СПАЛЬНОЕ МЕСТО № 223

Бенжамин-Бэмби-Бомба стояла на краю тротуара в своем синем пальто с карамелькой во рту, с пустым спичечным коробком в руке, все еще ощущая на губах вкус поцелуя, и слушала свистки поездов. И говорила себе, что ей все обрыдло, обрыдло, обрыдло. Почему именно с ней должно было такое приключиться?

Часы показывали чуть больше шести, она это заметила выходя. Она больше не плакала — хоть это неплохо. Завтра ей придется вволю наплакаться, после того, как господин Пикар скажет ей: вы очень милы, мадемуазель, вы грамотны и расторопны, не сомневаюсь в вашей скромности и честности ваших объяснений, но я вынужден вас уволить.

Господин Пикар не станет, конечно, разговаривать с ней таким тоном, но ее все равно уволит в тот же день, как дуру, как тетерю, как изрядную идиотку.

Даниель любил словечко «тетеря». Он говорил так применительно к первому встречному, шоферу например: мол, встретил сейчас тетерю. Это могло означать — психопата, тупицу, ветрогона, пустомелю.

Она больше не плакала, но глаза словно застилал туман, искажавший очертания вокзала, стоянки машин перед ним, автобусов, направляющихся в сторону площади Бастилии. Этот город, о котором она столько месяцев мечтала, как дуреха, как набитая провинциальная тетеря!..

Завтра ее уволят. И отберут комнату. Все кончится даже не начавшись. А всего три дня назад она мечтала, что будет жить в Париже, аппетитно оскаливая при этом красивые зубки, которые дважды в день чистила «Селином», настоящим медицинским дантифризом. В синем пальто, купленном всего месяц назад, с красивыми волосами и ногами, синими глазами, которые разбивали даже ее собственное сердце, когда она смотрелась в зеркало. Грамотная расторопная девочка с дипломом школы Пижье, тремя платьями и тремя юбками в чемодане и пятьюдесятью тысячами франков в сумочке.

И вот появляется этот Малыш, едва начавший бриться, баловень, считающий себя седьмым чудом света, а всех остальных тетерями, не умеющий сделать двух шагов, не наступив вам на ноги и не разодрав чулок, мой малютка, моя радость, моя любовь, мой Даниель…

Затем она увидела себя в автобусе, который шел в сторону Бастилии, и у нее спрашивали билет. К счастью, оказался один, как раз до Бастилии. Да, ей все обрыдло, она пройдется пешком, неважно куда, со вкусом поцелуя на губах и с карамелькой во рту и поплачет вволю. Никто не увидит ее слез. Он разорвал три пары ее чулок. Я хочу умереть, клянусь всеми святыми, я хочу умереть, если не увижу его снова.

На площади Бастилии, выходя из автобуса, размахивая пустыми руками, потому что, убежав с работы в четыре часа, забыла там сумочку, она впервые подумала: «А ведь я уже была тут, он находился рядом, все было ужасно и чудесно, если бы мама узнала, она упала бы в обморок, но мне все равно, все равно, тем хуже, я плачу».

Пересекая площадь, она плакала, как дура, «тетеря», «плевать я хотела, пусть не смотрят на меня», а площадь была огромная, черная и блестящая, окруженная далекими огнями. Дала ли я ему хоть денег, чтобы он поел в поезде?

Они проходили тут с ним вместе. Повсюду, куда бы я ни пошла теперь в этом мокром городе, я буду находить наши следы. Когда же это было? В субботу. Такси.

— Я не вернусь сейчас домой, — сказала она себе. — Дойду пешком до Пале-Рояль, найду там плохо освещенное кафе, где мне дадут яичницу из двух яиц, почитаю газету, пока буду есть, и потом пешком же дойду до улицы Бак. Поднимусь к себе и приберу в комнате, словно ничего не было. Или зайду в другой бар и наделаю глупостей. Поболтаю с официантами, буду танцевать, буду пить крепкие напитки, от которых кружится голова и которые приносят забвение, но разве есть развлечения, которые помогут забыть Малыша?

Три дня назад она рассталась с матерью и маленьким братом на перроне авиньонского вокзала. И села в поезд, оскалив хищно зубки, отчего мать спросила: «Тебе не жаль нас покидать?» Она ответила: «Скоро увидимся, на Рождество!»

Это означало через три месяца. Пустяки. А что такое три дня?


Он стоял прямой, как жердь, между туалетом и тамбуром, готовый перейти в другой вагон, едва покажутся контролеры, белокурый, с плащом в руке, в мятом костюме из твида, с глазами побитой собаки, ну невероятно глупый!

Поезд отправился. Он помог ей внести чемодан, споткнулся и тут разорвал ей первую пару чулок.

Она зло сказала: «Оставьте, я сама». Почувствовала боль, в лодыжке. На чулке спустилась петля, она не смогла ее поймать. Не стоит даже вынимать лак, чтобы остановить петлю.

А тот даже не извинился, он не умел этого делать. Стоял, как дурак, говорил, тяжело дыша, смотрел печальными глазами, как она поднимает платье, чтобы осмотреть чулок, и в довершение всего добавил: «Пропал чулок, у меня подковки на каблуках, мама заставила поставить, я рву чулки всем на свете».

С приподнятым сбоку платьем (поезд пошел), пытаясь мокрым пальцем удержать петлю на чулке, она подняла глаза и только тогда увидела его по-настоящему. Красивое лицо, пятнадцать или шестнадцать лет, вид побитой собаки. Сказала: «Ничего, обойдется». И сама донесла чемодан до купе.

В середине прохода перед открытым окном стояли женщина, Жоржетта Тома, и мужчина с длинным носом, Кабур. Чтобы пропустить её, женщина слегка повела бедрами и окинула взглядом, который она никогда не забудет, сама не зная почему (может быть, потому, что та убита). Эти глаза, казалось, ее узнали и говорили: вот и она.

В купе было душно и жарко. На нижней полке справа лежала женщина, слева — мужчина.

Бэмби легла на свое место, думая о маме, о трех платьях в чемодане, которые она предпочла бы повесить на плечики, о своем разорванном чулке. Она сняла под одеялом чулки, затем с трудом — платье, говоря себе, что все-таки не может спать одетая, как другие.

Белокурая женщина, госпожа Даррэс, о которой Даниель потом скажет, что она актриса, была в розовой пижаме и розовом халате. Она читала журнал, время от времени поглядывая на Бэмби. И сказала:

— Над вашей головой есть лампочка.

Бэмби зажгла свет, сказала: «Спасибо, хорошо теперь на железных дорогах». На самом же деле она впервые ехала в спальном вагоне. Положила платье около стенки, сумочку к ногам, чулки под подушку и стала читать книжку, посасывая конфетку. Немного позже пришли контролеры, шумно открыв дверь.


— Гоп, поехали! — сказал официант. — Яичница из двух яиц и пиво!

В кафе на Пале-Рояль Бэмби сидела за столиком одна.

Она вторично прочитала сообщение в «Франс-суар», но ничего нового не узнала. Там пережевывали утреннюю информацию. Говорилось, что Уголовная полиция очень сдержанна, но арест не заставит себя ждать. Она тщетно искала фамилию инспектора Грацциано, о котором Малыш сказал:

— Ему я доверяю.

Должно быть, у нее были красные глаза, потому что, принеся ей еду, официант пристально посмотрел на нее и, уходя, дважды обернулся. Она хотела было взять из сумочки пудреницу, но вспомнила, что оставила ее на работе, на улице Реомюр. Бумажник находился в кармане пальто вместе с мокрым платочком на «понедельник» и конфетами, которые Малыш не захотел взять.

Платочек «понедельник» — это выдумка мамы. Та вышила на платочках все дни недели. В поезде, когда она увидела Малыша, у нее был платочек «пятница», в мелкую зеленую клетку.


Чтобы ее не увидели раздетой, она натянула на себя одеяло, а затем уже вынула из синего пальто билет и отдала его контролеру, стоявшему ближе к ней. Другой проверял билет у дамы с обесцвеченными волосами, актрисы. Затем им пришлось разбудить мужчину, спавшего под полкой Бэмби, он, позевывая, что-то ворчал себе под нос.

Воспользовавшись тем, что на нее не смотрят, она набросила на себя пальто и спустилась вниз. Надела туфли и вышла в коридор. Жоржетта Тома и Кабур продолжали болтать перед открытым окном. Молодая женщина курила, ветер гнал дым от ее сигареты по проходу. За окном под темным небом скользили деревья.

Туалет был занят. Она перешла через тамбур в другой вагон, но и там в туалете кто-то был, и она вернулась назад. В тамбуре ей пришлось держаться за ручку дверцы. Она испачкала себе руки.

Стала ждать, наблюдая, как контролеры заглядывали в другие купе, извиняясь перед пассажирами. В конце концов она начала нетерпеливо дергать ручку двери туалета, как это бывает обычно в школе, когда ты торопишься, а подружка не спешит.

Внезапно дверь открылась. Увидев его испуганные глаза и загнанный вид, она тотчас все поняла. Это было как в школе до выпускных экзаменов, она как бы вернулась на три-четыре года назад: лагерь учителей и лагерь учеников, тайны, фискальство, страх перед надзирателями.

— Что вам угодно?

Он нахохлился, как молодой петух, увидев, что это не контролеры (надзиратели). Она сказала:

— Я хочу пипи, знаешь ли!

Сначала этот белобрысый парень разодрал ей чулок, а теперь, почти готовый расплакаться, шептал:

— Не стойте тут. Уходите. У меня нет билета.

— У вас нет билета?

— Да.

— И вы заперлись здесь? Чего вы этим добьетесь?

— Говорите тише.

— Я говорю негромко.

— Нет, громко.

Тут они услышали шаги контролеров, голоса надзирателей, которые вошли в последнее купе вагона в десяти шагах от них: «простите, дамы-господа».

Малыш взял ее за руку, это был его первый решительный жест, и резко потянул к себе, так, что она едва на закричала. Просто втащил ее в туалет. И запер дверь.

— Послушайте, оставьте меня в покое!

Он закрыл ей рот рукой, как герой в исполнении Роберта Тейлора на немецком корабле в фильме, который она видела в Авиньоне два месяца назад. Но у Роберта Тейлора были усы, он был брюнет и настоящий мужчина, а Малыш смотрел на нее умоляющими глазами беззащитного ребенка.

— Тихо, прошу вас, помолчите!

Так они стояли рядом перед закрытой дверью. Она видела себя в зеркале над умывальником и думала: «Такое может случиться только со мной. Если бы мама увидела, она бы упала в обморок!»

Еле слышно, голоском послушного ученика училища отцов Иезуитов он сказал, что собирался было спрятаться на подножке поезда, но в соседнем вагоне стоял какой-то тип, к тому же он боялся, что не сумеет открыть дверцу, и потом не знал, как поступить с чемоданом.

Этот пухлый чемодан из свиной кожи тоже был в туалете. Баловень семьи, сын богатых родителей, очень похоже. О том, что его отец адвокат, муниципальный советник в Ницце, он рассказал ей на другой день, и о том, что учился в пансионе «иезов»[6], что уже второй раз сбежал от них из-за математики, которая ему осточертела. Все бросил, чтобы жить своей жизнью.

В дверь постучались. Кто-то спросил, есть ли кто-нибудь. Она оттолкнула парня, приложив палец к губам, как в школе. Он понял и встал на крышку унитаза, с глупым видом, излишне шумя при этом, явно излишне. Перед тем как открыть, она распахнула пальто, чтобы все выглядело правдоподобно.

«Ах, если бы мама увидела, она бы упала в обморок!»

— В чем дело?

— О, простите!

Она лишь приоткрыла дверь правой рукой, левой придерживая край пальто. Контролеры смотрели на нее сверху вниз, более молодой отступил на шаг, другой дотронулся до козырька. Должно быть, она была бледна как смерть. И если бы увидела себя в зеркале, бледную и белокурую, с голыми ногами в распахнутом пальто, вообще потеряла бы сознание. Она слышала, как бешено бьется ее сердце.

— Вы уже проверили мой билет…

Старший сказал: «Да-да, извините, мадемуазель», и они вместе отступили назад. Тогда она опять закрыла дверь и опять увидела себя в зеркале с такими же растерянными, как у Малыша глазами. Но уже не бледную, а красную как рак.

Они еще немного постояли: он — на крышке унитаза, опустив голову, потому что упирался ею в потолок, она раскрасневшаяся — прислонясь к двери и запахнув пальто. Ей уже тогда казалось, что они натворят глупостей, а черные глаза благодарили, он выглядел невероятно глупо — любовь моя, мой Дани, мой Даниель.

— У вас грязь на щеке.

Вот и все, что тот нашелся сказать спустя две-три минуты, когда они убедились, что контролеры ушли.

Возможно, она испачкала щеку грязными руками. Или это сделал он, когда зажал ей рот, кретин несчастный. Она вытерлась платком, глядя в зеркало. Он слез, едва не свалившись, потому что поставил ногу на чемодан, пошатнулся, ухватился за нее, даже не извинившись, потому что не был этому обучен, и улыбнулся ей в зеркало. Что-что, а улыбаться он умел, у него был красивый, еще детский капризный рот баловня семьи.

— У вас тоже. Тут…

Она протянула платок, указывая на следы грязи на лбу, на гладкой щеке. Он тоже вытерся. Потом они вместе мыли руки дешевым мылом, обладавшим особо устойчивым запахом.

Он посмотрел на ее носовой платочек в зеленую клеточку и засмеялся.

— Когда я был маленьким, у меня были такие же. На каждый день недели.

Когда был маленький! Подчас в его речи пробивался южный акцент, от которого ему не удалось избавиться, несмотря на все усилия «иезов». С таким же акцентом говорили дети из хороших авиньонских семей. Жаль только, что его не научили извиняться. Потом он быстро отвернулся, вероятно, вспомнив маму, платки, всякие дорогие ему вещи. Эти воспоминания нахлынули внезапно, словно захлестнув волной.

Малыш.


Она с трудом справилась с яичницей и вдруг вспомнила, что ключ от комнаты находится в сумочке.

Уходя, Даниель оставил дверь открытой. Об этом он сказал ей по телефону, даже позвонил специально из-за этого. В четыре часа дня.

— Бэмби?

— Да.

Это был первый рабочий день Бэмби. Когда ей сказали «вас», она сразу поняла, что никто другой звонить не может.

— Мне пришлось оставить комнату открытой, у меня не было ключа.

— Где ты?

— В Клиши.

Наступила длинная, очень длинная пауза, потому что она ее знала, что еще сказать, он тоже, и было неловко ощущать, как следят за тобой новые коллеги.

— Где это, Клиши?

— Довольно далеко.

Для них это означало — довольно далеко от Лионского вокзала. Все другие районы были более или менее далеко от того места, где два дня назад они впервые вступали на мокрые улицы города.

— Это далеко отсюда?

— Не знаю. Снова долгая пауза.

— Я уезжаю, Бэмби.

Она не ответила. Что можно ответить, когда на тебя устремлены десять пар глаз, когда ты вылитая гусыня?

— Лучше уж вернуться домой. Я все объясню отцу. Он сам договорится с полицией. У тебя не будет неприятностей, у меня тоже, мой отец знает, что надо делать.

— И как ты уедешь?

— Как и приехал — поездом.

Она хотела ему что-то сказать, но не было сил. Ведь если она это сделает, он не уедет. Да к тому же устремленные на нее внимательные взгляды буквально парализовали ее.

— Даниель…

Она все-таки произнесла его имя. Произнося чье-то имя, наш голос говорит куда больше о том, что мучает сердце, видимо, поэтому все сослуживцы смущенно отвернулись. И она услышала пьянящие и странные слова, которые тот произносил шепотом, — моя Бэмби, моя маленькая Бэмби, люблю, скоро, всегда, ночь, недолго, Париж, Ницца, ты, я, моя маленькая Бэмби, слушай… и повесил трубку.

Она тоже положила трубку, прошла под грохот пишущих машинок вдоль столов, ничего не опрокинув, не споткнувшись, с вымученной улыбкой на губах, снова принялась за работу, даже напечатала, не поднимая головы, две или три странички. И вдруг поняла, что больше не может, ну и пусть: вскочила, на ходу схватив пальто, побежала к двери, затем в вестибюль, промчалась по улице, вбежала в вокзал и выскочила на перрон. И тут заметила, что только пять часов, а первый поезд Марсель — Ницца — Вентимидь отправлялся в 17 часов 50 минут. И стала ждать…


Они вышли в проход (она — первая, чтобы посмотреть, есть ли там кто) и постояли еще. Он сказал, что убежал из дома неделю назад, что до Канна ехал автостопом, лотом до Марселя, грязный город, где все задают вопросы. Две ночи он провел в молодежном лагере, две — в зале ожиданий, одну в бистро, которое не закрывалось на ночь, одну в отеле, когда у него еще были деньги.

— Что вы собираетесь делать?

— Не знаю.

Он никогда ничего не знал. Раз она была на пять или шесть лет старше его, он доверял ей, он даже назвал ее мадам. Ему явно мешал чемодан. Он жалел, что взял его. Бэмби подумала: надо бы ему поспать.

— В нашем купе есть свободное место. Подождите немного. Когда никого не будет в проходе, вы сможете занять его. При входе, слева наверху. Я буду как раз под вами.

Он смотрел на нее с восхищением, кивая головой после каждой ее фразы, тогда-то и назвал ее мадам.

Молодая брюнетка и Кабур все еще стояли в коридоре. Бэмби высунулась, чтобы посмотреть, потом сказала:

— Хочу спать, подождите, пока никого не будет, и заходите, только постарайтесь не шуметь.

— А чемодан?

— А что? Несите с собой!

Из-за чемодана потом произошла неприятность. Проклятый чемодан из свиной кожи, где лежали две рубашки, костюм на смену и масса ненужных вещей — книги, боксерские перчатки, макет лодки, консервные банки, черствый хлеб, серебряный столовый прибор, который он собирался продать, одеколон, чтоб хорошо пахнуть, и не меньше трех расчесок, чтобы выглядеть красивым.


Будто он не знал, что и так красив, подумала Бэмби, выходя из маленького, слабо освещенного кафе на площади Пале-Рояль, в котором они уже были в воскресенье утром, накануне, тысячу лет назад, следуя по пятам за маленьким инспектором в куртке, которые все время брал такси. Тысяча сто франков до улицы Лафонтена, где они потом сидели, ожидая, в баре на углу тупика.

Через полчаса инспектор в куртке тоже вошел туда, не обратив на них внимания, и позвонил по телефону.

— Он сделал промах, — говорил Малыш. — Ну и олухи эти фараоны!

Быть олухом напоминало жизнь в другом мире, ее мире и его тоже. Они ведь приехали из одной страны — страны детства! И это было прекрасно.

«Он так молод, — размышляла Бэмби. — И совсем спятил».


В поезде, весь день, потом ночь она сохраняла, однако, возрастную дистанцию между ними и оставалась мадам.

Между тем в проходе разгорелась ссора. Со своей полки Бэмби слышала, как Жоржетта Тома что-то громко говорила, она даже отодвинула шторы за головой, чтобы посмотреть.

Кабур стоял спиной, но и спина его выражала унижение. Брюнетка уперлась рукой в бок, странно сложив пальцы — как когти хищника. У нее был вид человека, у которого хотят что-то отнять. Что-то, лежащее во внутреннем кармане костюма.

Бэмби догадалась, что она оскорбляет Кабура, что говорит ему грубости, но слов не слышала.

Позже, когда все лампочки были погашены, Жоржетта Тома вошла в купе Бэмби видела, как она легла на соседнюю полку, спокойная, словно никакой ссоры и не было. Тоненькая, красивая женщина с длинными ногам, в костюме. Бэмби она не нравилась. Она не поняла ее взгляда, когда садилась в поезд, взгляда, который напугал ее, словно принадлежал человеку, которому самому страшно. Непонятный взгляд.

Еще позже, должно быть, в половине первого или в час ночи, вошел Кабур. Бэмби видела, как он снял пиджак и тоже лег.

Они прибыли в Лион. На занавесках появились световые пятна, слышались голоса, шум бегающих по платформе людей. Бэмби догадалась, что там в картонных стаканчиках продают кофе, сэндвичи в прозрачной бумаге, как на Авиньонском вокзале. Поезд двинулся дальше.

Она стала засыпать, поджав под себя руку, когда услышала, как мальчишка тихо открыл и закрыл за собой дверь купе. И тотчас споткнулся о свой собственный чемодан, потерял равновесие и упал на кого-то, выругавшись и сказав: что это я натворил?

Ее тоже заинтересовало, что это с ним. И, задыхаясь от смеха, стала помогать ему поднять чемодан. Он цеплялся за нее, полураздетую, все время повторял ругательства и, падая то на ее полку, то на свою, вздыхал, недовольный и напуганный. Руки его дрожали, ну настоящий кретин. В конце концов он вытянулся на свободной полке, долгое время не смея шевелиться, шептал: все в порядке, слава богу, я едва не спутал купе.

Чуть позже он свесил голову со своей полки, как раз над нею, так что она иногда даже видела его глаза. И говорил шепотом. После нескольких его фраз безудержный смех снова стал разбирать Бэмби.

В июле ему исполнилось шестнадцать лет. Родились они под одним знаком зодиака. Это страшно, сказала она, родиться под созвездием Рака, все сумасшедшие. Он спросил «разве?» каким-то беспокойным тоном, смутившись, и на время голова его скрылась там, наверху.

А потом Бэмби уже не смеялась. Он рассказывал печальные вещи о себе. Он умел говорить о себе. Поезд мчался к Дижону, Парижу, все дальше «т школы, от отца, с которым он поссорился из-за мотороллера.

Бэмби уснула на спине, натянув одеяло на подбородок и видя, как расплывается в темноте его склоненное над нею лицо, теперь уже давно, как ей казалось, знакомое. Она только успела шепнуть, что ему лучше поскорее вернуться к отцу, какой смысл убегать из дома, а поезд все мчался и мчался…

Утром она краем глаза видела, как он слез с полки в своем измятом твидовом костюме, с плащом в руке. Проходя, наклонился над нею, прошептал «мадемуазель» и тихонько поцеловал в щеку. Ока подумала, что он, наверное, так и не спал. И уснула снова.

А потом было уже половина восьмого, поезд подходил к Парижу, в проходе столпились пассажиры, которые курили у окон. Кто-то сказал, что холодно.

Она привстала, чтобы надеть платье. Брюнетка с соседней полки улыбнулась ей. Актриса уже оделась, рядом стоял ее чемодан. Бэмби сбросила мешавшее ей одеяло — ведь мужчины спали. Все время, пока она надевала платье, потом чулки, поочередно вытягивая ноги, она ощущала на себе взгляд Жоржетты Тома. И перехватила этот взгляд — тот же, что и накануне, ускользающий, непонятный ей взгляд.

Она пошла почистить зубы и освежить лицо лосьоном. В проходе было много народу. И тут увидела того человека, о котором Малыш потом кое-что ей расскажет. Она только помнила, что на нем был серый плащ, как у ее дяди Шарля, слишком длинный и немного потертый, а в руках он держал пляжную сумку из синей материи с гербом Прованса.

Она больше не думала о Малыше. Или думала, как о чем-то смутном, неважном Он ушел, как-нибудь сам выпутается.

Когда она вернулась в купе, поезд уже подходил к перрону. Мужчина с нижней полки в кожаной зеленой куртке, пыхтя зашнуровывал огромные ботинки. Кабур ушел первым, ее попрощавшись, ни на кого не глядя, вероятно, потому, что ему было стыдно за ссору накануне. В тот момент, когда поезд остановился, человек в кожанке взял свой потрепанный чемоданчик, попрощался и вышел.

Бэмби укладывала туалетные принадлежности. Она видела, как актриса кивком, без улыбки попрощалась с нею. Элиана Даррэс ушла, оставив в купе терпкий запах духов. Несмотря на тяжелый чемодан, держалась она очень прямо.

Проход стал освобождаться. Жоржетта стояла перед окном с задернутыми занавесками.

— Мадемуазель…

Они были одни. Бэмби надевала свое синее пальто. Она чувствовала себя свежей, отдохнувшей, потому что умылась, не спеша причесалась, хотя другие пассажиры барабанили в дверь.

Вблизи Жоржетте Тома можно было дать лет тридцать: бледное лицо, обрамленное черными волосами, огромные синие, как у Бэмби, глаза. Взгляд ее был по-прежнему неспокойным. Но когда Бэмби перехватывала его, та отворачивалась.

Жоржетта, видимо, хотела с ней поговорить. Ей нужно было поговорить. Очень нужно.

А сказать было нечего. Бэмби это поняла сразу. Но та все же произнесла: «Видели вы того типа вчера, это ужасно, да?» Не очень уверенным голосом, будто предвидя уклончивый ответ.

— Встречаются такие, — ответила Бэмби. — Не расстраивайтесь.

И взяла чемодан, чтобы выйти. Но Жоржетта Тома встала между нею и дверью, чтобы удержать, говоря: «Как ужасно, что встречаются такие люди, нет, мадемуазель Бомба, не уходите».

Бэмби сначала подумала: «Откуда ей известно мое имя?» И одновременно: «Этот кретин попытается выйти, наверное, через буфет или через служебный ход, надо его поймать».

В конце концов она отстранила женщину, говоря: «Уж извините, дайте выйти, меня ждут». И, как ни странно, почувствовала, что им обеим страшно.

— Что вам в конце концов надо? Пропустите меня!


«Что она от меня хотела?» — думала Бэмби, идя через рынок и ощущая запах, от которого ее тошнило. Теперь он уже в Дижоне или еще дальше. В Дижоне в субботу утром я спала, ничего еще не произошло, он был как раз надо мной и что-то говорил

Ноги сами привели ее на улицу Реомюр. Она убежала из конторы днем без всяких объяснений, в первый же рабочий день. Завтра ее выставят за дверь. Бывают вечера, когда кажется, что сам боженька против вас, этот безжалостный боженька, который хочет вас наказать.

Ее взяли на работу по письму и приложенному диплому на ставку в 88 тысяч франков в месяц за вычетом налогов, с тринадцатой зарплатой, с надбавкой на транспорт и комнатой под самой крышей на улице Бак с водопроводом и газовой плиткой.

Завтра, увольняя ее, господин Пикар отберет у нее комнату. Боженька ничего ей не оставит. Останутся, как говорила мама, «только глаза, чтобы плакать».

Она может однако зайти в контору сегодня вечером. Повидает господина Пикара, который засиживается допоздна. Все объяснит ему. Он милый человек, возможно, у него дочь ее лет. Она ему скажет: если бы ваша дочь увидела Малыша перед выходом с Лионского вокзала, как я в то утро, она бы тоже над ним сжалилась.

Потом уж придется объяснить про комнату, про первую ночь, вторую, назвать вещи, которые трудно объяснить.

Но господин Пикар вряд ли теперь в конторе. Ведь уже ночь на дворе. Ей стало холодно и грустно. Господин Пикар наверняка вернулся домой. Все, что она могла сделать на улице Реомюр, — это побеспокоить консьержа и забрать свою сумочку.


В 8 часов в субботу, в то злополучное утро, он стоял около выхода с перрона, засунув руки в карманы плаща с женским шарфом на шее. Пассажиры, толкая его со всех сторон, проходили мимо, но он не двигался с места, ну настоящий кретин!

Бэмби поставила чемодан на землю, спросила:

— И долго вы еще будете так стоять, что вы собираетесь делать?

Он вздохнул:

— Господи, где вы были столько времени?

— То есть как это где?

— Вы не взяли мой чемодан?

— Какой чемодан?

— Мы же договорились…

— Как это договорились?

Он покачал головой, ничего не понимая. Она покачала головой, тоже ничего не понимая. Они поняли друг друга, лишь сев рядышком на скамейку. Багаж Бэмби стоял между ними. Парень все время поправлял свой шарф. На шарфе была нарисована бухта Ниццы.

— Это женский шарф.

— Мамин. Не знаю, почему я взял его, уезжая. Когда я был маленьким, я очень любил маму, любил надевать ее вещи. Почему я теперь так поступил, сам не знаю.

Это он придумал, как выйти из вокзала. Говорил, что объяснял ей ночью. Говорил, что целых полчаса объяснял, свесившись к ней со своей полки, что делать. Она не услышала: видимо, в ту минуту она и уснула.

— Вы должны были взять мой чемодан и выйти со своим билетом. Оставив чемоданы в зале, вы вернулись бы назад с двумя перронными билетами. После этого мы бы вышли вместе.

— Я не поняла. Я не расслышала. Ловко вы придумали! Он смотрел на нее разочарованно и подозрительно.

Взрослым нельзя доверять. Они тебя никогда не слушают. Она уверенно положила ладонь на его руку. Сказала себе: «Теперь я наверняка делаю глупость, а зря, ведь ему необходимо посоветовать поскорее вернуться домой. В худшем случае его оставят без сладкого».

— Идите и заберите свой чемодан. Где вы его поставили?

— На багажной полке в купе.

— Заберите и быстро назад.

— И сделаем, как я сказал?

— Да, как вы сказали.

— Вы не уйдете?

Она посмотрела на него, испытывая странное волнение, как бывало в школе, когда они обманывали надзирателей, организовывали потасовки, даже посильнее.

— За кого вы меня принимаете?

Он кивнул, доверчивый и счастливый, и побежал к перрону «М», чтобы забрать свой чемодан.

Она прождала его минут десять, сидя на лавке и думая: я себя знаю, я хорошо себя знаю, я не посмею оставить его тут, и у меня будет куча неприятностей, я сумасшедшая.

Он неспеша вернулся с чемоданом, со странным выражением на серьезном, спокойном, неузнаваемом лице.

— Что с вами?

— Как это, что со мной?

Она вышла одна с двумя чемоданами и сумочкой. Было тяжело. В зале долго искала в карманах и кошельке монеты по 50 франков, потом купила в автомате два перронных билета. Оставив чемоданы за автоматом, вернулась за ним.

Он ждал ее у барьера с тем же странным выражением лица, и тут только она заметила:

— Куда вы дели свой шарф?

— Наверно, забыл в поезде. Пошли, это неважно.

Они миновали контроль, идя друг за другом, Бэмби держала билеты. И потом вместе с чемоданами вышли на вокзальный тротуар. Было холодное, солнечное утро, на площади царила суета машин и автобусов.

— Ладно. До свидания, — сказал Даниель. Он еще не умел благодарить.

— Что вы собираетесь делать?

— Обо мне не беспокойтесь.

— Нет, беспокоюсь.

Должно быть, они довольно долго шли по направлению к площади Бастилии, пока Бэмби не подозвала такси. Она села в него, а он стоял на мостовой с печальным видом, чемодан из свиной кожи — у ног. Она сказала:

— Вы поедете со мной?

— Куда?

Она не нашлась, что ответить. Он с трудом втиснул свой чемодан в такси. Ему все давалось с трудом. И вот они сидели, прижатые друг к другу. Платье Бэмби задралось на коленях так, что она не могла его поправить. Машина каждую минуту резко тормозила, проезжая по незнакомым улицам, где никто не знал друг друга.

Она дала адрес, который вот уже две недели наполнял ее гордостью: какая она, эта улица Бак? Пересекая реку (Сена, Лангрское плато, 776 километров), она посмотрела на Даниеля, который выглядел озабоченным. И сказала, чтобы тоже успокоиться, что все уладится. Он положил на ее ладонь свою загоревшую во время каникул руку с длинными пальцами.

Улица Бак. Они никак не могли найти ключи от комнаты. В доме не было консьержа. Они обратились в соседний бар, затем к жильцам с других этажей. Бэмби нашла, что в Париже люди не очень любезны.

В конце концов оказалось, что в комнате их ждала девушка по имени Сандрина. Она тоже работала в конторе на улице Реомюр. Приехала из Нанта с год назад. Жила рядом на улице Севр в похожей комнате. Господин Пикар поручил ей встретить Бэмби. Она сказала:

— Ну разве справедливо, работая в жилищной конторе, жить в такой комнате?

Смотрела на Даниеля, спрашивая себя, кто он такой, и ожидая, что их познакомят. А Бэмби, стоя на табуретке и засунув руки в карманы своего синего пальто, совсем позабыв о Малыше, обозревала через окно мансарды крыши Парижа.


— У меня нет ключей, — сказал консьерж с улицы Реомюр. — Даже если случится пожар, я ничего не смогу сделать.

— Мне надо только взять свою сумочку.

— Если бы вы захотели забрать пишущие машинки или деньги из сейфа, это безразлично: ключей у меня нет.

Бэмби повернулась на каблуках и пошла к лестнице.

— Куда вы идете?

— Поднимусь в свою контору. Может быть, там есть кто-нибудь.

— Там никого нет. Все ушли. Знаете, который сейчас час?

Был 21 час. Она все же поднялась, позвонила, спустилась назад. Консьерж ждал ее перед своей комнатой. Он ничего не сказал. Посмотрел, как она вышла, засунув руки в карманы пальто, и подумал, «ну и поколение», или «ну и времена», или «ну, и отстегал бы я тебя», или что-то в этом духе.


Комната была размером метра четыре на три. Потолок, скошенный, как в мансарде. Стены выкрашены белым, в углу — маленькая ниша, где помещались газовая плитка, шкаф, умывальник и — о, роскошь — душ в целлофановом мешке лимонного цвета.

— Я все приберу, — сказала Бэмби.

Сандрина постояла еще несколько минут. И вдруг заявила:

— У вас прекрасное платье. У вас прекрасная прическа. Как вы ее делаете? У вас прекрасные туфли. У вас прекрасный душ, вы не находите?

Ей все казалось прекрасным. А поскольку Бэмби не отвечала, вытаскивая из чемодана и раскладывая вещи, то Сандрина стала рассказывать о конторе, произнеся длинный монолог, который слышала только сама. Прекрасная у них контора!

Около полудня Сандрина внезапно ушла, пообещав прийти вечером, а Малыш уснул на постели.

Комната уже преобразилась — из-за фотографий на ночном столике, книг на полках, плюшевого медведя на постели, которого Малыш зажал под мышкой.

Бэмби приняла душ, надела красный махровый халат, купленный вместе с мамой одновременно с большим портфелем.

Она застала Даниеля сидящим на постели, с всклокоченными волосами, пристально глядящим в одну точку. Его разбудил шум воды. Она сказала:

— Примите душ. Вы, вероятно, грязны, как трубочист, или клиент Армии спасения. Я не хочу, чтобы у меня появились блохи. За это время я оденусь.

Одеваясь, она посмотрела в сторону душа и увидела через занавеску очертания Малыша. Он был худ, как жердь. Она не знала, что с ним делать.

— Как мне выйти?

Она протянула ему свой махровый халат, и он вышел с мокрыми, как у нее, волосами. Рукава ему были до локтя, чувствовал он себя неловко, вид был несчастный. Она как раз в одной комбинации искала новые чулки. В этот момент он и сообщил ей:

— В купе лежала мертвая женщина.


Если бы мы сразу пошли в полицию, думала Бэмби, ничего бы не произошло. Меня бы не стали завтра увольнять, я бы написала маме, что первые дни прошли успешно.

Площадь Шатле была освещена неоном, статуя стояла на своем месте, мост тоже. И она пошла прямо, думая о том, что он уже проехал Дижон, но мог и переменить решение и сесть в обратный поезд. Прекрасно представляю себе, как он стучится сейчас, в два часа ночи, в мою дверь.

То, что обычно ни с кем не случается, с ним случалось непременно.


В субботу они вышли из комнаты в час дня, но сначала тихо все обсудили, сидя рядышком на постели, как злоумышленники, потому что ни он, ни она не могли говорить о таком событии спокойно.

— Я вас оставил на скамейке. И пошел к поезду. Я уже не помнил, какой у нас был вагон. Но, в конце концов, я нашел его. В проходе слышались голоса. В нашем купе тоже. Я стал ждать в соседнем. Разговаривали мужчины. Один начальственным голосом. У другого был странный кашель и голос явно больного человека. Только потом, в такси, мне это кое-что напомнило. Но тогда я не обратил внимания. В тот момент меня не интересовало, о чем они говорят. Я ждал, когда они уйдут. Я боялся, что это контролеры и они спросят мой билет. В любом случае я боялся. В их голосах было что-то, что вызывало страх, хотя смысл слов и не доходил до меня. Они пробыли там еще две минуты, может быть, больше. Я услышал, как открылась и закрылась дверь. Они ушли. Прошли не мимо моего купе, а в другую сторону, к выходу на вокзал. Я подождал, когда они сойдут, и прошел в наше купе, чтобы взять свой чемодан. Брюнетка лежала на нижней полке слева на спине. Я никогда не видел мертвых, но можете мне поверить, она была мертва. Я схватил чемодан и убежал, закрыв, дверь. Никто не видел, как я сошел с поезда. Там никого не было. Вас я нашел на скамейке.

Он по десять раз повторял одни и те же фразы, слово в слово. Сначала Бэмби нашла историю идиотской, затем начала беспокоиться о мальчике, стала обсуждать с ним разные версии. А потом решила снова, что история идиотская.

Из-за того, что он был встревожен и немного смешон в ее халате, она стала говорить ему «ты».

— Когда ты услышал голос больного мужчины, это тебе что-то напомнило. Что именно?

— Одного типа, который вчера вечером уезжал из Марселя. Я сидел на откидном кресле около туалета. Он стоял в следующем вагоне у прохода, и я видел его через тамбур. Он кашлял, не переставая, и все время прочищал горло. Время от времени поглядывал на меня. На нем было серое пальто, в руках — пляжная синяя сумка с эмблемой Прованса. У меня была такая же вышивка на карманчике блейзера. В то утро он стоял в нашем коридоре. Я мог бы его опознать: он бледен, очень худ и похож на больного.

Малыш оделся, повернувшись спиной к Бэмби, которая не без ужаса увидела его рваные носки, скорее серые, чем белые, трусики, темные полосы на воротнике рубашки.

— У тебя нет чистого белья?

— Знаете, за восемь дней у меня не было возможности помыться. И потом, я все равно не сумел бы постирать. Вы не можете отвернуться?

Не спрашивая разрешения, она осмотрела его чемодан. Увидев серебряные ложки в футляре среди грязного белья, она подумала: «Так же нельзя, надо убедить его написать родителям, вернуться домой».

— Ты можешь сменить костюм. Там есть другой.

— Он весь в масле.

По дороге он упал в гаражную яму. Хотел осмотреть мотор грузовика, который вез его в Марсель.

— Я оступился.

Не в силах объяснить себе почему, Бэмби не надела другое платье.

На улице ей стало немного холодно. Они долго бродили и около двух часов зашли в ресторан. В полупустом зале под пристальными взглядами двух официанток снова и снова обсуждали ситуацию. Бэмби считала, что надо пойти в полицию и все рассказать. И в то же время не хотела этого делать — из-за мамы, из-за его самовольной поездки. Он тоже не хотел: наверняка кто-то свел счеты. Эта история их не касалась.

Ресторан был приятный, с маленькими занавесками в клеточку и с бретонскими тарелками на стенах. Малыш заказал улитки, спросив Бэмби, не дорого ли это, и почти один выпил полбутылки красного вина из Бандоля, что в департаменте Вар. Он не умел пить, а так как слишком много говорил и почти ничего не ел, в конце трапезы был здорово возбужден.

Он курил сигареты Бэмби, щеки раскраснелись, это ему очень шло. А глаза стали совсем, ну совсем маленькие. Она по-прежнему не знала, что с ним делать.

Они снова пошли в сторону улицы Бак. Бэмби купила в лавке сигареты «Житан» (ей они не нравились, но Малыш заявил, что предпочитает их американским). Он уже собрался было закурить, как вдруг сказал: «Надо кое-что проверить, у меня появилась идея». И бросил ее прямо на бульваре Сен-Жермен, перебежав улицу чуть ли не под колесами автомашин. Крикнул с противоположной стороны, что вернется к вечеру и заберет чемодан. Они смотрели друг на друга издалека. Бэмби подумала: «Он наверняка натворит еще много глупостей, но раз уж я ввязалась, придется продолжать, не могу же я так отпустить его».

Он убежал.

На Вер-Галан, под статуей Генриха IV, Бэмби остановилась и достала из кармана конфетку. Это была апельсиновая карамелька. Двое влюбленных целовались, стоя у решетки сада на берегу реки.

Пройдя вдоль Сены до Тюильри, она найдет улицу Бак. Чтобы не слишком вспоминать прошедший день, разденется в темноте и, накрывшись подушкой, постарается поскорее уснуть.

Она снова видела Даниеля на ступеньках вагона два или три часа назад. Почему он больше не был похож на того кретина, которого она встретила в первый вечер в этом же вагоне? Почему все так быстро меняется, что вы сами себя не узнаете?

Он появился за пять минут до отхода поезда. Бежал по платформе с чемоданом в одной руке, с плащом в другой. На измученном, постаревшем от усталости лице глаза казались еще больше и чернее.

У нее хватило мужества, пока она ждала, купить ему билет, вечернюю газету, пакет конфет, узнать, есть ли в поезде вагон-ресторан, а когда он оказался перед ней, хватило сил не пытаться удержать его.

— Ты ушла из конторы?

— Да.

— Ты спятила.

— Ну и что?

— Я схожу с ума от тебя.

Она пожалела, что сказала это. Это было подло, она сделала ему больно. Он не захотел брать конфеты.

— Мне кажется, я понял.

— Что?

— Все. Они, вероятно, убьют еще кого-то. Кажется, я, понял.

— Кого убьют?

— Не знаю. Надо вернуться и поговорить с папой. Он знаток в этих делах. К нему приходят обедать префекты полиции. У нас не будет неприятностей.

Он поцеловал ее нежно, как в ту ночь.

У нее, наверное, был идиотский вид — с кульком конфет в руке, которые тот не хотел брать. Она приготовила фразы, которые должна сказать ему, потому что про себя прожила сцену его отъезда уже сто раз. В конце концов они ничего не сказали друг другу. Выглядел он усталым, беспокоился за нее, за себя и думал только о той истории. Это ведь был совсем еще мальчишка. Такие смотрят на вас, думая при этом о другом, а потом в поезде вспоминают, не забыли ли поцеловать, и бывают очень несчастны.

В последнюю минуту, заметив, что поезд отходит, он, наконец, увидел на проплывающей мимо платформе ее, Бэмби, в синем пальто, кажется, непричесанную, кажется, некрасивую, с пакетом конфет в одной руке и двумя тысячами, которые она ему протягивала, — в другой. И все, что он нашелся ей сказать, было:

— Черт возьми, не бросай меня одного!

— Это не я тебя бросаю.

Она бежала по перрону. Он взял деньги и махал ими, как платком.

— У тебя-то что-нибудь осталось?

Ей казалось, что она сходит с ума, когда вот так бежала по перрону, ожидая, что он скажет какие-то слова, неважно какие, чтобы она затем вспоминала его и могла как-то жить. А он лишь повторял:

— Я все верну!

В конце концов она крикнула, потому что вагоны побежали быстрее, а он повис на поручне дверцы так неловко, что мог сорваться, а это уж было бы вовсе несправедливо:

— Даниель!

— Я оставил в комнате записку! Там все правда!

Он тоже прокричал. Ну вот и все. Теперь видны были только две купюры по тысяче франков, казавшиеся издалека платком. Поток людей стал подталкивать ее к выходу. Дождь прекратился. Так она оказалась перед главным подъездом вокзала, с ощущением поцелуя на губах, с апельсиновой карамелькой во рту, с пустой спичечной коробкой в руке, которую бросила на край тротуара.

В субботу вечером Сандрина пришла часам к шести вечера. Они ждали Даниеля вместе, разговаривали о конторе, Авиньоне, Нанте. Сандрина тоже была белокурая, но более худая. Она говорила, что Бэмби такая же полненькая, как Дани Робен. Что, мол, похожа на Дани Робен, но моложе. Сандрина считала, что Дани Робен — прелесть.

В конце концов устав его ждать, они написали записку и, оставив ее на двери, вместе отправились к Сандрине.

Ее комната была побольше. Там был маленький коридорчик, настоящая кухонька. Сандрина накрыла на троих, надеясь, что придет Малыш. Приготовила котлеты в сухарях и ростбиф с горошком.

— Он это любит?

— Не знаю. Это дальний родственник, знаете ли. Я знакома с ним столько же, сколько с вами.

Малыш пришел часам к десяти, когда они кончили ужинать. Он витал в облаках, поцеловал обеих в щечку, как делают благовоспитанные дети, придя в гости.

Почти ничего не ел и произнес не больше двух слов. Позже признался Бэмби, что в ресторанчике близ Восточного вокзала съел бифштекс.

— У тебя есть деньги?

— Утром, когда вы были в душе, я взял у вас тысячу франков.

Она не нашлась, что сказать, пока они шли до улицы Бак. В дверях дома он попросил, избегая ее взгляда, не сердиться на него, он не знает, как быть. И только повторял: «Какой ужас»!

— Что ужасно? Написать папе и маме и попросить прощения? Послушай, ты безответственный тип.

Бэмби понравилось это слово. Она чувствовала себя взрослой покровительницей. Она никак не могла поверить, что уже такая взросла и мудрая.

Было 11 часов вечера. В доме все было тихо, лишь журчала вода в трубах отопления. Бэмби сняла с постели тюфяк, взяла простыни, разделила одеяла, одно положила на тюфяк, другое на матрас. Она не смотрела на него. Он не смотрел на нее. А так как был единственным сыном и еще более целомудренным, чем маленький семинарист, то пошел раздеваться за занавеску душа.

Вернулся в полосатой пижаме с буквами ДК на кармане (Даниель Краверо), жестикулируя и поглядывая на Бэмби заискивающим и недоверчивым взглядом. Она была в белой комбинации, босиком и тут заметила, что без туфель на высоких каблуках ниже его ростом.

Он вытянулся на тюфяке в другом углу комнаты, подложив руку под голову и вздыхая. Бэмби погасила свет, чтобы надеть ночную сорочку. Она чувствовала себя стесненной, но скорее от раздражения, чем от неловкости.

В темноте, когда она уже легла, он сказал, что ужасна история в поезде, а не его собственная. Если бы она не сердилась на него из-за тысячи франков, которые он ей все равно вернет, он бы показал ей газету.

Она зажгла свет и прочитала газету.

— Они и вас найдут.

— Бомба, Бомба, таких фамилий много!

— Все куда страшнее, чем вы думаете.

Когда днем после обеда он ушел от нее, то думал, что полицейский арестовал убийцу в купе. Теперь же, вечером, он знает, что это не так.

— Кто же убийца?

— Больной человек. Знаешь, что я испытал, когда об этом подумал. Я был уверен, может, под воздействием вина, но именно так. Непонятно только, как и почему там оказался полицейский, но я сначала решил, что он арестовал того в купе. Теперь я уж ничего не понимаю.

— Ну и глупо.

Когда Малыш находился рядом, самая большая глупость становилась похожей на правду.


Мы проговорили целый час, вспоминала Бэмби, шагая по улице Бак. Он ел бифштекс, ожидая Кабура, он стибрил у меня тысячу франков, подумал о «Прожин» и позвонил в «Прожин», — выследил Кабура, который повздорил с брюнеткой. Он был хитер и бестолков. И заснул на полуслове. На тюфяке на полу. Утром он охотно помогал ей заправить постель. Это было вчера, в воскресенье.

— Куда вы сегодня?

Она надела черное платье, которое очень ей шло.

— Никуда. Уберу комнату и постираю. А ты напишешь родителям.

Она уже представляла себе, как они оба, Малыш и Бэмби, тихо, позабыв историю, о которой больше никогда не услышат, заняты каждый своим делом: он пишет письмо, она подшивает занавески, купленные накануне, потом трогательно прощаются. Он будет посылать ей новогодние поздравления, и это воскресенье станет далеким, а вскоре и вовсе забудется.

Но все случилось иначе. Она не стала подшивать занавески. Он не сел писать письмо. Он заставил ее пересаживаться из такси в такси, от набережной Орфевр до Трокадеро, от Клиши до бегов в Венсенне, осуществляя некий замысел и разыгрывая из себя детектива в своем мятом твидовом костюме.

Бэмби утром успела выстирать его белье. Когда они вернулись, оно было сухим — две рубашки, майка и ее собственные трусики с кружевами — все это висело рядом: «Нет, я больше не смогу жить в этой комнате!»

В полдень, когда они шли по следам брюнета (там были брюнет и блондин-инспектор, который выглядел не старше Малыша), то оказались прижаты друг к другу на лестнице дома на улице Дюперре, не смея пошевелиться. Рот Даниеля был так близко, что в конце концов Бэмби не могла уже ни о чем больше думать. В своей жизни она целовалась только с двумя мальчиками: с кузеном, когда ей было тринадцать лет, чтобы выяснить, что при этом чувствуешь, и с товарищем по курсам на вечеринке у подруги, потому что немного выпила, а он был настойчив. Даниеля же терзали другие заботы, когда он стоял прижавшись к ней, закинув назад руку. Тогда-то он разорвал ей вторую пару чулок.

Вечером, после бесконечных поездок по Парижу, они оказались на набережной, заказали ужин в шумном ресторане, и Бэмби рассказывала ему про Авиньон. Она больше не хотела слышать об этой истории. Возвращаясь, взяла Даниеля за руку, и так шли они до улицы Бак.

— Мне жаль, что я порвал ваши чулки, — сказал он.

Он не отвернулся, пока она их снимала. Она сама не понимала, что с ней происходит: испытывает ли она усталость или желание снова почувствовать близость его губ. Долгую минуту они смотрели друг на друга, ничего не говоря. Она держала в руках чулки, сидя с голыми ногами в черном платье, он стоял в плаще. Затем она сказала какую-то глупость, о которой сразу же пожалела, что-то вроде: «почему ты на меня так смотришь?»

Он не ответил и спросил, может ли все же остаться. Она хотела спросить: почему «все же»? Но не спросила.

Он долго молча сидел на постели в плаще, пока она сама с собой заключала договор: «Если ему и мне суждено завтра оказаться в тюрьме, у мамы будет еще больше оснований упасть в обморок. Я поцелую его, а там будь что будет».

Она наклонилась над ним, босоногая, в своем черном платье, и нежно поцеловала в губы, повторяя про себя: «Тем хуже, тем хуже, тем хуже».

Он не сделал того, чего она ожидала. Он только очень быстро наклонил голову, обнял ее ноги и остался в таком положении, прижавшись лицом к ее платью, — неподвижный, молчаливый мальчик.


В этот вечер, как и в субботу, и в воскресенье, Бэмби всякий раз искала изображение морковки на соседнем баре, чтобы по ней найти улицу Бак. Морковка была красная, как и другие детали вывески, на фоне красных огней автомобилей. На лестнице второго этажа ей пришлось снова зажечь свет. Медленно и тихо поднимаясь по лестнице, она вспоминала: молчаливый, неподвижный мальчик. Только спустя некоторое время, не поднимая головы, он вскинул руки, большие руки, на которые она обратила внимание еще час назад в ресторане, уже тогда будто зная, что произойдет дальше.

Третью пару чулок он разорвал на другое утро — сегодня утром! завалив ее на постель, когда она была уже наполовину одета. И выругался просто не судьба! Она же притворилась, что сердится, чтобы он был нежен, как ночью, потому что утром все выглядело иначе, потому что ей было нелегко узнать себя и его. Нет, ночь не была сном.

Пятый этаж, еще один. Свет, как и отопление, был явно поврежден. Пошарив в темноте, она протянула руку к кнопке освещения, чтобы включить свет. Я искала в темноте его губы, я так и не уснула в его объятиях всю ночь, мой Даниель, мой Дани, любовь моя, тем хуже для мамы, тем хуже для меня, а вот и свет!

Что же он такое понял? О чем не сказал на вокзальном перроне? В полдень она взяла такси, чтобы поскорее вернуться из конторы, немного пьяная после бессонной ночи и шума пишущих машинок, губы у нее были такие опухшие, что ей все время казалось: «По моему лицу все должны догадаться, что случилось ночью». Она нашла его в ресторане с бретонскими тарелками, куда оба заходили в первый день. Было полно народу, они смотрели молча друг на друга, не в силах произнести ни слова. Он так и не рассказал о своей охоте в Париже.

Бэмби поднялась на верхний этаж, занимаемый служащими, повторяя, что ляжет спать в темноте — «прочитаю его записку завтра, не хочу ее читать, нет, хочу». В полдень все было ужасно, мы не знали, о чем говорить. Я хотела скорее поесть, чтобы еще ненадолго вернуться в свою комнату. Он понял. Прижавшись к его щеке, я говорила глупости. Он раздел меня, был таким же нежным, как ночью. Господи, это правда. Он вернулся. Даниель снова тут.

Она увидела свет под дверью. Ей показалось, что она ошибается. Нет, это была ее дверь. Он пересел на другой поезд, он был здесь.

Она миновала площадку в темноте, потому что свет выключился снова, кругом было темно, только полоска света из-под двери и из замочной скважины. Нет, быть того не может, ему негде было сойти с поезда, чтобы пересесть на другой, но все равно, кто-то ждет меня. Она толкнула дверь и сразу вошла.

Револьверный выстрел оставил острый терпкий запах. Сандрина лежала, привалившись к постели со странно подвернутыми, словно ватными ногами. На полу валялся табурет. Рука ее впилась в красный репс покрывала.

На ночном столике лежало письмо, оставленное Даниелем, листок, сложенный вчетверо, а на черной кожаной сумочке Бэмби отражался отсвет верхней лампы — круглой, желтой, ослепляюще яркой.

Спустя некоторое время, часа два или три, точно трудно было сказать, Бэмби уже находилась в комнате незнакомого отеля со светлой мебелью, на улице около Дома инвалидов. Бэмби стояла в своем синем пальто одна, прижавшись лбом к стеклу, по которому хлестал дождь.

В правой руке у нее была зажата записка Даниеля «Я люблю тебя», написанная неразборчивым почерком, наспех, просто клочок бумаги, который она прижимала к губам.

Она словно цеплялась зубами за это «я люблю тебя», чтобы не думать о Сандрине, которая занесла ей сумочку, не думать о том ужасе, который был написан на лице Сандрины, не думать о том, что та заменила ее. Это я должна была лежать теперь, привалившись к постели. Завтра я пойду в полицию. Я люблю тебя, я жду, когда ты доберешься до Ниццы, чтобы тебе не причинили зла, я больше ни о чем не могу думать, только о «я люблю тебя», ни о чем другом.


Загрузка...