные мелодии, пока родственники покойного чередой проходили мимо вдовы и его детей, выражая им соболезнования. Увидев Офелию, Росер на секунду отвлеклась от игры, поцеловала ее в щеку и прошептала на ухо, что она в курсе ее личной жизни. Это лишний раз убедило Офелию в том, что братские отношения с женой, о которых говорил Виктор, — правда. Замечание Офелии о Росер удивило Виктора, поскольку в его сознании укрепился образ худенькой, бесхитростной и беззащитной испанской девушки, которую его родители взяли к себе в дом еще девочкой и которая впоследствии стала неназваной невестой Гильема. Какой бы Росер ни была раньше и какое бы восхищение ни вызывала у Офелии теперь, это никогда не изменит того главного факта, что Виктор любил и любит ее. Ничто, даже безумное предложение Офелии сбежать с ней в рай под пальмами, не сможет заставить его расстаться ни с Росер, ни с ребенком.

VIII 1941–1942

Ну, то ж,

ведь если ты меня разлюбишь,

тебя я тоже понемногу разлюблю.

И если вдруг меня забудешь,

то не ищи,

тогда и я тебя забуду.

Пабло Неруда,

«Если ты меня забудешь»,

из книги «Стихи Капитана»


С тех пор как Офелию заперли в доме на улице Мар-дель-Плата, любовные свидания с каждым разом становились все более спонтанными и короткими. В этой новой реальности, когда ему уже не надо было в любую минуту находиться в распоряжении Офелии, Виктор обнаружил, что время тянется слишком медленно, и иногда стал принимать приглашения Сальвадора Альенде сразиться в шахматы. Девушка по-прежнему оставалась в его сердце, но он уже не испытывал непрестанного желания сбежать откуда угодно, лишь бы тайком сжать ее в объятиях, теперь ему не надо было заниматься всю ночь напролет, чтобы наверстать время, проведенное с ней. Как и раньше, Виктор пропускал теоретические занятия в университете, на которых не отмечали присутствующих, потому что теорию можно было выучить по книгам и записям дома. Он сконцентрировался на посещении лаборатории, куда ходил на вскрытия и на клиническую практику. В лаборатории он вынужден был не афишировать опытность, чтобы не унижать преподавателей. В таверне он неизменно работал по ночам, используя спокойные часы, чтобы позаниматься, одним глазом приглядывая за Марселем, который спал в манеже. Джорди Молине, каталонец-обувщик, оказался идеальным партнером, он никогда не упрекал Виктора за скромные доходы «Виннипега» и был счастлив, что у него есть собственное местечко, более уютное, чем его холостяцкий дом, где можно поболтать с приятелями, выпить чашку кофе с водкой, посмаковать блюда родной земли и спеть песенки под аккордеон. Виктор предложил научить его играть в шахматы, но Молине никогда не понимал, какой смысл передвигать фигуры туда-сюда, если это не приносит никакой материальной выгоды. Иногда посреди ночи, когда он замечал усталость Виктора, он отправлял своего партнера домой, а сам заменял его и был в полном восторге, хотя мог обслужить завсегдатаев, только наливая вино, пиво или коньяк, поскольку ничего не понимал в коктейлях, которые считал модной выдумкой для педиков. Он чрезвычайно уважал Росер и любил малыша Марселя; мог долгими часами играть с ним в помещении позади прилавка; мальчик заменял ему внука, которого у него не было. Однажды Росер спросила, осталась ли у него в Каталонии семья, и он рассказал, как покинул свой городок более тридцати лет назад в поисках лучшей жизни. Он ходил на судне матросом в Юго-Восточной Азии, работал лесорубом в Орегоне, машинистом поезда и строителем в Аргентине; в общем, он много кем был, прежде чем оказался в Чили, где открыл обувную фабрику и сумел заработать себе на жизнь.

— Скажем так, поначалу семья у меня там оставалась, но поди знай, что с ними стало. Война их разделила: одни были республиканцами, другие поддерживали Франко; с одной стороны — ополченцы-коммунисты, с другой — священники и монахини.

— А вы общаетесь с кем-нибудь из них?

— Да, с парой родственников. Представляете, мой двоюродный брат, который всю войну скрывался, теперь стал мэром нашего городка. Он фашист, но человек хороший.

— Как-нибудь я попрошу вас об одолжении…

— Попросите прямо сейчас, Росер.

— Во время Отступления из Барселоны потерялась моя свекровь, мама Виктора, и мы бы хотели хоть что-нибудь узнать о ней. Мы искали ее во Франции, в лагерях для интернированных, наводили справки по обеим сторонам границы, но все безрезультатно.

— Так со многими произошло. Столько людей умерло, выслано, согнано со своих мест! А сколько живут нелегально! Тюрьмы переполнены; каждую ночь из камер вытаскивают тех, кто подвернется под руку, и расстреливают без суда и следствия, просто так. У Франко это называется справедливостью. Не хочу быть пессимистом, Росер, но ваша свекровь, скорее всего, погибла…

— Я знаю. Карме предпочитала смерть изгнанию. Она рассталась с нами по пути во Францию и исчезла ночью, не попрощавшись и не оставив никаких следов. Если у вас есть какие-то контакты в Каталонии, может, вы спросите про нее?

— Дайте мне ее данные, я попробую что-нибудь сделать, но не хочу вас обнадеживать, Росер. Война — это смерч, оставляющий на своем пути страшные разрушения.

— Я понимаю, дон Джорди.

Карме была не единственной, кого разыскивала Росер. Нерегулярно, но довольно часто она приходила в посольство Венесуэлы, в особняк, расположенный в пышном саду, где разгуливал одинокий королевский павлин. Посол Валентин Санчес был по натуре сибаритом и любителем хорошей кухни, тонких вин и особенно музыки. Он принадлежал к племени музыкантов, поэтов и мечтателей. Несколько раз он ездил в Европу, чтобы приобрести партитуры, преданные забвению, а в музыкальном салоне у него хранилась великолепная коллекция инструментов: от клавесина, на котором играл Моцарт, до наиболее ценного экспоната, настоящего сокровища, — доисторической флейты, вырезанной, по словам владельца, из бивня мамонта. Росер держала при себе сомнения насчет подлинности клавесина и флейты, но была благодарна Валентину Санчесу за книги по истории искусства и музыки, которые он давал ей читать, и за честь быть единственной, кому разрешалось пользоваться некоторыми экспонатами коллекции. Однажды вечером, когда посетители ушли, Росер ненадолго задержалась в посольстве, чтобы за рюмочкой ликера обсудить с гостеприимным хозяином одну смелую идею, навеянную коллекцией посла, — создать оркестр старинной музыки. Тема увлекла обоих: она будет руководить этим оркестром, а он — его патронировать. Прежде чем попрощаться, Росер набралась храбрости и попросила посла помочь ей разыскать одного человека, которого она потеряла во время исхода из Барселоны.

— Его зовут Айтор Ибарра, и он отправился в Венесуэлу, у него там живут родственники, они заняты в строительстве, — сказала Росер.

Через два месяца ей позвонила секретарь посольства и сообщила, что Иньяки Ибарра-и-Ихос — владелец фабрики строительных материалов в Маракаибо. Росер написала по указанному адресу несколько писем, хотя понимала: это все равно что сунуть записку в бутылку и бросить в море. Ответа она не получила.


Плохое самочувствие Офелии, которое в течение нескольких месяцев было предлогом для отсрочки свадьбы с Матиасом Эйсагирре, подтвердилось в начале следующего года, когда Хуана Нанкучео стала догадываться, что девушка беременна. По утрам ее мучила рвота, которую Хуана тщетно пыталась лечить отваром из укропа, имбиря и тмина, а вскоре женщина заметила, что вот уже девять недель в ванной комнате Офелии в корзине для мусора нет использованных гигиенических прокладок. В одно такое утро, когда Офелию выворачивало наизнанку в туалете, Хуана встала перед ней, уперев руки в боки.

— Ты скажешь мне, с кем ты сладила, прежде чем об этом узнает твой отец, — проговорила она с вызовом.

Офелия была абсолютно невежественна в вопросах физиологии; до того момента, когда Хуана спросила ее, с кем она сошлась, она никак не связывала свое плохое самочувствие с Виктором Далмау, объясняя его каким-то кишечным вирусом. Только тогда она поняла, что произошло, и от ужаса у нее перехватило дыхание.

— Кто этот человек? — настаивала Хуана.

— Я лучше умру, чем скажу тебе, — прошептала Офелия, обретя дар речи. Таков был ее единственный ответ на протяжении последующих пятидесяти дет.

Хуана взяла решение вопроса в свои руки, полагая, что молитвы и домашние средства помогут уладить ситуацию, пока семья еще ничего не подозревает. Она воздала подношение из нескольких ароматических свечей святому Иуде, оказывавшему услуги всех видов, а Офелии давала чай из душицы и руты и вводила ей в вагину стебли петрушки. Хуана выбрала руту, хоть и знала, что та ядовитая, так как считала, что язва желудка — меньшее зло, чем уачо, то есть бастард. Неделя прошла без каких бы то ни было результатов, кроме разве что усилившейся рвоты и непреодолимой слабости Офелии, и тогда Хуана решила открыться Фелипе, единственному человеку, которому всегда доверяла. Прежде всего, она велела ему поклясться, что тот никому ничего не скажет, но, когда она изложила суть дела, Фелипе убедил ее, что такой серьезный секрет им двоим не вынести.

Фелипе нашел Офелию в постели, она лежала, скрючившись от боли в животе, вызванной рутой, и тряслась от страха.

— Как это произошло? — спросил он, стараясь сохранять спокойствие.

— Как происходит всегда, — ответила она.

— В нашей семье такого никогда не было.

— Это ты так думаешь, Фелипе. Это происходит каждую минуту, просто мужчины об этом не хотят знать. Это женские тайны.

— С кем ты?.. — начал он и умолк, подыскивая слово, чтобы не обидеть ее.

— Лучше умру, чем скажу, — повторила она.

— Тебе придется сказать, сестра, поскольку единственный выход из создавшейся ситуации — выйти замуж за того, кто это сделал.

— Это невозможно. Он живет не здесь.

— Что значит «живет не здесь»? Где бы он ни был, мы его найдем. И если он на тебе не женится…

— Что ты сделаешь? Убьешь его?

— Ради бога, Офелия! Что ты такое говоришь?! Я поговорю с ним по-мужски, а если и это не даст результата, вмешается папа…

— Нет! Только не папа!

— Но надо что-то делать, Офелия! Скрыть беременность невозможно, скоро все обо всем узнают, и будет страшный скандал. Я помогу тебе, чем только смогу, обещаю.

В конце концов они решили все рассказать матери, чтобы она как-то подготовила мужа, а дальше будет видно. Лаура дель Солар приняла новость убежденная, что это Господь Бог требует от нее уплаты по счетам. Драма Офелии — часть той цены, которую она задолжала Небесам, а другая часть, более дорогая, это сердце Малыша Леонардо, которое бьется то слишком часто, то затихает. Малыш неотвратимо угасал, а его мать, погрузившись в молитвы и в общение со святыми, не хотела принимать очевидное. Лауре показалось, будто она утопает в густой грязи и тащит за собой всю семью. У нее тут же началась головная боль, словно в затылке колотили железные молоточки, зрение затуманилось, так что она ничего не видела перед собой. Как она скажет обо всем Исидро? И что могло бы смягчить удар? Надо немного подождать, быть может, милостью Божьей проблема разрешится сама собой — беременность часто замирает еще в утробе, — но Фелипе убедил Лауру: чем дольше они ждут, тем труднее будет справиться с ситуацией. Он сам предложил взять на себя разговор с отцом и, пока Лаура и Офелия, притаившись в глубине дома, молились с самозабвением мучениц, закрылся с ним в библиотеке.

Прошло не менее получаса, когда за ними явилась Хуана с приказом от хозяина немедленно явиться в библиотеку. Исидро цель Солар встретил их на пороге и тут же отвесил дочери пару пощечин, прежде чем Лаура успела загородить Офелию собой, а Фелипе — отвести его руку.

— Кто этот несчастный, который погубил мою дочь? Говори, кто он! — завопил Исидро.

— Я лучше умру, — снова, как и прежде, ответила Офелия, вытирая кровь из носа рукавом платья.

— Ты скажешь, или мне придется отхлестать тебя плетьми!

— Как знаешь. Я все равно никогда никому не назову его имени.

— Папа, пожалуйста… — вмешался Фелипе.

— Замолчи! Разве я не говорил, что эта засранка должна сидеть взаперти? А где были вы, донья Лаура, что допустили все это? Полагаю, посещали мессу, пока дьявол бродил по нашему дому. Вы отдаете себе отчет, какое бесчестье свалилось на наши головы, какой скандал? Как мне теперь смотреть людям в глаза! — Он кричал еще довольно долго, пока наконец Фелипе снова не перебил отца:

— Успокойся, папа, давайте лучше поищем решение. Я наведу справки…

— Справки? Ты это о чем? — спросил Исидро, разом успокоившись, поскольку почувствовал, что, кажется, ему самому не придется искать выход из создавшейся ситуации.

— О том, чтобы я сделала аборт, — спокойно сказала Офелия.

— А существует иное решение? — резко спросил Исидро.

И тут Лаура дель Солар впервые вставила слово дрожащим голосом, но очень четко, что об этом даже думать нельзя, потому что это смертный грех.

— Грех или нет, такие дела решаются не на небе, а здесь, на земле. Сделаем то, что необходимо, Господь Бог поймет.

— Мы ничего не будем предпринимать, прежде чем не поговорим с падре Урбиной, — сказала Лаура.


В тот же вечер семья дель Солар позвонила Висенте Урбине. Их успокоило одно только его присутствие; он излучал рассудительность и твердость духа человека, который знает, как успокоить смятенные души, и общается с Господом Богом напрямую. Он выпил поднесенную ему рюмку портвейна и заявил, что хотел бы переговорить с каждым по отдельности, начав с Офелии, у которой к тому моменту распухло лицо и заплыл один глаз. Падре Урбина говорил с ней почти два часа, но тоже ничего не добился: ни слез, ни имени любовника.

— Это не Матиас, его не обвиняйте, — двадцать раз повторила Офелия, как заведенная.

Урбина, привыкший к тому, что его прихожане, беседуя с ним, столбенеют от страха, едва не вышел из себя перед ледяной твердостью девушки. Было уже за полночь, когда он закончил переговоры с родителями и братом грешницы. Он также расспросил Хуану, но та ничего прояснить не могла, поскольку даже не подозревала, кто такой этот таинственный любовник.

— Может, это Святой Дух, дорогой падре, — заключила она не без ехидства.

Предложение сделать аборт падре Урбина решительно отверг. Это преступление перед законом и чудовищный грех перед Богом, а Он единственный, кто распоряжается жизнью и смертью. Надо найти альтернативу, и в ближайшие дни он будет изучать этот вопрос. Самое главное — чтобы новость не вышла за стены дома. Никто ни о чем не должен знать: ни сестры Офелии, ни ее второй брат, который, к счастью, в данный момент исследовал тайфуны на Карибах. Урбина одарил советами каждого: Исидро следовало избегать применять к дочери насилие, ибо это может привести к роковой ошибке, а в такой ситуации особенно нужно сохранять благоразумие; Лаура должна молиться и участвовать в благотворительных мероприятиях церкви; Офелия — раскаяться и исповедаться, поскольку плоть слаба, но милость Божия безмерна. Затем падре отвел Фелипе в сторону и сказал, что тот должен стать опорой для семьи в это трудное время и что скоро он зайдет к нему в офис разработать план действий.

План падре Урбина отличался первозданной простотой. Ближайшие месяцы Офелия проведет подальше от Сантьяго, там, где ее никто не знает, а затем, когда живот уже невозможно будет скрыть, отправится для уединения в монастырь, где о ней позаботятся вплоть до родов и окажут духовную помощь, в которой она так сейчас нуждается.

— А потом? — спросил его Фелипе.

— Мальчика или девочку отдадут в хорошую семью. Я сам этим займусь. Тебе остается только успокоить родителей и сестру и проработать детали. Понятное дело, будут кое-какие расходы…

Фелипе заверил, что все возьмет на себя и компенсирует монахиням монастыря необходимые затраты. Он попросил только об одном: когда приблизится срок родов, получить разрешение для тети Терезы, монахини другой конгрегации, чтобы она могла находиться рядом с племянницей.

В последующие месяцы в семейном поместье в Винья-дель-Мар развернулся настоящий марафон молитв, обещаний святым, покаяний и актов милосердия со стороны доньи Лауры, пока Хуана Нанкучео занималась домашней рутиной и ухаживала за Малышом; к тому времени ему уже снова надо было менять подгузники и кормить с ложечки протертым овощным пюре; присматривала она и за несчастной девочкой, как теперь называла Офелию. Исидро дель Солар, оставшись в городском доме в Сантьяго, делал вид, что совершенно забыл о драме, которая разворачивалась у женщин вдали от него, уверенный в том, что Фелипе примет все меры, чтобы пресечь распространение слухов. Его больше беспокоила политическая ситуация в стране, поскольку она могла отрицательно сказаться на бизнесе. Правые потерпели поражение на выборах, и новый президент из партии радикалов собирался продолжить реформы своего предшественника. Позиция Чили во Второй мировой войне была жизненно важной для Исидро, от нее зависел экспорт овечьей шерсти в Шотландию, а также в Германию через Швецию. Правые стояли за нейтралитет — зачем во что-то влезать, рискуя совершить ошибку, — но правительство и общественность поддерживали союзников.

— Если эта поддержка воплотится в жизнь, продажи в Германии пойдут ко всем чертям, — то и дело повторял себе под нос Исидро.

Офелии удалось передать письмо Виктору Далмау с шофером, прежде чем того с треском выгнали с работы, а ее заточили в плен на природе. Хуана, ненавидевшая шофера, не имея иных доказательств, обвинила его в том, что она будто бы сама видела, как тот несколько раз шушукался с Офелией.

— Я говорила вам, хозяин, а вы меня не слушали. Этот хам и есть всему виной. От него понесла малышка Офелия.

Кровь бросилась в голову Исидро дель Солару, ему показалось, у него сейчас взорвется мозг. То, что парни, работавшие в доме, время от времени пользовали горничных, казалось ему совершенно естественным, но чтобы его дочь делала то же самое со слугой-индейцем, у которого все лицо в оспинах, было для него немыслимо. На секунду он представил себе свою дочь в комнате над гаражом, обнаженную, в объятиях шофера, этого оборванца, проклятого судьбой, этого сукина сына, и едва не потерял сознание. Он испытал огромное облегчение, когда Хуана объяснила ему, что шофер был лишь прикрытием. Шофера вызвали в библиотеку, где, громко крича, Исидро допрашивал его, требуя назвать имя виновника, угрожал посадить слугу в тюрьму, чтобы карабинеры избивали его до тех пор, пока он не скажет правду, а когда и это не дало никаких результатов, решил подкупить этого человека, но шофер ничего не мог ему сказать — он никогда не видел Виктора. Он только обозначил время, когда оставлял и забирал Офелию у художественной мастерской. Исидро понял, что его дочь вовсе не посещала уроки: пешком или на такси она из мастерской прямиком направлялась в объятия любовника. Проклятая девчонка была не так глупа, как он предполагал, а может, это похоть сделала ее такой изобретательной.

Офелии пришлось написать Виктору письмо, чтобы объясниться с ним, поскольку в последние минуты перед отъездом, когда она попыталась ему позвонить, он не отвечал ни дома, ни в «Виннипеге», а в их загородном поместье связи с внешним миром у нее не было; ближайший телефон находился на расстоянии пятнадцати километров. В письме Офелия сказала Виктору правду: ее страсть была похожа на опьянение, помутившее разум, но теперь она поняла, что он всегда будет несвободен и что препятствия, их разъединяющие, непреодолимы. В несколько себялюбивом тоне она призналась, будто на самом деле то, что она чувствовала к нему, было вовсе не любовью, а неудержимой страстью, которая увлекла ее новизной, но теперь она осознала, что не может жертвовать своей репутацией и собственной жизнью ради него. Офелия объявила, что на какое-то время уезжает с матерью в путешествие, а после, когда в голове у нее прояснится, подумает о том, чтобы вернуться к Матиасу. Письмо заканчивалось решительным «прощай» и предупреждением, чтобы Виктор никогда больше не пытался с ней связаться.

Виктор получил письмо Офелии со смирением человека, который этого ждал и был к этому готов. Он никогда не верил в то, что эта любовь восторжествует, поскольку, как говорила ему Росер еще в самом начале его романа с Офелией, это растение без корней, приговоренное к неумолимому увяданию; ничто не растет в сумерках тайны, любви нужен свет и пространство, чтобы заполнить его собой. Виктор дважды прочитал письмо и передал его Росер.

— Ты, как всегда, оказалась права, — сказал он.

Росер было достаточно беглого взгляда, чтобы она смогла прочитать между строк, что за смертельной холодностью Офелия едва сумела скрыть плохо сдерживаемый гнев, и тогда она попыталась понять, что именно заставило девушку написать это письмо. Неверие в то, что у их с Виктором отношений есть будущее? Или это просто каприз легкомысленной сеньориты? Ни то ни другое предположение не годилось. И тогда Росер догадалась, что семья заперла девушку, постаравшись скрыть срам беременности, но не стала делиться своими подозрениями с Виктором, она подумала — это слишком жестоко по отношению к нему; зачем мучить его лишними сомнениями. Она чувствовала к Офелии симпатию и жалость одновременно, та была так уязвима и так наивна; похожа на Джульетту, захваченную вихрем незрелых страстей, только вместо юного Ромео она встретила закаленного жизнью мужчину.

Росер положила письмо на кухонный стол, взяла Виктора за руку и привела его к дивану в гостиной, единственному уютному месту в их скромном жилище.

— Приляг, я помассирую тебе голову.

Виктор вытянулся на диване, положив голову на колени к Росер, отдал себя во власть ее нежных пальцев пианистки и подумал, что, пока она существует, он никогда не будет одинок в этом жестоком мире. Если рядом с ней можно вытерпеть самые тяжелые воспоминания, он найдет уголок в глубине сердца, чтобы спрятать туда и воспоминание об Офелии. Ему захотелось рассказать Росер об охватившей его душевной боли, но ему не хватало слов поведать обо всем, что они пережили с Офелией, о том, как однажды она предложила ему бежать и как поклялась любить его вечно. Впрочем, Росер слова были не нужны, она и так все прекрасно понимала. В этот момент Марсель проснулся после сиесты и заплакал.

Интуиция не обманула Росер относительно чувств Офелии. С тех пор как девушка узнала о своем положении, страсть превратилась в глухую злобу, сжигавшую ее изнутри. Она часами анализировала свое поведение и изучала сознание, как ей велел падре Урбина, но вместо того, чтобы раскаяться в содеянном грехе, она раскаивалась в своей очевидной глупости. Ей никогда не приходило в голову спросить у Виктора, как избежать беременности, поскольку она была уверена, что он контролирует ситуацию, а так как они встречаются редко, значит ничего подобного с ней просто не может произойти. Прекрасная мысль. Именно на Викторе, раз он старше и опытнее, лежит вина за произошедшее непростительное несчастье; она — жертва, которой приходится платить за двоих. Это вопиющая несправедливость. Офелия едва могла вспомнить, как случилось, что ее захватила эта безнадежная любовь к человеку, с которым у нее так мало общего. После любви, которой они предавались в каком-нибудь грязном отеле, всегда второпях и без элементарных удобств, она чувствовала такое же неудовлетворение, как после тайного рукоблудия с Матиасом. Она подумала, возможно, все могло быть по-другому, если бы у них с Матиасом было больше доверия и больше времени, чтобы получше узнать друг друга, но с Виктором у нее тоже ничего хорошего не получилось. Она влюбилась в идею любви, в романтическую историю и в героическое прошлое этого партизана, как она его обычно называла. Она представляла себя персонажем произведения, сюжет которого непременно должен быть трагическим. Она знала, что Виктор влюблен в нее, по крайней мере настолько, насколько может испытывать любовь покрытое шрамами сердце, но с ее стороны это был только порыв, фантазия, один из ее капризов. Офелия чувствовала себя настолько нервной, загнанной в угол и больной, что подробности любовного приключения с Виктором, даже самые счастливые, были искажены страхом перед разрушенной жизнью. Для него их роман был удовольствием без риска, а для нее — риском без удовольствия. И вот сейчас она страдает от последствий, а он продолжает жить своей жизнью как ни в чем не бывало. Она ненавидела его. Она скрыла от него беременность, потому что боялась, что, узнав об этом, Виктор объявит о своем отцовстве и не оставит ее в покое. Любое решение по поводу беременности должно исходить от нее, никто другой не имеет на это права, и меньше всего этот человек, который и так причинил ей столько вреда. Ничего этого в письме не было, но Росер обо всем догадалась.

На третьем месяце беременности рвота у Офелии прекратилась; она стала чувствовать такой прилив энергии, какого никогда раньше не испытывала. Отослав письмо Виктору, она перевернула эту страницу своей жизни, и уже через несколько недель ее перестали мучить воспоминания и размышления о том, как теперь быть. Она чувствовала себя свободной от любовника, сильной, здоровой, с аппетитом подростка; широко шагая, она совершала долгие прогулки по окрестностям в сопровождении собак, пекла на кухне бесконечное количество печенья и булочек и потом раздавала угощения деревенским детям, занималась с Леонардо рисованием всякой мазни, и огромные разноцветные пятна казались ей куда более интересными, чем ее пейзажи и натюрморты прежних времен, гладила простыни, приводя в замешательство прачку, часами орудуя тяжелыми утюгами с углем, — вся в поту и очень довольная.

— Оставьте ее, это пройдет, — заверяла Хуана служанок.

Хорошее настроение Офелии шокировало донью Лауру, которая ожидала увидеть, как дочь утопает в слезах, сидя за шитьем приданого для младенца, однако Хуана напомнила ей, что Лаура и сама по несколько месяцев жила в эйфории во время своих беременностей, до тех пор пока живот не становился нестерпимо тяжелым.

Фелипе приезжал в поместье раз в неделю: оплатить счета, просмотреть расходы и дать указания Хуане, которая была истинной хозяйкой в доме, поскольку донья Лаура все свое время посвящала сложным переговорам со святыми. Он привозил новости из столицы, хотя они никому не были интересны, тюбики с краской и журналы для Офелии, игрушечных медвежат и бубенчики для Малыша, который уже не говорил и не передвигался самостоятельно.

Пару раз в Винья-дель-Мар появился Висенте Урбина, распространяя вокруг себя запах святости, как говорила Хуана Нанкучео, хотя на самом деле от него пахло давно не стиранной сутаной и лосьоном для бритья; он приезжал с намерением оценить ситуацию, направить Офелию на путь духовного совершенствования и призвать ее искренне исповедаться. Она слушала его мудрые наставления с отрешенным видом, словно глухая, не выказывая ни малейших эмоций по поводу будущего материнства, как будто в животе у нее был не плод, а опухоль. Тем легче будет пристроить ребенка в приемную семью, думал Урбина.


Жизнь за городом продолжалась с конца лета до зимы, и ее положительным качеством было то, что пламенные мольбы доньи Лауры, обращенные к Небесам, наконец стали немного спокойнее. Она не осмеливалась просить такого чуда, как выкидыш, что могло бы стать решением семейной драмы, и это было бы так же ужасно, как желать смерти собственному мужу, однако в своих молитвах она слегка на это намекала. Покой природы, ее неизменный и ровный ритм, долгие дни и тихие ночи, теплое парное молоко прямо из хлева, огромные подносы с фруктами и ароматный, только что испеченный хлеб куда больше подходили ее мягкому темпераменту, чем сутолока Сантьяго. Если бы это зависело от нее, она осталась бы в Винья-дель-Мар навсегда. Офелия тоже расслабилась в этой буколической атмосфере, и ненависть к Виктору Далмау превратилась в смутное сожаление: виноват не только он, она тоже несет ответственность. Она начала думать о Матиасе Эйсагирре с некоторой ностальгией.

Дом в колониальном стиле представлял собой старинную постройку с толстыми стенами из необожженного кирпича, черепичной крышей, деревянными балками и плиточными полами. Он успешно пережил землетрясение 1939 года, в отличие от других домов в округе, превратившихся в кучи строительного мусора, хотя на некоторых его стенах появились трещины да еще осыпалась половина черепицы. В хаосе, последовавшем за стихийным бедствием, в этих местах участились разбойные нападения; бродяги искали пропитание, появилось огромное количество безработных, что объяснялось мировой экономической депрессией тридцатых годов и кризисом с добычей селитры. Когда природную селитру заменили синтетическими материалами, тысячи рабочих остались не у дел, и в течение десяти лет ощущались последствия произошедшего. За городом жулики, предварительно отравив собак, забирались по ночам в дома и воровали фрукты, кур, а иногда поросенка или осла — на продажу. Управляющие бегали за ними с ружьями наперевес. Но Офелия во все это не вникала. Летние дни тянулись долго-долго. Она укрывалась от жары в прохладных аллеях или в одиночестве рисовала этюды из деревенской жизни, поскольку Малыш уже не мог рисовать вместе с ней, разбрызгивая краску на большом холсте. На маленьких листках она изображала быков, тащивших телегу с сеном, сонных коров, бредущих из молочной лавки, загон с курами, прачечные, виноградник. Вино от дель Солара не могло конкурировать по качеству с другими, более знаменитыми марками, производство его было ограниченно, и продавалось оно по ресторанам, где у Исидро имелись связи. Вино не приносило ему никакой выгоды, но для него было важно слыть виноделом, то есть быть членом эксклюзивного клуба, куда входили известные семьи.

Шестой месяц беременности Офелии совпал с началом осени. Солнце садилось рано, и ночи, темные и холодные, казались бесконечными; обитатели дома в Винья-дель-Мар спали под теплыми одеялами, топили печи углем и сидели при свечах; электричество в эту глухомань провели только через несколько лет. Офелия очень мало обращала внимание на холод, поскольку эйфория предыдущих месяцев сменилась ощущением тюленьей неповоротливости, и не только физически, — она прибавила пятнадцать килограммов, а ноги распухли, как свиные окорока, — но и психологически. Она перестала делать зарисовки, гулять по лугам, читать, вязать и вышивать, потому что засыпала каждые пять минут. Она махнула рукой на то, что толстеет, и так себя запустила, что Хуане Нанкучео приходилось чуть ли не силой заставлять ее мыться и приводить в порядок волосы. Мать заметила дочери, что у нее самой шестеро детей, и, если Офелия будет лучше следить за собой, быть может, ей удастся сохранить хоть что-то от ее прежней привлекательности.

— Да какая разница, мама? Я же погибла, все говорят, и никому нет дела до того, как я выгляжу. Я стану толстой старой девой.

Она безвольно отдала себя в руки падре Урбины и своей семьи, совершенно устранившись от принятия решения по поводу судьбы будущего ребенка. И точно так же, как раньше, она без сопротивления согласилась спрятаться в Винья-дель-Мар и жить тайной жизнью, осознавая свой позор, — священник и объективные обстоятельства в конце концов внушили ей это, — теперь она осознала, что приемная семья — сама неизбежность и что другого выхода просто не существовало.

— Была бы я помоложе, мы могли бы сказать, что это мой ребенок, и вырастить его в нашей семье, но мне пятьдесят два года. Никто нам не поверит, — говорила ей мать.

В этот период лень мешала Офелии думать. Единственное, чего она хотела, — это есть и спать, но на седьмом месяце она перестала представлять себе, что у нее внутри опухоль, и ясно почувствовала присутствие живого существа, которое в ней зрело. До этого момента ей казалось, что жизнь, словно испуганная птица, машет крыльями, но теперь она стала часто класть руки на живот, ощупывая контуры маленького тельца, — то ножку, то голову. Она снова взялась за карандаш и рисовала в альбомах младенцев, мальчиков и девочек, похожих исключительно на нее, но ни в коем случае не на Виктора Далмау.

Каждые две недели в поместье появлялась акушерка, посланная падре Урбиной, чтобы осмотреть Офелию. Ее звали Оринда Наранхо, и, по словам священника, в женских болезнях, как он называл все, что относилось к деторождению, она понимала больше, чем любой врач. Женщина располагала к себе с первого взгляда: на шее у нее висел серебряный крестик, одета она была как медсестра и всегда носила с собой маленький чемоданчик с необходимыми в ее деле инструментами. Она измеряла живот Офелии, нажимала на него и давала советы таким сочувственным тоном, каким обычно говорят с умирающими. Офелия относилась к акушерке с недоверием, но делала над собой усилие, изображая любезность, раз уж эта женщина будет играть главную роль, когда настанет час откровения. Поскольку она никогда не вела ни календаря менструаций, ни расписания встреч с любовником, то не знала точно, когда именно забеременела, но Оринда Наранхо вычислила примерную дату родов по объему живота. Она предрекла, что, поскольку Офелия — первородящая и поправилась больше нормы, роды будут трудные, но волноваться не надо, у нее в таких делах большой опыт, она приняла столько детей, что и не сосчитать. Акушерка порекомендовала отвезти Офелию в монастырь в Сантьяго, где в медпункте имелось все необходимое, а в случае неотложной помощи можно было обратиться в находившуюся поблизости частную клинику. Так они и поступили. Фелипе приехал на семейном автомобиле, чтобы перевезти сестру в Сантьяго, и тут перед ним предстала незнакомая женщина, располневшая, с пигментацией на лице, с трудом передвигавшая опухшие ноги, обутые в шлепанцы, и одетая в пончо, от которого пахло овцой.

— Быть женщиной — большое несчастье, Фелипе, — сказала ему Офелия в виде объяснения.

Ее багаж состоял из двух материнских платьев, напоминавших одеяние деревенской лавочницы, грубого мужского жилета, коробки с рисунками и изящного чемодана с приданым для младенца, приготовленным Хуаной и доньей Лаурой. То немногое, что связала сама Офелия, вышло каким-то бесформенным.


Через неделю пребывания в монастыре Офелия дель Солар вдруг проснулась в холодном поту от тяжелого сна, с ощущением, что она проспала несколько месяцев в нескончаемых сумерках. Ей отвели келью, где была железная походная кровать, матрас из конского волоса, два жестких одеяла из грубой шерсти, стул, ящик для одежды и стол из необработанного дерева. Больше ей ничего и не требовалось, она была благодарна за эту спартанскую простоту, вполне соответствующую ее состоянию духа. В келье было окно, выходившее в монастырский сад с фонтаном в мавританском стиле, где росли реликтовые деревья, экзотические растения и стояли деревянные ящики с целебными травами; сад пересекали узкие, выложенные камнем дорожки, проложенные под арками из кованого железа, которые весной покрывались вьющимися розами. Офелию разбудил свет позднего утра, проникавший через окно, и воркованье голубки, сидевшей на подоконнике. Ей понадобилась пара минут, чтобы вспомнить, где она находится и что с ней произошло; ей показалось, что на нее навалилась гора плоти, такая тяжелая, что она едва могла дышать. В эти минуты полной неподвижности она вспомнила подробности сна, в котором видела себя прежней; легкая и гибкая, она танцевала босиком на берегу, на черном песке, солнце светило ей в лицо, а распущенные волосы трепал соленый ветер. Вдруг море заволновалось и вынесло на берег маленькую девочку, покрытую пеной и похожую на уродливую сирену. Офелия еще лежала в постели, когда услышала колокол, созывающий на мессу, а через час по коридору прошла послушница, звоном музыкального треугольника оповещая, что начинается завтрак. Впервые за долгое время у Офелии не было аппетита, и она предпочла продремать все утро.

В тот же день, в час вечерней молитвы, в монастырь с визитом прибыл падре Урбина. Его закружил вихрь черных монашеских облачений и белых головных уборов, вокруг него усердно суетились женщины, прикладываясь к его руке и прося благословения. Человек он был еще молодой, но заносчивый и казался в своей сутане ряженым.

— Как поживает моя подопечная? — спросил этот милейший человек, как только ему принесли чашку густого шоколада.

Отправили кого-то из сестер за Офелией, которая прибыла, раскачиваясь на распухших ногах, словно фрегат на волнах. Падре Урбина протянул ей руку для обязательного поцелуя, но она только крепко ее пожала.

— Как ты себя чувствуешь, дочь моя?

— А как вы хотите, чтобы я себя чувствовала с арбузом в брюхе? — сухо ответила она.

— Понимаю, дочь моя, но ты должна принять все неудобства, это нормально в твоем положении; так угодно всемогущему Господу. Ибо сказано в Священном Писании: мужчина должен трудиться в поте лица, а женщина должна рожать через боль.

— Я смотрю, вы-то не очень вспотели от трудов.

— Ладно, ладно, я вижу, ты чем-то обеспокоена.

— Когда приедет тетя Тереза? Вы говорили, что раздобудете для нее разрешение, чтобы она приехала и была со мной.

— Посмотрим, дочь моя, посмотрим. Оринда Наранхо говорит, что появление на свет ребенка можно ожидать через несколько недель. Призови Богоматерь Надежды, чтобы она помогла тебе, и очисти себя от грехов. Помни, когда дитя появляется на свет, многие женщины отдают душу Богу.

— Я исповедалась и ежедневно причащаюсь с тех пор, как нахожусь здесь.

— Ты исповедалась вполне искренне?

— Вы хотите знать, назвала ли я исповеднику имя отца ребенка… По-моему, в этом нет необходимости, главное — сам грех, а не то, с кем ты его совершила.

— А что ты знаешь о категориях грехов, Офелия?

— Ничего.

— Неполная исповедь — все равно что не исповедаться совсем.

— Вы умираете от любопытства, правда, падре? — улыбнулась Офелия.

— Не будь дерзкой! Моя обязанность как священника — вести тебя по пути добра. Думаю, ты об этом знаешь.

— Да, падре, и я очень благодарна вам за это. Прямо не знаю, что бы я делала без вашей помощи в моем положении, — произнесла она так смиренно, что ирония прошла незамеченной.

— Вот именно, дочь моя. Кроме всего прочего, тебе повезло. У меня для тебя хорошие новости. Я провел обширнейшую работу в поисках наилучшей супружеской пары для твоего младенца и могу успокоить тебя, кажется, я такую нашел. Они люди добрые, трудолюбивые, не стесненные в средствах и, разумеется, католики. Большего я тебе сказать не могу, но ты не волнуйся, я позабочусь и о тебе, и о твоем мальчике.

— Это девочка.

— Откуда ты знаешь? — вскинулся святой отец.

— Я видела ее во сне.

— Сны — это всего лишь сны.

— Бывают вещие сны. Впрочем, будь что будет, мальчик родится или девочка, я мать и собираюсь растить своего ребенка сама. Забудьте об усыновлении, падре Урбина.

— Ради Бога, что ты говоришь?!

Воля Офелии была несокрушима. Доводы и угрозы священника оставили ее невозмутимой, а позднее, когда в монастырь прибыли мать и брат Фелипе, чтобы попытаться ее разубедить, подкрепив свои соображения авторитетом Богоматери, она выслушала их молча, проявляя легкое любопытство, словно они говорили на языке фарисеев; впрочем, череда строжайших нареканий и устрашающих пророчеств все-таки произвела эффект, а возможно, Офелия просто подхватила один из тех вирусов, которые каждую зиму убивают десятки стариков и детей. У нее поднялась температура, в бреду она вспоминала сирен, мучилась от боли в спине и задыхалась от кашля, из-за которого не могла ни есть, ни спать. Врач, которого привез Фелипе, прописал Офелии настойку опия, смешанную с красным вином, и какие-то лекарства в синих флаконах, без названий, но под номерами. Монахини поили больную отварами из трав, собранных в саду, и прикладывали горячие компрессы из льняного семени для прилива крови. Через неделю вся грудь у Офелии была в ожогах от компрессов, но самочувствие улучшилось. Она встала с постели и с помощью двух послушниц, которые ухаживали за ней днем и ночью, маленькими шажками добрела до небольшой монастырской рекреации, где монахини собирались в редкие, свободные от трудов минуты; это была приятная, очень светлая комната с деревянным, натертым до блеска полом и уставленная кадками с растениями, а в центре помещалась статуя Святой Девы Кармен, покровительницы Чили, с младенцем Иисусом на руках, оба в коронах из позолоченной латуни. Там Офелия просидела все утро в кресле, укрытая одеялом, вперив отсутствующий взгляд в окно, на затянутое облаками небо, и возносясь в райские кущи под влиянием волшебной субстанции из опия и алкоголя. Через три часа, когда послушницы помогали ей подняться с кресла, они увидели на сиденье пятно и струйку крови, стекавшую у беременной по ногам.


В соответствии с указаниями падре Урбины вызвали не врача, а Оринду Наранхо. Женщина появилась и, сохраняя выражение лица опытного профессионала и свойственную ей жалостливую интонацию, объявила, что роды могут начаться в любую минуту, несмотря на то что, по ее подсчетам, оставалось еще две недели. Она велела монахиням уложить роженицу в постель, приподнять ей ноги и прикладывать пеленку, смоченную холодной водой, к животу.

— Молитесь, сердце едва прослушивается, ребенок очень слабый, — добавила она.

По собственной инициативе монахини попытались остановить кровотечение у Офелии чаем с корицей и теплым молоком с семенами горчицы.

Как только падре Урбина получил от акушерки первую информацию, он велел Лауре дель Солар отправиться в монастырь и быть рядом с дочерью. Это хорошо для обеих женщин и поможет и матери, и дочери обрести мирный настрой. Лаура заметила, что они, вообще-то, ни с кем не воюют, но священник объяснил ей, что Офелия враждебно настроена ко всем, включая Господа Бога. Лауре отвели такую же келью, как и ее дочери, и впервые в жизни она испытала глубокий душевный покой религиозной жизни, которую всегда хотела вести. Она сразу же привыкла к ледяным сквознякам монастыря и к строгому распорядку обрядов. Она вставала с постели еще до рассвета, чтобы приветствовать восход солнца в часовне, вознося хвалу Господу, причащалась во время семичасовой мессы, в тишине ела монастырскую еду — суп, хлеб и сыр, — пока какая-то из монахинь читала вслух наставления на день. Вечерние часы, предназначенные для личных дел, Лаура посвящала медитации и молитвам, а когда наступала ночь, участвовала в вечернем богослужении. Ужин тоже проходил в молчании и был столь же непритязательным, как и обед, но дополнялся каким-нибудь рыбным блюдом. Лаура чувствовала себя счастливой в этом убежище женщин, и даже муки голода и отсутствие десертов были ей в удовольствие, поскольку таким образом она рассчитывала сбросить вес. Ей нравился чудесный сад, высокие, просторные галереи, где шаги отдавались звонко, словно звуки кастаньет, запах воска и ладана в часовне, скрип тяжелых дверей, звон колоколов, пение монахинь, шелест сутан и шелест молитв. Мать настоятельница освободила ее от работы в огороде, в швейной мастерской, в кухне и в прачечной, чтобы она занималась только физическим и душевным состоянием Офелии, которую, по наущению падре Урбины, следовало уговорить решиться на усыновление, чтобы ребенок, родившийся от похоти, был узаконен и дал бы ей возможность начать жизнь заново. Офелия выпивала пару чашек волшебного эликсира и дремала, словно неподвижная кукла, на матрасе из конского волоса, окруженная заботами послушниц и монотонным воркованием убаюкивающего голоса матери, хотя и не понимала, о чем та говорит. Падре Урбина был так любезен, что навещал их время от времени, и однажды, лишний раз убедившись в упорстве этой сбившейся с пути девушки, повел Лауру дель Солар прогуляться с ним по саду под зонтом, поскольку сыпал мелкий, словно роса, дождик. Ни тот ни другой никогда никому не говорили, о чем они там беседовали.

Роды, как Офелии потом рассказывали, были долгими и тяжелыми, но благодаря эфиру, морфию и таинственным снадобьям Оринды Наранхо, погрузившим девушку в блаженное бессознательное состояние, продлившееся до конца недели, не оставили в ее памяти никакого следа, будто она их и не переживала вовсе. Когда же Офелия очнулась, то была до того потеряна, что никак не могла вспомнить собственное имя. Донья Лаура, утопая в слезах, непрестанно молилась и призвала падре Урбину, чтобы тот сообщил Офелии недобрую весть. Как только влияние наркотиков ослабло и девушка достаточно окрепла, чтобы спросить, как все прошло и где ее новорожденная дочь, падре появился в изножье ее кровати.

— Ты родила мальчика, Офелия, — произнес священник как можно более сострадательным тоном, — но Господь в мудрости своей прибрал его к себе через несколько минут после его появления на свет.

Падре объяснил ей, что ребенок задохнулся, так как шея была обмотана пуповиной, но, к счастью, его успели окрестить, и он попадет не в огненный эмпирей, а на Небо к ангелам. Господь избавил невинное дитя от страданий и унижений земной жизни и в своей бесконечной милости побуждает ее к смирению.

— Молись усердно, дочь моя. Ты должна усмирить гордыню и следовать божественной воле. Моли Господа даровать тебе прощение и помочь нести твою тайну в тишине и с достоинством всю оставшуюся жизнь.

Урбина хотел утешить Офелию цитатами из Священного Писания и собственными сентенциями, но она принялась выть, словно волчица, и биться в крепких руках послушниц, пытавшихся ее успокоить, до тех пор, пока ей опять не дали вина с настойкой опия. Так, выпивая стакан за стаканом, она прожила в полудреме две недели, и в конце этого срока сами монахини решили, что довольно с Офелии молитв и лечебных снадобий, пора возвращать ее в мир живых. Когда она встала на ноги, монахини убедились, что ее формы сильно опали и она снова стала похожа на женщину, а не на дирижабль.

За матерью и сестрой в монастырь приехал Фелипе. Офелия захотела посмотреть на могилку сына, так что они поехали за город, на маленькое кладбище в соседнем поселке, и там она возложила цветы возле деревянного креста с датой смерти, но без имени, где упокоилось дитя, не начавшее жить.

— Как же мы оставим его здесь одного? Слишком далеко ходить навещать, — всхлипывала Офелия.

По возвращении на улицу Мар-дель-Плата Лаура не стала рассказывать мужу обо всем, что произошло в последние несколько месяцев, полагая, что Фелипе уже ввел его в курс дела, и еще потому, что Исидро, верный своей практике держаться подальше от всякого вздора, присущего женщинам его семьи, предпочитал знать о случившемся как можно меньше. Он поцеловал дочь в лоб, как делал это по утрам всю жизнь; он прожил еще двадцать восемь лет, но так до самой смерти ни разу и не спросил о внуке. Лаура же продолжала искать утешения в церкви и в десертах. Малыш Леонардо доживал последний этап своей короткой жизни и полностью завладел вниманием матери, Хуаны и прочих членов семьи, так что все оставили Офелию в покое, и она в одиночестве предавалась печали.


Семейство дель Солар никогда не было уверено, что им удалось избежать скандала в связи с беременностью Офелии, поскольку сплетни такого рода разлетались, словно перелетные птицы, по всему семейному клану. Офелия не влезала ни в одно свое девичье платье, и необходимость что-то купить или кого-то послать за покупками немного отвлекали ее от перенесенного горя. Она плакала по ночам, когда воспоминание о ребенке было таким явным, что она чувствовала, будто он толкается ножками у нее в животе, а из сосков у нее капает молоко. Она возобновила занятия живописью, на этот раз всерьез, и снова стала бывать в обществе, не переставая ощущать на себе любопытные взгляды и слышать перешептывания за спиной. Слухи дошли до Парагвая, но Матиас Эйсагирре не придал им значения, как всегда поступал с подобными наговорами и сплетнями, пришедшими из его страны. Когда он узнал, что Офелия заболела и ее увезли за город, он пару раз написал ей и, поскольку она не ответила, отправил телеграмму Фелипе, интересуясь здоровьем его сестры. «Все идет нормально», ответил ему Фелипе. Кому-то другому это показалось бы подозрительным, только не Матиасу; он вовсе не был глуп, как считала Офелия, но был на редкость добрым человеком. В конце года этот упорный претендент добился разрешения оставить службу на месяц и провести отпуск в Чили, спасаясь от влажной жары и ураганных ветров Асунсьона. Он прибыл в Сантьяго в декабре, в четверг, а в пятницу уже стоял у дверей дома во французском стиле на улице Мар-дель-Плата. Хуана Нанкучео, увидев его, испугалась, она подумала, что сейчас появятся карабинеры и арестуют малышку Офелию за то, что та натворила, но у Матиаса были совсем иные намерения, в кармане у него снова лежало бриллиантовое кольцо его прабабушки. Хуана провела его по сумеречным комнатам дома, поскольку летом жалюзи всегда держали плотно закрытыми, и еще потому, что в доме соблюдали траур по безвременно ушедшему Леонардо. В комнатах, обычно уставленных букетами, не было ни цветов, ни аромата привезенных из загородного поместья персиков и дынь, разносившегося в прежние времена по всему дому, по радио не звучала музыка и даже собаки не выбежали приветствовать гостя — со всех сторон его окружало лишь нагромождение французской мебели и старинных картин в золоченых рамах.

Матиас нашел Офелию на террасе среди камелий; они сидела под тентом в соломенной шляпе, защищавшей ее лицо от солнца, и рисовала пером и китайской тушью. На минуту он остановился, любуясь ею, влюбленный, как и раньше, не замечая лишних килограммов, от которых ей пока не удалось избавиться. Офелия встала и отступила на шаг, она никак не ожидала его появления. Впервые она увидела в Матиасе человека, обладавшего многими достоинствами, каким он и был на самом деле, а не двоюродного брата, вечно страдающего и на все ради нее готового, над которым она насмехалась десять с лишним лет. В последние месяцы она много думала о нем и пришла к выводу, что потерять этого человека означало бы для нее заплатить за свои ошибки. Те черты характера Матиаса, которые раньше раздражали ее, вдруг превратились в прекрасные качества. Ей показалось, он изменился, стал более зрелым и основательным и еще более привлекательным, чем был прежде.

Хуана принесла им холодного чаю и пирожные со взбитыми сливками, а сама спряталась за кустами рододендрона, пытаясь услышать, о чем они говорят. В соответствии с ее положением в доме она должна быть хорошо осведомлена обо всем, что происходит в семье, не раз говорила Хуана Фелипе, когда тот упрекал ее за то, что она подслушивает под дверью. «И зачем только Офелия разбила сердце этому юноше Матиасу? Он такой хороший, он не заслуживает таких страданий. Вот вам, мой маленький Фелипе, вы только захотите спросить о Матиасе, как я тут же расскажу вам, что у них там с Офелией. И во всех подробностях, представьте себе».

Матиас молча слушал исповедь Офелии, вытирая платком пот с лица и задыхаясь от приторного аромата роз и жасмина, долетавшего из сада. Когда она закончила, ему понадобилось довольно много времени, чтобы прийти в себя и сделать вывод, что на самом деле ничего не изменилось: Офелия как была, так и осталась самой прекрасной женщиной на свете, единственной, которую он всегда любил и будет любить до конца своих дней. Он хотел объяснить ей это так же красноречиво, как делал в письмах, но ему не хватало подходящих слов.

— Прошу тебя, Офелия, выходи за меня замуж.

— Ты не слышал, что я тебе говорила? И ты не спросишь меня, кто отец ребенка?

— Мне это не важно. Важно лишь то, любишь ли ты его до сих пор.

— То была не любовь, Матиас, а болезнь.

— Значит, к нам это не имеет отношения. Я понимаю, тебе нужно время, чтобы восстановиться, хотя, думаю, никто не может до конца восстановиться, потеряв ребенка, но я буду ждать до тех пор, пока ты не почувствуешь себя готовой.

Он достал из кармана черную бархатную коробочку и осторожно поставил ее на чайный поднос.

— Ты бы сказал то же самое, если бы я встретила тебя с узаконенным ребенком на руках? — спросила она с вызовом.

— Конечно да.

— У меня такое впечатление, что тебя совсем не удивил мой рассказ, наверное, до тебя уже дошли все сплетни, Матиас. Моя подмоченная репутация опережает меня, куда бы я ни пошла. Она может разрушить твою карьеру дипломата и всю твою жизнь.

— Это мои проблемы.

Из-за кустов рододендрона Хуана Нанкучео не могла видеть, как Офелия взяла бархатную коробочку, поставила ее себе на ладонь и молча стала рассматривать, словно это был египетский скарабей. Хуана ничего не слышала. Она не решалась высунуться из кустов, но, когда ей показалось, что пауза слишком затянулась, она вышла из своего укрытия и возникла перед молодыми людьми, якобы чтобы унести поднос. И тут она увидела кольцо на безымянном пальце Офелии.

Они хотели сыграть свадьбу без шума, но для Исидро дель Солара это было равнозначно признанию вины. К тому же свадьба дочери — прекрасная возможность выполнить светские обязанности и заодно утереть нос всем этим недоноскам, кто распускал сплетни про Офелию. Сам он их не слышал, но ему не раз казалось, что в «Союзе» у него за спиной пересмеиваются. Хлопоты потребовались минимальные, поскольку для новобрачных все было приготовлено еще в прошлом году, включая простыни и скатерти с вышитыми инициалами обоих. Они вновь поместили объявление в газете среди светских новостей, а портниха спешно взялась шить подвенечное платье, похожее на то, что было раньше, но гораздо большего размера. Падре Висенте Урбина удостоился чести провести свадебную церемонию; одно только его присутствие способствовало восстановлению репутации Офелии.

Подготавливая пару к таинству брака путем строгих предупреждений и мудрых советов, он деликатно обошел стороной прошлое невесты, но она не отказала себе в удовольствии сообщить священнику, что Матиас все знает и что они вместе понесут груз ее тайны всю оставшуюся жизнь. Перед тем как отправиться в Парагвай, Офелия захотела пойти на кладбище, где был похоронен ее сын, и Матиас пошел вместе с ней. Они поправили белый крест, возложили на могилку цветы и помолились.

— Однажды, когда у нас будет собственное место на Католическом кладбище, мы перенесем туда прах малыша, чтобы он был с нами, как и должно быть, — пообещал Матиас.

Они провели неделю медового месяца в Буэнос-Айресе и потом по суше отправились в Асунсьон. Этих дней для Офелии оказалось достаточно, чтобы убедиться: выйти замуж за Матиаса — одно из лучших решений в жизни. «Я буду любить его, как он того заслуживает, буду ему верна и сделаю его счастливым», — пообещала она себе. И наконец этот мужчина, упрямый и терпеливый как бык, переступил порог своего дома, обустроенного тщательно и роскошно, держа на руках свою жену. Она весила больше, чем он ожидал, но сил у него хватило.

Загрузка...