Поздняя осень набросила на природу свой мрачный и влажный покров. Печален был вид тусклого неба; печален вид города, как будто притихшего и приунывшего под этим небом. Но на земле всегда есть печали, которые не зависят от окружающих их нынешних явлений и для которых безразличны ненастье и солнце. Такая печаль томила сердце Веры. Алексей Петрович был опасно болен и уже более трех недель не вставал с постели. Два припадка возвратной горячки истощили его силы, давно постепенно слабевшие под нравственным и физическим гнетом его трудовой жизни. Доктор Печорин, старый приятель и домашний врач Снегина, предупредил Варвару Матвеевну, что если бы случился третий припадок, то не было бы никакой надежды, чтобы больной мог его выдержать. Печорин не решился сказать этого Вере; но Варвара Матвеевна оказалась менее бережливой и тотчас после его ухода передала его отзыв. Вера не отлучалась от постели отца, кроме тех кратких промежутков отдыха, на которых он сам так настаивал, и Вера покорялась из боязни своим неповиновением возбудить в больном вредное для него раздражение или беспокойство. Но утомление брало иногда верх над силами молодой девушки и в то время, когда она сидела у постели Алексея Петровича. Если он казался спокойным и его закрытые глаза позволяли считать его погруженным в то состояние полудремоты, которое у труднобольных заменяет сон, то и глаза Веры порой невольно смыкались, и мимолетные, бессвязные, тревожные сны заступали для нее место тревожной действительности.
– Вера! Бедная Вера! – послышалось ей в одну из таких минут.
– Вы меня звали, папа́? – сказала она, очнувшись.
– Нет, – отвечал Алексей Петрович, – я ничего не сказал. Я смотрел на тебя и радовался тому, что ты заснула.
Вера вгляделась в отца и заметила, что крупные слезы скатились с его глаз и остановились на исхудалых и бледных щеках. Она встала и нежно поцеловала его.
– Что с вами, милый папа́? – тихо спросила она.
– Ничего, Вера, – сказал Алексей Петрович. – Я только думал о тебе, и мне стало жаль тебя.
– Папа, ради Бога, не тревожьте себя печальными мыслями; вы знаете, что вам нужно быть спокойным для того, чтобы скорее поправиться.
– Оправиться, милая Вера… быть может, Бог и даст это. Но во всем Его святая воля. Быть может, Ему и не угодно будет, чтобы я поправился…
– Папа, – сказала Вера, у которой слезы также выступили на глазах, – не говорите это. Бог милостив. Вы поправитесь.
– Дай Бог, – сказал Алексей Петрович, положив руку на голову Веры. – Мне точно кажется, что я себя чувствую лучше. Только слабость велика. Я теперь с трудом поднял руку… Но садись, поговорим с тобой. Поговорить все-таки следует, на всякий случай. Меня это успокоит.
Вера повиновалась, бережливо сдвинула со своей головы руку отца, поцеловала ее и, не выпуская ее из своей руки, другой рукой придвинула стул к его постели.
– Повторяю, – продолжал Алексей Петрович, – что будет то, что Богу угодно. Но если мне суждено с жизнью и с тобой проститься, то я желал бы, чтобы ты мне на прощанье обещала то, о чем я тебя хочу просить… Не прерывай меня… это меня успокоит, а ты сама мне напомнила, что и для выздоровления мне нужно быть спокойным… Обещай мне, что, если бы меня не стало, ты будешь терпеливо выносить всю тяжесть жизни при твоей тетке – по крайней мере до возвращения Леонина, когда твоя судьба должна решиться. Ты знаешь, что в моем завещании Карл Иванович назначен тебе попечителем. Он будет тебе и советником, и заступником; но не уходи из родного дома, оставайся при Варваре Матвеевне… не лишай меня вознаграждения за то, что я ради тебя сам вытерпел. Ты знаешь, что я в долгу у Варвары Матвеевны, конечно, только деньгами, но все-таки в долгу. Она меня однажды выручила из трудного положения; она помогла мне дать тебе образование и помогала тебя обеспечивать удобствами жизни. Ты – ее прямая и единственная наследница… Кроме того, ты знаешь ее нрав. Если вы разойдетесь, она будет тебя злословить; она может повредить тебе. В конце концов, ждать придется не так долго… Ты веришь Леонину, и я ему верю… Обещай!
– Обещаю, папа́, – сказала Вера едва слышным от усилия не заплакать голосом, – но ради Бога, не поддавайтесь этим печальным мыслям. Всего этого не будет; мы вас не лишимся.
– Тем лучше – но обещание мне было нужно… Нельзя и здоровому не помышлять о конце, а больному, как я, и подавно. Если бы не ты, меня такие помышления заботили бы менее; – то есть была бы та же нужда в Божием милосердии, и та же мольба перед Богом об отпущении грехов; но в грехах я каюсь, на милосердие уповаю. Только мало было бы о чем пожалеть на земле. Но когда я о тебе думаю – а ты знаешь, что я всегда думаю о тебе, – то так и защемляется сердце…
Усилия Веры были напрасны. Слезы брызнули из ее глаз.
– Умоляю вас, папа́, – сказала она, – для меня же поберегите себя. Теперь вам нужно о себе думать. Бог нас не оставлял. Он и меня не оставит. Он сохранит вас.
Вера встала, поцеловала отца и тихо повторила:
– Папа, подумайте о себе – не продолжайте этого разговора.
Алексей Петрович замолчал; но потом спросил:
– Давно ли Карл Иванович имел известия от Леонина?
– Еще на прошлой неделе, папа́. Они теперь в Венеции.
– А когда думают возвратиться?
– К июлю месяцу, как и прежде рассчитывали.
– К июлю… восемь месяцев, – проговорил как будто про себя Алексей Петрович. – Во всяком случае, на первых порах о тебе будут жалеть – и тебя поберегут…
Между тем другой разговор происходил в комнате Варвары Матвеевны, у которой уже с полчаса сидел благочинный протоиерей Поликарп Борисович Глаголев.
Протоиерей Глаголев был настоятелем одной из известнейших в Москве приходских церквей. Он сам также пользовался немалой известностью и как настоятель этой церкви, и как преподаватель Закона Божия в одном из высших учебных заведений, и как человек, обладавший в заметной степени даром слова. В среде духовного сословия и литературно грамотных чиновников он считался оратором. Beau monde довольствовался отзывом, что он хорошо говорит. Набожные пожилые дамы усердно ездили слушать его проповеди, и слушали их с умилением. Эти проповеди говорились редко, в большие праздники или при каких-нибудь особых случаях, но всегда произносились свободно, а не читались с тетради, как это у нас принято и обыкновенно ведет к тому, что слушатели, которым видна тетрадь, на нее обращают более внимания, чем на проповедь, следят за поворачиваемыми листами и не без нетерпения ожидают, чтобы повернулся последний лист. Отец Поликарп слыл человеком строгих жизненных правил, большим ревнителем православия и непреклонным врагом всех иноверных исповеданий. Он сам называл себя народником и, будучи порядочно начитан, обладал достаточным запасом современных фраз о дряблом Западе и о будто бы заглохших природных силах Древней Руси. Несмотря на все это, он не пользовался популярностью в среде торгового сословия. Он искал этой популярности; но ни внешний аскетизм, ни старание казаться приверженцем старинных обычаев и преданий не производили желаемого впечатления. Так называемое у нас купечество до сих пор живет, особливо в Москве и в замосковных губерниях, своей отдельной жизнью среди других классов населения. Оно не заботится о низших, не пристает к высшим и большей частью остается недоступным тем влиянием европейской образованности, которые, с одной стороны, развивают и совершенствуют в человеке то, что способно развиваться и совершенствоваться, но с другой – притупляют в нем то, что сразу дано в известной мере и затем не может быть ни развито, ни усовершенствовано. К таким прирожденным, первобытным и неподатливым способностям принадлежит инстинктивное распознавание чужой искренности и неискренности. Купцы, с которыми отец Поликарп старался сблизиться, чуяли в нем неискренность и от сближения уклонялись.
– Он сам себе на уме, – говорил про него хлебный торговец Бесполов.
– Он что-то больно корчит праведника, – заметил однажды фабрикант Скольцов.
– Душа – потемки, – прибавил подрядчик Загибин.
Некоторые сановные лица, в том числе попечитель учебного заведения, где протоиерей Глаголев состоял преподавателем, оказывали ему особое внимание при свиданиях в высокоторжественные или другие официальные дни; но мотивами внимания всегда обозначались, в общих выражениях, только его ум и красноречие. Скромный Карл Иванович Крафт, встретившийся с Глаголевым у Снегиных, отзывался о нем более определительно. Он говорил, что если бы отец Поликарп родился католиком и в Средние века, то он занял бы видное место в ряду исторически известных инквизиторов.
Варвара Матвеевна сидела в своих больших вольтеровских креслах и беспокойно смотрела на сидевшего наискось против нее, на диване, отца Поликарпа. Ее смущал разговор с ним, и еще более смущало недовольное и почти сердитое выражение его лица. На столе перед ним стоял непочатый стакан чая, и отец Поликарп нетерпеливо постукивал о стакан ложечкой, которую держал в правой руке, между тем как левая рука то перебирала, то гладила жидкую и острую бороду.
– Нужно, однако же, решиться, – сказал отец Поликарп. – Вы сами сознаете, что положение опасное.
– Очень опасное, – сказала Варвара Матвеевна.
– То есть безнадежное.
– Не совсем безнадежное, батюшка. Я потому и колеблюсь, и не знаю, что делать. Доктор говорит, что есть надежда, но он запретил чем бы то ни было беспокоить или тревожить больного. Он говорит, что всякое волнение может быть для него гибельным.
– Доктора всегда и все запрещают. Это ради самих себя, из осторожности. Случись беда – они скажут, что домашние недоглядели и больного помимо их уходили.
– Печорин двадцать лет знает Алексея Петровича. Он его натуру знает. Алексей Петрович и в здоровом состоянии легко тревожится, и всякое беспокойство на него сильно действует.
Лицо протоиерея еще более нахмурилось. Он замолчал и, уставив на Варвару Матвеевну свои мутно-серые, с низко спущенными веками полузакрытые глаза, продолжал постукивать ложечкой о чайный стакан.
Варвару Матвеевну окончательно смутили молчание и неподвижный взгляд отца Поликарпа.
– Что же делать? – почти жалобно спросила она. – Батюшка Поликарп Борисович, наставьте, ради Бога.
– Коли ничего, то и ничего, – сказал отец Поликарп. – Пусть умирает так. Пусть попечителем вашей племянницы будет немец, лютеранин и аптекарь. Пусть выйдет она, с его помощью, из-под вашей опеки и власти. Пусть и выходит замуж, после того, за какого-нибудь немца и аптекаря. Моему сыну нетрудно будет найти себе другую невесту.
– Помилуйте, Поликарп Борисович, – сказала Варвара Матвеевна, – этого не будет, этого быть не может!
– Как не может? И почему – не может? – продолжал отец Поликарп. – На свое, что ли, влияние вы рассчитываете, Варвара Матвеевна? Вам не справиться ни с Крафтом, ни с его женой, ни с вашей племянницей. Они ее закабалили своими книгами и своей нежностью. Увидите, что будет, когда бедный ее отец ляжет в могилу.
– Бог милостив – он не ляжет в могилу…
– А я вам предсказываю, что ляжет. Эти болезни не спускают человеку в его летах. Я намедни видел, как ваш Печорин покачивал головой.
– Но в теперешнем положении Алексей Петрович во всяком случае не в состоянии что-либо сделать или переменить. Он и слаб, и раздражителен. Я раз попыталась с ним заговорить об этом предмете, и сама испугалась тому, что с ним тогда произошло.
– Вы заговорили о Крафте?
– Да.
– И упомянули о Буревиче?
– Конечно, упомянула. Я притом напомнила, какой он хороший, и влиятельный, и в делах опытный и знающий человек; но Алексей Петрович и слышать не хотел. Он сказал, что у Веры никаких трудных дел и не будет и что для нее никто не может заменить теплого сердца Клотильды Петровны, которая была другом ее матери, и добрых чувств самого Крафта. Потом, когда я стала несколько упорно защищать мое мнение, он заплакал, и с ним сделался как будто истерический припадок.
– Давно ли это было? – спросил отец Поликарп.
– Недели с две с лишком. Это было до возобновления горячки.
– Но теперь он несколько поправился?
– Да, теперь ему лучше.
Отец Поликарп снова замолчал. Он опустил в стакан свою ложечку и принялся расправлять бороду правой рукой вместо левой. Потом вдруг сказал:
– Варвара Матвеевна, я сам поговорю с Алексеем Петровичем. Подите спросите, могу ли я войти к нему?
– Как? Вы? – спросила Варвара Матвеевна, выпрямившись в своих креслах. – Да он не может принять вас. Он в постели; он слаб; я сама только на минуту вхожу к нему раз или два в день. Доктор запретил принимать чужих…
– Священник нигде не чужой, – сказал протяжно отец Поликарп. – Он не должен быть чужим. Доктор, верно, не упомянул о священнике и не запретил впускать священника. Спросите.
– Поликарп Борисович, право, нельзя тотчас, нельзя сегодня. Дайте его подготовить, предупредить…
– Будет хуже, Варвара Матвеевна, – сказал протоиерей, вставая. – Два волнения вместо одного, и притом вредное ожидание до второго. Я знаю, что делаю и почему делаю. Спросите.
Варвара Матвеевна также встала и, сделав шаг по направлению к двери, остановилась и еще раз сказала:
– Дайте хотя несколько подготовить, батюшка Поликарп Борисович. Я скажу, что вы были, осведомлялись, принимаете в нем живое участие, и прочее в этом роде. А завтра, если вы пожалуете, я и попрошу, чтобы он вас принял.
– Завтра… завтра я не могу быть. Впрочем, я вижу, что лучше махнуть рукой, да и только. Мне незачем вас упрашивать… Если вы не решаетесь, то и не решайтесь. Прощайте. Пусть вместо меня пожалует Крафт. Вы его впустите – или он и без спроса войдет?
Отец Поликарп в свою очередь сделал шаг по направлению к двери.
– Погодите, батюшка, Поликарп Борисович, – сказала умоляющим голосом растерявшаяся Варвара Матвеевна. – Дайте, ради Бога, с духом собраться, сообразить… Нечего делать. Я пойду спрошу, попытаюсь…
– Скажите ему, что молитвы и благословения церкви врачуют не менее, чем лекарства земных врачей, и что я, как служитель алтаря, желаю его видеть; но, конечно, его не утомлю. Несколько минут – и я с ним прощусь, но благословение ему оставлю; он человек набожный – это на него подействует.
Варвара Матвеевна вышла. Оставшись один, отец Поликарп стал медленно ходить по комнате.
– Борис! – проговорил он вполголоса. Ради тебя все это. Ради тебя кривлю душой. Бог простит. Он же вложил мне в сердце ту любовь к тебе, перед которой молчат другие чувства.
Прошло несколько минут. Варвара Матвеевна не возвращалась. Отец Поликарп начал беспокойно оглядываться на дверь. Наконец в ней показалась Варвара Матвеевна.
– Пожалуйте, Поликарп Борисович, – сказала она. – Он вас благодарит и просит, но только не в силах выдержать продолжительного разговора.
– Будьте спокойны, – сказал отец Поликарп. – Я долго не останусь.
Когда отец Поликарп и Варвара Матвеевна вошли в комнату больного, Вера стояла у изголовья постели и, наклонившись к отцу, вслушивалась в то, что он, по-видимому, торопливо ей говорил. Алексей Петрович сделал усилие, чтобы приподняться; Вера поддержала его, но усилие оказалось напрасным – он снова опустил голову на подушку и только протянул руку под благословение священника.
– Да благословит вас Господь, – сказал отец Поликарп, творя над рукою, по обычаю, крестное знамение. Потом он благословил подошедшую к нему Веру и, садясь у постели, продолжал пониженным голосом:
– Благодарю вас, Алексей Петрович, за то, что вы от моего благословения не уклонились. Как вам сегодня?
– Я очень слаб, батюшка, – отвечал Алексей Петрович, – очень слаб; впрочем, кажется, получше.
Отец Поликарп оглянулся на Варвару Матвеевну. Она что-то сказала на ухо Вере, и обе вышли в соседнюю комнату. Варвара Матвеевна затворила дверь, удостоверяя Веру, что отец Поликарп долго у больного не останется.
Но Варвара Матвеевна ошиблась, стараясь этим успокоить Веру. Минуты текли одна за другой. Отец Поликарп не выходил. По временам явственно слышался его возвышающийся голос, и редкие промежутки в звуках этого голоса свидетельствовали о том, что преимущественно отец Поликарп, а не Алексей Петрович продолжал разговор. Вера тревожно прислушивалась, подходила к двери, отходила от нее, возвращалась к ней и с возраставшим беспокойством смотрела на Варвару Матвеевну. Наконец, она решительно сказала.
– Тетушка, я войду. Папа просил меня о том, на случай, если бы Поликарп Борисович у него долго оставался.
– Погоди еще немного, – сказала Варвара Матвеевна, взяв Веру за руку. – Он сейчас выйдет. Я слышала, что он уже встал.
Действительно, послышались шаги. Дверь отворилась, и отец Поликарп вышел. Его брови были сдвинуты, на лице – краска. Он не взглянул на Веру, но знаком головы дал понять Варваре Матвеевне, что он желает, чтобы она за ним следовала, и прошел далее. Вера бросилась в комнату отца.
– Он меня замучил, – сказал Алексей Петрович дочери, когда она подошла к нему и, заботливо всматриваясь в его утомленное лицо, поцеловала его руку. – Дай мне отдохнуть глядя на тебя. Посиди у меня…
Вера села у постели. Учащенное дыхание больного постепенно стало тише и ровнее. Лицо прояснилось.
– Теперь мне хорошо, – сказал Алексей Петрович. – Ничто не болит, ничто не тревожит.
Он улыбнулся, и лицо бедной Веры в свою очередь посветлело.
– Что за надобность была ему так долго со мною беседовать? – продолжал Алексей Петрович, говоря с перерывами, то как будто призадумываясь над тем, что он сообщил дочери, то как будто переводя дух и отдыхая от усилия, с которым он изъяснялся… – Если дело было в благословении, то благословить было недолго… И почему он так не жалует Крафта? Должно быть, Варвара Матвеевна наговорила… Вообрази себе, что он принялся толковать о моем завещании и меня убеждать, что не следовало назначать тебе попечителем Карла Ивановича. Вместо его он предлагал Буревича. И человек хороший, говорил он, и член палаты. Для тебя это будто бы выгодно было… Положим, что Буревич человек недурной; но он совершенно чужой тебе, а Карл Иванович и Клотильда Петровна ближе и лучше иных родных… Варвара Матвеевна уже приставала ко мне с этим… Она и его, пожалуй, подбила… И как упорно он настаивал. Словно мне завтра умирать приходится и потому нужно поторопиться… И что за чепуху он городит на Крафта! И вера непригодна, и происхождение не русское, и то неладно, и другое. Наконец, я из себя вышел…
– Папа́, – сказала Вера, которая уже несколько раз безуспешно пыталась упросить Алексея Петровича не продолжать своего рассказа, – сделайте милость, не говорите теперь обо всем этом. Вам нужно отдохнуть. Вас взволновал разговор с Поликарпом Борисовичем. Вас волнует и воспоминание о нем.
– Да, Вера, – сказал Алексей Петрович, – оно точно меня волнует; но мне все-таки хотелось высказаться. Я твоему совету последую. Отдохнуть нужно. Потрудись натянуть мне одеяло на правое плечо. Мне как будто холодно стало.
На следующий день доктор Печорин, выходя из спальни Снегина после утреннего посещения казался озабоченным. Он неохотно отвечал на расспросы Веры и сказал, что возвратится среди дня.
Доктор Печорин имел основание быть озабоченным. Состояние больного еще более ухудшилось к вечеру, и в ночь несомненно обнаружились зловещие признаки нового припадка горячки. Для борьбы с ним уже не было сил в запасе, и болезнь быстро достигла рокового исхода. Алексей Петрович угас, но угас тихо, как потухает догоревшая свеча, за истощением пищи для пламени. Пламя гаснет, вспыхивает на несколько мгновений, вновь гаснет, вновь вспыхивает, но проблески света становятся все слабее и реже. Настает минута, когда ожидание нового проблеска стало тщетным. Свеча безвозвратно потухла. Так потухает и живой светильник. Исчезает во взгляде жизненная искра – и тогда, по выражению Пушкина, забелены окна дома, в котором жила душа, отлетевшая от земли.
Алексей Петрович до конца сохранил сознание. Он благословил дочь, и к ней были обращены последние им произнесенные слова.
– Вера! – сказал он уже прерывавшимся голосом, – помни свое обещание, Бог поможет… Июль… Июль… На слове «июль» остановилось дыхание. Его слышали, кроме Веры, доктор Печорин, духовник Снегина и его дочери, священник Антоний и Варвара Матвеевна; но никто, кроме Веры, не понял значения этого слова.
Варвара Матвеевна была, по-видимому, глубоко опечалена. Она проливала много слез, всех удостоверяла в тех чувствах сердечной привязанности, которые она питала к покойному Алексею Петровичу, и всем твердила, что, лишившись его, она себя чувствует и сознает совершенно осиротевшей. Она в особенности заботилась о том, чтобы при обычных посмертных обрядах ничего не было упущено, чем можно было почтить память усопшего. Уже накануне выноса домовую панихиду служили соборне три священника: протоиерей Глаголев, приходский священник Покровской церкви и духовник покойного Снегина, священник одной из Староконюшенных церквей отец Антоний, который присутствовал при его кончине. Участие каждого из них в этом печальном обряде имело свой отличительный оттенок. На сосредоточенном и мрачном лице отца Поликарпа можно было вычитать, что он помнил покойника и был неравнодушен к совершавшемуся обряду. Но в то же время было видно, что он сознавал свое первенство между лицами, совершавшими обряд, и думал, что на него обращено внимание всех собравшихся к панихиде прежних сослуживцев и знакомых покойного Снегина. Покровский священник, недавно поступивший в приход, исполнял свою долю обряда спокойно и чинно, по временам окидывая присутствовавших равнодушным взглядом. Для него панихида, очевидно, была только заурядным эпизодом его священнослужительского обихода, а покойный Снегин – только алгебраическим знаком, предопределившим свойство совершавшегося обряда. Отец Антоний не сводил глаз с Веры, кроме тех редких мгновений, когда по чину панихиды ему самому приходилось произносить несколько слов, и в эти мгновения слышался в его голосе звук того же теплого участия, которое выражалось в его взгляде. Бедная Вера, подавленная и обессиленная горем, стояла у стены, позади Варвары Матвеевны, и хотя прислонилась к стене, качалась по временам то вперед, то назад, так что казалось, что она могла упасть. Она покачнулась однажды так сильно, что ее подхватил под руку стоявший за ней доктор Печорин. По окончании панихиды, когда почти все посторонние удалились, отец Поликарп подошел к Вере, что-то сказал ей и ее благословил. Вера ничего не ответила, не сделала никакого движения и даже не приподняла наклоненной вперед головы, так что взгляд отца Поликарпа не мог встретить ее взгляда. Несколько позже к ней подошел отец Антоний, Вера протянула руку под его благословение и потом пожала его руку.
– Вера Алексеевна, вы ничего не ответили отцу благочинному, – тихо сказал отец Антоний.
Глаза Веры блеснули сквозь наполнявшие их слезы. Она взглянула прямо в глаза отцу Антонию и медленно проговорила:
– Он убил моего отца…