Шломо Голд понимал: понадобится вечность, прежде чем он сможет припарковать машину перед Институтом на улице Дизраэли, не ощущая при этом, как холодная рука сжимает его сердце. Иногда он думал даже, что сообществу психоаналитиков вообще стоило бы переехать из Талбиха и тогда ему не пришлось бы вновь и вновь испытывать это тревожное чувство. Он уже собирался просить о специальном разрешении принимать своих пациентов где-нибудь в другом месте, но его руководители сочли, что ему следует справляться с ситуацией с помощью собственных внутренних ресурсов, а не посредством внешних перемен.
В голове его все еще звучали слова старого Хильдесхаймера. Дело не в здании, говорил старик: не здание вызывает тревогу, а его собственные чувства касательно того события. С того самого дня, как все произошло, Голд постоянно слышал голос, с сильным немецким акцентом произносящий эти слова, стоило лишь ему приблизиться к зданию. Особенно фразу о том, что он должен сражаться с собственными эмоциями, а не с каменными стенами.
Разумеется, сказал тогда Хильдесхаймер, следует принять во внимание, что в деле оказался замешан его, Голда, психоаналитик, и, возможно — старик смерил его проницательным испытующим взглядом, — ему следует попытаться «извлечь максимумальную пользу из трудной ситуации». Но Шломо Голд, когда-то так гордившийся, что ему доверили ключи от здания, не мог больше заходить в свой кабинет в Институте, не испытав приступа беспокойства.
И подумать только, через что он прошел, прежде чем ему доверили ключи! Он заканчивал всего лишь второй год обучения в Институте, когда ученый совет посчитал его достойным попробовать себя в роли настоящего психоаналитика и вести своего первого пациента (разумеется, под надлежащим руководством). А вот теперь все ушло: и ключи, и гордость, и волнующее чувство собственника, охватывавшее его, когда он открывал дверь, — та суббота переменила все.
Кое-кто подсмеивался над отношением Голда к круглому зданию в арабском стиле, в котором располагался Институт. Да, до того субботнего утра Голд был готов демонстрировать его любому, кто приезжал в Иерусалим. Он не скрывал собственнического чувства, которое вызывало в нем это место. Он простирал вперед руки, как бы желая заключить в объятия приземистый двухэтажный дом с круглым крыльцом, большим садом, в котором розы цвели круглый год, двумя лестницами, огибающими обе стороны крыльца и ведущими к парадной двери. А потом он останавливался и выжидал слов одобрения, признания того, что царственное здание и в самом деле достойно своего предназначения.
И вот теперь вся эта наивность, безграничное восхищение, ощущение принадлежности к сообществу избранных, гордость своим первым пациентом — все ушло, а взамен пришли подавленность и тревога, гнетущая его со дня «черной субботы», как он ее для себя называл; той субботы, когда он вызвался подготовить помещение к лекции доктора Евы Нейдорф, только что вернувшейся из месячной поездки к дочери в Чикаго.
В ту субботу Шломо Голд подъехал к Институту, не подозревая, что жизнь его вот-вот переменится самым радикальным образом. Шел март, светило солнышко, пели птицы, и Голд, в хорошем настроении от ожидающей его встречи с Евой Нейдорф, вышел из своего дома в Бет ха-Керем пораньше, чтобы привести в порядок зал, вынести из кладовки складные стулья и наполнить водой огромную электрическую кофеварку. Субботним утром всем захочется кофе. Лекция была назначена на половину одиннадцатого, и за несколько минут до девяти его автомобиль уже мягко катился вниз с холма.
В воздухе разливалась тишина Шабата; окрестности старого Иерусалима, и всегда спокойные, теперь были абсолютно недвижимы. Проезжая мимо Президентского дворца на улице Жаботинского, он отметил, что даже охранников не видно.
Голд вдохнул ясный, чистый воздух и осторожно объехал черную кошку, с элегантным пренебрежением переходившую улицу. Он усмехнулся про себя, подумав о суевериях так называемых рассудительных людей; и усмехался он в последний раз, потому что и в этом отношении та суббота изменила его.
Мысль о предстоящей лекции наполнила его теплым чувством: совсем скоро он увидит своего психоаналитика после четырехнедельной разлуки.
За четыре года работы вместе с Нейдорф Голд много раз слушал ее лекции. И каждая была захватывающей. Да, правда, каждый раз у него возникало ощущение собственной ничтожности, унылое подозрение, что ему никогда не стать великим психиатром; но, с другой стороны, он владел уникальной возможностью учиться, он, Голд, был свидетелем редкого дара Господня, которым обладала Ева Нейдорф, — благословенной интуицией, безошибочным знанием: когда надо говорить, а когда молчать, какая в каждом случае требуется степень задушевности; и все это ему посчастливилось воспринять как ее подопечному.
Лекция, назначенная на ту субботу, называлась «Некоторые этические и юридические аспекты психоаналитической практики».
Никто не обратил внимания на эти «некоторые аспекты».
Но Шломо Голд знал, что сегодняшняя лекция станет всеохватывающим обзором проблемы. Ее опубликуют в профессиональных изданиях, она вызовет страстные дебаты, отзывы и возражения, и он заранее предвкушал, как сможет распознать те небольшие изменения, которые Нейдорф внесет в версию для печати, и еще раз испытает волнующее чувство личного присутствия, свойственное человеку, слушающему запись концерта, которому внимал вживую.
Голд припарковал машину на еще пустынной улице перед зданием. Из бардачка достал кольцо с ключами от парадной двери, телефонного коммутатора и кладовки. Открыл зеленые железные ворота со скромной золоченой табличкой с названием учреждения. Поднялся по одной из лестниц к деревянной двери, невидимой с улицы. Как обычно, он не смог воспротивиться желанию — обернулся, постоял, глядя вниз с крыльца на улицу и большой цветущий сад, вдыхая ароматы жасмина и жимолости, а затем с легкой улыбкой на лице открыл дверь в просторное фойе.
Окна были закрыты и задернуты тяжелыми занавесями — определенно, они отвечали своему назначению. Каждая неразличимая деталь фойе была знакома Голду, как в родном доме. Шесть тяжелых деревянных дверей, сейчас закрытых, вели из фойе в шесть помещений.
Оглядываясь в прошлое, можно сказать, что все началось со звука разбившегося стекла. Он только что с трудом придвинул к стене стол для заседаний и устало оперся на него. Услышав звук, он даже не поднял глаз. Несмотря на секундную растерянность, он точно знал, какая из фотографий упала на пол.
Годами сидел он в лекционном зале, слушая отчеты о случаях из практики и теоретические дебаты и скользя глазами по стенам, а потому знал совершенно точно, где какая фотография висит.
Все пространство на стенах занимали портреты покойных коллег. Когда несколькими месяцами ранее была повешена последняя фотография, кто-то пошутил, что всем остальным придется оставаться бессмертными. Голд провел не один час, глядя в глаза умерших, и изучил их выражение. Он помнил, например, смеющиеся глаза Фрумы Холландер, институтского тренинг-аналитика, она принадлежала ко второму поколения после отцов-основателей и внезапно умерла от сердечного приступа в возрасте шестидесяти одного года. Ее портрет висел справа от входа, и каждый, кто сидел в конце зала с правой стороны, если ему не мешали блики в стекле, мог видеть ее глаза. А слева от двери висел портрет Сеймура Левенштейна, который прибыл в Институт из Нью-Йоркского общества и умер от рака в сорок один год. Даты рождения и смерти были выгравированы на рамах под именами. Врач, ожидающий запаздывающего пациента, мог прохаживаться от портрета к портрету, разглядывая этот институтский некрополь.
На упавшем фото была изображена Мими Зильберталь. Голд вспомнил, как однажды спросил, отчего она умерла, а вместо ответа получил уничтожающий взгляд и встречный вопрос: почему его это интересует? Кто-нибудь другой стал бы докапываться дальше, но Голд понял, что затронул неприятную тему, и предпочел оставаться в неведении.
Но в ту субботу, когда все пошло прахом, Голд случайно услышал обрывок разговора между Джо Линдером и Наумом Розенфельдом. Джо яростно размахивал выпавшей из рамы фотографией и вызывающе говорил Розенфельду, что нельзя избавляться от портрета, даже если случайно предоставилась такая возможность. Голд запомнил слова: «Нельзя убирать фотографию со стены только потому, что человек покончил с собой». Оба они были в кухне и не заметили стоящего в дверях Голда. Впрочем, после всего, что он пережил утром, эта новость его не особенно шокировала.
Голд быстро подобрал разбитое стекло, отнес фото на кухню и положил рядом с маленьким холодильником, после чего отправился в кладовку за стульями. Было только начало десятого, и у него оставалось достаточно времени, несмотря на то что, по его подсчетам, требовалось перетащить около сотни стульев (чтобы послушать лекцию Евы Нейдорф, люди приезжали со всех концов страны). Установив все складные стулья полукружьями, он с удовлетворением оглядел дело рук своих, но все же решил принести еще сиденья из соседних комнат.
Институтские комнаты всегда, в особенности если ему случалось находиться в здании одному, поражали его тем, как удивительно отвечали своему назначению. Первая, в которую он вошел теперь, — та, что находилась справа от входа, — была затемнена, как и прочие; высокие окна и массивная мебель создавали торжественную, таинственную атмосферу. Каждый раз, когда отодвигались тяжелые занавеси, в его воображении возникал интерьер готического собора.
В каждой комнате стояла кушетка, позади нее — массивное кресло психоаналитика, выглядевшее более удобным, чем было на самом деле. (Все сотрудники Института жаловались на боли в спине. Многие во время сеанса потихоньку подкладывали за спину маленькие подушечки.) В каждой комнате висели неяркие картины и стояло несколько дополнительных стульев для семинаров.
Еженедельные семинары проводились по вечерам, обычно во вторник, и на них должны были присутствовать все студенты Института. В комнатах зажигали свет, и мрачноватая атмосфера понемногу рассеивалась. Стулья устанавливались в кружок, с кухни доносился аромат кофе и пирожных — в перерыве можно было перекусить.
Раз в неделю, к удовольствию Хильдесхаймера, желавшего «видеть, как этот дом живет и дышит», в Институте становилось шумно, улица заполнялась машинами, а во время кофе-брейка вокруг слышались голоса беседующих и даже смеющихся людей — преподаватели и практиканты непринужденно общались и рассказывали друг другу забавные истории, которые случились с ними за неделю.
По субботам было не так.
В семинарские дни всегда кто-нибудь в последний момент выбегал из одной из комнат и просил тех, кто пришел раньше, скрыться на минутку в кухне, потому что через парадную дверь нужно было провести пациента и требовалось соблюсти тайну личности. Но по субботам даже ранние пташки находили двери широко распахнутыми и знали, что могут, если захотят, хоть насвистывать веселый мотивчик, не боясь вторгнуться во внутренний мир лежавших на кушетках людей.
Правда, комнат было слишком мало, чтобы вместить тридцать кандидатов и всех пациентов. Были проблемы с распределением комнат, с графиками занятий. Но каждый раз, когда на заседаниях ученого совета раздавались жалобы, старик Хильдесхаймер настаивал, чтобы кандидаты продолжали принимать своих пациентов в Институте, пока не станут полноправными членами сообщества. Здание должно использоваться, в здании должна идти жизнь, постоянно повторял он.
Нельзя сказать, чтобы за комнаты в самом деле шли сражения, но, конечно, среди кандидатов чувствовались различия в старшинстве и статусе. Ясно было, что начинающий обучение получит маленькую комнатку, а кандидат постарше, имеющий трех пациентов, сможет выбирать комнату по своему вкусу.
Главный недостаток маленькой комнаты заключался даже не в ее размерах, а в расположении — рядом с ней помещалась кухня; голоса врачей, пьющих кофе и шепотом разговаривающих в коротких перерывах между приемами; телефонные звонки; неспешный голос секретарши, отвечающей по телефону, — все эти звуки проникали в комнату, не помогали даже двойные занавеси с внутренней стороны дверей.
Все пациенты, которых принимали в этой комнате, реагировали на шум по-разному. Голд потратил часы, размышляя над различными интерпретациями второго по счету случая, который он анализировал: женщина не могла избавиться от подозрения, что ее слова слышны за стеной.
Но по субботам, когда проходили лекции и заседания, разрешалось все. Окна широко раскрывались, и внутрь проникал чистый золотой свет Иерусалима. И вот теперь Голд, насвистывая, вошел в маленькую комнату, чтобы забрать последние стулья. У комнаты, в которой он работал, был дружелюбный, приветливый вид. Голд испытывал к ней привязанность, хотя и не мог дождаться дня, когда его сочтут достаточно опытным, чтобы перебраться в первую комнату справа от входа, которую он про себя называл «Фруминой», поскольку Фрума Холландер, бездетная старая дева, завещала свою изящную мебель Институту, и аура ее собственной доброты и тепла, ее жизнерадостности еще ощущалась в этих вещах и даже в мрачноватых писанных маслом картинах, висящих на стенах.
Голд остановился на пороге. Занавеси были задернуты, и внутри было так темно, что он с трудом различал очертания предметов. Он отодвинул занавеси, думая о том, что еще не приготовил кофейные чашки и не расставил пепельницы. Сам он не курил, зато другие-то курили.
Профессор Наум Розенфельд, например. Он всегда глядел сердито и угрюмо, и в углу рта у него всегда торчала тонкая сигара. Вокруг него все было усыпано столбиками пепла, пока кто-нибудь не брал на себя заботу пододвинуть ему пепельницу. Характер Розенфельда проявлялся и в том, как он тушил старую сигару и безразлично переходил к следующей. Иногда Голд вздрагивал, представляя себя на месте безжалостно изничтожаемой сигары, и не мог не сочувствовать ей.
Он отвернулся от окна и оглядел комнату. И тут у него буквально оборвалось дыхание. Позднее, пытаясь описать свои чувства, он говорил: это был шок, сердце пропустило удар.
В кресле психоаналитика сидела доктор Ева Нейдорф. «Гляжу — она! Сидит прямо передо мной!» — постоянно твердил он позже. Естественно, он не поверил своим глазам. Ее лекция должна была начаться в половине одиннадцатого, а еще не было и половины десятого; она только накануне вернулась из Чикаго; и вообще, она никогда не приезжала так рано.
Нейдорф неподвижно сидела в кресле, откинувшись назад, чуть склонив голову набок и опершись щекой на левую руку.
В присутствии спящей Нейдорф Голда охватило чувство, как будто он не имел права здесь находиться. Не только потому, что он вторгался в ее личное пространство; нет, он чувствовал, что перед ним раскрывается иная, запретная сторона ее личности. Он помнил, как в первый раз увидел ее пьющей кофе. Ему было очень трудно видеть ее в ипостаси обычного человека. Он помнил даже, как слабо подрагивала рука, в которой она держала чашку. Он знал, конечно, что его отношение к психоаналитику — классический, описанный во всех учебниках случай.
Стоя как вкопанный, он размышлял, как окликнуть ее. Прошептал несколько раз: «Доктор Нейдорф». Она не реагировала. Что-то внутри него, объяснял он позже, принуждало его продолжать робкие попытки разбудить ее. Он не понимал, что стоит за подобным поведением; единственное, что он понимал, — это свое собственное смущение при мысли о том, как неловко она себя почувствует, проснувшись и увидев его рядом.
Он подождал еще и заглянул ей в лицо. На нем застыло странное выражение, такого он никогда раньше не видел. Вялая расслабленность, думал он, даже безжизненность на лице, которое всегда светилось энергией, затмевавшей все прочие эмоции. Возможно, оно казалось таким вялым, потому что глаза были закрыты. Источником ее энергии были глаза — их необыкновенный, пронизывающий взгляд. В тех редких случаях, когда он осмеливался заглянуть ей прямо в глаза, ощущение было сродни ожогу. В первый раз, вот сейчас, он позволил себе разглядывать ее почти вплотную; так ребенок наблюдает за одевающейся матерью, когда она думает, что он спит.
Все считали Еву Нейдорф исключительно привлекательной женщиной. Самая красивая женщина в Институте, говорил Джо Линдер, а потом добавлял, что с ней и некому особенно соперничать. Как бы то ни было, но когда эта женщина — а ей был уже пятьдесят один год — входила в комнату, все взгляды устремлялись к ней. Ее красота вызывала отклик равно у мужчин и у женщин. Она знала, что красива, но не была тщеславна; своей внешности она уделяла должную меру заботы и ухода, как будто она и ее тело были двумя отдельными сущностями. Ее гардероб был предметом длинных дискуссий даже среди мужчин. Кандидаты, студенты и психоаналитики — никто не оставался безразличен к ее красоте. Даже старый Хильдесхаймер — и все это знали — питал слабость к Еве Нейдорф. На лекциях он посылал ей доверительные улыбки. В перерывах они с серьезным видом беседовали в уголке, склонив друг к другу головы, и токи тесного взаимопонимания исходили от них и прокатывались по всему залу.
Теперь, когда она, спящая, сидела в кресле, Голд мог внимательно ее рассмотреть. Волосы, собранные в высокий шиньон, тронула седина, на лице ясно проступал слой косметики, особенно на изящных скулах и заостренном подбородке. Ресницы тоже были густо накрашены. С такого близкого расстояния Голд увидел, что за последнее время она сильно постарела. Он подумал о том, что она уже бабушка, о ее сыне, о том, какой усталой она начала выглядеть после смерти мужа. Он часто думал о ее отношениях с мужем, но каждый раз, пытаясь представить ее в домашней обстановке, видел ее в элегантном одеянии, вроде того, что сейчас на ней было — обманчиво простое белое платье, которое даже на его непросвещенный взгляд выглядело дорогим и изысканным.
Они с Нейдорф посвятили много часов его неспособности относиться к ней как к обычному человеку или представлять ее существование вне психотерапевтических сеансов. Он заявлял, что не мыслит ее «вне образа», ни при каких обстоятельствах не может вообразить ее, скажем, на кухне. В этом он не был одинок. Никто не мог представить себе Еву Нейдорф в домашнем халате. Кое-кто даже со страстью утверждал, что она никогда не ест.
Как тренинг-аналитик она была выше всякой критики. Все ее подопечные уделяли самое глубокое внимание ее замечаниям. Они никогда не уставали восхвалять ее «проницательность», ее «редкую интуицию», ее «неиссякаемую энергию». Все, кем она руководила, старались перенять ее стиль психотерапии. Но никто не был способен скопировать ее инстинкты, подсказывавшие ей, когда и что произнести вслух.
Когда Нейдорф читала в Институте субботние утренние лекции, люди приезжали из Хайфы и Тель-Авива, а два жителя кибуца даже совершали долгое путешествие из Беершебы. Ее лекции всегда вызывали бурные дебаты и споры; у нее всегда находилось что сказать нового и оригинального. Иногда слова, услышанные на ее лекциях, много дней продолжали звучать в уме Голда, сливаясь с тем, что она говорила на его собственных терапевтических сеансах.
Теперь он затаил дыхание и мягко коснулся ее руки. Ткань платья была мягка. Он был рад, что стояла зима; длинный белый рукав не позволил ему коснуться обнаженной кожи. Ему пришлось подавить в себе желание продолжить поглаживать рукав. Он был шокирован обуревавшими его противоречивыми импульсами и страхами; никогда не мог бы он представить ее способной погрузиться так глубоко в сон. Скорее уж допустил бы, что она должна спать очень чутко.
И снова почти что вслух он подумал: что же она делает в Институте в такую рань? Она все не просыпалась, и он опять коснулся ее, на этот раз с беспокойством.
Инстинктивно, объяснял он впоследствии, он дотронулся до ее запястья — оно было холодно. Но поскольку обогреватель не был включен, а она была такой худощавой, он сначала не придал этому большого значения. Прикоснулся к изящному запястью еще раз, машинально ища пульс, и внезапно его охватило ощущение, как будто он снова в больнице, во время длинных ночных дежурств, в начале своей психотерапевтической практики. Пульса не было. Слово «мертва» еще не оформилось в его голове; он думал только о ее пульсе. Он вспомнил вдруг все истории о схожих случаях — истории, которые всегда полагал апокрифическими, — например, о том, как психотерапевт сидел в кресле, ни на что не реагируя, а пациент перед ним давал волю подавленному гневу, и, когда час прошел, а тот по-прежнему не произнес ни слова, пациент встал с кушетки, взглянул на него и понял, что тот мертв. Или о том, как первый утренний пациент звонит в дверь, никто ему не открывает, он входит сам и находит психоаналитика мертвым на стуле — тот испустил дух после ежедневной утренней пробежки.
Но одно дело — истории, может, просто байки, а другое — реальность. Внутри у него все как-то страшно оборвалось, он стоял посреди комнаты и не знал, что делать. В голове проносились отдельные слова: Нейдорф, кресло, Институт, субботнее утро, мертва.
Голд незадолго до того окончил курс психиатрии в Хадасса Эйн-Керем и уже сталкивался со смертью. Как врач, он наработал защитные механизмы, позволяющие жить с этим. Ему более или менее удавалось, как он однажды объяснял Нейдорф, соблюдать здоровую эмоциональную дистанцию между собой и покойником: в присутствии смерти он набрасывал завесу на то, что именовал своими «эмоциональными железами».
Но в этот раз привычная завеса не желала опускаться. Вместо этого возникла и начала опускаться вуаль совсем иного рода. Все заволоклось клубами тумана, как во сне, и необязательно в дурном сне: пол лишился обычной устойчивости, дверь открылась как будто по собственной воле, и хотя он не чувствовал ни рук, ни ног, но рука сама закрыла дверь, а ноги вынесли его из комнаты.
В коридоре он рухнул на стул и уставился на фотографию покойного Эриха Левина, ласково улыбавшегося из-за стекла. Голд спокойно сказал себе, что надо что-то делать, — вернее, ему казалось, что он спокоен, хотя уже тогда он понимал, что его реакции выказывали классические, прямо-таки из учебника, симптомы шока.
Он осознавал и в то же время не осознавал, что встает, наклоняет голову, делает глубокий вдох и каким-то образом добирается до телефона в кухне.
Телефон не был заперт на замок; замок лежал рядом, в нем все еще торчал ключ. В тот момент Голд не удивился и не спросил себя, кто же мог оставить телефон незапертым или спешил настолько, что оставил кольцо с ключами на кухонном столе. Впоследствии он ясно представил себе это кольцо с прикрепленным к нему мешочком из мягкой узорчатой кожи.
Впоследствии он припомнил еще много деталей: почти полную чашку кофе в раковине (под напечатанным плакатом, гласившим: «Пожалуйста, мойте за собой чашки и не забывайте выдернуть шнур из розетки. Последнюю перегоревшую кофеварку заменили только в прошлом месяце»; секретарша Фина расписалась внизу широким росчерком), капающий кран. Но в тот момент все его внимание было сосредоточено на телефоне; набрав номер, он тяжело уселся в секретарское кресло.
Казалось, прошли годы, пока на другом конце взяли трубку и пожилой женский голос с тяжеловесным немецким акцентом произнес; «Да».
Голд наслушался немало рассказов о фрау докторше Хильдесхаймер, и единственное слово, донесшееся до него сейчас по телефону, убедило его, что легенды правдивы. Говорили, что упомянутая дама относится к телефону, дверному звонку и почтовому ящику как к представителям враждебной чужеземной армии, жаждущим отнять у нее супруга и убить его своими бесконечными требованиями.
Некоторые говорили, что только благодаря ей Хильдесхаймеру удалось дотянуть до своих лет (в следующем месяце ему должно было исполниться восемьдесят) — тут говорящий обычно стучал по деревяшке — без единой серьезной болячки.
Мало того что ежедневный распорядок старика оставался неизменным вот уже полвека (первые три десятка лет восьмичасовой рабочий день: с восьми до часу и с четырех до семи; а последние двадцать — шестичасовой: четыре часа утром и два днем; с двух до четырех он не существовал для всего остального мира); супруга его строго следила, чтобы он не переутомился, и это касалось не только приема пациентов: например, она ограничивала число лекций, которые ему позволялось читать или слушать, и число часов, которые он мог потратить на преподавание в Институте. Ходили слухи, что практически невозможно пообщаться с Хильдесхаймером, не получив вначале позволения его супруги.
Фрау Хильдесхаймер произнесла «да», и Голд услышал, словно со стороны, собственный четкий голос. Он назвался и сообщил, что звонит из Института. После короткой паузы Голд извинился, что беспокоит их в субботу, и объяснил, что произошло чрезвычайное событие. На другом конце воцарилось молчание, и Голд не был уверен, что она еще слушает. Он повторил слово «чрезвычайное», и чудо наконец случилось.
Зазвучал голос старика, вовсе не сонный, а собранный и готовый к любой неожиданности. Голд знал, что на утренней лекции ожидалось его присутствие, и решил, что тот намеревался пройтись. Его дом стоял недалеко от Института, и в хорошую погоду супруга поощряла физическую активность — в разумных пределах.
В тот момент, когда Голд услышал его «алло», он почувствовал, что бремя ответственности свалилось с его плеч. Не зная толком, как сказать главное, он еще раз повторил, что говорит Шломо Голд, что он в Институте и что он пришел пораньше, чтобы все приготовить. Хильдесхаймер произнес длинное, выжидательное «да-а», и, когда Голд замолчал — он не мог подобрать слов, — старик позвал слегка обеспокоенным голосом: «Доктор Голд?» — и Голд уверил его, что он на проводе. Затем быстро добавил, что случилось нечто ужасное, действительно ужасное — голос его дрожал — и что доктор Хильдесхаймер должен прийти немедленно. Прошло несколько мгновений, прежде чем старик ответил: «Хорошо, сейчас буду».
Голд положил трубку с чувством громадного облегчения. Затем он включил кофейник — это простое действие не имело никакого смысла, потому что вода закипала целый час, но в нем было что-то успокоительное.
Снаружи за распахнутыми окнами, должно быть, пели птицы, но внимание Голда было сосредоточено на единственном, долгожданном звуке, который зазвучал в его ушах прекраснейшей музыкой, — это был шум мотора такси, привезшего Хильдесхаймера. Голд кинулся к входной двери и выглянул наружу.
Две витые лестницы, ведущие к парадному крыльцу, не позволяли увидеть поднимавшегося по ним человека; круглая лысина доктора Хильдесхаймера внезапно показалась на верхней ступеньке правого лестничного пролета. С трудом верилось, что еще только половина десятого.
До появления Хильдесхаймера Голд избегал думать о том, что же собирается ему сказать. Но как только он увидел лысую голову наверху лестницы, то осознал, что придется рассказать старику о смерти Евы Нейдорф, его бывшей пациентки, бывшей ученицы и близкого друга — а кое-кто утверждал, что и самой большой любви его жизни, — той, что должна была стать его преемницей на посту главы ученого совета. При мысли об этом облегчение, которое Голд испытал после телефонного разговора, немедленно сменилось тревогой, а в желудке опять образовался бездонный провал.
Хильдесхаймер подошел к Голду, стоявшему у входной двери с вопрошающим и обеспокоенным выражением на лице. Голд почувствовал, что в горле у него пересохло, язык словно прилип к нёбу, он просто протянул руку и знаком пригласил старика следовать за собой.
Хильдесхаймер быстро пошел за Голдом, который подвел его к порогу маленькой комнаты и затем отступил, движением руки приглашая войти.
Эрнст Хильдесхаймер вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь. Голд сидел на стуле между маленькой комнатой и кухней и с тревогой ждал. Старик сильно побледнел, губы его сжались, а в глазах затаилось нечто, что лишь позднее Голд определил как страх. Лицо выражало гнев, причины которого Голд не понимал.
Очень спокойным голосом Хильдесхаймер спросил Голда, предпринимал ли он иные шаги помимо звонка ему. Голд встревоженно взглянул на него и ответил, что еще не вызывал «скорую помощь». Хильдесхаймер, казалось, не удивился и проговорил, что понимает, почему тот предпочел предоставить ему общение с полицией.
Старик двинулся на кухню; Голд шел за ним, чувствуя, как стягивается узлом желудок, и там, в кухне, глядя, как синеют костяшки пальцев на руке, которой старик ухватился за край стола, он впервые услышал о пистолете.
Впоследствии он не мог вспомнить разговор целиком, только отрывки фраз и не связанных между собой слов. Он помнил слово «пистолет», повторенное несколько раз, помнил, как голос Хильдесхаймера произнес «возможно» и еще «несчастный случай». Фрагменты информации, проникшие в его сознание, пока он сидел, глядя на старика, в кухне Института, проливали на ситуацию такой кошмарный свет, что он внезапно поднялся на ноги, хватая ртом воздух и не видя ничего, кроме черных кругов перед глазами. Зрение не хотело фокусироваться, он ощутил, как отливает от лица и ритмично стучит в висках кровь, и понял, что весь следующий час будет не способен ни к каким действиям, потому что стоял на грани жесточайшей мигрени в своей жизни.
В юности Голд страдал от частых мигреней. Пока Нейдорф не стала его руководителем по психоанализу, ему не удавалось определить причину приступов. У Нейдорф возникла гипотеза, что они были результатом не нашедшего выражения гнева. (Он словно бы услыхал ее мягкий голос: «Гнев, который ты никак не проявлял», и вспомнил, как спросил ее, имеет ли она в виду подавленный гнев, а она, помолчав, спокойно напомнила ему, что они договорились не употреблять профессиональную терминологию применительно к его собственному случаю, а потом сказала: нет, она имела в виду не это, а истинный гнев, для которого ему не удалось найти выход.) Он знал, что теперь, помимо ужаса, он чувствует и гнев, возможно схожий с тем, что отпечатался на бледном лице старого Хильдесхаймера. Но только впоследствии осознал, что то была всего лишь ребяческая злость. Утро испорчено, Институт осквернен. В ту минуту смерть Нейдорф казалась ему столь нереальной, что он совсем не думал о ней. Он закрыл глаза, открыл их вновь и поплелся к аптечке, висящей на стене над кухонным столом (лейкопластырь, аспирин, йод, панадол — «Как комплект первой помощи в детском саду, не хватает только свечек от температуры» — говорил Джо Линдер каждый раз, когда ему требовалась таблетка). Мысль о воде вызывала тошноту, он проглотил аспирин, не запивая.
Хильдесхаймер стоял у окна, не произнося ни слова. Было уже почти десять, и Голд подумал в панике — но и с каким-то злорадством, — что скоро здесь будет толпа шокированных и напуганных людей. Он не совсем понял того, что говорилось о полиции и о пистолете, а Хильдесхаймер казался таким отчужденным, мыслями был так далеко, что нельзя было и думать приблизиться к нему, тем более требовать от него объяснений. Поэтому Голд решил стоически ждать, пока все не разъяснится само собой, и как раз в этот момент услышал, как старик говорит, что, должно быть, для него было ужасным испытанием вот так обнаружить ее. Он искренне сожалеет, сказал Хильдесхаймер, и Голд, благодарный за эти слова, восхитился силой, которую тот выказывал. В старике многое достойно восхищения, подумал он. Не только мужество, но и ум, и то, как он сражается с возрастом, его внимание к деталям, его скромность, простота в обращении.
До знакомства с Хильдесхаймером Голд не представлял себе, что такое человек-миф, облеченный в плоть и кровь. Теперь само его присутствие давало некую уверенность, что все не рухнет окончательно: если Хильдесхаймер в состоянии произнести нужные слова, мир еще не рухнул. Однако, признал он про себя, в тоне старика недоставало обычной теплоты; чувствовалось, что он старательно контролировал себя, и поэтому Голд тоже не мог дать волю своему смятению или упомянуть вслух о пистолете. Он решил молчать и ждать.
И тут разразилась буря — буря, отголоски которой с того дня принимались звенеть у него в мозгу каждый раз, как он приближался к Институту.
Доктор, прибывший вместе с машиной Красной Звезды Давида и двумя парамедиками, постучал в запертую дверь, и Хильдесхаймер с проворством, невероятным для человека его возраста, поспешил ее открыть; с того момента больше никто не стучал и не звонил в звонок. Дверь, всегда запертая от остального мира, дверь, защищавшая то, что Голд полагал самым защищенным местом на свете, оставалась открытой все утро, и через нее проникали чужеродные сущности, до сих пор бывшие в основном порождениями страхов и фантазий пациентов. Теперь они стали явью; границы между мирами исчезли.
Голд с трудом осознавал происходящее. Он бродил между группами людей, теснившихся по разным углам, и пытался собрать обрывки информации — но не понимал, кто есть кто и каковы роли различных персонажей, расхаживающих туда-сюда и столь решительно, в несколько минут, подчинивших себе здание. Ничто больше не принадлежало здесь членам Института; телефон, столы, стулья, даже кофейные чашки сменили хозяев.
Когда вечером того дня Голд пытался восстановить утренние события в верной последовательности, ему вспомнилось, что сразу вслед за доктором прибыл полицейский; в каком тот был звании, он внимания не обратил. Вспомнил он и то, что полицейский вошел в маленькую комнату за доктором и Хильдесхаймером, и ту скорость, с которой тот вылетел наружу и бросился — нет, не к телефону, а на улицу. Голд, последовав за ним на крыльцо, услышал голоса из патрульной машины, где сидел, согнувшись, полицейский с рацией в руке. На по-прежнему пустынной улице звучали странные, незнакомые, неуместные здесь выражения: «отдел опознания по уголовным делам», «место происшествия»…
Полицейский остался рядом с машиной; улица была безлюдна, и Голд мог разобрать голоса, доносящиеся по рации. Синяя мигалка на крыше машины казалась нелепой. Ему не хотелось возвращаться внутрь, туда, где доктор, два парамедика и Хильдесхаймер (тот ведь тоже врач, вдруг пришло ему в голову) занимались своим делом и где его вновь охватили бы чувства страха и собственной ненужности. Все равно, подумал он, через несколько минут начнут собираться люди, а пока можно с тем же успехом постоять тут, на крыльце, глядя в сад, как будто ничего не произошло, посматривая на пустой теннисный корт, примыкающий к Клубу иммигрантов, впитывая свет мартовского солнышка и вдыхая аромат жимолости — ее сладость никак не относилась к утренним событиям, а напоминала ему о Немецкой слободе, а от нее мысли перенеслись к Нейдорф, и от этого последнего воспоминания приятная теплота солнечных лучей вмиг исчезла и обратилась во что-то раздражающе яркое и грубое. В этот момент подъехал еще один автомобиль — «рено» с полицейскими номерами; из него выбрался высокий человек с нарочито неспешными движениями, а за ним другой, пониже ростом, с курчавыми рыжими волосами. Одетый в форму полицейский отошел от патрульной машины, и Голд услышал его слова: «Не знал, что вы сегодня на дежурстве»; высокий мужчина что-то ответил, но слов Голд не разобрал. Затем рыжий громко сказал: «Вот что бывает, когда слоняешься по управлению и ждешь неприятностей себе на голову», — и потрепал высокого по руке — до его плеча он не дотягивался. Все трое двинулись к воротам, и Голд, не зная почему, ретировался внутрь, оставив дверь распахнутой настежь. Присел на один из стульев, все еще расставленных рядами, и стал наблюдать за полицейскими. Заметил, что высокий, шедший по пятам за офицером в форме, был одет в джинсы и рубашку голубоватых оттенков. Безотчетно Голд фиксировал в памяти все, вплоть до мельчайших деталей. Он обратил внимание, что, хотя издали высокий полицейский производил впечатление молодого человека, вблизи становилось ясно, что ему за сорок.
Еще не обменявшись с ним ни единым словом, Голд удивился, как легко и непринужденно тот носил свое мальчишеское тело, но помимо этого ощутил некое враждебное чувство, встретив взгляд темных пронизывающих глаз, изучающе глядевших на него меж высоких скул и длинных густых бровей. Голд впервые обратил внимание на эти глаза, когда тот спросил его, не он ли вызвал полицию.
Голд, внезапно ощутив себя по-детски маленьким и маловажным, потряс головой и указал на маленькую комнату, куда вся троица вошла после того, как полицейский в форме что-то шепнул высокому, а тот повернулся и попросил Голда обождать. Затем он исчез внутри, а рыжий следовал за ним по пятам.
Вскоре после этого в здание стали прибывать группы людей, и Голд потерялся в толпе. Мимо него поспешно прошагала в сопровождении двух мужчин рослая девица с несколькими футлярами в руках, и высокий детектив, услышав шум, выглянул из маленькой комнаты и объявил через открытую дверь, что прибыла передвижная лаборатория. И фотограф, прибавил он.
Затем появились еще пятеро, которых Голд, к своему облегчению, хорошо знал — они приехали из Хайфы на лекцию Евы Нейдорф. Как всегда, первыми приезжают те, кому дальше всех ехать, думал Голд, пока младшие из прибывших забрасывали его вопросами о полицейских машинах и требовали ответить, на забрались ли в Институт грабители.
При виде обеспокоенного лица стоящей рядом семидесятилетней Лици Штернфельд Голд просто не мог отвечать; он постучал в дверь маленькой комнаты и попросил Хильдесхаймера выйти и поговорить с прибывшими. Хильдесхаймер поспешно вышел и провел Лици на кухню; вскоре оттуда послышались смятенные возгласы на немецком, успокаивающие звуки мужского голоса, тоже говорящего на немецком, и отчаянные женские всхлипы. Остальные четверо приезжих из Хайфы с тревогой повернулись к Голду, и ему бы не удалось дольше откладывать объяснения, если бы в тот момент не появились еще трое — Голд точно не запомнил, в какой последовательности, но знал уже, что это были полицейские чины, хотя на них и была гражданская одежда, и что эти трое, как он догадывался, были поважнее тех, что прибыли ранее; не дожидаясь вопросов, он указал на дверь маленькой комнаты и подумал, хватит ли им всем там места. Эти трое были (он слышал позднее, как их знакомили с Хильдесхаймером): начальник Иерусалимского управления полиции (толстый коротышка); начальник Южного округа (человек пожилого вида); и пресс-секретарь Иерусалимского управления (молодой усатый блондин).
После них вошел еще один человек, который назвался Голду начальником разведотдела, спросил: «Где все?» — и поспешил в маленькую комнату, откуда вышел рыжеволосый, чтобы объявить, что всех присутствующих просят выйти на крыльцо или, по крайней мере, оставаться в лекционном зале; затем он поспешил ко все прибывающим и толпящимся в дверях членам Института, чтобы выпроводить их на крыльцо.
Все спрашивали, что здесь делают полицейские машины и что вообще происходит. Рыжеволосый, которого позднее пресс-секретарь представил как «дежурного офицера», повернулся к только что прибывшему полицейскому, обменялся с ним парой фраз, затем объявил, обернувшись к дверям, что из управления прибыл офицер по информации, и еще минуту оставался снаружи. К этому времени голова Голда уже гудела от званий, должностей и обозначений, и он перестал обращать внимание на бесконечный поток полицейских.
Приехавший тем временем Джо Линдер заметил, что, наверное, в здание забрались воры и наконец-то стащили все кресла и новому поколению институтских психоаналитиков не будет известно, что такое боли в спине. Каков был бы Линдер, если бы это он нашел мертвую Нейдорф, промелькнуло в голове Голда. Чего бы он только не отдал, чтобы тот наконец-то умолк!
Но ни у кого больше не было настроения шутить; те, кто входил в кухню, очень быстро покидали ее, обмениваясь вопросительными взглядами. Слава Богу, никто не просил разъяснений у Голда, который старался все замечать, оставаясь сам незамеченным.
Из маленькой комнаты появился доктор, за ним два парамедика. Они покинули здание, не говоря ни слова; вслед за ними вышел высокий детектив и что-то шепнул рыжеволосому дежурному офицеру, который также вышел, но через несколько минут вернулся, открыл дверь маленькой комнаты и объявил:
— Патологоанатом уже едет, судебные медики тоже.
Люди стояли вокруг, некоторые сидели в креслах, расставленных Голдом, когда все еще было в порядке. Среди большой толпы он заметил двух южан-приезжих из кибуца. Рядом стояли двое с кожаными дипломатами, из которых они вскоре достали маленькие устройства; приглядевшись, Голд узнал диктофоны. Шум становился невыносимым, и Голд решил укрыться от него на кухне (мысль покинуть здание не пришла ему в голову)
Но лучше не стало. Выяснилось, что он нарушил уединение двух сидевших рядом пожилых людей. Лици Стернфельд утирала глаза тщательно отглаженным мужским носовым платком, очевидно появившимся из кармана Хильдесхаймера, а тот поглаживал ее руку; Голд никогда раньше не видел такого, но понял, что сейчас обоим нужно именно это. Тут в кухню вступил высокий полицейский и спросил Хильдесхаймера: «А что это конкретно за учреждение?» — сделав сильное ударение на слове «конкретно». Хильдесхаймер сперва взглянул на него утомленно, затем взгляд его обрел остроту, и он объяснил, тщательно подбирая слова, что это такое место, где занимаются психоанализом. Объяснение вызвало на лице полицейского недоумение, и Голд заключил, что термин ему незнаком, но тот, к его удивлению, вдруг открыл рот и изрек:
— Психоанализ? Вы хотите сказать, кушетка и все такое?
Старик кивнул; на лице инспектора возникла слабая усмешка, но он ее немедленно подавил и сказал почти извиняющимся тоном, что не представлял, что эти вещи все еще существуют и что есть даже институт специально для подобных целей. Видимо, понял, что старик, даже не в таких печальных обстоятельствах, не признавал шуток на эту тему. В самом деле, расслышав извиняющиеся нотки в голосе полицейского, Хильдесхаймер продолжил объяснять со своим сильным немецким акцентом, что в Институте студенты учатся лечить пациентов с применением данной методики, и позволил себе чуть шире изложить инспектору, чем «конкретно» они занимаются в «этом учреждении».
Вначале на лице полицейского читалось изумление, но по мере того, как старик продолжал говорить, это выражение сменилось пристальным вниманием; казалось, ему действительно интересно слушать. Голда реакция полицейского удивила.
Ему стало немного совестно за то, что он отнесся к инспектору с предубеждением, и он готов был пересмотреть свое отношение, но тут снаружи раздались громкие голоса. Выглянув за кухонную дверь, он увидел усатого блондина, того, что представился пресс-секретарем Иерусалимского полицейского управления и настоял, чтобы все ждали снаружи; поговорив несколько минут на крыльце с институтскими сотрудниками, секретарь вернулся в помещение и крепко схватил за руки двоих с диктофонами.
— Когда я сказал «покинуть здание», я имел в виду всех — и репортеров тоже, — сказал он. — Пожалуйста, подождите снаружи.
Голд, с ужасом обнаружив, что те двое — репортеры, решил, что нужно немедленно уведомить Хильдесхаймера. Но прежде чем ему удалось что-либо предпринять, начался всеобщий исход из лекционного зала; причем некоторые громко и настойчиво требовали, чтобы им объяснили, что происходит. Начал распространяться слух, что кто-то умер, и на многих лицах появилось выражение ужаса и тревоги. Люди собирались на крыльце кучками по двое и трое, но никто не уходил.
Уголком глаза Голд заметил двух важных персон — районного и окружного начальников, выходивших из маленькой комнаты и направлявшихся в кухню, очевидно, вслед за высоким полицейским, который все еще сидел с Хильдесхаймером. Никем не остановленный, Голд приблизился к кухне и встал рядом с дверью, прислушиваясь к разговору. Высокий полицейский излагал начальнику иерусалимской полиции «проблему гласности». Проблема, как только что объяснил ему доктор Хильдесхаймер, заключалась в том, что на данном этапе необходимо удержать репортеров от разглашения этой истории, поскольку у покойной (это слово резануло Голду слух) имелись пациенты и до них следует довести новость по возможности тактично. Лицо его было серьезно.
Начальник полиции выразил сомнение, что удастся воспрепятствовать, как он выразился, «освещению происшествия», и предложил вместо этого подать репортерам «немножко сладкой водички». Хильдесхаймер прервал его и поинтересовался со сдержанной яростью, как репортерам удалось так быстро сюда примчаться.
Высокий полицейский терпеливо разъяснил, что рация криминальной прессы работает на той же частоте, что и полицейские передатчики. При этом объяснении Хильдесхаймер сурово сжал губы и повернулся к Лици, которая перестала плакать и обхватила его за плечи. Именно тогда, вспоминал Голд, он услышал слова начальника полиции, обращенные к высокому: «Пошли, Охайон; надо кое-что уладить».
Все трое — Охайон и его начальство — перешли в одну из комнат, а за ними торжественной процессией последовала свита других полицейских чинов; впоследствии Голд вспоминал этот эпизод как единственную комическую нотку за весь день. Благодаря одному из репортеров, которому удалось проскользнуть в здание и затаиться у дверей в комнату, Голд смог узнать должности и звания всех наличествовавших персон.
Репортер, энергичный коротышка, наговаривал в диктофон, что в комнату входит главный инспектор Михаэль Охайон, заместитель начальника следственного отдела иерусалимского управления, а за ним начальник Южного округа, начальник и пресс-секретарь Иерусалимского управления полиции. Пресс-секретарь смерил репортера уничтожающим взглядом, и тот на секунду запнулся, но снова продолжил диктовать, как только тот вошел внутрь. Он сообщил маленькой коробочке, что теперь проходит дежурный офицер с людьми из передвижной лаборатории, упомянул имя женщины, чью должность Голд не запомнил, а затем имена начальника разведотдела, инспектора следственного отдела, начальника отдела по особо важным делам и начальника Иерусалимского полицейского управления.
Когда процессия покидала комнату, последним вышел Михаэль Охайон, погруженный в беседу со своим непосредственным начальником — главой Иерусалимского следственного управления. Голду удалось разобрать лишь отрывки из разговора, фразу Охайона: «Ладно, подождем заключения патологоанатома и экспертов из лаборатории, тогда, может, будем знать больше» — и три слова из ответа его шефа «ваше личное обаяние…», произнесенные чуть шутливым тоном.
Они отошли, и Голд больше не мог их слышать. Охайон вместе с начальниками городского и окружного управлений направился к парадной двери; тут же разразился шум. Голд увидел, как всех троих окружила толпа народа, громко и негодующе требуя объяснений. Он услышал, как окружной начальник возвышает голос почти до крика:
— Господа, господа! Пожалуйста, успокойтесь! Вот главный инспектор Охайон. Он возглавляет расследование и ответит на все ваши вопросы в надлежащее время.
Проговорив это, он поспешил удалиться со сцены, оставив позади нетерпеливую толпу возбужденных людей.
Воцарилась гробовая тишина, но чувствовалось, что она продлится не более нескольких секунд. Явно это ощущая, Охайон обернулся к стоящему позади профессору Хильдесхаймеру и попросил его:
— Пожалуйста, разъясните коллегам, что произошло. Прошу вас слишком не вдаваться в детали и строго придерживаться фактов.
Голд смотрел, как люди заходят в зал и рассаживаются на стульях, которые он сам расставлял в то утро. Никто не произносил ни слова. Хильдесхаймер, стоя рядом с небольшой кафедрой, терпеливо ждал.
Услышать рассказ Хильдесхаймера Голду помешал главный инспектор, который выбрал этот момент, чтобы подойти к нему и вежливо осведомиться, не сможет ли он уделить несколько минут для разговора в другой комнате. Не дожидаясь ответа, инспектор отворил дверь «Фруминой комнаты».
Кроме кушетки и стоящего рядом кресла психоаналитика, в комнате были только два кресла с подлокотниками, обычно стоявшие в стороне, а теперь помещенные под углом в сорок пять градусов друг к другу. Такая позиция использовалась для первой беседы психоаналитика с пациентом, предварявшей начало курса лечения, и предназначалась для того, чтобы пациент мог не смотреть прямо на своего психотерапевта, если имел такое желание. Аналитик обычно сидел на ближнем к двери кресле. И в этом также была определенная логика. Теперь в это кресло уселся Охайон, попросив Голда занять другое.
Голд не мог найти предлог заявить протест. Он даже в точности не отдавал себе отчета, против чего собирался протестовать, но отчетливо ощущал, как в нем закипает ярость против этого деловитого, спокойного чужака, в котором он видел виновника нарушения заведенного порядка.
Вначале оба молчали, и Голд нервничал все сильней, чувствуя, что полицейский, наоборот, становится все спокойней. Внезапно лицо Охайона приобрело хищное, как у пантеры, выражение, и в тот же момент его размеренный, хорошо поставленный голос вторгся в мысли Голда и разрушил его страхи, которые были не чем иным, как, выражаясь языком его коллег, проекцией его тревоги на другого человека. Приятный спокойный голос просил его припомнить утренние события в деталях насколько возможно точнее.
В горле у Голда пересохло и саднило, но, поскольку выйти попить было никак нельзя, он прокашлялся и попытался заговорить. Ему пришлось совершить несколько попыток, прежде чем удалось выдавить из себя членораздельный звук. В висках еще стучало — мигрень почти затихла, но грозила разразиться с новой силой. Охайон выказывал необычайное терпение. Он откинулся на спинку кресла и приготовился внимательно слушать, скрестив длинные ноги и сложив руки; когда же уверился, что сам Голд ничего не скажет, спросил:
— Когда вы приехали сюда утром, вы кого-нибудь заметили поблизости?
Голд припомнил безлюдную улицу, черную кошку и покачал головой.
Охайон поинтересовался, видел ли он на улице какие-нибудь машины. Голд объяснил, что дорога шла под гору и можно было охватить всю улицу одним взглядом, но в непосредственной близости от Института никаких машин не было.
— Припарковаться не составляло труда, — сухо сказал он.
И тогда главный инспектор начал медленную, изматывающую, продлившуюся более часа беседу, реконструируя утренние события.
Позже Голд поведал Хильдесхаймеру о том, как унизительно себя чувствовал в положении подозреваемого, обязанного доказывать, что он говорит правду; о ловушках, которые ставил следователь, пытаясь поймать его на противоречиях; о том, как бессчетное количество раз у него требовали объяснить, почему он добровольно вызвался подготовить здание к лекции, описать подробно, что он делал с момента пробуждения в то утро и что делал накануне вечером, объяснить, где он приобрел знания об огнестрельном оружии (в армейском резервном подразделении)…
— О чем он только не спрашивал! — жаловался Голд вечером своей жене. — Задавал все новые вопросы, пока я сам не перестал понимать, что правда, а что нет. И прекратил только тогда, когда проверил все мои утренние действия поминутно: не видел ли я ключей, не оставлял ли я ключей, видел ли я револьвер, стрелял ли я из револьвера!.. И все равно мне казалось, что он мне не верит!
Только когда Охайон спросил, на какой машине ездила доктор Нейдорф, и Голд подробно описал белый «пежо» — модель, год выпуска, все детали, — только тогда у него появилось ощущение, что расспросы приобрели иной поворот.
— Под конец он слегка ослабил нажим, — пробормотал Голд, лежа в постели и слушая, как шумит дождь. Мина уже спала.
Полицейский спросил, как, по его мнению, Нейдорф добралась до Института и где она припарковала автомобиль.
Голд в самом деле не имел ни малейшего понятия. Может, кто-нибудь подвез ее, сказал он, но немедленно отверг это предположение, сам не зная почему, и быстро добавил, что она могла приехать на такси или прийти пешком. От дома Нейдорф на улице Ллойда Джорджа в Немецкой слободе до Института было пятнадцать минут ходу. Она любила ходить коротким путем, пролегавшим мимо старого госпиталя Леперса и затем мимо Иерусалимского театра.
Он объяснил, что она ездила в Чикаго и вернулась только накануне, предположил, что она, возможно, оставила машину у сына, но, поймав себя на излишней болтовне, умолк.
Тогда Охайон попросил его рассказать о личности доктора Нейдорф, уточнив, что он может говорить все, что придет в голову, — все будет важным. Голд не верил своим ушам. Выражение «все, что вам придет в голову», было одной из ключевых фраз, которыми пользуется психотерапевт во время сеанса. Он подозрительно взглянул Охайону в лицо, ища признаков насмешки или попытки его передразнить, но ничего подобного не увидел.
— Почему бы вам не спросить об этом доктора Хильдесхаймера? — предложил Голд. Вопрос прозвучал довольно агрессивно, но Охайон никак не отреагировал на его тон, и Голд пояснил: — Хильдесхаймер очень хорошо знал доктора Нейдорф; пожалуй, лучше, чем кто-либо.
Тут Охайон улыбнулся в первый раз — полной терпения улыбкой — и сказал, что непременно спросит и доктора Хильдесхаймера.
Голду стало любопытно, что же полицейский знает о нем самом, Голде, и где добыл свои знания. Он вспомнил, что тот сидел в маленькой комнате вместе с Хильдесхаймером; старик, возможно, назвал его имя, проинформировал о профессиональных взаимоотношениях Голда и Нейдорф и сообщил, что именно Голд обнаружил тело. Охайон ничего больше не добавил, но явно ждал ответа на свой вопрос. Спорить было бесполезно.
Голд решил начать с профессионального статуса Нейдорф.
— Она ведущий психоаналитик, — сказал он, поймав себя на том, что говорит о покойной в настоящем времени, — член ученого совета Института, старший преподаватель, а также, — здесь он на мгновение сделал паузу, потом решил не вдаваться в разъяснения, — тренинг-аналитик.
Охайон жестом его остановил и попросил уточнить значение этого термина.
— Тренинг-аналитик, — объяснил Голд, — руководит кандидатами в полноправные члены психоаналитических институтов, — и добавил не без гордости, что таких во всем мире насчитывается лишь несколько, а в Израиле их можно пересчитать на пальцах одной руки.
Как можно стать тренинг-аналитиком, спросил Охайон, и зачем нужен учебный психоанализ? Он был бы благодарен, если бы Голд объяснил все — и помедленней, извинился он, поскольку терминология ему незнакома.
В первый раз с тех пор, как Голд обнаружил тело Нейдорф, он хоть немного расслабился и начал подробный рассказ:
— Каждый кандидат должен подвергнуться психоанализу, это составная часть процесса обучения. Кандидату в Институте не позволяется приступать к приему пациентов, пока он сам не прошел полный курс психоанализа. — Голду показалось, что ему удалось найти хорошую формулировку.
Михаэль Охайон, не отводя от Голда взгляда, играл с вынутым из кармана спичечным коробком. А как долго, спросил он, длится процесс? Этот вопрос заставил Голда улыбнуться.
— Зависит от обстоятельств, — ответил он. — Иногда четыре года, иногда пять или шесть, а то и семь.
— А сколько длится обучение в Институте? — спросил полицейский.
Голд снова улыбнулся и ответил, что, если сильно постараться, можно завершить обучение за семь лет. Тут он посмотрел на Охайона и с сомнением спросил:
— А вы не собираетесь делать заметки? Видите ли, все это довольно сложно…
— В настоящий момент не вижу необходимости, — сказал в ответ главный инспектор. Обескураженный Голд замолчал.
Дверь открылась, и вошел фотограф, он сказал, что закончил работу и хочет знать, надо ли ему оставаться здесь.
— Только до тех пор, пока ее не увезут, — ответил Охайон, и Голд содрогнулся. Затем с порога раздался женский голос:
— Михаэль, я закончила. Вам нужно что-нибудь еще?
Охайон повернул голову, и Голд вслед за ним взглянул в круглое розовощекое лицо, которое, по его мнению, никак не сочеталось с профессией обладательницы. Услышав отрицательный ответ Охайона, женщина добавила:
— Комната в вашем распоряжении. Я попросила Лернера проследить, чтобы никто не входил. Если вам что-нибудь понадобится, вы знаете, где меня найти.
Охайон поднялся, подошел к женщине, взял ее под руку, и они вместе вышли. Голд слышал ее бодрый жизнерадостный голос: «Патологоанатом тоже собирается уходить», потом дверь закрылась…
Но через несколько мгновений она отворилась вновь, и вновь главный инспектор уселся напротив него в кресло под углом в сорок пять градусов.
Обычно информация вроде той, что Голд только что сообщил полицейскому, вызывала у людей смесь удивления, недоверия и веселья. Когда он рассказывал о продолжительности и сущности обучения в Институте людям, которых именовал «чужаками», вначале следовали вопросы, а потом — непременные шутки: «Ты, должно быть, спятил!» или: «Тому, кто на это решился, точно нужен психоанализ» Хуже всего было с его друзьями-врачами, особенно с теми, кто специализировался в психиатрии, но не пошел по пути психоанализа. Он привык к замечаниям вроде: «После стольких лет медицинского образования и практики… ты точно не в своем уме. Взгляни на меня — я уже глава психиатрического отделения». Такая реакция была ему привычна. Его родители, например, не могли понять, чем конкретно он занимается на работе.
Но Охайон не позволил себе ни единого саркастического замечания или шутки, не выразил никакого удивления — только живейший интерес. Он старался разобраться в деталях предмета, понять его, и ничего более.
И все же полицейский почему-то заставлял Голда чувствовать себя неуверенно. С видом внимательного студента он попросил Голда продолжить описание курса обучения и напомнил ему вопрос: как становятся тренинг-аналитиком?
Еще раз Голд подавил свои опасения и решился спросить:
— А почему вам это так важно — ведь отношения к делу это не имеет?
Единственным ответом Охайона было терпеливое ожидание, этот человек точно знал, что в конечном итоге получит то, что ему нужно; Голд же почувствовал, что его одернули; ту же скованность и неуверенность он порой испытывал в присутствии Хильдесхаймера.
— Ну, — неохотно сказал он, — в принципе, Институт принимает кандидатами психиатров или психологов, имеющих несколько лет клинического опыта, но берут далеко не всех.
— А сколько человек берут? — последовал очередной вопрос Охайона, который не отводил глаз от лица Голда, продолжая поигрывать спичечным коробком.
— Максимум пятнадцать на каждый курс, — ответил тот.
— Значит, каждый год набирают новый курс? — спросил Охайон, опустошая спичечный коробок на стоящий между ними маленький столик. Он достал из кармана рубашки смятую пачку сигарет, закурил одну, а спичечный коробок использовал вместо пепельницы.
— Нет, не каждый год. Новый курс начинается раз в два года, — объяснил Голд, отказавшись от предложенной ему мятой сигареты. В свои тридцать пять он ни разу не прикасался к табаку.
Главный инспектор движением руки предложил Голду продолжать, и он постарался припомнить, на чем остановился. Сквозь дверь слышались приглушенные голоса. Он устал, очень устал, ему хотелось быть по ту сторону дверей, вместе с теми, кто приехал в то утро в Институт несколькими часами позже него.
Как же отбираются кандидаты, настаивал на своем главный инспектор и получил детальный рассказ о рекомендательных письмах и трех собеседованиях, которые должен пройти каждый претендент. Долгих выматывающих собеседованиях, оставлявших кандидатов с головной болью. Затем собирался ученый совет и выбирал кандидатов, опираясь на впечатление тех, кто эти собеседования проводил.
Следующий вопрос напрашивался сам собой:
— А кто проводит собеседования?
Казалось, Охайон уже знал ответ.
— Старшие аналитики, тренинг-аналитики.
— Что вновь возвращает нас, — улыбнулся Охайон, — к тому же вопросу: как становятся тренинг-аналитиками?
Голду припомнилось замечание, сделанное другим подопечным Нейдорф пару лет назад, когда они сравнивали свои записи. «Она как бульдог, — сказал кандидат. — Вцепляется в твои слова и не отпускает, пока не доберется до мозга костей». Были люди, думал Голд, чья дотошность, либо даже мысль о ней, казалась невыносимой. Полицейский, сидящий перед ним, выматывал ему душу. Было ясно, что он не забудет и не упустит ни единого вопроса. Единственное, чего не понимал Голд, так это собственное внутреннее сопротивление и нежелание отвечать.
Все же он ответил:
— Через некоторый, заранее не определенный промежуток времени ученый совет Института решает, достоин ли тот или иной кандидат стать тренинг-аналитиком.
— А… — Главный инспектор издал понимающий и слегка разочарованный вздох. — Так это просто вопрос сроков обучения…
Не совсем, объяснил Голд. На взгляд постороннего наблюдателя могло показаться, что присвоение такой квалификации — рутинная процедура, но все было не так. Выбирались те, кого сочли достойными.
— Большинством в две трети голосов, — уточнил Голд, чтобы была ясна вся серьезность вопроса.
— А кто эти люди, входящие в совет и принимающие такие важные решения? — спросил Охайон. Он хотел бы получить представление об иерархии.
Ученый совет состоял из десяти членов, избираемых тайным голосованием из числа квалифицированных психоаналитиков. Нет, конечно, кандидатов не допускают к участию в этом голосовании, и вообще ни в каком голосовании. Да, в настоящий момент ученый совет возглавляет Хильдесхаймер. Уже десять лет. Его несколько раз переизбирали на новый срок.
Охайон предложил вновь вернуться к Нейдорф.
Голду не хотелось возвращаться к Нейдорф; ему хотелось выбраться из здания, похоже уже опустевшего. Но он тем не менее сообщил, что она была его психоаналитиком. Про себя он отметил, что заговорил в прошедшем времени. Украдкой взглянув на часы, увидел, что уже полдень.
Охайону пришлось повторить вопрос.
— Враги? — Голд эхом отозвался на последнее слово, как если бы не верил своим ушам. — Да мы что, в кино? Нет, конечно, нет! Все ее обожали! Может, кто-то завидовал ей как человеку, как женщине, как профессионалу, наконец, но никто не желал ей зла, или как там пишут в детективах.
Он понятия не имел, что ее застрелили. И разумеется, не видел пистолета Он посчитал, что это была внезапная смерть от удара или чего-то в этом роде. Да, конечно, он врач, но он не смог себя заставить прикоснуться к ней. Нет, он не боялся; дело не в боязни; дело во взаимоотношениях между ними. Она была его психоаналитиком! Последние слова прозвучали почти как вопль; потом, понизив голос до шепота, он произнес.
— Для меня она была неприкосновенна…
Полицейский задал следующий вопрос, закуривая новую сигарету и по-прежнему не отводя взгляда от Голда, который сидел, уставившись на спичечный коробок, полный пепла и окурков. Самоубийство? Голд взорвался. Нет, исключено! И здесь, в Институте! Он яростно затряс головой. Нет, только не она. Нет, нет и нет. Ведь в то утро она должна была читать лекцию. Такой ответственный человек, как она? Нет.
Он чуть не взорвался, когда Охайон предложил ему поехать в сопровождении дежурного офицера (Голд уже знал, что имелся в виду рыжеволосый) в полицейский участок на территории Русского подворья, чтобы подписать свои показания. Голд попытался перенести это на другой день, однако Охайон вежливо, но твердо разъяснил, что таков порядок, и открыл дверь в фойе, где уже ждал рыжеволосый. Тот улыбнулся Голду и даже открыл перед ним парадную дверь.
— Сколько времени это займет? — спросил Голд у Охайона.
— Недолго, — отозвался вместо него рыжеволосый и провел Голда к «рено», на котором они с Охайоном приехали утром.
Сцена, которую увидел Голд, покидая здание, надолго отпечаталась в его памяти: в конференц-зале члены ученого совета расселись за круглым столом заседаний, который кто-то снова поставил посередине, на обычное место. Складные стулья исчезли; Хильдесхаймер, держа в руках дымящуюся чашку, поднял глаза и сделал Охайону знак присоединиться. Все явно нервничали, предстояло решать проблему, с которой ранее никто никогда не сталкивался. Голду показалось, что все здесь испытывают такое же неприятное чувство, как он сам.
Солнце по-прежнему согревало улицу. После недели дождей Институт снаружи казался таким, как обычно: зеленые ворота, ведущие в большой сад, круглое крыльцо, а за ним — большое здание в арабском стиле. Невозможно было отогнать банальную мысль, что это всего лишь дурной сон, что, возможно, ничего не произошло на самом деле, что все это наваждение, психотическая иллюзия. Но машина, в которую его усадили, была вполне реальна, как и усевшийся за руль рыжеволосый человек; и люди, стоявшие у ворот и утиравшие глаза, тоже были реальны. Сомнений не оставалось: он понял с абсолютной определенностью, что миру никогда больше не быть прежним.
Михаэль Охайон слегка оробел, осознав, что девять человек за массивным круглым столом — сам ученый совет Института, однако он напомнил себе, что это всего лишь люди, обычные люди, и постарался придать лицу самое обыденное выражение.
Из соседних комнат доносились приглушенные голоса работников двух передвижных лабораторий, которых он попросил исследовать все здание «дюйм за дюймом».
Сидящий рядом с ним Хильдесхаймер шепотом сообщил:
— Я уже уведомил членов совета, что доктор Нейдорф была найдена мертвой в здании Института, но не упоминал о пистолете, поскольку думал, что вы предпочтете сделать это сообщение сами. Именно с этой целью я и пригласил вас.
Руки старика сильно сжали кофейную чашку.
— Все… крайне удручены известием об этой смерти.
Михаэль поинтересовался, не показалась ли ему чья-то реакция удивительной или странной; старик мгновение помолчал, затем ответил, что не может вспомнить ничего определенного.
— Эмоциональные всплески были, но в пределах ожидаемого, — осторожно добавил он.
И уже обычным голосом спросил, не желает ли главный инспектор чего-нибудь выпить. Михаэль, вдохнув дразнящий запах, исходящий от чашки соседа, ответил, что не отказался бы от кофе.
— Если это не слишком затруднительно.
Невысокий человек, сидящий по другую сторону от Хильдесхаймера, спросил с неуловимым акцентом, какой он предпочитает — турецкий или просто «Нескафе».
— Турецкий, — попросил Михаэль и добавил: — С тремя ложечками сахара, пожалуйста.
Одетый в черную водолазку невысокий человек, на ребяческом лице которого застыло нетерпеливое выражение, поднял тонкую бровь и переспросил:
— Три?
Михаэль улыбнулся и подтвердил:
— Три, если чашка такого же размера. — Он указал на кружку Хильдесхаймера.
Перед тем как начать представлять сидевших за столом, Хильдесхаймер предположил, что Михаэлю будет сложно запомнить все имена.
Главный инспектор не возразил ему, но пристально смотрел на тех, чьи имена ему называли. Запомнить девять имен, одно из которых он уже знал, не представляло никакой сложности для того, кто специализировался в средневековой истории и поражал однокашников способностью запоминать имена всех пап и членов всех королевских династий Европы. Однако он предпочел утаить свой дар — не из ложной скромности, а потому, что не желал раскрывать такой козырь на данной стадии игры.
Человека, принесшего ему кофе, звали Джо Линдер — доктор, естественно; все здесь имели эту ученую степень. Две сидящие рядом женщины, бледные, еле удерживающие слезы, — Нехама Золд (младшая из двух, одетая солидно и строго, сорока с лишним лет, с суровым лицом, довольно привлекательная, но старающаяся этого не подчеркивать, как отметил про себя Михаэль) и Сара Шенгар (похожа на добрую фею-крестную, на плечи наброшен толстый свитер, лет по меньшей мере шестидесяти, с выражением скорби на добром лице).
Следующий — тощий мужчина по имени Наум Розенфельд. У него была копна седых волос, в углу рта торчала маленькая тонкая сигара; он напомнил Михаэлю фразу, которую в детстве повторяла его мать: «Ешь, Михаэль, ешь, а то вырастешь худющим, а у кого нет мяса на костях, от того добра не жди». Наверное, именно из-за этих слов он всегда с беспокойством и даже подозрением относился к чрезмерно худым людям. Рядом с тощим сидел очень привлекательный человек, также лет пятидесяти, по имени Даниэль Воллер, и, наконец, дальше всех от Михаэля — еще четверо мужчин, все примерно одного возраста: троим немного за шестьдесят, а одному — это был Шолом Киршнер, очень толстый и лысый, — под семьдесят. За всю встречу никто из них не проронил ни слова.
Нехама Золд курила сигареты, оставляя на окурках следы губной помады, Джо Линдер — трубку, а Розенфельд, разумеется, сигару. Михаэль достал из кармана смятую пачку, кто-то пододвинул ему пепельницу.
Хильдесхаймер представил коллегам Михаэля, назвал его должность, которая, казалось, не произвела на них никакого впечатления, и сообщил, что он офицер полиции, «уполномоченный расследовать эту трагедию». И в заключение произнес:
— Главный инспектор Охайон любезно присоединился к нам, чтобы — по моей просьбе — прояснить некоторые детали и помочь нам, чем возможно.
В воцарившейся тишине Михаэль откинулся на спинку стула, дымя сигаретой, но не осмеливаясь сделать глоток горячего кофе из чашки, стоящей перед ним. Все уставились на него; воздух казался таким плотным, что его можно было пощупать. Эти люди, думал он, вовсе не уверены в моей способности в чем-то разобраться, к полиции и к тем, чьи родители родом не из Европы, они относятся с предубеждением.
Он пытался собраться и запретил себе поддаваться слабостям вроде желания произвести хорошее впечатление. Пора приниматься за дело.
Чувствуя устремленные на него взгляды, он заставил себя заговорить. Проще всего было задать, и побыстрее, вопрос, волновавший его с тех пор, как его задал Хильдесхаймер, когда он стояли возле тела.
— Что доктор Нейдорф делала в здании так рано утром? — спросил он.
В комнате повисло молчание.
Он глотнул кофе и стал наблюдать за выражением лиц.
У Розенфельда оно было непроницаемым, у Линдера — озадаченным, у Нехамы Голд — вопросительным, а у Сары Шенгар — испуганным. Хильдесхаймер тоже разглядывал коллег, беспокойно зашевелившихся на своих местах.
Тишину нарушил Джо Линдер.
— Возможно, она собиралась просмотреть заметки к лекции, — предположил он, но на лице его было написано, что сам он этому не верит.
Нехама Золд немедленно отвергла эту гипотезу, поинтересовавшись протяжным гортанным голосом:
— А кто мешал ей заняться этим дома, там тихо и места вдоволь?
Сара Шенгар согласилась с ней и проговорила что-то о том, что дети Нейдорф переехали и у нее дома теперь очень спокойно.
Розенфельд заметил, что ее лекция, должно быть, и так была отшлифована до блеска. Все знали, как тщательно она всегда готовилась. Коллеги закивали.
— Наверняка лекция была готова много недель назад, — сказал Розенфельд.
— А как же насчет ее родственников? — спросила Нехама. — Кто известит детей? — И она вытерла правый глаз тыльной стороной руки.
Хильдесхаймер объяснил, что сын доктора Нейдорф проводит биологические исследования в Галилее, поэтому и не смог встретить ее в аэропорту.
— Полиция, — тут он взглянул на Михаэля, и тот поспешно кивнул, — сейчас пытается установить его местонахождение. Муж ее дочери прилетел с Евой одним рейсом, а сейчас он в Тель-Авиве у своих родителей. Ему, должно быть, уже сообщили. — Он посмотрел на Михаэля, и тот кивнул снова.
Михаэль поинтересовался, не могла ли Нейдорф на утро назначить кому-нибудь встречу в Институте.
Поднялся многоголосый шум, в котором слышались слова «пациент» и «подопечный». И снова прорвался голос Джо Линдера:
— Доктор Нейдорф принимала пациентов в комнате для консультаций у себя дома, и у нее не было причин изменять обычному порядку, хотя, возможно, после поездки…
Линдер как-то смешался и замолк. Кое-кто с сомнением склонил голову.
Михаэль, допив последний глоток кофе и докурив сигарету, спросил:
— А нельзя ли взглянуть на список пациентов доктора Нейдорф?
Это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Все, кроме Хильдесхаймера, заговорили враз, некоторые почти кричали. В общем, все негодовали. Розенфельд вынул изо рта сигару и сурово произнес, что главный инспектор Охайон должен понимать: такое требование недопустимо. Это информация конфиденциальна. Никаких исключений. Все поддержали его заявление.
— Ну да, — спокойно ответил Михаэль, — информация конфиденциальна, однако мы имеем дело с насильственной смертью. И с другой стороны, я также понимаю, что пациенты являются кандидатами Института, а психоанализ — важная часть их учебного процесса. Может, кто-нибудь будет столь любезен и разъяснит мне, что тут такого секретного?
Тишина была полной. Даже Хильдесхаймер уставился на Михаэля, который занялся сигаретой, наблюдая, с каким неудовольствием все восприняли его осведомленность.
— Факты свидетельствуют, что Ева Нейдорф умерла от пулевого ранения в затылок. В данных обстоятельствах, я уверен, вы согласитесь, что мы должны знать, кто был с ней сегодня утром. Существует также вероятность, что она застрелилась. Однако напрашивается вопрос: почему возле тела не был найден пистолет? В любом случае кто-то непременно был возле нее, до или после ее смерти. Мы, разумеется, ищем пистолет, и я ожидаю от вас сотрудничества и откровенных ответов на все мои вопросы. Например, на такой: могла ли она пойти на самоубийство, и если да, то кто забрал пистолет? — Он замолчал и стал изучающе переводить взгляд с одного лица на другое: всех их, казалось, парализовал ужас.
Он не сообщил им о том, что патологоанатом сказал — с обычной оговоркой: точно утверждать можно будет только после вскрытия, — что расстояние, с которого была выпущена пуля, исключает самоубийство; не стал говорить, что может получить судебное постановление о нарушении врачебной тайны. Просто терпеливо ждал.
Хильдесхаймер жестом попросил слова, Михаэль кивнул. С легкой дрожью в голосе старик подтвердил сказанное полицейским и поведал прочие детали утренних событий. Лицо Розенфельда, с которого схлынула кровь, стало подергиваться; Джо Линдер вскочил на ноги; Нехаму Золд била сильная дрожь.
— Приношу извинения за ту форму, в которой пришлось сообщить вам эти известия, — сказал Хильдесхаймер.
Все промолчали. Несколько долгих мгновений Михаэль тоже хранил молчание. Он внимательно исследовал лица, но не находил ничего странного: на них читались ужас, потрясение, печаль, а больше всего — неверие и страх. Наконец его взгляд упал на Джо Линдера. Линдер поднял глаза, Михаэль проследил, куда он смотрит: на портреты покойных корифеев.
— Я задаю себе вопрос, — продолжил он, поскольку никто не нарушал молчания, — если это было убийство, то почему преступник не вложил орудие убийства — давайте предположим, что это был пистолет, — в руку доктора Нейдорф, чтобы создать впечатление самоубийства и сбить нас со следа хотя бы на начальной стадии расследования? С какой стороны ни посмотреть, замешан еще кто-то, и этот кто-то знает больше, чем мы. — Он говорил очень медленно, не уверенный, в состоянии ли присутствующие, после такого шока, осознать его слова.
Члены ученого совета посмотрели на него, потом друг на друга.
Джо Линдер заявил:
— Ева Нейдорф себя не убивала!
Розенфельд пояснил, что, даже если она задумала свести счеты с жизнью, во что он ни на мгновение не верит, Институт стал бы последним местом, где бы она решилась это совершить.
— Вы должны понять, — объяснял он Михаэлю, — самоубийство — это акт мести и ненависти, направленный против самых близких для самоубийцы лиц. Ева Нейдорф, — громко и размеренно говорил он сдержанным, убедительным тоном, — не знала ненависти. Она была не такая эгоистка, чтобы покончить с собой в Институте — да и где бы то ни было. — Дрожащей рукой он зажег новую сигару. — Даже если бы она узнала, что больна какой-то смертельной болезнью, — он оглядел стол, — она бы предпочла ждать. В этом я уверен.
Красивое лицо Даниэля Воллера исказило смятение, которое становилось все сильнее по мере того, как Розенфельд продолжал говорить. Наконец он раскрыл рот, но, так ничего и не высказав, отвернулся и взглянул сначала в окно, а затем на Хильдесхаймера.
Все остальные единодушно закивали головами и забормотали что-то одобрительное.
Джо Линдер вновь поднялся с места.
— Сейчас не время прятать головы в песок, — сказал он. — Ева Нейдорф не совершила бы самоубийства, если бы и собиралась, не приведя в порядок дела, она не могла просто так все бросить: пациентов, подопечных, лекции, дочь, которая месяц назад родила. Ни за что. Я понимаю, чужая душа — потемки, порой случается и невозможное… — Он перевел взгляд на портретную галерею. — Я не утверждаю, что психоаналитики застрахованы от депрессии и эмоциональных срывов, даже от самоубийств, но… только не Ева!
Хильдесхаймер высказался последним. Подведя итог, он сказал извиняющимся, но твердым тоном:
— Ева Нейдорф была мне очень близка, и я не могу себе представить, чтобы она не доверилась мне, если бы что-то ее тревожило. Накануне я беседовал с ней, она только что приехала домой из аэропорта Бен-Гурион, голос ее звучал жизнерадостно и оптимистично; да, немного устало после перелета, естественно, слегка напряженно, но в целом она казалось счастливой. Счастливой, что у нее родился внук, счастливой, что вернулась домой и даже что завтра у нее лекция.
Михаэль вздохнул и подумал, понимают ли сидящие вокруг стола, что означают только что сказанные ими всеми слова.
Теперь все взгляды были устремлены на Хильдесхаймера, который внезапно стал похож на печального добродушного моржа. Он продолжил — очень мягко, почти шепотом: у него есть сильные опасения, что речь идет об убийстве; нет смысла это отрицать и пытаться представить как несчастный случай; убийство, и где — в Институте!
— Как могла она встретиться здесь с кем-то чужим? — медленно продолжал он. — Но никто из сотрудников не имел привычки расхаживать здесь субботним утром с оружием в кармане. Как бы то ни было, к моему глубочайшему сожалению, — голос его срывался, — нам придется примириться с этим ужасающим фактом, как и с печалью о нашем ушедшем друге и коллеге.
Джо Линдер спросил, не мог ли кто-то пробраться снаружи.
— Нет, — ответил Михаэль, — следов взлома нет, и в любом случае она сама пришла в комнату, чтобы встретиться с кем-то. Не было признаков того, что ее тело откуда-то перетащили. А зачем еще могла бы она прийти в Институт так рано с утра?
Розенфельд произнес дрожащим голосом, что Ева не могла встретиться здесь с кем-либо, не договорившись заранее.
— И вообще, — подытожил он, — только что-то чрезвычайно срочное, что-то не терпящее отлагательств могло привести ее в Институт в подобное время.
— Если только встреча не состоялась вчера, — с отчаянием сказал Джо Линдер, и все подскочили на своих местах. — Откуда мы знаем, когда она ушла… я имею в виду, умерла… — И он сделал рукой жест, как будто отгоняя от себя слова, которые только что осмелился произнести.
— Доктор, обследовавший тело, — ответил Хильдесхаймер, — придерживается мнения, что смерть наступила недавно, хотя, разумеется, это требует уточнения.
Михаэль вновь вернулся к тому, на чем остановился. Он должен вновь попросить предоставить ему имена всех пациентов доктора Нейдорф, а также имена всех связанных с Институтом лиц: сотрудников, кандидатов, каждого.
— А как насчет подопечных? — немедленно осведомился Джо Линдер. — Почему вас не интересует отдельный список подопечных?
Михаэль быстро припомнил всю информацию, полученную от Голда. О подопечных не упоминалось. Он вопросительно взглянул на Линдера, и тот ответил вызывающим взглядом, как бы говоря: «Я думал, вам известно все на свете об этом месте», но тут же и объяснил, что каждому кандидату для каждого аналитического случая назначался наставник-супервизор: для каждого — разный; три случая — три супервизора, с мрачным удовольствием резюмировал он.
— А кто может стать супервизором? — спросил Охайон. — Только член ученого совета или любой полноправный член Института?
— Любой, кого ученый совет сочтет пригодным осуществлять руководство, — ответил обретший присутствие духа Розенфельд. Руки его больше не дрожали.
Михаэль поднялся и объявил, что хочет позднее поговорить с каждым в отдельности; пока же он бы попросил список их адресов и телефонных номеров.
— Если бы вы смогли предоставить мне короткое письменное изложение всех ваших действий за последние двадцать четыре часа, я был бы признателен, — добавил он и закурил новую сигарету.
Кто-то попытался запротестовать, но Хильдесхаймер сказал непререкаемым тоном, что он ожидает от каждого из присутствующих полного сотрудничества; скрывать им нечего.
— Виновный должен быть найден, — сказал он, и голос его отозвался эхом в большом зале. — Мы не сможем жить здесь, как раньше, пока это дело останется нераскрытым. От нас зависит слишком много людей, чтобы мы могли позволить себе оставаться в неведении, кто из нас оказался способен на убийство.
Наконец-то это было произнесено вслух, подумал Михаэль, кивая двум полицейским, которые закончили осмотр помещений и выходили из здания, чтобы подождать его снаружи, как уговорено. Он вновь просмотрел одну за другой фотографии погибшей, а Хильдесхаймер тем временем говорил членам совета, что с проблемами, связанными со смертью Евы Нейдорф «и с ужасными обстоятельствами, при которых это произошло», придется иметь дело им всем и еще троим членам правления Института. Он сказал также, что им придется разбираться со всеми ее пациентами и подопечными, оказывать надлежащую помощь, бороться с недоверием, которое люди начнут испытывать друг к другу, и заключил, что придется пережить «чрезвычайно сложный период».
— Мы должны сделать все, что в наших силах, чтобы побудить остальных помогать полиции. Я прошу всех вас оставить враждебность и выполнять просьбы главного инспектора.
Джо Линдер, извинившись, спросил, позволит ли ему главный инспектор Охайон отменить приглашение на ленч; хотя он уже опоздал, но объясниться все же обязан.
— Если я правильно понимаю, никому не дозволено покидать помещение, пока не подтверждено его алиби, — кажется, так пишется у Агаты Кристи?
Никто не улыбнулся в ответ на шутку. Михаэль проводил Линдера на кухню, где сидел полицейский в форме, и подтвердил разрешение, затем вышел. Ожидая у дверей, он слышал, как Джо Линдер дружеским голосом сообщает кому-то по имени Иоав, что не сможет встретиться с ним, как договаривались.
— Нет-нет, не заседание совета, — говорил Джо в трубку. — Еву Нейдорф обнаружили в Институте мертвой.
Ни слова о пистолете. Ни слова об убийстве.
Отшелестели бумаги, записи были сделаны и вручены, и члены ученого совета покинули Институт один за другим. Последним ушел Эрнст Хильдесхаймер, который сегодня утром приобрел нового почитателя, хотя об этом и не подозревал.
Связаться с Очаковом удалось только к вечеру. Главный инспектор возвращался из Тель-Авива после краткого разговора с зятем Нейдорф Гиллелем, который неотлучно находился в больнице Ихилов, где его мать лежала с развившимся в результате сердечной недостаточности отеком легких. Гиллелю теперь предстояло дозвониться жене в Чикаго и сообщить печальную новость, а затем заняться организацией похорон, не отходя от постели матери. Потрясенный известием, зять Евы Нейдорф сидел в приемной перед блоком интенсивной терапии кардиологического отделения. Он побледнел и снял очки, но видно было, что смысл сказанного до его сознания еще не дошел. Михаэль слышал, как, выходя из приемной, Гиллель продолжал, словно в трансе, бормотать: «Это невозможно… Не могу поверить…» Дать Охайону какие-либо зацепки он оказался неспособен.
В диспетчерской решительно не понимали, почему рация Михаэля была недоступна для сообщений до тех пор, пока инспектор не въехал в Моцу — ближайший пригород Иерусалима. Рабочая частота, как потрудился напомнить Нафтали из управления, рассчитана на передачу в радиусе до Тель-Авива. Михаэль не стал объяснять, что для того, чтобы наконец-то остаться в одиночестве, ему достаточно было просто нажать кнопку справа. Его одолевали беспорядочные мысли, и тогда он ушел в себя, а расстояние между Тель-Авивом и Иерусалимом перестало существовать. Инспектор с долей ожесточения подумал, что сложностей в его жизни хватает и без расследования этого радиофеномена.
Когда становилось тяжело, он всегда погружался в свой внутренний мир, оставляя внешнему двойника, робота с механическими реакциями и остекленевшим взглядом. Женщина, которую он любил, всегда безошибочно чувствовала эти подмены. «Ты опять уплываешь и скоро исчезнешь совсем», — сказала бы она, если бы была рядом. Охайон управлял машиной бессознательно, автоматически следя за ситуацией на дороге, маневрируя, сигналя, выполняя обгоны.
Семя тоски по этой женщине в нем росло и зрело, и на въезде в Абу-Гош он явственно ощутил в машине слабый аромат ее тела. И тогда он вернул к жизни рацию, чтобы вырваться из тоски и боли. Суббота никогда не была их днем. «Воры не встречаются в день Шабата», — сказала она как-то раз несколько лет назад без всякой иронии.
Управление считало необходимым проверить рацию немедленно, как только он вернется. Михаэль не возражал.
— В общем, так. — Нафтали сразу начал с главного: — Тебя все ищут, ребята из твоей команды, и какой-то тип с длиннющим именем все это время упорно названивает и хочет с тобой встретиться.
Михаэль попросил уточнить имя. Нафтали смог его выговорить лишь со второго захода.
— Я знаю, кто меня ищет, — сказал Михаэль.
Он попросил Нафтали передать всем в бригаде, что свяжется с ними, когда приедет в город, потом спросил:
— А что от меня хотел Хильдесхаймер?
— Он не сообщил. Вот, оставил номер телефона.
Михаэль записал номер. Было уже полдевятого, и город заполнился толпами народа. Субботняя ночь в Иерусалиме — не лучшее время для поездки через центр, поэтому инспектор свернул на тихую боковую улочку, и начал высматривать телефонную будку.
Пришлось пожертвовать тремя жетонами, прежде чем нашелся исправный телефон. Хильдесхаймер ответил немедленно, как будто ждал звонка, не снимая руки с телефонного аппарата. Извинившись за поздний час и причиненное беспокойство, старик спросил, не смогут ли они встретиться. Михаэль поинтересовался, в каком месте ему будет удобно. Старик, чуть поколебавшись, переспросил, откуда он звонит, и в итоге через несколько минут главный инспектор Охайон катил к Хильдесхаймеру домой, на улицу Альфаси в самом сердце Рехавии.
Квартира, как он и думал, находилась в старом доме, населенном немецкими иммигрантами, которые перебрались в страну в тридцатые годы. В отличие от ломов, купленных богатыми ортодоксальными евреями из Америки, составившими костяк алии после 1967 года, он не подвергался ремонту.
На первом этаже трехэтажного здания висела маленькая табличка: «Профессор Эрнст Хильдесхаймер, психиатр, специалист по нервным болезням и психоаналитик».
На первый же звонок дверь открыла женщина с густыми седыми кудрями и пронзительным враждебным взглядом голубых глаз. Было невозможно угадать ее возраст или представить, была ли она когда-то красивой. Она выглядела так, будто такие понятия, как возраст или красота, попросту не имели к ней никакого отношения.
С сильным немецким акцентом женщина объявила:
— Профессор ждет в кабинете.
Провожая Михаэля в кабинет, она двигалась так, словно кто-то сзади выкручивал ей руку, и время от времени оглядывалась через плечо, при этом невнятно бормоча себе под нос.
Хильдесхаймер отворил дверь кабинета, представил свою супругу Михаэлю и попросил ее принести им выпить чего-нибудь горячего. Ворчание, прозвучавшее в ответ, вызвало на лице профессора широкую улыбку. В Михаэле же фрау Хильдесхаймер вызвала чувство, близкое к благоговению.
Усаживаясь в кресло напротив хозяина, Михаэль оглянулся по сторонам. В комнате стояло несколько книжных шкафов, плотно заставленных книгами. В углу помешался массивный старомодный письменный стол из темного тяжелого дерева. Он был покрыт толстым стеклом, в центре которого лежал продолговатый узкий буклет в зеленой обложке. Несмотря на острое зрение, Михаэль не смог прочитать название. Он перевел взгляд на диван, с виду очень удобный, а потом — на кожаное кресло рядом с ним. Это кресло в скандинавском стиле было единственной современной вещью в комнате.
Михаэль рассмотрел картины, висевшие между книжными шкафами, все довольно мрачные, среди них — портрет Фрейда, карандашный этюд и несколько иностранных пейзажей, выполненных маслом. Он впился взглядом в тисненые золотые буквы на кожаных переплетах в книжном шкафу и успел уже разобрать имя Арнольда Тойнби рядом с Гете, но внезапно ощутил на себе взгляд Хильдесхаймера. Старик сидел напротив и терпеливо ждал, когда инспектор закончит осмотр его комнаты.
Почувствовав себя неловко, Михаэль спросил:
— Вы хотели что-то сообщить мне, доктор Хильдесхаймер?
Хильдесхаймер поднял большую связку ключей, которая лежала на столике между креслами, и протянул инспектору. Он объяснил, что эти ключи в вышитом кожаном футлярчике принадлежали Еве Нейдорф и были найдены рядом с телефоном в институтской кухне.
— Я положил их к себе в карман, когда запирал телефон, и намеревался передать вам утром, но забыл. — Последние слова были полны грусти и недоумения. Профессор Хильдесхаймер явно не привык о чем-то забывать. — Я с полудня пытался связаться с вами, главный инспектор, — сразу, как добрался до дому и вспомнил о ключах, но вас было невозможно застать, — добавил он извиняющимся тоном.
Михаэля, казалось, больше заинтересовал телефон.
— Скажите, какое отношение к телефону имели ключи? Институтский телефон запирается?
— Да, — ответил старый профессор. — Недавно сотрудникам, а также кандидатам выдали ключи, потому что Институт просто не в состоянии оплачивать огромные счета.
Нет, он вынужден признать, что и замок не улучшил ситуации.
В ответ на следующий вопрос Михаэля он улыбнулся, и его круглое лицо внезапно приобрело детски невинное выражение.
Нет, в Институт не мог войти никто, кроме сотрудников и кандидатов, которые имели ключи от входной двери, а также от телефона.
— А пациенты? — спросил Михаэль, изо всех сил стараясь не поддаваться охватившему его чувству симпатии к старику.
Хильдесхаймер ответил, что у пациентов ключей не бывает; психотерапевты их впускают и провожают до дверей после окончания лечебных сеансов.
— Дай вообще, только кандидаты принимают пациентов в Институте, а в последние годы в связи с нехваткой места уже и кандидатам пятого года обучения разрешают работать за его пределами.
Открылась дверь, и миссис Хильдесхаймер внесла поднос: для мужа горячий какао — комната сразу заполнилась его ароматом — и чай с лимоном в изящном стакане для Михаэля. Еще были бисквиты. Они поблагодарили, и она, забрав поднос, снова удалилась, что-то бурча себе под нос.
Снаружи задувал сильный ветер, и через окно с открытым железным зеленым ставнем были видны вспышки молнии. Они пили в молчании, не отвлекаясь на разговоры о капризах погоды.
Хильдесхаймер подпер рукой подборок и сказал, словно бы обращаясь к себе самому:
— Эти ключи весь день не давали мне покоя. Во-первых, оставить свои ключи на кухне — это совершенно не похоже на Еву. Как правило, аналитики, — он снова улыбнулся, — в большинстве своем очень дисциплинированные люди, а она, — улыбка испарилась, — была особенно организованной и аккуратной, так что совсем не в ее характере оставить незапертым телефон, забыть ключи, если только… Если только, — повторил он задумчиво, — кто-то не позвонил в дверь. И не просто кто-то, но некто, с кем у нее была назначена встреча и кого она не хотела заставлять ждать. Это единственное объяснение.
— Причем этот человек не имел ключа, — уточнил Михаэль, — либо не пожелал им воспользоваться…
— А во-вторых, — Хильдесхаймер гнул свою линию, — почему она не позвонила по телефону из дома перед уходом? Что снова ставит перед нами вопросы, — он выпрямился в кресле, — с кем она встречалась, почему в Институте и кому звонила?
Последние слова прозвучали монотонной очередью, без интервалов и на одном дыхании.
— И кроме того, время, — вздохнул он. — Кому она могла звонить утром в такой ранний час, к тому же в субботу? Явно не членам семьи — им она могла позвонить из дому, и не мне. Но в таком случае кому? Да, я был к ней необыкновенно привязан, — в глазах доктора стояли слезы, — но, помимо этого, меня страшит, как бы это страшное событие не разрушило Институт: его организм, то особое ощущение сопричастности, которое объединяет наших сотрудников. Я хочу, чтобы все закончилось как можно быстрее. — Было видно, что он очень волнуется. — И поэтому хотел спросить вас, главный инспектор Охайон, как долго может продлиться расследование такого рода?
Михаэль немного помолчал. Потом, сделав рукой неопределенный жест, сказал:
— Естественно, это займет некоторое время, а какое — трудно сказать. Может, месяц, если кто-нибудь расколется, а возможно, и год, если нет.
Когда доктор закрыл глаза ладонью, инспектор почувствовал неловкость, но не отвел взгляда.
— Должен подчеркнуть, — произнес Хильдесхаймер, — я уверен, что это не было самоубийством.
Михаэль кивнул и сказал, что по логике вещей так и есть, но в некоторых случаях бывает легче принять мысль об убийстве, хотя бы непредумышленном, нежели о самоубийстве.
— Самоубийстве, совершенном старшим психоаналитиком, — добавил он как можно мягче.
— Такое уже случалось, — откликнулся Хильдесхаймер. — Правда, если быть точным, не со старшим психоаналитиком. Та женщина только начинала карьеру, хотя уже имела в практике три случая. И это было на самом деле очень, очень тяжело. Мы старались, насколько возможно, избежать огласки, но, конечно же, это был шок… бессмысленно отрицать, что это был шок. — Он вздохнул. — Это произошло достаточно давно, тогда я был сравнительно молодым и, наверное, менее впечатлительным. А сейчас вот оказалось, что смириться с тем, что Евы больше нет, мне очень трудно. Едва ли не труднее, — прошептал он, — чем свыкнуться с мыслью, что один из нас убийца.
— Это лишь возможность, — поправил Михаэль.
— Как представляется по положению вещей на данный момент, — старик повторил прежнюю мысль в другой, но оттого не более утешительной формулировке.
Михаэль хранил молчание. Сопереживающее, чуткое молчание. Он прекрасно умел при необходимости оказывать давление на собеседника, и те, кому довелось наблюдать его метод на практике, утверждали, что это незабываемое зрелище. Но сейчас инспектор чувствовал, что действовать надо с максимальной деликатностью, стараясь настроиться на волну человека, сидящего напротив, и уловить те обыденные, незаметные фразы, которые люди произносят между прочим либо не произносят вовсе и которые при внимательном анализе оказываются главным ключом к разгадке. Кроме того, ему было необходимо то, что он для себя называл «историческим ракурсом». Историк стремится иметь перед глазами полную картину, в которой представители рода человеческого выступают как участники глобального хода истории, понять его законы, которые — Михаэль не уставал это повторять, — «если мы сумеем постичь их смысл, позволят проникать в суть любой проблемы».
Главная задача на начальной стадии расследования, внушал Михаэль Охайон своим подчиненным (он никогда не мог точно сформулировать, что имеет в виду, хорошо удавалась только демонстрация на практике), главная задача — и он упрямо на этом настаивал — понять людей, фигурирующих в деле, даже если это кажется несущественным для его раскрытия. Именно поэтому он каждый раз старался как можно лучше представить себе эмоциональную и интеллектуальную атмосферу среды, в которой произошло преступление. Вот почему каждое расследование под его руководством разворачивалось чрезвычайно медленно — по мнению начальства. Вот и на этот раз он еще даже не пытался связаться со своими сотрудниками, потому что не желал отказываться от встречи с Хильдесхаймером даже ради получения новых зацепок. Он сознательно жертвовал возможностью услышать новые факты, ради того чтобы спокойно побеседовать со стариком. Он знал, что одна-единственная беседа с Хильдесхаймером поможет ему прочувствовать дух места, в котором произошло убийство, и обстоятельства вокруг него больше, чем любой новый факт.
Вообще-то ситуация была скверной. Инспектор подозревал, что его отсутствие дорого ему обойдется, и был заранее уверен, что его объяснений не поймут. Шорер, его непосредственный начальник, постоянно делал ему замечания за подобные «фокусы». Но Охайон был уверен в своей правоте: начинать следует медленно, и прежде всего надо составить нечто вроде теоретической вводной картины, а ускорять работу, причем максимально, в нужное время, не раньше и не позже.
Хильдесхаймер на мгновение закрыл глаза, а затем устремил на Михаэля долгий взгляд. Немного помедлив, он произнес с колебанием в голосе:
— Боюсь, мне придется, в силу необходимости, нарушить некоторые правила. Хотя моя супруга и утверждает, что я совсем не разбираюсь в людях, если только это не мои пациенты, у меня есть ощущение, что вам, инспектор, я могу довериться. У нас не принято обсуждать внутренние дела с посторонними, хотя ничего строго секретного в них нет. Однако я уже говорил вам, что заинтересован в скорейшем завершении следствия.
Михаэль пытался достроить мысленную цепочку профессора, чтобы понять, куда же она ведет.
— Обычно, — продолжал Хильдесхаймер, — когда люди — безразлично, связанные или не связанные с психоанализом, — задают мне вопросы об Институте, я всегда стараюсь соблюдать осторожность и прежде всего понять, какова их цель, потому как существует бесконечное количество разнообразных ситуаций, когда бездумный ответ может повлечь за собой массу неприятностей. С другой стороны, вы, инспектор Охайон, задаете вопросы, отвечать на которые, безусловно, болезненно. Но тут, я чувствую, нет другого выхода: что случилось, то случилось, и поправить ничего нельзя. Прошу вас извинить меня за это отступление: я просто хотел объяснить, почему намерен изменить своим принципам и отступить от заведенной традиции.
К тому времени, когда упади первые крупные тихие капли дождя, Хильдесхаймер добрался до середины своего повествования. Когда он дошел до жизни в Вене тридцатых годов и своего решения эмигрировать в Палестину, Михаэль, не спрашивая разрешения, достал из кармана новую пачку «Ноблесс» и закурил. К тому моменту, когда профессор начал рассказывать о доме в старом Бухарском квартале недалеко от Меа-Шеарим, в пепельнице, извлеченной с полки под маленьким столиком, лежало уже три окурка. Сам профессор, поднявшись, достал из ящика письменного стола темную трубку; он набивал ее, не прерывая повествования. Сладкий аромат табака распространялся по комнате, китайская пепельница заполнялась жжеными спичками.
И еще раньше, чем это наконец вышло на свет, пробившись сквозь защитные нагромождения слов, Михаэль понял, что профессор говорит о деле всей своей жизни.
Самые болезненные, самые интимные моменты были поведаны подчеркнуто безразличным тоном, как бы между прочим, однако Хильдесхаймер не опустил ничего, желая представить Михаэлю возможно более полную картину, поскольку «человек, ответственный за расследование, должен абсолютно точно понимать, с чем имеет дело; он не вправе допустить ни одной ошибки и обязан отдавать себе полный отчет в том, как велика его ответственность». Будущее всего Института психоаналитики зависит от ответа на вопрос: действительно ли среди сотрудников есть убийца? Самые основы жизни членов сообщества будут поколеблены, «если окажется, что нельзя знать заранее, на что способен твой коллега или знакомый». (Михаэль подумал, что вообще-то этого нельзя знать никогда, но промолчал.) Наконец доктор заявил, что ему самому необходимо знать правду и что от результатов расследования зависит, не рухнет ли все, чему он посвятил свою жизнь.
Только после этой преамбулы он, посмотрев Михаэлю в глаза проницательным и острым взглядом и прочитав в них отклик, перешел непосредственно к делу.
В 1937 году, когда стало ясно, к чему все идет, он как раз закончил свое психоаналитическое образование и приготовился приступить к работе Он решил эмигрировать в Палестину. Вместе с ним уехала небольшая группа людей примерно такого же профессионального положения. Им не пришлось быть первопроходцами: еще раньше в Палестину иммигрировал Стефан Дейч. По образованию и практическому опыту он их превосходил — «в конце концов, он учился психоанализу у Ференци, а тот был личным другом и последователем Фрейда». На доставшееся Дейчу наследство он купил большой дом в Бухарском квартале Иерусалима.
Именно сюда приехал Хильдесхаймер вместе со своей женой Илзе и супружеской четой Левиных, которые также были оба начинающими аналитиками. Со временем — по словам доктора, все получилось само собой — этот дом стал первым пристанищем Института психоаналитики. Илзе была ответственной за административную часть, а Левины и он сам занимались психоаналитической практикой, и они жили все вместе в доме в Бухарском квартале.
Профессор чуть заметно улыбнулся, вспоминая высокие купольные потолки и выложенные мелкой плиткой полы старого арабского дома.
— Зимы с нудными моросящими дождями изрядно выматывали, но их сменяло чудесное лето. Вечера мы обычно проводили за обсуждением событий прошедшего дня, сидя в открытом дворике и вдыхая запахи жасмина и свежевыстиранного соседского белья…
Через много месяцев они переехали в эту квартиру в Рехавии, но по-прежнему проводили большую часть времени в старом доме в Бухарском квартале. Позже туда вселились и другие иммигранты, особенно много их приехало в 1938–1939 годах.
Дождь усилился. Хильдесхаймер попыхивал трубкой, которую по мере надобности набивал заново, извлекая прогоревший табак горелой спичкой. Китайская пепельница переполнилась, он вытряхнул ее содержимое в стоящую рядом со столом корзину для бумаг, затем встал и, несмотря на проливной дождь, открыл окно. Михаэль уселся поглубже в кресло и снова стал слушать монотонную, с немецким акцентом речь профессора.
— Как раз в те годы приехали, например, Фрума Холландер — еще совсем молодая — и Лини Штернфельд. — Михаэль вспомнил женщину на кухне. — Они обе прошли психоанализ у Дейча и оставались в его доме довольно долго, пока не нашли себе жилье. Фрумы уже нет, а Лици, как и я сам, не становится моложе. — Дождь утих, поднялся ветер, и свежий аромат влажной земли заполнил комнату, вытеснив запах табака.
Жизнь не баловала их, совершенствование в аналитической практике давалось огромными усилиями, к тому же они почти ничего не зарабатывали. По настоянию Дейча они лечили детей и подростков, высланных из Германии без родителей, подопечных «Молодой алии», а те, естественно, не могли платить.
— Фактически Дейч нас всех содержал, всех… — Хильдесхаймер запнулся, подыскивая точное слово, — кандидатов.
Они были именно кандидатами — он, и Левины, и Фрума, и Лици. Кандидатами тогда еще не существующего Института. А Дейч был их руководителем.
Только после пяти лет работы он разрешил Хильдесхаймеру заниматься самостоятельной практикой, и тогда же начали проводиться клинические семинары, на которых все члены группы докладывали о своих случаях, а Дейч комментировал доклады. Хильдесхаймер в нескольких словах описал профессиональные навыки Дейча, его высокое мастерство и чувство ответственности.
— Я до сих пор чувствую себя перед Дейчем в огромном долгу.
Атмосфера была новаторской. Нехватка денег и медленный карьерный рост никого особо не волновали.
— Да, не обходилось без напряженных моментов; но ведь это в порядке вещей, не так ли?
Напряжение в основном возникало из-за подавляющего, авторитарного характера Дейча, но также сказывались и условия страны.
— Страшная жара. Сушь иерусалимского лета. Плюс еще проблемы с языком. — Хильдесхаймер бросил взгляд на книжный шкаф и заговорил вновь: — Все семинары проводились на немецком, а собственно лечение осуществлялось на смеси языков, включая ломаный иврит. — Он снова улыбнулся своей детской улыбкой. — Сейчас, конечно, трудно себе представить, что тогда я не знал ни слова на иврите. А сколько сил понадобилось, чтобы овладеть им!
Он прервался и спросил, где родился сам Михаэль: уже в Израиле?
Нет, но ему было три года, когда семья приехала сюда.
— Детям язык дается легче.
— Это правда, — сказал Михаэль, — но у них бывают другие сложности.
Старик согласился, заинтересованно на него посмотрев.
Михаэль вдохнул аромат жасмина, как видно, росшего под самым окном, и закурил новую сигарету. Шестую по счету.
Постепенно Хильдесхаймер и Левины стали полноценными, квалифицированными аналитиками, руководителями группы новичков, прибывших в Израиль после войны. Дейч тогда был единственным тренинг-аналитиком. В первое время они брали на обучение только психиатров, позже стали принимать также и психологов.
— И только один человек пришел из совершенно другой области. Сейчас подобное было бы невозможно. Но его личность и интуиция произвели на Дейча такое впечатление, что он взялся учить его с самых основ. Я сам был его руководителем, и теперь это весьма уважаемый сотрудник Института.
Михаэль чувствовал, что должен догадаться, о ком идет речь; не называя имен, старик пытался до него что-то донести. Он знал также, что спустя некоторое время имя всплывет в памяти само. И хотя не было сделано никаких прямых намеков, для него было вполне очевидно, что этого «весьма уважаемого сотрудника» Хильдесхаймер не любил.
Со временем — к началу пятидесятых — у них было двадцать аналитиков и пять кандидатов, и дом для них стал слишком мал. Дейч одряхлел и захотел жить отдельно. Дейч и Хильдесхаймер вдвоем (Левины тогда в Лондоне повышали квалификацию) подыскали здание, которое Михаэль посещал этим утром, а впоследствии Дейч завещал его Институту — поэтому Институт носит его имя.
— Когда оно больше не могло удовлетворять наших нужд, — продолжал доктор, — а нас было теперь уже сто двадцать человек вместе с кандидатами, так что когда читалась лекция, как сегодня, — его лицо на мгновение исказила гримаса боли, — мы с трудом в нем помешались — стали надстраивать еще один этаж. Или когда кандидат должен был делать презентацию… — Тут он внезапно прервал рассказ, увидев, что инспектор собирается задать вопрос.
— Что такое презентация? — спросил Михаэль.
Профессор объяснил, что после выполнения обязательных условий — надо пройти свой собственный учебный психоанализ и иметь в практике три случая, проведенных под руководством тренинг-аналитика, — кандидат обращается к институтскому ученому совету за разрешением представить на обсуждение один из своих случаев. Если у совета и руководителя нет возражений, его просят описать случай и отправить описание ученому совету. Совет может принять его сразу или потребовать доработки, а затем назначается дата, к которой кандидат печатает доклад и рассылает членам совета. После этого он представляет доклад всем сотрудникам и кандидатам Института.
Во время доклада-презентации, продолжал разъяснять профессор Михаэлю (сосредоточенно внимавшему описанию этого Via Dolorosa[1]), люди все могут задавать вопросы, выступать с критикой или одобрением. Затем кандидат удаляется, в зале остаются только действительные члены (не кандидаты), и, если набирается кворум (две трети всех членов, ответил профессор на немой вопрос Михаэля), кандидата принимают в стажеры Института психоаналитики.
Михаэль вопросительно поднял брови, и старик пояснил значение термина «стажер».
— Но что это значит практически — быть стажером? — настаивал Михаэль.
— Ах! — воскликнул Хильдесхаймер. — Стажер — это независимый психоаналитик, он не нуждается в руководстве и получает оплату за лечение по полному тарифу. Кандидатам же платят вдвое меньше, вдобавок они не имеют права сами выбирать пациентов, а берут только тех, которых назначает Институт.
Михаэль поинтересовался, каким образом стажер становится действительным членом.
После не менее выразительного «Ах!» старик разъяснил, что через два года после первой презентации стажер имеет право сделать другой доклад, который должен отличаться научной новизной, и далее, после нового голосования он может быть принят в действительные члены.
Михаэль быстро анализировал информацию. Несколько минут длилась тишина, прежде чем он сформулировал следующий вопрос:
— Кандидат годами занимается психотерапией; он лечит за полцены; он вынужден консультироваться по каждому своему случаю…
— Кроме того, в течение всего времени обучения два раза в месяц проводятся семинары, — добавил Хильдесхаймер.
— Хорошо, учтем и это. А сейчас мне хотелось бы выяснить, профессор, в чем заключается смысл упомянутого вами голосования. Разве нельзя обойтись простым одобрением ученого совета, который, если я правильно понял, является представительным органом?
— Это две принципиально разные вещи, — подчеркнул Хильдесхаймер. — Ученый совет может решить, что некто пригоден либо непригоден для работы аналитиком. Коллектив же определяет, заинтересован он в этом человеке в качестве своего члена либо нет. Это две абсолютно разные вещи!
Эта фраза, повторенная con forza[2], эхом прозвучала в комнате, и Михаэль поспешил задать следующий вопрос.
— Был ли хоть один случай, когда ученый совет не утверждал кандидатскую презентацию?
— Да, один раз, точнее, два, — ответил Хильдесхаймер, явно испытывая неудобство. — Первый отвергнутый кандидат, страшно обидевшись, вообще ушел из профессии и стал одним из главных противников психоаналитического метода. Другой не сдался; он вернулся к занятиям психоанализом, через несколько лет повторно представил доклад на одобрение, он был принят, и сейчас этот человек является действительным членом Института.
— А случалось ли так, — допытывался Михаэль, — что после одобрения ученым советом коллектив голосовал против кандидата? Меня интересует, пользовались ли сотрудники практически своим правом отвергать кандидата?
Хильдесхаймер признал, что такого прецедента никогда не было.
— Вплоть до настоящего времени, — добавил он осторожно. — Безусловно, иногда некоторые члены собрания воздерживались от голосования или голосовали против, но их голосов никогда не набиралось достаточно для отрицательного решения.
— В таком случае, — произнес Михаэль, как бы рассуждая вслух сам с собой, — справедливо ли заключение, что ученый совет имеет решающее влияние на судьбу кандидата? Ведь фактически его будущее определяет ученый совет?
— Да, — нехотя согласился Хильдесхаймер. — Ученый совет и три руководителя, которые должны быть у каждого кандидата. Именно поэтому каждый кандидат имеет трех руководителей вместо одного; и если все три имеют к нему принципиальные претензии в профессиональном отношении либо серьезные сомнения по поводу его пригодности для работы в коллективе Института, кандидат не сможет стать психоаналитиком. Однако основная роль ученого совета состоит в формировании общей политики Института и учебного плана.
Хильдесхаймер вздохнул и положил свою трубку на край стола. В комнате становилось холодно, и он скрестил руки на груди.
Михаэль спросил, каким руководителем была Ева Нейдорф.
— Каким руководителем была Ева, — повторил Хильдесхаймер и улыбнулся. — По этому поводу, мне представляется, двух мнений быть не может. Она была прекрасным руководителем. Хотя, надо признать, довольно властным. Но ее подопечные признавали ее авторитет, потому что он основывался на высочайших профессиональных и моральных, — он поднял указательный палец и потряс им в направлении Михаэля, — критериях. Кроме того, она обладала огромной энергией и работоспособностью, что в сочетании с психотерапевтическим талантом позволяло извлекать максимум из каждого часа, потраченного на подопечных.
Профессор предостерег, что они уже вплотную приблизились к техническим аспектам психотерапии и он боится, что вряд ли возможно уместить всю теорию в одну короткую беседу.
— Но все же, — попытался подобраться к сути дела Михаэль, — что есть такого в психоанализе, что заставляет людей проходить такой долгий и тяжелый путь обучения? Какая, в конце концов, разница — быть ли психологом, психиатром или психоаналитиком? Если бы мне было позволено, — сказал он осторожно, — выразить свое собственное мнение, пусть его ценность и невелика, — здесь он сделал паузу, и доктор утвердительно кивнул, — то мне показалось, что Институт имеет нечто общее с гильдиями времен Средневековья и Ренессанса. Знаете, некая косность, что ли. Положение кандидата осложнено до предела, и все это прикрывается требованием блюсти профессиональные стандарты. Однако тут есть и другой фактор: конкуренция — экономическая и кастовая. В конце концов, количество психоаналитиков не может расти до бесконечности, особенно в такой маленькой стране, как Израиль. Короче говоря, — подытожил Михаэль, — у меня сложилось впечатление, что члены Института занимаются самосохранением, используя для этого набор правил, лимитирующих количество членов сообщества. Все это очень похоже на отношения «учитель-ученик, мастер-подмастерье» в средневековых гильдиях.
Хильдесхаймер ответил не сразу. Когда же он заговорил, то его искренность и усилие, вложенное в каждое слово, тронули Михаэля. Слушая профессора, он старался сформулировать для себя основную мысль, скрытую в многословных объяснениях, и после выпаривания формальных фраз («лучшее клиническое обучение… максимально высокий уровень теоретической подготовки») в сухом остатке выявилось то, что Хильдесхаймер назвал «одиночеством психотерапевта».
— Представитель нашей профессии, не работающий в публичном лечебном учреждении — таком, как больница, психиатрическая клиника и тому подобное, — это человек, которому приходится день за днем по многу часов сидеть и выслушивать пациентов; одним ухом он следит за канвой рассказа, другим — за ассоциациями, его сопровождающими, а еще одним, третьим, — слушает «мелодию» пациента, его тон, одновременно облекая все услышанное в мысленные образы, характерные именно для этого конкретного человека, находящегося с ним в одной комнате. Пациент, — добавил он, — говорит о своем терапевте, но никогда не видит его таким, какой он есть на самом деле. В восприятии пациента терапевт принимает множество различных образов. В одно и то же время он представляет все значимые для пациента фигуры: его мать и отца, братьев и сестер, учителей, друзей, жену, детей, начальника — в соответствии с проекциями его собственной личностной структуры. Как известно каждому, хоть отдаленно знакомому с предметом, мы никогда эмоционально не воспринимаем людей такими, какие они есть на самом деле. Мы все — рабы шаблонов, заложенных в самом раннем детстве. Другими словами, когда пациент воспринимает терапевта по тому же шаблону, что и, например, свою жену, надо помнить, что жену он тоже воспринимает не как реального, живого человека, а как образ, отраженный в его глазах. Иногда, — продолжал профессор уже не таким менторским тоном, — отношение пациента к окружающим его людям вообще не имеет ничего общего с реальностью. Если сеанс терапии прошел удачно, — он заговорил тоном выше, — и только в этом случае, пациент будет относиться к терапевту как к фигуре, воплощающей все живущие в нем самом шаблоны человеческих взаимоотношений; при этом он иногда будет терапевта ненавидеть, срывать на нем зло и тому подобное, а иногда будет его любить, но все это не будет иметь никакого отношения к реальности и к вопросу о том, каков же психотерапевт на самом деле.
Михаэль попросил привести пример.
— Хорошо. Например, пациент с ожесточением кричит, что вам не понять его страданий, потому что вы счастливый в браке, богатый, красивый и важный человек, в то время как в действительности вы запросто можете быть вдовцом, разведенным, больным и вас преследует налоговая полиция. Это то, что мы называем переносом, или трансфером, без трансфера не может быть психотерапии. Вообще-то, трансфер, положительный или отрицательный, в той или иной степени имеет место всегда. Но самое важное — это человеческий контакт, позволяющий установить между пациентом и терапевтом доверительные отношения.
Терапевт должен указывать на шаблоны и повторять одни и те же вещи снова и снова, иногда буквально теми же словами. Такова его роль в процессе лечения, и в этом процессе может вообще не остаться места для удовлетворения его собственных насущных потребностей. Я сам, к примеру, считаю, что терапевту непозволительно курить во время лечебного сеанса, поскольку в этом случае он будет занят собой; и я всегда на это указывал кандидатам, которыми руководил.
А когда человек час за часом проводит с людьми, при которых вынужден подавлять свои потребности, и позволяет этим людям предъявлять к нему фантастические претензии или любить себя за достоинства, которыми никогда не обладал, у него появляется непреодолимое желание оказаться в компании коллег, обменяться опытом, чему-то у них научиться, почувствовать себя защищенным, найти понимание и поддержку, даже выслушать объективную критику — в общем, опереться на традиции, на основы своей профессии.
Бывает, — доктор развел руками, и от Михаэля не ускользнул этот странно беспомощный жест, — что терапевт теряет чувство соразмерности, и тогда он нуждается в новой перспективе, которую могут дать только его коллеги. Не говоря уже о том, что ему приходится постоянно выдерживать дистанцию между собой и пациентами, не давая выхода никаким личным переживаниям, чтобы у пациента была как можно большая свобода для переноса всех его фантазий на фигуру терапевта.
Михаэль запомнил всю эту речь практически наизусть. Он мог дословно процитировать ее заключение: «Я могу вас уверить, что эти две вещи — напряженное овладевание профессией на высочайшем уровне и чувство причастности к сообществу — главные причины, подвигающие молодых людей приходить в наш Институт».
Затем, в качестве забавной интерлюдии, доктор рассказал анекдотический случай.
— Во время собеседования при поступлении в Институт на стандартный вопрос «почему вы хотите стать психоаналитиком?» один кандидат ответил: потому что работа легкая, зарплата высокая и можно взять отпуск в любое время по желанию, а потом беззастенчиво улыбнулся.
Михаэль с любопытством спросил, был ли он принят.
— Прежде чем ответить, мне хотелось бы узнать, а принял ли бы такого кандидата главный инспектор Охайон? — вопросом на вопрос парировал Хильдесхаймер.
— Принял бы, — сказал Михаэль.
Почему? Потому что хоть ответ и был по-детски нахальным, но демонстрировал здоровую амбициозность и вызов.
— Я думаю, кандидат понимал, что это не тот ответ, какого от него ждут, но выразил таким образом раздражение — уж очень банальный сам вопрос.
Старик бросил на Михаэля взгляд, в котором можно было прочитать расположение.
— Так как же все-таки с ним поступили? — спросил Михаэль.
— Да, его приняли. У него были данные, позволявшие стать хорошим аналитиком. Но также было учтено то, о чем сказали вы, главный инспектор Охайон. — И, широко улыбнувшись, профессор добавил: — Мы хотели, чтобы он сам понял, как сильно ошибался.
— Коль скоро мы все равно уже перешли на банальности, — сказал Михаэль, немного поколебавшись, — мне хотелось бы задать вопрос, который вам, профессор, наверняка задавали много раз: в чем состоит разница между обычной психотерапией (о ней инспектору довелось получить некоторое представление, хотя он воздержался от упоминания об этом) и психоанализом? Я имею в виду то и другое как методы лечения. Или вся разница сводится к сидению на стуле в одном случае и лежанию на кушетке в другом?
— А что, — сухо спросил Хильдесхаймер, — такая разница вам представляется несущественной? Или, может быть, полицейское дознание, проводимое у подозреваемого дома за чашечкой кофе, — это то же самое, что допрос под лучом слепящего света в вашем, главный инспектор, кабинете?
Михаэль извинился. Он ни в коем случае не намеревался принижать технический аспект проблемы — просто хотел понять более глубокие отличия.
— А именно в этом и состоит одно из глубоких отличий, — усмехнулся Хильдесхаймер. — Во-первых, надо понимать, что не каждый, кто обращается за помощью, подходит для психоанализа. — Михаэль спросил себя, подходит ли он сам, и тут же мысленно себе выговорил за это. Тоже мне проверка на профпригодность! — Этот метод терапии требует, помимо прочего, больших ресурсов Эго по сравнению с другими методами. Во-вторых, пациент не только лежит на кушетке; он приходит на лечебные сеансы четыре раза в неделю. И здесь тоже, — профессор посмотрел на Михаэля пронизывающим взглядом, — наличествует не просто количественная разница. Эти два условия: кушетка и четыре сеанса в неделю — дают пациенту возможность пробиться к глубинным пластам собственного подсознания, вернуться к самым истокам. Сейчас я не имею возможности дать исчерпывающие разъяснения, но, если смотреть в корень, в психоанализе главным ключом и одновременно камнем преткновения является трансфер.
Трансфер, как я уже говорил, происходит тем легче, чем более «расплывчата», если угодно, фигура терапевта, а ее расплывчатость еще усилена тем, что терапевт сидит позади кушетки, где пациент его не видит, лишь ощущает его поддерживающее присутствие.
Однако вы не должны думать, что пациент может общаться с пустотой. Все разговоры о сеансах с компьютером — это чушь, которую пропагандируют те, кто не понимает главного: пациент нуждается в поддержке, опоре. Равно как и все карикатуры, изображающие аналитиков, уснувших рядом с кушеткой, — это не более чем отражение страха пациента, что терапевт бросил его одного, — закончил он без тени улыбки. — Хорошим психоанализом можно назвать тот, когда аналитику удается дать пациенту такое ощущение поддержки, которое позволит ему — именно благодаря тому, что они встречаются четыре раза в неделю, — проникнуть глубже в прошлое, вспомнить свои самые сокровенные, первичные переживания и их переосмыслить.
Прошла целая минута, прежде чем Михаэль спросил:
— А может ли пациент — как следствие трансфера — возненавидеть терапевта настолько, чтобы убить?
Хильдесхаймер в очередной раз раскурил трубку и сказал:
— Даже в замкнутой атмосфере психиатрической клиники это редкость. А психоанализ — это форма терапии, рассчитанная на относительно здоровых людей — тех, кого называют невротиками. Пациент, подвергаемый анализу, может иметь фантазии насчет убийства, но я до сих пор не слышал ни об одной реальной попытке. На самом деле в процессе психоанализа пациент скорее нанесет вред себе, чем терапевту.
Выпустив из трубки струйку дыма, он продолжал:
— К тому же вам следует помнить, что большинство пациентов Евы — люди из Института, кандидаты, поскольку тренинг-аналитиков очень мало. У нее почти не было пациентов, не имеющих отношения к Институту.
— А возможна ли такая ситуация, — спросил Михаэль, — когда аналитик узнает от пациента компрометирующую или конфиденциальную информацию и тот начинает опасаться разглашения? Он будет чувствовать себя в опасности, под угрозой…
Хильдесхаймер немного помолчал, а потом сказал:
— Как раз это и было темой Евиной лекции.
— Минутку, — перебил Михаэль. — Я хотел бы узнать кое-что о ней самой, прежде чем мы перейдем к лекции.
— Что вы желаете знать? — спросил Хильдесхаймер, отправляя содержимое выкуренной трубки в пепельницу.
— Как она пришла в Институт? Чем занималась до этого? — Михаэль чувствовал, как внутри, без всякой видимой причины, нарастает напряжение.
— Ева много лет работала психологом в службе здравоохранения. Она пришла в Институт уже в относительно немолодом возрасте. Максимальный возраст для кандидата — тридцать семь лет, а ей тогда было тридцать шесть, но ее одаренность была очевидна с самого начала. Шесть лет назад она стала тренинг-аналитиком. А еще раньше — членом ученого совета; я думал, что она возглавит совет, когда я уйду на пенсию. Я собирался уходить через месяц, и, без сомнения, ее бы избрали.
Михаэль спросил о семье Нейдорф. Профессор рассказал, что ее муж был бизнесмен и не одобрял ее работу.
— Он даже не понимал, каких профессиональных высот она достигла.
Это создавало ей проблемы, о которых никто, кроме Хильдесхаймера, не знал. Она была стержнем семьи, но в то же время ей приходилось бороться за свои права: супруг вообще не хотел, чтобы она работала.
— В конце концов, — закончил профессор с оттенком гордости, — он оценил ее по достоинству и с уважением принял ее независимость. Они были очень друг к другу привязаны, — грустно добавил он. — Ее муж умер внезапно, три года назад; он был старше нее на несколько лет и скончался от сердечного приступа во время деловой поездки в нью-йоркском аэропорту. Ей пришлось туда лететь, чтобы забрать тело. Потом возникли сложности с имуществом, потому что она не принимала абсолютно никакого участия в бизнесе, а у мужа было много проектов. Что касается их сына — ну, мальчик слегка… сдвинулся на проблемах экологии. Главное в его жизни — Общество охраны природы. Хороший, умный мальчик, но не питающий ни малейшего интереса к бизнесу.
В результате ее зять, муж дочери, согласился взять на себя финансовые заботы, и это стало для всех огромным облегчением.
Михаэль спросил об отношениях Евы с детьми. Хильдесхаймер ответил, тщательно подбирая слова:
— Ева была очень близка со своей дочерью. Иногда мне казалось, что даже слишком. Нава была очень несамостоятельной; она ни разу не сделала и шагу, не посоветовавшись с матерью. Однако я полагаю, что после того, как она со своим мужем переехала в Чикаго, ситуация изменилась к лучшему. Я всегда считал, что Ева в некоторых вопросах проявляла слепоту по отношению к своим детям. С сыном было сложнее, не хватало точек контакта, и не только из-за различий интересов. Там еще была проблема взаимоотношений сына с отцом и его претензий к профессии матери, но и здесь также наступило улучшение после того, как он нашел себе дело в Обществе охраны природы.
— А что зять, — спросил Михаэль, — какие у нее были отношения с ним?
— Как мне кажется, корректные. Может быть, не слишком теплые, особенно по сравнению с ее отношениями с дочерью, но он очень восхищался Евой, а она была ему очень благодарна за то, что он избавил ее от забот о бизнесе.
Михаэль попросил поподробнее рассказать о том, что этот бизнес из себя представлял. Он не упомянул, что уже встречался в Тель-Авиве с зятем Евы Гиллелем Зенави.
— Точно не скажу. Знаю только, что они вдвоем, Ева и Гиллель, прилетели из Чикаго на совещание совета директоров, которое должно было состояться в воскресенье утром. Я знал об этом, поскольку Ева взяла дополнительный выходной, чтобы присутствовать на совещании. Когда мы разговаривали по телефону, Ева жаловалась, что во время перелета в Тель-Авив ей пришлось ознакомиться со всем тем, о чем она не хотела знать годами. Четыре часа кряду Гиллель объяснял ей, что будет обсуждаться и как ей следует голосовать. Они оба обладали правом подписи.
Не меняя позы, тем же тоном, с огромным трудом стараясь не выдать возбуждения, Михаэль спросил, были ли между ними разногласия.
Старик громко расхохотался:
— Ева и разногласия по поводу бизнеса! Да она мечтала отдать ему все с концами давным-давно, но Гиллель и слушать не хотел; он настаивал на ее одобрении по любому вопросу. Она часто на это сетовала. — Хильдесхаймер внезапно понял ход мыслей Михаэля и наградил его колким взглядом. Затем недоверчиво покачал головой и сказал: — Вы карабкаетесь не на то дерево, инспектор.
— Представляется вполне вероятным, — заметил Михаэль, — что кто-то совершил убийство в Институте, дабы бросить подозрение на его сотрудников.
На это Хильдесхаймер возразил, что, хотя ему безусловно хотелось бы думать, что это сделал кто-то чужой, этот кто-то никак не мог быть Гиллелем:
— У него не было мотива, и, уж конечно, причина не могла быть в финансах.
Он несколько раз покачал головой и по-новому посмотрел на Михаэля, как будто усомнился, не было ли ошибочным его первое впечатление о главном инспекторе.
— Я должен проверить все версии, — сказал Михаэль. Доктор беспокойно пошевелился в своем кресле, но овладел собой. Михаэль почувствовал себя виноватым за то, что не упомянул о встрече с Гиллелем, у которого было железное алиби: с самого приземления в аэропорту Бен-Гурион он неотлучно находился при матери в отделении интенсивной терапии. Инспектор спросил себя, кой черт ему мешал сказать об этом старику, хоть бы и прямо сейчас.
А затем пришло время поговорить о лекции.
— Правда ли, — поинтересовался инспектор как бы между прочим, — что, как мне сообщили утром, доктор Нейдорф всегда готовила свои лекции заранее?
Хильдесхаймер ответил, что его информаторы — кто бы они ни были — не могли иметь ни малейшего понятия о том, как она работала.
— Никто — вообще никто в мире не знал, как трепетно, с какой душевной дрожью она готовила каждую лекцию. Десятки рукописных черновиков, а потом…
— Кто ей печатал? — перебил Михаэль.
— Она печатала сама, — ответил доктор.
Иногда она его заставляла читать каждый вариант, не пропуская ни единого слова. И конечно, ждала от него комментария по всем деталям. Окончательный вариант, который ее удовлетворял, она печатала в трех экземплярах. Один для себя — она всегда читала свои лекции по написанному.
— Ева не отличалась спонтанностью и не умела импровизировать.
— А другие копии? — спросил Михаэль, чувствуя, как на спине выступает пот.
— Вторая копия предназначалась для меня, — ответил Хильдесхаймер, — а третью она держала у себя в кабинете дома — «на всякий случай». Я всегда шутил по этому поводу, да и она сама тоже. Ева и впрямь была неисправимым перфекционистом, — доктор вздохнул, — абсолютно во всем. Но только в отношении себя, — добавил он. — Правда, в вопросах морали ее позиция была всегда бескомпромиссной. Тут Ева была непреклонной и «неэтичного поведения», как она это называла, не прощала. Но мне бы не хотелось, чтобы у вас создалось ложное впечатление: Ева не была ни ограниченной, ни самодовольной, ни раздражающе навязчивой. Ею руководили исключительно профессиональные требования: благо пациентов, осмотрительность и так далее. Я почти всегда в подобных случаях с ней соглашался.
— Можно взглянуть на ту копия лекции, которая предназначалась вам? — спросил Михаэль — и у него оборвалось дыхание, когда старик ответил отрицательно:
— Видите ли, в этот раз копии я не получил. Она готовила лекцию в Америке, мы договорились, что ей пора освободиться от своей зависимости от меня, поэтому я отказался смотреть что-либо, кроме окончательного варианта, который она должна была выбрать сама. Она пыталась настаивать, говорила, что тема очень специфическая, но я был тверд, сказал: хочу, чтобы она меня удивила.
Михаэль спросил, известно ли кому-то еще о ее привычке показывать ему черновики и окончательные варианты лекций. Хильдесхаймер пожал плечами:
— Я это никогда и ни с кем не обсуждал, но в Институте не много секретов. Она была весьма щепетильным человеком и никогда не забывала перед началом каждой лекции поблагодарить меня за помощь.
Михаэль почувствовал, как от лица отливает кровь, и услышал обеспокоенный вопрос старика, все ли с ним в порядке.
Он спросил о собственной копии Евы Нейдорф.
— Она, скорее всего, была обнаружена при осмотре личных вещей, — ответил Хильдесхаймер. Выглядел он очень печальным.
— Какой именно была тема лекции?
— Вопросы морали и соблюдения закона, — последовал краткий ответ. — Иначе говоря, вечный камень преткновения всех психотерапевтов со времен зарождения профессии. Классическая дилемма. Должен ли терапевт хранить секреты пациента даже в том случае, если имеет место нарушение закона? Речь идет не о преступлениях типа убийства или ограбления, а, к примеру, о вопросах профессиональной этики. Скажем, информация, полученная во время терапевтических сеансов или попавшая к руководителю от подопечного. Однако не вижу смысла гадать. В сумке, которую вы видели рядом с ее стулом в Институте, вы найдете текст лекции и сможете сами ее прочитать.
— Как раз в этом и проблема, — сказал Михаэль. — Там ничего не нашли: ни лекции, ни бумаг, не было даже ключей — только обычные дамские вещи, личные документы и немного денег.
Впервые Хильдесхаймер показался инспектору растерянным старым человеком, который перестал понимать, что происходит вокруг. Но это продолжалось не более секунды, затем он пришел в себя и попросил инспектора Охайона любезно рассказать ему, что произошло.
Весь день — фактически с того момента, как Михаэль зашел в конференц-зал, где собрался ученый совет, — специальная команда прочесывала Институт в поисках всего, что напоминало бы лекционные записи. Он сам тщательно обыскал сумку, как только полицейский хирург закончил свой осмотр. К обыску подключились все, в том числе люди из лаборатории и отдела опознания по уголовным делам.
— У меня есть подробный список содержимого сумки, — начал Михаэль, но доктор досадливо отмахнулся:
— Да, я понял, но другая копия должна найтись в кабинете у нее дома. Я точно знаю, что у нее есть дома еще одна копия — она обещала отдать ее мне, просто на сохранение.
Михаэль Охайон посмотрел на часы — было одиннадцать. Дул сильный ветер, перекрывая шум дождя. Он встал, профессор поднялся одновременно с ним и спросил, поедет ли инспектор в дом Евы Нейдорф прямо сейчас. Михаэль уловил намек и спросил, желает ли доктор поехать с ним, упомянув вскользь про поздний час и плохую погоду, но Хильдесхаймер отмел эти отговорки движением руки:
— Как мне кажется, я и так прожил более чем достаточно. Да и в любом случае, сегодня ночью мне не заснуть.
С этими словами он проводил Михаэля к вешалке в углу длинного холла, снял с нее тяжелое зимнее пальто и надел на себя. В доме было темно и тихо. Они молча вышли. На улице было очень холодно. Михаэлю, просидевшему все это время, не снимая куртки, ветер показался пронизывающе ледяным, и он был рад укрыться от него в полицейском «рено».
Он включил рацию — она откликнулась тотчас. Управление пыталось ему что-то сообщить усталым женским голосом; он терпеливо слушал. Все его искали, и все уверяли, что это срочно.
— О’кей; передайте, что я освобожусь позже. И скажите моей команде, что я занят важными вещами.
Управление вздохнуло: «Будет сделано».
Хильдесхаймер сидел рядом с ним, погруженный в свои мысли, и Михаэлю пришлось дважды переспрашивать, прежде чем старик кивнул и продиктовал ему адрес Евы Нейдорф — тот же адрес, который Михаэль видел на ее удостоверении личности в той самой сумке, которую он перерыл утром.
Это была маленькая улочка в Немецкой слободе. Почти всегда, проезжая по улице Эмек-Рефаим, Михаэль размышлял о немецких рыцарях возрожденного ордена тамплиеров, основавших это поселение в 1878 году. Как возвышенны были их надежды на возрождение… На углу и теперь виднелись руины мукомольной мельницы — уцелевший символ сих надежд.
Михаэль аккуратно провел «рено» по узеньким аллеям, припарковался, открыл дверцу для Хильдесхаймера и помог ему выбраться из маленькой машины. Вдвоем они прошли через узкие ворота и дальше по дорожке к главному входу; доктор чуть отступил, чтобы Михаэль смог открыть тяжелую деревянную дверь.
Михаэль перепробовал все ключи — сначала при свете уличного фонаря, а потом с помощью спичек, которые Хильдесхаймер жег одну за другой, пока не опустел коробок. Рука его была поразительно тверда. В конце концов им обоим пришлось признать, что ключа от дома в связке не было. Гадать, куда он девался, они не стали.
Михаэль отошел к машине и вернулся через несколько секунд с каким-то острым предметом в руке. Пробормотав что-то насчет благоприобретенных на дорогах жизни талантов, он приступил к делу. Хильдесхаймер снова жег спички — Михаэль принес из машины еще один коробок, — и через десять минут они переступили порог дома Евы Нейдорф.
Михаэль закрыл дверь.
В ярком свете, освещающем парадный холл, он увидел бледное лицо и мрачно поджатые губы профессора и мгновенно понял: их опередили.
Прислонившись к открытой двери в приемную в другом крыле дома, Михаэль размышлял о заигранной, покрытой царапинами пластинке с кларнетным квинтетом Брамса, оставленной на вертушке открытого проигрывателя.
В просторной гостиной, обставленной тяжелой мебелью сдержанных тонов, царила утонченно-строгая атмосфера. Большие, написанные яркими красками абстрактные картины, цветы в горшках и ящиках на подоконниках, как будто не ведающие о том, что в Иерусалиме зима, и толстый темный ковер, казалось, старались, но были не в силах придать помещению хоть немного теплоты. Кларнетный квинтет, пылящийся на вертушке проигрывателя в углу рядом с застекленной задней дверью, был здесь единственным отголоском обитавших в доме эмоций — больше их не выдавало ничто.
Как только они вошли в приемную, Хильдесхаймер сразу же погрузился в кресло, его массивная фигура казалась усохшей, лицо было бледным и измученным.
Михаэль спросил о пластинке.
— Да. — Старик с тяжелым вздохом запахнул еще плотнее свое зимнее пальто, которое так и не снимал. — Я всегда считал, что в ней была и сентиментальная струнка. В музыке она предпочитала романтиков. Мы иногда над этим подшучивали.
Он печально улыбнулся и, казалось, полностью ушел в себя. Михаэль почувствовал острое желание утешить, защитить его, но овладел собой и уселся за старинный письменный стол. Достав из кармана пару перчаток, он деловито натянул их на свои длинные пальцы и начал с предельной аккуратностью один за другим открывать ящики, попутно пояснив Хильдесхаймеру:
— Надо постараться не оставить отпечатков.
Содержимое ящиков он перекладывал на кушетку, стоявшую у стены напротив письменного стола.
Когда он дошел до третьего ящика, Хильдесхаймер, сосредоточенно наблюдавший за его манипуляциями, сказал:
— Там вы найдете список пациентов и подопечных Евы. — Он поднялся с кресла. — Под бумагами в третьем ящике лежит список имен и телефонов. Я знаю об этом, поскольку каждый раз, уезжая за границу, Ева просила меня предупреждать ее пациентов, если по какой-либо причине задерживалась и не могла вернуться к уговоренному сроку. В таких случаях я должен был договориться с прислугой, прийти сюда, достать список и обзвонить пациентов.
Старик закрыл лицо руками и простоял так несколько минут, потом пришел в себя, достал из кармана пальто большой носовой платок и вытер глаза.
Михаэль предостерегающе указал на кипу бумаг на кушетке, попросил его ни до чего не дотрагиваться и стал, стараясь не нарушать порядок, показывать их Хильдесхаймеру. По-прежнему стоя, профессор просматривал листы, после чего Михаэль один за другим отправлял их на толстый со следами грязи палас у подножья кушетки.
Хильдесхаймер, бледнея на глазах, с дрожью в голосе произнес:
— Нет, я его здесь не вижу. Списка здесь нет.
Михаэль продолжал быстро опорожнять ящики, бумаги ложились в кучу на кушетке. Они вдвоем не пропускали ни одного обрывка. Там были всевозможные счета, записи лекций, разрозненные страницы из статей, чековые книжки, банковские карточки, письма — все, что обычно держат в письменном столе. Но среди этих бумаг не было ни черновика, ни печатной копии лекции, которую Ева Нейдорф должна была прочитать нынешним утром. Не было там и списка, только перечень членов и кандидатов Института — его Михаэль отложил на край стола. Также отсутствовала записная книжка. Хильдесхаймер вынул из кармана свою — маленькую книжечку в синей пластиковой обложке и протянул ее Михаэлю.
— У нее точно такая же, — сказал он и прибавил: — Хотя, конечно, она должна была лежать у нее в сумке, она всегда ее там держала.
— Попробуем все же поискать здесь, в доме. Ведь я вам уже говорил — в сумке записной книжки не нашли, — осторожно сказал Михаэль.
Глядя, как Михаэль рассматривает его книжку, Хильдесхаймер сказал:
— Если хотите, можете открыть.
Михаэль перевернул первую страницу. Профессор, глядя через его плечо, пояснил:
— Это расписание сеансов с пациентами на каждый день и номера их телефонов.
Михаэль исследовал каждый уголок письменного стола, включая потайной ящичек на пружине — вещь-то старинная, — содержимое которого также перекочевало на кушетку. Профессор с волнением сказал, что в тайнике Ева хранила записи, сделанные после вводных сеансов с новым пациентом.
— Первые два сеанса, — объяснял он, с трудом переводя дыхание, — посвящаются тому, что мы называем интервью. Они обычно посвящены более, так скажем, биографическим, конкретным вещам, таким, как возраст и семейное положение, родители, брак, работа, а также причины, побудившие пациента обратиться за помощью психоаналитика. Некоторые во время этих предварительных бесед ведут записи. Лично я противник этого. Ева делала записи, но только по окончании сеанса.
Они вдвоем посмотрели, но записей не нашли.
Михаэль огляделся.
Мысленную инвентаризацию комнаты он произвел в первую же минуту. Как и в приемной Хильдесхаймера, тут было два кресла, кушетка, за ней стул психоаналитика, книжный шкаф (только один, с книгами по специальности) и несколько светильников. Желтые пергаментные абажуры создавали ощущение тепла и уюта. В книжном шкафу привлекало внимание отделение с ключом, торчавшим из замка, — там, как оказалось, лежала стопка тонких буклетов в мягких цветных переплетах. Хильдесхаймер пояснил, что все это были истории болезней, которые выносились, обычно в виде докладов, на обсуждение в Институте. Михаэль полистал буклеты, пробежал глазами заголовки на обложках — каждый как минимум из двух строк — и не понял ни единого слова, кроме предлогов и союзов. На каждой книжечке был гриф «Секретно, только для внутреннего пользования».
Для презентаций историй болезни, как разъяснил Хильдесхаймер, для сохранения врачебной тайны изменялись все сведения о пациенте, потенциально пригодные для идентификации личности: вместо имени использовали псевдоним, место работы не указывалось и так далее. В порядке дополнительной предосторожности буклеты вручали сотрудникам только в руки и никогда не рассылали по почте.
Из кипы бумаг на кушетке Михаэль извлек страницу, исписанную мелким неразборчивым почерком. Он внимательно ее прочел и спросил Хильдесхаймера, Евин ли это почерк. Профессор ответил утвердительно. Это был список литературы для курса, который она читала в Институте в последнем триместре. Михаэль из всего списка знал только Фрейда. Больше в комнате не оставалось ничего, где стоило бы поискать документы, списки имен, лекционные материалы, записные книжки и т. д.
Михаэль закурил сигарету, первую за то время, что они находились в доме. На столике между двумя мягкими креслами стояла пепельница. Там же лежала коробка с салфетками. Он отметил про себя, что, несмотря на внешнее сходство, в приемных Хильдесхаймера и Евы Нейдорф совершенно разная атмосфера. Эта комната была дамской. В шторах, ковре, драпировке кушетки преобладали красный и коричневый цвета. Кресла были посветлее, однако не шли ни в какое сравнение с бледными тонами гостиной. Не было внушительных абстрактных полотен, вроде тех, что украшали стены гостиной, — Михаэль ничего в них не понял, но цвета ему понравились. В приемной висели черно-белые гравюры и карандашные рисунки.
Он спросил Хильдесхаймера, где находится спальня.
— На втором этаже, — ответил тот сухо.
Михаэль почувствовал себя не совсем уютно — как ни старался, он не мог не думать о том, какие отношения связывали его с Евой. Поднимаясь по ступенькам наверх, он поинтересовался, часто ли они с Евой виделись. Хильдесхаймер ответил, что они встречались часто, в основном у Евы дома, но никуда не ходили вместе. Он относился к ней как к дочери… и не только. Уточнять, что значит «не только», Михаэль не решился.
В спальню Хильдесхаймер вошел без всякого замешательства, но лицо его исказилось от боли. Большое окно, белые занавески, широкая, аккуратно застеленная кровать, туалетный столик с косметикой, просторная гардеробная, на стенах работы Хокни с речными пейзажами. Михаэль обвел комнату взглядом, как объективом кинокамеры, и задержал его на стоящем на коврике чемодане.
Чемодан был не заперт. Михаэль присел на колени и осторожно выложил все содержимое на коврик: одежда, белье, косметика. Почему эта аккуратная женщина не разобрала чемодан сразу, как только пришла домой, и провела ли она хоть какое-то время в спальне, если учесть кларнетный квинтет в проигрывателе и пепельницу, полную окурков, рядом с одной из табуреток в гостиной.
Он осмотрел все отделения чемодана, после чего обернулся к Хильдесхаймеру — тот все еще стоял в дверях — и отрицательно помотал головой. Ни записной книжки, ни лекции, ни записок — ничего.
Было два часа ночи, когда главный инспектор Охайон позвонил в диспетчерскую из спальни Евы Нейдорф, продиктовал ее адрес и попросил прислать команду для обыска.
— И еще пришлите специалиста по отпечаткам из отдела судебной экспертизы, — добавил он устало.
Он окинул комнату скептическим взглядом. Она выглядела безжизненной, как будто долгие годы стояла нежилой, однако выделялось несколько мест, где совсем не было пыли. Михаэль прекрасно понял, что это означало.
— Тут определенно кто-то побывал. Работал чисто — отпечатков нет.
Они спустились в гостиную и стали дожидаться полицию.
Хильдесхаймер сидел, обмякнув, в одном из больших кресел, а Михаэль нервно бродил по комнате, пытаясь понять, что же придавало ей такую элегантность. Он рассматривал высокий потолок, альковы с арочными сводами, коллекцию грамзаписей, орнаменты и размышлял о затратах времени, денег и сил, вложенных в этот дом, и о людях с художественными наклонностями, для которых украшение своего жилища служит одним из способов самовыражения. Почему-то эта мысль вызвала в нем враждебность, но в то же время он не мог не испытывать восхищения.
В сотый раз он спрашивал себя — и в конце концов спросил Хильдесхаймера, кто же все-таки мог знать, что такого было в этой исчезнувшей лекции. Тот покачал головой:
— Не имею ни малейшего представления. И куда могли деться лекционные записи, тоже не знаю. У меня все это из головы не выходит, — надломленным голосом добавил старик.
В комнате было очень холодно, и они оба сидели, скукожившись в своих пальто, пока не услышали звонок. Михаэль открыл дверь. На крыльце под проливным дождем стояли Эли и Цилла, его постоянная команда, а позади них — Шаул из отдела судебной экспертизы.
Цилла уже открыла рот, чтобы обрушить на Михаэля упреки: где, дескать, он пропадал всю ночь! Но он опередил ее, изложив последние новости. По лицам помощников было ясно видно: они прекрасно поняли, что означает отсутствие записной книжки и материалов лекции. В заключение Михаэль сказал:
— Снаружи — как обычно: искать следы от шин, отпечатки обуви; внутри — осмотреть каждый клочок бумаги. Все рассортировать, ничего не выбрасывать и никуда отсюда не уезжать до прихода смены; на телефонные звонки отвечайте, но будьте осторожны.
Все трое ринулись на второй этаж.
Пока Михаэль давал инструктаж, Хильдесхаймер тихо стоял в стороне, изучая их лица. Когда троица покинула гостиную, Михаэль объяснил, что они обыщут все комнаты в доме, в числе прочего будут искать отпечатки пальцев, хотя надежды мало — слой пыли тонковат.
Хильдесхаймер глянул так, будто уже вообще ни на что не надеялся, и пробормотал:
— Ева была таким скрытным, замкнутым человеком, а теперь на ее территорию так грубо вторгаются… — Он обреченно вздохнул.
Михаэль деликатно предложил отвезти старика домой, но тот отмахнулся. Он хочет остаться и дождаться результатов обыска. Михаэль кивнул, снял перчатки, засунул их в карман и снова закружил по комнате.
Хильдесхаймер спросил, много ли ночей инспектору пришлось провести вот так, и получил в ответ тяжелый вздох.
— Как вы это выдерживаете, инспектор?
— Стараюсь отдыхать от одного расследования до другого.
Хильдесхаймер деликатно осведомился, как ему удается совмещать семейную жизнь с таким напряжением. Михаэль пожал плечами:
— А кто говорит, что удается? — И с невеселой усмешкой добавил: — Знаете, после развода самое трудное — поддерживать отношения с сыном.
Хильдесхаймер кивнул и больше ни о чем не спрашивал.
Михаэль задержался перед одной из картин, потом загляделся на какую-то статуэтку, наконец, забрел в кухню и уставился на круглый стол в деревенском стиле. Внезапно он почувствовал холод и взглянул в направлении окна… И тут же, взбешенный собственной тупостью, выбежал из кухни с криком:
— Шаул! Шаул!
Шаул примчался бегом, вслед за ним — Цилла. Эли находился в другом крыле и не слышал крика. Михаэль молча ткнул пальцем. Одно из оконных стекол отсутствовало, пол был усыпан осколками, белые прутья решетки погнуты.
Шаул подошел ближе:
— Отойдите с дороги, вы мне загораживаете свет.
Цилла и Михаэль отошли в сторону и встали у порога. Хильдесхаймер поднялся и присоединился к ним — между кухней и гостиной не было двери, только обширный арочный проем. Шаул вышел и через мгновение вернулся с большим портфелем. Надев резиновые перчатки, он произвел осмотр и замеры (порошки, лупа, мощный фонарь), сделал снимки, затем снова удалился; они услышали звук открываемой входной двери, и через несколько минут его голова возникла с наружной стороны кухонного окна, где все манипуляции повторились.
Без всяких усилий Шаул снял решетку и попросил Михаэля выйти к нему. Всем оставшимся на кухне было слышно, как он поясняет: «Посмотрите на решетку; ее согнули и вырвали наружу, затем разбили стекло, чтобы открыть замок, и влезли через окно. А вот след от ботинка — ботинок скреб по стене, пока его обладатель карабкался на подоконник. И взгляните, как разрыта земля под окном; однако он не забыл замести следы от обуви, действовал в перчатках, вышел тем же путем, что вошел, и вставил решетку на место».
Послышался тихий голос Михаэля: «Как вы думаете, чем он погнул решетку?» — «Скорее всего, чем-то вроде железного лома. Вы найдете его где-нибудь поблизости, если, конечно, он не прихватил его с собой».
Их голоса стали удаляться, и спустя несколько минут оба снова появились в кухне. Шаул присел на корточки под окном и начал маленькой щеточкой сгребать осколки оконного стекла в пластиковый пакет, который затем аккуратно уложил в свой портфель.
— Видите, разбитое стекло упало внутрь, и взломщик собрал осколки, но не все. Он также пытался выпрямить решетку снаружи и вставить ее обратно на место. Где здесь мусорное ведро? — Он обернулся к Хильдесхаймеру, и тот указал на обычное место под раковиной.
Шаул поднялся на ноги, осторожно открыл дверцу тумбы под раковиной, вынул корзину для мусора и посыпал ее порошком:
— Лучшее, на что можно надеяться — отпечатки от перчаток. — Он указал на содержимое: — Стекло. — После этого, объявив, что при надлежащем освещении наверняка сможет найти следы от ботинок, направился на улицу к полицейскому фургону и вернулся с двумя большими фонарями, один из которых вручил Михаэлю.
— Давайте выйдем и поглядим, может, вместе найдем следы.
Цилла, не выходя, высунулась наружу. В саду заскользили мощные лучи света. Затем из дальнего конца сада раздался голос Михаэля: «Шаул! Шаул!» Через пару минут Шаул зашел в кухню и снова вышел, захватив свой большой черный портфель. Когда они возвратились, у Шаула в руках был слепок подошвы, который он гордо продемонстрировал Цилле со словами:
— Только сумасшедший может полагать, что ему удастся замести все следы после недели дождей, разве что он умеет летать. Взгляни на этот экземпляр!
Цилла с любопытством взглянула на отпечаток:
— Он что, какой-то особенный?
— Да нет, — ответил Шаул уже не таким торжествующим голосом. — От обычного спортивного ботинка. — Он положил слепок на стол в псевдодеревенском стиле. — Пусть просохнет. — И вытер руки одна о другую.
— Минутку, — неожиданно вмешался Хильдесхаймер. — Мне непонятна одна вещь. Кто бы это ни был, он взял ключ от входной двери из связки ключей, верно? Ключа от дома в связке не было. Тогда зачем ему понадобилось лезть через окно?
Все молчали. Первым, раздумчиво, как бы сам с собой, заговорил Михаэль:
— Прежде всего, в ее сумке не нашли никаких бумаг и ключей. Далее: мы приехали сюда, чтобы разыскать копию лекции. Наконец, ключа в связке не было. Мы не смогли найти ни копию лекции, ни списка пациентов, ни записной книжки, а теперь выясняется, что кто-то проник в дом через окно в кухне и постарался скрыть следы взлома. Вопрос — искал ли он что-то, кроме бумаг? Может, пропало еще что-нибудь ценное? — обратился он к Хильдесхаймеру.
Доктор покачал головой:
— Нет, на первый взгляд ничего. Картины очень ценные, но они все на месте. Однако мне кажется, вам следует спросить у членов семьи. Хотя я так и не понимаю, зачем кому-то вламываться через окно, если есть ключ?
Поколебавшись, Михаэль ответил:
— Не знаю. Могу только предположить: возможно, ключ не подошел, а преступник не смог по-другому открыть дверь. Об этом надо еще думать.
— Если бы исчезло какое-то имущество, если бы имелись обычные для ограбления признаки беспорядка, можно было бы допустить, что мы имеем дело с двумя не связанными между собой вторжениями, — сказала Цилла. — А так — полная бессмыслица, разве что в самом деле не подошел ключ.
Михаэль попросил Хильдесхаймера:
— Давайте для полной уверенности взглянем еще раз, все ли на месте.
Они вдвоем вышли в гостиную. Доктор обвел взглядом мебель, картины, ковер («ручной работы, китайский, стоит целое состояние»), статуэтки из слоновой кости, тоже очень дорогие. О двух написанных маслом картинах он сообщил, что это оригиналы, весьма ценные, и назвал имена художников, о которых Михаэль никогда не слышал. Инспектор спросил о драгоценностях.
— Когда она уезжала за границу, — ответил доктор, — то всегда оставляла их в банковском сейфе. С собой брала всего несколько вещей, и, поскольку вернулась лишь в пятницу, сомневаюсь, что она могла успеть забрать их домой. А большая часть бриллиантов, я полагаю, находилась на хранении в банке постоянно, она не любила их носить. Но лучше спросить у детей.
Когда они закончили, было четыре часа утра. В холле скопилась куча мешков, и Михаэль помог Эли погрузить их в фургон. Цилла заметила, что пока ничего определенного сказать нельзя — надо ждать результатов экспертизы.
— Я нашел несколько различных отпечатков пальцев, — сказал Шаул. — Некоторые, предположительно, принадлежат вам и доктору, — он указал жестом в сторону Хильдесхаймера и бросил на Михаэля укоризненный взгляд, — но все следует проверить.
Только когда все покинули дом, старик согласился, чтобы Михаэль отвез его домой.
По дороге Михаэль еще раз попытался выяснить, знали ли коллеги о том, что Хильдесхаймер обычно помогал Еве Нейдорф готовиться к лекциям. И снова у него создалось впечатление, что собеседник не понимает вопроса, поэтому он сформулировал его по-другому: мог ли кто-то думать, что Хильдесхаймер располагает копией ее последней лекции?
Старик понял. Да, очень вероятно, что люди могут так думать, хотя никто его об этом не спрашивал.
— Пока не спрашивал, — уточнил Михаэль, — пока. Но, боюсь, вас еще спросят… или попытаются найти ответ самостоятельно…
Доктор понимающе кивнул. Казалось, он не удивился и не испугался. Просто принял к сведению. Михаэль, напротив, был сильно обеспокоен. Убийца Евы Нейдорф уже показал, на что он способен, чтобы избавиться от копий лекции и списка пациентов.
Изучая лицо доктора, сидящего на соседнем сиденье, и вглядываясь в темноту, он размышлял, до какой степени может ему довериться, и наконец попросил его никому не говорить, что у него нет копии лекции.
— Хотя вы и окажетесь в опасном положении, опасность может принести свои плоды, — сказал Михаэль и почувствовал себя виноватым.
Старик рассеянно кивнул, по-прежнему не выказывая никакого волнения, отчего Михаэлю стало совсем тошно.
Он высадил профессора перед дверью его дома и дождался появления белой машины с двумя полицейскими в штатском, которых заранее вызвал по рации.
Убедившись, что дом взят под наблюдение, инспектор вернулся в офис. Было уже больше пяти утра, но все еще темно. Дождь перестал. Было очень холодно.
Джо Линдер никак не мог заснуть. Вообще-то в этом не было ничего необычного, но слишком уж тяжело давалась ему сегодняшняя бессонная ночь. Со своей половины кровати рядом с окном, на котором он не стал задергивать занавеску, Джо наблюдал, как капли дождя падают с веток кипариса, спускающихся почти до крыши.
Ярко горел уличный фонарь на бульваре Агнон. Вечером Даниэль, четырехлетний сын Линдера, жаловался, что фонарь мешает спать и ему. Сегодня вечером Джо в очередной раз рассеянно посоветовал ему считать белых слоников, пока не придет Песочный человек, который сыплет деткам в глаза песок, и они засыпают. Малыш закапризничал: он боится Песочного человека, не хочет, чтоб ему в глаза сыпали песок, не знает, как выглядят белые слоны, считать умеет только до двадцати… Но не это, конечно же, было главным: просто он чувствовал, что отец сейчас где-то в другом месте, а о нем совсем не думает. Но сидеть с сыном Джо был просто не в состоянии — слишком издергался за день.
Едва он закрывал глаза, как перед ним вставало лицо Хильдесхаймера, выходящего из маленькой комнаты.
Джо взял часы с прикроватного столика — два часа ночи. Он вздохнул и, стараясь не шуметь, встал. К счастью, жена не проснулась. Меньше всего ему сейчас хотелось задушевного разговора о том, почему это ему не спится в такое время.
Он и сам не знал. Смерть Евы Нейдорф не вызвала у него ни боли, ни огорчения, потому что он ее никогда не любил и даже немного боялся. Возможно, если бы она проявила к нему какую-то теплоту, он тоже относился бы к ней по-другому. Даже теперь, после ее смерти, он не ощущал ничего похожего на чувство вины. Нет, его по-прежнему переполняли негодование и обида на то, что доктор Нейдорф демонстративно отстранялась от него, не верила в его способности психотерапевта. Линдер был убежден, что ее негативное отношение к нему глубоко, прочно и останется неизменным, что бы он ни делал.
Наверняка Хильдесхаймер не стал бы чинить ему препятствий в намерении стать тренинг-аналитиком, если бы не железобетонное сопротивление Нейдорф — Нейдорф, которая начала карьеру в Институте намного позже, чем Линдер, и продвинулась намного дальше, рядом с которой он чувствовал себя ребенком, отчаянно стремящимся угодить, понравиться.
Если уж быть до конца откровенным, он даже испытывал какое-то мстительное удовлетворение — не только от того, что Ева Нейдорф мертва, но и от того, как она умерла. Что до мысли об убийце, скрывавшемся среди коллег, она его не особо встревожила: да, страх был, но его затмевало любопытство.
Он всегда считал, что все люди способны на зло, кроме Хильдесхаймера. Но сейчас даже о Хильдесхаймере, старом человеке, переживающем страшное горе, он думал с каким-то злорадством, к которому, правда, примешивался стыд. Он, Джо Линдер, который всегда гордился своей бескомпромиссной честностью, всегда был так самокритичен, боялся признаться себе самому, что на самом деле не любит старика.
Джо ни разу ни в чем не посмел перечить Хильдесхаймеру. Он постановил для себя, что старик является верхом совершенства как психоаналитик и как лидер Института. Но слишком больших усилий стоило ему заглушить обиду на то, что Хильдесхаймер не прижал его к сердцу (может быть, не только в переносном смысле), не выбрал своим научным наследником и вообще не выказал к нему никакого интереса.
Притворяться дальше было невозможно: да, он жаждал дружбы Хильдесхаймера и жестоко ревновал к Еве Нейдорф (про себя или при близких друзьях он называл Еву «Ее Сиятельством»), у которой были особые отношения со «стариной Эрнстом» (так он за глаза называл Хильдесхаймера, презирая себя за это, ибо хорошо сознавал, что хочет грубой фамильярностью произвести впечатление на молодежь, — это тоже приходилось признать).
Джо слез с кровати, завернулся в старый шерстяной халат, не обращая внимания на исходивший от него застарелый запах пота, и позволил монстру ревности полностью завладеть собой.
Нет, ни малейшей жалости к старику он не испытывал. Поделом! Если бы он взял под крыло его, Джо, вместо Ее Сиятельства, то был бы сейчас избавлен от скорби и печали Джо был глубоко убежден, что ангелы живут только на небесах, и вот Ева Нейдорф — тому подтверждение. Никто, к примеру, не взял бы на себя труд убивать Джо Линдера. Чем, гадал он, могла она ввести в такое страшное, убийственное — вот именно! — искушение кого-то из корпорации, свято почитающей правила и законы? Он всегда подозревал, что под маской холодности и строгости прячутся ужасные пороки. Даже теперь, после смерти Евы, ему не дадут стать тренинг-аналитиком. Пусть даже Розенфельд когда-нибудь осуществит свою мечту и возглавит ученый совет, у него недостанет смелости, да и желания официально признать профессиональную состоятельность Линдера.
Было холодно. Джо туже затянул пояс халата, поднял воротник и побрел на кухню. Раковина была полна посуды; огромный таракан неторопливо шествовал от холодильника к противоположной облицованной мрамором стене. До понедельника, пока не придет домработница, грязная посуда так и будет лежать в раковине, если только он сам ее не помоет. Не найдя ни одного чистого стакана, он выругался, потом налил себе молоко из холодильника в стакан Даниэля с остатками какао и вышел в гостиную, которая была отделена от кухни низкой перегородкой; упал в кресло перед телевизором, вытянул ноги, включил ночник, поставил стакан на столик рядом с собой и предпринял уже не первую попытку сосредоточиться на полемической книге Дженет Малкольм «В архивах Фрейда».
«Только человек, ненавидящий себя так, как ты, станет читать книгу, от которой впадает в жуткую депрессию», — сказала ему Даля сегодня утром. Ее слова звенели у Джо в ушах, пока он пытался найти место, на котором остановился.
Этот перл вырвался из ее уст во время последней из их ежедневных стычек, которой он решил положить конец, открыв книгу в знак отстранения. Восстановить в памяти начало перебранки он не мог, но отчетливо запомнил пару выпадов жены, которые заставили замолчать даже его — а ведь он славился острым и едким умом.
Джо закурил сигарету и стал размышлять о том, чем же его притягивает книга, уже несколько дней отнимающая душевный покой. В ней описывался один эпизод, который вызвал смятение в мире психоанализа. Джо спросил себя напрямик: имеет от он что-то общее с героем книги Джеффри Массоном, блестящим психоаналитиком? А раз уж вопрос был задан, не оставалось ничего другого, как отвечать, — и ответ был утвердительный. Как и Массон, он пришел в психоанализ из другой области, произвел на всех большое впечатление — по крайней мере, вначале — своей эрудицией, обаянием, умом, чувством юмора и талантом ясного и быстрого видения подсознательных проблем пациента. Диагностика самых разных людей никогда не представляла для него трудностей. Даже сейчас, когда его, по сути, задвинули в тень, никто не сомневался в его диагностических способностях. Джо не мог понять, когда и почему все пошло не так, где тот поворотный момент, после которого он перестал быть подающим большие надежды молодым аналитиком, а в его внутреннем мире на месте чувства сострадания обосновалась озлобленность.
Он подозревал, что причина неудач коренится в изматывающем однообразии работы психоаналитика и в одиночестве, на которое он обречен. Он часто повторял — в шутку, но и с затаенной болью — истины, услышанные от Дейча еще в самом начале, в первые годы. Одну из них Дейч имел привычку повторять, как заклинание: «В нашем деле нет коротких путей. Пытаясь сократить путь, вы сделаете его еще длиннее. Процесс протекает нечеловечески долго; он предполагает страдание. Это все равно что прорубать тропу в граните или во льду».
Джо мрачно подумал, что вот и он, Джо Линдер, оказался на ложном пути. Не благо пациента, а собственные интересы и нужды стали руководить им. Он не верил в «новые методы» терапии, которые тем не менее применял на практике. И Хильдесхаймер, не уверенный в чистоте его помыслов, прямо обвинил его в том, что он удовлетворяет собственную потребность в новых стимулах и эмоциях.
Но самую яростную отповедь он получил от Хильдесхаймера по другому поводу — после лекции об интерпретации снов, которую Джо читал в Институте кандидатам первого курса. «Чтобы сломать лед», как он потом пытался объяснить профессору, он рассказал студентам, «которые так волновались и стеснялись, что ему стало их по-настоящему жалко», несколько своих собственных реальных снов — «для небольшой юмористической разгрузки, что здесь ужасного? Почему все должно быть скучно и высокопарно?». Излишне уточнять, что в его снах было много занятных эпизодов и весьма интимных деталей. Кандидаты пришли в замешательство, пошли слухи. Он не узнал, кому они все рассказали или как информация попала к Хильдесхаймеру, но тот отреагировал предельно жестко.
Джо тогда постарался заглушить страх, уговаривая себя, что приступы ярости характерны для немецкого темперамента и не стоит их принимать на свой счет. В первый раз он увидел, как старик вышел из себя и повысил голос. Помимо прочих нелицеприятных вещей, старый профессор сказал: «Вы теряете всякие критерии объективности и попросту ублажаете себя. Вам хочется нравиться другим, вот и все. Так не может продолжаться. До каких пор вы будете обманывать своих пациентов? То, чем вы занимаетесь, не психоанализ, а цирк!»
В глубине души Джо знал, что в обвинениях Хильдесхаймера есть доля правды. Он действительно устал день за днем выслушивать пациентов, погруженных в свою собственную боль, копаться в их ассоциациях, искать потаенные мотивы. Он не мог заставить себя без издевки произнести ключевой вопрос: «О чем вам это напоминает?» Пациенты это чувствовали. С некоторых пор его практика начала сокращаться. Собственно, у него до сих пор не было незанятых часов, но и очереди пациентов тоже, а недавно не стало заявок от кандидатов, которые хотели бы работать под его руководством. Оставалось только двое подопечных, и оба — с давних времен.
Он начал замечать, что как только открывает рот, на лицах слушателей заранее появляются улыбки — еще раньше, чем он успевает сказать хоть слово; так он понял, что для всех утвердился в роли придворного шута Его восприимчивость и проницательность как диагноста по-прежнему были бесспорны. Никто не улыбался, обращаясь к нему за консультацией — разумеется, неофициально — по поводу особо сложного пациента, и все признавали, что он всегда оказывался прав. Но с недавнего времени Джо Линдер не сомневался, что кривая его удачи пошла вниз.
И в придачу ко всему, а может, это и было самое главное, он видел, что его брак — второй по счету — распадается. От этого каждая минута его жизни была пропитана отчаяньем, горечью, он чувствовал себя загнанным в угол.
В пятьдесят лет он был отцом четырехлетнего ребенка. Каждое утро, бреясь перед зеркалом, он спрашивал свое отражение: сколько же раз человек может начинать жизнь сначала и снова утыкаться в тупик?
Всякий раз, размышляя о прежней карьере и первом браке, Джо признавал, что винить абсолютно некого. Ему были предоставлены все возможности, а он все испортил своими руками.
Он всегда мог упрекнуть Дейча в некачественной работе, но знание того, что психоанализ, через который он прошел, не решил всех проблем, никак не улучшало самочувствия.
По ночам его неотвязно преследовали мысли о первой жене и о том, что было бы, если бы он ее не отпустил, если бы не настоял на аборте, если бы перспектива отцовства не вызывала в нем такого сопротивления. Его первая жена свою жизнь начала сначала и сделала ее полной. А несколько лет назад он понял, что именно она та единственная женщина, что была послана ему свыше, а он этот дар отверг. Если бы он тогда сознавал, насколько их брак зависит от него — от его умения уступать, способности взять на себя ответственность! У жены были свои представления о семейной жизни, он же не сумел оценить ее благородство, прекрасный характер, оптимизм. Повторись все — он остановил бы ее, не дал бы уйти.
Теперь Джо не стал бы так настаивать на аборте. Он уже не помнил аргументов в оправдание своего решения не плодить новых обитателей этого мира. Зато явственно помнил день, когда привез ее домой — бледную, ослабевшую, не перестающую плакать, — в неотапливаемую квартиру, где ее два дня непрерывно била дрожь, пока он носил ей чашки чая, которые все равно не согревали. Он не мог себя заставить до нее дотронуться.
Через два месяца Джо отвез ее в аэропорт, и всю дорогу она не разжимала решительно сжатых губ. Она улетела в Нью-Йорк. А спустя два года он не стал чинить ей никаких препятствий, когда она дала ему знать, что хочет «все оформить официально», и вернулась в Израиль за разводом. Что-то в выражении ее лица сделало тогда невозможным даже намек на возобновление отношений. Она его не простила.
Правда была в том, думал Джо, уставившись в обложку книги, что он очень любил ее, но так, как мог, своей эгоистической, детской любовью, и идея начать все сначала была обречена еще в зародыше.
С тех пор прошло двадцать лет и еще семь со времени его женитьбы на Дале, которая сообщила о своей беременности только тогда, когда уже ничего нельзя было сделать. Глядя на Даниэля, он всегда чувствовал радость, любовь, но и огромную тревогу, особенно по ночам, когда он просыпался и шел проверять, жив ли ребенок. Только с сыном, думал Джо, глядя в книгу у себя на коленях, он ощущал тепло и защищенность, оттого что был любим просто так, ни за что.
И еще иногда с Иоавом.
Их отношения с Иоавом, которые он расценивал как одно из чудес своей жизни, были источником постоянного напряжения между ним и Далей. Посреди ночи, как правило, обратясь лицом к стене, Даля риторически спрашивала: «Так почему с Иоавом все по-другому? Просто потому, что он моложе тебя и восхищается тобой? Принимает тебя таким, какой ты есть? Или у экс-Дон-Жуана есть своя маленькая тайна? И в этом все дело?»
Джо улыбался. Психоаналитики знают, что в любом человеке есть скрытая гомосексуальность; в каждом мужчине — женское начало, а в каждой женщине — мужское, отсюда элемент влечения к представителям своего пола.
Он сам объяснил это Дале: «Мы носим внутри себя все данное Богом разнообразие — гомосексуальность и саморазрушение, злость и коварство, садизм и мазохизм — много всего. Весь вопрос в соотношении, разница между здоровьем и болезнью заключена лишь в этом. Так случилось, что я люблю женщин. Да, и мужчин тоже, но в моей личности гомосексуальный фактор не является доминантным, он латентен». Даля предпочла воспринять только последние слова, игнорируя все предшествующие.
Первый упрек, который она швырнула этим утром, содержал жестокую правду, хотя, как всегда, в ее словах не было ничего нового. Иоав Алон, который был младше Джо на десять лет, восхищался им безоговорочно, был с ним откровенен и был от него зависим. Джо для него, очевидно, представлял отцовское начало, суррогатную фигуру «старшего брата». Они никогда не говорили об этом прямо.
В рамках их отношений Иоав отвечал за практическую сторону жизни (Джо не знал, как заменить пробки) и держал друга в курсе всего, что делается в мире (Джо никогда не читал газет), и выражение «надо спросить Иоава» стало разменной монетой в игре «ты мне — я тебе»: «я эксперт по внутреннему миру, а ты по внешнему».
Они встретились, когда у Джо вскоре после развода завязался роман с сестрой Иоава. Это она привела Иоава в квартиру в Арноне, где Джо жил много лет до того, как это место приобрело известность, а когда они расстались через два месяца, Иоав продолжал приезжать с упорным постоянством, без предупреждения и слушал разговоры людей, которые всегда толпились в доме. Он начал оставаться ночевать, если только Джо не принимал какую-нибудь даму, а Джо не ложился до глубокой ночи и разговаривал с ним или куда-нибудь его увозил.
Он привел Оснат, чтобы познакомить с Джо, еще до того, как представил ее своим родителям. Даля его рассматривала как часть мира своего мужа, так к нему и относилась. И только в последний год она стала с раздражением намекать на особо тонкое понимание, установившееся между ее мужем и опаленным солнцем офицером — коренным израильтянином, который становился мягче в компании старшего друга.
За последний год — Джо это чувствовал — Иоав тоже от него отдалился. Только один раз он непринужденным тоном спросил: «Что это с тобой творится?» Иоав сперва сделал вид, что не понимает, о чем речь, потом покраснел и буркнул: «Это все чертова работа; всю кровь высасывает». Джо попытался копнуть поглубже, но Иоав ушел от вопросов. Теперь они вместе часами сидели в тишине, разговаривали мало и только на обыденные темы. Хотя Джо знал, что причина отдаления Иоава не связана с ним самим, это причиняло ему такую боль, что он не мог заставить себя преодолеть барьер. Он обращался с другом предельно деликатно и тактично, как с подростком, ничем не выдавая обиды.
Джо Линдер не знал большей жертвы, чем эта — любить человека и не вмешиваться в его жизнь. Но подобное изменение воспринимал как часть общего спада. Он замечал, что люди начинают уставать от его компании, и у него опускались руки. Джо не обладал завидной убежденностью Евы Нейдорф в своей способности изменять ход собственной или чужой жизни.
Мысли постепенно иссякли. Джо посмотрел на книгу, на сигарету, догоревшую в пепельнице и превратившуюся в столбик пепла. В комнате был собачий холод. Преодолевая боль в спине — давал о себе знать хронический радикулит, — он поднялся и отправился в маленький кабинет за порцией виски. Хорошо еще, нашлись хотя бы чистые рюмки. Вернувшись и усаживаясь в кресло, он наткнулся на странный комочек, который оказался резиновой уткой Даниэля. Свободной рукой он почесал ей голову. В ясный день через большое окно в эркере были видны Иудейские горы. Сейчас, в три часа ночи, он видел одни лишь чернеющие небеса. После начала строительного бума в шестьдесят седьмом году квартира в четырехквартирном доме, до этого одиноко стоявшем на пустыре, перестала быть тихой гаванью. Прежняя магическая прелесть возвращалась только по ночам, и Джо проводил долгие часы, созерцая великую тьму за окном. Иногда просиживал в кресле, пока не начинало светать.
Правда, изредка ему доставляло удовольствие, почти счастье, когда вокруг собиралось много людей. Две недели назад он устроил вечеринку в честь защиты Тамми Цвиелли в субботу после презентации и голосования. Он сделал свой фирменный пунш, возымевший обычное окрыляющее действие. Пришли все. Даля вела себя, как положено хозяйке: временное перемирие. Он со всеми обнимался, всех любил; прошла даже боль в спине, хотя они сидели на большом балконе и было холодно. Шутки и чувство товарищества, казалось, согрели даже холодный воздух.
Хильдесхаймер не пришел (он никогда не принимал участия в светских мероприятиях, поскольку «именно такого рода вещи мешают переключению», а на вечеринках всегда присутствовал кто-то из его пациентов); Евы тоже не было, и Джо чувствовал себя ничем не скованным.
Самое приятное время наступило под конец, уже поздно ночью, когда осталась только молодежь, то есть те, кто еще считал его достойным восхищения. С ними он таким и был: тонким, остроумным, с прекрасным чувством юмора. Даже Иоав, пришедший из-за Тамми, был в приподнятом настроении. Когда он улыбался Джо, глаза его сияли, как прежде. Даже когда все разошлись по домам, а он остался один и бродил по дому, заставленному бумажными стаканами с остатками пунша, ему не стало грустно. Еще несколько дней после вечеринки он чувствовал себя счастливым, приятные воспоминания грели душу.
Джо вздохнул и поднялся. Он механически подошел к книжному шкафу и почти наугад вытащил книгу в мягком кожаном переплете с потускневшим, когда-то золотым, обрезом. Он знал в ней каждую страницу, каждую строчку. Согласно легенде, Дейч заставил Джо Линдера выучить немецкий как условие его зачисления в Институт. Джо был только рад поддержать любой миф, который помещал его в центр внимания, демонстрировал в новом, необычном свете. Все в Институте восхищались его свободным немецким. На самом деле немецкий был родным языком его матери, на нем он разговаривал с родителями — немецкими евреями, эмигрировавшими в Голландию.
В трудные минуты он обращался к немецкой поэзии, своему тайному утешению. Книга распахнулась на «Середине жизни» Гёльдерлина: он знал стихи наизусть, но любил вглядываться в буквы, строчки, готический шрифт, прикасаться к тонким, легким листам бумаги.
У Джо было две тайны, два солнечных острова: любовь к первой, навсегда потерянной жене и любовь к поэзии.
Но на этот раз Гёльдерлин не принес облегчения, у Джо сдавило горло, и слезы, тщетно искавшие выхода, остались непролитыми.
В половине четвертого, заглянув в миниатюрный ежедневник, он увидел, что первый утренний пациент появится не раньше девяти часов. Он задал время телефонному будильнику, пошел в спальню, захватив с собой стакан с водой, и открыл ящик столика у кровати, в котором держал таблетки снотворного.
Джо включил ночную лампу, протянул руку и стал на ощупь искать таблетки. Ими его снабжал Розенфельд, неизменно приговаривая: «Как и положено, сапожник без сапог. Чем глотать эту отраву, не лучше ли обратиться к психотерапевту?»
На сей раз Джо Линдер ощущал себя настоящим праведником: последнюю таблетку он принимал две недели назад. Тяжелый день, подумал он, глотая барбитурат и возвращая упаковку на место. После чего выключил свет и стал ждать чуда.
Однако, прежде чем началось действие снотворного, Джо понял, что, когда его рука шарила в ящике, что-то было не так. Чего-то, на что обычно натыкалась рука, теперь там не было.
Не зря Джо Линдер повторял, что чем старше становишься, тем лучше понимаешь правоту Фрейда: ничего случайного не бывает. Да, это было предопределение — то, что он вспомнил про пистолет именно в тот день, а не накануне.
Поняв, чего не хватает в ящике, Джо тотчас снова включил лампу, встал с постели, выдвинул ящик полностью и вынул из него все содержимое. Он не нашел того, что искал. Не нашел и в другом ящике, и ни в каком другом месте в комнате.
Но снотворное начало действовать, тело потяжелело и перестало слушаться. Он лег с мыслью, что все можно отложить на утро, и погрузился в сон под звучащую в голове вторую строфу «Середины жизни»: А ныне: где я найду / В зимней юдоли цветы — о, где / Свет, и тепло, / И тени земли? / Стынет в молчанье / Крепость. В ветре / Скрежещет флюгер[3]. Джо спал глубоким сном, пока его не разбудил звонок телефона, во сне преобразившийся в вой сигнализации его взломанной машины.
Семь часов тридцать одна минута, сообщил голос в трубке. Джо остался сидеть в кровати, ломая голову над тем, как отменить первый утренний сеанс, чтобы съездить в полицию и сообщить о пропаже пистолета.
Утром в ту субботу, когда Ева Нейдорф была найдена мертвой в Институте, находившемся под строгим надзором, пациентам больницы Маргоа было позволено выйти в сад. Однако, несмотря на увещевания медсестры («Вы только посмотрите, какой чудесный день!»), обитатели закрытого мужского корпуса № 4 были склонны оставаться в постели. Сестра Двора ходила от кровати к кровати и уговаривала их встать и выйти на солнышко. Поддались на уговоры только двое: Шломо Коэн и Ниссим Тубол. Они тяжело поднялись с кроватей, пересекли большую комнату один за другим, двигаясь подобно лунатикам, и остановились в дверях, щурясь от солнечного света.
В это же самое утро араб-садовник Али из лагеря беженцев Дехайша бродил по больничному саду среди розовых кустов, волоча за собой корзину, в которую лениво сгребал лопаткой мусор и облетевшие листочки. Время от времени он поднимал голову и глядел через изгородь на проезжающие машины. Он работал с раннего утра, и, когда добрался до высокой ограды, отделяющей больницу от улицы, было уже десять. Последние несколько месяцев Али работал по субботам вместо воскресений. Первый год он работал молча, усердно и ни о чем не просил, а на второй уговорил начальника вспомогательных служб дать согласие на это особое условие. Никто за пределами больницы об этом не знал. Начальник боялся реакции Министерства здравоохранения на столь явное нарушение святости Шабата. По распорядку садовнику было предписано работать по воскресеньям. Али вовсе не был верующим христианином, коим отрекомендовался; он попросту хотел оставаться дома и приятно проводить время в компании друзей, а у них выходной был в воскресенье.
Он любил глубокую тишину, которой был объят по субботам больничный сад. Улица и в будние дни не была шумной, но по субботам становилась совершенно пустынной.
Сегодня, однако, на ней царило необычное оживление. Машины проезжали мимо больницы и припарковывались внизу, в конце дороги. Патрульные машины, теснившиеся выше, рядом с Институтом, были Али не видны: сад располагался на той же тихой улице с односторонним движением, но значительно ниже.
Али работал в приятном, неспешном темпе, наслаждаясь солнечным теплом. Земля все еще была вязко-сыроватой. Вдруг под розовым кустом в ближнем к ограде ряду что-то блеснуло. Он протянул руку и дотронулся до холодного металла. Блестящая штука оказалась маленьким, с перламутровой рукояткой, пистолетом. Али быстро оглянулся по сторонам и, убедившись, что его никто не видит, бросил пистолет обратно и ногой накидал сверху комья земли. После этого присел на корточки рядом с кустом и задумался, как поступить дальше.
Али не знал, как пистолет очутился на территории больницы и как долго он пролежал под кустом роз. Зато он очень хорошо знал, какого рода неприятностями может обернуться его находка.
Сначала он решил, что лучше всего закопать пистолет поглубже — и все дела, как будто он никогда его не видел. Но что произойдет, если кто-то из персонала его обнаружит, а он — единственный садовник в штате — будет вынужден объяснять, как тот туда попал? Страшно даже вообразить!
Потом он подумал: а не взять ли пистолет домой и там от него спокойно избавиться? Но стояла прекрасная погода; он представил себе, как много будет еврейских туристов и, соответственно, полиции на дорогах между Иерусалимом и, как их называют евреи, «территориями», и от одной этой мысли покрылся холодным потом. Подумал он и о том, что, вероятно, по-прежнему продолжаются розыски и аресты в связи с убийством туриста в Старом городе.
Али запустил пальцы в мягкую землю. Что делать? Больше всего он боялся любых контактов с должностными лицами. Его младший брат был арестован несколько месяцев назад по обвинению в антигосударственной деятельности. Никто в больнице об этом не знал. Али понимал, что не успокоится до тех пор, пока пистолет не исчезнет с глаз долой, равно как и из его мыслей. Нет, неприятностей ему не надо.
Али встал с корточек, огляделся, увидел Тубола — и возблагодарил свою счастливую звезду за то, что из всех людей она в этот критический момент послала именно его. Тубол был одним из его самых любимых психов. А его огромным преимуществом в свете теперешних обстоятельств было стойкое, ненарушимое молчание. Годами никому не удавалось добиться от него ни слова.
Али это рассказал на своем ломаном арабском начальник хозяйственных служб во время одной из их редких бесед. Начальник удивился тому, что Тубол так доверял Али, спокойно брал сигарету у него из рук, более того, ковылял за Али по пятам и присаживался посмотреть, как тот работает, — просто поразительно! Али нерешительно сказал: «Он ведь совсем безвредный». Начальник с ним согласился, но предостерег: «Никогда нельзя знать, когда кому-нибудь из них вдруг захочется вас прикончить». Однако молодой садовник пациентов не боялся; за все время, что он работал в больнице, ни один из них ни разу его не напугал. Другое дело — персонал.
Ниссим Тубол заметил Али и направился к розовому кусту. Али не шевелился, пока не уверился, что Тубол шагает именно к нему, и тогда с невинным видом уселся на землю и достал из кармана пачку сигарет. Тубол сел на небольшом отдалении. Али осторожно повернул к нему голову, улыбнулся. Тубол встал, подошел ближе, застенчиво огляделся и после долгих колебаний присел рядом с Али, показав на сигареты. Али протянул ему пачку, и Тубол взял три штуки. Две аккуратно положил в карман рубашки, а третью вставил в рот; затем наклонился к спичке, которую Али зажег дрожащей рукой.
Они молча курили, сидя бок о бок спиной к улице возле ограды Али не переставал озираться в перерывах между затяжками. Тубол глубоко вздыхал, время от времени по его маленькому телу пробегала дрожь, но постепенно он успокоился. Расслабленно опустил сгорбленные плечи, вытянул вперед ноги. Если не делать резких движений, подумал Али, Тубол так и будет сидеть рядом.
После второй сигареты с лица Тубола исчезла подозрительность, сменившись обычным «стеклянным» выражением. Али повернул голову и еще раз посмотрел на улицу за оградой, где оживление постепенно сошло на нет. Медленно, стараясь не беспокоить душевнобольного, Али как бы случайно коснулся рукой земли. На свои пальцы он даже не смотрел, но не спускал глаз с Тубола, который сосредоточенно курил сигарету и мутноватым взглядом следил за движениями руки садовника.
Как только пистолет был извлечен, Али вытащил руку из земли, не переставая следить за Туболом. Внезапно тот, к полному изумлению садовника, вскочил, с нечленораздельным возгласом бросился к пистолету и вцепился в него железной хваткой; его глаза возбужденно блестели. Затихнув, он заткнул пистолет за резинку пижамных штанов и глянул на Али с выражением одновременно триумфа и страха, как ребенок, которому в руки попалось ценное сокровище и который боится, что его отнимут.
Садовник, уже готовившийся потратить кучу усилий на улещивание и уговоры, не верил неожиданно свалившейся удаче. Быстро постучав по наручным часам, показывающим десять тридцать, он произнес слово «чай», затем поднялся и поспешил в сторону здания. Тубол последовал за ним, потом затрусил в направлении четвертого мужского корпуса и исчез в просторном холле.
Али вернулся в сад, опустился на землю у самого дальнего куста, облегченно вздохнул и закурил. Даже если Тубол вдруг решит нарушить молчание, даже если впадет в буйство — никто не свяжет пистолет с арабом-садовником. Только встав, чтобы продолжить работу, Али увидел первую полицейскую машину, направлявшуюся вниз по улице. Он затаил дыхание, но машина покатила с горы в сопровождении двух патрульных автомобилей, которые свернули на боковую улицу напротив больницы.
Вид патрульных машин вверг его в настоящую панику, но он постарался уговорить себя, что нет никакой связи между машинами и револьвером и между всем этим вместе и им самим. Али изо всех сил сопротивлялся обуревавшему его желанию бросить все и убежать домой в лагерь, потому что ощущал, насколько важно вести себя как ни в чем не бывало. Он продолжал работать, делая вид, что происходящее на улице, за оградой, не имеет к нему ни малейшего отношения, и постепенно удалился в глубину сада, к зацветающим фруктовым деревьям.
Сестра Двора отметила, что Тубол находится в состоянии крайнего возбуждения. Он лежал, свернувшись на постели в позе эмбриона и не вынимая руки из кармана штанов, глаза светились странным блеском, которого она никогда раньше не замечала. Она подошла к нему и тоном, который доктор Баум прилюдно обозвал «голосом детсадовской воспитательницы», заявила, что было бы очень хорошо, если бы он, Тубол, прямо сейчас подошел к столу. Там, около входа в палату, стоит чай с пирогом. «Специальный субботний пирог», — добавила она тем же бодрым отработанным голосом.
Тубол не отреагировал и даже не обратил в ее сторону взгляда, не отрывавшегося от некой точки на противоположной стене. Когда она повторила приглашение, он подозрительно на нее посмотрел — и натянул на голову шерстяное одеяло. Сестра Двора сдалась и вышла из комнаты.
После чая она отправилась в кабинет дежурного врача.
В эту субботу дежурила Хедва. Сестре Дворе Хедва нравилась, но консультироваться с ней по профессиональным вопросам она не собиралась. Она прекрасно знала, что старший дежурный по вызову, доктор Баум, будет в больнице весь день, потому что, когда Хедва дежурила по субботам, она всегда просила Баума помочь ей; если же их графики не совпадали, она маялась и изнемогала под бременем ответственности. Разумеется, официально Двору об этом в известность никто не ставил, но в больнице ничего не утаишь. В данном случае, хоть Двора не одобряла доктора Баума (он смущал пациентов, переворачивал все вверх дном), она решила предпочесть его профессиональный опыт советам Хедвы.
Баум сидел в кресле, водрузив ноги на кофейный столик. Едва завидев Двору, он воскликнул:
— Кто к нам пришел! Зашли немножко передохнуть? Как насчет чашечки кофе?
— Слыхали? — Двора обратилась к невидимой аудитории. — Зашла передохнуть! Как же!
— Так что же вы хотите?
— Чего хочу? — переспросила Двора, занятая своими мыслями.
— Итак, мы даже уже не знаем, чего хотим. — Баум рассмеялся, проведя пальцем по своим шикарным усам. — Хорошие дела, доложу я вам. Многообещающее начало. Так в чем же дело?
Сестра Двора не покраснела и, намеренно не замечая усмешки, отчеканила:
— Я пришла сообщить вам, что с Туболом что-то не в порядке. Мне кажется, у него опять начинается. Утром, когда он встал, все еще было в норме. Не знаю, что произошло с тех пор, но, по-моему, ему опять плохо.
Доктор Баум посерьезнел. Он спросил: «Вы уверены?» — но ответа дожидаться не стал: Баум знал, что Двора опытнее и проницательнее доброй половины его знакомых врачей. По большому счету и несмотря на все свои шутки по ее адресу, он высоко ценил ее работу и умение найти подход к пациентам.
— Жаль, — произнес он и подергал ус. — У него все шло так хорошо в последний месяц, что я даже подумывал перевести его в первый корпус. — Мужской корпус № 1 был полуоткрытого типа. Или полузакрытого — как посмотреть. Его пациентам предоставлялось больше свободы, чем обитателям четвертого, который был абсолютно закрытым. — Что именно с ним не так? Что вы заметили?
— В том-то и дело. — Двора, очевидно, была в замешательстве. — Это не похоже на то, как бывало раньше. Он не встает с постели и не хочет есть, все как обычно, но на этот раз он, кажется, еще и возбужден, необычайно возбужден. Во всяком случае, мне так показалось.
— Он принимает назначенные лекарства? — спросил Баум.
Двора кивнула. Тогда он повернулся к серому металлическому сейфу в углу, с громким скрежетом подтащил к нему кресло, сел и, бормоча под нос «Тубол, Тубол Ниссим, на чем он у нас», извлек из шкафа толстую папку. Двора начала громко перечислять названия лекарств, Баум сверял с предписанием.
— Мы могли бы увеличить дозу мелларила, — задумчиво произнес он, обращаясь к самому себе, — или, может быть, подождать до завтра или до вечера — как вы считаете? — Он опять не стал дожидаться ответа и продолжил: — Ладно, давайте подождем до вечера. Я все время здесь, если будут новости, зовите, договорились?
Двора не ответила. Если бы кто-нибудь спросил ее мнение, она бы не стала ждать ни минуты, а прямо сейчас увеличила дозу мелларила — да чего угодно. Но ее мнения никто не спрашивал. Она сделала, что могла. Выходя из кабинета, она с силой топнула ногой по паркетной плитке. Баум подавил желание ущипнуть ее за упругий зад, улыбнулся про себя и вернулся к своей книге.
Он читал, пока не почувствовал голод. Посмотрел на часы: уже час пополудни; если не поторопиться, в столовой не останется еды. Из-за того что больнице урезали бюджет, качество питания скатилось так низко, что это пробудило негодование даже у пациентов со стойкой депрессией.
Отложив книгу и выйдя на солнце, Баум решил по пути в столовую зайти взглянуть на Тубола. Он вошел в корпус, убедившись предварительно, что ручка от двери у него в кармане. Баум всегда боялся, что придется просить у Дворы ее ручку, и вот тогда настанет час ее триумфа: она оставит его запертым внутри. В больнице Маргоа вместо обычных ключей использовали дверные ручки, что давало неисчерпаемую пишу для более или менее остроумных шуток.
Ручка лежала в кармане. Войдя, он кивнул Дворе и направился к палате Тубола. Это была первая палата в корпусе; в ней содержалось еще восемь пациентов, никого из которых в этот момент не было. Баум подошел к кровати, присел и обратился к пациенту:
— Что такое, Ниссим? Мы решили опять заболеть?
Тубол лежал, свернувшись в постели, и не реагировал. Баум дотронулся до высувшейся из-под одеяла руки — она была горячей и сухой — и сказал:
— Мне кажется, у тебя температура, давай-ка посмотрим. — Он начал стягивать одеяло, однако Тубол, плотно свернувшийся в позе эмбриона, вцепился в него со всей силы, закусив губу. Баум не стал настаивать. Взглянув на часы, он сказал: — Ну, я скоро вернусь, может быть, тогда ты будешь вести себя более разумно.
Выходя из корпуса, он обратился к Дворе:
— Сделайте одолжение, присмотрите за Туболом. По-моему, у него температура. Я только сбегаю чего-нибудь перекусить. — И, не дожидаясь ответа, вышел.
Около ограды Баум на минуту остановился, удивленный: по обеим сторонам дороги стояло множество машин. Первой, кого Баум увидел в столовой, была Хедва Тамари, дежурный врач, к которой он был небезразличен. Она стояла в углу и ела кусок хлеба с намазанной на него тошнотворного вида красной субстанцией.
— Опять этот джем из жестянки? — спросил он и сразу продолжал: — Видела, сколько машин на улице? Похоже, у этих лунатиков очередная субботняя сходка?
Хедва показала на полный рот, закончила жевать и, тут же начав намазывать джем на следующий кусок хлеба, сказала:
— Это ты мне скажи. Я, между прочим, дежурю и не высовывала носа с самого утра. Что я могла видеть?
Баум знал, что Хедва дежурила вторую субботу подряд, поэтому не обиделся на ее выпад, а улыбнулся и сказал:
— Совсем не обязательно откусывать мне голову. Я просто спросил. Думал, ты знаешь. Они же, кажется, твои друзья?
— Ты отлично знаешь, что меня еще не приняли, иначе я бы, уж конечно, сразу тебе об этом сообщила, чтоб дать тебе долгожданный повод для идиотских шуток, — огрызнулась Хедва.
— Хорошо-хорошо, прошу прошения; перестань, наконец, на все обижаться, — примирительно сказал Баум и быстро добавил: — Но машин на самом деле очень много. Сходи посмотри. — Разговаривая с Хедвой, он одновременно сражался с большой порцией слипшихся макарон, смешанных с чем-то вроде кетчупа, и так называемым «пирожком с рыбой». Все это он отправлял в желудок, изо всех сил стараясь не чувствовать вкуса. Одолеть еще и десерт у него не хватило сил. Он вышел из столовой, миновал пост охраны и после секундного колебания вышел на улицу, окунувшись в лучи солнечного света.
Дорога отсюда просматривалась до вершины подъема. Баум вернулся к будке охранника рядом с воротами и с тревогой спросил:
— Послушайте, вы видели все эти полицейские машины? Что-нибудь случилось?
Охранник, пожилой пенсионер, который не покидал свой каменный скворечник все утро, не считая одного обхода вокруг вверенной территории, стоя в дверях, изрек:
— Как же, доктор Баум. Вот уже несколько часов я их все время вижу из окна, но я ни у кого ничего не спрашивал.
Баум опять вышел за ворота, поравнялся с Институтом, пересек узкую улицу и обратился к полицейскому, стоящему рядом с патрульной машиной:
— Простите, пожалуйста, случилось что-нибудь?
Полицейский предложил Бауму идти своей дорогой. Только после того, как тот представился и объяснил, что является дежурным врачом в больнице по соседству, в чем страж порядка, если ему не верит, может убедиться, спросив у охранника в двух шагах отсюда, полицейский смягчился и сообщил:
— Произошел несчастный случай.
Баум собрался расспросить о подробностях, но каменное лицо полицейского яснее ясного давало понять, что больше он не скажет ни слова.
Баум вернулся к больнице. Рядом с будкой он остановился, попросил телефонную книгу, отыскал номер Института и нетерпеливо его набрал. Услышав сигнал «занято», он побежал обратно вверх по улице и остановился напротив зеленых ворот, рядом с которыми стояла группа людей. Он знал их всех; некоторые учились с ним в медицинском колледже, с другими он работал в психиатрических клиниках.
Он узнал Голда, с которым вместе готовился к квалификационным экзаменам и который теперь работал в психиатрическом отделении больницы Хадасса: Голд как раз выбрался из патрульной машины и облокотился о стену, лицо его было пепельно-серым. Он увидел прекрасную Дину Сильвер, с которой познакомился, когда она была еще начинающим психологом в Маргоа. Он живо вспомнил свои попытки ее соблазнить, и как все они закончились ничем. Наряженная в голубое пушистое пальто Дина была все так же хороша — что ж, красивую женщину следует не желать, а созерцать.
Он узнал и Джо Линдера, о котором был немало наслышан. Помнится, одна женщина-коллега говорила о нем: «Единственный привлекательный мужчина в Институте, к тому же блестящий диагност».
Рядом с ними стояли неизвестные Бауму три человека и громко задавали вопросы. Потный толстяк с микрофоном кричал, обращаясь к Дине Сильвер: «Только имя — это все, о чем я спрашиваю. Что тут такого ужасного?» Дина не удостаивала его вниманием, и он настырно повторял свой вопрос, пока Линдер не оттащил его в сторону за рукав с резкими словами, которых Баум не разобрал. Толстяк отступил и встал рядом с патрульной машиной.
Баум подошел к Голду и спросил:
— Что здесь происходит?
Голд, имевший гораздо более бледный вид, чем перед последним экзаменом, взял Баума под руку и увлек вниз, в направлении больницы, по дороге пересказывая утренние события. Баум слушал и только повторял на разные лады довольно бессмысленные восклицания вроде «не может быть!». Голд завершил рассказ, помянув недобрым словом репортеров, которые ошиваются вокруг в поисках информации.
— Как жуки-навозники, питаются любым подвернувшимся дерьмом, — с ненавистью заключил он. Затем пожалел пациентов Нейдорф, вспомнил, что и сам ее пациент, и умолк.
Баум опять воскликнул:
— Кто бы мог подумать! В Институте! Боже правый! И не кого-нибудь, а Еву Нейдорф!
Голд не отвечал. Потом с ошеломленным видом сообщил, что только что вернулся из полицейского участка на Русском подворье, где ему пришлось давать показания.
— Меня допрашивали целую вечность, — добавил он жалобным голосом.
Баум прослушал несколько лекций Нейдорф, которая долгое время работала в больнице и до сих пор была консультантом в клинике. Ее окружало всеобщее благоговение. Сам он всегда отзывался о Нейдорф с величайшим почтением, хотя в глубине души подсмеивался над тем, что у нее полностью отсутствовало чувство юмора.
Он посочувствовал Голду — тот и вправду был на себя не похож — и пригласил к себе в кабинет на чашечку кофе. Голд согласился, сам не зная почему. Обычно он чувствовал себя не очень уютно в обществе Баума, не понимал его шуток, после выпуска даже избегал встреч с ним, но сейчас безвольно пошел в его кабинет, бормоча, что вообще-то должен ехать домой.
Кофе, который Баум налил ему из термоса в кабинете дежурного врача, был чуть теплый и мутный, но Голд его добросовестно выпил. Он сел в кресло, мышцы во всем теле гудели, как после тяжелой физической нагрузки, ноги дрожали. Это из-за мигрени, решил Голд.
Баум не умолкал ни на минуту. Он говорил все время, пока они шли к кабинету, говорил, наливая кофе, и говорил теперь, когда они сидели и пили. Задавал уйму банальных вопросов: «Кто, по-твоему, мог ее застрелить?», «Зачем кому-то понадобилось ее убивать?» и «Что она, вообще говоря, там делала? Что ей понадобилось в Институте в такую чертову рань?»
Такими вопросами Голда донимали с самого утра, он сказал Бауму, что не имеет обо всем этом ни малейшего представления, пусть полиция ломает голову, это их работа, о пациентах позаботятся институтские шишки, а этот, как его, красавец полицейский, который ему всю душу вымотал, рано или поздно найдет преступника.
— Или преступницу, — вдруг сказал Баум задумчиво.
— Почему преступницу? — спросил Голд.
— А почему нет? — парировал Баум и широко улыбнулся. Голд не понял, что тут смешного.
Баум поставил пустую чашку на стол.
— Из всего, что я смог понять, вытекают следующие вопросы. Первый, — он поднял вверх палец, — что она там делала в эту несусветную рань? Второй, — к первому поднятому пальцу присоединился еще один, — с кем она должна была встретиться? Третий, — Баум поднял третий палец, — у кого из сотрудников Института есть пистолет? Ведь, очевидно, это сделал кто-то из ваших людей, — тут он с довольным видом подкрутил ус, — потому что этот человек должен был иметь ключ, хотя, конечно, она могла открыть дверь сама. Короче, — заключил он, улыбаясь, — главный вопрос в том, кто это сделал и почему. Кто выигрывал от ее смерти или так сильно ее ненавидел… или же… — голос его изменился, в глазах появился блеск, — или же так сильно любил.
Голд молча смотрел на Баума. На него накатила тошнота, и он решил, что такую реакцию вызвал у него этот самодовольный тип. Голд теперь от всей души сожалел, что согласился пойти с ним.
Он поднялся и сказал:
— Я должен ехать домой. Мина будет волноваться, она не знает, где я. Сейчас уже три часа, она приготовила ленч, мы ждем в гости ее родителей.
На прощанье Баум отпустил ему такую оплеуху, что Голд от злости чуть не полез на стенку.
— Скажи-ка, — поинтересовался Баум, — тебе никто не говорил, что подозреваемый — это ты?
Голд вообще соображал медленно, а сейчас особенно. Сначала он просто удивился, но по мере того, как Баум продолжал нести чушь, у него от ярости кровь приливала к лицу.
— Кроме шуток, ну, ты же знаешь, как это бывает во всех детективных романах, когда убийца выдает себя за честного гражданина и вызывает полицию, а в конце-то все и выясняется!
Голд с трудом выдавил:
— Перестань, это не смешно.
Но Баум не унимался:
— Послушай, я ведь не говорю, что это на самом деле ты ее убил, — у меня и в мыслях этого нет! Я только спросил, может, кто-нибудь так думает, мне просто интересно.
А ведь Голд не рассказывал, о чем именно так долго расспрашивал его Охайон. Он еле сдержался, чтобы не сказать что-нибудь резкое, и уже пошел к двери, но Баум тоже встал с кресла и сказал:
— Подожди минутку, я с тобой. В любом случае делать здесь больше нечего, а день такой чудесный.
Голд не смог возразить. Он был так измучен, что не знал, как сядет за руль и доберется до дома. Они вместе покинули кабинет дежурного врача и, уже выйдя из здания, встретили Хедву Тамари. Она была знакома Голду еще со времен ее интернатуры в больнице Хадасса. Несколько недель тому назад она приходила уточнить у него порядок зачисления в Институт кандидатов. После того разговора у него осталось легкое чувство вины и неловкости.
Он долго расписывал предстоящие ей трудности, но не смог отговорить, потому что для себя она уже все решила. Ему следовало знать, думал Голд, что человек, спрашивающий совета, подавать ему заявление или нет, на самом деле ждет только поддержки в уже принятом решении. Он сам поступал точно так же. Не надо было и пытаться повлиять на ее решение. Во время разговора выяснилось, что она тоже была пациенткой Евы Нейдорф.
Он не успел предупредить Баума, и тот с ходу принялся расписывать драматические события, не обращая внимания на бледнеющее лицо Хедвы, пока она вдруг, не издав ни единого звука, не упала в обморок, шмякнувшись на землю, как тряпичная кукла.
Секунду оба стояли в остолбенении, потом Баум, опустившись рядом на колени, пощупал пульс и попытался привести ее в чувство. Голд оставил все мысли о возвращении домой. Хедва быстро пришла в сознание, но оказалось, что при падении она повредила лодыжку. Баум и Голд заспорили было, куда везти ее на рентген, но Хедва наотрез отказалась. Беглый осмотр ноги показал, что кости целы, и они втроем — Баум и Голд поддерживали Хедву с двух сторон — медленно побрели к кабинету дежурного врача, где Баум наложил повязку с удивившими Голда осторожностью и сноровкой, а потом вздохнул и сказал:
— Как удачно, что старший дежурный врач оказался на месте!
Он улыбнулся и спросил Хедву, не дать ли ей обезболивающего. Когда она отказалась, он предложил ей принять валиум. Голд и предположить не мог, что Баум способен говорить с такой мягкостью и теплотой! Хедва согласилась, и он протянул ей маленькую желтую таблетку, предписав соблюдать полный покой и «во всем следовать указаниям врача».
Она замотала кудрявой головкой и разрыдалась, умоляя их не оставлять ее одну. Тут наконец до Баума дошло.
— Мне казалось, мы друзья; почему же ты ничего мне не сказала? — сказал он обиженным тоном.
Не переставая всхлипывать, Хедва объяснила:
— Просто не хотела, чтобы ты надо мной смеялся. Я ведь знаю, ты не веришь в психоанализ, тебе только таблетки подавай! Только не думай, пожалуйста, будто ты виноват в том, что… ну… что эта новость так на меня подействовала. Теперь все это не имеет никакого значения, — добавила она.
Всхлипывания усилились. Баум встал со стула и обнял ее. Голд почувствовал себя лишним. Но прежде чем выйти, он, остановившись в дверях, спросил у Хедвы, как долго она была пациенткой Евы Нейдорф.
— Больше года, точнее, год и один месяц, — ответила она, вытирая глаза тыльной стороной ладони. Он кивнул, пытаясь дать ей понять, что они в одинаковом положении, но она, похоже, не поняла намека. Тогда Голд попрощался с обоими и отправился домой, где, подумал он обреченно, ему предстояло пересказывать всю историю заново.
Начинающий психиатр доктор Хедва Тамари была главной причиной, по которой пациент Ниссим Тубол начисто вылетел из головы старшего дежурного. Он уложил ее спать на кушетке в кабинете и сидел рядом, держа за руку, как и обещал, до позднего вечера. Все попытки сестры Дворы дозвониться до Баума по внутреннему телефону были безуспешными, так как он предусмотрительно снял трубку, чтобы не тревожить сон Хедвы. Сестра настойчиво звонила, пока не застыла, прикованная ужасом к стулу: Ниссим Тубол сидел в своей кровати и целился из маленького пистолета в больного на кровати напротив; Дворе показалось, что пистолет заряжен и на взводе.
Телефон стоял на конторке поста дежурной сестры, откуда через открытую дверь хорошо было видно, что происходит в палате Тубола. Через час она наконец, ни на секунду не отрывая глаз от Тубола и нащупывая нужные отверстия с цифрами на диске телефона, снова решилась набрать номер дежурного врача. В трубке слышались пронзительные, отрывистые и совершенно безнадежные гудки. Однако, когда Тубол выстрелил в противоположную стену и больные, до этого парализованные страхом, начали впадать в буйство, она встала, с невозмутимым выражением на лице прошагала к кровати Тубола и забрала у него пистолет без малейших усилий — он даже не пытался сопротивляться, — а потом побежала к кабинету дежурного врача.
Глубокий сон Баума был прерван громким стуком в дверь, которую он не поленился запереть за Голдом. Пришлось встать и отворить. Застигнутый врасплох залившим комнату светом — Двора нажала выключатель, — он увидел изумленное лицо разбуженной Хедвы и уже собирался спросить, в чем дело, когда взгляд его наткнулся на маленький пистолет в руках сестры. Она стояла, трясясь с головы до ног и рыдая. Никто никогда не видел сестру Двору плачущей. Эти рыдания вкупе с видом ее растрепанных светлых волос, обычно аккуратно собранных в конский хвост, ясно свидетельствовали: случилась катастрофа.
— Я не могла одна справиться с больными! Где вы были все это время? — бросилась выговаривать Бауму сестра Двора. Тут она увидела Хедву, просверлила ее взглядом и воскликнула: — О, я должна была догадаться, чем вы тут занимались! Так вот почему телефон в кабинете дежурного врача не отвечал, пока Тубол целился из заряженного пистолета в соседей по палате!
Баум не стал дожидаться окончания монолога. Он побежал в четвертый корпус, оставив Двору надрываться в дверях.
В палате горел свет, криков не слышалось. Баум пересчитал пациентов и облегченно вздохнул, убедившись, что все на месте. Тубол сидел, забившись в угол кровати и устремив взор в пространство, как будто ничего не случилось. Баум осмотрелся. Пациенты вели себя как всегда, и ему вдруг пришло в голову, что посторонний наблюдатель, не умеющий различать признаки напряжения и возбуждения, заподозрил бы Двору в паникерстве. Но Баум не был сторонним наблюдателем. В кармане у него был маленький пистолет, перед ним — палата на грани буйства.
Он вернулся в кабинет, где застал Двору все так же стоящей на пороге и Хедву, которая, к его удивлению, снова заснула.
— Я ни за что не пойду обратно в корпус, и вы меня не заставите, — начала Двора, но Баум повелительным тоном, какого она никогда за ним не знала, оборвал ее:
— Вы идете со мной, причем сейчас же, потому что пациенты нуждаются в вашей помощи, и вообще вы на работе!
Бормоча «кто бы говорил», она пошла за ним по коридору, на ходу отвечая на вопросы Баума, который желал знать все подробно.
Возбуждение больных дошло до критической точки. Только после того, как двое самых буйных были успокоены и мирно лежали в своих постелях, Баум подсел к Туболу и обыденным, безразличным тоном спросил:
— Где же ты нашел пистолет?
Тубол, свернувшийся в позе эмбриона, даже не повернул голову в сторону врача. Баум достал пистолет из кармана, покрутил им перед глазами больного и повторил вопрос. Реакции не было. Но когда Баум со вздохом встал, Тубол внезапно завыл.
Он выл протяжно, по-звериному, так что даже Бауму, видавшему всякое, стало жутко. Бурная реакция остальных пациентов не заставила себя ждать, требовалось незамедлительное вмешательство. Дворе удалось воспрепятствовать Шломо Коэну сорвать с себя одежду, но ей пришлось призвать Баума на помощь, чтобы тот удерживал дюжего Коэна, пока она будет делать укол. Потом они сделали укол Туболу, но, когда она собралась ввести иглу в руку Ицику Циммеру, знаменитому своими неуправляемыми приступами ярости, тот бросился сзади на Баума, который держал Тубола и не мог пошевелиться. Баум начал задыхаться, но в этот момент Двора все же изловчилась воткнуть в руку Циммера иглу. Для устрашения Ицика Циммера достаточно было одного вида шприца, он моментально отпустил старшего дежурного. Баум без сознания рухнул на пол.
Очнувшись, он увидел директора больницы профессора Грюнера и двух незнакомых людей, стоящих рядом с его кроватью. Он попытался что-то сказать, но смог издать только чуть слышный шепот. Директор произнес отеческим тоном:
— Не надо напрягаться. Вы в моем кабинете, палата под контролем, все в порядке, и вы скоро оправитесь. Здесь несколько человек из полиции, они пытаются выяснить, что произошло. Их интересует не происшествие в палате, а пистолет, и они хотят задать вам несколько вопросов. С Дворой они уже говорили, и с Хедвой тоже.
Из-за его головы возникла неясная фигура и, приняв отчетливые очертания, предстала перед Баумом. Хедва, с красными опухшими глазами, гладила его руку. Большие часы на стене показывали четыре. Четыре часа утра? Как он мог проспать так долго? Профессор Грюнер, будто читая его мысли, объяснил: приехав в больницу, он застал в корпусе полный разгром.
— Двора была великолепна. Непостижимо, как она ухитрилась связаться со мной посреди этого кошмара. Мы вызвали машину «скорой помощи», но, когда она прибыла, вы уже пришли в себя и даже сами дошли сюда из корпуса, а потом врач обработал вам горло и дал снотворное.
Баум потрогал шею — на ней была жесткая повязка в форме воротника. Голова свободно поворачивалась, но горло пересохло и саднило. («Как будто кто-то разжег в нем костер», — сказал он Хедве позже, когда снова смог внятно разговаривать.)
— В полиции считают, — продолжал Грюнер, — что пистолет, который был у Тубола, связан со смертью Евы Нейдорф. Они ждали, когда вы очнетесь, чтобы спросить: не известно ли вам, как он попал к Туболу.
Баум посмотрел на профессора Грюнера, но ему было больно смотреть на свет, и он закрыл глаза, слабым движением руки дав понять, что не имеет никакого представления. Когда Баум снова открыл глаза, Грюнер стоял все там же, его лицо выражало обеспокоенность. Стрелки настенных часов за его спиной указывали на четверть пятого.
— Ты только себе представь! — говорил позже Баум Хедве. — Я даже не был уверен, что он вообще меня знает. Нет, правда; иногда он проходит мимо так, словно я стеклянный. Один раз даже спросил мое имя. А ведь ему всего пятьдесят…
— Пятьдесят пять, — поправила Хедва, поджимая губы. — И не говори о нем так. По-моему, Грюнер прекрасный человек. Ты бы видел рекомендацию, которую он мне написал для Института!
— Ах, для Института! Если дело касается Института, обо мне уже и речи нет! Ты, кажется, воображаешь, что Институт находится на полпути к Всевышнему. Я не говорю, что Грюнер идиот, но, согласись, уж никак не гений; во всяком случае, слегка не в себе, чтоб не сказать в маразме…
Двое из полиции немного посовещались вполголоса, потом один из них шепотом о чем-то спросил Грюнера. Грюнер, покачав головой, ответил: «Только жестами, если это необходимо», — и обратился к Бауму:
— Доктор Баум, известно ли вам, как пистолет оказался у Тубола? Пожалуйста, отвечайте жестами. Помашите рукой, если нет, поднимите ее, если да.
Баум сделал рукой отрицательный жест; тогда один из полицейских, рыжий, спросил его, видел ли он пистолет когда-нибудь раньше. Баум снова пошевелил рукой из стороны в сторону. Он страшно устал. Последнее, что он услышал, закрыв глаза, это слова рыжеволосого: «О’кей, значит, обрабатываем пистолет и начинаем осмотр территории», после чего провалился в сон.
Подобно Голду, Михаэль Охайон иронически относился к суевериям, но, когда, войдя в главный штаб иерусалимской полиции в Русском подворье, он услышал поздравления с тем, что найдено орудие убийства, ему невольно припомнился панический страх матери перед сглазом. Он стал отмахиваться, ссылаться на то, что пока нет заключения баллистической экспертизы, но коллеги подняли его на смех.
— Ладно тебе! — сказал главный инспектор Клейн, шеф спецгруппы особого назначения, расследующей другое убийство. — Сколько пистолетов может валяться на улице Дизраэли в одну и ту же субботу? Сколько там метров во всей этой несчастной улице?
Михаэль стоял на своем. Случались и более странные вещи. Надо дождаться результатов из лаборатории, а тем временем поговорить с патологоанатомом и заехать в больницу Маргоа.
О пистолете инспектору доложили по рации в пять утра, когда он был на пути из Рехавии в Русское подворье. Заезжать в больницу, как ему сказали, не было никакой необходимости, но он все равно сделал крюк и опять отправился на улицу Дизраэли. В больнице рыжеволосый полицейский сообщил, что на пистолете (предположительно системы «Беретта» 22-го калибра) обнаружены следы грязи. Одну пулю извлекли из стены в четвертом мужском корпусе.
— А вторая, — продолжал рыжеволосый с надеждой в голосе, — вероятно, будет найдена в теле убитой женщины.
Вздохнув, он добавил, что на пистолете полно отпечатков: доктора Баума, сестры Дворы, больного Тубола и других, которые еще предстоит идентифицировать.
Из всей информации, которую выдал полицейский компьютер, наибольшее впечатление на рыжеволосого произвело то, что пистолет принадлежал Джо Линдеру, который получил на него разрешение в 1967 году.
— Эта грязь меня тоже беспокоит, — добавил он, — но они не могут ничего утверждать наверняка до получения результатов баллистической экспертизы.
Михаэль посмотрел вокруг. Небо светлело. Он прикинул размеры больничного сада, расстояние до проезжей части, высоту ограды, расстояние до здания Института. И, закурив сигарету, изложил свои предварительные соображения:
— Похоже, кто-то подбросил пистолет в сад с улицы, возможно даже, из машины на ходу. А потом — сестра сказала, что пациенты выходили в сад. Но мы должны все проверить точно.
Рыжеволосый согласился.
Добиться чего-либо от Тубола было невозможно. Все пациенты пока находились под действием седативных препаратов, Баум тоже еще спал. Придется заехать попозже, решил Михаэль, и вызвать Баума, когда тот будет в состоянии отвечать на вопросы.
Сидя в своем кабинете в Русском подворье (конура в конце извилистого коридора на втором этаже, с трудом вмещающая два стула, стол и секретер), он размышлял, с чего бы начать.
Как всегда, без стука вошла Цилла и, поставив на стол перед ним кофе и булочки, предложила начать с них; остальное может минутку подождать. Однако Михаэль знал, что если после бессонной ночи даст себе эту минутную передышку, то моментально вырубится. Поэтому, едва отхлебнув глоток кофе, он начал набирать номер патологоанатомов. Там попросили подождать — они только начали; ему сообщат сразу, как получат результаты. Похоже, что в ночь с пятницы на субботу Нейдорф еще была жива, но точно пока ничего сказать нельзя.
— Надо спуститься самому. Эли с ними слишком церемонится, ему не хватает твердости, чтобы понукать их там, — рассуждал Михаэль вслух, набирая номер баллистической лаборатории Института судебной медицины. Линия была занята, и он занялся булочкой, одновременно нашаривая электробритву в ящике стола.
Циллу не удивил вид главного инспектора Охайона, бреющегося одной рукой и сжимающего трубку телефона в другой. Ей было известно, как он страдал от того, что, когда вел расследование, не мог найти время для бытовых вещей, вроде еды, питья и бритья. Инспектор ненавидел ходить небритым.
Она вызвалась дозвониться в лабораторию, и, когда ей это наконец удалось, Михаэль закончил первую чашку утреннего кофе, бритье и полбулочки.
Ему сообщили, что грязь на пистолете была идентична пробе, взятой с территории больницы. Должно быть, пистолет подобрали там; возможно, до этого он даже был закопан в землю под цветочным кустом. Отпечатков полно, но идентифицировать их все просто невозможно. Пока управились только с отпечатками Баума и Тубола. Нет, пулю из тела они еще не получили и, пока не получат, ничего определенного сказать не смогут. У них как раз сейчас человек из отдела опознания Института судебной медицины. Судебные медики уведомили, что пуля будет отправлена в течение часа, и до тех пор все, что Михаэлю оставалось, это терпеливо ждать. Ему также посоветовали ознакомиться с утренними газетами.
— А что там пишут? — с опаской спросил Михаэль.
— Вас интересуют заголовки или желаете заслушать весь текст по телефону?
Михаэль попросил не беспокоиться и положил трубку, потом спросил Циллу:
— Ты видела сегодняшнюю прессу?
Цилла наклонилась к брошенной на пол большой спортивной сумке и достала газету.
На первой странице было описание здания Института и улицы Дизраэли, фотография Михаэля, который был представлен как «блестящий следователь, вероятный будущий шеф Иерусалимского следственного управления», и подробности убийства. Никакие другие имена не назывались.
Крупный психоаналитик-женщина… жестокая смерть… полиция в замешательстве… о деталях организации похорон сообщат позже… — прочитал Михаэль вслух. — Спасибо Господу за малые радости!
Зазвонил телефон, и Михаэль услышал голос Эли Бахара, который присутствовал при вскрытии. Он доложил, что следов борьбы не обнаружено, а причиной смерти представляется выстрел в висок, с близкого расстояния, но не настолько, чтобы предположить самоубийство.
— Время смерти, — сказал Эли с некоторым сомнением, — где-то между семью и девятью часами утра субботы. Они вот-вот закончат, и я тотчас же отнесу пулю в баллистическую лабораторию. — Михаэль уловил в голосе Эли дрожь.
Он сам тоже не любил наблюдать за вскрытием. Часами после этого он находился под жутким впечатлением от деловитости, с которой патологоанатом делал скальпелем крестовой надрез, рассекая туловище сверху донизу и поперек и выставляя напоказ внутренние органы, как при разделке курицы.
Эли Бахар был инспектором отдела по особо тяжким преступлениям. Михаэль работал с ним и с Циллой в течение нескольких лет, пока два года назад не занял пост заместителя начальника следственного отдела Иерусалимского управления. С тех пор он в основном занимался бумажной работой. Когда Михаэля назначили руководителем следственной группы по делу Нейдорф, было очевидно, что Эли и Цилла станут работать с ним. Цилла была координатором, но сложившиеся годами привычки перевешивали уставные разграничения, и, едва увидев ее прошлой ночью в доме Нейдорф, Михаэль понял, что она будет рядом с ним до окончания расследования.
Он попросил ее сообщить Хильдесхаймеру, что похороны можно назначить на следующий день — понедельник.
— Пускай они там все устраивают, как положено, и попроси его связаться с родственниками. Я обещал поставить его в известность, как только получу информацию.
Сказав это, Михаэль закурил. Цилла бросилась к телефону, но Михаэль не дал ей набрать номер и велел позвонить из какого-нибудь другого места. На вопрос, откуда именно, он ответил уничтожающим взглядом и спросил, не разучилась ли она ходить. Она хорошо знала, в каком настроении Михаэль обычно встречает утро предстоящего тяжелого дня после бессонной ночи, когда нет возможности принять душ и нормально побриться, и уже была готова убраться подобру-поздорову, но тут в дверях возник Джо Линдер и выразил желание переговорить с инспектором Охайоном.
— С главным инспектором Охайоном, — поправила Цилла, уступая ему дорогу. Пропустив Линдера в кабинет, она вышла и закрыла за собой дверь.
Маленький Джо Линдер упал в кресло, расстегнул пальто и, со вздохом взглянув на часы, объявил:
— В моем распоряжении ровно час до приема следующего пациента. Я пришел заявить о пропаже пистолета.
Михаэль продолжал спокойно курить. Под глазами Джо темнели круги — свидетельство то ли душевных мук, то ли разгульной жизни. Линдер покосился на початую пачку в углу стола, и Михаэль предложил ему сигарету. Джо закурил и, не дожидаясь вопроса, начал объяснять, что, если бы не смерть (он чуть не сказал «убийство», но передумал) доктора Нейдорф, он уверен, прошли бы месяцы, прежде чем он заметил бы отсутствие пистолета. Он никогда им не пользовался и не собирался пользоваться.
— Но этой ночью я не мог заснуть, и Провидение направило мою руку (Джо натянуто улыбнулся) в ящик ночного столика. Вот тут-то и обнаружилось, что пистолет исчез.
Михаэль, который накануне успел прочитать отчет Джо о том, где он был вечером в пятницу и утром в субботу, помнил, что в пятницу он принимал друзей и вечеринка затянулась до поздней ночи, а в субботу занимался с сыном с шести утра и до ухода в Институт.
— Что это за пистолет? — спросил главный инспектор.
В ответ Джо рассказал длинную историю о том, что пистолет купил для него, по его просьбе, один друг, военный, в 1967 году. Это случилось после того, как в дом Линдера (дверь никогда не запиралась) вломился какой-то молодой араб и заявил, что за ним гонятся. Вторжение до смерти перепугало тогдашнюю подругу Джо, и пистолет он приобрел для нее.
— Поэтому у него, так сказать, дамский вид. Вообще говоря, это предмет роскоши — перламутровая рукоятка, ручная гравировка. Он куплен у торговца произведениями искусства.
Михаэль извлек из ящика письменного стола надлежащую форму и затребовал характеристики огнестрельного оружия. Джо достал из бумажника лицензию на ношение пистолета системы «Беретта» 22-го калибра, серийный номер такой-то.
— Скажите, доктор Линдер, что навело вас на мысль о связи смерти Евы Нейдорф с вашим пистолетом? — поинтересовался Михаэль.
Джо пожал плечами, хотел что-то сказать, но, видимо, передумал и сказал, что не знает. Просто ему пришла в голову такая мысль.
Михаэль посмотрел на лицензию и, заполняя форму, лежащую перед ним, осторожно спросил:
— Доктор Линдер, вы можете точно сказать, когда видели в последний раз свой пистолет?
Джо начал рассказывать о боли в спине и о бессоннице, затем сказал извиняющимся тоном:
— Это может вам показаться лишним, но на самом деле имеет прямое отношение к делу, ведь я заметил отсутствие пистолета исключительно потому, что искал таблетки снотворного. А чтобы ответить, когда пистолет был еще на месте, я должен вспомнить, когда последний раз принимал таблетки. По счастью, это время я помню совершенно точно. — Линдер рассказал о вечеринке две недели назад. После нее он принял решение отказаться от снотворного. — Потому что, как справедливо заметил доктор Розенфельд, у меня стала появляться зависимость. Может быть, мне, как аналитику, не следовало бы в этом признаваться, но человек — слабовольное создание. Так или иначе, в результате вчерашней трагедии я нарушил свой обет.
— Если я правильно понял, доктор Линдер, — подытожил инспектор, — пистолет вы последний раз видели ночью перед той вечеринкой.
Линдер кивнул и сказал, что его можно не называть доктором:
— На самом деле я самозванец: не настоящий доктор, и даже не вполне полноправный психолог или психиатр.
Нетрудно понять, Хильдесхаймер недолюбливал этого Линдера, подумал Михаэль, припоминая слова старика о единственном исключении из правил. Было что-то отталкивающее в подобной нарочитой откровенности, будто кричащей: «Вот, пожалуйста, все мои пороки. Больше мне скрывать нечего, все худшее перед вами, так что, будьте любезны, принимайте меня таким, каков я есть».
Для женщин такой человек, наверное, мог быть привлекателен, Михаэля же он насторожил. Не меняя выражения лица, он спросил:
— Где именно вы провели ночь пятницы и начало субботнего утра?
Линдер взглянул на часы и сказал:
— Прошу прощения, но мне пора. Я должен уйти, чтобы успеть домой к приходу второго пациента.
Однако Михаэль подчеркнуто вежливо-безразличным тоном объяснил Джо, что никак не может позволить ему уйти, и предложил отменить всех назначенных на утро пациентов. Линдер вспылил: в этой стране человека третируют за то, что он поступает как честный гражданин, хочешь выжить — сиди и помалкивай, моя хата с краю! И как, интересно, по мнению инспектора, он должен уведомить пациентов об отмене встречи в последнюю минуту?
— Если они видели заголовки утренних газет, то наверняка уже бьются в истерике! — горячился Линдер. — И почему, черт возьми, это не может немного подождать?
— Судя по описанию, пропавший у вас пистолет идентичен с тем, что был найден недалеко от Института Серийные номера совпадают. — Тон главного инспектора оставался прежним: спокойным и официальным. Сохраняя непроницаемое выражение лица, он продолжал: — Вы должны понять, доктор Линдер, что это обстоятельство делает вас причастным к делу и мы не можем обойтись без вашего присутствия.
Зазвонил телефон.
Из баллистической лаборатории сообщили (пока неофициально), что, по всей вероятности, пистолет был именно тем оружием, из которого застрелили Нейдорф. Вероятность возрастет, когда они получат пулю; официальное заключение будет готово в течение недели. Михаэль выслушал все это молча и только поблагодарил в конце. Все время разговора он не сводил взгляда с Линдера — тот казался чрезмерно напряженным, руки дрожали, он стал еще бледнее, чем был, войдя в кабинет.
Надтреснутым голосом Линдер спросил:
— Можно мне хотя бы воспользоваться телефоном?
Знакомый вопрос, знакомый. Кстати, Михаэль вспомнил, что надо бы навести справки о телефонном звонке, сделанном вчера из Института.
Линдер набрал номер и долго разговаривал с какой-то Диной, диктовал имена и номера телефонов и просил ее предупредить пациентов. Она должна была оставить на двери записку для десятичасового пациента, если не успеет ему дозвониться. Его пациентам надо говорить, что он жив и здоров, но по не зависящим от него обстоятельствам не сможет принять их. Последние слова сопровождались саркастическим взглядом в сторону Михаэля, который и глазом не моргнул. Инспектор тер рукой щеку, ощупывая остатки щетины, и думал о том, как ненавидит электробритвы.
Линдер поблагодарил собеседницу и повесил трубку.
Михаэль повторил предыдущий вопрос. Линдер достал из кармана пачку сигарет и, пробормотав: «Вам нужно алиби, как в детективных романах?», закурил, не предложив Михаэлю.
— Но у вас же записано, я все рассказал вчера. Вы не помните? — Михаэль не ответил. — Ну что ж, в пятницу вечером мы пригласили друзей к себе на ужин. Я не покидал дом; в нашей семье я за кухарку. Гости ушли около двух часов ночи, по мне, так часа два пересидели. Ничего интересного: коллеги жены.
Михаэль спросил имена и адреса и все аккуратно записал. Магнитофоны не всегда надежны. Закончив, он спросил:
— Что вы ели?
Линдер решил, что ослышался, и недоверчиво воззрился на инспектора. Затем его взгляд принял негодующее выражение, но Михаэль не отказался от вопроса, и он начал перечислять:
— На закуску фаршированные помидоры; горячее — баранья нога с рисом и кедровыми орехами; салат-латук… мне продолжать?
Михаэль, записывающий каждое слово, кивнул, и Линдер продолжал:
— На десерт фруктовый салат и, само собой, кофе с пирогом. Перечислить сорта вин?
— Не нужно, — ответил Михаэль, не реагируя на сарказм. — А потом, после ухода гостей?
— Потом было уже поздно. Даниэль никак не мог заснуть. Может быть, потому, что он растет. Даниэль — это мой сын. Ему четыре года. Даля, моя жена, заснула, а я сидел с Даниэлем ночью и потом утром, примерно до десяти утра.
— Где вы с ним были утром? — спросил Михаэль, как будто зачитывая вопросы с лежащего перед ним листа.
— Где я, по-вашему, мог быть с шести утра? Сначала дома: игры, сказки, завтрак. Потом во дворе. Было холодно. — Здесь было сделано отступление о болях в спине и трудностях игры в мяч, когда болит спина, с подробным описанием того, как он поймал мяч, сидя на пне.
Враждебность в тоне Линдера исчезла. Он опять принялся в дружеской манере и с юмором излагать детали, о которых его никто не спрашивал, как будто старался быть как можно более полезным.
Знакомый полицейский психолог однажды объяснил Михаэлю, когда они вместе посиживали в кафе на углу, что некоторым людям присуще всеобъемлющее чувство вины. Они испытывают потребность ее искупить и поэтому ведут себя, как Раскольников, хотя и не совершали никакого преступления. Им необходимо снискать себе расположение — так он выразился. Теперь Михаэль напомнил себе, что аналитики — это просто люди, которые изучают определенные вещи, но это не значит, что они всегда могут контролировать себя и отслеживать мотивы собственного поведения.
Он перебил Линдера, пустившегося в рассуждения об отношениях детей и родителей, вопросом:
— Кто-нибудь видел вас с ребенком?
Линдер ответил, что в доме всего четыре квартиры и он не может сказать, выглядывал кто-то из окна или нет. Михаэль встал и со словами: «Пожалуйста, обождите минутку» — вышел разыскать Циллу. Он нашел ее в соседней комнате, где они обычно устраивали утренние совещания, и попросил позвонить жене Линдера в Музей Израиля, где она работала, и расспросить про вечер пятницы и утро субботы.
— Возьми вот это — здесь его показания. Потом поговори с соседями. Возьми машину: тебе придется ехать в музей, а оттуда в Арнону, на другой конец города. Я хочу, чтобы ты закончила с соседями до того, как он вернется домой.
Он вернулся в свой кабинет, где Линдер глядел в пустоту невидящим взглядом, бодро уселся за стол и спросил:
— Теперь, пожалуйста, расскажите о своих отношениях с доктором Нейдорф.
На этот раз Джо ответил не сразу. Он тщательно подбирал слова. Видимо, он задумывался об этом и раньше, но так и не пришел ни к чему определенному.
— Я не входил в число ее обожателей, — наконец признался он.
Не меняя тона, Михаэль спросил, как Линдер относился к тому, что доктор Нейдорф была несомненным преемником профессора Хильдесхаймера на посту председателя ученого совета.
Линдер расхохотался:
— Поздравляю, главный инспектор Охайон, — в интуиции вам не откажешь. Однако игра не стоит свеч. Ученый совет, безусловно, очень важный орган — он определяет политику, он диктует правила, — но, уж конечно, не настолько, чтобы совершать убийство ради счастья его возглавить. В любом случае, — он посерьезнел, — мне вряд ли светило бы избрание членом совета даже без Нейдорф на посту председателя.
Уловив в последних словах горечь, Михаэль спросил почему.
Линдер глубоко вздохнул. Он начал говорить про то, что есть трудно объяснимые вещи, связанные с тонкостями профессии, но Михаэль, умевший предугадывать чужие реакции, продолжал молчать — и Линдер, не в силах выдержать тишину, пустился в подробные объяснения «профессиональных расхождений в общем подходе к делу» между ним и «столпами Института».
Снова бросив взгляд на часы, Линдер заметил, что пациенты не любят внезапных отмен приема: «Это их напрягает и беспокоит». Михаэль, немного смягчившись, ответил, что сожалеет, но иногда этого невозможно избежать.
— Раз уж так вышло, может быть, нам удастся установить поточнее, когда же исчез пистолет?
Однако Линдер стал уверять Михаэля, что точно может сказать одно: ночью накануне прихода гостей пистолет был в ящике и с тех пор он ящик не открывал. Он нарисовал Михаэлю схему квартиры и отметил спальню.
— Кто знал о том, что у вас есть пистолет? — спросил Михаэль и уже взял ручку — но ему пришлось положить ее на место, услышав в ответ:
— Легче сказать, кто не знал!
Линдер виновато пояснил, что часто демонстрировал пистолет как произведение искусства, а если и не демонстрировал, то описывал и рассказывал, где и зачем его приобрел.
Михаэль запросил список приглашенных гостей. Он предполагал, что это была обычная вечеринка, но Линдер сказал:
— Видите ли, это был особый прием…
И принялся подробно рассказывать. В Институте было принято устраивать прием в честь каждого вновь принятого кандидата, делал это коллега, которого принимали перед ним. Новый сотрудник составлял список гостей, в который включались его сокурсники.
На этот раз предпоследний защитившийся кандидат не мог устроить прием — у него дома не было достаточно места, — а поскольку у Линдера сложились особенно теплые отношения с курсом, на котором учился кандидат-новичок и сама Тамми практически стала членом его семьи, он вызвался организовать прием. Так что гостей было немало.
— Да, людей, не имеющих отношения к Институту, тоже приглашали, хотя и немногих — только самых близких. На прием в честь Тамми был приглашен только Иоав, ее друг. Собственно, благодаря Иоаву Тамми попросила меня стать ее руководителем. Забавное совпадение, потому что это Иоав купил мне пистолет в шестьдесят седьмом году. Но на этом — я имею в виду близкую дружбу с Тамми и со мной — заканчивается отношение Иоава к Институту; и с этого же начинается. — Линдер хитро улыбнулся, его бледность немного сошла.
Михаэль спросил Линдера, не тот ли это человек, которому он звонил из Института.
— Ему, Иоаву, — подтвердил Линдер. — Мы близкие друзья, и я пригласил его выпить пива с сосисками, чтобы освежиться после предстоявшей лекции и заседания ученого совета, но при сложившихся обстоятельствах мне пришлось дать ему отбой. Вы опасный человек, главный инспектор, — добавил он, улыбаясь. — Как вы это запомнили?
— А у вас, доктор, бывают проблемы с памятью, когда речь идет об информации, касающейся ваших пациентов? — поинтересовался Михаэль в ответ.
Линдер громко рассмеялся:
— Никогда не думал, что в профессии полицейского и психоаналитика есть нечто общее! Но приходится признать, что есть.
Михаэль взял ручку и снова спросил, кто присутствовал на приеме. Линдер сказал, что, если есть необходимость, он постарается и наверняка всех припомнит, но у него в клинике есть полный и абсолютно точный список гостей.
— Если мне когда-нибудь все же позволят туда вернуться, — добавил он, — я буду счастлив передать его главному инспектору.
— Зачем вам понадобился список? — спросил Михаэль с подозрением. — Ведь это не совсем обычно — составлять список приглашенных в гости?
— О! — произнес Линдер. — Это была не просто вечеринка, хотя в конце и были танцы; это было профессиональное мероприятие, и Тамми сама продиктовала список людей, которых хотела пригласить.
Михаэль встал и заявил:
— Сейчас вы пройдете со мной в лабораторию для идентификации пистолета, который останется в распоряжении полиции на некоторое время в качестве…
— Вещественного доказательства? — прямо спросил Линдер, и Михаэль почувствовал к нему расположение.
— …А затем мы поедем к вам в клинику и разберемся со списком гостей.
Они ехали в полицейской машине Михаэля, что вызвало у Джо приступ ребяческого веселья.
Клиника располагалась на тихой зеленой улице. Михаэль пытался представить внутреннюю обстановку, пока Линдер продолжал разглагольствовать, как это поразительно, что найденный пистолет действительно оказался его пистолетом.
На двери они нашли записку, продиктованную Линдером партнеру по клинике. На вопрос Михаэля Линдер ответил, что она кандидат последних сроков обучения и ее презентация ученому совету состоится вот-вот.
— Из всех старших аналитиков я единственный, кто не придерживается четкой иерархии. Не вижу ничего худого в том, чтоб делить практику с кандидатом, уже закончившим обучение.
Однако, признался Джо, он взял ее партнером только после того, как она перестала работать под его руководством.
— Я также не вижу ничего плохого в том, чтобы поддерживать близкие отношения со своими подопечными, — прибавил он поспешно, — особенно с такими привлекательными, как она.
— А как насчет пациентов? — спросил Михаэль.
— О, пациенты — это совсем другая история. Хотя и с ними, если исходить из эталонов Хильдесхаймера, я держу себя неподобающе, — с вызовом сказал Линдер.
Они сидели в креслах, между которыми помещался столик с коробкой салфеток и пепельницей. В углу стояла кушетка, за ней — кресло психоаналитика. Картины были мрачные, стол темный и тяжелый.
Михаэлю стало любопытно, регламентировалась ли меблировка психоаналитических кабинетов какими-нибудь инструкциями. Пока что, по его наблюдениям, индивидуальные различия в их обстановке выражались только в подборе цветов. В данном случае кушетка была застелена черным покрывалом. Михаэль про себя улыбнулся, представив еще сто пятьдесят практически таких же комнат. Желая проверить свою догадку, он спросил об этом у Линдера, вернувшегося из кухни с двумя чашками кофе. Линдер от души засмеялся — у него был теплый, звучный смех, — легким толчком закрыл дверь, поставил чашки на столик и заговорил, одновременно шаря в ящике стола, из которого в итоге извлек два мятых листа, исписанных крупными каракулями.
— Советую вам, главный инспектор, не говорить подобных вещей другим из нашей среды, ибо это их ничуть не позабавит. Не то чтобы они были лишены чувства юмора, отнюдь. Но на подобные вещи оно не распространяется. — Уже более серьезно он продолжил: — Да, кабинеты очень похожи. Но и лечение по форме всегда одинаково. Пациент психоаналитика всегда лежит на кушетке, соответственно, нужны кушетка и кресло за ней. Любой аналитик занимается и психотерапией тоже, поэтому всегда имеются два кресла. Большинство пациентов иногда плачут, — значит, необходима коробка с салфетками. Хотя вы правы. Мне это никогда раньше не приходило в голову. И в самом деле, забавно…
Михаэль спросил Линдера, может ли тот составить список всех, кто бывал у него дома за последние две недели.
— Нет ничего проще. До субботы к нам вообще никто не приходил: Даниэль болел свинкой. Даже те, кто уже переболел, поостереглись.
Михаэль изучал список гостей. Примерно половина фамилий были помечены галочкой. Это означало, пояснил Линдер, что они приняли приглашение. Возле каждой фамилии с галочкой в скобках было указано наименование каких-нибудь блюд — каждый что-то приносил с собой. Михаэль заметил, что около половины приглашенных приходить не собирались.
— Да, — подтвердил Линдер. — Люди из Тель-Авива приезжают, только если кандидат — их сокурсник; люди из Хайфы не приезжают вообще; и еще несколько пожилых людей фактически никогда никуда не приходят: их приглашают из вежливости и для проформы Хильдесхаймер готов присутствовать, только если среди гостей нет его пациентов или подопечных, а такого не бывает никогда. Ева была за границей, еще несколько человек — тоже. В конце марта проходила пара конгрессов из тех, которые придумывают исключительно для того, чтобы до первого апреля успеть списать запланированные деньги. Но сорок гостей — это все же вполне прилично.
— Знал ли кто-нибудь, где именно вы храните пистолет? — спросил Михаэль.
На лице Линдера появилось несчастное выражение.
— Это ничего не значит, — сказал он. — Что с того, если кто-то знал, где пистолет? Некоторые гости практически были членами семьи; все знают, что у меня нет сейфа; все знают, что у меня есть пистолет, — где еще мне его держать?
Михаэль молча ждал.
— Ладно, Иоав точно знал, где он лежит, но ему не надо было бы дожидаться субботы — он заходит регулярно. И еще несколько человек тоже знают, а может, я что-то громко говорил и кто-то это слышал; я не всегда помню, когда и что говорю. — Он зажег сигарету, слегка поежился и встал, чтобы включить электрообогреватель. В комнате было очень холодно.
Михаэль спросил, не запомнил ли Джо случайно, кто выходил из гостиной или, может быть, ходил из комнаты в комнату.
— Все, абсолютно все слонялись по квартире в течение всего вечера. Верхнюю одежду оставляли в спальне, и люди все время входили и выходили, чтобы что-то надеть, или снять, или достать из сумки, ну и вообще… Тамми выходила посмотреть на Даниэля — он спал в нашей кровати, и некоторые другие тоже. Знаете, ведь это не официальный прием, где все ходят по струнке!
Михаэль поинтересовался, известно ли ему что-либо о взаимоотношениях Нейдорф с людьми, присутствовавшими на приеме.
Линдер поколебался, отхлебнул кофе, бросил взгляд на список, вложенный Михаэлем в его протянутую руку, а затем поднял глаза и сказал тихим изменившимся голосом:
— Я много чего знаю об этих людях. Знаю, кто проводил аналитические сеансы с кандидатами, знаю, чьими подопечными они были. Но все это не имеет никакого значения. Никто из них не мог ее убить. Какие, собственно, у них могли быть причины? Вы не понимаете! — Его голос окреп, в нем появилась нотка горячей убежденности. — В их глазах эта женщина была совершенством. Даже шутить по этому поводу никому не приходило в голову. И абсолютно невероятно, чтобы пациент во время сеанса напал на своего аналитика. Мы сейчас не говорим о действительно психически больных людях, когда теоретически возможно все. Мы говорим о здоровых людях с внутренними проблемами, которые решаются с помощью психоанализа. Каждый в Институте подвергается анализу для усовершенствования профессионального мастерства, это одно из важнейших условий в нашей работе.
Через стенку послышались приглушенные голоса и шаги, звук открывающейся и закрывающейся двери. Линдер объяснил, что это Дина проводила пациента до двери, а следующий должен подойти через ми нугу-другую. Раздался звонок в дверь, снова шаги и скрип двери, затем мертвая тишина.
— Нет, доктор Линдер, — тихо произнес Михаэль, — как ни больно в это поверить, но даже люди, считающиеся здоровыми, способны иной раз на все. Причем именно люди, на которых смотрят как на совершенство, именно они — вам это должно быть известно лучше, чем мне, — становятся объектами нападения. В данном же случае мы имеем дело с убийством. И я прошу вашей помощи.
Линдер молча курил. Темные круги под глазами подчеркивали его болезненную бледность. Он вынул салфетку из коробки и вытер со лба капли пота.
— Послушайте, — сказал Михаэль, — просто помогите мне восстановить ее недельный рабочий график, расписание приемов для пациентов и для кандидатов. На время престаньте думать о том, кто мог это сделать и кого вы можете своими словами подставить. Только ее рабочий распорядок.
Линдер прочистил горло, попробовал заговорить, еще раз прокашлялся и опять попробовал. Наконец хриплым голосом сказал:
— О’кей, но я уверен, что знаю не всех. Только некоторых. — Вдруг его глаза загорелись, и он воскликнул: — Но вы же можете найти это все в ее дневнике и в рабочих записях. Зачем сидеть и гадать, теряя время?
Михаэль объяснил:
— Мне нужны дополнительные сведения; о ее записях пока говорить не будем. — О посещении дома Нейдорф он умолчал.
Линдер вздохнул, достал чистый лист бумаги и протянул Михаэлю, жестом пригласив его пересесть на деревянный стул у письменного стола.
— Лучше всего составить таблицу. Я часто разговаривал с Евой о ее рабочей нагрузке. Мне, как и многим другим, известно, что она работала по восемь-девять часов в день, кроме вторников, когда занималась лечебной практикой шесть часов, потому что днем преподавала в Институте. По пятницам она принимала тоже только шесть часов.
Михаэль, как усердный ученик, начертил таблицу с колонками для дней и часов и подпер руками подбородок, ожидая продолжения.
— Так, посмотрим. Начнем с супервизии. Только час в неделю для каждого подопечного. Я не знаю, какие именно дни и часы, но это не столь важно. Во-первых, она является — то есть являлась — супервизором Дины, на самой заключительной стадии. Вчера после лекции должны были дать заключение по ее презентации. Также еще одного кандидата с Дининого курса, его имя… — Линдер достал лист с напечатанным текстом из другого ящика, и Михаэль, вытянув шею, разглядел, что это был список сотрудников и кандидатов — такой же, как он нашел в доме Нейдорф накануне. Линдер быстро просмотрел список и ткнул пальцем в нужную фамилию. — Доктор Гиора Бихам.
Линдер продолжил сверяться со списком, а Михаэль медленно вписывал фамилию за фамилией в свою таблицу. Всего было шесть подопечных.
— Это, скажем так, необычайно много, — прокомментировал Линдер; в его голосе вновь послышалась досада. — Михаэль попросил разъяснений. — Смотрите, у нее получается — получалось — сорок шесть часов в неделю. В воскресенье восемь часов, в понедельник девять, во вторник шесть, среда — девять, четверг — восемь и пятница — шесть. Теперь сложим. Она всегда брала перерыв между часом и четырьмя, кроме вторников и пятниц, когда работала шесть часов подряд. Шесть подопечных на сорок шесть часов не оставляют особо много времени на лечение методом психоанализа. Каждый такой пациент требует четырех часов в неделю. Кроме того, были сеансы психотерапии — не слишком много, сейчас посмотрим — по два часа в неделю на каждого пациента.
Палец Линдера пробежался вниз по списку еще раз, он зачитывал имена, и таблица заполнялась аккуратным почерком Охайона. Восемь «психоаналитических» пациентов — восемь имен, расписанных по четыре часа в неделю, все — кандидаты Института. Восемь клеток оставались пустыми.
— Так, — сказал Линдер, — в оставшихся восьми клетках можно поместить одного психоаналитического пациента, о котором я могу не знать — например, кто-то со стороны. Но это едва ли, потому что к Еве была очередь на два года вперед, а на весь Иерусалим есть всего пять тренинг-аналитиков, и она всегда настаивала, чтобы люди из Института имели право первой очереди, потому что это абсурдно, когда большой спрос мешает кандидатам получить то, что им необходимо. Весьма для нее характерный образ мыслей. Всегда так справедлива и благородна! — Михаэль ничего не сказал. За это утро он выяснил, что наилучшим способом получить от Линдера информацию было просто молчать. Тот сам позаботится о том, чтоб заполнить паузу. — Поэтому я полагаю, что восемь оставшихся часов — это психотерапия, которая может занять два сеанса в неделю, если аналитик придерживается консервативного подхода, или один сеанс, если он достаточно гибок. Теперь угадайте с трех раз, к какому типу относится доктор Нейдорф.
Михаэль заметил, что чем больше заполнялось клеток в таблице, тем злее становился Линдер: уголки рта у него опустились, как у обиженного ребенка, палец раздраженно барабанил по списку. Со всем тактом, на какой он был способен, Михаэль спросил, сколько часов в неделю работал сам доктор.
— Столько же, может, даже чуть больше. Порядка сорока восьми часов в неделю. Но у меня только один аналитический пациент из Института. Я не тренинг-аналитик, — добавил он, как бы желая предупредить следующий вопрос, — так что кандидату требуется специальное разрешение ученого совета, чтобы попасть ко мне на анализ.
Выражение его лица предостерегло Михаэля от любых попыток продолжить тему, по крайней мере сейчас. Он сделал мысленную пометку выяснить, что именно совершил Линдер, чтобы оказаться в институтском «черном списке». Хотя кое-какие предположения у инспектора имелись. В этом человеке было что-то настолько детское и показное, что трудно было его представить сидящим позади кушетки и молча внимающим пациенту. Но вряд ли причина только в этом. У Хильдесхаймера должны были быть другие, более веские основания.
— Короче говоря, — Линдер повысил голос, — Ева была тренинг-аналитиком, супервизором и всем, чем только можно, и спрос на нее был настолько велик, что находились кандидаты, которые отказывались вести собственных пациентов до тех пор, пока не пройдут у нее супервизию. Поэтому я не могу представить, чтобы она взяла на психоанализ пациента со стороны, а всех наших людей, бывших ее пациентами, я знаю. Следовательно, оставшиеся восемь часов — это сеансы психотерапии для людей со стороны, но я не знаю, с кем.
Михаэль сложил лист бумаги вдвое, потом, словно ему пришло в голову еще что-то, опять распрямил и, положив на стол, спросил Линдера, может ли он что-нибудь рассказать об отношениях Евы Нейдорф с людьми, чьи имена записаны в составленной ими таблице.
— Да, разумеется, могу. Они все готовы были целовать землю, по которой она ступала. Мне лично это было довольно противно. Можете, если хотите, думать, что я завидую, — вызывающе прибавил он. — Из этой женщины сделали идола, почитали ее больше, чем Эрнста, а таких людей, как Эрнст, больше нет.
Михаэль не сразу понял, что он имеет в виду Хильдесхаймера. Он с любопытством посмотрел на Линдера, который, казалось, был поглощен своими мыслями.
— Эрнсту присущи чистосердечие, душевная ясность и способность к состраданию, которые начисто отсутствовали у Евы Нейдорф. Понимаете, — он уставился в стену напротив стола, — дело даже не в том, что у нее не было чувства юмора, хотя его таки не было, уж поверьте; она была начисто лишена сострадания к отклонениям любого рода.
— Как же она могла быть таким хорошим аналитиком и самым востребованным руководителем, не обладая даром сострадания? Вы можете это объяснить, доктор Линдер?
Михаэль постарался задать вопрос искренне заинтересованным тоном, подчеркивая, что вовсе не подвергает сомнению оценку Линдера.
— О, — ответил Линдер, — я вижу, вы понимаете. Да, в нашей работе невозможно преуспеть, не обладая способностью сочувствовать, гибкостью. Но я говорил не о пациентах и даже не о подопечных; по отношению к ним она проявляла и сострадание, и терпимость: это ясно из их слов и из примеров, которые она приводила на лекциях. Но я не это имел в виду. Я говорил о другом. Это нелегко точно сформулировать…. Видите ли, — он опять перевел взгляд на Михаэля, — наша профессия заключается в том, чтобы помогать людям разными способами справляться с такими сложностями, которые возникают и у нас самих, в нашей собственной жизни. В позиции психоаналитика вы полностью защищены, а пациент, наоборот, беззащитен. Он приходит к вам за помощью, иногда в таком же положении оказываются подопечные. Ева испытывала к своим пациентам и подопечным собственническое чувство. В рамках психоанализа она принимала их ошибки, но вне этих рамок была абсолютно безжалостна. Ознакомьтесь хотя бы с темой лекции, которую она должна была читать в субботу. Ничего сверх этого я добавить не смогу.
Михаэль взглянул на Линдера, и ему показалось, что он понял сидящего перед ним человека. В его не щадящей себя честности было обаяние, и действовало оно, возможно, не только на женщин. Но на Нейдорф и, очевидно, на Хильдесхаймера не действовало.
— Ну хорошо, все восхищались Евой Нейдорф, а можете вы сказать, у кого из входящих в этот список были с ней какие-то особые отношения? — Михаэль показал на простертый перед ним лист бумаги.
— Ничего не приходит в голову. Она всегда соблюдала дистанцию.
— А вне Института у нее кто-нибудь был? Я имею в виду — друзья? Мужчины?
Линдер ответил, что представить себе не может, чтобы у нее были какие-то мужчины после смерти мужа.
— Она была прекрасной недотрогой. При всей ее красоте в ней было нечто бесполое, хотя, впрочем, это дело вкуса. О подругах и частной жизни мне ничего не известно. Не знаю никого за пределами Института, кто бы мог иметь с ней какие-то отношения. Внутри Института — безусловно, Хильдесхаймер. И может, еще Нехама Золд, член ученого совета. Ну и много лет назад, еще до ее замужества, в нее был влюблен Воллер, из кожи вон лез, чтобы ей понравиться. Он так никогда окончательно и не излечился, — с улыбкой добавил Линдер.
Михаэль вспомнил Воллера, который тоже был членом ученого совета. Он подумал, что надо будет поговорить с этими двумя. У него болела голова, болело все тело. Воздух стал плотным от сигаретного дыма. Большое окно было закрыто, от электрического обогревателя исходило неприятное тепло. Михаэль решил, что ему нездоровится от страшной усталости. Хотелось домой, в постель. Но он выпрямился в кресле, помотал головой, как будто после душа, и спросил про лекцию.
— Существует несколько печатных копий. Может, десяток, — небрежно сказал Линдер.
Зачем заниматься измышлениями, ведь главный инспектор Охайон может просто все сам прочитать, если же чего-то не поймет, а это более чем вероятно, — он, Линдер, охотно ему объяснит.
— У Эрнста всегда имеется копия, чтобы он мог до начала лекции просмотреть ее содержание и поддержать советом. Что касается меня, если вы собирались об этом спросить — я текста в глаза не видел. Как говорится, не был удостоен доверием.
Пока Михаэль подыскивал ответ, в коридоре раздался звук шагов, хлопнула входная дверь. Линдер поднялся, а Михаэль, ни о чем не спрашивая, открыл дверь кабинета. Из коридора дунуло холодом, и в комнату вошла красивая молодая женщина — Дина Сильвер.
Первое, о чем подумал Михаэль, — о своем виде. Ну почему он не удосужился нормально побриться?
Когда Линдер представил их друг другу, Михаэль заметил, что она чем-то встревожена. Что ж, за годы практики он привык видеть обеспокоенные лица. Она поздоровалась и вопросительно глянула на Линдера. Тот объяснил, что помогает следствию по просьбе главного инспектора Охайона. Михаэль меж тем (машинально отметив, что Линдер не упомянул о пистолете) разглядывал Дину. Ее красное платье из мягкого струящегося материала показалось ему слишком легким для такого холодного дня, но оно, несомненно, шло к ее бледному лицу, серым глазам и коротким, постриженным сзади в прямую линию черным волосам, подчеркивающим белизну и хрупкость шеи. У нее были высокие скулы, полные, возможно, чуть слишком пухлые губы, и, если не считать толстых щиколоток и неухоженных рук (от него не ускользнули обкусанные ногти), она была полным совершенством.
Михаэль надеялся, что его восхищение было не слишком заметно. Он долго учился владеть своей мимикой и весьма в этом преуспел. Цилла говорила, что он мог бы сделать состояние на игре в покер.
Линдер напомнил Михаэлю, что Дина была одной из подопечных доктора Нейдорф:
— Я вам рассказывал, на субботу было назначено голосование по ее презентации… — Тут он запнулся.
Да, Михаэль помнил. Но от него не ускользнула внезапная перемена в поведении Линдера. Появившаяся к концу их беседы непринужденность сменилась напряжением, его взгляд, блуждавший между Диной и инспектором, казалось, исполнился страдания. Мешки под глазами снова потемнели и набухли.
Линдер спросил Михаэля:
— Мы закончили, инспектор?
— Почти, — сказал Михаэль и предложил Дине: — Не присоединитесь ли вы к нам?
— У меня только пять минут до прихода следующего пациента, — ответила она мягким, неторопливым голосом.
Однако Михаэль настаивал, и она села на кушетку, скрестив ноги. Михаэль подумал, что ботинки могли бы удачно скрыть полные щиколотки. Непонятно, зачем ей понадобилось надевать такие туфли, да еще на высоких каблуках.
На его вопрос она ответила, что действительно работала под руководством доктора Нейдорф в течение четырех лет.
— У нас были прекрасные отношения. Я очень многому у нее научилась и испытывала к ней чувство восхищения. — Она говорила медленно, делая ударение на каждом слове. И на каждом слоге. Паузы между словами были длиннее, чем обычно. Но голос не выражал никаких чувств.
Линдер сидел и смотрел на нее. По выражению его лица и возрастающей нервозности движений Михаэль понял, что тот тоже заметил эту ее странную манеру говорить, хотя, по-видимому, она не была ему в новинку.
— Супервизия уже подходила к концу, — продолжала Дина после короткой паузы. — Оставалась презентация, и все. Если бы, конечно, ученый совет ее утвердил.
— А вы в этом не уверены? — спросил Михаэль.
— Никогда нельзя быть совсем уверенной, — ответила она.
Такой ответ явно разозлил Линдера.
— Ты слишком скромничаешь, — резко сказал он. — Никаких сомнений не было и быть не могло. Все восхищались твоей работой, мне ли не знать — я ведь тоже был твоим супервизором!
Дина Сильвер возразила: перед презентацией все волнуются, это естественно.
Она посмотрела на часы. Михаэль спросил, может ли она остаться с ними чуть дольше.
— Только до того, как позвонят в дверь, — ответила она нехотя.
Он показал ей таблицу с расписанием и спросил, знает ли она, кто еще был пациентом доктора Нейдорф.
Ее рука, державшая лист, дрожала так сильно, что ей пришлось положить его на колени. Она внимательно прочитала имена, потом подняла глаза на Линдера и, не обращая внимания на Михаэля, спросила:
— Вы знали, что она так много работает?
Линдер утвердительно кивнул и сказал, что, с одной стороны, она постоянно жаловалась на перегрузку, а с другой — не могла устоять перед нажимом.
Михаэль спросил, о каком нажиме идет речь.
— К знаменитому аналитику обращаются за помощью непрерывно. Друзья и коллеги давят просьбами принять такого-то, сякого-то, и бывает очень трудно отказать.
Дина Сильвер еще раз посмотрела на таблицу и наконец произнесла:
— Я сама направила одного человека к Нейдорф на психотерапевтическое лечение, и мне известно, что она ходит… то есть ходила к ней два раза в неделю, но я не могу сообщить имя без ее согласия.
Тут раздался звонок, она вскочила и со словами: «Мы можем увидеться позже, главный инспектор», вышла из кабинета и закрыла за собой дверь.
Опять послышались шаги в коридоре, скрип двери и неясные голоса, потом в комнате повисла тишина. Линдер явно не собирался ее нарушать, он был подавлен: повесил голову и смотрел в пол.
Михаэлю пришлось дважды переспросить:
— Что-нибудь стряслось?
— Нет, Господи, конечно, нет! — воскликнул Линдер, но его лицо было удрученным.
Михаэля удивило, что руководителями Дины Сильвер были два таких разных человека, как Нейдорф и Линдер, и он спросил Джо, как кандидаты справлялись с различиями в стиле супервизоров.
— Это не просто вопрос стиля, это вопрос жизненной установки в целом. И, несмотря на естественные трудности, в такой ситуации есть свои преимущества. Но у Дины не было никаких проблем. Я уверен, что Нейдорф получала от нее больше подробных дневников, чем я. Но ведь вы не знаете, что такое дневники?
— Нет, — сказал Михаэль.
— Раз в неделю кандидат сдает супервизору дневник, в котором воспроизведены четыре часа психоанализа, проведенного с пациентом. Но записи никогда не делаются во время самого сеанса. Почему? Потому что Эрнст считает, что тогда врач будет больше думать о записях, а не о пациенте. Вы спросите, когда же пишутся дневники? После сеанса. По мне, так это худшее наказание на свете. И лично я готов простить человека, если его дневник будет не таким уж подробным или даже если его вообще не окажется. С Евой, естественно, подобные вещи не проходили. Дина мне рассказывала, что однажды пришла к ней на консультацию без дневника и мгновенно получила от Евы полный анализ своего поведения. Я сказал ей, что она должна быть благодарна: ничего не принесла, а все-таки что-то получила, но сомневаюсь, чтобы она осмелилась еще раз появиться без записей, сделанных по всем правилам.
— Скажите, какие у вас самого сложились отношения с Диной? Она переняла ваш стиль?
Линдер долго молчал, а когда заговорил, в ответе послышалась явная горечь:
— Наши отношения с Диной изменились. Раньше она обращалась ко мне за поддержкой, советовалась со мной по поводу профессиональных и личных дел. Но за последний год она отдалилась. Стала не такой откровенной. — По его лицу пробежала тень улыбки. — Очевидно, повзрослела и обрела независимость, но мне трудно с этим примириться.
Нет, дело не в этом, подумал Михаэль. Тут что-то другое. Возможно, он не уверен, что она все еще на его стороне. Может быть, думает, что она перешла в лагерь Нейдорф, — да, несомненно, что-то в этом роде.
Имя Дины Сильвер значилось в списке гостей с припиской «салат» и было вписано карандашом мелким — не Линдера — почерком.
Да, ответил он на вопрос Михаэля, она была на приеме. И салат, разумеется, принесла. Нет, он не может сказать, заходила ли она в спальню. Хотя да, конечно — заходила. Он вспомнил, что помог ей снять пальто и положил в спальне, но не помнит, чтобы помогал ей одеваться.
— Нет, вы на ложном пути, инспектор. Вы же видели ее, правда? Такая хрупкость как-то не вяжется с пистолетами и выстрелами, не говоря уж об отсутствии мотива. Ради чего ей было это делать?
Нет, ему не известно, чем она занималась в пятницу ночью и в субботу утром. Скорее всего, сидела с утра в своем большом саду и завтракала, греясь под утренним солнышком.
— Она вышла замуж за деньги, причем очень большие. И кажется, ей придется всю жизнь отрабатывать их, ублажая и обслуживая своего мужа. Он в высшей степени консервативный человек, судья. Может быть, вам приходилось слышать о нем?
Да, Михаэль о нем слышал, даже встречался с ним. Маленький, сухой, педантичный человек. И действительно предельно консервативный. Один из строжайших судей, когда-либо заседавших в округе. Он не мог себе представить эту сногсшибательную молодую женщину в одной постели с человеком, которого все называли не иначе как «Молоток», ибо он не выносил ни малейшего шума в зале суда и постоянно стучал своим молотком. И он наверняка намного старше своей жены. Михаэль с нескрываемым любопытством спросил Линдера, сколько Дине лет.
— Ага, клюнул! Что ж, не вы один. — Линдер усмехнулся. — В прошлом месяце ей исполнилось тридцать семь, и, если не брать в расчет деньги, мне тоже непонятно, что она делает с этим напыщенным ничтожеством. Но я не проводил с ней сеансов психоанализа, а она сама никогда не давала повода для разговоров на эту тему. Она прошла анализ у Самого, знаете ли, причем предложение исходило от него — она ни о чем не просила. — Затем он посмотрел на часы и сказал, что должен идти. — Пора забирать Даниэля из детского сада.
Был уже почти полдень. Джо встал, выключил обогреватель, убрал чашки и вместе с Михаэлем вышел из комнаты, направляясь к машине. Выглядел он изнуренным и подавленным.
Погруженный в свои мысли, Линдер не заметил, что на обратном пути в Русское подворье Михаэль сделал крюк, пересек всю Рехавию и проехал мимо дома Хильдесхаймера. Фургон «пежо» с задернутыми занавесками был тут; один из его людей стоял над открытым капотом, другой сидел у окна, обращенного к входной двери дома.
Когда Михаэль подъезжал к управлению, затрещало радио. Шеф его ищет, он немедленно нужен в офисе, его ждут, где он вообще пропадает, вопрошал незнакомый голос из диспетчерской. «Буду через полминуты», — ответил Михаэль. Припарковывая автомобиль возле греческой православной церкви, он обратил внимание на бледно-зеленый оттенок ее купола. Ему подумалось, что зелено-золотой цвет поблек вместе с чаяниями арабских семей, скорчившихся возле ограды, окружавшей церковь и старое каменное здание полицейского управления.
Перепрыгивая через ступеньки, он поднялся прямо в кабинет начальника управления — самый большой в здании. В приемной взял руку секретарши с явным намерением поцеловать ее, что и сделал, склонившись и сказав что-то о смелом оттенке ее нового лака для ногтей. Какая-то часть его рассудка насмешливо наблюдала за этой маленькой сценкой, достойной фильма о Джеймсе Бонде. При всей своей ироничности он всегда старался поддерживать дружеские отношения с секретаршами. Женщины в управлении питали к нему слабость. Он не давал обещаний и не обманывал — просто был мил, внимательно слушал и не забывал их рассказов. Он относился к ним по-отечески, а иногда жалел, сам не зная почему. Его отношение не было продиктовано расчетом — выражения внимания были для него естественными, однако косвенным образом это приносило ему практическую пользу. Гила, секретарь начальника, подала ему большой коричневый концерт:
— Эли Бахар оставил для вас.
Михаэль открыл конверт и достал отчет патологоанатома и записку, в которой Эли коротко излагал все, что сообщили ему судебные медики.
— У вас есть пара минут. Шеф говорит по телефону. Посидите, если хотите, — сказала Гила и сняла толстую папку со стула, стоящего рядом с ее столом.
В отчете он нашел то, что и ожидал: фотографию мертвой Нейдорф в кресле, чертеж на кальке, снимок раны крупным планом, описание угла, под которым был сделан выстрел. Он быстро проглядел отчет патологоанатома, который относил ее смерть к промежутку между семью и девятью часами утра — в желудке нашли остатки завтрака. Михаэль с отвращением просмотрел расчеты, соотносящие время смерти с содержимым желудка. Как бы то ни было, но в их абсолютную точность он не верил. Следовало принять во внимание температуру в помещении, а также положение трупа. Доклад был пересыпан медицинскими терминами, которые он научился опускать, и разными деталями относительно угла стрельбы.
Похоже, дополнительные сведения на отдельном листе были продиктованы Эли судебными медиками. На теле жертвы не найдено четких отпечатков пальцев, но на щеке и руке имелись отпечатки перчаток. Жертва, безусловно, была уже мертва, когда ей придали то положение, в котором она была найдена. На теле остались следы, свидетельствующие, что ее тащили от дверей к креслу, но никаких следов крови. В самой комнате, возле тела, была найдена голубая нить, должно быть вырванная из предмета одежды. Отчет изобиловал осторожными оговорками: «возможно», «вероятно», «предположительно». Конечно, о том, относится ли нить к убийству, ничего не говорилось. Следовало принять во внимание, что уборка в Институте проводилась только раз в неделю, по средам. На всех дверных ручках имелось множество отпечатков пальцев. Найденное в любой из комнат могло принадлежать кому угодно.
На чашке с остатками кофе, обнаруженной в кухне, были следы губной помады жертвы.
Оружие было идентифицировано, но не окончательно, как принадлежащее доктору Джо Линдеру. Пуля, извлеченная из тела жертвы, после визуального обследования признана идентичной той, что была извлечена из стены в больнице Маргоа, и пулям, оставшимся в патроннике пистолета.
Михаэль вошел в кабинет, где начальник иерусалимской полиции Ариэль Леви сидел за большим столом, читая копию отчета и просматривая фотографии с места преступления. Он ничего не сказал Михаэлю, присевшему на стул напротив, но молча стал передавать ему снимки, один за другим. Непосредственный начальник Михаэля Эммануил Шорер, глава Следственного управления Иерусалима, вошел и сел рядом. Михаэль протянул ему коричневый конверт, и тот начал изучать содержимое.
Суперинтендант Эммануил Шорер вот-вот ожидал повышения, и говорили, что об этом объявят в течение пары месяцев. Михаэль Охайон являлся очевидным кандидатом на его должность: об этом также уверенно говорилось в кулуарах Русского подворья. С самого начала между ними возникли симпатия и взаимопонимание. Михаэль любил Шорера и восхищался им, несмотря на грубые манеры и несдержанность на язык. «Под его слоновьей внешностью, — сказал он однажды пожаловавшейся ему Цилле, — скрывается чуткая душа. Придет время — и ты это поймешь».
Сам он убедился в этом еще восемь лет назад. Это случилось во время его первого расследования. Будучи членом команды, возглавляемой Шорером, он попался в ловушку ложного алиби, и в результате расследование затянулось намного дольше, чем следовало. Шорер удостоил его долгой беседы и под конец сказал, что в жизни бывают моменты, когда лучше верить роду человеческому, чем подозревать его во всех грехах. Но следует различать требования профессии и личные принципы и действовать порой вопреки естественным порывам, «подвергая самой внимательной проверке именно то, что кажется наиболее достоверным». Он не вынес ему взыскания, а терпеливо описал всю мучительно длинную цепочку расследования, без которой не добьешься успеха.
Они побывали в крутых переделках, провели вместе немало тяжелых дней и бессонных ночей. И всегда находили общий язык. С первых дней Эммануил Шорер, на зависть другим сотрудникам, обращался с ним с отеческим терпением. И хотя с повышением шефа Михаэля ожидало продвижение по службе, он сожалел, что им придется расстаться.
Напротив, его отношения с Леви, по не очень понятным причинам, были натянутыми. Каждая встреча с ним почему-то злила и тревожила Михаэля. Он всегда испытывал по отношению к Ариэлю Леви неясное чувство вины и был готов возражать и обороняться. А ведь в будущем придется работать под его началом. Еще и поэтому Михаэль сожалел об уходе Шорера.
Михаэль достал сигарету, закурил и начал говорить, как будто обращаясь к себе самому. Сначала не спеша, с расстановкой подвел итог событий субботнего утра, обрисовал структуру Института, формальные взаимоотношения между его сотрудниками и добавил несколько тонких нюансов, которые смог уловить. Затем объяснил значение терминов «кандидат» и «учебный психоанализ», рассказал о супервизии и о субботних встречах. Описал Хильдесхаймера и Линдера. Ученый совет он определил как «исполнительный и законодательный орган в одном лице — руководители Института, имеющие реальную власть».
Наконец дошел до истории с пистолетом, странным образом появившимся в больнице. Леви прервал его вопросом:
— Когда будет возможно переговорить с пациентом, с доктором Баумом, вообще с любым, кто может что-то прояснить? И почему вы сами этого не сделали?
Михаэль рассказал о своей поездке в Тель-Авив, о встрече с зятем Нейдорф, о беседе с Хильдесхаймером и визите в дом Нейдорф.
— Наша проблема — это тип людей, вовлеченных в дело, — резюмировал он, рассказав, как искал лишний экземпляр лекции.
— Ну, мы и раньше имели дело с подобным типом. — заявил Леви и, презрительно пристукнув по столешнице, припомнил дело об убийстве любовницы адвоката, который и оказался виновным, и все другие подобные случаи, раскрытые за последние годы. — Хотя, если подумать, с такими умниками мы еще не сталкивались. Шутка ли, психологи! Будьте внимательны, Охайон. Смотрите, чтобы они не навешали вам на уши лапши.
— Вообще говоря, — сказал Михаэль, — я имел в виду не их высокое положение в обществе, а то, что это очень закрытая группа, с весьма специфическими законами и особой иерархической структурой. В нее входят и пациенты: кто знает, что происходит на их сеансах? Все за семью печатями. В придачу ко всему исчез текст лекции и список тех, с кем она проводила сеансы психотерапии, — и все в один день. Я не представляю, как мы сможем восстановить происшедшее. Но в одном уверен: в убийстве замешан кто-то, с кем Ева связана профессионально. Возможно, хотя и необязательно, кто-то из Института, но в любом случае ее пациент или практикант. Но все исчезло: лекция, список пациентов, заметки, которые, по свидетельству старика, хранились в столе, и дневник. Короче, все, что могло поведать нам о ее профессиональных связях.
В первый раз подал голос Шорер.
— Вот чего я не могу взять в толк, — сказал он. — Вы говорите, что ключ от здания пропал, но все же в дом проникли через окно? Вы видите тут смысл?
Михаэль признался, что пока нет, и посмотрел в упор на Ариэля Леви.
— Ключ и взлом, — задумчиво пробормотал Эммануил Шорер. — Либо мы имеем дело с двумя разными людьми, либо кто-то пытается сбить нас со следа. Возможно, вовлечено двое. И кое-что еще. Если кто-то взял ключ, почему было не забрать всю связку? Может, чтобы не дать нам войти в дом раньше. Если бы вы не нашли ключей, то вам пришлось бы взять дом убитой под охрану, так?
Михаэль напомнил, что получил ключи от Хильдесхаймера, когда пришел к нему домой.
Леви выказал меньше снисхождения, чем Шорер. Он резко взглянул на Михаэля и сказал:
— Мне совершенно неясно, почему вы сразу же не направились в дом Евы Нейдорф? Очевидно, что некто — тот, кто застрелил ее и взял ключ, — прямо из Института бросился к ней и нашел бумаги. Это же элементарно. О чем вы думали? Оставить дом без присмотра, когда пропали ключи жертвы! Ну и ну! И затем, насколько я понимаю, кто-то еще вломился внутрь, и этого бы тоже не произошло, если бы вы поставили дом под наблюдение.
В оправдание Михаэль сказал, что был занят на месте преступления и не думал о ключах, лекциях или заметках, когда в Институте творился хаос и сновали репортеры.
— Об охране мог бы вспомнить кто-нибудь из экспертов, — сказал Шорер, как бы подсказывая начальнику, что ответственность лежала не только на Михаэле. — И потом, — переменил он тему, — я не понимаю, почему в Институте… почему ее не застрелили дома?
— В том-то и дело! — с готовностью откликнулся Михаэль. — Вот что я уяснил из всех этих разговоров об Институте: это был кто-то, кого она не считала возможным принять у себя дома. У них существуют всякие профессиональные правила на этот счет.
— Да, — с сомнением сказал Шорер, — но из ваших слов я понял, что у нее дома была комната для консультаций. Почему не там?
— Я уверен, что место назначила Нейдорф, — ответил Михаэль, не понимая, к чему ведет шеф.
— Да нет, я имел в виду, что Институт — рискованное место, чтобы планировать там убийство. Возьмите, например, этого Голда, который пришел расставить стулья: он мог запросто явиться чуть раньше. А убийство определенно было спланировано заранее: пистолет выкрали за несколько недель. Коль скоро вы крадете пистолет, следует очень тщательно все продумывать.
— Да, — сказал Михаэль, — но вы забываете, что она только накануне вернулась из-за рубежа. Видимо, просто не было выбора.
— Нет, не забываю, я помню об этом. — Шорер положил руки на стол ладонями вниз. — В том-то и вопрос: кто бы ни застрелил ее, он должен был иметь неотложную причину, должен был помешать ей что-то сделать. И когда мы ищем мотив, нам следует держать это соображение в уме.
Михаэль кивнул в знак согласия. Начальник управления переводил взгляд с одного на другого, и Михаэль увидел, как в его глазах блеснул огонек.
— Другими словами, вы думаете, нам следует сосредоточиться на лекции? — с сомнением спросил Леви.
Они кивнули, а Михаэль вздохнул: ведь ни о содержании лекции, ни о том, куда делся список пациентов, ничего не было известно.
Шорер пожевал сгоревшую спичку и, глядя в большое окно на плющ, поднимавшийся к третьему этажу, заметил, что, если погибшая была столь щепетильна, как все уверяют, у нее, должно быть, имелся бухгалтер, хранящий копии всех счетов и прочих документов, по которым можно выяснить, кто были ее пациенты.
Михаэль взглянул на него. Эта мысль явно не приходила ему в голову. Помолчав, он сказал, что повидается с бухгалтером, как только переговорит с ее дочерью, которая сегодня прилетает.
— Итак, вы полагаете, что в лекции было что-то, что могло угрожать кому-либо? — спросил Леви, подняв трубку и попросив Гилу принести кофе.
— Да, — подтвердил Михаэль, — думаю, что так. Но есть и другая вероятность: она обладала информацией, опасной для кого-то, кто не хотел, чтобы это стало достоянием гласности.
— Одно не исключает другого. Возможно, она собиралась обнародовать эту информацию в своей лекции, — сказал Шорер, ломая спички пополам.
— Скажите мне, мой ученый друг, вы утверждаете, что мы должны с самого начала отбросить все обычные мотивы — деньги, любовь, просто взять и отбросить? — спросил начальник, когда Гила вошла в комнату и поставила на стол поднос с тремя кружками кофе. Михаэль улыбнулся и незаметно подмигнул ей. Другие двое взяли свои кружки, не обратив на нее внимания.
— Я еще не полностью в этом уверен, но мне так кажется, — с сомнением ответил Михаэль, глядя на крупные капли дождя, стекающие по стеклу.
— Потому что это уже не в первый раз, знаете ли: мы нацеливаемся в одном направлении, а потом оказывается…
— Именно поэтому я тщательно разбирался во всем, что касается Института. Она не могла там встретиться с посторонним. Особенно в субботу утром, перед лекцией. Мы смотрели: никаких признаков взлома. Либо она сама открыла кому-то дверь, либо этот кто-то имел ключ. Не говоря уж о пистолете, о вечеринке и так далее.
В первый раз начальник управления не рассердился, что его прервали. Атмосфера в кабинете была мирной, все погрузились в свои мысли. Михаэль сильно устал; Шорер выглядел подавленным; и только Леви находился в обычном расположении духа. Может, это дождь действует умиротворяюще, подумал Михаэль.
— А что насчет этого Линдера? Кто проверяет его алиби? — осведомился Леви, поднимая глаза на пресс-секретаря иерусалимской полиции, в эту минуту входящего в кабинет вместе с начальником разведки, которого также ввели в команду. Оба выглядели уставшими. Гила внесла за ними еще две кружки кофе, а пресс-секретарь по имени Гил Каплан — светловолосый молодой человек, недавно назначенный на эту должность, — расправил пальцами усы и сообщил, что пресса постоянно осаждает его вопросами о «последних данных следствия».
— Мне не удается их стряхнуть, а они уже докопались до деталей и начали приставать к разным людям — которые, надо признать, ничего им не сообщают для печати.
Ариэль Леви холодно заметил, что если бы они вовремя явились на совещание, то понимали бы почему. В нескольких словах Михаэль обрисовал ситуацию; пациенты, правила и необходимость соблюдать сугубую конфиденциальность.
Офицер разведки Дэнни Балилти поинтересовался Линдером и его пистолетом и получил ответ, что у того алиби.
— Гил, — Балилти постарался защитить пресс-секретаря, — опоздал из-за репортеров, те его не отпускали; мы зависим от их доброй воли не оглашать имя жертвы, поэтому нам нельзя с ними ссориться, и хочу сказать вам, — он сделал паузу, чтобы глотнуть кофе, — я никогда ничего подобного не видел. Ни об одном из тех, кто фигурирует в деле, я имею в виду всех этих психологов, — так вот, ни об одном из них у нас ничего нет. Абсолютно ничего! Никакой информации, никаких нарушений, никаких дорожных происшествий; несколько лицензий на ручное оружие, вот и все. Я разыскал единственный гражданский иск насчет покупки недвижимости: кто-то купил дом и возбудил иск против продавца. Кроме этого, на них ничего нет. Если в этой стране столько законопослушных граждан, я спрашиваю вас, почему нам приходится столько пахать на работе!
Балилти допил кофе и отер полные губы тыльной стороной ладони. Затем встал, поддернул брюки, заправил рубашку за пояс, над которым выдавалось небольшое брюшко, и снова уселся, аккуратно приглаживая прядь волос на лысеющей голове. Сложил руки, вздохнул и произнес:
— Ну и работка, скажу я вам!
Начальник управления осведомился, что известно о Линдере. Балилти ответил, что, когда выяснилось, кому принадлежит оружие, он запросил все сведения о Линдере:
— Дата рождения, дата эмиграции из Голландии, адрес его клиники, местожительство, имя первой жены — много всего, но ничего существенного. Его лучший друг… знаете, кто его лучший друг? Как его там — Иоав Алон, полковник Алон, военный губернатор Эдома! Что скажешь против такого парня? Он даже политикой не занимается, он ни левый, ни правый.
— Итак, судя по всему, вам предстоит изучить алиби каждого, кто был на приеме в доме Линдера, особенно пристально — самого Линдера, а также тех, кто на приеме не присутствовал: каждого, кто связан с этим делом. Это может занять кучу времени, — сказал Шорер и выбросил несколько спичек в корзину под столом.
— У нас нет этого времени! — Леви с трудом овладел собой и сердито обернулся к Михаэлю: — И не начинайте снова петь вашу песню о том, что необходимо забраться в их мозги. Вам отлично известно, что я обязан идти на доклад к руководству, а каково иметь дело с Авиталом, надеюсь, вам объяснять не нужно. И о репортерах тоже. Да вы имеете представление, как они это все распишут? Так что не начинайте снова строить из себя профессора — здесь не университет, знаете ли.
Михаэль слушал почти с облегчением: последнее, любимое выражение Леви про университет служило сигналом к окончанию разговора.
Напоследок Охайон сообщил свои ближайшие планы: ему придется повидать бухгалтера жертвы, снова проехаться в больницу Маргоа и заняться тщательным опросом всех и каждого, кто связан с этим делом. Когда он выявит подозреваемых, то запросит разрешение на слежку и прослушивание телефонных переговоров; пока же все, чего он просит, — это круглосуточная охрана старика.
Ариэль Леви поднялся, отодвинул от себя стул и попросил по внутреннему телефону немедленно отыскать и прислать к нему в кабинет сотрудника следственного отдела. Беседа продолжится, объявил он, как только у них появятся новые идеи.
— Какой мотив мог быть у Линдера? — спросил офицер разведки. — Вообще какие могли быть мотивы?
Михаэль рассказал им об ущемленной профессиональной гордости Линдера. Вряд ли, усомнился пресс-секретарь, подобного рода обида может стать мотивом для убийства. Михаэль согласился, но пояснил, что покуда это единственные зацепки, которые удалось обнаружить.
— А что вы скажете о ней самой, о Еве Нейдорф? — спросил начальник управления у Дэнни Балилти.
Тот порылся в бумагах и начал рассказывать: место рождения, школа в Тель-Авиве, военная служба, замужество, дети, образ жизни, работа, беседы с соседями, экономическое положение; любовные связи — никаких. Никто не спрашивал, где он раздобыл сведения. Михаэль порадовался, что у него в команде лучший начальник разведки за всю историю полиции. Балилти — личность легендарная.
Внезапно Михаэль почувствовал, как сильно он устал, вспомнил, что сутки не был дома, толком не ел и не переодевался.
— Впереди долгий день, — сказал он. — Прежде всего мне надо заехать домой.
Эммануил Шорер вышел вместе с ним из кабинета, ободряюще потрепал по плечу и спросил:
— Помнишь убийство той коммунистки? Как мы тогда завязли! Ты верил, что мы распутаем дело? — Он вновь похлопал его по плечу. — И я хотел сказать вот еще что. С днем рождения, главный инспектор Охайон. Сколько тебе стукнуло?
— Тридцать восемь, — в замешательстве ответил Михаэль. Он позабыл все на свете. Забыл даже, что сегодня воскресенье.
— Так улыбайся, — скомандовал Шорер. — Ты сегодня новорожденный. У тебя вся жизнь впереди. Да что ты вообще знаешь о жизни? Спроси пожилого человека вроде меня, который уже позабыл, когда ему было сорок. Да уж, давненько это было…
Михаэль продолжал улыбаться, открывая дверь своего кабинета. На столе он обнаружил красную розу в пластиковом стакане и записку почерком Циллы: «Застанешь меня дома. Я уехала немного поспать. С днем рождения! Детали о жене и соседях — позже, при личной встрече. Все подтверждается. С ним все чисто».
Все места на стоянке возле дома были заняты, и хотя от машины до дверей Михаэль бежал бегом, но промок насквозь. Его квартира находилась на первом этаже, но все же не вровень с землей. Здание стояло на склоне Гиват-Мордехай, и с первого этажа открывался вид на зеленые холмы и стоящие поодаль дома.
Отворив дверь, он немедленно ощутил чье-то присутствие. Спокойно ступив внутрь, он обвел глазами маленькую гостиную, легкое синее кресло, диван, телефон, книжный шкаф, потертый ковер. Никого. Тогда он вошел в спальню и увидел Иувала, который лежал на широкой кровати, свесив ноги в ботинках через край. Казалось, что парень спит, но Михаэль, знавший, какой чуткий у него сон, не поверил. Он присел рядом и потрепал курчавую голову, глядя на волоски, растущие на подбородке. Сомнений нет, вырос мальчик, подумал он. Иувал, все еще не открывая глаз, сказал:
— Дать ключи мало, надо еще и дома иногда бывать. Что у меня за отец?
— Ну и что за отец? — спросил Михаэль. Он уже знал, чем все закончится. Он стал раздеваться; Иувал поднял голову и смотрел на него, не отвечая. — Ладно, Иувал, дай мне передышку; сегодня был тяжелый день, и вчера тоже. Пожалей меня.
— Я только хотел сделать тебе сюрприз, даже принес подарок на день рождения. Ведь у тебя сегодня день рождения? — спросил мальчик и сел. — Я думал, мы договаривались встретиться вчера вечером. Разве ты не должен был позвонить?
— И я рад тебя видеть, правда. Спасибо за подарок, извини за вчерашнее, но тут кое-что стряслось, и я не смог, я даже позвонить не мог.
Он знал, что Иувал не это хотел от него услышать, но холод, усталость и голод привели его в раздраженное состояние, и он не владел собой.
— По крайней мере, скажи правду — ты просто забыл и не говори, что не смог, — с обидой сказал Иувал. — Нет такого слова «не могу» — если бы это было для тебя важно, смог бы.
Автор ритуальной цитаты был хорошо знаком им обоим, и Михаэль рассмеялся. Мальчик улыбнулся тоже.
— Видишь, иногда слова твоей матери приходятся к месту, правда? — спросил Михаэль, направляясь в душ.
Пока отец мылся, Иувал стоял в холле.
— Можешь зайти, если хочешь, — позвал Михаэль, выключив воду. Мальчик уселся на краешке ванной и смотрел, как отец бреется, наклоняясь, чтобы видеть свое лицо в зеркале. Он был завернут в большое банное полотенце и время от времени вытирал его кончиком пар, оседавший на зеркале.
— Как она? — спросил Михаэль. Обычно он избегал спрашивать сына о бывшей жене и не понимал, почему сейчас нарушил обет молчания.
— В порядке, — сказал Иувал, сдерживая удивление. — Хочет поехать в отпуск за границу. На пять недель. Как думаешь, можно мне остаться здесь?
— А ты как думаешь? — спросил в ответ Михаэль, подхватывая с лица клочок пены и мазнув им по кончику носа сына, который застенчиво ухмыльнулся и стер его.
— Когда точно это будет? — спросил Михаэль, вытирая остатки пены с лица.
— В апреле, — ответил Иувал.
— То есть как в апреле? Ее не будет на седере?
— Нет, — сказал мальчик.
— А твой дедушка, что он говорит? — спросил отец, пожалев об этих словах раньше, чем произнес их.
— Ворчит, ну, ты знаешь, как он умеет, — вздохнул мальчик, и Михаэль, в точности это знавший, ничего не сказал и вновь принялся утирать лицо.
Пасхальный седер в доме его бывшего тестя в шикарном квартале Неве-Авивим был незабываемым воспоминанием. Из буфетов со стеклянными дверцами появлялись на свет хрустальные блюда; торговец алмазами и его супруга Фела приглашали весь свет. Нира обязана была являться туда каждый год вместе с сыном и мужем. Михаэль со времени женитьбы ни разу не присутствовал на седере у своей матери; он просто не мог сопротивляться нажиму. Нира напустит на него отца, а тот изобразит негодование: «После всего, что я для тебя сделал за все эти годы…» Сама женитьба была вынужденной, женился он главным образом из боязни, «что скажут люди». «Если вы так боялись, что она сделает аборт, — с вызовом заявил однажды Михаэль, — то могли бы помочь ей с ребенком; а если боялись огласки, то могли бы помочь ей сделать аборт. Так нет же, вы твердили, что Нира — единственное, что у вас есть в целом свете, а сами больше всего переживали, что о вас подумают. За что боролись, на то и напоролись: ей не позволили избавиться от ребенка, а меня заставили на ней жениться».
Даже сейчас, через восемь лет после развода, он ощутил безотчетный гнев при воспоминании об унизительной сцене своей капитуляции перед слухами — ни перед чем другим он бы не стушевался.
Юзек, маленький кругленький человек с глазами-бусинками, был слишком умудрен, чтобы попытаться купить его деньгами или обещаниями доли в бизнесе. Они встретились в кафе напротив алмазной биржи в Рамат-Ган. Вся улица пропахла шоколадом от фабрики «Элит Кенди». Юзек повторял снова и снова, что он знает, какой Михаэль «хороший, ответственный мальчик», которому «небезразлична наша Нира, а она все, что у нас есть», и так далее, и тому подобное. После этой встречи женитьба считалась делом решенным. Михаэль не мог им сопротивляться, особенно Юзеку. Он пытался возражать, что они не любят друг друга, и получил презрительный ответ: «Подумаешь, любовь! Супружеская жизнь — это привычка и компромисс; всей этой любви хватает на пять минут. Я знаю, о чем говорю, поверь мне». Хотя Михаэль ему и не верил, хотя даже в двадцать четыре года он уже соображал, что супружеская жизнь Юзека — не единственно возможная модель, брак все равно вскоре состоялся. Они стояли рядом в тель-авивском «Хилтоне», глядя на Средиземное море, — невеста, единственная дочка алмазного коммерсанта, и жених, студент второго курса университета родом из Марокко.
Они пытались заставить его сменить фамилию, но когда он воззвал к памяти отца, устыдились и смолкли. Деловым знакомым и дальним родственникам его представляли как одаренного будущего ученого, блестящего студента. Когда в газетах напечатали список выпускников-бакалавров и среди них значился «Охайон Михаэль, отделение истории (с отличием)», они даже вырезали заметку. Но когда его имя появилось в списке магистров, заметку сохранять уже не стали, хотя он и был одним из трех студентов, окончивших курс с отличием. Правда, к тому времени уже зашла речь о разводе.
Михаэль вновь взглянул на Иувала, чье появление на свет и стало причиной всех несчастий, и спросил, трепля ему волосы:
— Значит, ты помнил, что у меня день рождения? И даже купил мне подарок? А теперь не хочешь отдавать его мне в наказание? Ну, что же ты купил?
С нескрываемой гордостью мальчик протянул ему сверток, и Михаэль с любопытством развернул его. Внутри была книга Джона Ле Карре «Маленькая барабанщица», а на титульном листе надпись детским почерком: «Папе, большому барабанщику, от сына Иувала, маленького барабанщика».
Парнишка слишком сентиментален, в тысячный раз сказал себе Михаэль.
— Ты говорил, что он тебе нравится, — с тревогой на лице сказал Иувал.
Михаэль положил книгу на диван в гостиной, взъерошил сыну волосы, потрепал по щеке и крепко прижал к себе. Старание Иувала доставить ему удовольствие тронуло Михаэля до глубины души. Он вспомнил, как Иувал рисовал для него картинки, когда был совсем маленьким, и все те жуткие коллажи, за которыми мальчик проводил целые дни, вырезая фото из журналов и наклеивая на листы бумаги.
Он тактично спросил о надписи.
— Поймешь, когда прочтешь книгу, — уверенно сказал Иувал, и Михаэль поинтересовался, не показалась ли ему книга сложноватой. — Да, было непросто, пока я во всем не разобрался. Если ты имеешь в виду мой возраст — нет, тогда совсем нетрудно.
В конце фразы голос его сорвался, и он покраснел, передернул плечами и умолк. Михаэль начал читать первую страницу книги, делая вид, что не замечает Иувала, но неловкие движения и срывающийся голос мальчика вызвали у него неодолимое желание обнять сынишку и объяснить ему, что все пройдет, что он сам проходил через такое — неуклюжий, прыщеватый, одолеваемый смутными томлениями. Но Михаэль слишком уважал его достоинство, чтобы позволить себе такое, и единственное, чем он мог сейчас помочь — делать вид, что не замечает его растущего тела, его меняющегося голоса.
Женщина, с которой у него был короткий роман в последний год его брака, однажды обвинила его в том, что он никогда не расслабляется, просчитывает каждое движение. На вопрос: «До каких пор просчитываю?» — она ответить не смогла, но сказала, что он слишком много думает о том, как сделать приятное другим.
Он был задет, но позже часто вспоминал ее слова, особенно когда люди пораженно глядели на него и спрашивали, как он догадался… — иногда словами, иногда только взглядом. Ничто не доставляло ему большего наслаждения, чем благодарный удивленный взгляд другого человека.
Когда Иувал был маленьким, то иногда смотрел на отца с тем же выражением. Позже, однако, Михаэль стал замечать в его взгляде недоверие. Но когда Иувал перехватывал отцовский взгляд, он быстро отводил глаза. Были сцены, да, типичные подростковые сцены. Недавно он принялся обвинять отца в лицемерии. Потом извинился, но Михаэль знал, что он имел в виду то же, что и та женщина много лет назад, он даже забыл, как ее звали.
Зазвонил телефон; Иувал посмотрел на него с отвращением, вздохнул, поднял трубку, послушал минуту и молча передал трубку отцу. Михаэль взял ее одной рукой, пытаясь другой удержать сына, но тот уклонился и бросился на диван, улегся на спину и с отчаянием уставился в потолок.
— Да, — сказал Михаэль. — Вам повезло, что застали меня, я оказался здесь случайно.
— Я звоню из телефонной будки в Рехавии. Я только хотел сообщить до окончания смены, что не произошло ничего подозрительного. Я уже доложил диспетчеру, что все в порядке.
— Совсем ничего? — спросил Михаэль одного из двух полицейских, охранявших дом Хильдесхаймера.
— Было множество передвижений; все утро каждый час приходили разные люди, но я понимаю, что это нормально. Я видел сам объект — живой и здоровый, он беседовал на улице с какой-то очаровашкой.
— Очаровашкой? — переспросил Охайон. Словечко как-то не вязалось с доктором Хильдесхаймером.
— Да, эта дамочка все прохаживалась по улице туда-сюда, стояла возле его дома. Он вышел в булочную, вернулся с батоном хлеба меньше минуты назад и тут встретил ее. Настоящая штучка: платье красное, сама черноволосая.
В трубке послышался шум автобуса, Михаэль переждал и спросил:
— Она вошла вместе с ним в дом? — Получив отрицательный ответ, спросил еще, не заметил ли Хильдесхаймер наблюдения.
— Кто? Старик? Ручаюсь, нет. Он шел, не поднимая головы, чуть в дерево не врезался. Он и красотку заметил, только когда она с ним заговорила. Мы не слышали о чем: стояли слишком далеко. Но он живехонек, никто не пытался на него напасть.
Михаэль промолчал. Наконец полицейский сказал:
— Тогда мы уезжаем. Увидимся завтра, хорошо? — Михаэль ответил утвердительно и повесил трубку.
На часах было четыре. Если самолет из Нью-Йорка прибыл по расписанию, дочь Нейдорф Нава должна была приземлиться час назад.
— Слушай, Иувал, — он повернулся к сыну, развалившемуся на диване с полузакрытыми глазами. — Я должен сначала разобраться с парой вопросов, а потом вернусь за тобой. Пойдем в кино. Что скажешь? — Мальчик пожал плечами, но Михаэль не поверил его напускному безразличию и заключил: — Значит, решено. Мне нужно позвонить, потом я уйду, но вернусь около восьми. Когда тебе завтра в школу?
— Час «Ч» — двадцать минут восьмого… — Иувал застонал. Он ходил в ту же школу, что и Михаэль. Почти весь преподавательский состав с тех пор переменился, но Михаэль по-прежнему испытывал теплые чувства к месту, где провел шесть лет в качестве пансионера и которому считал себя обязанным за все жизненные достижения. — И это в такую погоду! Даже пансионеры не успевают вовремя!
Треть учеников школы была пансионерами. Их тщательно отбирали по всей стране. Американским спонсорам их представляли как «одаренных детей из необеспеченных семей».
— Тебе много задали на дом? — спросил Михаэль, набирая номер Маргоа. Выслушать ответ Иувала ему помешал голос больничной телефонистки, он попросил соединить его с доктором Баумом. Доктор пообещал дождаться главного инспектора Охайона у себя в кабинете.
Иувал поднялся, спросил, нельзя ли поехать с ним. Голос звучал по-детски умоляюще, и Михаэль ощутил ту же грусть, как в тот день, когда впервые отвез сына в детский сад и оставил одного. Он объяснил, что это невозможно, но дал честное слово, что вернется к восьми.
— А к этому времени ты успеешь закончить домашнюю работу. По себе знаю, что задали целую тонну, правда ведь?
Иувал безутешно кивнул. Серые глаза с длинными ресницами с подозрением смотрели на Михаэля:
— А ты уверен, что успеешь к восьми?
Он недоверчиво улыбнулся, когда отец сказал: «Честное скаутское» — и поднял руку в скаутском салюте.
К восьми Михаэль не успел, и Иувал, указав на часы, укоризненно сказал:
— О кино можно забыть!
— Не волнуйся, успеем, — сказал Михаэль и потянул его к машине. Хотя он еще остановился по дороге купить громадный пакет попкорна, они успели как раз к началу фантастического фильма «Чужой» — Иувал мечтал его посмотреть.
Пока Иувал с увлечением глазел на экран, Михаэль мог расслабиться и дать отдых уставшим мозгам и ноющему телу. Уснуть надежды не было, визит в больницу слишком его встревожил. Баум позволил ему увидеться с Туболом, но, как доктор и предсказывал, от того не удалось добиться ни единого слова. Михаэль никогда раньше не бывал в психиатрической лечебнице, но сохранял обычное хладнокровие и каменное выражение лица, даже сидя возле кровати психического больного, свернувшегося калачиком и не издающего ни звука. Он пропустил первые пятнадцать минут фильма, не в силах отвлечься от мыслей о больнице.
Вначале сестра Двора утверждала, что не имеет ни малейшего представления, где Тубол мог взять пистолет. Но после настоятельных просьб припомнить, куда мог ходить Тубол, Баум, который сидел, дергая себя за усы, высказал идею, что Тубол мог повстречать садовника.
Михаэль навострил уши и стал расспрашивать об отношениях садовника с пациентами, а Баум принялся расхваливать Али. Как его найти, доктор не знал, но Али определенно живет в Дехайше. Охайон поежился при мысли о жутких условиях лагеря для беженцев, находившегося в получасе пути от Иерусалима. Заведующий хозяйственными службами, сказали ему, мог знать, как найти Али. Но он заканчивал работу в три. Да, они могут позвонить ему домой. Позвонили, Михаэль переговорил с ним, и тот сказал, что не может с ходу вспомнить все детали. «Даже его фамилию?» — нетерпеливо спросил Михаэль. Нет. Все записано в документах, но он не может выяснить прямо сейчас — он дома один с ребенком. Нет, в это время никто не может предоставить ему информацию. Нет, он не может взять ребенка и поехать туда прямо сейчас, в такую-то погоду. Да, Али работал в субботу, и тут собеседник проявил агрессивность: это внутреннее дело и нечего соваться. «А подождать нельзя?»
Михаэль сдержался и ради доктора Баума и сестры сохранил вежливый тон и терпеливое выражение на лице. Заведующий больничным хозяйством обещал прийти часа через два, когда вернется жена.
Михаэль перевел разговор на Еву Нейдорф. Нет, ни доктор Баум, ни сестра Двора не имели никаких контактов с Институтом. Доктор Нейдорф была специальным консультантом клиники, но они знали ее только в лицо.
Баум намекнул, что кое-кто в больнице поддерживал с Нейдорф профессиональные отношения. Михаэль сказал, что следствию важна любая деталь; сестра значительно посмотрела на Баума, и тот принялся в деталях описывать субботние события, упомянув молодого доктора Хедву Тамари: как она упала в обморок и как он выяснил, что она была одной из пациенток доктора Нейдорф. Он записал ее номер телефона на рецептурном бланке, который Михаэль сунул в карман.
Наконец приехал заведующий хозяйством, худой нервный очкарик. Он заявил, что должен вернуться домой через полчаса — он оставил ребенка с соседкой, так как не желал задерживать работу полиции и к тому же чувствовал себя лично ответственным за садовника, который работал в субботу с его разрешения; он надеялся, что Али ничего не натворил.
Из документов выяснилось, что фамилия Али — Абу Мустафа, и это все. Михаэлю еще раз объяснили, почему он работал в день субботний. Али выйдет на работу на следующий день, в понедельник утром. Да, они могут сообщить главному инспектору Охайону точное время его прихода. Они также сообщат ему обо всем, что привлечет их внимание. Если кто-либо из пациентов заговорит, сказала сестра Двора, она немедленно позвонит по телефону, который он ей дал. Баум скептически отнесся к такой возможности. Они оба подчеркнули, как важно, чтобы Михаэль не посещал больницу в полицейской форме. «Чтобы без нужды не тревожить людей; это касается и завтрашнего утра», — сказал Баум, провожая Михаэля к выходу; он притронулся к повязке на шее, ее краешек чуть виднелся поверх черной водолазки. Шел сильный дождь, было темно.
Нава Нейдорф-Зехави прилетела, но малыш плакал не переставая всю дорогу из Чикаго до Нью-Йорка и из Нью-Йорка до Израиля, и она страшно измучилась. Ее муж попросил Михаэля дать ей выспаться и подождать с разговорами до окончания похорон.
Он записал на листочке название фирмы, которая вела дела Евы Нейдорф, — «Зелигман и Зелигман». Контора не отвечала, и Михаэль набрал домашний номер. Ответивший ему Зелигман собирался уходить, но обещал первым делом с утра подготовить папку с документами.
Прокрутив все это в голове, Михаэль вытянул ноги и украдкой взглянул на Иувала. Мальчик был захвачен происходящим на экране. Выражения его лица нельзя было разглядеть, но тело напряглось, а попкорн лежал, забытый, на коленях. Михаэль принялся смотреть фильм и через несколько минут увлекся сюжетом: семеро землян обнаруживают во время космического полета, что к ним присоединился восьмой попутчик — существо с другой планеты. Даже не существо, а враждебное присутствие, которое невозможно определить, поскольку оно по желанию может изменять форму. Одного за другим оно уничтожает землян, которые не могут бороться с ним, потому что не знают заранее, чье обличье оно примет в следующий раз.
Надежда поспать часок улетучилась. Обычно ему было скучно смотреть фантастические фильмы. Он интересовался прошлым, а не будущим, как однажды в шутку объяснил Иувалу. Но эта картина задела его за живое, напомнив о событиях последних двух дней. Наблюдая подозрения и страх семи космонавтов, он не мог не вспомнить слова Хильдесхаймера в конце заседания ученого совета: «Мы не сможем жить, как прежде, если это преступление останется нераскрытым. От нас зависит слишком много людей, мы должны знать, кто из нас способен на убийство».
Выходя из кинотеатра, Иувал спросил отца, понравился ли ему фильм.
— Ничего страшнее в жизни не видел, — машинально ответил Михаэль — и увидел благодарное выражение, расплывшееся на лице сына.
— Бывают и пострашнее, — сказал Иувал.
— Я вчера прочел о тебе в газете — какой ты важный и какое у тебя важное дело! — сказал Иувал.
Он стоя допил кофе, сунул в рюкзак сандвич с сыром, который отец протянул ему, и объявил, что готов. Михаэль поставил кофейную чашку и тарелки в раковину. На часах было семь утра, а мальчику в школу к восьми двадцати.
— Машин сейчас мало, приедешь с запасом.
— Ты не можешь мне рассказывать о деле, — серьезно сказал мальчик, — но я только хотел спросить, что делает психоаналитик. — Он старательно выговорил слово по слогам.
Михаэль собрал ключи, сигареты и бумажник, положил в карман куртки и улыбнулся сыну:
— Он как психолог. Когда твоя мать и я расстались, ты был маленьким и ходил к женщине в детский медицинский центр, играл там со всякими игрушками и разговаривал с ней. Помнишь?
— Помню, — ответил Иувал, лицо его вытянулось. — Я ходил туда из-за моей учительницы Ципоры, так вы тогда сказали. У меня болела шея.
— Ну вот, это почти то же самое, только сеансы бывают чаще, и, конечно, взрослым не дают игрушек. Некоторые люди в этом нуждаются.
Мальчик ухмыльнулся:
— По-моему, все это чушь.
Михаэль улыбнулся и отпер дверь. Дождь прекратился, но все еще было очень холодно, и оба они натянули куртки. Порывы ветра, налетавшие меж высоких многоквартирных домов, становились все сильнее, пока они ехали к предместью, где располагалась школа Иувала. «Пасмурный денек», — упавшим голосом проговорил Михаэль, и не успел Иувал выбраться из машины, как он уже начал думать о том, что его ожидает. Михаэль поцеловал сына в щеку и потрепал по щеке. Иувал не любил нежностей, уже в трехлетнем возрасте он отбивался и кричал: «Я не маленький». Но сегодня он не протестовал. Иувал поспешил к девочке, медленно идущей к воротам. Михаэль взглянул на них. У девочки были длинные ноги, волосы собраны в конский хвост, и Иувал улыбался ей. Маленькая сценка наполнила Михаэля смешанным чувством счастья и горечи, которое не покидало его, пока он ехал в Маргоа.
Перед больницей его ожидал Баум. Было без четверти восемь. Садовник, объяснил Баум, придет с минуты на минуту. Прибыл заведующий хозяйством, взглянул на часы и сказал, что Али никогда не опаздывает.
— Он всегда приходит к восьми, какая бы ни была погода, — прибавил он, но Михаэль почему-то решил, что в этот раз садовник изменит своему обычаю.
Закутанные в куртки, они стояли в проходной у маленькой печки и ждали. В половине девятого Охайон сказал, что должен быть в другом месте и ждать долее не может. Когда придет садовник, пусть ему позвонят в кабинет в Русском подворье. Если его не будет, можно оставить сообщение у диспетчера.
Цилла и Эли Бахар ждали в его кабинете. Цилла сидела у стола и крутила в пальцах полоски бумаги, Эли выглядел озабоченно. Михаэль почувствовал себя незваным гостем. Он перевел взгляд с одного на другого, сказал: «Доброе утро», получил в ответ вялое приветствие и попросил телефонистку соединить его с Вифлеемом.
Взявший трубку полицейский-араб соединил его с дежурным, который был явно рад слышать его голос.
— Охайон, дружище, как ты? Когда мы тебя увидим? Ты целую вечность у нас не был. Я могу чем-то быть полезен? Что угодно — только скажи!
Михаэль учтиво поинтересовался здоровьем супруги и детей, спросил, оправился ли младший от пневмонии. Мысленным взором он видел круглое лицо и толстое брюшко Ицика Гидони — признанного гения в своей области.
— Поставь чайник, — пошутил Михаэль. — Я приеду выпить настоящего кофе.
В трубке раздались радостные возгласы.
— Но сперва, — Михаэль посерьезнел, — ты должен выяснить, где находится некий Али Абу Мустафа из лагеря в Дехайше.
Гидони тоже переменил тон:
— Еще какие-нибудь данные у тебя есть? У арабов Абу Мустафа — как у нас Коган или Леви.
— Знаю, будет непросто. Он работает в больнице Маргоа садовником. Молодой парень, лет двадцати пяти, курчавые волосы, невысокого роста.
В трубке помолчали, наконец Гидони со вздохом сказал:
— Мы сделаем все возможное; а кофе тебя ждет. Не знаю, сколько это займет времени. Ехать прямо сейчас в Дехайшу — удовольствие, знаешь ли, слабенькое. Но чего только я для тебя не сделаю! Когда мы его разыщем, привезти его сюда и дать тебе знать?
— Да, прямо сразу. Если меня не будет, попытайся найти меня через диспетчерскую. В любом случае рассчитываю на чашечку хорошего кофе.
Михаэль положил трубку и взглянул на Циллу и Эли. Стройное тело Циллы было закутано в мужскую куртку; короткие волосы и ненакрашенное лицо придавали ей мальчишеский вид. Эли был небрит.
— Да что с вами сегодня такое? — спросил Михаэль и, услышав что-то об усталости, нетерпеливо произнес: — Прекратите, не время киснуть. Нам с утра предстоит много работы. Для начала — маленькое совещание, пошли.
Он поднялся с места и пошел в угловую комнату, где уже ждали Балилти и инспектор Раффи Коган, объявивший утомленным голосом, что его ввели в группу, но в такую рань от него никакого проку.
— Можете не рассказывать мне все сначала, — сказал он. — Я вчера говорил с Шорером и более или менее в курсе.
Совещание заняло час, и в половине десятого Михаэль составил план действий. Большую часть времени они слушали рапорт Циллы о беседах с Далей Линдер и соседями Линдеров — один из них проснулся, когда Линдер и его сын шумели в саду.
Перед ними стояли чашки с кофе, время от времени они вставали, чтобы их наполнить. Все выглядели вымотанными. Михаэль рассказал о фильме «Чужой», но никто его не видел, поэтому ни у кого не появилось никаких ассоциаций. Было решено, что Балилти попытается выяснить побольше об Али Абу Мустафе у военного командования управляемых территорий. Цилла, переговорившая с людьми, охранявшими дом Хильдесхаймера, доложила, что не произошло ничего достойного упоминания, кроме встречи с Диной Сильвер.
В конце договорились, что Эли поедет в бухгалтерскую фирму, Балилти продолжит собирать информацию, Раффи нанесет визит судебным медикам, а Цилла позвонит всем гостям с вечеринки Линдера и попросит их явиться для дачи показаний. Михаэль подвел итог:
— До похорон осталось меньше трех часов, так что давайте пошевеливаться. Эли, ты прямо сейчас поедешь к «Зелигману и Зелигману», — он подтолкнул к нему листочек с адресом, — и привезешь сюда папку Нейдорф. Может, мы успеем до похорон восстановить по счетам список пациентов и подопечных. Зелигман-старший тебя ждет. И побрился бы ты, а то похож на тюремную пташку, выпорхнувшую из клетки. Вот. — Он протянул ключи от «рено». — Машина припаркована возле выезда на улицу Яффо. — Эли взял ключи и молча вышел.
Цилла прошла за Михаэлем в кабинет и уселась, вновь принявшись теребить бумажные полоски. Михаэль вопросительно взглянул на нее:
— Ну, в чем дело? Только не говори, что ты устала. Я и раньше видел вас с Эли такими уставшими, ты ведь знаешь. Не хочешь поговорить?
Цилла покачала головой, глаза ее были полны слез. Михаэль вздохнул, сказал:
— Ну, может, немножко работы улучшит тебе настроение, — и протянул ей список имен.
Что там у них с Эли? Признаков близости между ними он не замечал, но время от времени в воздухе повисало напряжение, а иногда он ощущал, что прервал их беседу. Скорее всего, они встречаются вне работы, хоть и не говорят об этом.
Цилла шмыгнула носом, утерла глаза и спросила:
— Что это за имена? Что я должна с ними делать?
— Это список гостей с вечеринки у Линдера — того самого, чей пистолет был украден. Сорок человек, которых нужно привести сюда и опросить. Работы хватит тебе, мне и Эли, и еще двое понадобятся в помощь; может, отпадет необходимость наблюдать за домом старика, тогда с подмогой не будет проблем. Нужно выяснить, где они были и что делали. Садись на телефон и сообщи им всем, что мы хотим с ними переговорить. А когда закончишь, переключимся на пациентов и подопечных, которых не было на вечеринке. Но прежде дождемся, когда Эли вернется с папкой, — сказал он, стараясь игнорировать ее всхлипывания. — Поверь мне, — мягко добавил он, — нет лекарства лучше работы. Я не знаю, что произошло, но что бы ни случилось, работа поможет тебе забыться. А когда вернешься — не позже чем через час, даже если не управишься, нам еще надо переговорить о похоронах, — будешь другим человеком. — И тем же тоном, каким говорил с Иувалом, когда тот дулся и ершился, он прошептал: — Снова станешь лучшим координатором в Иерусалиме.
Цилла сложила листок вчетверо, стряхнула с плеча его руку, подняла свою большую сумку и покинула комнату. Михаэль постоял с минуту, подумал, а затем взял трубку и набрал номер Дины Сильвер. Ответила горничная: дома никого нет, она ничего не знает.
— У хозяйки есть телефон на работе, но звонить можно только за десять минут до конца каждого часа, — сказала она.
Михаэль записал номер. Было девять сорок пять: через пять минут можно будет позвонить. Он перешел из своего кабинета в соседний, более просторный, кабинет Шорера. Шорер сидел перед заваленным бумагами столом с большой кружкой кофе в руке. Он поднял глаза на Михаэля.
— Что нового? — спросил он, указывая на стул напротив.
Михаэль остался стоять.
— Ничего. Бахар уехал к бухгалтерам, Цилла обзванивает людей, с которыми мы хотим переговорить, а похороны сегодня в час. Мне понадобятся фотографы и еще двое на подмогу, мы втроем не справимся, а отзывать людей от Хильдесхаймера я не могу, на кладбище ему может понадобиться охрана.
— Ладно, что-нибудь организуем. В час, ты сказал? Сколько? Два фотографа? И еще двое. А хватит? Если тебе срочно понадобятся еще люди, дай мне знать, я пришлю. Что ты поглядываешь на часы?
— Мне нужно позвонить за десять минут… — Михаэль улыбнулся, припомнив Винни-Пуха и сказки, которые, бывало, читал Иувалу. Почему-то он чувствовал себя, как Иа-Иа. — О, я не рассказал вам о садовнике. — Он доложил факты и заключил: — У меня странное чувство, как будто я о чем-то не подумал, как будто что-то должно произойти. Не знаю… Вы понимаете? — Шорер посмотрел на него и покачал головой. — Ладно, не обращайте внимания. Так вы организуете двух ребят и еще одну машину для Раффи на время похорон?
Шорер кивнул, и Михаэль возвратился к себе, прихватив по пути чашечку кофе в «кофейном уголке» — закутке возле своего кабинета.
Без пяти десять он протянул руку, чтобы набрать номер Дины Сильвер, но не успел — телефон зазвонил сам, и он услышал в трубке возбужденный голос Эли Бахара. Прежде чем он смог попросить его перезвонить, Эли завопил без всякого вступления:
— Михаэль, папки нет! Кто-то другой ее забрал! Ты ведь никого не посылал?
— Что значит «кто-то другой»? Какого черта ты там болтаешь?! — воскликнул Михаэль, пытаясь зажечь спичку моментально вспотевшими руками. Он вытер их об штаны, сначала одну ладонь, потом другую.
— Здесь ничего нет! Бухгалтер говорит, приезжала полиция и потребовала папку. Парень, взявший ее, дал расписку — и с концами!
— Подожди минутку. Давай сначала, и помедленней. — Михаэль глубоко затянулся первой за день сигаретой. — Ты говоришь из конторы «Зелигман и Зелигман» на улице Шамай?
— Да, «Зелигман и Зелигман», бухгалтерская фирма, улица Шамай, семнадцать. Господин Зелигман здесь, рядом со мной. Лучше тебе приехать и самому его выслушать. Папка с ее документами исчезла. Кто-то назвавшийся полицейским приехал сюда в половине девятого утра, подписал бумагу и уехал вместе с документами.
— Уже еду. Оставайся на месте, — потребовал Михаэль и ворвался в кабинет Шорера. Разумеется, тот никого не посылал к Зелигманам. «А что, черт возьми, произошло?» Михаэль коротко объяснил и вылетел из здания. Он быстро преодолел расстояние между Русским подворьем и бухгалтерской конторой, лавируя в потоке людей на улице Яффо, чуть не сбил слепого нищего на Сионской площади, пробежал вверх по Бен-Иегуда и пересек аллею у кофейного магазина Атара. До места он добрался, с трудом переводя дыхание, мышцы дрожали от усталости. Люди из Института, несомненно, определили бы его состояние как тревожное.
Зелигман-старший был бледен и нервничал. Повесив голову и заикаясь, он произнес с сильным польским акцентом:
— Но вы же сказали, что приедете за ней. Мне и в голову не пришло, что тот человек был не из полиции. Вот Змира, спросите ее. Она подала ему расписку, и он подписал.
Речь его лилась бесконечным потоком. Старый бухгалтер начал с извинений, а потом перешел в наступление, пытаясь доказать свою абсолютную невиновность. Михаэль не мог удержаться, чтобы не сравнить его с Юзеком, своим бывшим тестем. Он даже говорил с тем же акцентом, гортанно произнося «ш» вместо «х».
Еще минута, и он потребует извинений от меня, яростно подумал Михаэль. Так бы и влепил ему затрещину! Помоги мне Боже, какие они все идиоты! Эли Бахар, выглядевший так, как будто хлебнул уксуса, торчал в углу, упрямо листая налоговые документы за последние четыре года и не обращая внимания на попытки Зелигмана-младшего объяснить, что ему удалось разыскать лишь копии квитанций Нейдорф о выплатах подоходного налога, а не сами квитанционные книжки. Змира, молодая девушка в узких джинсах и свитерке в обтяжку, сжимала руки и потрескивала суставами пальцев с ярко-красными ногтями. Она, не переставая, жевала резинку, время от времени между зубами посверкивала розовая жвачка. Дрожащей рукой она протянула Михаэлю расписку: «Получил от бухгалтерской фирмы «Зелигман и Зелигман» документы о подоходном налоге Евы Нейдорф, каковые обязуюсь вернуть в целости и сохранности». Подпись неразборчивая.
Михаэль запихнул листок в карман куртки. Зелигман-старший повторил в сотый раз, что, если бы он сам присутствовал, такого бы не случилось. Он, честный, достойный гражданин, «никогда в жизни не имевший проблем с полицией», все подготовил и первым делом с утра позвонил Змире и дал ей указания идти в контору, дождаться полицию и передать им папку, когда они приедут.
Эли Бахар отвел взгляд от старых папок и поинтересовался, отчего его самого не было на месте. Старший Зелигман пояснил, что ему было необходимо нанести срочный визит в налоговую инспекцию, чтобы предотвратить серьезные осложнения одного из своих клиентов. А сын его, добавил он, всегда приходит позже.
— Но он работает допоздна. Оттуда, где он живет, непросто добираться в центр города, — сказал старик, глядя на сына, который подошел к нему, положил на плечо руку и произнес:
— Успокойся, папа, успокойся, это не твоя вина.
«Не его, — подумал Михаэль, — но разве мне от этого легче?» Он так и слышал голос Ариэля Леви, говорящий: «Здесь вам не университет, знаете ли…» — и все в таком роде, ощущал на себе косые взгляды и видел сдержанные улыбки своих недоброжелателей — всех тех, кто домогался вожделенной таблички, которую он вот-вот должен повесить на дверь кабинета: «Начальник Следственного управления Иерусалима». Так и видел подозрительные лица членов ученого совета Института.
Факты просты: в восемь утра папка была приготовлена, а в восемь тридцать в бухгалтерской конторе появился человек высокого роста, лет тридцати, усатый, в военной форме. Змира заметила брюки цвета хаки под толстой курткой.
— Куртка военного фасона и черные перчатки на руках, — добавила она. — Он сказал, что приехал за папкой.
Это все, что Михаэлю удалось вытянуть из девушки.
— Но я все это уже говорила ему, — сказала она, указывая на Эли, который поджал губы и произнес угрожающим тоном:
— А теперь, пожалуйста, повторите еще раз!
Она больше ничего не могла припомнить. Его знаков различия она не видела.
— На нем была эта большая куртка, я же говорила. И темные очки, знаете, которые скрывают глаза. Все, что я разглядела, это усы и полный рот зубов. — Она вытащила изо рта розовую резинку и разразилась слезами.
Никто не попытался ее утешить. Михаэль сидел в большом плетеном кресле возле стола, за которым восседал Зелигман-старший, теребя узел галстука и утирая с лица пот. То и дело он поглядывал на стену, где дипломы в роскошных рамках свидетельствовали, что перед ними — квалифицированный бухгалтер и аудитор.
На столе стояла ваза тончайшего венецианского стекла, и Михаэлю страстно захотелось схватить ее и грохнуть об пол. Он с трудом овладел с собой. Эли Бахар положил на место старые папки и сказал, что от них никакого проку.
— Здесь ничего, — произнес он, — только банковские счета.
Михаэль навострил уши.
— Банковские счета, — повторил он и спросил Зелигмана-старшего, хранит ли тот номера банковских счетов покойной. Да, сказал Зелигман и подтянул галстук. Он может сообщить, что у нее имелся один действующий счет и другие, которыми она не пользовалась.
— Вы интересуетесь также акциями, паями и деловыми счетами? — спросил он.
Всем, заявил Михаэль, всеми ее счетами в банке. Особенно теми, где она депонировала платежи пациентов.
— Без проблем, — сказал бухгалтер. У него здесь даже есть один из ее чеков, датированный прошлым месяцем, для зачисления на ее счет. — Она вносила авансовые платежи в счет подоходного налога в конце каждого месяца, — пояснил он. — Она не желала сама заниматься этими вопросами. Доктор Нейдорф полностью нам доверяла. Вот. Главный инспектор может убедиться сам.
Он открыл один из ящиков стола, наклонился, покопался в бумагах и наконец вытянул тонкую картонную папку, из которой извлек чековую книжку и подал Михаэлю. Она была выдана отделением Немецкой слободы Ссудного банка, внутри — два подписанных чека, один для налогового управления, другой в уплату НДС. Оба чека были датированы 15 апреля. Зелигман быстро пояснил, что она еще не получила чековую книжку на следующий финансовый год. Каждый год в апреле она предоставляет ему подписанные чеки на год вперед.
— Эта книжка была полна подписанными чеками; можете взглянуть на корешки — вот, посмотрите сами. Все полностью оплачено.
Так, значит, мы теперь обращаемся во втором лице, подумал Михаэль; другими словами, мы больше не боимся. Он припомнил своего экс-тестя — тот тоже менял третье лицо на второе, переходя на дружеский тон.
Эли Бахар сказал, что, возможно, придется забрать и старые документы.
— Забирай все, — сухо велел Михаэль. — У нас им надежней.
Зелигман-младший открыл рот, но передумал и промолчал. Зелигман-старший кивнул Змире и сказал:
— Подай господам конверт для этих документов.
Убрав бумаги в конверт, Михаэль выпустил последнюю стрелу:
— Мистер Зелигман, я хочу, чтобы вы подумали, прежде чем ответить, и отвечали абсолютно откровенно; мы не из налоговой инспекции. — Зелигман вновь принялся подтягивать галстук, а его сын уже собрался протестовать, но главный инспектор Охайон поднял руку в знак того, что еще не закончил: — Мой вопрос касается счетов. Декларировалось все? Вы уверены, что всем своим пациентам она выписывала счета?
Казалось, Зелигмана вот-вот хватит удар. Оборонительный тон исчез: задета честь дамы и польский рыцарь восстал на ее защиту. С покрасневшим лицом он воскликнул:
— Не знаю, с какими людьми вы привыкли иметь дело, господин главный инспектор. Но мы говорим о докторе Еве Нейдорф, знакомства с которой вы явно не были удостоены. Я могу сказать вам конфиденциальным образом, что даже не раз советовал ей работать поменьше, поскольку при ее щепетильности с декларированием доходов для нее экономически не имело смысла столько трудиться. Она всегда отвечала, что подумает, но для нее и вопроса не стояло, давать ли пациенту счет. «Господин Зелигман, — говорила она, она всегда очень уважительно ко мне относилась, — господин Зелигман, в такой работе, как моя, нужно соблюдать моральные принципы; нельзя вести себя, как лавочник». Положа руку на сердце, могу вас уверить, что она всегда выписывала счета, сохраняла копии и декларировала все доходы. И поверьте мне, у меня есть разные клиенты; я знаю, о чем говорю.
Если Михаэля и убедила его речь, он ничем этого не показал; пока они спускались в погромыхивающем старом лифте, он резюмировал свое отношение к Зелигману: «Надутый индюк». Змира глазела на него и Эли испуганными глазами. Понадобилось немало времени, чтобы уверить ее, что она не сделал ничего заслуживающего наказания. «Обычная рутина, мы так работаем», — вновь пояснял Эли по пути в Русское подворье. Сначала он отвел ее сделать фоторобот посетителя, затем попросил написать заявление об утренних событиях. Еще по дороге спросил, как разговаривал тот человек. Она думала, что, судя по выговору, он скорее ашкеназ, чем сефард.
— Она смогла бы узнать его голос, а может, и его самого, если бы увидела снова, — докладывал Эли Михаэлю часом позже.
Были кое-какие позитивные сдвиги, которыми Михаэль попытался себя утешить. Например, когда он зашел в кабинет в половине двенадцатого, Цилла быстро сказала в трубку: «Вот он, только что вошел». Она сидела на его стуле и что-то чертила карандашом. Михаэль взял трубку у нее из рук.
Гидони сообщил, что Али Абу Мустафу разыскали:
— Признайся, мы быстро сработали! Видишь, как хорошо быть с Мухтаром на дружеской ноге?
Михаэль ответил, что подъедет около четырех, а от протестов Гидони, что кофе остынет, отделался какой-то шуткой.
Без десяти двенадцать ему удалось набрать номер клиники Дины Сильвер. Никто не отвечал. Он попробовал снова через несколько минут, и мягкий запыхавшийся голос ответил: «Алло». Он попросил Дину Сильвер.
— Да, это я.
Нет, она не сможет переговорить с ним сегодня: к часу она должна ехать на похороны, а потом работает допоздна.
— А мы могли бы встретиться поздней? — спросил Михаэль, глядя на Циллу, сидевшую с поникшим видом.
— Сегодня вечером? — колеблясь, произнесла Дина Сильвер. — Вы имеете в виду — дома или что-то вроде этого?
Нет, он не имел в виду дома, он предлагает встретиться здесь, в Русском подворье, после похорон.
— Но с трех у меня пациенты, — нервно ответила Дина Сильвер, подчеркивая каждое слово. Он представлял себе ее красивое сумрачное лицо. — Вы работаете после девяти?
Михаэль усмехнулся про себя и ответил, что они работают двадцать четыре часа в сутки, «если есть необходимость».
Наступило молчание, а потом она сказала более оживленным голосом:
— Но я могу сообщить вам имя и координаты девушки, которую я направила на лечение к Еве Нейдорф, по телефону. Может, удастся отложить сегодняшнюю встречу?
Хорошо, ответил Михаэль, если она не настроена встречаться с ним после приема. Настаивать он не стал. Здесь не шла речь об оружии, как в случае с Линдером, и он сам не был уверен, закончит ли заниматься семьей покойной к девяти. Наконец он попросил ее прийти к нему в кабинет на следующее утро.
— В котором часу? — спросила она, голос ее снова напрягся.
Он прикинул, сколько займет утреннее совещание, затем ответил:
— В девять. Но пожалуйста, не занимайте ничем все утро, если не сложно.
Он полагал, что это очень сложно, и удивился, когда она не стала протестовать, а молча выслушала, как отыскать его кабинет.
Когда он повесил трубку, Цилла сказала:
— Я тебя разыскивала, но тебя не было, ты куда-то исчез. Что случилось?
Михаэль кратко рассказал ей об утренних событиях, пытаясь говорить невозмутимым голосом.
— Что будем делать? — взволнованно спросила Цилла. — Как мы их всех теперь вычислим? Вряд ли можно поместить в газете объявление и попросить всех, кто лечился у доктора Нейдорф, обратиться в ближайший полицейский участок.
— Это еще не все. Главное, что есть кто-то, кто всячески старается помешать нам. Сегодня утром он пошел на серьезный риск, — задумчиво произнес Михаэль. — Но такого рода информацию нелегко скрывать. Слава Богу, есть банки: представь себе, если бы по-прежнему в мире царила оплата по бартеру и натуральный обмен — что бы мы тогда делали?
Эли зашел в комнату, чтобы сообщить, что скоро время ехать на похороны, но, когда услышал последнюю фразу Михаэля, в глазах его зажегся заинтересованный огонек.
— Смотрите, — медленно говорил Михаэль. — Было восемь часов ее времени, о которых нам ничего не известно, восемь часов в неделю. Шесть из них посчитаны. Четыре часа в неделю она проводила сеансы с этим доктором из Маргоа, Хедвой Тамари, которая недавно подала заявление о приеме в Институт и еще не получила ответа; и еще два уделяла некой пациентке, чье имя я собираюсь завтра выяснить у женщины, с которой только что беседовал по телефону, у Дины Сильвер. Значит, остается только два часа, которые она проводила неизвестно как. Когда мы переговорим с каждым из нашего списка и выясним их времяпрепровождение по дням и часам, мы будем знать, как совместить это с графиком Нейдорф. А когда закончим с банковскими счетами, я от всего сердца надеюсь, что мы выясним и имя таинственного пациента. Судя по утреннему происшествию, я полагаю, что это мужчина.
Эли открыл коричневый конверт и сказал:
— А может, их больше одного, кто знает, если учесть все изменения в планах и прочее.
— Так чего мы здесь сидим? Нам нужно получить судебный ордер, так? Мы не можем просто заявиться в банк и сказать, что хотим просмотреть ее счета! — возбужденно сказала Цилла.
Михаэль глянул на часы:
— Уже почти час. Пора на похороны. После похорон я собираюсь в Вифлеем, Эли поедет со мной, так что можешь заняться этим, Цилла. После Вифлеема у меня назначена встреча с семейством — кто знает, сколько это займет времени, а остальное подождет до завтра. Есть же разумные пределы! Эли, можешь присоединиться к Цилле после Вифлеема. Начни опрашивать людей, бывших на вечеринке. И, Цилла, ты бы выяснила, сколько банковских счетов нам надо просмотреть — любых, на которые Нейдорф депонировала чеки. Через несколько дней они возвращают чеки в сейфы банков, откуда они были взяты. — Он закончил со скрытой яростью: — Мы выследим его, сдохнем, а выследим! — И повернулся к Эли: — Окажи услугу — отнеси расписку на зелигмановскую папку экспертам. Может, они вычислят что-нибудь по подписи. Я хочу, чтобы мы вместе поехали на похороны. Цилла, позаботься о фотографах и двух помощниках, проследи, чтобы они прибыли порознь; их пока никто не знает. Полагаю, Шорер пришлет Раффи и Мэнни Эзру, но все же убедись для верности.
Оставшись один в комнате, он вновь взглянул на список, лежавший под настольной лампой вместе с пятью сделанными Циллой копиями. Она выписала имена в алфавитном порядке своим крупным почерком. Первым шел доктор Гиора Бихам, его имени не было ни в списке пациентов Нейдорф, ни среди имен ее подопечных. Очевидно, он работал в больнице Кфар Шаул. Цилла отметила его имя галочкой: должно быть, она уже переговорила с ним и назначила время встречи. Михаэлю пришло в голову, что ни у одного из сотрудников Института не было причин пытаться скрывать профессиональные контакты с Нейдорф. Человек в форме, забравший пайку Нейдорф, видимо, был посторонним, кем-то, кто знал достаточно, чтобы первым делом появиться у бухгалтеров. Он сказал об этом Эли, который вошел в кабинет и сообщил, что отдал расписку графологам.
Эли потянулся и сказал:
— Где ее носит? Пора выезжать.
Вошла Цилла и доложила, что остальные уже в пути; с ними фотограф, Мэнни Эзра тоже едет.
— Хвала Господу за малые радости — наконец-то можно поработать с толковым парнем!
Эли проигнорировал колкость, явно нацеленную в его адрес, и все трое вышли из кабинета. Когда они проходили мимо кабинета Шорера, Михаэль заглянул в дверь. Шорер, все еще сидевший за столом, поднял голову и спросил, что нового. Михаэль в двух словах проинформировал его Шорер вздохнул и заметил, что это усложнит дело до бесконечности, с банками всегда процедурные сложности, и он не знает, как им удастся скрыть это от Леви; Михаэлю не надо рассказывать, как тот будет счастлив.
— Вы собираетесь на кладбище? — спросил Михаэль.
Шорер покачал головой:
— Ходить на кладбище — плохая примета. Никогда не хожу, если могу этого избежать. Когда у тебя будут предложения попривлекательней, дай мне знать.
Михаэль пожал плечами и глянул вдоль длинного коридора, продуваемого сквозняками. Он приостановился на пороге, между дверным косяком и полуприкрытой дверью. Цилла и Эли терпеливо ожидали на верхних ступеньках лестницы.
— Ну, в чем дело? Утратил веру в себя? Тебе что, нянька нужна? — Голос Шорера звучал сурово. — Оступился пару раз — и готов сдаться? Да какого черта с тобой творится? Я ради тебя подставляю собственную шею, рекомендую тебя всем и каждому, они уже готовы поверить, что ты способен ходить по воде, — ты думаешь, я мечтаю прослыть вралем? Больше никаких проблем, ты меня понял? Подведешь меня еще раз — и я засуну тебя с головой в такую яму — пожалеешь, что родился на свет. И сотри это жалкое выражение с физиономии, а то я сам за тебя это сделаю. Давай выметайся!
Михаэль захлопнул дверь и двинулся к Цилле и Эли. Что ж, сам напросился, но все равно Шорер поступил как последний сукин сын, думал он, включая зажигание и трогаясь по направлению к Санхедрии. Каждый раз, когда приходилось ехать в похоронный зал в Санхедрии, он задавался вопросом, сколько времени ему понадобится, чтобы проехать все светофоры на улице Бар-Илан. И сколько придется просидеть в автомобиле, глядя на черные сюртуки, пейсы и шляпы ортодоксов и вечно беременных женщин, нескончаемым потоком переходящих улицу. Вечность пройдет, прежде чем он сможет повернуть налево к полному людей похоронному залу.
Цилла сидела с ним рядом, Эли — сзади. Небо хмурилось, но дождя не было. За всю дорогу они не обменялись ни словом. Когда они приехали на место, Михаэль припарковал машину, протянул Цилле ключи и исчез в траурной толпе.
Как и положено членам слаженного трио, Цилла и Эли разошлись в разные стороны, а «рено» с полицейскими номерами остался стоять на парковке среди машин Института.
Михаэль Охайон прикурил, укрывая огонек в ладони. Он понимал, что курить тут не следовало, но ничего не мог с собой поделать. Он остался снаружи, наверху широкого лестничного пролета. Цилла вошла внутрь, а он встал сбоку на верхней ступеньке, глядя на людской поток, вливающийся в зал. Хотя ему пришлось повидать немало трупов, все же находиться в подобных местах было тяжко. А видеть, как тело хоронят в земле, — еще тяжелей. В такие моменты он всегда с завистью думал о роскошных римских гробницах и прочих возможных способах упокоения мертвых. Только не эти носилки, не это тело, обернутое в погребальные пелены.
Мимо прошел Линдер. За его руку держалась женщина, и по тому, как тесно и потерянно она прижималась к нему, Михаэль решил, что это, должно быть, его жена. Сам Линдер имел серьезный, отсутствующий вид, он глянул на Михаэля, как бы не узнавая, и лишь промелькнувшее во взгляде беспокойство выдало его.
Дина Сильвер, закутанная в меховое пальто и черный шарф, поднималась по ступеням вместе с молодым лысым мужчиной, чей подбородок покрывала густая борода. С чувством облегчения он признал переодетую в штатское сотрудницу полиции в молодой женщине-фотографе с камерой на плече и приколотой к воротнику пальто табличкой «Пресса». Она незаметно кивнула ему и нацелила на поднимающуюся пару объектив. Михаэль надеялся, что она ничего не упустит, хоть и понимал, что это невозможно.
Внизу лестницы, щелкая зажигалкой, стоял второй фотограф. Там были и репортеры; газетные фотографы нацеливали камеры на толпу, поднимающуюся по ступеням в круглый каменный зал.
Старик Хильдесхаймер, поддерживаемый Розенфельдом, чей рот казался странно обнаженным без сигары, медленно преодолевал ступеньку за ступенькой, плечи его были опущены, он склонил голову, темная шляпа скрывала лицо. По другую сторону Розенфельда шла женщина, которую Михаэль не знал. Он предположил, что большинство аналитиков придет с семьями, на худой конец с супругами. Люди медленно и тяжело поднимались по широкой лестнице, на всех были толстые зимние пальто. После бури, разразившейся в субботу вечером, стоял пронизывающий холод.
Многие лица казались знакомыми. Кого-то он видел в Институте в субботу, других помнил по университету. Сливки общества, подумал Михаэль, городская элита. Обычные посетители почетных похорон; но их переживания, похоже, искренни.
На каждом лице ясно читались печаль и горесть. По лестнице поднимались две всхлипывающие женщины, а в траурной толпе перед входом в зал, уже полный людей, слышались звуки рыданий. Ева Нейдорф умерла не от болезни, не от несчастного случая или старости. И помимо обычных признаков печали и горя на лицах людей явно проглядывали другие чувства: в глазах виделся страх, а на лицах — гнев.
Лици Штернфельд — он запомнил, как она расплакалась в субботу — шла по ступеням, поддерживаемая двумя молодыми людьми. Она не плакала, губы были плотно сжаты. Она выглядела как человек, у которого не осталось никаких иллюзий. Похожая на большую черную птицу, она продвигалась по лестнице наверх, переводя взгляд с одного лица на другое. Она тоже выискивает убийцу, подумал Михаэль. Все они выглядят такими респектабельными, элита добрых законопослушных граждан, и не знай я того, что знаю, я бы решил, что здесь последнее место, где можно искать его. Но они тоже поглядывают друг на друга, и им страшно. Всем страшно.
Постепенно людской поток иссяк, и тишина, нарушаемая лишь всхлипами, возвестила, что церемония началась. Кто-то произносил надгробное слово; мужской голос был незнакомым, а с того места, где Михаэль стоял, слов нельзя было различить.
Затем зазвучал голос кантора, и наконец все стихло; церемония окончилась. Шестеро мужчин, среди которых Михаэль узнал Голда и Розенфельда, вынесли тело. Он взглянул на длинное обернутое в саван тело, и от вида его по спине поползли мурашки.
За носилками следовала семья. Михаэль увидел Гиллеля, зятя покойной, поддерживающего молодую женщину, по-видимому дочь. Рядом с ним шел молодой человек, чье сходство с покойной говорило само за себя. С другой стороны дочь Евы поддерживал Хильдесхаймер. Теперь его лицо было четко видно из-под большой шляпы, покрывавшей лысую голову. Он прошел совсем рядом с Михаэлем, и тот заметил, как по щекам старика катятся слезы. Вслед за семьей вниз по ступенькам спускались остальные и садились в автомобили. За Хильдесхаймером шла Цилла. За ней — длинная процессия, многие утирали слезы, некоторые еле могли идти, и их поддерживали близкие.
Небо было серым, казалось, вот-вот пойдет дождь, дул ледяной ветер. Улица наполнилась шумом отъезжающих машин. По лестнице спустилась Дина Сильвер об руку с лысеющим бородачом. И тогда Михаэль в первый раз заметил его — молодого человека, который стоял на несколько ступенек ниже его самого по другую сторону лестницы, опираясь на балюстраду и следя взглядом за Диной Сильвер и ее спутником.
Михаэль подавил мгновенный порыв кинуться к нему. В глазах молодого человека читалось упорство, смешанное с отчаянием. Он не принадлежит к этому кругу, он другой, подумал Михаэль, сам не зная почему. Дина замедлила шаг, повернула голову и на мгновение встретилась взглядом с незнакомцем — только на мгновение, — но тут же поспешно шагнула вперед. Ее спутник удивленно оглянулся и бросил секундный взгляд назад, а затем вновь приноровился к ее шагам. Неясно, заметила ли она Михаэля, который не отводил глаз от молодого человека и лишь надеялся, что одна из камер успела его заснять. «Юноша», — окрестил его Михаэль — обычно он этого слова терпеть не мог. Как только Михаэль его увидел, его охватило чувство неотвратимой беды. Угроза таилась в этой красоте, в отчаянном выражении этих глаз.
Да, такая красота не оставила бы равнодушным самого бесчувственного из людей. Невозможно было не заметить совершенных черт лица в обрамлении поднятого капюшона шерстяной спортивной куртки. Дыхание перехватывало от горящего взгляда голубых миндалевидных глаз. На лице с выступающими скулами лежал отпечаток утонченности, одухотворенности. Но в нем читалась и чувственность, особенно в линии полных губ и завитках золотых волос. Михаэлю тут же пришел на ум Тадзио из «Смерти в Венеции». Затем он подумал о греческих статуях. Юноше было не более двадцати лет.
Женщина-полицейский, только что покинувшая зал, навела на него камеру и сделала снимок. Послышался щелчок, и она прошла мимо юноши, не обратившего внимания ни на нее, ни на ее фотоаппарат. Михаэль пошел за ней вниз и, повернувшись, обнаружил, что юноша стоит на прежнем месте в той же позе, что и раньше.
На нижней ступеньке он заметил Раффи Когана, во взгляде которого читалось: «Что дальше?» Михаэль велел ему следовать за юношей в шерстяной куртке, следить за ним и ни в коем случае не выпускать из виду. Раффи сделал вопросительный жест, и Михаэль проговорил:
— Я сам пока ничего не знаю; просто иди за ним и выясни, кто он.
Раффи кивнул, лицо его приобрело сосредоточенное выражение, и Михаэль, оглянувшись, увидал, как он медленно движется по ступенькам к юноше, опустив глаза. Хотя он абсолютно доверял Раффи, его опыту и умению, но все же задержал дыхание, подобно охотнику, опасающемуся, что напарник наделает шума и спугнет дичь. Он подумал, не проследить ли за юношей самому, но немедленно отверг эту мысль. Не могу же я быть сразу во всех местах, твердо сказал он себе и двинулся к автостоянке.
Ну и кто на подозрении, спросил он себя, забираясь в машину и садясь на пассажирское сиденье. Всем ясно, что кто-то из этой публики замешан в убийстве. Как они могут жить с этой мыслью? Как могут вместе печалиться, ехать вместе в автомобилях, не зная, кто виновен?
Тот же вопрос он задал вслух. Цилла, занявшая свое место в процессии, первой подала голос.
— Ну, — сказала она, подбирая слова, — у людей есть защитные механизмы. Они просто отвергают мысль, что убийца где-то рядом. Люди, которых они любят и думают, что знают, выше подозрений.
Эли сперва помолчал, а затем заметил, что, насколько он может судить, коллеги Нейдорф испытывали скорее подавленность и скорбь, чем тревогу и подозрения.
— Возможно, требуется время, чтобы пришло осознание. Похороны — не место для подозрений.
С заднего сиденья послышался вздох. Прикрывая ладонью зажженную спичку, Михаэль заметил, что, насколько он может судить, преобладающей эмоцией был гнев.
— Да, они выглядели опечаленными и напуганными, но прежде всего — разгневанными.
Они молчали, пока не добрались до извилистой дороги, ведущей к кладбищу в Гиват-Шаул. Начал моросить дождь. Цилла включила дворники, и они, осушая ветровое стекло, издавали поскрипывание, от которого Михаэль покрылся гусиной кожей. Цилла отключила их, но когда стекло покрылось капельками дождя, снова включила, оправдываясь плохой видимостью и скользкой дорогой.
Только когда они находились в полумиле от кладбища и проезжали мимо гранитных мастерских, Михаэль упомянул юношу и так описал его, что Цилла удивилась:
— Как это я могла его не заметить?
Снова помолчали, затем Эли заговорил о поездке в Вифлеем.
— Почему бы не привезти садовника для допроса в Русское подворье, — спросил он, — и вообще, зачем ехать нам обоим?
Михаэль объяснил, что не уверен в своем арабском:
— Нельзя вести допрос, пытаясь переводить с марокканского на иорданский диалект; нужно говорить бегло и уверенно.
Но почему бы ему, Эли, не поехать одному и не дать Михаэлю возможность заняться другими делами; ехать вдвоем — только время тратить попусту.
— Да, — согласился Михаэль, — но нельзя же разочаровывать Гидони — он ждет меня на кофе.
Цилла презрительно фыркнула:
— Ну и причина!
Но настаивать дольше не осмелились ни тот, ни другая. Хотя Михаэль не старался держать видимую дистанцию между собой и подчиненными, они всегда знали предел, дальше которого заходить опасно.
Цилла припарковала машину как можно ближе к стене кладбища.
Дождь усилился, а когда они собрались вокруг открытой могилы, полил ливень. Михаэль уже не мог отличить дождевые капли от слез. Никто не открывал зонтиков, и Михаэля охватило чувство, что они добровольно отдались дождю, специально оставив зонты в машинах. Несмотря на утренний час, было почти темно. Вокруг были одни могилы — некоторые совсем свежие, некоторые — придавленные каменными надгробиями. Он подумал о матери, похороненной в песках Голона под Тель-Авивом, услыхал ее низкий теплый голос. Недалеко от него стоял Хильдесхаймер, глядя прямо перед собой с напряженным, угрюмым выражением на лице. Сын Нейдорф прочитал кадиш. Настала абсолютная тишина, не нарушаемая ни единым всхлипыванием.
А затем воздух разорвал ужасный крик. Прошло несколько секунд, прежде чем он понял, что это — «мама!». Никто не двинулся, только слышался звук разбивающихся о землю дождевых капель. Затем могилу покрыли камнями; по традиции иерусалимских евреев мужчины выстроились в два ряда, и сын пошел между ними. Женщины ожидали по другую сторону. Некоторые из них подошли к дочери Нейдорф Наве, которая стояла у могилы с опущенной головой, ее поддерживала незнакомая Михаэлю женщина. Мужчины стали пробираться по слякоти к автомобилям. Никто ни с кем не говорил, не обменивался ни единым словом. Некоторые касались руки Навы; кое-кто глядел на Хильдесхаймера, но никто не подходил. Линдер приблизился к нему, предложил руку, и старик оперся на нее, с трудом пробираясь к одному из автомобилей. Михаэль заметил, что замыкавший шествие Розенфельд сел на место водителя, за ним уселся симпатичный мужчина из ученого совета.
Цилла ожидала, сидя за рулем. Михаэль сел в машину и взглянул в хмурое лицо Эли.
— Так что ты предлагаешь? — спросил он, прочистив горло. — Привезти его к нам?
Эли кивнул и поежился. В машине пахло мокрой шерстью, и Михаэль открыл окно, невзирая на дождь. Затем включил рацию и попросил диспетчерскую передать Гидони, чтобы он переслал им посылку. У въезда в город голос по рации осведомился: «Гидони желает знать, должны ли его люди сами доставить посылку?»
— Да, — ответил Михаэль, — хорошо бы.
С заднего сиденья послышался вздох облегчения. Цилла улыбнулась; Михаэль пожал плечами и закурил сигарету. Дождь продолжал идти; Эли начал объяснять извиняющимся тоном, что допрос может занять кучу времени:
— Тащиться в Вифлеем в такую погоду… — Он не окончил фразу.
Цилла затормозила у знакомой закусочной около рынка, и никто не возразил на ее заявление: «После похорон всегда хочется есть».
Как и предсказывала Цилла, нанизывая на вилку куски поджаренного на гриле мяса, к тому времени, когда они подъехали к управлению, Али Абу Мустафа уже ждал в помещении для задержанных. Михаэль нервно курил. Дорога с кладбища до закусочной, непрекращающаяся болтовня Циллы, упорное молчание мрачно поглощавшего еду Эли вместе с мыслями о предстоящем допросе заставили его напрячься.
— Только представьте, что бы было, если бы мы арестовали коренного еврея из окрестностей Вифлеема и засунули в комнату для задержанных в Русском подворье! — неодобрительно проворчала Цилла, умело паркуя машину на стоянке. Они отпустили полицейского, который охранял арестованного, сидевшего, съежившись, в углу. Михаэль посмотрел на хилые руки и ноги, взглянул в глаза, хранящие загнанное выражение существа, заранее знающего, что игра проиграна. Охайон уселся в противоположном углу, а Эли стал заполнять допросные листы. Али пытался угадать, кто из них начальник, глаза его перебегали от одного к другому и наконец остановились на Эли, который спокойно спросил:
— Почему ты сегодня не явился на работу?
После долгого молчания он повторил вопрос. Михаэль, понимавший арабский достаточно хорошо, но всегда беспокоившийся о том, что из-за мелких нюансов в произношении и лексике что-нибудь упустит, уставился на молодого садовника, который наконец ответил, что заболел.
— Чем именно? — поинтересовался Эли.
Али указал на свою голову — всю ночь мучила лихорадка. Немного поколебавшись, он спросил, не потому ли его арестовали, что он отсутствовал на работе. В его вопросе не слышалось иронии, только покорность, — видимо, он давно смирился с тем, что его могут арестовать за что угодно. Эли объяснил, что его арестовали потому, что расследуется убийство.
— Убийство?
Али привстал с места; в голосе его слышалось удивление, негодование, и он разразился длинной фразой, сводившейся к утверждению, что он не знает, о чем таком они говорят.
Помещение, в котором они сидели, находилось на втором этаже в крыле следственного управления. Стены были выкрашены в грязно-желтый цвет, единственное окно выходило на задний двор. Стол и два кресла были серые, и вся обстановка, как каждый раз отмечал Михаэль, слишком уж угнетающей. Эли подождал, затем спросил что-то о работе по субботам. Такой вопрос заставил Али соскочить со стула, восклицая, что он не делал ничего дурного, что он работал по субботам по религиозным причинам, что управляющий все знает, что это личная договоренность, что ему это позволили, потому что он такой хороший, надежный работник.
Эли поднял глаза от листа бумаги и поинтересовался, какие такие религиозные соображения могли заставить мусульманина выбрать воскресенье в качестве выходного дня. Позже он пояснил Михаэлю, что подавляющее большинство жителей Дехайши были мусульмане, так что он не слишком рисковал.
Лицо Али посерело, и он пробормотал, что большинство его друзей работают по субботам, потому что общественная жизнь в лагере для беженцев и его окрестностях идет в основном по воскресеньям. Ответ звучал убедительно, но Эли одарил его скептическим взглядом и внезапно спросил:
— Сколько времени твой брат сидит в заключении?
Пленник задрожал и попытался объяснить, что брат несправедливо осужден властями. Он не обвиняет власти, сказал он, только своего брата; он был слишком молод и неразумен, не знал, что говорит, и его арестовали по подозрению в подстрекании к беспорядкам, но на самом деле он даже камня не умеет бросить. Он еще раз клянется, что не делал ничего дурного.
— В таком случае, — сказал Эли таким невыразительным тоном, как если бы спрашивал, где тот родился, — почему ты не рассказал нам о пистолете? Если все так честно и безобидно и ты не совершал ничего дурного, почему же не принес пистолет в полицию? — спросил Эли так искренне и невинно, что у Михаэля захватило дух. Он не отводил взгляда от молодого садовника, который обливался потом, несмотря на прохладу в помещении.
Вытерев пот со лба дрожащей рукой, Али пробормотал:
— Какой пистолет?
— Да тот, что ты нашел в больнице, — сказал Эли, как будто это разумелось само собой, — тот, что пытался спрятать и, разумеется, передать своим друзьям в Дехайше.
Али бурно поклялся, что не собирался ничего делать с пистолетом, он только не хотел попасть в беду. После этого заявления он обмяк на стуле и уставился на Эли, как на верховного колдуна племени.
Михаэль затаил дыхание. Как и Эли, он понимал, что если бы садовник хотел как-то использовать пистолет, его бы не обнаружили так скоро.
Тоном, каким спрашивают у ребенка, почему он не пришел к мамочке со своим маленьким «бо-бо», когда его так просто вылечить, Эли вновь поинтересовался:
— Так почему же ты не отнес пистолет в полицию?
Али принялся рассказывать о том, что происходило субботним утром с того самого мига, когда он увидел, как «это» поблескивает в кустах, и до того, как Тубол его поднял. Голос звучал монотонно, не поднимаясь и не падая; он понял — Михаэль ощущал это, — что ничего больше скрыть не удастся, даже пытаться не стоит. Когда он умолк, Эли спросил:
— Ты заметил возле больницы полицейские машины?
Да, конечно, он их заметил; именно поэтому и поступил так с Туболом. Он подумал… Голос Али сорвался. Эли не торопил его. И так было ясно, что именно он подумал.
— Так что ты подумал? — подал голос Михаэль.
Пленник в первый раз посмотрел прямо на него — настороженным, испуганным взглядом — и ответил, что подумал, если пойдет с пистолетом в полицию, его тут же арестуют.
Невинным тоном, от которого ему самому стало противно, Михаэль поинтересовался о причине подобных опасений. Али передернул плечами и напомнил о своем брате, который стоял рядом с домом и не делал ничего плохого, когда ехавший через лагерь армейский джип забросали камнями, и брата арестовали, не дав и рта раскрыть. И хотя он, Али, как его брат, не сделал ничего дурного, кто бы ему поверил?
Эли ответил, взмахнув рукой в отстраняющем жесте, что сейчас они беседуют не о его брате и ему еще не попадался ни один арестованный, который бы ни утверждал, что невиновен, а камни в Дехайше кто-то ведь бросал. В настоящий момент его интересует точное время, когда он, Али, обнаружил пистолет, и точное описание того, как это произошло. Он записал показания садовника и в конце спросил, не заметил ли тот чего-нибудь — машину, человека, что угодно, — перед тем как обнаружить пистолет.
Али пояснил, что передвигался от одного розового куста к другому и работал, не поднимая головы, до того самого момента, когда находка привлекла его внимание, а было это всего через пару минут после того, как он добрался до того ряда, что возле изгороди.
— Все же, — настаивал Эли, — может, ты видел или слышал в ту субботу что-нибудь необычное? А может, после? Не потрудишься ли припомнить?
Последние слова он неожиданно произнес резким тоном и в то же мгновение резко поднялся с места. Садовник непроизвольно заслонил руками лицо. Эли стоял возле стола, не делая попыток подойти ближе; Али опустил руки и поклялся, что не видел ничего. Только патрульные машины и много других машин, но уже после того, как нашел пистолет. До этого он не подходил к изгороди.
Эли бросил Михаэлю вопросительный взгляд; тот поднял брови с выражением, говорившим яснее любых слов: сам видишь, от него больше ничего не добиться. Но Эли сделал еще одну, последнюю попытку:
— Кого ты видел в больнице в то утро?
Только врачей, работавших по субботам, сказал Али: там был усатый врач, потом женщина-доктор с кудрявыми волосами, имени которой ему не произнести, Тубол, а позже — толстая медсестра. Но он ее боится и всегда старается не попадаться ей на глаза, поэтому она его не заметила. Это все. Врачей он видел, когда пришел утром, а Тубола в саду, сразу после того, как нашел пистолет, ответил он на вопрос, заданный Михаэлем. Главный инспектор встал, позвал ожидавшего снаружи полицейского и кивнул Эли, приглашая следовать за собой.
Оба считали, что рассказ Али вполне правдив.
— Сколько еще его держать? — поинтересовался Эли.
Михаэль пожал плечами:
— Пусть подпишет показания и обещает оставаться на месте — и может идти. Я не хочу задерживать его без причины, но не хочу также, чтобы он сбежал.
Вернувшись в комнату, Эли медленно разъяснил арестованному, который явно с трудом воспринимал его слова, что, если он поступит, как ему скажут, они его пока что отпустят. Али подписал заявление и обещал оставаться в Дехайше. Но на работу он не вернется. Михаэль пожелал узнать причину; Али ответил, что боится: если он вернется в больницу, с ним расправятся. Эли уверил его, что пока единственный, кто знает об участии Али в этом деле, это заведующий больничным хозяйством.
— Мы бы хотели, чтобы ты вернулся на работу и следил, не случится ли чего необычного.
Али механически кивнул, и Эли спросил:
— Ты сможешь вернуться на работу завтра?
Он сделает все, что ему скажут. Когда ему можно пойти домой?
— Сегодня, — сказал Эли.
И тогда, только тогда в глазах молодого араба полыхнула ненависть, потому что до него дошло: его обвели вокруг пальца, его отпускают, но он все равно в ловушке.
Было уже шесть вечера, когда они разделались с бумажной работой и решили, что именно Гил Каплан скажет прессе. (Михаэль старался избегать прямых контактов с журналистами; собственное фото на страницах газет, как сегодня, вызывало у него глубокое раздражение.) Дождь прекратился. Он понимал, что опаздывает на встречу с семьей погибшей, но все же решил позволить себе спокойно выпить чашечку кофе.
Кофе всегда служил Михаэлю хорошей отговоркой, чтобы отложить дела. Но Цилла не дала ему такой возможности. Хмурясь, она заявила, что им следует позаботиться об ордере для просмотра счетов Нейдорф:
— Без разрешения районного суда нам его ни за что не получить, а банковские управляющие, как ты отлично знаешь, заявят, что у нас нет права просматривать чьи-либо счета.
Михаэль вздохнул.
— Мы должны убедиться, что информация держится в секрете, — утомленно произнес он. — Мы же не хотим, чтобы пресса совала сюда нос.
Цилла посетовала, что гласность и демократия мешают работать полиции:
— Шагу нельзя ступить без судебного ордера!
— Не жалуйся, — сурово остановил ее Михаэль. — Ты бы хотела жить где-нибудь в Аргентине? Такова цена, которую надо платить.
Он думал о том, что, поставь он охрану в доме Нейдорф, все с самого начала шло бы по-другому; или хоть посети он вовремя бухгалтеров…
Когда Цилла поспешно вышла из комнаты, чтобы просить Шорера поторопить суд, Михаэль остался один перед быстро стынущим кофе, уставившись на противоположную стену и на колечки сигаретного дыма, и все не мог решиться встать с места и поехать в Немецкую слободу. Вдруг зазвонил телефонный аппарат, белый — внешний вызов.
Услышав в трубке хрипловатое «алло», он невольно улыбнулся. У нее всегда было отличное чувство времени, подумалось ему. Она как будто знала, что он только что вернулся с похорон. Похороны всегда вызывали у него потребность забыться в тепле женского тела…
Майя опять повторила «алло», и он вздохнул:
— Я думал, мы все решили…
Как обычно, это прозвучало не слишком убедительно, и она, разумеется, услышала в его голосе затаенное желание. Пять лет Михаэль безуспешно старался порвать с ней. Он с самого начала знал, что они никогда не смогут жить вместе. Во время первого же свидания она с полной искренностью, задавая тон их позднейшим отношениям, ясно дала понять, что мужа не бросит. «Что касается развода, я католичка. Не пытайся понять, просто прими как факт».
Поначалу такая декларация не вызвала у него ничего, кроме облегчения; но пришло время, когда, как она и предсказывала, боль оказалась сильнее радости. Пришло время, когда короткие свидания и невозможность провести вместе целый день и ночь вызвали в нем такую тоску, какой он ранее не знал Разрыв был неминуем, и Михаэль мог вынести это, лишь бросаясь с головой в работу. Но Майя, заранее заявив о своих намерениях, безжалостно старалась вернуть его и никогда не проигрывала.
Он девять раз уходил от нее. В последний раз продержался дольше всего — целый месяц.
— Я скучала по тебе, — сказал хрипловатый голос с простотой, пронзившей его сердце, подобно кинжалу.
— Что будем делать? — спросил Михаэль, как будто не объявил ей, что на этот раз все кончено, и слава Богу.
— Не важно. Главное, что ты жив и что ты меня любишь, — жизнерадостно ответила Майя, и он вспомнил ее смех и сияющие глаза.
— Ладно, — с отчаянием сказал он, — но что будем делать с этой любовью?
— Все, что сможем.
Он опять не сдержал улыбки. Желание было столь всепоглощающим, что вновь разрыв показался бесполезной попыткой уйти от неизбежного.
— Знаешь, мне остается только уехать из страны, — сказал он.
— Да, в Кембридж. Когда-нибудь так и будет, но не сейчас, всему свое время, — нетерпеливо заявила Майя. У нее оставался ключ от его квартиры, и она сказала, что сможет прийти вечером.
На мгновение он почувствовал прежний гнев и чуть не сказал, что у него другая женщина, другая жизнь — но желание снова заключить ее в объятия, услышать ее смех, и слезы, и стоны было сильнее прочих побуждений. Вновь он спросил себя, что делает здесь, в этой скучной комнате, на этой утомительной работе, и почему прямо сейчас не садится в машину и не едет в университет к Порату, который был молодым преподавателем, когда он сам был студентом, а теперь возглавлял исторический факультет.
Когда Михаэль встречал кого-либо из своих прежних преподавателей, особенно профессора Шаца, руководителя своей работы на звание магистра, его всегда спрашивали, почему он не возвращается и не принимается за диссертацию.
Восемь лет назад, перед разводом, он ненавидел Ниру сильней всего за то, что женитьба, а потом развод помешали ему принять предложенный грант и уехать в Кембридж писать диссертацию. Сегодня он понимал, что в тот момент стоял на перепутье. А возвращение назад не так легко, хотя прежде думалось иначе.
Во время одной из бесед с Шацем профессор попытался втолковать ему, что означает уйти из узкого круга «академических крыс». Михаэль не принял его всерьез и предпочел считать, что шансы на блестящее ученое будущее зависят только от его интеллектуальных способностей. Он старался убедить Шаца, венгра, который любил его и видел в нем своего преемника, что если ему один раз предложили грант, то предложат и еще, через год-другой, после того, как он «со всем этим разберется».
Шац обвинял его в наивности: ведь его место займут другие молодые ученые, не менее талантливые, чем он, а второго шанса у него не будет. Иувалу тогда исполнилось шесть, и Михаэль объяснял, что ребенок не сможет примириться с отъездом отца, который заботился о нем больше, чем все остальные, и к которому мальчик был особенно привязан. Шац понимал это, у него самого были дети, но попытался найти разумные практические решения; однако Михаэль настоял на своем. Он не мог заставить себя рассказать кому-нибудь о мстительном отказе Ниры позволить мальчику проводить даже месяц в году с ним за границей. Если ей нельзя поехать с ним, уперлась жена, если она не может быть частью его блестящей академической карьеры, тогда он вообще никуда не поедет. А если поедет — может попрощаться с сыном.
Итак, ценой Кембриджа и гранта было либо продолжение брака, либо отказ от ребенка. Такую цену Михаэль заплатить не мог. Сохранить брак было абсолютно невозможно, и он знал, что и Нира это понимает, но ей невыносима мысль, что он двинется вверх без нее. Что касается ребенка… С самой первой ночи Михаэль просыпался, когда тот плакал, кипятил бутылочки, менял подгузники, часами укачивал его на руках — и все это задолго до того, как женская эмансипация изменила жизнь мужчин, когда его коллеги-студенты по-прежнему жили на деньги жен и принимали все меры, чтобы не завести детей. Он никогда бы не смог отказаться от ребенка. Юзек, конечно, предлагал щедрую материальную помощь. Чего бы он не сделал, чтобы зятя называли «доктор»! «Если уж он беден и родом из Марокко, то пусть, по крайней мере, станет профессором, так, что ли?» — однажды бросил Михаэль Нире в сердцах, когда она стала давить на него, чтобы он принял помощь ее родителей.
Сейчас он думал, что тогда вел себя глупо. Ему следовало принять деньги от ее родных и облегчить жизнь им обоим. Не надо было скандалить с Нирой по поводу каждого нового платья, которое она покупала на их деньги. Но тогда у него были принципы, с горечью подумал он, дурацкие принципы, мешавшие жить. В любом случае брак нельзя было спасти; он с самого начала был обречен. Он не испытывал к Нире ни любви, ни привязанности. Вид ее растущего живота в первый год их семейной жизни ничего для него не значил; это просто была цена, которую обязан платить человек ответственный и порядочный. Никто не подозревал, как глубоко ему ненавистна вся эта ситуация. Даже его мать не понимала, как страдал ее младший сын, когда женился на забеременевшей от него единственной Дочери преуспевающих родителей польского происхождения. Она стала подозревать что-то лишь после рождения Иувала, потому что признаки были знакомы ей слишком хорошо: холодная вежливость, сдержанность и время от времени — взрывы, которых она не наблюдала с тех пор, как он ушел из дома.
Он сразу отверг все попытки Ниры давать ему советы. В тот период он считал, что сумеет написать диссертацию, работая на полной ставке. Он отверг предложение занять вакансию помощника преподавателя, потому что жалованье было слишком низким, чтобы оплачивать раздельное проживание и содержание, которого безжалостно требовала Нира, поэтому он пошел работать в полицию. Его послали на курсы следователей, потом на офицерские курсы, и в конце концов он попал в отдел по особо тяжким преступлениям, расследовал убийства, а вопрос о диссертации отступал все дальше и дальше.
При новом образе жизни было невозможно написать что-нибудь, а когда его будили среди ночи, чтобы он приехал взглянуть на труп, тема ремесленных гильдий Средневековья начинала казаться жутко скучной и безжизненной. Наблюдая вблизи нищету и страдания, грязь и боль, он начинал понимать по-новому смысл выражения «башня из слоновой кости». Он знал: чтобы посвятить себя написанию диссертации, вернуться в замкнутый академический мир, ему необходимо будет оставить службу в полиции. Все чаще он ощущал, что стремление вернуться в университет было искусственным, что его настоящее место — не на историческом факультете; но в иные моменты, вот как теперь, с отчаянием думал, что его полицейская служба бессмысленна и что спасение он найдет лишь среди гильдий, Средних веков, в стенах исторического факультета.
Была половина седьмого, когда он допил совершенно остывший кофе, собрался с духом и медленно, тяжело поднялся, чтобы ехать в дом Нейдорф. Вряд ли стоило просить ее дочь приезжать в Русское подворье в день похорон, тем более что она была свободна от малейших подозрений — лучшего алиби не придумаешь; но мысль о возвращении в элегантный дом в Немецкой слободе с абстрактными картинами на белых стенах вызывала у него глубочайшее отвращение.
Отворилась дверь, и Цилла с энтузиазмом объявила, что судебный ордер будет готов уже завтра.
— Шорер потянул за все ниточки, — гордо сказала она, как будто тот оказал ей личное одолжение; а сейчас, пока Михаэль съездит домой к Нейдорф, она попробует связаться с теми гостями с вечеринки, кого еще не застала. — Мэнни сейчас в комнате для допросов, — сообщила она, — вместе с первым из них по списку — Розенфельдом. У него такой идиотский вид с этой сигарой!
Михаэль подивился, откуда у нее столько энергии. Он чувствовал себя старым, вымотанным, а кроме того, ужасно хотелось спать.
Он вышел из кабинета, натянул куртку, устало махнул рукой Эли, который собирался опрашивать еще одного гостя с вечеринки, попросил его передать материалы Цилле в конце дня и созвать общее совещание на следующее утро. Эли обещал все сделать после дознания, но прибавил, что лучше бы все же Михаэлю самому все сказать Цилле.
— Координатор-то она, — сказал он, иронически улыбаясь. — А я должен получать от нее указания, так ведь?
Михаэль не стал спрашивать, что тот имел в виду; он чертовски устал от игр, в которые играли между собой Эли и Цилла. Все было бессмысленно; и вообще, в итоге они никого не отыщут и выяснится, что она покончила с собой, а пистолет унесли феи. Ну и пусть, шло бы оно все подальше, подумал он.
Ему пришлось собрать последние силы, чтобы отделаться от напористой молодой репортерши, караулившей его возле машины в надежде получить эксклюзивное интервью для женского издания. Она отчаялась поймать его по телефону, умоляюще произнесла девушка; она ждет здесь целую вечность; пожалуйста, всего несколько слов… Михаэль вежливо извинился, сказал, что спешит, и переадресовал ее к пресс-секретарю — у него она получит всю информацию о данном деле.
— Но меня не интересует полицейская точка зрения. Я хотела написать о вас. Личностный взгляд. Глубинный портрет. Вы кажетесь интересным человеком, я уверена, что публике будет захватывающе любопытно прочесть о психологии знаменитого детектива.
— Мне жаль, — сказал Михаэль, забираясь в машину. При этом он успел оценивающе обозреть ее длинные стройные ноги, удивиться, как ей не холодно в такую погоду в тонких туфлях, и прикинуть, какова она, с таким темпераментом, в постели. — Мне запрещено давать интервью, пока я веду следствие. Попробуйте позже, когда все закончится, если желаете, — любезно добавил он.
— А когда, по вашей оценке, это произойдет? — спросила девушка и нажала кнопку диктофона, который держала в руке.
Михаэль поднял палец в потолок, завел мотор и ответил, поворачивая руль:
— Спросите Его, если сможете дозвониться.
— Да, — отозвалась Нава Нейдорф-Зехави, прижимая к плечу младенца и поддерживая его головку одной рукой. Гиллель мягко забрал малыша у нее из рук и вышел из комнаты. До сих пор все его попытки разлучить мать и дитя терпели неудачу.
— Она цепляется за него изо всех сил. Не думаю, что вам удастся сегодня от нее чего-то добиться, — предупредил он Михаэля, когда открывал ему дверь.
Только когда Михаэль спросил, встречалась ли Ева Нейдорф за границей с кем-либо, помимо членов семьи, Нава обратила внимание на сидящего перед ней человека. Хотя раньше она вежливо поздоровалась с ним и выразила желание оказать полиции помощь в поисках виновного, «кто бы он ни был», никакого интереса к тому, что Михаэль им рассказывал, она не проявила. Беседу главным образом поддерживал ее брат Нимрод. Его поразило, что в дом проник чужой. Нет, он не удивился, когда увидел беспорядок в кабинете матери, решил, что это полиция обыскивала дом. На этот счет он отнес и разбитое окно в кухне.
Пристальный осмотр показал, что не были украдены ни картины, ни какие-либо другие ценности. Что до драгоценностей, сказал Гиллель, надо проверить, что лежит на хранении в депозитной банковской ячейке.
Михаэль добросовестно все записывал. По прошествии часа он наконец поведал им о пропавшем списке пациентов и адресной книжке. О тексте лекции умолчал.
Гиллель подпрыгнул на стуле, в возбуждении взмахнул руками и почти завопил:
— Нава, ты слышала? Ты понимаешь, что он говорит? Значит, не совпадение, что…
Но Нава так испугалась, что он немедленно умолк, подошел, уселся рядом и стал поглаживать ее по руке. Тогда Михаэль и спросил, встречалась ли доктор Нейдорф с кем-либо вне семейного круга.
— За все то время, что пробыла у вас, — подчеркнул он и взглянул Наве в глаза, когда та сказала «да» и в первый раз залилась слезами.
Нава всхлипывала, как ребенок. Михаэль терпеливо ждал. Все молчали, покуда молодая женщина не успокоилась немного; тогда заговорил Гиллель:
— Она возвращалась через Париж и задержалась там на сутки. Я сам покупал для нее билеты. До этого момента она не встречалась ни с кем, кроме нас. Она приехала только для того, чтобы побыть с Навой во время родов. Прибыла за два дня до рождения малыша, была страшная спешка, она помогала готовить комнату для ребенка, потом у Навы начались роды, и она была все время с нами в больнице. — Он потрепал жену по руке. — Роды длились много часов. Нава провела в больнице неделю. Всю эту неделю мы с Евой постоянно находились вместе. Мы посещали Наву, готовили одежду для малыша и все остальное. Вечерами Ева работала над лекцией, которую собиралась читать в субботу, когда…
Он остановился и с опаской посмотрел на Наву. Та перестала плакать, полные горя глаза покраснели. Внезапно она стала очень похожа на своего младшего брата, сидевшего на другом конце того самого светлого дивана, на котором Михаэль сидел вечером в субботу. (Неужели это было только позавчера? — подумал он.) Брат и сестра уставились перед собой, на лицах читался гнев, и Нава Нейдорф наконец начала что-то соображать.
— Я плохо поняла, что вы здесь говорили. Вы говорили, что, — она сглотнула и сделала глубокий вдох, — что причиной смерти моей матери была ее работа?
— Из-за лекции? — подхватил Нимрод. — Вы говорите, что все случилось из-за лекции?
Михаэль рассказал им о пропавших экземплярах лекции, о безрезультатных поисках в Институте.
— Может быть, — спросил он, — она оставила один экземпляр в вашем доме в Чикаго?
Они переглянулись. Нимрод задержал дыхание, напряженно переводя взгляд с Навы и Гиллеля на Михаэля и обратно. Нет. Ничего не оставляла. У них большой дом в пригороде. Ева жила в отдельном крыле с собственной ванной комнатой. «Так что она могла немного передохнуть», — сказал Гиллель. Они в глаза не видели этой лекции. Если и оставались черновики, приходящая прислуга, должно быть, их выбросила.
— Никаких шансов, — заявил Гиллель. — Вы не представляете, какой аккуратисткой была Ева.
Нимрод покачал головой и хмыкнул. Гиллель взглянул на него и умолк.
— А что с этим рейсом на Париж, о котором вы упомянули? — спросил Михаэль. — Вы что-то собирались сказать?
Гиллель снял очки и потер глаза. Затем сказал:
— За день до возвращения Навы из больницы я застал Еву на кухне в два часа ночи. Сначала я подумал, что она от волнения не может уснуть, как и я, ждет приезда Навы и малыша, но, когда она заговорила, я понял, что ее нервозность и напряжение связаны с той лекцией. Она все повторяла, что если бы могла посоветоваться с Хильдесхаймером, то сняла бы тяжесть с души. Я спросил, почему бы ей не позвонить или не написать ему, но она ответила, что такое нельзя обсуждать по телефону или в письме, а до лекции у нее не будет времени. Я уже хотел предложить ей поехать домой пораньше, но подумал, что она обидится после того, как столько помогала нам с малышом. — Голос его зазвучал задумчиво: — Я спросил ее, нельзя ли посоветоваться еще с кем-нибудь; она широко раскрыла глаза и сказала: «Ну конечно, как же я раньше об этом не подумала». Так возникла идея лететь через Париж. Есть какой-то психоаналитик, ее подруга, которая живет в Париже. Я не помню ее имени, но оно у меня где-то записано, и номер телефона тоже. Ева позвонила, когда в Париже наступило утро, и договорилась о встрече. Я не понимаю по-французски, во всяком случае, очень плохо. Знаете, я прямо поразился, как бегло разговаривает Ева!
Нава вновь начала молча всхлипывать, слезы потекли по ее щекам. Она вытерла их тыльной стороной руки, прежде чем Гиллель заметил ее состояние и принес ей пачку салфеток из кухни.
Михаэль не знал, с чего начать. Хильдесхаймер не упоминал ни о каком Париже. Знал и скрывал? Но зачем, ради всего святого?
Возможно ли, чтобы Ева не сказала старику? Но она ведь, кажется, летела обратно в Израиль вместе с Гиллелем? Он сам спрашивал Гиллеля в день убийства, и тот ясно сказал, что они летели одним рейсом, обсуждали подготовку к совещанию директоров и все такое…
— Вы же летели обратно вместе?
Да, разумеется; он уже говорил об этом главному инспектору в субботу, когда они сидели около палаты интенсивной терапии.
— Но как это возможно? — в замешательстве спросил Михаэль.
— Что значит как? Рейсом из Парижа, разумеется. Я улетел в Париж на следующий день после Евы, — сказал Гиллель.
— А почему вы не рассказали мне об этом в субботу? — подозрительно осведомился Михаэль.
— Я думал, вы знаете… Ну, и не предполагал, что это важно… Да откуда я знаю почему!
Михаэль быстро прокрутил в уме новые сведения. Ева Нейдорф встречалась в Париже с коллегой, она летела обратно в Израиль вместе с зятем рейсом из Парижа, а не из Нью-Йорка и не упомянула Хильдесхаймеру об этой встрече и остановке в Париже.
Он предложил Гиллелю снова рассказать ему о полете.
— Вчера должно было состояться ежегодное заседание совета директоров. Это важная встреча. — Гиллель украдкой глянул на жену и шурина, смотрящих прямо перед собой, но явно внимательно слушающих. — Я должен был ее подготовить. Она не владела информацией. Дома мы не могли поговорить — ребенок плакал, она была занята лекцией, у нас просто не было возможности, — и мы решили все обсудить в самолете. Я взял билет на транзитный рейс в Израиль через Париж, а Ева — прямо на Париж. Мы все устроили заранее, я заказал все для нас обоих. Из Парижа мы летели вместе. С той своей коллегой она встречалась, сказала, что встреча была очень серьезная. Выглядела она слегка напряженно, но это все, что я могу сказать. Не знаю, о чем была лекция и в чем заключалась проблема.
Михаэль вопросительно посмотрел на Наву — та покачала головой. Она даже не знала, зачем мать летала в Париж. Думала, просто для развлечения. Она только что родила и вообще об этом не думала. В глазах Навы опять засверкали слезинки. Она знает эту француженку-психоаналитика, но имени не помнит, оно трудное, не выговоришь.
Нимрода вдруг осенило.
— Катрин-Луиза Дюбонне, — уверенно произнес он, выговаривая раздельно каждый слог. Это имя явно произвело на него глубокое впечатление.
Да, согласились Гиллель и Нава, именно о ней шла речь. Обнаружилось, что Нава встречалась с ней много лет назад, когда та останавливалась у них во время конференции, проходившей в Институте.
— Тогда мне казалось, что она старше меня на тысячу лет — старая-престарая, с шапкой белых как снег волос. Я не говорила с ней, потому что совсем не знала французского, да и английского, впрочем, тоже.
Нава говорила низким голосом, слова прерывались всхлипываниями.
Нимрод, однако, утверждал, что вряд ли она была намного старше их матери.
— Они потом переписывались, — сказал он. — Я знаю это из-за марок. Я тогда был еще мальчишкой и собирал марки.
— «Тогда» — это когда? — с нетерпением спросил Михаэль.
Нимрод прикинул в уме и ответил:
— В первый раз я видел ее девять лет назад. После она останавливалась у нас еще дважды, оба раза во время конференций. В последний раз приезжала два года назад и снова привозила мне марки, хотя я уже забросил коллекцию и служил в армии.
Гиллель вышел из комнаты. Через пару минут он вернулся, сказал, что малыш спит, и протянул Михаэлю записку с именем и парижским номером телефона. Михаэль повернулся к Наве и спросил, были ли ее мать с француженкой близкими друзьями.
Нимрод опередил сестру:
— Не ближе, чем со всеми остальными. Она звала ее Кати. Не думаю, чтобы у матери были близкие подруги; она была не из тех, кто любит интимную болтовню по телефону. Но она, должно быть, была привязана к этой женщине, а однажды сказала мне, что глубоко уважает ее.
Нава бросила на брата извиняющий взгляд и возразила, что, хотя их мать и была довольно замкнутой, конечно же, у нее были друзья.
— И кто же? Приведи хоть один пример, — запальчиво воскликнул Нимрод, но тут же поспешно сказал: — Не важно, не обращайте внимания.
Однако Михаэль считал, что это как раз стоит внимания. Нава хранила молчание, Нимрод ушел в себя, и тогда Гиллель пояснил:
— О личной жизни Евы известно мало, она была замкнутым человеком, но всегда отзывалась о француженке как о «друге, которому она может доверять». Я в точности помню эти слова, поскольку странно было слышать такое из уст Евы.
Почему она не поговорила с Хильдесхаймером? — вновь спросил себя Михаэль и вслух поинтересовался, каковы были ее отношения со старым психоаналитиком.
В первый раз все трое заулыбались; даже Нимрод поднял голову, и губы его тронула улыбка.
— Вы ведь его видели? — пожалуй, излишне любопытно поинтересовался он. — Потрясающий старик, правда?
Улыбка придала его лицу детски наивное выражение.
Гиллель извиняющимся тоном произнес, что встречался с Хильдесхаймером лишь несколько раз, но тот показался ему «грандиозной личностью», и улыбка исчезла с лица Нимрода так же внезапно, как появилась.
Нава сказала, что у них с матерью были теплые, близкие отношения.
— Он самый близкий для нее человек — то есть был, я имела в виду. — Опять слезы в глазах. — Я относилась к нему как к члену семьи, — сказала она сдавленным голосом, кутаясь в широкий бесформенный халат.
Она вовсе не хорошенькая, подумал Михаэль, даже совсем некрасивая; ему припомнился ее вскрик у открытой могилы. Как, интересно, она чувствовала себя рядом с красавицей матерью, как они уживались вместе, что Ева Нейдорф с ее утонченным эстетическим восприятием думала о невыразительной внешности дочери? Свои темные волосы она безжалостно зачесывала за уши и любой выскользнувший завиток тут же машинально возвращала на место.
Вслух он спросил об отношениях Нейдорф с коллегами по Институту. Все трое, каждый по-своему, стали утверждать, что ее обожал каждый.
— Если вы ищете врагов, как у вас там принято, — сказал Гиллель, — тех, кто жаждал причинить ей вред, то не найдете никого. Она за всю жизнь и мухи не обидела, никто не желал ей плохого, — он понял, как нелепо звучат его слова, и быстро добавил: — До сих пор, во всяком случае, я не знал ни единого человека, который желал бы ей зла.
Он аккуратно поправил очки.
Михаэль осторожно спросил, не станут ли они возражать против осмотра их чикагского дома.
— Это еще зачем? — встрепенулся Гиллель. — Ах да, лекционные записи… Не думаю, что вам повезет, но что касается меня, я не против.
Михаэль пожелал узнать, не печатал ли текст лекции для нее кто-нибудь из присутствующих.
— Нет, — ответил Гиллель. — Мы наняли машинистку-еврейку, и та перепечатала.
Он дал Михаэлю адрес и выразил надежду, что дом останется в целости после полицейского осмотра. Михаэль обещал. Нава ничего не сказала, только сжала в руке платочек. Нимрод вышел из комнаты и отправился на кухню.
В дверь позвонили, и Гиллель бросил:
— Кто бы это мог быть? В день похорон с соболезнованиями не приходят!
Нимрод распахнул тяжелую дверь и увидел на пороге Розенфельда и Линдера, которые неуверенно попросились войти. Он пригласил их в дом и объявил сидящим в комнате:
— А вот и Розенкранц с Гильденстерном!
Улыбнулся только Линдер. Нава одернула брата:
— Прекрати!
Розенфельд сунул в рот сигару и закурил. Михаэль тут же сказал, что они могут закончить разговор позднее.
— Когда пожелаете, мы в вашем распоряжении, — саркастически произнес Нимрод и одарил Линдера враждебным взглядом.
Михаэль почувствовал неловкость. Он бы предпочел переговорить с Розенфельдом и Линдером в Русском подворье. С другой стороны, не хотелось давать им повод думать, будто он от них бежит. И кроме того, он посчитал, что сможет выяснить что-нибудь новенькое, какую-нибудь свежую информацию, если посидит еще, ну хотя бы пока выкурит сигарету. Решив так, он закурил и остался на месте, а прежний вопрос все крутился и крутился в голове: почему же Нейдорф не сказала Хильдесхаймеру о визите в Париж?
Два психоаналитика явно чувствовали себя крайне неловко в присутствии полицейского. Линдер уселся рядом с Навой и заговорил с ней шепотом. Михаэль расслышал слова «сожалею… виноват» и подумал: не о пистолете ли тот говорит? Розенфельд сидел молча. Наконец он разжал губы и сказал Михаэлю, что только что вернулся «из вашего полицейского участка, давал показания».
— А я считал, вы занимаетесь расследованием, — добавил он с легким вызовом.
Михаэль постарался припомнить заявление, которое написал Розенфельд после заседания ученого совета. Подумал, не забыл ли Мэнни спросить его о снотворных таблетках Линдера; он позабыл, что делал Розенфельд в субботу утром и накануне вечером, но помнил, что, судя по всему, тот чист. Мэнни должен был расспросить его о вечеринке и об отношениях с погибшей. Когда он вернется, то найдет у Циллы записи, сделанные неровным мелким почерком Мэнни, который никто, кроме Циллы, разобрать не может, и пока она все не отпечатает, у него нет никакой возможности узнать, что же отвечал Розенфельд. Тот, между тем, спрашивал Гиллеля, не может ли он чем-нибудь помочь. Михаэль потушил сигарету в большой пепельнице и сказал, что ему пора.
Гиллель проводил инспектора до ворот, и тот шепотом попросил его запомнить все, что скажут визитеры.
— Все-все? — широко раскрыл глаза Гиллель.
Разумеется, не дословно, а только то, что покажется странным.
— И любое упоминание о лекции — абсолютно все, что будет об этом сказано.
— Вы ставите нас в очень неловкое положение, — сказал Гиллель, — шпионить за людьми, подозревать их… А Нава и Нимрод сейчас в таком состоянии, я просто не знаю…
Михаэль бросил взгляд вниз по улице Ллойда Джорджа, где был припаркован полицейский автомобиль наблюдения — микроавтобус «пежо». По крайней мере, об этом они не знают, хвала небесам, подумал Михаэль, и о тайной слежке в течение следующей недели — тоже.
— Это довольно трудно, — продолжал Гиллель, недоверчиво глядя на Михаэля в свете уличного фонаря — того самого, который светил Михаэлю, когда он взламывал входную дверь два вечера назад. Об этом Гиллель также не знал. На голову ниже Михаэля, он запрокинул голову, пытаясь заглянуть ему в глаза, и все бормотал: Нава еще слаба, и вообще, дико думать, что каждый, кто переступает порог, может быть…
Внезапно он замолчал — рядом с ними затормозила машина, и из нее вышла Дина Сильвер. Лицо ее в свете фонаря казалось восковым, волосы отливали голубоватым сиянием; ни дать ни взять привидение. Она подала Гиллелю руку и сказала, что просто обязана была приехать, не могла дожидаться завтрашнего утра. Потом спросила, можно ли войти.
Гиллель ответил:
— Да, почему же нет, там у нас уже есть гости.
Она кивнула Михаэлю. Он проводил ее долгим взглядом, пока она грациозно шла по дорожке, ведущей от ворот к входной двери.
Вот и еще день прошел, думал Михаэль, включая зажигание и прислушиваясь к звукам рации. Его разыскивал Раффи, срочно требовалось связаться с ним, сказал голос по рации; Михаэль взглянул на часы, подумал, ждет ли его еще Майя, и ответил:
— Я буду дома. Раффи может позвонить туда.
Разворачивая машину, он заметил, как высокая фигура в темной шерстяной куртке появилась из тени возле старого кинотеатра «Семадаи» и застыла возле синего «БМВ», из которого только что вышла Дина Сильвер. По рации раздался голос Раффи: «Никуда не уезжай, я уже здесь. Заворачивай за угол».
Темная фигура выбралась из стоявшего на углу микроавтобуса «пежо», и в машину Михаэля сел Раффи.
— Дай сначала сигаретку, — попросил он. — Докладываю. Парень прилип к ней, как пиявка. Сначала ждал возле ее машины у ритуального зала, а после похорон преследовал на своей «веспе» до Рехавии и ждал, пока она выйдет.
— Где именно в Рехавии? — потребовал Михаэль и получил детальное описание клиники на улице Абрабанель, которую он сам посещал позавчера.
— Он ехал за ней как тень, не включая фары, и вот добрался сюда, — продолжал Раффи. — С такой внешностью, как у этого парня, скорее ожидаешь встретить его в «Хилтоне», рядом с какой-нибудь богатой американской туристкой, — заметил он, ероша волосы.
Михаэль зажег сразу две сигареты, протянул одну Раффи и спросил, известно ли, как зовут юношу.
— «Веспа» зарегистрирована на имя Элиши Навеха; я еще не уточнил, он это или нет. Балилти выяснил, что Навех-старший работает в нашем посольстве в Лондоне. На парня ничего нет — так, нарушил пару раз правила дорожного движения. «Веспа» не краденая, никто не заявлял об угоне. Все, что я пока могу сделать, — проверить, точно ли этот лунатик Элиша Навех. Что у него с той женщиной — понятия не имею.
Михаэль спросил, говорили ли они между собой.
— Нет; она даже не знает, что он у нее на хвосте, — сказал Раффи, открывая окно, чтобы стряхнуть пепел. — Она видела его возле машины возле ритуального зала — да, точно, вот тогда она что-то ему сказала. Я не смог расслышать, что именно, но лицо у нее стало хмурое. Та еще штучка, а? Я запросил на нее информацию. Знаешь, кто ее муж?
Последний вопрос был задан с улыбкой; Михаэль кивнул. Да, слышал, и кто она, и кто ее муж, и вообще об этом можно поговорить завтра утром на совещании. А покуда ему следует заниматься парнем.
— Охайон, — скучным голосом проговорил Раффи, — я замерз и есть хочу. Кто бы меня сменил?
— Сколько человек сидит в «пежо»? — спросил его Михаэль.
— Да ладно, дай мне передышку; ты ведь в курсе — их там всего двое. Смена придет в одиннадцать, а кто знает, сколько она там пробудет?
— И кто же, по-твоему, может тебя подменить? — сухо поинтересовался Михаэль.
— Хорошо-хорошо, — вздохнул Раффи. — Можешь больше ничего не говорить. Уладим все в узком кругу. Эзра у меня в долгу, насяду на него, и пока он сюда не притащится, с места не тронусь. Думаю, ничего не случится, а?
Михаэль осведомился, не желает ли он письменной гарантии. Нет, не желает, а желает всего лишь, чтобы Михаэль оставил ему сигареты.
— В случае чего можно позвонить тебе домой?
Из внутреннего кармана Михаэль вытащил смятую пачку «Ноблесс» — дешевый виргинский табак — и выложил четыре оставшихся сигареты одну за другой в жаждущую ладонь Раффи. Тот вылез из машины, огляделся и двинулся в направлении «пежо».
Когда Михаэль тронулся, вновь пошел дождь; мысль о том, что его ожидает Майя, была столь возбуждающей, что он даже проскочил на красный свет. Была половина десятого, когда он припарковал автомобиль возле дома. Подходя к двери, услышал несущиеся изнутри волны Четвертого фортепианного концерта Бетховена — и подивился, как это ему удалось целый месяц обходиться без нее.
— Как это — оказался слишком зажат? Что ты имеешь в виду? — спросил Михаэль у Мэнни, который рассказывал о допросе полковника Иоава Алона, военного губернатора округа Эдом и участника вечеринки у Линдера. Утреннее совещание было в разгаре, и, хотя оно длилось с семи тридцати, присутствующие все еще держали в руках кофейные чашки.
Начальник разведки Балилти взглянул на часы; Михаэль закурил третью сигарету. Час пролетел в горячих дискуссиях, и теперь все откинулись на спинки стульев с чувством, что все важные вопросы решены. Сначала Михаэль выложил свою козырную карту: новость о Катрин-Луизе Дюбонне.
— Интерпол помог ее разыскать, — сообщил он. — Она сейчас в отпуске на Майорке, уехала на морскую экскурсию и не появится в отеле еще пару дней.
— А я думала, психиатры отдыхают только в августе, — бросила Цилла. — Как в фильмах Вуди Аллена, — добавила она, жизнерадостно посмотрев на Эли и получив в ответ хмурый взгляд.
Затем они обсудили события последних двух дней и решили, что банки Эли возьмет на себя. Много времени занял обмен информацией о похоронах. Выслушали рапорт Раффи о слежке за юношей. Балилти, получивший данные из Министерства иностранных дел («У меня везде связи», — бросил он в ответ на вопрос Раффи), сообщил им, что Элиша Навех — единственный сын Мордехая Навеха, в девять лет он лишился матери, а сейчас ему девятнадцать.
— Официально Навех-старший числится при Министерстве иностранных дел, но вообще он из аппарата премьер-министра, сейчас — атташе посольства в Лондоне. Первый секретарь, если это что-нибудь вам говорит, — произнес Балилти таким тоном, что исчезло всякое желание задавать дополнительные вопросы, затем глянул в свои заметки и продолжил: — Его сын провел в лондонском посольстве пять лет, в Израиль вернулся, когда ему исполнилось шестнадцать. К жизни в Лондоне он приспособиться не смог, к еврейской школе, которую там посещал, — тоже, и отец в конце концов сдался на его мольбы. Вернувшись домой, мальчик два года жил у бабушки — та умерла пару месяцев назад. Получил отсрочку от службы в армии на год, по причине психологической непригодности. Со времени смерти бабушки живет в квартире, зарегистрированной на имя отца. Учится в университете, — Балилти скорчил гримасу, — занимается Дальним Востоком и театром. Богемный тип.
Да, он лечился, но не у Нейдорф, а в психиатрической клинике. В его призывном деле есть заключение психиатра, но военному психиатру он не сообщал, что проходил лечение.
— Я обнаружил его имя в списке пациентов психиатрических клиник, расположенных в северных предместьях, но мне не удалось выяснить, кто его психотерапевт. Пока не удалось, — с нажимом произнес он.
— Военный психиатр решил, что он может представлять угрозу для окружающих? — поинтересовалась Цилла.
— Поймите, — заявил Балилти, — я же не читал материалы собственными глазами. Мои источники цитировали термины «неуравновешенная личность» и «суицидальные наклонности». Одна фраза была повторена трижды: «синдром мидовских детей». Было еще много всего, но про опасность для окружающих ничего не говорилось.
— И что он делал? — спросил Эли у Раффи.
— Элиша последовал за Диной Сильвер до ее дома, просидел на камне под дверью до полуночи, а затем отправился домой. Кто-то живет в квартире вместе с ним. Балилти сейчас проверяет имя на почтовом ящике, но пока еще ничего не выяснил.
— Не волнуйтесь, выяснит, — сказала Цилла. — Поразительно, как он умудряется добывать информацию с такой скоростью. Не хотела бы попасться тебе в лапы, Балилти. Скажи, ты случайно не знаешь, что этот парнишка ест на завтрак?
Балилти сверкнул глазами и хотел что-то ответить, но, взглянув на Шорера, промолчал.
— Хорошо, — сказал Михаэль, все еще держа в руке чашку. — В девять у меня встреча с этой Сильвер. Посмотрим, что она скажет.
— У тебя не много времени, — сказала Цилла.
Перед началом совещания она положила перед ним список всех известных пациентов и подопечных, примерный распорядок дня Нейдорф (она поговорила с ее служанкой), список сотрудников Института, список гостей Линдера, фотокопию расписки, которую Михаэль забрал из бухгалтерской конторы, и фоторобот мужчины, взявшего папку с бумагами Нейдорф. Все документы были вложены в пластиковые файлы, и каждый участник совещания получил экземпляр. Цилла доложила, что у Линдера алиби, что меню обеда составляла его жена, что сиделка, присматривавшая за детьми гостей, подтвердила время их возвращения домой и что соседа сверху ранним утром в субботу разбудил шум. Рассказывая, она все время переходила с места на место и казалась какой-то чересчур веселой.
— Все это есть в файле, кто желает, может прослушать магнитофонные записи, — сказала она, заняв наконец свое место за столом, и запустила тонкие пальцы в коротко стриженные волосы.
— Линдер чист, — подтвердил Шорер, доломав последнюю спичку и бросая обломки в пепельницу.
— Вы поможете с судебным ордером для банков? — шепотом попросил его Михаэль.
— Да, но я хочу, чтобы Бахар поехал со мной, так что пусть он отправляется прямо в банк, пока кто-нибудь другой опять не добрался раньше нас. Шучу, — добавил Шорер, заметив тревожный взгляд Михаэля.
Наконец наступила очередь Мэнни докладывать о допросе Розенфельда и полковника Иоава Алона, эдомского военного губернатора.
— Правда, он великолепен? — спросила Цилла. Мэнни проигнорировал вопрос и продолжил доклад. Но Цилла прервала его вновь с неприятно поразившей Михаэля настойчивостью: — Говорят, это восходящая звезда, его назначат следующим начальником штаба. А выглядит молодо, ему и тридцати пяти не дашь.
Мэнни раздраженно взглянул на нее и спросил, можно ли ему продолжать. Михаэль положил руку на плечо Циллы и спокойно сказал:
— Почему бы тебе не посидеть минутку спокойно и не послушать? Попей кофе, отдохни.
Она замолчала, и Мэнни продолжал:
— Объект оказался слишком зажатым.
Тогда Михаэль и спросил, что имелось в виду, и посмотрел на фоторобот человека, укравшего финансовые бумаги Нейдорф.
— Я точно не знаю, что имею в виду, — колеблясь, ответил Мэнни. — Понимаете, логично ожидать, что полковник, военный губернатор большой территории, будет расположен к сотрудничеству, рад помочь, что ли. А он то и дело взглядывал на часы, говорил, что спешит: выглядел напряженным и…
Внезапно в комнате воцарилась тишина. Все почувствовали особое возбуждение, как обычно бывает, когда обнаруживается новый след.
— Посмотри-ка на фоторобот, — сказал Михаэль. — Звоночка не слышишь?
Мэнни уставился на фотографию, остальные последовали его примеру. Цилла с сомнением покачала головой. Мэнни наконец проговорил:
— Не знаю. По ней ведь не много скажешь. Может, если убрать темные очки… а то даже глаз не видать. Не знаю, но… я бы не дал гарантию, что это не он.
— Ты небось не догадался спросить, что он делал в понедельник утром, когда похитили папку, — сказал Балилти.
— Вообще-то спрашивал — Инспектор Мэнни Эзра потер лоб. — Он сказал, что поздно пришел на службу, потому что его автомобиль заглох на дороге в Вифлеем возле Бейт-Яллы и ему пришлось прождать около часа, пока за ним не приехали. К вашему сведению, я каждому задавал этот вопрос, включая Розенфельда. По-твоему, ты здесь один знаешь свое дело? — Он положил файл с документами обратно на стол и спросил, кто еще хочет кофе; руки его слегка дрожали от ярости.
Пораженный Михаэль перевел взгляд с него на Балилти.
Атмосферу разрядил Шорер, который спросил, есть ли связь между полковником Алоном и жертвой.
— Никакой, — ответил Мэнни.
Он уже вставал с места, но Шорер попросил:
— Одну минуту. Кофе может подождать. Мне нужны подробности.
— Можете послушать запись, — сказал Мэнни, садясь обратно. — Между ними нет никаких отношений. Он близкий друг Линдера, знает его двадцать лет, признал, что купил для него револьвер. И девушку он тоже знает, ту, в честь которой устраивалась вечеринка, они с ней друзья детства, именно поэтому он и пришел на вечеринку. Но он утверждал, что не знаком с Нейдорф.
— А какое у него алиби на пятницу и субботу? — спросил Шорер, и все снова почувствовали напряжение.
Стрелки часов показывали без пяти девять. Должно быть, Дина Сильвер уже ждет в коридоре возле кабинета, подумал Михаэль, поднимаясь, чтобы отворить окно, выходящее на задний двор. Он задержал взгляд на ярко-синих небесах — ослепительное сияние резало глаз, — не упуская ни слова из того, что отвечал Мэнни.
— Вечером в пятницу полковник Алон рано лег спать. Его супруга и двое детей ездили в Хайфу, к ее родителям. Он был один, не может сказать, видел ли его кто-нибудь. В субботу утром он вышел погулять — был хороший денек. Домой вернулся около одиннадцати, никого не встретил. Но это ничего не значит, — запальчиво сказал Мэнни. — С каких это пор люди обязаны заботиться об алиби?
Шорер молча взглянул на Михаэля — тот вспомнил, что Линдер звонил из Института по телефону какому-то Иоаву.
— Когда? — спросил Шорер.
— В половине первого.
— Другими словами, — громко отозвался Раффи, — он знал, что Нейдорф мертва. О чем это нам говорит?
— О том, что пока рано над этим ломать голову, — ответил Михаэль. — Давайте подождем, пока не увидим банковские счета. У меня странное ощущение, но… Нам нужен полный список пациентов и подопечных и показания француженки.
Шорер понял его мысль первым:
— Ты думаешь, он и есть неизвестный пациент?
— Не знаю, — отозвался Михаэль. — Пока это только предчувствие. Хочу сначала взглянуть на счета.
— И все-таки расскажи нам о своем предчувствии. Ты думаешь, что между ним и Нейдорф есть связь, так? — настаивал Шорер. — Мы все знаем, как ты мыслишь. Никто не собирается привлекать тебя за клевету.
Все обратили взгляд на Михаэля и с нетерпением ждали. Наконец он заговорил:
— Все мы знаем, какие странности порой случаются в жизни. Даже то, что оружие нашли на территории больницы, звучит слишком неправдоподобно для простого совпадения. Но и правда иной раз звучит как вымысел, и, я думаю, мы столкнемся с еще более странными вещами, прежде чем доберемся до конца.
Взглянув на часы, он сказал, что его ожидает дама, от которой он надеется узнать, помимо всего прочего, имя недостающего пациента.
Напряжение разрядилось.
— Вы когда-нибудь видели, чтобы он заставлял красивую женщину ждать? — заметил Балилти.
Все заулыбались и стали распределять задания на день. Один за другим все покинули комнату. Цилла, Мэнни и Раффи отправились опрашивать гостей Линдера, приглашенных в Русское подворье на тот день.
— Если повезет, освободимся к десяти вечера, — вздохнула Цилла. — Я не шучу: сорок человек!
Шорер и Эли уехали в суд — слушание было назначено на десять. Балилти тоже собрался уходить, когда Михаэль тронул его за руку. Они стояли в дверях, и Михаэль, неожиданно для самого себя — он всего лишь хотел выяснить, с чего это так вспылил Мэнни, — попросил его добыть секретную информацию о полковнике Алоне, но так, чтобы никто не узнал.
— Даже Шорер? Вообще никто?
— Ни единая живая душа. Ни Шорер, ни Леви, никто в военном аппарате — абсолютно никто. Сможешь?
Балилти уставился в пол, запихнул рубашку за пояс, потом провел рукой по голове и сказал:
— Не знаю. Посмотрим. Дай мне несколько часов, чтобы навести контакты. Свяжусь с тобой попозже, ладно?
Михаэль кивнул и напоследок все же спросил:
— А что это с Мэнни?
— Ну… — Балилти смешался. — Долго объяснять, да это и не относится к делу. Расскажу когда-нибудь. — И он быстро направился вниз по лестнице к выходу из здания.
Комната для совещаний находилась совсем рядом с кабинетом Михаэля — времени подготовиться к разговору с Диной Сильвер у него не оставалось. Она ждала в коридоре и при виде Михаэля выразительно посмотрела на него и на часы. Он сделал вид, что не понял молчаливый намек. Красное и голубое шло ей больше, чем черный костюм, подчеркивавший бледность очаровательного лица и заставлявший её выглядеть старше. Открыв перед ней дверь в кабинет, Михаэль закурил и предложил сигарету Дине. Поморщившись, она отказалась; тогда он открыл окно, мысленно сказав себе, что уж это — последняя уступка с его стороны.
Как только он увидел ее в коридоре, его охватило чувство враждебности, а лицо приняло каменное выражение игрока в покер. Холодная красота, каждое движение под контролем. Хотел бы я посмотреть, как ты дрожишь, подумал он, стоя в дверях и пропуская ее вперед. Ему страстно захотелось выбить ее из колеи, заставить потерять контроль над собой.
Он был уверен, что она легко придумает объяснение воскресной беседе с Хильдесхаймером. Линдер говорил, что старик проводил с ней психоаналитический сеанс, вот и она скажет то же самое.
Михаэль сел за стол. У него вертелся на языке вопрос об отношениях Дины с юношей. «У тебя нет фактов, — увещевал он сам себя, — абсолютно никаких фактов, ты ничего не узнал, ни до чего не докопался, ты только подозреваешь, что у нее может быть мотив, но подкрепить подозрения нечем; у ученого совета был и другой кандидат, подожди, по крайней мере, пока с ним не переговоришь».
И чем сильнее бушевала в нем ярость, тем медлительнее и вежливее звучали его слова.
В зеленоватых глазах Дины блеснули гнев и тревога, когда он спросил, что она делала в пятницу вечером. Низким голосом, как обычно, четко выговаривая слова, она ответила, что рано легла спать.
— Как рано?
— После музыкального шоу, до начала кинофильма, — сказала она, и он чуть расслабился.
— Так рано? Вы всегда рано ложитесь спать? — В его голосе прозвучало искреннее любопытство.
— Вообще-то нет…
Она хотела что-то добавить, но он прервал ее:
— Ведь на следующий день ученый совет должен был голосовать по вашей кандидатуре?
Она улыбнулась в первый раз, но улыбались лишь губы — в глазах не скользнуло и тени улыбки.
— Уснуть я не могла, но хотела отдохнуть — и из-за лекции, и из-за голосования.
Ее пальцы теребили высокий воротник блузки. В расстегнутом длинном, мягком меховом пальто она казалась такой изысканной, изнеженной.
— Я считал, — произнес главный инспектор Охайон, закуривая новую сигарету, — что кандидаты не принимают участия в голосовании.
Она ответила, что собиралась ждать снаружи, чтобы сразу узнать итоги голосования.
— Хорошо, так вам удалось в конце концов уснуть? Если да, то в какое время? — спросил Михаэль, с наслаждением вдыхая табачный дым.
— Поздно. Может, после полуночи, — колеблясь, сказала она.
— А что вы делали до того, как заснули? — полюбопытствовал он.
— Какое это имеет отношение… — начала она, но, передумав, ответила, что пыталась читать, но не могла сосредоточиться на книге.
— А что вы читали? — продолжал Михаэль, отмечая трещинки в ее броне и ожидая, когда сквозь них хлынет гнев.
— Презентацию Гиоры — второго кандидата, участвующего в голосовании. Мы первые на нашем курсе, и…
С наигранным удивлением Михаэль спросил, почему же она не ознакомилась с презентацией коллеги раньше.
— Раньше текстов не рассылают никому, кроме членов ученого совета. Гиора дал мне свой текст только в четверг, и я тоже показала свой только ему.
— Ясно, — протянул Михаэль. — А в субботу утром? Что вы делали в субботу утром?
— Была в Институте, разумеется, — быстро сказала она.
— С какого времени? Скажем, в восемь утра вы уже были там?
Дина Сильвер побледнела еще сильней, лицо приобрело серый оттенок. Она приехала в Институт к десяти. В восемь она только просыпалась. Встала она поздно, потому что плохо спала, объяснила она; но лицо ее стало враждебным, а когда он спросил, была ли она дома одна, яростно воскликнула:
— Чего вы добиваетесь? Конечно, не одна, со мной дома был мой муж.
— У вас есть дети? — спросил Михаэль.
Да, есть, десятилетняя дочь. Но она ночевала у подруги и вернулась домой только к ленчу, добавила Дина, хотя он ее об этом и не спрашивал. Михаэль с деловым видом записал фамилию подруги и номер ее телефона.
— Но о чем вы собираетесь спрашивать мою дочь? Вы что, и детей допрашиваете?
— Если есть необходимость, — холодно произнес Михаэль, — мы допрашиваем всех. А вашему мужу известно время, когда вы легли спать и когда проснулись?
Дина Сильвер взглянула на него и неожиданно вновь улыбнулась своей странной улыбкой-гримасой:
— Знаете, я себя чувствую как во сне. Не понимаю, меня что, подозревают в….
Михаэль не дождался окончания фразы, и ему пришлось попросить ее продолжать.
— …В убийстве? Меня подозревают в убийстве? — произнесла она тоном оскорбленного достоинства.
— А кто сказал, что вас в чем-то подозревают? — осведомился Михаэль. — Разве я это говорил?
Нет, признала она, не говорил, но по тем вопросам, которые он ей задает, можно подумать, что он выискивает в ее поведении мотивы. Бог знает какие!
А откуда ей известно, какого рода вопросы задают подозреваемым в убийстве, спросил Михаэль — и с удовольствием отметил сбивчивую речь, слегка затрудненное дыхание и то, как она заспешила, объясняя, что смотрела детективные фильмы и читала об этом в книгах. Она ищет к нему верный подход, так же как он ищет подход к ней. Она обратила к нему беспомощное лицо и чуть ли не жалобно спросила: а разве на самом деле все не так, как в книгах и фильмах?
— Не знаю, — сказал Михаэль. — Вы любите читать детективы?
Нет, она читает их лишь изредка, когда не спится.
— И что они вам дают?
— Что вы имеете в виду? — спросила она, кладя руки на колени, чтобы унять дрожь.
— Я имею в виду, — невинно пояснил Михаэль, — почему они вам интересны; почему вас привлекает подобная литература?
У нее нет особой склонности к насилию, если он это имеет в виду.
Михаэль пожал плечами, как бы говоря, что не имел в виду ничего определенного.
— Это чисто психологический интерес, — сказала Дина Сильвер.
— Ах, психологический! — произнес Михаэль таким тоном, как будто это все объясняло. — Так как насчет вашего мужа: он может назвать время, когда вы легли спать и когда поднялись?
Она бросила на него полный отчаяния взгляд:
— Вы всем задаете такие вопросы?
Михаэль решил, что пора менять тон.
— Да, всем. Хотите кофе?
Она поколебалась, посмотрела на него и кивнула. Он подал ей кофе и смотрел, как дрожащая рука берет чашку. Отеческим тоном он пояснил, что расследует сложнейшее дело об убийстве и выяснить все факты — его долг.
Охайон с доверительным видом наклонился поближе к Дине. Она смягчилась и по собственной воле, не вынуждая его повторять вопрос, ответила, что муж провел ночь в своем маленьком кабинете в цокольном этаже. Он обдумывал судебное дело; он окружной судья, и когда готовит вынесение приговора, вот как в этот раз, то запирается у себя в кабинете, изучает доказательства и ни с кем не разговаривает. Поэтому она не видала его ни утром, когда проснулась, ни когда уезжала из дому.
— Ну, я уверен, не составит никакого труда проверить ваше заявление, — дружески сказал Михаэль. — Вы пошли в Институт пешком?
Нет, она поехала на машине.
— Тот синий «БМВ», на котором вчера вечером вы приехали к дому Нейдорф?
Да, это ее машина.
— Тогда, разумеется, не будет никаких проблем. Всегда найдется свидетель. Я сам этим займусь. — Он взглянул ей прямо в глаза и прочел в них облегчение вперемешку с подозрением. — Только скажите мне, когда в точности вы выехали из дома. Без пяти десять?
Он записал что-то на лежавшем перед ним бланке дознания и довольно посмотрел на нее, как будто она оказала неоценимую помощь следствию.
— Есть еще кое-что, о чем я хотел бы у вас спросить, — сказал он и вновь склонился над столом, заставив ее насторожиться. — В каких отношениях вы находитесь с Элишей Навехом?
Михаэль чуть выпрямился на стуле и ждал ее ответа. В глазах ее он прочел удивление — и новый страх, сильнее прежнего.
Собравшись с мыслями, она спокойно спросила:
— Какое он имеет отношение к делу?
— Насколько мне известно, никакого, — небрежно сказал Михаэль. — Но поскольку я видел, как вы разговаривали у машины, то подумал…
Он замолчал. Ей явно хотелось возразить, что он не мог их видеть, что его там не было, но какие-то соображения удержали ее. Наконец она взглянула на него:
— Вы знаете, что такое профессиональная этика?
— А, так он ваш пациент?
Точнее, он был ее пациентом.
— Когда, где?
Она лечила его с шестнадцати до восемнадцати лет, в психиатрической клинике в Северном Иерусалиме.
— Значит, два года, то есть вплоть до прошлого года, — резюмировал главный инспектор Охайон. — Вы завершили лечение?
Это сложная история, к делу она отношения не имеет и связана с неким чувством, которое стал испытывать к ней пациент.
— Вообще говоря, лечение было прервано, а не завершено. Я больше ничем не могла ему помочь, но, чтобы разобраться, вам понадобится знание профессиональной терминологии.
— Какой именно терминологии? Скажем, термин «переключение» применим к данному случаю? — предложил Михаэль и улыбнулся про себя, увидев в ее глазах изумление и уважение.
Да, признала она, совершенно верно.
— Послушайте, — сказала она назидательным тоном, — я не знаю, насколько глубоки ваши знания и поймете ли вы меня, если я скажу, что мальчик начал ролевые действия. Этот термин вам знаком?
Нет, не знаком. Не будет ли она добра пояснить?
— Другими словами, — на лице ее начало проявлять серьезное, самодовольное выражение, и Михаэль не сделал попытки ее прервать, — он стал преследовать меня телефонными звонками, неожиданными визитами, требованиями, чтобы я выполняла его эротические фантазии.
— Вы хотите сказать, он в вас влюбился?
— Говоря попросту, да. С профессиональной точки зрения можно говорить о неврозе переключения, который находит выражение в ролевых поступках вместо вербализации во время сеансов терапии.
— И когда такое происходит, лечение теряет силу? А я полагал, что переключение — это, напротив, одно из необходимых условий.
Вновь удивление.
— В принципе вы правы, но в этом случае я столкнулась с контрпереключением, и…
— Что вы имеете в виду? — нетерпеливо перебил Михаэль. — Что он стал действовать вам на нервы или же что у вас появилась с ним эмоциональная связь?
Да, именно это. Он стал до такой степени занимать ее мысли в нерабочее время, что она не смогла дальше продолжать лечение и не знала, что с ним происходило с тех пор… В первый раз после прекращения сеансов она увидела его на похоронах, возле своего автомобиля.
— Другими словами, вы не видели его целый год и вдруг он внезапно объявился на похоронах? — спросил Михаэль и поднес ручку к бумаге. — Вы уверены? Вы не имели с ним никаких контактов?
В его голосе снова прорвалась враждебность. С трудом подавив ее, он объяснил, что записи в протоколе должны быть абсолютно точными.
— Да, но зачем вам надо это записывать? — спросила Дина Сильвер, не скрывая озабоченности. — Я бы не желала, чтобы конфиденциальная медицинская информация предавалась огласке. Это неэтично.
— Неужели за весь год ваш пациент так ни разу вас не побеспокоил?
— Ну, несколько раз звонил по телефону, — медленно сказала она.
— Куда он звонил? — спросил Михаэль, готовясь записывать.
— В клинику. Я уволилась только шесть месяцев назад.
— И с тех пор больше ничего о нем не слышали?
Михаэль чувствовал, как растет в нем напряжение, которое мешает ясно увидеть всю картину.
Нет, она не слышала о нем ничего с тех пор, как оставила клинику, и вчера на кладбище встретилась с ним впервые.
— Почему же тогда, — спросил Михаэль, — мальчик вчера преследовал вас с кладбища до приемной Линдера, а оттуда — к дому Нейдорф, а оттуда — к вашему дому?
Лицо ее стало мертвенно-бледным, прямо-таки пепельным, когда она хрипло произнесла:
— Вы уверены?
Кивнув, он спросил ее, что юноша говорил ей на кладбище.
— Сказал, что ему необходимо меня видеть, а я ответила, что в приватном порядке встречаюсь только с пациентами, поэтому с ним встречаться не стану. Считается неэтичным и неправильным для психоаналитика переходить на личные отношения с пациентами. Я посоветовала ему вновь обратиться в клинику, — сказала она, но Михаэль чувствовал, что она думает о чем-то другом.
— Может, вы боитесь Элишу Навеха?
Нет, ответила она после короткой паузы, не боится, он никогда не был склонен к насилию, но она не знает, как интерпретировать его поведение.
— А мог он общаться с Нейдорф? — спросил Михаэль.
Дина Сильвер решительно потрясла головой:
— Невозможно. Доктор Нейдорф не могла взять его на лечение — просто не располагала для этого временем, а больше он нигде с ней не встречался. Я бы знала.
Сероватый оттенок не сходил с ее лица, пока Михаэль отеческим тоном осведомлялся, почему она так нервничает.
Из-за последних трагических событий она не в своей тарелке, любой пустяк ее нервирует, но никаких реальных оснований для тревоги у нее нет.
— Это реакция на смерть доктора Нейдорф. Это пройдет, — сказала она — и вновь улыбнулась уголками губ. Помедлив немного, она добавила, что волнуется за мальчика и хотела бы попросить главного инспектора не допрашивать его, пока он не придет в себя.
Михаэль уклонился от ответа, но про себя отметил, что Дина боится его контакта с юношей.
Вновь он спрашивал о ее взаимоотношениях с Нейдорф, и вновь она говорила, что чувствует себя перед ней в долгу за все, чему у нее научилась. Но за словами не угадывалось чувства, хотя бы такого, которое проявлял Линдер. Фразы мерно раскручивались, как магнитофонная лента, словно она повторяла механически затверженный текст.
— Мне много приходилось слышать о том, какой холодной и замкнутой была покойная. Это правда?
Нет, она никогда не ощущала ничего подобного; их отношения были доверительными, близкими.
— Нейдорф просто была слегка сдержанной, отстраненной, но никак не холодной, — сказала Дина Сильвер голосом, лишенным всякого выражения.
Тогда он задал ей вопрос о встрече с Хильдесхаймером на улице Альфази возле дома днем в воскресенье. Она глянула на него в смятении, но не спросила, откуда он узнал об этом, равно как и не сделала никакого другого замечания, просто после секундной заминки ответила, что Хильдесхаймер был ее психоаналитиком.
— Как долго?
Сеансы окончились полтора года назад и длились в течение пяти лет. На улице она повстречалась с ним случайно, когда вышла из общей с Линдером приемной, чтобы купить газету.
— А почему же тогда вы так долго прогуливались взад-вперед по улице возле его дома?
В этот раз она чуть не спросила, откуда он узнал, но оборвала себя на полуслове. Новая улыбка, похожая на гримасу.
— Не хотела жаловаться ему, как ужасно себя чувствую, поэтому и постаралась скрыть, что специально жду его возле дома, чтобы попросить уделить мне часик, — смущенным тоном объяснила Дина.
Она была уверена, что по телефону договориться не удастся, поэтому хотела тут же пойти с ним в комнату для консультаций, но у него был назначен прием кому-то еще, и он не смог поговорить с ней в тот день, а на следующий были назначены похороны. Он мог принять ее лишь на следующей неделе.
Михаэль глянул на часы — была уже половина одиннадцатого. Дина уже застегивала пальто, когда он спросил, знала ли она о пистолете Джо Линдера.
— Что вы имеете в виду?
— Вы знали, что у него имеется пистолет? — спросил Михаэль. Он позаботился о том, чтобы тот факт, что пистолет Линдера и есть орудие убийства, не был предан огласке, и хотел выяснить, не сказал ли ей Линдер об этом сам.
— Конечно, знала, — ответила она с видимым облегчением. — Да и кто не знал? — Она улыбнулась вновь — гротескная улыбка, пустые глаза, бледно-серое лицо. — Джо хвастался им, не переставая.
Михаэль уловил теплую нотку в том, как это было сказано, и спросил, какие у нее отношения с Линдером и его семейством.
— Трудно сказать. Когда я была одновременно под его и доктора Нейдорф супервизией, это явно задевало его. До этого наши отношения были простыми и теплыми. Джо необходимо быть уверенным, что его любят. Он очень переживал из-за моих профессиональных контактов с доктором Нейдорф.
— Вы знали, что пистолет хранился у Линдера в доме?
Да, где-то в спальне. Именно туда он отправлялся, если хотел его кому-нибудь продемонстрировать, но где именно в спальне, она не знает.
Конечно, она заходила туда тем вечером — взять свое пальто.
Нет, в комнате никого не было. Кроме Даниэля, уснувшего на родительской кровати. Все пальто были свалены на диване.
Нет, она никогда не стреляла из пистолета. В армии она занималась психологическими исследованиями.
Да, — снова улыбка, — она училась обращению с огнестрельным оружием на курсе базовой подготовки. Ей дали чешский пистолет, и, помнится, она так ни разу и не попала в цель. Нет технических способностей. Джо как-то пытался объяснить ей устройство своего пистолета и упоминал, что он всегда заряжен, но она не стала стрелять, хотя Джо и пытался настоять.
— Оружие всегда меня пугало.
Последние слова она произнесла с известной долей кокетства — ямочка на подбородке заиграла, она даже захлопала ресницами. У Михаэля было такое чувство, как будто перед ним на миг приоткрылся и захлопнулся ящик Пандоры, так что ни единый важный факт не выпорхнул наружу.
Расставаясь с Диной Сильвер на пороге, он безразличным тоном спросил, как будто эта мысль пришла ему в последнюю минуту, не согласится ли она пройти проверку на детекторе лжи. Настороженное выражение глаз выдавало, что она обеспокоена, но Дина сказала только, что должна подумать.
— Ведь это не к спеху?
Нет, покачал он головой, совсем нет.
Знать бы наверняка, подумал он про себя, она по натуре осторожна или пытается выиграть время? Опыт Михаэля показывал, что большинство людей, которым нечего скрывать, обычно не имели ничего против детектора лжи, но некоторые колебались и боялись, хотя ничего не утаивали.
Наконец, уже открывая дверь, он поинтересовался, что она знает о лекции Нейдорф.
— Ничего, только слышала, о чем примерно она будет. Но, насколько мне известно, обычно доктору Нейдорф помогал в подготовке лекций профессор Хильдесхаймер, — сказала она и вопросительно взглянула на Михаэля.
Тот ничего не ответил, только вежливо поблагодарил. На лице его не отразилось и малой доли смущения и недоумения, которые он испытывал. Он вернулся к столу, перемотал ленту и вновь прослушал все, что говорилось за последние три часа. Не отрываясь от прослушивания, он поднял телефонную трубку. Запыхавшийся голос Балилти ответил из кабинета на третьем этаже:
— Я только вошел — уже позабыл, что значит работать на тебя. Буду через пару минут.
Балилти положил трубку.
Две минуты превратились в пятнадцать, а Михаэль, откинувшись на спинку стула и вытянув длинные ноги, все слушал и слушал последнюю часть беседы — ту, что касалась отношений Дины с Нейдорф, с юношей, с Линдером, с Хильдесхаймером.
Когда, отдуваясь и держа в руке чашку кофе, вошел Балилти, Михаэль подтолкнул к нему листок бумаги с записанными на нем вопросами и спросил:
— Не хочешь пробежаться по ним вместе со мной?
— Обязательно, но вначале вот что — я нащупал канал, как разузнать про твоего полковника.
Он сделал паузу и поклонился, а Михаэль не поскупился на восхищенные и удивленные возгласы, думая про себя: «Будь Балилти чуть поскромней — цены б ему не было!» Но в конце-то концов, не так уж много он просил в обмен за свои действительно ценные услуги.
— Поражаюсь тебе — да с тобой никто не сравнится!
Офицер разведки широко ухмыльнулся, заправил за пояс рубашку, одернул свитер («Жена связала, наверное», — подумал Михаэль, смутно припомнив пухлую приятную женщину, по всему видно — первоклассную кулинарку) и продолжил:
— Значит, мы договорились, что тебе не важно, где я получу информацию, лишь бы никто не узнал, так? Но должен тебе сказать, дело займет не час и не два. Дело сложное, мне понадобится время, и, когда я говорю «время», это значит — дни, а не часы.
— И сколько же дней тебе понадобится, как думаешь? — присвистнув, с тревогой поинтересовался Михаэль.
— Два или три, может, пять. Не объясняю почему — сразу тебе сказал. Теперь можешь показывать свои вопросы.
Балилти уселся, опустив крупные ладони на лежавший перед ним на столе листок.
Быстро проглядев набросанные Михаэлем вопросы, он поднял глаза:
— Кто она? Та штучка, что тут ждала? Та, с кем ты беседовал? За которой таскается паренек? Раффи сказал, она замужем за судьей Сильвером, это правда? — Михаэль кивнул, и Балилти взял сигарету из лежащей на столе смятой пачки «Ноблесс». — Иметь с ним дело — то еще удовольствие, уж ты мне поверь. Может, она ему рога наставляет? Ладно, доверься мне. Тебе нужны подробности ее военной службы? Разрешение на огнестрельное оружие? Связи с несчастным сыночком папаши-дипломата? Думаешь, она с ним крутит? Да брось! Она же ему в матери годится!
Михаэль рассказал ему, что Дина Сильвер была ранее психотерапевтом Элиши Навеха.
— Знаешь, я смутно припоминаю, что судью как будто грозились прикончить. Узнай, пожалуйста, покупал ли кто-нибудь из членов семьи пистолет. У них большой дом в элитном квартале Йемин-Моше, так, может, кто из соседей слышал о каком-нибудь инциденте с оружием.
— А почему бы тебе просто не проверить по компьютеру?
— Не хочу дразнить гусей.
— Это займет время, — медленно произнес Балилти, — сам видишь, в деле замешано много народу. Судьи, военные коменданты, психологи — только погляди!
— Это чтоб тебе жизнь медом не казалась, — пошутил Михаэль, выключая магнитофон. — Пошли посмотрим, как там внизу.
Он забрал со стола сигареты, они вдвоем вышли из кабинета и спустились вниз, в другое крыло здания.
Цилла занималась с Хедвой Тамари, молодым врачом из Маргоа. Увидев Михаэля через окно, она вышла из комнаты дознания, утирая лоб.
— Плачет, не переставая, — доложила Цилла. — Стоило мне упомянуть имя жертвы — сразу в слезы. Я бьюсь с ней целый час, а не выяснила ничего, чего бы мы не знали раньше. Если не считать одной детали: старший дежурный врач на целый день остается в больнице каждый раз, когда она сама на дежурстве. Чего ни сделаешь ради красивой девушки!
Михаэля легкомысленный тон Циллы не обманул — он знал ее как цепкого следователя. Он занялся прослушиванием записей. В голосе Циллы проскальзывали то ребячливость, то медовая сладость — все было точно рассчитано, чтобы обеспечить успех допроса. Он отлично знал, что она намеренно придает своей внешности задорный девчачий вид.
— Первый допрос занял еще больше времени, около двух часов. Доктор Даниэль Воллер, член ученого совета — помнишь? Тот, с пепельными волосами. Там тоже ничего, кроме нескольких ядовитых замечаний по адресу Линдера. Оба согласились пройти тест на детекторе лжи, — добавила она, не дожидаясь вопроса.
В соседней комнате Мэнни опрашивал Тамми Звиелли, молодую женщину с выгоревшими светлыми волосами и розовыми тенями на веках, — это в ее честь устраивалась вечеринка. Она тоже, сообщил Мэнни, готова пройти тест.
Раффи тоже не повезло. Так или иначе, у всех было алиби. Не спланированное заранее — нет, обычные занятия обычных людей: сидели с семьей, смотрели телевизор, легли спать, поздно поднялись в субботу. Ни на кого ничего не нашлось.
Балилти ушел по своим делам, а Михаэль вернулся к себе в кабинет, где его ожидал доктор Гиора Бихам, заведующий отделением больницы Кфар Саул. Это оказался тот самый лысоватый бородач, что сопровождал Дину Сильвер в ритуальный зал.
Доктор Бихам говорил с сильным латиноамериканским акцентом, перекатывая слова на языке. В пятницу вечером к нему на ужин приходили друзья, а субботним утром он возил детей за город по грибы. Вернулся в девять тридцать, оставил детей (у него два мальчика и девочка, самому старшему восемь лет) с женой и поехал в Институт.
Доктор Нейдорф была его преподавателем в Институте, то есть она вела их группу из десяти человек в течение двух лет. Нет, она не была ни его аналитиком, ни супервизором.
— Я восхищался ей, но у нее не было никаких просветов. То есть, — объяснил он, — она была недосягаема, ее время было расписано на два года вперед.
Он сидел, вытянув вперед скрещенные ноги и попыхивая инкрустированной перламутром трубкой, в жилетном кармашке поблескивала золотая зажигалка… Все это, вкупе с добротным серым костюмом и холеной бородкой, красноречиво говорило о том, как относится к себе доктор Бихам. Он говорил без умолку и явно любовался своим голосом. У него имелся ответ на все, даже тогда, когда сказать было нечего. Разумеется, он присутствовал на вечеринке — обожает повеселиться; да, выпил он как следует — еще бы, он ведь душа общества. Линдера он очень любил, был его подопечным два года. И ни одного неприязненного слова ни о ком из институтских коллег.
В какой-то момент беседы, которая, несмотря на все попытки Михаэля сменить тон, оставалась легкой и сердечной, тот, потеряв терпение, спросил:
— Доктор Бихам, может, вы принимаете меня за тайного агента ученого совета и поэтому боитесь о ком-нибудь плохо сказать?
Бихам жизнерадостно рассмеялся:
— Можно я потом буду вас цитировать, инспектор? — и без малейшего следа волнения с искренним видом объяснил: — Знаете, пока я не взобрался в Институте на самый верх, я не могу позволить себе испытывать негативные чувства к кому бы то ни было.
Но, несмотря на все шутки и свободный, легкий тон, Михаэль, которому становилось любопытно, что же привело сидевшего перед ним человека в его профессию, уловил в его глазах затаенную печаль и усталость.
Бихам не верил, что кто-то в Институте виновен в трагической смерти доктора Нейдорф, просто не мог такого себе представить, и не важно, какие там доказательства есть у главного инспектора. Да, он умеет обращаться с оружием; конечно, он видел у Линдера пистолет. Заходил ли в спальню — не помнит, должно быть, изрядно выпил, а может, пальто забирала жена. Против детектора лжи у него возражений нет — то-то будет острое ощущение!
«Откуда же у него в глазах такая печаль?» — думал Михаэль. Печаль, идущая из глубины души, никак не связанная с внешними обстоятельствами.
— Как вы себя чувствовали в то утро, когда должны были делать доклад?
— Очень нервничал. Хотя уговаривал себя: в худшем случае велят внести исправления. Я в общем-то не сомневался, что пройду. Чтобы кандидат, который проходит последний курс психоанализа, проучился восемь лет и ведет уже трех пациентов, провалился, он должен сделать что-то особенно ужасное. Даже представить не могу, что именно. — Он закурил свою трубку, и брови его комически ушли вверх. При этом он не сводил глаз с Михаэля, и тот невольно улыбнулся.
— Скажите, а почему вы решили стать психоаналитиком? — с любопытством спросил полицейский.
Доктор Бихам с озорным видом усмехнулся, но глаза оставались печальны по-прежнему.
— Я слышал, как трудно быть принятым в это сообщество, и не мог удержаться от искушения попробовать. А знаете, это интересно, по-настоящему интересно. Я уже занимался психиатрией и имел отличное представление о новых методах и подходах, которые применяют в психиатрических лечебницах, поэтому и пошел поначалу именно в этом направлении. Что же касается Института — это чистая амбиция. Мне понадобилось много времени, чтобы убедить Хильдесхаймера — он принимал у меня собеседование — принять меня всерьез. Но на работе обо мне дали хороший отзыв, потом у меня есть друг-выпускник Института, и тот тоже дал мне рекомендацию.
Он явно готов был беседовать на любую тему и даже при упоминании об убийстве лишь слегка помрачнел, но продолжал говорить так же охотно. Однако, провожая доктора Бихама к двери, Охайон снова не мог избавиться от тревожной досады. Видимость обманчива, думалось ему. Все это лишь верхушка айсберга. Или этот человек действительно не имеет отношения к делу? Михаэль посмотрел на часы и перемотал пленку. В кабинет без стука зашла Цилла. Она сообщила, что уже три часа и пора бы прерваться на обед. Михаэль сказал было, что у него куча работы, но Цилла не отставала:
— Мы только дойдем до угла — ты же знаешь, ненавижу есть одна, а Эли нет, он даже не звонил.
Михаэль, вздохнув, натянул куртку и подал Нилле руку, по пути они прихватили Мэнни.
— Ничего не проясняется, — пожаловалась Цилла.
Пока Михаэль потягивал крепкий кофе по-турецки, который старый хозяин кафе на углу улицы Хелени Хамалка приветливо поставил перед ним на маленький качающийся столик, ему внезапно пришло в голову, что доктор Бихам изо всех сил, хотя не так отчаянно, как Линдер, старался понравиться, произвести впечатление. Но даже это не помогало понять, отчего же у доктора Бихама в глазах такая печаль. Надо будет как-нибудь спросить Хильдесхаймера.
Прошло две недели с тех пор, как Михаэль поручил Балилти собрать информацию о полковнике Иоаве Алоне, а офицер разведки как на дно залег. Дней через пять Михаэль стал повсюду его разыскивать и в конце концов поймал дома поздней ночью, но тот отказался с ним говорить:
— Я работаю, Охайон. Когда будет что сказать, я сам тебя найду, поверь.
Михаэль верил, но ему не терпелось:
— А что насчет женщины? Хоть о ней-то расскажи.
Но Балилти сказал, что по телефону больше ни о чем разговаривать не станет.
Дела текли рутинным порядком. Погода улучшилась. Гости с вечеринки и пациенты были все опрошены. Детектор лжи показал, что все говорили правду. Только Дина Сильвер сообщила, что сильно страдает от синусита и просит пока отложить тест. Новые факты на свет не вышли. Михаэль понял, что пора на время остановиться и устроить, как он сказал Эли во время очередного совещания, «маленький спектакль».
Коллеги Михаэля утверждали, что, когда он работает над делом, в него словно диббук вселяется. Шорер припомнил это во время рабочего доклада Михаэля.
— Теперь твой диббук набросился на Дину Сильвер? Я не говорю, что ты не прав, но скажи — разве ты никогда не ошибаешься? У нее пневмония — я говорил с семейным доктором. И даже если она не так уж опасно больна, все же у тебя нет оснований теребить ее. Опереться тебе не на что, разве что на твое знаменитое «предчувствие». Не забывай, кто ее муж.
В неслужебное время, за поздним ужином на рынке Маханех-Иегуда, Шорер признал, что, если бы супругом Дины был не судья Сильвер, может, он бы так не деликатничал.
— Но, — заявил он, со звоном опуская вилку на блюдо, — тут есть и твоя вина. Приведи мне кого-нибудь, кто видел в субботу утром ее машину. Хоть кого-нибудь!
Михаэль, за последнюю неделю утративший аппетит, мрачно поведал ему о разговорах с соседями, с людьми, игравшими в теннис на корте напротив Института в то утро, даже с охранником, дежурившим на улице.
— Никто не видел, как она отъезжала. Десятки людей видели, как в десять ровно она подъехала к Институту, а раньше — нет. Но все же у меня странное чувство…
— Чувств недостаточно, — сказал Шорер, утирая с губ пивную пену. — Не то чтобы я отрицал их важность или надежность, но при всем моем уважении к твоей интуиции, мы говорим о жене окружного судьи, у которой пневмония, и не похоже, чтобы она собиралась бежать из страны. А главное, я не вижу, что могло бы побудить ее к убийству. Ты же сам сказал, что в психиатрической клинике она на отличном счету, и Розенфельд уверял, что ученый совет должен был одобрить ее презентацию. Так какой, по-твоему, у нее мотив?
Михаэль собирался что-то сказать, но вместо этого сунул в рот салат и хмуро кивнул.
Нира отправилась в Европу, а Иувал оставался с ним. По утрам мальчик жаловался, что отец во сне скрипит зубами. Михаэль ушел в себя и впал в депрессию, причин которой полностью не понимал.
Пока Иувал жил с ним, он не мог приводить Майю. Во время редких встреч в «Мав» — маленьком угловом кафе — она не упрекала его, но в глазах ее читалось страстное желание. Толком объяснить ей свое состояние он не мог. Все, чего ему хотелось, — это свернуться калачиком в постели и чтобы не нужно было ни о чем говорить. Майя заявила, что у него каждую весну депрессия, совершенно обычная история, — но он-то знал, что всему виной это дело, будь оно проклято.
Опрос свидетелей не принес ничего нового. Их показания были интересны, но абсолютно бесполезны. Михаэль снова переговорил с Хильдесхаймером; старик печально сказал: «Институт болен», и в глазах его читался вопрос.
Давление со стороны прессы ситуацию не улучшало. Репортеры горько жаловались, что их лишают информации. Каждое утро пресс-секретарь появлялся к концу совещания и получал, по его собственному выражению, «очередной совет, как говорить подольше и сказать поменьше».
— Когда ты наконец дашь мне кусок мяса, чтобы бросить моим львам? — теребил он Михаэля.
Ежедневный доклад Арье Леви, начальнику городской полиции, также не способствовал улучшению настроения Михаэля.
Приехала Катрин-Луиза Дюбонне и стала единственным лучом света за последнюю пару недель. Он сам поехал встречать ее в аэропорт. Была пятница — четыре дня прошло с тех пор, как о существовании этой женщины сообщила ему семья погибшей.
Вдыхая в аэропорте Бен-Гурион ароматы далеких стран, он с завистью размышлял о том, что много лет не был за границей. Снова он представил себе спокойную жизнь в Кембридже — занимался бы Средними веками, ездил бы в Италию…
Стоя возле паспортного контроля, Михаэль вглядывался в длинную очередь. Наконец его терпение иссякло, и он вызвал доктора Дюбонне через громкоговорители аэропорта.
Он беседовал с ней трижды. Первый раз — сразу по прибытии, уже в автомобиле. Она предпочла заказать номер в гостинице, несмотря на любезное приглашение семейства Нейдорф. «Не смогу вынести, что Евы нет», — объяснила она. Номер был заказан в дешевом отеле, но как только Михаэль ее увидел, повез прямо к «Царю Давиду» — Цилла, предупрежденная по рации, обо всем позаботилась.
Как узнал Михаэль от парижских коллег, Катрин-Луиза Дюбонне была светилом первой величины в парижском Институте психоанализа. Даже Хильдесхаймер всегда отзывался о ней с глубочайшим уважением и восхищением, несмотря на особое мнение о «принципах французских коллег». В паспорте было указано, что ей шестьдесят лет. Седые волосы были собраны в толстый узел на шее, а карие глаза, сиявшие острым умом и теплотой, были огромными, как у ребенка. Прежде чем он встретился с ней взглядом, она показалась ему доброй бабушкой, спешащей в кухню. На ней было темное бесформенное платье, а поверх — поношенное пальто; ни следа косметики на лице; когда она дружески улыбнулась, он увидел, что во рту недоставало зубов; в общем, вид был довольно небрежный. Коричневые туфли без каблуков не подходили к платью. Она противоречила всем общепринятым представлениям о француженках. «Где же знаменитый шик, о котором все толкуют?» — подумал он, когда в аэропорту она тепло пожимала ему руку, — а потом встретил ее взгляд, и вопрос шика отпал сам собой.
— Да, Ева провела со мной целый день, — сказала она ему в машине. Он с удовольствием услышал ее парижский выговор и после минутной заминки реанимировал свой французский.
Выруливая на трассу, Михаэль спросил, почему Ева Нейдорф ничего не сказала Хильдесхаймеру о своей встрече в Париже.
— А, — с улыбкой сказала француженка, — это она из кокетства. Видите ли, она на него сердилась и хотела, чтобы он приревновал, когда она перед лекцией поблагодарит меня за оказанную помощь.
Такое объяснение совершенно не походило на Нейдорф, и, закурив сигарету, Михаэль так и сказал. Не отводя взгляда от дороги, он почувствовал на себе ее оценивающий взгляд.
Она глубоко вздохнула:
— Видите ли, вы составили себе представление о Еве со слов людей, которые знали ее лишь с какой-то определенной стороны или просто мало знали. Даже Хильдесхаймер во многом был слеп. Понимал, что она зависит от него и его содействия, но не видел, насколько эта зависимость дорога ей и как причудливо связана с ее amour-propre, самолюбием. Ева была глубоко задета, — печально продолжила Дюбонне, — самой его потребностью освободить ее от зависимости от него. Женская натура легко ранима, а он совершенно забыл об этом. — Она вновь улыбнулась — ее улыбку он видел лишь в профиль. — Как ни дико это звучит, но я уверена, что старик действительно стал бы ревновать. Возможно, не так сильно, как хотелось бы Еве, но вполне достаточно. Она собиралась обо всем ему сообщить после лекции.
Затем они заговорили о ее собственных отношениях с Евой.
— Нашей близости помогало разделявшее нас расстояние. Еве было трудно общаться с кем-либо постоянно, каждый день, и ее устраивало, что мы встречаемся раза два в год во время конгрессов Международного психоаналитического общества. Мы были очень привязаны друг к другу, со мной она могла говорить о своих отношениях с Эрнстом, со своими пациентами, Институтом — обо всем, и абсолютно свободно: ведь я была посторонней.
Михаэль привез ее в отель «Царь Давид». Если она и была поражена пышностью интерьеров, то никак этого не выказала. Он проводил ее в номер, раздвинул занавеси — и взорам предстал захватывающий вид на стены Старого города. Ее глаза подернулись грустью, и она прошептала что-то о трагической красоте. Когда она стала расспрашивать его об известном взрыве во время заседания британской мандатной комиссии, с детским любопытством желая знать, какое именно крыло отеля пострадало и как его реставрировали, он вновь увидел ее глаза — и был абсолютно заворожен. Не только расстояние делало возможным дружбу между ними, подумал он, но также теплота и непосредственность этой женщины — качества, которых явно недоставало Еве Нейдорф.
Они снова встретились тем же вечером в «Масвади», маленьком ресторанчике в арабской части города, и там за салатами-ассорти — шедевром восточной кухни — Михаэль спросил ее про лекцию.
— Сложно, — сказала француженка, одетая в платье, чрезвычайно похожее на то, в котором он ее видел ранее, — как следует объяснить все за то время, что у нас есть. Еву волновало, можно ли предавать огласке случаи неэтичного поведения пациентов. Существует совращение малолетних, например. Должен ли психотерапевт подходить к вопросу чисто терапевтически, или же он должен открыто осудить пациента, а возможно, и сообщить в полицию? Также речь шла о профессиональной осмотрительности; например, в такой небольшой стране следует более тщательно маскировать личность пациентов в разговоре с коллегами. Мы также обсуждали вопрос о том, в каких случаях не следует брать оплату за несостоявшийся сеанс.
Отношения между психотерапевтом и пациентом, объясняла Дюбонне, основаны на долгосрочных взаимных договоренностях. Следовательно, если пациент не смог появиться на сеансе, ему придется оплатить его, кроме экстренных случаев по усмотрению психотерапевта, таких, как болезнь или роды.
— Ева весьма расплывчато говорила о том, стоит ли приводить примеры, если это может кое-кого задеть, подходят ли эти случаи к предмету ее лекции, следует ли порицать психотерапевтов, которые требуют плату за сеансы, пропущенные из-за военных сборов, которые она причисляла к форс-мажорным обстоятельствам.
Увидев разочарование на лице Михаэля, она сказала:
— Знаете, вы сейчас похожи на тех пациентов, которые чувствуют себя разочарованными после нескольких сеансов, потому что еще не произошло никакого ощутимого эффекта. Что конкретно вы ищете? — спросила она.
Он сказал ей, что исчезли все экземпляры лекции, а с ними заодно — список пациентов и подопечных Нейдорф и папка с ее финансовыми документами.
Да, она слышала об этом от ее домашних, когда навещала их днем.
— Дети в ужасном состоянии, особенно Нимрод; Нава выплескивает все наружу, и отношения у нее с Евой были теплыми, нежными, а у Нимрода — наоборот, очень сдержанными, и он всегда так замкнут…
Она извинилась — он ведь не это хочет услышать. Умные карие глаза, не отрываясь, глядели на него. Тогда Михаэль открыто сказал, что надеялся выяснить у нее, каково было содержание лекции, зачем кому-то понадобилось уничтожить и ее, и саму Еву Нейдорф.
Нахмурив лоб, француженка стала припоминать, что ей известно. Экземпляра лекции у нее не было, она ведь не знает иврита. Конечно, Еву что-то особенно тревожило, но она не сказала, что именно.
— Еву шокировало поведение одного из ее кандидатов, — задумчиво сказала Дюбонне. — Ни имени, ни пола она не называла, но ее весьма заинтересовал один случай, произошедший в парижском институте: очень уважаемый психоаналитик завел страстный роман с одним из своих пациентов. — На лицо Дюбонне набежало облачко, и глаза на секунду померкли. Затем она отпила глоток вина и продолжала: — Было уже очень поздно, я умирала от усталости, а Ева спросила: «Откуда вы узнали наверняка, что пациент сказал вам правду?» Я ответила, что искала доказательства и нашла их: свидетели в ресторанах, записи в отелях — тяжкое, омерзительное занятие, но необходимо тщательно все проверить, прежде чем исключить человека из психоаналитического сообщества и запретить заниматься своей профессией. Но я не уверена, — она снова пристально посмотрела ему прямо в глаза, — чтобы она собиралась говорить об этом в своей лекции. Я была вымотана после целого дня тяжелой работы, и предстоял еще такой же день. Я собиралась в отпуск… пациенты всегда плохо на это реагируют… тут нужна вся твоя энергия, а я уже не так молода.
Она улыбнулась и печально добавила, что ей не могло и в голову прийти, что они видятся в последний раз. Глаза ее наполнились слезами, и она произнесла, будто про себя:
— Так всегда бывает, человеку всегда кажется, что впереди еще целая вечность…
Что ж, беседа с Катрин-Луизой Дюбонне подтвердила, что разгадка связана с кем-то из пациентов либо подопечных Евы Нейдорф. Возможно, мотивом убийства была лекция, а возможно, и нет. В этом смысле беседа не дала ничего нового, но Михаэль, подумав, уверился, что движется в верном направлении. Существовала почва для разнообразных мотивов. Ему становилось ясней, чем когда-либо, что некто был до смерти испуган тем, что Нейдорф может предать огласке имеющуюся у нее информацию. То, как заинтересовал Нейдорф случай с парижским психоаналитиком, снова навело его на мысль о Дине Сильвер, но опереться ему было не на что, кроме своих подозрений, и он молча послал проклятие Балилти, от которого не было новостей уже десять дней.
Третья встреча с Дюбонне состоялась утром в воскресенье и носила более официальный характер. Катрин-Луиза дала показания под присягой и изъявила готовность оказывать любое необходимое содействие. Позже в тот же день она покинула страну.
Каждый раз на утреннем совещании Эли Бахар молча пускал по рукам банковские счета, которые успевал просмотреть накануне. Только чтобы выписать сведения по текущему счету Нейдорф, ушло два дня. Бахар проверил ее банковские депозиты за последние два года и составил таблицы с помощью полицейского компьютерщика, который помог ему написать программу. Некоторые суммы поступали в виде регулярных ежемесячных чеков, некоторые — наличными.
— А все могло быть так просто! — посетовал Эли. Ему приходилось тратить целый день, чтобы убедиться в том, что все пациенты и подопечные на самом деле оплачивали сеансы доктора Нейдорф.
Цилле он пожаловался на монотонность. Уже две недели он изображает из себя банковского клерка. Каждое утро, как только банк начинал работу, управляющий подводил его к сейфу, где находились папки с чеками, депонированными на счета клиентов, а в полдень он вручал Михаэлю плоды трудов своих. Призванный на помощь компьютерщик привлек его внимание к тому факту, что в прошлом году каждую неделю регулярно проплачивалась некая сумма наличными. Поработав со счетами Нейдорф за очередную неделю, Эли обнаружил, что она депонировала точно такую же сумму, на этот раз чеком, внесенным на банковский счет, который более нигде не фигурировал.
Михаэль знал от Хильдесхаймера и от бухгалтеров, что большинство пациентов и подопечных производили оплату раз в месяц. Некоторые предпочитали платить еженедельно, и совсем в редких случаях пациенты предпочитали платить за каждый проведенный сеанс.
Обнаружив этот чек, выписанный на сумму, соответствующую еженедельным наличным платежам, Эли Бахар сообщил на совещании рабочей группы, что собирается провести утро в филиале Национального банка в предместье, где он еще не был; горестный тон его демонстрировал, что это воистину редкое исключение. Михаэль попытался рассудительно разъяснить Эли, как важна такая работа, как много можно узнать о людях, если изучишь их банковские счета, но большого успеха не достиг. Эли ворчал, что в сейфах полно пыли, а в его занятии — скуки и однообразия.
— Вот увидите, окажется, что чек выписал пропавший пациент; утро еще не кончится, как мы узнаем, кто это, — уверенно предрекла Цилла.
— Слушай, что она говорит, — сказал Михаэль. — Я уверен, она права. А теперь — за работу.
На этот раз Эли принял помощник управляющего — худой мужчина с угодливыми манерами в вязаной ермолке, которую он то и дело натягивал на голову так плотно, что она обтягивала ее, будто кожа. Управляющий на военных сборах, сказал он и с важным видом объяснил одной из служащих — выглядела она в точности как Змира у «Зелигмана и Зелигмана», — чем будет заниматься посетитель. Взглянув на номер счета, который показал ему Эли, он вытянул серую папку с большой полки в банковском хранилище. Эли прочел имя владельца счета — и в его усталых глазах вспыхнул огонь.
Тридцатилетний мужчина, к тому же инспектор полиции, не прыгает от радости, когда видит, что его работа дает результаты, подумал Эли Бахар и попросил позволения позвонить по телефону.
Совещание шло полным ходом. Раффи взял трубку и молча передал ее Михаэлю. А вскоре Цилла дернула Мэнни за рукав, указывая на Охайона — он слушал внимательно, с напряженным, взволнованным лицом. Наконец встал и сказал:
— Кто сказал, что Бога нет? Бери фото и лети сюда!
Он положил трубку, бледный от возбуждения Все с нетерпением ждали, что он скажет. Цилла бросилась в объятия Мэнни и звучно его чмокнула в щеку. Прошло несколько секунд, прежде чем Михаэль охрипшим голосом произнес:
— Наши проблемы только начинаются. Вы хорошо представляете себе, чем чревата подобная информация? Понимаете, кого нам придется допрашивать, на этот раз в качестве подозреваемого?
Цилла возмущенно дернулась:
— Ну и что? Разве он стоит над законом?
Михаэлю пришлось напомнить ей, что им известно только то, что этот человек вручил Нейдорф чек, но все члены особой следственной группы знали: он так же обрадован, как и они.
В этот момент откуда ни возьмись, как чертик из коробочки, выскочил Балилти, самодовольно ухмыляясь и выражая шутливое недовольство, что Михаэль может радоваться чему-нибудь еще, кроме явления его светлого лика.
Но только после того, как главный инспектор Охайон увидел собственными глазами разборчивую подпись на чеке, передал его Цилле (с таким видом, будто вручал в ее руки свою судьбу), попросил отдать на экспертизу — чтобы сравнили с почерком расписки из бухгалтерской конторы, а Цилла позвонила в лабораторию; после того, как, дружески похлопав по плечу Эли, он отослал его «немножко поваляться на солнышке», — только после этого он повернулся к Балилти. Он улыбался уже не так лучезарно, но по-прежнему выглядел возбужденно и отказался говорить внутри здания.
Они уселись за угловым столиком в «Кафе Нава» на улице Яффо и заговорили шепотом. Балилти то и дело поднимал голову, чтобы убедиться, что их никто не подслушивает.
— Должен сказать тебе две вещи, — сообщил Балилти. — Дина Сильвер — лгунья первостатейная, это первое. А второе, — добавил он, еще сильнее понизив голос, — касается полковника Иоава Алона. С кого начнем? — спросил он, утирая с губ остатки кофейной пены.
— Начни с полковника, — велел Михаэль и закурил.
Когда он услышал, что же собирался сообщить ему Балилти, глаза его широко раскрылись:
— Какой дьявол раскопал для тебя такую информацию? Не понимаю — ты с ним спал, что ли?
— На этот раз я посвящу тебя в свои следственные методы. Имей в виду — только один-единственный раз, и то только потому, что костьми лег, чтобы такое для тебя добыть. — Глазки его при этих словах засверкали.
Балилти, крепко сбитый, лысеющий, толстенький человек далеко за тридцать, неряшливо одетый, с грубыми манерами, пользовался большим успехом у дам, как много лет назад он по секрету признался Михаэлю. Михаэль никогда не мог понять, что они в нем находят, но знал, что, хотя среди достоинств офицера разведки скромность никогда не числилась, в этом он был правдив Чувства вины за двойную жизнь он не испытывает, тогда же доложил ему Балилти. Его жена — прекрасная, добросердечная женщина со скромными запросами, для нее центр мироздания — дом и дети, и он очень ее любит. Так что брак у него счастливый. Но зачем лишать себя угощения на стороне? Когда он чувствовал, что дело заходит слишком далеко, то всегда умел свернуть знакомство и остаться с дамой «друзьями на всю жизнь».
Теперь же у него роман, который сильно его пугает. Она не замужем — такого он всегда боялся как чумы.
— И это еще не все; ей двадцать, сладкая как мед, а хуже всего, — заявил он с обезоруживающей откровенностью, — на этот раз я влюбился. Увяз по самые уши, а все по твоей вине.
Михаэль поднял брови, но, взглянув в ясные глаза Балилти, решил не протестовать.
— Вышло так, что она оказалась единственным источником, из которого я мог получить информацию без огласки — верь, я ни о чем другом и не думал. И вот попался. Что тут будешь делать? Против такого никто не застрахован!
Чтобы скрыть нетерпение, Михаэль избрал единственный доступный способ — закурил еще одну сигарету. Несколько долгих минут Михаэль выслушивал второстепенные подробности, пока не понял, что Балилти окрутил личную секретаршу военного губернатора Эдома — полковника Иоава Алона.
— Я у нее не первый. Ее привлекают мужчины старше, чем она, — чуть смущенно заявил офицер разведки. — Коротко говоря, до меня у нее был роман с Алоном.
Михаэль заказал еще две чашки кофе, и пока они ждали заказа, разрозненные ниточки у него в голове стали сплетаться воедино. Балилти проследил, чтобы официантка отошла, прежде чем продолжить:
— Она сказала мне об Алоне, ну, что тот… словом, не встает у него. Это было ужасно, сказала она. Во всех подробностях поведала… Она тоже была не в восторге, а теперь он говорит с ней только о служебных делах. Атмосфера жуткая. Для своего возраста она очень опытна, но все-таки девочка была очень расстроена.
Михаэль помешал кофе.
— Когда это произошло?
— Она здесь два года, служит по контракту. Демобилизация через месяц. Все случилось в первые полгода. Она совсем не хорошенькая — не представлял, что смогу серьезно на нее запасть. Думал, покадрю ее чуток и нарою грязи на Алона.
Любовные приключения Балилти Михаэля не занимали. Ему стоило труда изображать дружеское участие, хотя он прекрасно знал, как важно поощрять рассказчика вниманием. Все наконец встало на место, все обрело смысл. Он сообщил Балилти о банковском счете Нейдорф и регулярных платежах, и весь энтузиазм влюбленного как ветром сдуло.
— Да, — медленно сказал тот, — даже полковник пойдет к психотерапевту, если с потенцией проблемы. И он не может позволить, чтобы это стало известно; никто не назначит тебя начальником штаба, если ты проходишь лечение у психотерапевта. Значит, дело в шляпе, а?
Михаэль кивнул. Ни тот, ни другой не ощущали особого счастья или триумфа, только подавленность и хмурое сознание того, что впереди еще много трудностей.
— Все сходится, — сказал Балилти. — Он был на вечеринке, пистолет купил он, он был пациентом Нейдорф, и у него есть мотив — одно к одному. Вот это да!
Но к своему удивлению, Михаэль не чувствовал ни знакомого напряжения перед прорывом, ни столь же знакомого облегчения. Вместо этого — одно тревожное беспокойство.
— Все же не понимаю, зачем ему было ее убивать, — сказал он. — Она не собиралась докладывать о его сексуальных трудностях или обнародовать, что он лечился у нее. Неясен мотив.
Балилти пожал плечами:
— Кто знает, что еще он ей поведал Одно точно: он был у нее в руках и, если она собиралась сослаться на его случай — я имею в виду, в своей лекции, — ему бы пришлось распроститься со своей карьерой.
— А что насчет Сильвер? В чем она солгала?
— Ну, слушай. Прежде всего, она встречалась с тем парнем — ну, сынком дипломата с внешностью жиголо — по крайней мере дважды до похорон… не спрашивай, откуда я узнал… у себя дома и в Институте. И кто сказал, что она не знает, как обращаться с пистолетом? Они держат один дома; зарегистрирован на имя владыки и повелителя, но и леди наша не промах — она в Булонском лесу, между прочим, охотилась, и вообще стрелок — первый класс. Оружия она боится не больше, чем я — женщин. Вот почему я сказал, что она лгунья. Далее, с мужем она не спит, если хочешь знать. У них раздельные спальни, и весь брак — сплошной фарс. Жаль, что мне не удалось прижать соседа по комнате юного Навеха — тот за границей. Все за границей, кроме нас с тобой… Готов поклясться чем угодно, тот бы многое нам поведал о любовных свиданиях мальчика и его девочки, которая ему в мамочки годится.
Михаэль заплатил за кофе, и они вместе вернулись в кабинет. Балилти сказал, что, по словам Орны, секретарши, у полковника немало проблем на работе.
— А кажется отличным парнем — даже слишком, чтобы это было правдой. — Балилти жалостливо улыбнулся. — Кто знает, может, он сделал что-то такое, чего Нейдорф не могла утаить, — не мне тебе рассказывать, что творится в этих кругах.
Когда Балилти ушел, Михаэль обдумал дальнейшие действия.
Придется просить Шорера поговорить с начальством Алона. Привозить его сюда на допрос невозможно; надо найти какое-нибудь нейтральное место и предотвратить огласку. «По крайней мере, пока не добудем доказательства», — утомленно подумал он. Неохотно переставляя длинные ноги, он пошел по коридору к кабинету Шорера. Шеф, как обычно, сидел, уткнувшись в гору документов и папок.
Шорер поднял голову, улыбнулся.
— Что новенького? — спросил он, явно не ожидая ответа. Услышав, что новости все-таки имеются, он слегка напрягся. Лицо его мрачнело все больше, а куча сломанных спичек на столешнице все росла, пока Михаэль говорил. Он пожелал как можно скорее увидеть чек, выслушал рассказ о том, какая полковник важная персона, поинтересовался его алиби на субботу, затем произнес: — Что ж, давно пора. За две недели — первый достойный улов. Но придется обрисовать картину Леви — без него я своей шеей рисковать не собираюсь. Ведь может так случиться, что он невиновен, и нельзя ломать человеку жизнь только из-за того, что он импотент. Если хочешь проверить его обувь, понадобится ордер на обыск; проведем опознание голоса с этой машинисткой Зелигманов. Что за жизнь такая! Что за страна, скажу я тебе… Ладно. Дай мне несколько часов, а вечером можешь начинать. Но не здесь! Слышишь меня? И чтоб никакой утечки!
Михаэль кивнул и согласился подождать, пока ему дадут зеленый свет.
Было шесть вечера, когда Шорер сообщил покорно дожидавшемуся Михаэлю, что подозреваемый задержан и готов к допросу.
Шорер позаботился обо всем, включая квартиру на улице Пальмах, которая использовалась для особых случаев, вроде нынешнего. Раффи, принимавший участие в задержании, позже вечером рассказал Михаэлю, что жена Алона была в состоянии полного шока. Она попросила, чтобы ей позволили увести из дому детей до начала обыска, крепко стиснула губы и, не получив ответа на единственный вопрос: что происходит? — больше ни о чем не спрашивала.
Полковника арестовали у входа в многоквартирный дом на улице Бар-Кохбы, когда он возвращался с работы. Он начал протестовать, но утих, когда ему сказали, что задержан он с ведома центрального командования и должен вести себя благоразумно.
Профессор Брандштеттер со второго этажа дома на улице Пальмах кивнул молодому человеку, которого знал как жильца верхней квартиры. Хотя встречались они редко, главным образом на лестнице, у профессора всегда находилось приветствие для приятного молодого соседа. Молодой человек, по всему видно, работал в Министерстве обороны, охотно платил взносы в домовой комитет, и с тех пор, как он поселился в доме, там прекратились шумные студенческие вечеринки. Профессор поглядел, как он поднимается по лестнице вместе с несколькими мужчинами и одной женщиной. «Наверно, секретное совещание военных. С ними весьма высокопоставленный офицер, — с серьезным видом сообщил он своей жене и велел не сплетничать с соседями. — Не забывай, речь идет о национальной безопасности».
Госпожа Брандштеттер сплетничать не собиралась — вот уж в жизни этим не занималась. И на слова мужа возражать не стала. Но госпожа Брандштеттер не выносила шума. Нередко ночью она не могла уснуть и бродила из кухни в гостиную, пытаясь забыть звуки, преследовавшие ее с тех пор, как двадцатилетней девушкой она жила в Берлине, и вот однажды из квартиры наверху послышались точно такие же. Это походило на дурной сон наяву и повторялось еще не раз. Плач, топанье ног, вскрики, иногда мужские, иногда женские. Ей часто казалось, что все это — лишь ее воображение, но ведь люди, встречавшиеся на лестнице, были настоящие! Госпожа Брандштеттер прекрасно знала — о да, уж она-то знала! — что молодой человек, исправно плативший взносы, плохой человек, и он только выглядит как еврей. С тех пор как он здесь поселился, она старалась уходить из дому как можно чаще.
В тот вечер, глядя в дверной глазок, пока ее муж выходил вынести мусор, она видела поднимающихся по лестнице людей. Кроме верхнего жильца, там были двое молодых людей и девушка. С ними был человек в армейской форме, но госпожа Брандштеттер была уверена, что форма — просто маскировка. Ее смутил вид «армейского офицера»: тот шел между двумя молодыми людьми, один спереди, другой — сзади, и держался отнюдь не начальственно, что и было странно. Потом она увидела высокого мужчину, который иногда приходил навестить соседа сверху. Вначале она решила, что это его родственник, потому что он никогда не являлся вместе с остальными. Потом ей пришло в голову, что приходил он всегда после того, как сверху доносились звуки передвигаемой мебели. Вот тогда-то он и являлся; как потоп после чумы, подумала госпожа Брандштеттер. Он ужасал ее больше, чем они все, несмотря на симпатичное лицо. Однажды она столкнулась с ним лицом к лицу, когда возвращалась домой из бакалейного магазина, а он открыл входную дверь и придерживал, пока она не вошла внутрь с тяжелой сумкой. «Но ему не обмануть меня своими благородными манерами», — подумала госпожа Брандштеттер. Красивая внешность, внимательные глаза и чарующая улыбка не только не вызвали у нее расположения к этому человеку, но лишь укрепили в уверенности, что он — воплощенное зло.
Если бы госпожа Брандштеттер увидела глаза Михаэля в тот вечер, когда он преодолевал ступеньки на третий этаж и стучал в дверь условным стуком, она бы, возможно, изменила мнение. Он упорно смотрел в пол, на лестницу перед собой, думая о трудных днях впереди, и ощущал страшную усталость, разливающуюся по всем жилам и охватывающую все его существо.
Что-то тут не то, думал он. Что-то неправильно. Он безуспешно пытался представить себе полковника Иоава Алона в квартире, которую Служба безопасности любезно предоставляла им для подобных мероприятий. Три комнаты, ванная и кухня; функциональная обстановка, ничего лишнего. В одной из комнат, гостиной, стояли три скромных кресла в стиле кибуца 50-х годов и черно-белый телевизор, а также маленький столик, на который Цилла водрузила черный телефонный аппарат — «глоток свежего воздуха в этой квартире».
В двух других комнатах были кровати, по две в каждой, и несколько стульев. Во встроенном шкафу в прихожей — армейские одеяла. Здесь всегда находился кто-нибудь из следственного управления, члены группы работали посменно, когда дознание затягивалось более чем на сутки. А дознание всегда затягивалось, потому тут всегда велись лишь секретные допросы — всегда наитруднейшие и наисложнейшие.
Полковник Иоав Алон, военный губернатор подокруга Эдом, неслыханно быстро поднявшийся к нынешней должности, от которого в будущем ожидались великие дела, сидел на стуле в комнате, выходившей окнами во двор. Армейскую куртку он так и не снял. Напротив поместился Раффи, поигрывая связкой ключей. Цилла удалилась в гостиную, где они вместе с Мэнни ждали Эли Бахара с результатами обыска в доме подозреваемого. Когда Михаэль вошел в комнату, Раффи поднялся, подошел к закрытому окну и внимательно осмотрелся, прежде чем опустить шторки. Потом он вернулся на место и стал смотреть на Алона; тот перевел взгляд на Михаэля и спросил, с трудом сдерживаясь:
— Может, вы, наконец, объясните, почему меня задержали?
Главный инспектор Охайон уселся и закурил сигарету. Он что-то шепнул Раффи, и тот ушел на кухню, откуда вскоре раздалось звяканье стаканов. Тогда главный инспектор встал и прикрыл дверь.
Кутавшийся в куртку бледный человек, сидевший напротив и вновь ровным голосом спрашивавший, почему его арестовали, выглядел как телевизионная реклама Вооруженных сил Израиля. Светлые волосы аккуратно подстрижены, ясные глаза, полные губы обветрены ветрами пустыни. Он выглядел крепким, хорошо сложенным, под разлившейся бледностью проступал бронзовый загар.
В третий раз с тех пор, как Михаэль вошел в комнату, он спросил, почему арестован, прибавив на этот раз, что никто не сказал ему ни слова. Ему не известно ничего, кроме того, что он арестован с ведома командующего. Последнее замечание было сделано голосом, в котором сквозила с трудом сдерживаемая ярость.
— Неужели? Вы и вправду не знаете, почему арестованы? — спросил Михаэль.
— Не имею ни малейшего представления. И потому только пока стараюсь быть вежливым, что осознаю необходимость сотрудничества между службами, обеспечивающими национальную безопасность. Но предупреждаю, мое терпение на исходе. Я хочу знать, что, черт возьми, происходит!
— Полиция имеет законное право задерживать людей на срок до сорока восьми часов без объяснения причин, — напомнил Михаэль. — Поэтому я попросил бы вас обойтись без угроз и сотрудничать с нами. Вы отлично понимаете, почему здесь оказались.
Алон взглянул на него:
— О чем вы толкуете? Скажите, наконец, в чем дело, я дам свои объяснения, тогда вы сможете извиниться и отвезти меня домой. Да кто вы вообще такой?
Голос его угрожающе поднялся, однако Михаэль некоторое время спокойно глядел на него, сохраняя молчание, потом произнес формальное предупреждение:
— Все, что вы скажете, может быть использовано против вас.
Арестованный потерял контроль над собой. Он упомянул Кафку, Советскую Россию, латиноамериканские диктаторские режимы и в конце воскликнул:
— Это сумасшествие, абсурд какой-то! Скажите, наконец, кто вы такой и почему я здесь!
В этот момент появился Раффи с двумя дымящимися стаканами, от которых распространился аромат турецкого кофе. Один он поставил рядом с Михаэлем, другой — возле полковника Алона. Тот взглянул на стакан, на Михаэля, на спину Раффи, который вышел из комнаты, — и изо всей силы отшвырнул стакан. Он не разбился, только перевернулся, содержимое вылилось на пол, появилось маслянистое черное пятно, немедленно начавшее расти. Михаэль не двинулся с места, не раскрыл рта.
— Слушайте, вы говорите, что я здесь с ведома командующего, но это только ваши слова, и, если вы врете, я до вас доберусь! Пожалеете, что на свет появились! — взревел Алон. — Вы что думаете, я вчера родился? Да вы знаете, кто я? Знаете, сколько допросов я провел в жизни? Уж поверьте, каждый ваш фокус мне известен. Я знаю, что вы сперва должны назваться, и я требую, чтобы мне объяснили, что происходит!
В голосе, во всем виде — бессильная ярость, на щеках — краска. Пора еще немножко его припугнуть, подумал Михаэль и спокойно ответил.
— Я хочу услышать от вас самого, почему, по вашему мнению, вы арестованы.
— Примитивно, очень примитивно, приятель. Слова от меня не услышите. Никаких причин для моего ареста не существует, и я не намерен ничего измышлять.
В комнату неожиданно вошел Мэнни. Бросив на него взгляд, полковник побледнел, и на этот раз в лице его явственно промелькнул страх. Мэнни был единственным, кого полковник знал, и Михаэль безошибочно выбрал момент, чтобы предъявить его, как кролика из шляпы фокусника.
— Вы узнаете этого человека? — спросил Михаэль.
— Да, — сказал Алон, несколько присмирев. — Этот офицер брал у меня показания две недели назад; могу предположить, в чем дело. Но я уже рассказал все, что знаю. Почему меня арестовали?
Мэнни занял позицию у двери, а Михаэль назвал свое имя и должность.
— Дело в расследовании убийства доктора Евы Нейдорф, — сказал он. — Поэтому вы здесь и находитесь. Вы должны быть нам благодарны, что ваш арест не предан огласке, даже вашей жене ничего не сказали. Ее попросили молчать про обыск.
— Какой обыск? — взвился Алон. — Что вы собирались найти? А ордер у вас есть? Не трудитесь отвечать, все ваши штучки мне известны. Говорю вам еще раз, знаете, сколько допросов я сам провел?
Но молчание в комнате нарушало лишь тяжелое дыхание самого полковника. Тогда он заговорил снова:
— И не морочьте мне голову насчет «благодарности»! Кто вам мешает допросить меня открыто? Мне нечего скрывать и нечего добавить. Вы могли бы попросить меня приехать в Русское подворье — пожалуйста! А здесь больше ничего от меня не услышите. Я даже не был знаком с этой Нейдорф, только по рассказам.
— Каким рассказам? — спросил Михаэль, ощутив, как страх полковника вновь перерастает в гнев. Лицо его побледнело, руки тряслись, глаза потемнели.
— Просто по рассказам, какая разница? Это не имеет никакого значения. Вы не имеете права задерживать меня здесь. Я ухожу!
Полковник вскочил с места и решительно направился к двери.
Михаэль не пошевелился на стуле. Мэнни, стоявший у двери, явно не собирался уступать Алону дорогу. Тот в бешенстве замахнулся. Мэнни с быстротой молнии схватил его за запястье и пригнул вниз, выкручивая руку. Все произошло без единого звука. Мэнни вновь занял пост у дверей, Алон вернулся на свой стул, рядом с которым расплылось коричневое пятно и валялся перевернутый стакан, а Михаэль, закуривая сигарету, поинтересовался, не страдает ли полковник клаустрофобией.
Ответа не последовало.
— Если нет, почему бы не посидеть спокойно и не согласиться сотрудничать?
— Сотрудничать? С удовольствием. Дома, в Русском подворье, по официальному приглашению, только не здесь. Я уже говорил, мне нечего сказать! Вы оглохли? Я не знал ту женщину! Сколько раз вам повторять?
— Не знали? — повторил Михаэль, выпуская изо рта дымок. — Вы готовы заявить об этом на детекторе лжи?
— Я готов на все, лишь бы не здесь. Это место мне известно. Я понимаю, что меня сюда привезли, потому что вы меня в чем-то подозреваете. Сначала отпустите меня, а потом поговорим насчет детектора. Здесь вы ни звука от меня не добьетесь!
Михаэль вынул из кармана рубашки сложенный листок бумаги и протянул подозреваемому:
— Это копия; захотите порвать — не стесняйтесь, у нас еще много.
Алон взглянул на листок и бросил на пол прямо в кофейную лужицу. Губы его задрожали, когда он сказал:
— Ну и что? Какая здесь связь? Не понимаю. Скажите, что вам нужно, и покончим с этим.
— Это ваш почерк, не так ли? — спокойно спросил Михаэль, стряхивая сигаретный пепел в пустой стакан, который держал в руке.
— Допустим. Любой может подписаться моим именем, но в качестве предположения скажем, что мой. И что из этого? Записка девушке, дальше что?
Голос его зазвучал громче, он поднялся с места. Мэнни мгновенно встал у него за спиной, резко толкнув обратно.
— В наручниках вам будет удобней? — осведомился Михаэль.
Алон остался сидеть, не удостоив его ответом. Он ссутулился, глаза упорно уставились на разлитый кофе и смятую записку, окрасившуюся коричневым. Наконец, подняв голову и окинув Михаэля полным враждебности взглядом, он заявил:
— Если брать под арест любого, кто пишет девушкам записки, вам придется арестовать всю страну. И я по-прежнему не утверждаю, что писал ее.
— А вам и не нужно ничего утверждать, — легко сказал Михаэль. — Это сделают за вас.
Он вынул из кармана другой листок, похожий по виду на первый, и громко зачитал: «Орна, детка, прости за вчерашнее, я все объясню. Встретимся в семь, где обычно? Буду ждать. Иоав». За вторым листком последовал третий — тоже фотокопия, объяснил он подозреваемому. Тот взглянул и покраснел — это была страница из регистрационной книги отеля в Тель-Авиве. Согласно записи, полковник Иоав Алон провел здесь два дня в двухместном номере, вместе с женой.
— А вашей жене приходилось слышать об этом отеле? — поинтересовался Михаэль. — Может, следует ее спросить? — Алон молчал. — Не хотите рассказать нам, за что вы хотели извиниться в этой записке перед Орной Дан?
Алон поднял голову и с ненавистью посмотрел на Михаэля:
— И что? У меня был роман с девушкой. При чем тут ваше расследование? Давайте, расскажите моей жене. Большое дело. Значит, эта сучка проболталась… Что вы хотите знать? Какое вам до этого дело?
— Вообще-то есть дело, — сказал Михаэль, бросая окурок в кофейную гущу на дно стакана. — Сказать, за что вы извинялись в записке? Хотите, чтобы я вам сказал? Может, предпочтете сами?
Медленно, с запинкой подозреваемый произнес:
— Не помню, это было давно. Думаю, я не смог прийти на свидание, которое ей назначил… что-то в этом роде. — На лбу его, прямо под ежиком волос, скопились капельки пота, но он не сделал попытки вытереть их.
— Нет, мой друг, все вы помните. Такое не забывают. — Лицо Алона исказилось болью, когда главный инспектор Охайон очень спокойно сказал: — А с делом это связано, поскольку вы перед девушкой оплошали. И не говорите, что не помните.
Мэнни приготовился ухватить приподнявшуюся руку, но нужды в этом не оказалось. Рука, чуть приподнявшись, безвольно повисла вдоль тела, она вдруг показалась вялой и безжизенной. Михаэль кивнул Мэнни, и тот вышел из комнаты.
— Ну и что, — прошептал Алон. — Разве это причина для ареста? Какая связь? Почему вы не оставите меня в покое?
Он говорил еле слышно, а последние слова прозвучали мольбой.
С деланным равнодушием Михаэль произнес:
— Я не могу этого сделать, пока вы отказываетесь сотрудничать, и вам это известно так же хорошо, как и мне. Пойдите нам навстречу — и я оставлю вас в покое. Вы уже поняли, мне все известно: что вы знали Нейдорф, что вы целый год ходили к ней по понедельникам и вторникам. Но вы никому не рассказали, что проходили лечение, даже своей жене; вы говорили ей, что ждете сына с тренировки по дзюдо, а на самом деле шли к доктору Нейдорф, поэтому домой всегда опаздывали. Мальчик не мог понять, почему вы всегда приезжали забирать его в восемь, когда тренировка заканчивалась в половине восьмого. Видите, нам и это известно. Если желаете, мы можем даже поведать вашей супруге про пиццу и фалафель, которые вы покупали сыну по дороге в качестве извинения за опоздание. Я знаю, что вы солгали, когда давали показания в первый раз. Почему бы вам просто не рассказать мне остальное?
Михаэль встал и подошел к Алону вплотную, склонился над ним и посмотрел прямо в глаза; ответом ему был абсолютно пустой взгляд, из которого исчез даже страх. Полковник склонил светловолосую голову и уставился на кофейное пятно. В соседней комнате зазвонил телефон. Оба прислушались; звонок затих, женский голос ответил: «Алло», и вновь настала тишина.
Алон сделал последнюю слабую попытку сопротивляться:
— У вас нет доказательств, просто болтовня…
— Нет? Думаете, у меня нет доказательств? У меня есть свидетели, люди, которые видели, как вы входили в дом. Но еще у меня есть вот это. — И Михаэль достал из кармана очередную фотокопию и отдал подозреваемому.
Тот долго глядел на нее в молчании. Подпись на чеке была очень четкой, и почерк совпадал с тем, каким была написана записка Орне Дан. На верхней линии, рядом с печатными словами «Зачислить на счет» Ева Нейдорф собственноручно написала свое имя.
— Вы дали ей незаполненный чек, но она была женщиной строгих правил и не пошла с ним к своему бакалейщику, как вы, наверное, ожидали, но заполнила как положено и депонировала. Мы нашли его аккуратно подшитым в папку. Поэтому хватит молоть чушь про доказательства — их предостаточно! Вас считают умным человеком, и сами вы недавно сказали, что обладаете большим опытом ведения дознания. Так что я думаю, самое время вам признаться и начать сотрудничать.
Иоав Алон затрясся, потом издал какой-то всхлип. Михаэль понял, что так всхлипывать полковнику, наверно, не доводилось с младенчества, и снова спросил себя, почему не испытывает триумфа. Утомление, оставившее его в начале допроса, вновь властно заявило о себе. Он сел, закурил и подумал об Иувале, о том, как тот гордится отцом и как безуспешно пытается это скрывать. Потом он подумал о Майе — любит ли она его еще. В соседней комнате его сотрудники заметили паузу в разговоре — оттуда проводилась запись допроса. Дверь отворилась, Эли Бахар просунул голову в щель, кивнул Михаэлю и снова испарился.
Иоав Алон не сделал попытки поднять головы, когда Михаэль снова начал говорить:
— Мы также располагаем доказательствами того, что вы путем взлома проникли в дом Нейдорф. Просто расскажите по порядку, как совершили убийство, — вот все, о чем я вас прошу.
Как он и ожидал, подозреваемый немедленно ожил и воскликнул совсем другим голосом:
— Но я не убивал! Зачем мне ее убивать? Клянусь вам… — Он вскочил, но Михаэль не стал его останавливать. — Говорю вам, я не убивал! У меня нет мотива!
Однако главного инспектора Охайона эти слова не впечатлили.
Вошла Цилла и предложила сделать перерыв: они приготовили поесть.
Михаэль вышел из комнаты и посмотрел на то, что ему поставили возле телефона. Цилла осталась с подозреваемым, но тот не притронулся ни к сандвичу, ни к свежему кофе.
Только яростный взор Эли Бахара заставил Михаэля отведать горячей пищи, которую они Бог знает откуда для него достали. Прямо-таки родительская заботливость, с которой опекали его коллеги, особенно Эли и Цилла, забавляла и трогала Михаэля. Опустошив тарелку, он принялся за кофе. В помещении было холодно. Центральное отопление не работает, объяснил Мэнни, только в гостиной включен электрический обогреватель.
Михаэль вытянул ноги, не обращая внимания на тошноту, которую вызывал запах пищи. Сделав над собой невероятное усилие, он слушал, как Мэнни, сидя в кресле напротив, докладывает об обыске. Он не дождался конца, его вызвал Эли, но уже в самом начале обнаружили ботинок. Резиновую подошву исследовали и сравнили со снимком гипсового слепка следа. Совпадение полное.
— Это он вломился, забрал документы и все остальное, — удовлетворенно заявил Эли. — Остается только подождать, пока их отыщут у него в квартире вместе с папкой из бухгалтерской конторы. Продолжать сил хватит?
Михаэль глянул на часы — половина одиннадцатого. Он увидел дату, шестое апреля, и внезапно вспомнил, что сегодня родительское собрание у Иувала в школе и мальчик должен получить табель с оценками — Михаэль обо всем позабыл, хотя накануне провел с Иувалом весь вечер. Он поднял трубку и набрал домашний номер. Телефон пропищал раз десять, прежде чем на другом конце ответили. Сонный голос Иувала произнес, что табель дадут шестнадцатого.
— Еще десять дней, я тебе напомню. Да, я съел то, что ты мне оставил. Я страшно устал. Когда ты придешь? Нет, завтра у нас контрольная по библейской истории. Я иду спать.
Хоть и успокоившись насчет родительского собрания, Михаэль все не мог избавиться от чувства вины. Эли нерешительно спросил, не стоит ли закругляться на сегодня.
— Еще нет. Давайте подождем, пока он признается хоть в чем-нибудь.
И он вернулся в комнату. Алон попросился в туалет, Мэнни пошел с ним. Маленькое окошечко в туалетной комнате было зарешечено; Мэнни подождал за дверью и проводил Алона назад, в комнату, выходящую на темный двор.
Допрос длился всю ночь, но все же закончился намного раньше, чем предполагали полицейские. К утру вся история была перед ними.
Михаэль вел допрос до пяти утра, когда полковник Алон подписал признание в присутствии всей следственной группы. Выяснение деталей Михаэль поручил Эли Бахару, который уходил поспать в два часа ночи, а к пяти снова был на ногах.
Вернувшись из туалета и усевшись напротив Михаэля, подозреваемый попросил сигарету. Когда Михаэль протянул ему зажженную сигарету, он неумело затянулся и закашлялся.
— Много лет не курил, — сказал он, посмотрев на сигарету в своей руке, и вновь повисло молчание. Потом он выпалил: — Да я не только ее не убивал — своими руками удавил бы мерзавца, кто бы он ни был!
В терминологии Института, как теперь уже знал Михаэль, случившееся называлось переключением, но сам бы он назвал это просто любовью. Это слово употребил и полковник Алон, настойчиво повторяя, что любил ее, боготворил, что доверил бы ей собственную жизнь. И хотя Михаэль не видел его глаз — полковник разговаривал исключительно с высохшим кофейным пятном на полу, — в голосе его слышалось неподдельное страдание. Когда же он на миг поднял глаза на инспектора, в них не было больше страха — только горе и боль.
— Пожалуйста, все с самого начала, и подробно, — попросил Михаэль.
— Все началось, — сказал Алон, обращаясь к кофейной лужице, — когда я получил теперешний пост. До того — пока я не стал военным губернатором — никогда не было никаких проблем: ни в браке, ни вообще. Но когда они начались, то ударили в самое больное место. — В голосе послышалась горечь. — Один-единственный раз в жизни я попытался сходить на сторону — и то потерпел неудачу.
Сначала, когда он потерял сексуальный интерес к жене, то решил, что просто устал от нее. Они встречались еще со школы, а теперь он просто не мог заставить себя заняться с ней сексом, ничего не выходило, он был бессилен.
— Вот почему я закрутил с Орной. Она была такой молодой, такой необычной. Шесть месяцев я набирался храбрости, чтобы сделать попытку, а после пожалел, что вообще все это затеял, — ведь на самом деле я ее не хотел. И вот тогда я понял, что дело не только в сексе — дело во всем вместе. Нейдорф объяснила мне, что апатия и ощущение бессмысленности бытия — это симптомы депрессии.
Михаэль молча курил. Время от времени Алон посматривал на него, чтобы убедиться, что тот слушает, а затем снова говорил в пол.
Беззвучно, как кот, Мэнни вышел из комнаты. Михаэль понял, что теперь он будет сидеть рядом с магнитофоном в соседней комнате, не упуская ни слова.
Полицейский хотел было спросить о причине депрессии, но Алон опередил его:
— Моя главная обязанность в качестве военного губернатора — отдавать распоряжения. Не знаю, насколько вы представляете себе ситуацию, но эти ребята без особого разрешения и помочиться боятся. Вы не поверите, с чем приходится иметь дело, и никто не поверил бы.
Хотя он считал, что сможет приноровиться — некоторое время он пробыл в штате предыдущего губернатора, — хотя в его распоряжении были люди из различных служб безопасности, на которых можно было возложить часть ежедневного тяжкого груза, все же он потерял всякий покой. Он и думать не думал, что новая служба будет столь трудна.
— Я не преувеличиваю, — сказал он Михаэлю. — Вы бы тоже не смогли этого вынести, поверьте. Вы не похожи на человека, который тут нужен, — недостаточно брутальны, и дело тут вовсе не в политике — политическая сторона вопроса никогда меня не беспокоила. Это вопрос характера — насколько вы готовы изображать Господа Бога. Я никогда не был в себе в этом смысле уверен, а теперь точно знаю: это не для меня.
В три часа утра Мэнни принес им еще кофе.
— Хотите перекусить? — спросил Михаэль у Алона.
Нет, есть он не хочет; все, чего он хочет, — говорить.
— Как наводнение, — сообщил Мэнни Шореру, заехавшему в четыре. — Его не остановить. Как начал говорить, так и не закрывает рта.
Шорер не стал заходить внутрь; он посидел немного, послушал и поехал по своим делам. Михаэль слышал стук в дверь, шаги, но не двинулся с места — так и сидел, внимательно слушая человека, который изливал перед ним душу.
Тот все говорил и говорил, порой его рассказ относился к делу, порой нет, но Михаэль его не прерывал.
Алон рассказывал о своих родителях, переживших Холокост. Он старший из детей, единственный сын. Сестра не в счет, только он один мог читать по ним кадиш, поминальную молитву.
Михаэль решительно прогнал прочь из головы Ниру и Юзека с Фелей, повторяя: «Прочь отсюда, вы меня отвлекаете».
Говорил Алон и о молодежном движении «Ха-шомер ха-цаир» и идеале равенства; о том, как добровольно попросился в действующую армию, считая это великой честью; как студентом получал высшие награды, как продвигался по службе в армии и мечтал когда-нибудь подняться на самый верх. Говорил сумбурно, иногда почти бессвязно.
Затем он рассказал про свой первый день на посту военного губернатора территории:
— Я дал разрешение старому крестьянину выращивать оливы на земле его предков; он посмотрел на меня так, что я почувствовал себя полным ослом. День ото дня я старательно убивал в себе чувства и преуспел в этом или думал, что преуспел, когда подписывал приказы о высылке, когда запрещал воссоединение семей — я просто делал свою работу; о, все в соответствии с требованиями высокой политики! А Служба безопасности постоянно дышала мне в спину. Не знаю, каковы ваши политические убеждения, но быть либералом и военным губернатором одновременно невозможно — это две абсолютно противоречащие друг другу вещи.
Алон взглянул Охайону в глаза:
— Вам непонятно, к чему все это, но я могу привести вам слова доктора Нейдорф. Она сказала, что вещи, которых я не могу выразить словами, говорили посредством моего тела. Бывали дни, еще до того, как я пошел к ней, когда я хотел положить всему конец, такой бессмысленной казалась жизнь. Ни в чем не было смысла. Еда, секс, книги, друзья, кино — ничто меня не трогало. Долго так не проживешь. Я обратился к врачу по поводу импотенции, и он не смог найти никаких физических причин. Решение напрашивалось само собой. Надеюсь, вы этого не записываете, а даже если и так — мне уже все равно, и пусть все катится к чертям.
Сняв с души тяжесть, Алон перешел наконец к тому, что интересовало Михаэля.
Он проходил лечение в течение года, дважды в неделю, и осмотрительно платил наличными. Даже Оснат, его жена, ничего не знала.
— Не знаю, почему не сказал ей. Может, боялся, что она расскажет Джо… да, он тоже ничего не знал.
Доктора Нейдорф он выбрал, потому что его старая школьная приятельница, Тамми Звиелли, восторгалась ею и Джо тоже как-то упоминал о ней. Хотя люди к ней записывались за два года вперед, она смогла выкроить для него время дважды в неделю.
— О встречах в обществе я не волновался — она никогда не приходила домой к Джо.
Он полагался на ее деликатность и не ошибся.
— Никто в целом свете не знал, что она — мой психотерапевт, и если бы она не умерла так, как умерла, — никто бы и сейчас ничего не узнал.
О ее смерти он услышал от Джо в субботу: Джо позвонил, чтобы отменить назначенный ленч, тогда и сказал ему.
— Конечно, Джо и в голову не пришло меня предупредить: он не подозревал о наших отношениях. Сначала я не знал, что ее убили, — Джо только сказал, что она мертва. Потом я забеспокоился, что могут найти заметки в ее приемной и тогда мое имя станет известно. В армии считают, что, если человек ходит к психологу, ему нельзя доверять, — во всяком случае, на такой должности, как моя, это невозможно. И знаете, что самое забавное? Они правы! Я для этой работы не гожусь…
После разговора с Джо его охватила паника, он не знал, что делать. От Джо он узнал, что она только что вернулась из-за границы и должна была читать лекцию.
— И я решил — пока сообщат родственникам, пока они приедут, еще есть время.
Итак, он дождался темноты — дождя еще не было — и тем же вечером проник в дом через окно в кухне и забрал бумаги из приемной.
Михаэль жестом попросил его на минутку остановиться и мягко сказал, что хотел бы прояснить пару моментов.
— Зачем вам понадобилось вламываться в дом, если у вас был ключ? — спросил он тоном дружеского недоумения и увидел, как на лице Иоава Алона появилось удивление.
— Какой ключ? Откуда у меня мог быть ключ? Не знаю, о чем вы говорите.
— Не важно. Пожалуйста, расскажите в деталях, как вы проникли в дом.
— Пожалуйста. Железным ломиком сломал решетки на кухонном окне, разбил стекло и повернул засов. Окно выходит в сад, никто ничего не видел. Потом я пошел в приемную, обыскал все шкафы, забрал список пациентов — на нем было написано большими буквами «На экстренный случай», — а также расписание приемов, которое нашлось там же, — смущенно сказал Алон. — Поверьте, я не заглядывал в эти бумаги. Все сжег потом вместе с записной книжкой, где был мой номер телефона.
— И лекцию тоже, — сказал Михаэль как само собой разумеющееся.
— Лекцию? — озадаченно переспросил Алон. — Ах, лекцию, которую она должна была читать в то утро? Зачем мне это? До лекций мне дела не было. Никакого текста я не видел, но я ведь не его искал.
— Значит, всех ее бумаг вы не проглядывали? — спросил Михаэль; он был уверен, что полковник говорит правду, но против собственной воли надеялся, что ошибался.
— Нет, у меня не было времени сидеть и читать. Я просто искал то, что могло меня выдать. Все заняло не более получаса. Я не мог тратить время зря — в дом могли прийти в любую минуту.
Михаэль прикурил сигарету и осведомился:
— Вы работали в перчатках?
— Не уверен, насколько уместно слово «работал», но да, пока я был там, на мне действительно были перчатки, потому что я прекрасно понимал, что проникновение со взломом — не совсем законная вещь. Я предполагал, что полиция будет делать обыск в ее кабинете.
— Я думал, вы тогда не знали, как она умерла. Почему же вам пришла мысль о полиции? — спросил Михаэль, в упор глядя на Алона.
— Я и не знал. Джо об этом ни слова не сказал — и о полиции, и обо всем остальном он сообщил мне потом. Другого объяснения насчет перчаток я вам дать не могу; просто инстинкт, честное слово. Можно еще сигарету?
Михаэль дал ему сигарету и попросил описать подробно все его действия в доме Нейдорф. Алон подчинился, но упорно отрицал, что видел текст лекции.
— Ладно, значит, вы вошли и взяли бумаги. Что вы с ним сделали? — напряженно спросил Михаэль.
— Я сел в машину и поехал — не поверите куда — на кладбище. Я хотел… не знаю, чего я хотел, но знал, что не пойду на похороны. И я все их сжег там.
— В котором часу это было?
— Может, в половине девятого, может, в девять. Но не позже, потому что домой я вернулся к десяти.
Михаэль подумал, что дождь в ту субботу пошел около десяти, как раз когда он сидел у Хильдесхаймера. Он вспомнил ставни, открытое окно, гром с молнией — и решил, что буря в самом деле началась где-то после девяти.
— А потом? Что вы делали потом?
— Потом я ничего не делал. На следующий день я переговорил с Джо, когда он вернулся от вас, и он все мне рассказал про убийство, про свой пистолет, который я купил для него в шестьдесят седьмом, сразу после войны, когда мне было только восемнадцать лет. Вот тогда я по-настоящему занервничал. Мысль о расследовании убийства… Я уже говорил вам, что знаю, как делаются такие вещи. Я стал думать, где еще могло всплыть мое имя как пациента доктора Нейдорф.
Алон замолчал и устремил взгляд на Михаэля, который старался не выдать волнения. Это был критический момент: скажет ли Алон про бухгалтерскую контору по своей воле? Если нет, означает ли это, что все его слова были ложью?
Но Алон сказал. Сказал про квитанции, которые она скрупулезно выдавала ему, хотя и знала, что они ему ни к чему. Знала, в какой строжайшей тайне следует сохранять факт его лечения у психотерапевта, — и все же каждый раз выписывала квитанции, а он рвал их немедленно, как только выходил за порог.
— Я вспомнил, как Джо однажды мне сказал, что поменял бухгалтера и теперь обращается к фирме «Зелигман и Зелигман» по рекомендации Нейдорф.
Именно от Джо, который всегда жаловался на финансовые проблемы, он узнал, что он и его коллеги передают свои медицинские журналы и квитанционные книжки бухгалтерам.
— Я позвонил в бухгалтерскую контору и предупредил, что заеду забрать документы покойной в связи с полицейским расследованием. Девушка, которая ответила мне по телефону, сказала, что из полиции уже звонили и сказали, что заедут за папкой утром, часов в девять. Я приехал раньше, где-то минут в двадцать девятого, подписал какой-то листок и забрал папку.
Да, все детали совпадали с показаниями Змиры. Не было сомнения, что Алон совершил то, о чем сейчас рассказывал. Но не совершил ли он чего-то еще?..
— Что вы сделали после?
— Выехал из города в направлении кибуца Рамат-Рахель. Там, в поле, где еще не началась застройка, я сжег папку — то есть бумаги, что были внутри. Саму обложку я привез с собой на службу, она ведь абсолютно такая же, как и другие. И моя машина действительно заглохла — что-то с подачей бензина. Я не думал об алиби, просто так вышло. Не сильно-то это помогло, как видите.
— А потом? — настаивал Михаэль.
— Не было никакого потом; все, конец. Потом вы привезли меня на допрос, я нервничал, но клянусь, больше ничего не делал. Я думал, все позади. По правде говоря, я вообще об этом не думал — мои мысли были о докторе Нейдорф, я думал, как теперь справлюсь без нее. Она взяла и умерла посреди нашей работы, вся грязь вылезла наружу, и вот теперь надо бы ее убрать, да некому. Скажите, как вы думаете, удастся сохранить все в секрете?
— В секрете от кого? — спросил Михаэль, доставая новую сигарету. Было без четверти пять утра, все его тело молило о сне.
— От всех, наверное. От армии, прессы, моей жены — от всех.
— Арест был произведен с согласия главнокомандующего. Мы сообщили ему все только в общих чертах, но он, безусловно, потребует разъяснений, и вряд ли возможно будет ему отказать. Кроме того, некоторые факты придется прояснить у вашей супруги. Высшие чины в полиции тоже поставлены в известность, — ответил Михаэль и пожал плечами, в точности как Хильдесхаймер.
— Короче, мне конец, — горько заключил Алон.
— Вовсе нет, — сухо сказал Михаэль. — Вы просто не сможете продолжать армейскую карьеру, и не из-за посещений психотерапевта, а потому, что вы нарушили закон — совершили проникновение со взломом, уничтожили улики, незаконно представились полицейским. Мы не так-то легко спускаем подобные вещи. А правда в том, что вы сами не уверены, что подходите на должность начальника штаба или главнокомандующего. Я могу лишь попытаться сделать так, чтобы вся история не попала в газеты, — и не потому, что хочу защитить вас, а потому, что мне небезразлична репутация армии и военной администрации. Тем временем, пока не будет сделана точная реконструкция правонарушения и проведен тест на детекторе лжи, вы остаетесь под стражей. Сорок восемь часов еще не окончились. Если вы будете вести себя абсолютно лояльно — и только тогда, — мы поговорим о том, что можно для вас сделать.
Алон уронил голову и спрятал лицо в ладонях; долгое время царило молчание. Михаэль подавил приступ жалости и напомнил себе, как маялся Эли Бахар в банках, как терзался он сам. Это всколыхнуло в нем злость, но он пересилил и ее, вновь взглянул на часы и сказал Алону, что необходимо проверить его алиби на момент убийства.
— Следующие несколько часов с вами проведет инспектор Эли Бахар. Захотите поспать — скажете ему. У него нет никакого намерения вас мучить, во всяком случае, пока вы с нами сотрудничаете, — добавил Михаэль, поднимаясь. Ноги его не держали, в глаза будто песку насыпали. Он вышел из комнаты, и его место занял Эли, которого разбудила Цилла.
— Столько мороки со всеми этими банками, бухгалтерами — и опять мы в тупике, — пожаловалась Цилла, когда Михаэль перед уходом присел у телефона в гостиной.
— Тебе как будто жаль, что он не убийца, — без улыбки сказал Михаэль.
— Я совсем не это имела в виду. Мне просто непонятно, зачем ему понадобилось предпринимать такие усилия, столько рисковать — и все лишь ради того, чтобы скрыть, что он лечился у психотерапевта. Ты не думаешь, что это слишком?
— Я знаю, что это слишком. Но в нашей работе и не такое встречалось. Думаешь, к примеру, убить человека за сто тысяч долларов — это лучше? А убить забеременевшую от тебя девочку, потому что не хочешь признавать отцовство? Да, ты хотела сказать другое. Ты думала, что он — тот, кого мы ищем, а оказывается, нет. И без детектора лжи ясно, что он говорит правду, и, значит, теперь надо начинать все сначала.
На втором этаже госпожа Брандштеттер глянула в дверной глазок, немедленно узнала высокого человека, спускающегося вниз по ступенькам, и удовлетворенно улыбнулась: человек, покидающий квартиру в половине шестого утра, никак не невинный дядюшка или кузен. Нет уж, вот доказательство того, что она права, — он хуже их всех. Пока он находился в квартире наверху, там все время передвигали мебель и разговаривали по телефону. Но теперь, когда он уходит, ей, возможно, удастся уснуть.
С полковником Алоном они провели три дня. Его снова опрашивали на детекторе лжи — он не лгал. Потребовали предъявить папку, которую он забрал из бухгалтерской конторы, — большой пластиковый держатель файлов, в котором находились квитанционная книжка и медицинский журнал. Змира опознала голос, хотя и не очень уверенно; след, найденный под деревом в большом саду Нейдорф, стал важной уликой против полковника.
Он показал им места, где сжигал документы, — кладбище и холмы у Рамат-Рахель. Там под скалой нашлись обгоревшие остатки обложки от журнала. Их собрали и положили в большой целлофановый пакет.
Снова допросили Линдера, жену Алона Оснат, его секретаршу Орну Дан, а также соседку сверху госпожу Штейглиц, которая уверяла, что нужно подняться слишком уж рано утром, чтобы избежать ее всевидящего ока. Да, она действительно видела, как он в субботу утром уходил из дому, пешком. Больше ничего, к сожалению, она сказать не может. Ключ от дома Нейдорф найден не был. Обыскали дом Алона, его машину, офис, но ничего нового не обнаружили. В течение всех трех дней Михаэль принимал участие в уточнении доказательств, но мысли его были далеко. Он знал, что Алон говорит правду. Цилла была права — они снова оказались в тупике.
Шорер предупреждал его, что предчувствие насчет Дины Сильвер — это просто одержимость и подкрепить ее нечем. «Тебе абсолютно не на что опереться. Не знаю, что ты против нее имеешь. Почему бы тебе не поговорить о ней с кем-нибудь из твоих приятелей из этого их, как там его, Института — например, с тем старичком, от которого ты в таком восторге?»
В конце концов Михаэль вызвал для допроса Элишу Навеха. Юноша продолжал слоняться возле клиники Дины Сильвер, потом возле ее дома (она все еще не вставала с постели) и выглядел все более и более несчастным, по словам следившего за ним Раффи.
Сотрудничать он отказался, отрицал всякие отношения с Диной Сильвер, и, даже когда Михаэль напомнил ему, что она была его психотерапевтом в клинике, он и глазом не моргнул. Достучаться до него было невозможно.
Позже Михаэль сказал Хильдесхаймеру, что в течение всего допроса его не оставляло чувство, что юноша «был где-то в другом месте, в другом измерении, слышал чьи-то другие голоса, только не мой. Я попытался пригрозить, что мы поставим в известность его отца, что я его самого арестую за употребление наркотиков, но он лишь смотрел на меня этим пустым, отрешенным взглядом, как будто меня и не существует вовсе. Только когда я позволил ему идти — о чем буду сожалеть до конца дней своих, — я осознал, что он поднялся над страхом, а когда такое происходит, уже ничего поделать нельзя». Но их беседа состоялась гораздо позже, когда все уже было кончено.
Он отпустил молодого человека, так ничего из него и не вытянув; опять неудача. И опять Иувал жаловался, что отец скрипит зубами по ночам.
Наконец они получили ордер на прослушивание телефона в доме Сильвер, несмотря на высокий пост ее супруга, и Михаэль понадеялся, что, может, спасение придет отсюда. Две недели он слушал — с нулевым результатом. Он убедился, что она не болтлива по натуре, даже вынужденное болезнью сидение дома этого не изменило, а то, что она действительно больна, пришлось признать. За все время она говорила по телефону только со своими пациентами, Джо Линдером да несколькими другими психоаналитиками из Института.
Только позже Михаэль припомнил телефонный звонок в тот день, когда он сам ездил в больницу Хадасса Эйн-Керем. Дина Сильвер несколько раз произнесла «алло», на другом конце провода помолчали, потом раздался щелчок. Звонок удалось, как доложили Михаэлю, проследить до телефонной будки на Сионской площади, и он оставил это без внимания, пока не пришлось снова ехать в Хадассу. Но к тому времени, как сказал он впоследствии Хильдесхаймеру, было уже поздно.
После окончания курса психиатрии Шломо Голд дважды в месяц работал в больнице дежурным врачом по вызову. Еще шесть раз в месяц он дежурил дома, но только в самых крайних случаях его вызывали в неурочное время. Он всегда старался сделать так, чтобы его собственные дежурства не приходились на те ночи, когда больница Хадасса была дежурной по городу. Таким образом, можно рассчитывать на относительное спокойствие, объяснял он Рине, старшей медсестре отделения неотложной помощи.
В тот вторник в половине одиннадцатого вечера, когда началась ее смена, дежурной была больница на горе Скопус в другой части города, поэтому он надеется, что у него будет время сделать записи о психоаналитических сеансах со своими пациентами — в течение недели он сделать этого не успел, а завтра супервизия с Розенфельдом. Но он не прочь немножко поболтать, а тяжкие труды можно ненадолго и отложить.
Рина, коренастая одинокая женщина чуть за сорок, сочувственно глядела на него, сидя за своей конторкой; потом она склонила к нему плоское круглое лицо и игриво спросила:
— А вы и вправду сегодня собираетесь работать?
Голд смущенно покраснел. Ему никогда не удавалось поддерживать легкомысленные разговорчики кое-кого из своих приятелей, которые напропалую флиртовали с Риной и проводили долгие ночи своих дежурств в любовных развлечениях — при условии, конечно, что их больница не была дежурной.
Его смущение Рину позабавило, она придвинулась еще ближе. Он попятился, прижался спиной к двери, чувствуя, что лицо заливает румянец.
— Пожалуйста, прекратите. Мне неловко, — выдавил он, избегая ее озорного взгляда. Его спас дежурный врач из ЛОР-отделения интенсивной терапии, на которого Рина перенаправила весь арсенал, как только тот вошел и облокотился на конторку рядом с Голдом.
В отличие от Голда, доктор Галор, его ровесник, не был стеснительным. Хоть и не особенно красивый, он излучал обаяние, которым Голд никогда не мог похвастаться Галор приглашающе улыбнулся Рине, обошел конторку, приобнял ее за плечи и стал поигрывать воротничком ее белого халатика на молнии. Под умелыми пальцами доктора Галора молния поехала вниз, несмотря на шумные протесты владелицы халатика.
Голд, покраснев еще больше, собрался уже сбежать из дежурки, когда внезапно в дверь зашли санитары с носилками. Лицо Рины окаменело, и она твердо заявила:
— Мы сегодня не дежурные.
В молчании, воцарившемся в практически пустой комнате, ее голос прозвучал неожиданно громко. Голд уже думал, что она выставит их вон, но тут ворвался Яаков, и на лице Рины проявились озабоченность и интерес:
— Что такое, Яаков, это твой знакомый?
Яаков, студент четвертого курса, работавший парамедиком в отделении реанимации и вызывавший у Рины материнские чувства, каких никому до него вызывать не доводилось, не вымолвил ни слова. Он лишь кивнул и указал на носилки, где виднелась рука с подведенной к ней капельницей. Тем временем принесшие носилки парамедики аккуратно переложили пациента на ближайшую свободную койку, рядом с которой встал Яаков.
Рина посмотрела на молодого человека на койке, потом на Яакова и сказала:
— Это не твой сосед по квартире? Тот красавчик? Что с ним случилось?
Яаков утер рукавом лицо и, заикаясь, ответил:
— Он напился разных таблеток и еще чего-то. Пульс очень слабый. — Он в отчаянии взглянул на Рину и воскликнул: — Сделайте что-нибудь…. Почему вы ничего не делаете! Что вы все тут стоите?
Немедленно началось то, что Голд именовал «танцем дервишей». Галор тут же ухватился за пульс, Рина крикнула: «Старшего дежурного врача из ЛОР-отделения — он тоже здесь нужен!» — кто-то еще предложил промыть желудок раствором активированного угля. Галор заявил, что на рентген нет времени, комната стала наполняться людьми в белых халатах, койку выкатили в коридор, Яакова начали расспрашивать о деталях. Поспешая за койкой, он отвечал, что видел бутылку бренди — нет, он не знает, сколько Элиша выпил — и пустые коробочки от лекарств. По его подсчетам, Элиша принял двадцать таблеток антидепрессантов и десять барбитуратов и запил все спиртным.
Галор озабоченно взглянул на Яакова:
— Оставайся тут, ты неважно выглядишь. Я скажу тебе, чем кончится дело, обещаю.
И он выбежал в коридор за удаляющейся койкой с больным.
Яакова била дрожь, он спрятал лицо в ладонях, упал на ближнюю с конторкой койку и простонал:
— Он ведь не умрет? Я слишком поздно обнаружил… О Боже, нет, он не должен умереть!
Голд тут же очутился рядом с ним и обнял за плечи. Парень был общим любимцем, он всегда улыбался, три раза в неделю работал в отделении неотложной помощи, чтобы заработать на жизнь, никогда не жаловался, и лицо его всегда выражало восхищение старшими коллегами-врачами, сочувствие к пациентам и детское благоговение перед медицинской наукой.
Голд знал, что лишь неделю назад он вернулся из Лондона, где его родители находились на дипломатической службе. Со времени их отъезда Яаков жил сам по себе. Отслужив в армии и поступив в медицинскую школу, он сам зарабатывал себе на жизнь. Разве что за квартиру платил не очень много, поскольку делил ее со сверстником, чей отец тоже работал в посольстве в Лондоне.
Несколько месяцев назад во время дежурства Голд говорил с Яаковом, и тот поделился с ним сомнениями насчет выбора специализации. Тогда Яаков очень серьезно сказал Голду, глядя на него, как на Бога, что подумывает насчет психиатрии. Вот тогда он и рассказал о своем соседе по квартире. «Очень одаренный парень, и так губит свою жизнь. Вы не представляете, как я расстроен, — печально сказал Яаков и добавил, что очень привязан к юноше. — Знаете, он мне как младший брат; просто не знаю, что делать».
За толстыми линзами очков сияли карие глаза — полные доверия, ума и неподдельной боли, и Голд обнаружил, что читает длинную лекцию о специализации в психиатрии. Без специальной клинической подготовки, объяснил Голд, все, на что способен квалифицированный психиатр, — это лекарственная терапия. Если Яаков серьезно намерен специализироваться в данной области, ему придется пройти дополнительное обучение помимо того, что доступно здесь, в больнице. Под конец, взглянув в серьезные, доверчивые глаза, Голд улыбнулся и сказал, что ко времени окончания курса медицинской школы Яаков еще сто раз может переменить свои намерения. Студент почтительно ответил, что, конечно, это возможно, но то, что рассказал Голд, весьма его заинтересовало и он теперь не знает, что и думать насчет своего товарища, за которого он отвечает. Голд предложил направить его на лечение в одну из городских психиатрических клиник. В тот момент, вспомнилось Голду, лицо молодого студента приобрело горестное выражение, и он спросил:
— А вы знакомы с доктором Нейдорф?
Голд понимающе улыбнулся и ответил, что лично знаком с ней.
— Отец Элиши тоже ее знает; Элиша — это тот парень, с которым мы живем на квартире, и отец повез его к ней, а она его направила в психиатрическую клинику в Кирьят ха-Йовель, и с тех пор, как он там пробыл, все стало еще хуже; я думаю, то, что там случилось, — настоящее несчастье.
Тут Голда вызвали в палату, и неоконченный разговор испарился из памяти. Должно быть, прошло больше года с тех пор, подумалось Голду, и до сего момента он об этом не вспоминал. Не позаботился выяснить, что же такого ужасного могло произойти в психиатрической клинике, чтобы так опечалить Яакова, — и вот теперь тот сидел рядом с ним, отрешенно глядя перед собой.
Рина взяла Яакова за руку, отвела в заднюю комнату, где перекусывали дежурные врачи и персонал отделения неотложной помощи, усадила, сунула в руку чашку кофе с изрядным количеством сахара и, сверкнув на Голда глазами, как бы говоря «действуй!», вышла.
Голду пришлось несколько раз переспросить, что же произошло, вначале мягко, потом — настойчиво. Наконец Яаков заговорил.
Он ходил в кино — ему нужно было отдохнуть от занятий; когда он уходил, Элиша спал. Вернулся он в десять часов; везде горел свет, он заметил это еще снаружи. Войдя, окликнул Элишу — ответа не было. Тогда он зашел к нему в комнату и увидел, что тот лежит навзничь на незастеленной кровати. Рядом стояла бутылка бренди, вся комната пропахла спиртным.
— Понимаете, Элиша ненавидел алкоголь, — сказал Яаков и в первый раз посмотрел на Голда, который кивнул и попросил продолжать. — Рядом с ним на кровати валялись коробочки, по ним я понял, чего он наглотался. Знаете, такие маленькие аптечные упаковки — не знаю, где он их взял. На одной была надпись «элатрол», на другой — «пентобарбитал». Не знаю, сколько он принял, но одно точно — более убийственного сочетания и представить нельзя.
Он расплакался. Голд ничего не сказал и не стал успокаивать его. В приоткрывшуюся дверь заглянула Рина, бросила печальный взгляд и покачала головой. Голд молча велел ей прикрыть дверь; она подчинилась.
За те два часа, что Голд просидел с Яаковом, ему удалось вывести его на разговор о чувстве вины, сопровождавшем шок. Частично это чувство оправдывалось тем, что однажды Яаков сам рассказал Элише, «как не нужно совершать самоубийство», как он выразился. Они смотрели по телевизору фильм, где героиня пыталась покончить с собой, приняв валиум.
— И я, как последний умник, сказал ему, что для того, чтобы умереть от валиума, нужно проглотить сотни две таблеток, не меньше, что от снотворного не умрешь, если только не слопать целую кучу. А он захотел знать, как можно совершить самоубийство, и я спросил, не строит ли он планов на этот счет, а он велел мне не молоть чепухи. Потом, после фильма, я брякнул что-то насчет элатрола и как опасно пить его вместе с алкоголем и барбитуратами. — Голд пробормотал что-то успокаивающее, но Яаков не обратил на это внимания и горячо продолжил: — Просто ужас! Вы заметили, какой он красивый? Женщины с ума от него сходили. И еще он умный и интересный, у него есть чувство юмора, в нем бездна обаяния. Люди так и тянулись к нему. Не из-за его внешности, а потому, что он ко всем относился очень внимательно. Мы, я уже говорил, были очень близки с ним. Я ему верил, но на всякий случай забрал пистолет, который был у нас дома, потому что еще до того, как уехать в Лондон, почувствовал: что-то не так. Но и думать не мог, что он где-то достанет элатрол — его ведь не дают без рецепта… Не знаю, кто мог ему это прописать!
Яаков продолжал обвинять себя, плакал, временами переходил на крик, и Голд порадовался, что молодой человек наконец выходит из ступора, а шок сменяется гневом. Тогда он объяснил самым убедительным тоном, на какой был способен, что помешать тому, кто твердо решил свести счеты с жизнью, невозможно:
— Если кто-то принял решение, все, что можно сделать, — это немного отсрочить исполнение, но помешать нельзя. Такой поступок — следствие психической болезни, ты не несешь никакой ответственности за то, что произошло, и не надо себя винить — предотвратить такое было не в твоих силах.
Тут Рина вновь просунула голову в дверь и выразительно посмотрела на Голда. Он понял: мальчик мертв. Но Яаков тоже заметил Рину, тоже понял, что означает ее взгляд, уронил голову на стол и зарыдал.
В комнату вошел измученный Галор. Они сделали все что могли, извиняющимся тоном произнес он, но все напрасно.
— Даже привези его раньше, не думаю, чтобы нам удалось его вытащить.
Доктор положил руку на плечо Яакова. Тот утер глаза и выдавил из себя:
— Спасибо, да, я знаю… Я знал, что вы его не спасете… — и вновь разрыдался.
— Мы испробовали все, что только можно, но развилась сердечная недостаточность. Вообще-то сначала я считал, что удастся вытянуть парня, что мы схватили его вовремя, но увы! — Галор вздохнул, опускаясь на стул рядом с Голдом. — Такой молодой — и такой идиот. Нужно и вправду сильно желать смерти, чтобы сделать над собой такое.
Голд отвел Яакова в комнату дежурного психиатра и уложил в постель, убедив принять валиум. Потом он вернулся обратно. Галор ждал его.
— Нужно сообщить в полицию, — сказал он.
Голд почувствовал дрожь при мысли о событиях субботнего утра двухмесячной давности: допрос в Русском подворье и охватившее его при этом ощущение беспомощности. Но ничего не поделаешь!.
— Насильственная смерть, нужно соблюдать официальную процедуру. — Галор поправил очки. — Давай уж, позвони ты, прикрой меня. И не смотри так — он ведь умер не у тебя на руках.
Ну почему я? Ну почему всегда все случается именно со мной?
Голд не мог избавиться от горьких мыслей, увидев в дверях главного инспектора Михаэля Охайона. На вызов прибыл дежурный офицер — тот самый рыжеволосый парень, что отвозил его в ту субботу в Русское подворье. Бросив взгляд на имя пострадавшего, он обменялся с Риной парой слов и попросил разрешения позвонить.
И вот явился Охайон.
«Неправда, не может этого быть», — твердил себе Голд, когда Охайон вместе с рыжеволосым приблизились к конторке, где он стоял; отчаяние его росло с каждым их шагом.
— Вот и встретились, — сказал рыжеволосый. — Нечаянная радость, а, доктор Голд? — И смерил его веселым взглядом.
Голд, свирепея от шутливого тона, хотел уже наброситься на рыжего, но остыл, внезапно разглядев бледное напряженное лицо главного инспектора Охайона. «Снова», — в отчаянии подумал Голд. Рина негодующе уставилась на сигарету во рту Охайона и уже собралась призвать его к порядку, но тут их глаза встретились, и лицо ее изменилось, обретя странно томное выражение. Голд стал свидетелем нового витка ее кокетства; почти машинальный флирт сменился обожанием высокого полицейского с темными печальными глазами. «Волоокий красавец», — злобно подумал Голд, глядя, как Рина покорно провожает Охайона в ЛОР-отделение интенсивной терапии.
Вновь Голд сидел напротив Михаэля Охайона. И хотя на этот раз дело происходило на его, Голда, территории, к его удивлению, главный инспектор чувствовал себя как рыба в воде, как будто вечность провел тут, в дежурке. Больше всего инспектора интересовали Яаков и его знакомство с умершим.
Охайон выглядел понурым, и Голд внезапно увидел в его лице то же чувство вины, которое видел в лице Яакова.
— Что случилось с парнем? — нетерпеливо спросил инспектор.
Сигарету он не зажег, а положил на край стола, Голд разглядел на фильтре следы зубов.
Он повторил все, что рассказал Яаков: сочетание таблеток и алкоголя, неустойчивая личность. Потом сообщил Охайону, что свою диссертацию писал по летальному потенциалу психотропных лекарственных средств. Вообще говоря, в больнице он лучший эксперт по данному вопросу. Охайон уже слышал об этом от Галора. Голд с неподдельным удовольствием описал, чем чревато злоупотребление элатролом: передозировка вызывает сердечную недостаточность, а спиртное усугубляет опасность.
— Где можно достать этот препарат? — спросил Охайон.
— О-о! — протянул Голд. — Всего-то и нужно, что обратиться к любому семейному доктору в поликлинике и сказать, что вы страдаете от депрессии. Знающий врач не при первом, так при втором визите выпишет вам элатрол в повышающихся дозах и пошлет в аптеку с рецептом на месяц. Дело в том, — назидательно сообщил он, — что очень мало людей, не имеющих медицинского образования, знают об опасностях этого препарата. Им не известно, что передозировка грозит нарушениями сердечной деятельности. Большинство, — Голд моргнул, глядя, как дрожит зажигалка в руке Охайона, — считает, что чаще всего люди умирают от передозировки снотворного, или барбитуратов, или транквилизаторов, а их нужно принять огромное количество. И только специалистам известно, что самую большую вероятность летального исхода дает комбинация элатрола — достаточно двух граммов, то есть двадцати таблеток по двадцать миллиграммов, это примерно двухнедельная доза, — с несколькими таблетками барбитуратов, как принял этот юноша, плюс алкоголь. А если еще вас обнаружат часа через два, то можно промывать желудок активированным углем и вызывать всю королевскую рать — бесполезно, потому что действующее вещество уже всосалось в кровь…
— Пожалуйста, сходите и разбудите этого студента-медика — как его, Яакова? Словом, соседа по квартире…
— Зачем он вам нужен? Пустые коробочки из-под лекарств были у него в кармане, я забрал их, когда укладывал мальчика в постель. Могу точно сказать, сколько погибший принял и где их взял, — заявил Голд. — Бедный парнишка измучен, дайте ему отдохнуть.
Но Охайон уже стал самим собой. Его лицо приняло столь знакомое Голду хищное выражение, и он тихо, но решительно потребовал, чтобы уважаемый психиатр немедленно разбудил Яакова и никому — в больнице или за ее стенами — не говорил, что произошло.
Голд уступил и провел Михаэля в отделение психиатрии, где на удивление легко разбудил Яакова. Молодой человек сел в постели, глаза без очков казались трогательно-беззащитными. Он беспомощно пошарил вокруг в поисках своих очков. Голд со всем возможным тактом объяснил, кто такой Михаэль Охайон, и губы Яакова задрожали.
Главный инспектор присел на кровать, с неожиданной мягкостью накрыл своей рукой руку Яакова и сказал:
— Мне очень жаль, но мы нуждаемся в вашей помощи.
Голд подошел к стоящему в углу кофейному автомату, а Яаков постарался взять себя в руки.
— Не знаю, кто, кому и чем может помочь… — с отчаянием проговорил он. — Уже поздно. Тут ничем не поможешь. Но я готов сделать все, что от меня зависит.
Лицо его перекосилось, казалось, он снова разрыдается. Транквилизаторы, которые Голд заставил его принять, не могли победить горе и истощение. Но он все же совладал с собой и смог глотнуть кофе, который принес Голд.
Психиатр сел поодаль и стал прислушиваться к разговору. Михаэль не просил его удалиться, и все же… «Окно в его душу было открыто, и вот оно с треском захлопнулось», — подумал Голд.
Часы показывали четыре утра, когда Михаэль начал допрос. Вначале его вопросы были вполне обычными: в какое время Яаков нашел Элишу, откуда взялись лекарства и спиртное, оставил ли покойный письмо, записку, хоть что-нибудь.
— Я не смотрел, — сказал Яаков. — Я старался спасти ему жизнь. На видном месте записки не было.
— Ничего, ее уже ищут, — заметил Михаэль, и Голда передернуло при мысли о полиции, обыскивающей квартиру юноши.
Внезапно Михаэль спросил о Еве Нейдорф. Голд очнулся от своих мыслей: ну конечно, инспектор по-прежнему рассследует убийство, которое произошло два месяца тому назад. Теперь Голд понял, что значат темные круги под глазами сидящего напротив человека, и слабая тень симпатии, дружеского сочувствия проскользнула ему прямо в сердце, хоть сердце его… или воля… а может, и разум еще противились этому.
Яаков рассказал про психиатрическую клинику:
— Отец Элиши три года назад консультировался с Нейдорф. Они дружили семьями. Сначала жили по соседству, что-то вроде этого, я точно не помню… В общем, Мордехай — это отец Элиши — повел его на прием к доктору Нейдорф, а она направила его в клинику. Мордехай очень беспокоился за Элишу, ведь тот был, ну, необычный мальчик, и Элиша два года посещал лечебные сеансы, дважды в неделю, а потом прекратил.
Да, он знает, почему Элиша так поступил, — но это деликатный вопрос, и он не уверен, имеет ли право говорить об этом.
Голд ожидал, что Охайон наедет на мальчика, как бульдозер, и уже приготовился его защищать, но с изумлением увидел, что главный инспектор молча откинулся назад с таким видом, как будто ему совсем некуда спешить. Голду хотелось схватить их обоих за плечи, растрясти, завопить, что есть сил… Он молча поднялся и снова направился к кофейному автомату.
— Каково было состояние Элиши Навеха в последнее время? — размеренным голосом спросил Охайон.
— Я нечасто его видел в последнее время, — виновато ответил Яаков. — Я только неделю назад вернулся из Лондона и сразу засел готовиться к экзаменам. Элиша пропадал целыми днями. Точно не знаю, чем он занимался. — В голосе его зазвучало отчаяние. — Теперь, когда я думаю обо всем этом… он выглядел странно и говорил какие-то странные, бессвязные вещи каждый раз, когда мы встречались дома. Но я считал, что все это связано с его любовными делами, а они вообще были жутко запутанными. — Яаков опять замолчал.
— А с кем у него был роман? — спросил, закуривая, Охайон, и Яаков вновь смешался. Голд с отчаянным видом спросил, не хочет ли кто еще кофе, но Яаков сверлил взглядом стену, а Михаэль — кофейную чашку в собственной руке.
— Вам известно, что доктор Нейдорф умерла? — вдруг очень спокойно сказал Михаэль.
Молодой человек застыл.
— Когда? — пробормотал он срывающимся голосом.
Михаэль ответил.
— Как?
Михаэль кратко обрисовал ход событий.
В комнате воцарилось долгое молчание, слышно было лишь срывающееся дыхание Яакова. Голд, не в силах сохранять спокойствие, отошел к окну, откуда глядел на них обоих и гадал, что же происходит. Смысла вопросов Михаэля он не понимал, не понимал их и Яаков, хотя битый час отвечал на них.
— А вы, будучи в Лондоне, заглядывали в израильские газеты? — спросил Охайон.
— Нет, — сказал Яаков. — Мои родители ничего не знали, и отец Элиши тоже, но Элиша, должно быть, знал, хотя ни слова не говорил об этом. Сначала мы две недели путешествовали по Шотландии. Отец Элиши был где-то в Европе, все вместе мы провели только последние несколько дней. Почему же Элиша мне ничего не сказал?! — с обидой воскликнул он.
— Вы когда-нибудь встречались с доктором Нейдорф? — спросил Охайон.
Услышав ответ молодого человека, Голд бросил на него удивленный взгляд.
— Да… Я однажды просил ее о встрече и говорил с ней.
Голд уткнулся в чашку с кофе, стараясь подавить возникшие у него вопросы, и слушал.
— Это было около трех месяцев назад. Точно не помню, но, кажется, прошло три месяца. Две недели спустя она уехала за границу. — Яаков снял очки, старательно протер стеклышки уголком крахмального полотенца, снова водрузил очки на нос и воззрился на Михаэля, а потом вновь перевел взгляд на стену.
— Можно спросить, а зачем вы пошли к ней? — осторожно поинтересовался Михаэль.
Время настало, понял Голд, теперь он не выпустит мальчика.
— Ради Элиши, — прошептал тот. — Пожалуйста, мне нехорошо.
Голд протянул ему стакан воды и бросился открывать окно.
— Из-за Элиши? Почему? — спросил Охайон, закуривая, пока Яаков жадно глотал воду.
— Из-за того, что произошло в лечебнице.
— А что произошло в лечебнице? Вы имеете в виду психиатрическую лечебницу в Кирьят ха-Йовель? — спросил Михаэль, стряхивая пепел в корзину для бумаг и не отводя глаз от Яакова.
Яаков молча кивнул.
— Будьте любезны, оставьте нас вдвоем, — вежливо попросил Голда Михаэль.
Яаков не протестовал, но так посмотрел на главного инспектора, что Голд спросил:
— Это необходимо?
Охайон заколебался.
— Пожалуйста, пусть он останется, можно? — попросил Яаков.
Голд посмотрел на Охайона, который, пожав плечами, сказал:
— Как угодно. Не хочу давить на вас после того, что вы испытали сегодня ночью.
Голд уселся за темным столиком возле окна маленькой комнаты, которая в течение дня использовалась для терапевтических сеансов. Михаэль остался сидеть на кровати возле молодого человека, прислонившегося спиной к стене.
— Что же случилось в лечебнице? — спокойно повторил Михаэль.
— Ну какое это имеет значение! Он мертв… Просто не знаю, что скажу его отцу, — проговорил Яаков, с отчаянием глядя на главного инспектора, — но тот с терпеливой настойчивостью повторил свой вопрос. — Что случилось… Случилось то, что эта сучка в него втюрилась! — Яаков вытолкнул из себя эти слова так, как будто они терзали его грудь.
Комната внезапно закружилась вокруг Голда; он со всей силы уперся ладонями в столешницу. В горле пересохло — снова суббота, он снова видит Нейдорф… Он с силой открыл глаза и услышал спокойный, терпеливый голос Михаэля:
— Кто в него… втюрился?
— Его психотерапевт, его психолог, Дина Сильвер! — Яаков взглядом пытался просверлить дыру в стене аккурат за плечом Голда. Тот хотел было что-то сказать, возразить — но слова бурным потоком полились из уст студента-медика. Монотонным, почти отрешенным голосом Яаков, от которого Голд никогда не слышал ничего, помимо разумных, порой наивных слов, заговорил: — Сначала я понять не мог, что происходит. У Элиши подружки всегда были старше его, иногда замужние, и он всегда приводил их домой, не удосуживаясь поинтересоваться, какие у меня планы. А тут вдруг он стал осторожничать, то и дело спрашивал, где я буду да когда вернусь, и я понял, что на этот раз все серьезно, понимаете? — Яаков с волнением посмотрел на Михаэля. — Я подумал: ну, наконец-то этот мальчишка, который переспал с половиной города… знаете, по-моему, он потерял невинность еще школьником, девицы на него так и вешались… ну вот, я решил, что наконец он влюбился по-настоящему, стал проявлять деликатность; вообще-то это не в его привычках — деликатничать в вопросах секса, а тут он не хотел, чтобы кто-нибудь увидел его новую подружку. Он никогда не трепался о женщинах, не хвастался своими успехами… ну, вы понимаете… и все, что мне известно, я узнавал сам, по телефонным звонкам, подаркам, письмам на его имя. Но в этот раз я не знал совершенно ничего, а спросить не осмеливался. Весь прошлый год в доме появлялась женщина, всегда в мое отсутствие, когда я уезжал к тетушке в кибуц или дежурил в отделении неотложной помощи. Но однажды, месяцев через шесть, я пришел домой в неурочное время. Меня лихорадило, и Рина отослала меня домой посредине ночи. Я думал, Элиши нет, иначе никогда бы не вошел в его комнату, но накануне я отдал ему свой флакончик с аспирином и зашел забрать его. Они спали вместе в постели. Я включил свет и только тогда заметил их. Они даже не проснулись. Тогда я взял аспирин и вышел. Она спала на спине, одна нога высунулась из-под одеяла, я хорошо разглядел при свете ее лицо. Не понимаю, почему она не проснулась, а он… он всегда спал как убитый.
Яаков запнулся и тяжело задышал. Оглушенный, Голд все еще не понимал всей связи событий. Он был ошеломлен… ничего худшего и представить себе нельзя. Такое даже на семинарах не обсуждали. На такую тему даже Линдер не откалывал шуточек. Величайшее табу их профессии, сексуальная связь с пациентом — и Дина Сильвер, не кто-нибудь, а Дина Сильвер! Он подумал о ее холодной красоте — нет, он не мог вообразить, что она способна вообще на какое-либо чувство! — о манере изящно отбрасывать волосы со лба, о ее честолюбии и о том, что она без пяти минут полноправный член Института.
Из размышлений его вырвал голос Яакова:
— Нет, я не знал, кто она, даже подумать не мог. Я заметил, что она красивая, но выглядела много старше его. «Еще одна дамочка», — подумал я, когда увидел у нее на пальце обручальное кольцо. Нет, не спрашивайте, как это я так сразу все заметил… Ну, в общем, я не хотел поднимать шум. Ему чуть за восемнадцать, и вообще он как с цепи срывался, если вы говорили ему что-нибудь, чего он не хотел слышать. Я лег спать и ничего не сказал ему утром. Но через несколько дней — вы не поверите! — я был в банке, стоял в очереди, и тут я узнал эту женщину — она стояла впереди меня, кассир был новый, она депонировала чеки, и он спросил, на чье имя их зачислить. Она назвала имя, тут я сложил два и два и чуть в обморок не упал — я ведь знал имя его психотерапевта и понял, что это она и есть. Вернувшись домой, я спросил его насчет его терапевтических сеансов, потому что он говорил мне, что больше их не посещает, и это настоящая катастрофа, в армию его не взяли, а теперь он не ест, не спит и вообще выглядит как тень. Вот я и спросил его, когда он собирается возобновить сеансы, а он сказал — никогда, ему это больше не нужно. Но он ведь ходил как заторможенный, пропускал занятия и все время задавал мне вопросы про лекарства и всякие такие психованные вещи. Его отец мне звонил, хотел знать, почему Элиша не пишет и что с ним такое творится. Случались дни, когда он не понимал, что находится у себя дома, вообще не осознавал, на каком он свете, и в конце концов я понял, что он сходит с ума. Вот тогда я и решил пойти и поговорить с доктором Нейдорф, потому что это она направила его в лечебницу, значит, она несла ответственность, правда?
Голд потер бровь и глянул на Михаэля, который сунул руку в карман рубашки и коснулся маленькой квадратной коробочки. Да это же диктофон, подумал Голд; точно такой же был у его приятеля-репортера!
— Что случилось у доктора Нейдорф?
Вопрос Михаэля вызвал новый словесный поток. Когда он позвонил Нейдорф, сказал Яаков, и объяснил, кто он такой, она предложила привести к ней Элишу или сделать так, чтобы он позвонил ей.
— Я объяснил, что с ним невозможно общаться, но что я сделаю все возможное, чтобы его привести. Но Элиша только рассмеялся мне в лицо и сказал, что никогда не чувствовал себя лучше, ну и все в том же духе. Но я-то видел, что он болен, взаправду болен; здоровый человек не может месяцами не делать ничего — ни читать, ни кино смотреть, ни общаться с друзьями, ни работать, заниматься… Он просто сидел на месте или исчезал неведомо куда. И я должен был считать, что все в порядке? Я однажды даже спросил доктора Голда, но у нас не было времени для серьезного разговора. И пока я не понял, что дело в его отношениях с этой докторшей, я все еще думал, что ему лучше вернуться в лечебницу… В общем, я убедил доктора Нейдорф увидеться со мной. Я не намеревался вдаваться в подробности, просто хотел описать состояние, в котором он находится, но она так ловко вынудила меня все ей рассказать про него и его психотерапевта. Сначала она мне не поверила — то есть поверила, но сотню раз переспросила, точно ли я это знаю, уверен ли я в том, что говорю, и что это серьезнейшее обвинение, и все такое прочее. Я только хотел, чтобы она позаботилась об Элише, но она все расспрашивала меня о деталях, и я в конце концов спросил, не хочет ли она, чтобы в следующий раз я позвонил ей и позвал посмотреть, чтобы она все увидела собственными глазами. Тогда она сказала, что не может заниматься с Элишей сама, потому что через две недели уезжает за границу, но когда вернется, то поговорит с ним и направит к кому-нибудь заслуживающему доверия. Когда я вернулся, у меня не было времени ей звонить. С ним я тоже почти не виделся — он либо не бывал дома, либо валялся на постели и пялился в потолок. Я просто не понял тогда, как все срочно. Он со мной не разговаривал. Я пытался с ним поговорить, хотел позвонить доктору Нейдорф, но все как-то не находилось времени…
Яаков глубоко вздохнул, вид у него был виноватый и беспомощный.
Охайон выразительно посмотрел на Голда. Тот почувствовал, что у него кровь отливает от лица. Но все равно связи он еще не видел.
— Пожалуйста, выйдем на минутку, — попросил Михаэль.
Выведя Голда за дверь в длинный, залитый неоновым светом коридор седьмого этажа, он усадил его на один из пластиковых оранжевых стульев, стоящих рядком вдоль стены, взял за руку и таким леденящим тоном, какого Голд раньше не слышал, приказал:
— Все, что вы только что слышали, должно быть навсегда похоронено в вашей памяти. Ни слова никому на свете. Вы понимаете, насколько это важно?
Голд ничего не понимал, но механически кивнул.
— Я хочу, чтобы вы поняли: от этого зависит, найдем ли мы убийцу профессора Нейдорф. Никому — ни жене, ни матери, ни лучшему другу и вообще никому на свете. Пока что. И подержите тут этого мальчика, даже домой не пускайте. День, максимум два ничего не должно просочиться наружу. Ни то, что Элиша Навех мертв, ни вся эта история с Диной Сильвер, ничего. Ясно?
Голд хотел о чем-то спросить, но, увидев решительное лицо полицейского, промолчал. Охайон сказал, что сам уведомит отца юноши, уладит вопрос с больничным начальством, чтобы они подержали тело пару дней, — такие вещи случались и раньше.
— Ваше дело, — вновь с напором сказал он Голду, — держать язык за зубами и сделать так, чтобы мальчик ни с кем не разговаривал. Устройте ему длительный сеанс психотерапии, прочистите слегка мозги: он страдает от чувства вины, гнева, тяжелой утраты. Вам будет над чем поработать. В общем, делайте что хотите, но не выпускайте его из виду, слышите?
Голд пообещал. Он страшился Охайона и того, что услышал, а разделить этот страх было не с кем, кроме самого Охайона. Неожиданно для себя он сказал, что самоубийство было направлено против нее, против Дины Сильвер.
Голд повторил слова, которые Михаэль однажды слышал от одного из членов ученого совета в ту субботу: самоубийство — это всегда месть. «Месть — и еще кое-что», — молча поправил он невидимого оппонента.
Михаэль задал лишь один вопрос, поразивший Голда до глубины души:
— Дину Сильвер исключат из Института за то, что она сделала?
Голд с удивлением воззрился на него:
— Что? Исключат? Да на ее профессиональной карьере можно ставить жирный крест навечно! Ее теперь не возьмут даже в студенческую консультативную службу Еврейского университета! Даже в какой-нибудь шарлатанский санаторий — и то не возьмут. Хуже вещи и представить нельзя — да еще с подростком!
И тут до него начало доходить. Он устремил на Охайона вопросительный взгляд, и полицейский кивнул:
— Да, все именно так, как вы подумали. Не спрашивайте у меня сейчас объяснений — я их не дам. Просто сделайте, как я сказал, и не спускайте с мальчика глаз, или мне придется взять его под стражу, и вас с ним заодно. — Он угрожающе глянул на психиатра, и устрашенный Голд заверил его, что точно все выполнит. Но казалось, Охайона это не убедило, поэтому он добавил: — Оставайтесь в помещении и не выходите — никаких телефонных звонков, вообще ничего. Я пришлю кого-нибудь, чтоб охраняли дверь.
Было восемь утра, в отделении начиналась жизнь, врачи готовились к обходу, когда главный инспектор Охайон покинул больницу. Эли Бахара он поставил у двери комнаты на седьмом этаже, предварительно отсоединив телефон. Виновато глянув на Голда, он сказал:
— Друг мой, это серьезное дело. Слишком серьезное. Мы имеем дело с психически больным человеком, и ваш молодой студент рискует жизнью, если кое-кто узнает, где он.
Прежде чем убрать телефон, Михаэль позволил Голду позвонить жене, с большим актерским талантом рассказать ей, что он задерживается в больнице по крайней необходимости, и поручить отменить все его дела на следующие два дня. Несмотря на неприятное чувство, от того что пришлось так откровенно лгать, Голду было лестно сознавать важность своей роли.
Точно без пяти девять Михаэль стоял напротив дома Хильдесхаймера. Он вдыхал свежий, кристально-острый утренний воздух и ждал, пока не увидел, как из дверей старого здания выходит человек. Старик только что закончил утренний сеанс, догадался Михаэль.
За имевшееся в его распоряжении краткое время между отъездом из больницы и прибытием к дому Хильдесхаймера ему удалось послать по рации несколько сообщений. Раффи он отправил переговорить с Али, садовником из Дехайши, который вернулся на работу в больницу Маргоа, будто ничего и не произошло. «Ради всего святого, что прикажешь сделать — загипнотизировать его, что ли?! — восклицал в рации голос Раффи. — Думаешь, если бы он видел большой новый «БМВ», так не сказал бы нам?» Впрочем, ответа Раффи не ждал и положил конец дискуссии поспешным «Ладно-ладно, уже еду».
Рыжеволосый полицейский оставил сообщение у диспетчера: «Если я понадоблюсь Охайону, скажите ему, что я все обыскал — ничего, никаких писем. Буду в конторе ждать указаний». Нафтали прочитал сообщение слово в слово, и Михаэль нетерпеливо проговорил в рацию:
— Скажи ему, пусть ждет, пока я не выйду на связь. И передайте Цилле, пусть ожидает тоже, у меня есть для нее работа.
Нафтали удержался от комментариев по поводу нетерпеливого тона главного инспектора и нейтральным голосом отозвался: «Сообщение получено, конец связи. Телефон оставишь?» Но Михаэль уже отключился.
Когда первый утренний пациент удалился. Михаэль приблизился к двери. На громкий стук отворил сам Хильдесхаймер — и в удивлении воскликнул:
— Боже мой, это вы!
В его голосе не было и следа дружелюбия, лишь тревога и гнев, но Михаэль, не ожидая приглашения, решительно ступил за порог и умоляюще произнес:
— Профессор Хильдесхаймер, я должен немедленно с вами переговорить.
Немного пришедший в себя Хильдесхаймер недоуменно глянул на полицейского:
— Но у меня пациенты, все утро!
Немецкий акцент слышался даже явственней, чем обычно.
— Боюсь, по крайней мере один сеанс вам придется отменить. — Тон Михаэля не предполагал возражений.
Хильдесхаймер ответил ему суровым, вопросительным взглядом — и тут грянул дверной звонок. В полуоткрытую дверь просунулась голова белокурой кандидатки. Михаэль вспомнил, что Цилла опрашивала именно эту худощавую девушку с короткой стрижкой и узким птичьим личиком. Хильдесхаймер беспомощно посмотрел на Михаэля, который неумолимо стоял у дверей, затем с запинкой сказал, что приносит свои извинения, но вынужден отменить сеанс по «экстренной причине», — на этот раз Михаэля одарили взглядом осуждающим. Лицо кандидатки побледнело.
— Профессор, вы здоровы?
— Да, вполне здоров. Весьма сожалею, что не смог предупредить вас заранее. Не возражаете, если мы встретимся на следующей неделе?
Девушка достойно приняла извинения, и Михаэлю показалось, что коль скоро драгоценный профессор оказался жив и здоров, его клиенты готовы принять любые извинения, которые ему угодно принести.
Все еще недовольным, но гораздо менее смущенным голосом старик сказал Михаэлю:
— Вам повезло, что эта девушка — подопечная, но следующим придет пациент, и у меня нет ни малейшего намерения повторять подобное представление.
Охайон взглянул на часы: пять минут десятого. Всего пятьдесят пять минут до следующего сеанса.
— Профессор, прошу вас отменить следующий сеанс. Надеюсь, до сего времени я не давал вам повода сомневаться в моей осмотрительности.
Не говоря ни слова, Хильдесхаймер прошествовал в приемную, быстро просмотрел расписание, набрал номер на диске тяжеловесного старомодного черного телефона и, к огромному облегчению Михаэля, отменил следующий сеанс. Тогда главный инспектор, незваным вошедший вслед за Хильдесхаймером, встал, закрыл дверь и, глянув на старика, опустил занавесь на внутренней стороне двери. Старик с выжидательным видом уселся в одно из кресел; Михаэль поспешил занять другое.
Хотя на улице сияло солнце, комната была погружена в полутьму. Большие окна скрывались за тяжелыми занавесями. На кушетке виднелись грязные следы там, где покоились ноги предыдущего пациента, голова оставила вмятинку на подушке, укрытой белой наволочкой. Михаэлю вдруг страшно захотелось лечь на кушетку и заговорить, чтобы в комнате раздались звуки его голоса. Белая наволочка, выглаженная, без единого пятнышка, несмотря на складочки, оставленные пациентом, звала, обещала отдых, безопасный покой в надежных руках готового помочь человека. Захотелось, чтобы старик сел с ним рядом, переложил с него на себя единоличную ответственность за то, что должно вот-вот случиться. Но ведь не тоской по кушетке хотел он поделиться с психоаналитиком, который сидел, опершись рукой на подлокотник кресла, а подбородком — на сжатый кулак, с лицом, на котором читались одновременно усталость и ожидание.
Нужно поскорее объяснить свое вторжение.
Около часа старик слушал, не проронив ни единого слова, а Михаэль выкладывал ему факты. Он рассказывал профессору о Линдере, о пистолете, о полковнике Алоне, о недостающем пациенте, о взломе, о бухгалтерской конторе, детекторе лжи, алиби — обо всем. Одно за другим по порядку он обрисовывал события прошедших недель и, не вдаваясь в ненужные подробности, подвел старика к тем же умозаключениям, к которым пришел сам. Михаэль не сомневался, что профессор не упустил ни единого слова, хотя, пока не было упомянуто имя Катрин-Луизы Дюбонне, он сидел не шевелясь.
— Да, я слышал о докторе Дюбонне, и о встрече в Париже тоже. — В голосе профессора послышалось легкое волнение.
Было уже десять, когда Михаэль перешел к беседе Евы Нейдорф с Дюбонне. До отъезда из страны француженка навестила Хильдесхаймера и провела целую субботу, пытаясь утешить его в ужасной трагедии. К удивлению Михаэля, лицо профессора отнюдь не выразило восторга при упоминании ее имени, скорее наоборот. Позже Михаэлю припомнилось насмешливое замечание Дюбонне насчет ревности, от которой не был застрахован сам Хильдесхаймер.
В десять пятнадцать он начал рассказывать о самоубийстве юноши, описал его появление на похоронах, то, как он следовал за Диной Сильвер, допрос Дины Сильвер. Ему пришлось попросить старика отменить еще один сеанс. Тот попытался дозвониться, но безрезультатно. Набрав номер раза три и не получив ответа, профессор со вздохом заявил, что, если потребуется, он просто отошлет пациента, как уже поступил с кандидаткой.
Из кармана рубашки Михаэль вытащил крошечный диктофон и под удивленным взглядом старика включил его на полную громкость, предупредив, что это запись разговора с соседом по квартире покойного юноши. Диктофон вещал, Хильдесхаймер молча слушал.
Без одной минуты одиннадцать в дверь позвонили. Михаэль нажал на клавишу, остановив пленку как раз перед рассказом про лекарства. Когда психоаналитик вернулся, Михаэль снова включил запись. Профессор с непроницаемым лицом слушал про Дину Сильвер в постели с Элишей, про то, как Яаков узнал ее в банке и позвонил Еве Нейдорф.
Выражение его лица напоминало Михаэлю античную маску, высеченную из камня, — такую он видел однажды в Греции. «Нет ничего нового под солнцем, — казалось, возглашала она. — Вам не нарушить моего спокойствия». И пока пленка не кончилась на том месте, где Михаэль попросил Голда выйти вместе с ним, лицо-маска оставалось застывшим.
Внезапно старик склонил голову и уткнул лицо в ладони. С минуту он сидел неподвижно, и Михаэль начал уже беспокоиться за него, когда голова поднялась вновь, и разбитый голос произнес:
— Она была моей пациенткой пять лет, вы знаете. Я никогда не считал, что добился с ней успеха в психоанализе. — Снова долгая тишина. Потом профессор взглянул на не осмеливавшегося пошевелиться Михаэля и заговорил вновь: — Мне следовало знать. Постфактум я не удивлен. Все сходится, как разрозненные кусочки мозаики. — Полицейский робко закурил, все еще боясь сказать что-нибудь. Старик прошептал: — Три руководителя… нам следовало знать… — Профессор посмотрел на Михаэля в упор, пожал плечами и с явным усилием выговорил: — Нужно быть самодовольным идиотом, чтобы полагать, что мы не способны ошибаться. Ни один в мире метод не предохраняет людей от ошибок.
Михаэль уже подумал, что Хильдесхаймер больше ничего не скажет, когда тот яростно воскликнул:
— Пять лет! Четыре раза в неделю! А я-то считал, что она делает успехи! — Казалось, старик разговаривает сам с собой; однако он вновь встретил взгляд устремленных на него темных глаз и произнес: — Я не настолько глуп, чтобы считать себя единственным виновником, но как трудно думать иначе! Все мы в чем-то слепы.
Михаэль наконец осмелился вставить слово. То, что он сказал, заставило старого человека внимательно посмотреть на него; затем он кивнул, соглашаясь:
— Вы правы. Может, это прозвучит смешно, но психоаналитики знают о своих пациентах все, кроме одного: как они ведут себя, когда становятся просто людьми среди себе подобных, выйдя за дверь вот этой комнаты после сеанса психоанализа. Нам известно только то, что мы услышали вот тут, с этой кушетки. — Он снова углубился в собственные мысли, прежде чем продолжить: — Мне, в общем, не требуется самому видеть этого студента и выслушивать от него подробности. Но чтобы закрыть вопрос раз и навсегда, я это сделаю. Хотя, повторяю, особой нужды в этом нет — так или иначе, я всегда об этом знал.
Вдруг он замолчал, лицо его вновь стало подобием каменной маски, он сел прямо, уставившись перед собой; тишину в комнате нарушало лишь назойливое тиканье стоявших на столе маленьких часов. Циферблат был обращен к психоаналитику.
Без одной минуты двенадцать Хильдесхаймер в последний раз в это утро подошел к двери, отвечая на призыв звонка, чтобы перенести сеанс молодого кандидата на следующую неделю. Затем он отменил еще два дневных сеанса и попросил, чтобы Михаэль отвез его «к студенту, который говорил тут в магнитофоне».
По дороге в полицейском «рено» они не обменялись ни словом. Старик глядел в лобовое стекло, а Михаэль выкурил две сигареты, пока они наконец не свернули на парковку рядом с отделением неотложной помощи, игнорируя возмущенные окрики охранника. Михаэль махнул у него перед носом полицейским жетоном. Затем оба поспешили к лифту и поднялись прямо на седьмой этаж.
В коридоре напротив лифта, на оранжевом пластмассовом стуле они обнаружили Эли Бахара, а в комнате, куда вошли без стука, — что-то записывающего Шломо Голда. Яаков дремал на койке, прикрыв глаза, но тут же проснулся, услышав, как открылась дверь. При виде Хильдесхаймера Голд в одно мгновение оказался на ногах — Михаэль еле сдержал улыбку. Поджав губы, старик попросил Голда оставить его наедине со студентом, Михаэль тоже вышел.
Михаэль, Голд и Эли просидели за дверью около часа, не нарушая молчания. Михаэль выкурил еще две сигареты, поблагодарил Эли за принесенный кофе. Голд от кофе отказался, мотнув головой.
Когда наконец из комнаты показался Хильдесхаймер и они увидели его посеревшее лицо, Михаэль забеспокоился о его здоровье и предложил чего-нибудь выпить в кафетерии. Хильдесхаймер нетерпеливо отказался и, кивнув Голду, заспешил к лифту. Главному инспектору пришлось тоже поспешать, чтобы не отстать от него.
Не успев сесть в автомобиль — Михаэль еще даже не завел мотор, — Хильдесхаймер спросил:
— Ну и что же теперь делать?
— Теперь, — хрипло ответил главный инспектор, — нам придется это доказать, что сложнее всего. У нас есть мотив, орудие убийства, возможность; в ее алиби есть трещина, но нам нужно это доказать.
— Каким образом? — спросил старик, постукивая пальцами по колену.
— У меня есть одна идея, но я бы предпочел не разговаривать в машине. Все сложно, и многое потребуется от вас.
Казалось, Хильдесхаймер его не услышал, — во всяком случае, реакции на слова Михаэля не последовало.
В половине второго они вновь сидели в приемной на улице Альфази, как будто и не покидали ее.
Михаэль закурил и вежливо отказался от столь же вежливого приглашения на ленч, которому, однако, недоставало сердечности и которое последовало за тем, как в двери показалась кудрявая седая голова профессорской жены, что-то сердито спросившей по-немецки.
Хильдесхаймер внимательно выслушал Михаэля, объяснившего, что от него требовалось. Главный инспектор несколько раз повторил, что обычные методы тут не годятся, и дважды — извиняющимся тоном — подчеркнул, что ситуация, в которой окажется уважаемый профессор, возможно, потребует от него нарушить принципы, доселе столь священные. Однако старик резко прервал его: это можно рассматривать и с другой — как раз обратной — стороны, как защиту тех самых принципов, на которые намекал уважаемый главный инспектор.
Вот так и случилось, что в два часа пополудни профессор Эрнст Хильдесхаймер набрал домашний номер телефона Дины Сильвер и пригласил к себе на консультацию к четырем часам того же дня.
Ровно в три Хильдесхаймер впустил в дом сотрудников передвижной лаборатории. Они обследовали дом и проверяли комнаты, пока Михаэль молча сидел в кресле, а старик стоял и глядел в окно. Наконец в дверь постучали. Вошел Шаул и доложил:
— Готово. Все установлено. Мы займем позицию в спальне. Там есть ниша, где стена потоньше. Мы порядком намусорили, но все уберем. Потом.
Он посмотрел на старика с интересом, но, по мнению Михаэля, недостаточно почтительно, хотя Охайон специально и неоднократно предупредил всех, чтобы они вели себя со старым психоаналитиком со всей возможной — и невозможной — уважительностью.
Михаэль прибавил от себя извинения и обещал, что все приведут в порядок. Но Хильдесхаймера это, казалось, трогало менее всего. Он находился в другом мире, в ином времени, стоя у окна и глядя в запущенный сад, купавшийся в ярком сиянии весеннего дня, не проникавшего, однако, в комнату. По спине Михаэля пошел холодок, когда он вспомнил, что две недели назад старому человеку стукнуло восемьдесят.
Когда ровно в четыре прозвенел дверной звонок, полицейский эксперт Шаул и главный инспектор Охайон находились в полной готовности.
На ней было красное платье — то самое, в котором Михаэль видел ее в первый раз. Лицо было бледно, локон черных, как вороново крыло, волос падал на глаза. Грациозным движением откинув его назад, она спросила, улыбаясь:
— Мне лечь на кушетку?
Психоаналитик молча указал на кресло. Она присела, скрестив ноги, подобно фотомодели с обложки модного журнала. Михаэлю внезапно пришло на ум, что толстые лодыжки придают ей чуть потешный вид. Он словно впервые видел толстые запястья, короткие пальцы и изгрызенные ногти.
Сначала оба молчали. Дина заерзала в кресле, открыла рот, чтобы что-то сказать, но немедленно сжала губы. Из своего потаенного укрытия Михаэль видел лицо Хильдесхаймера только в профиль, но отлично слышал, как профессор спрашивает о ее самочувствии.
Она ответила:
— Спасибо. Я совсем здорова. — Она говорила низким, мягким голосом, четко выговаривая каждый слог.
— Недавно вы желали говорить со мной, — произнес старик. — Я полагаю, у вас возникла какая-то проблема.
Она снова отбросила волосы со лба, скрестила ноги и наконец ответила:
— Да. Сразу после смерти доктора Нейдорф. Потом я заболела, поэтому не звонила вам. Собиралась позвонить, как только оправлюсь, но теперь вопрос не представляется мне таким уж срочным. Вы хотели меня видеть. Произошло что-то новое?
— Новое? — переспросил старик.
— Я думала, возможно, что-то случилось и… — Она передвинулась в кресле.
Хильдесхаймер терпеливо ждал. Она не осмелилась спросить напрямую, чего он хочет от нее, напряжение выдавало себя в том, как беспокойно она то скрещивала, то снова распрямляла ноги. — Я думала, — сказала она более твердым голосом, — вы желали меня видеть в связи с моей презентацией, прочитали доклад и хотите сделать замечания…
— Почему вы решили, что у меня есть замечания? Вы не удовлетворены качеством своей работы?
Она улыбнулась — той самой, уже знакомой Михаэлю улыбкой, исказившей гримасой губы, и пояснила:
— Дело не в том, что я решила. У вас есть требования, не имеющие ничего общего с моим собственным мнением.
Рука старого профессора поднялась, затем опустилась на ручку кресла.
— Нет. Я хотел вас видеть по поводу вашей встречи с доктором Нейдорф.
Руки Дины Сильвер сжались.
— Какой встречи?
— Во-первых, той, которая состоялась до ее отъезда за границу, той, когда между вами произошли разногласия. — Хильдесхаймер как будто говорил о чем-то само собой разумеющемся и известном им обоим.
— Разногласия? — повторила Дина с наигранным недоумением.
Хильдесхаймер молчал.
— Она вам говорила о разногласиях? — спросила Дина, разглаживая руками мягкую шерсть платья.
Ответа не было.
— Что она вам сказала?
Но старик не отвечал ей. Она повторила вопрос еще дважды, сдвинулась в кресле, руки начали дрожать. Тогда она задала свой вопрос иначе, и голос ее окреп:
— Вы имеете в виду ту встречу перед ее отъездом? Она обещала, что все останется между нами и она никому не скажет.
Хильдесхаймер молчал.
— Хорошо, я скажу. Она критиковала меня, но это был очень особенный, личный вопрос; это не имеет отношения к делу.
Михаэль отметил, что Хильдесхаймер ни разу не обратился к ней по имени. Не меняя позы, ледяным голосом он произнес:
— Что вы называете личным вопросом? Совращение пациента? По-вашему, это личный вопрос?
Дина Сильвер окаменела. Потом глаза ее сузились, на лице появилось странное, коварное выражение.
— Профессор Хильдесхаймер, — сказала она, — я должна заявить, что у доктора Нейдорф возникла проблема контрпереключения. Я полагаю, она меня ревновала.
Старик хранил молчание.
— Я думаю, — продолжала она, — что между нами существовало определенное соперничество, борьба за ваше внимание. Я прекрасно сознаю свою собственную роль, да, немного провокационную, — мы часто это обсуждали, — я манипулировала ею, чтобы вызвать у нее определенные эмоции. Я дала ей понять, что между вами и мной существуют особые отношения, и полагаю, у нее возникла потребность наказать меня. На наших сеансах психоанализа такое часто имело место.
Михаэль умирал от желания увидеть сейчас лицо Хильдесхаймера, но в первый раз за все время старик отвернулся и посмотрел в окно. Михаэлю была видна лишь его голова, лысая как яйцо, и шея, выглядывавшая из воротничка темного пиджака. Наконец, отвернувшись от окна, он посмотрел прямо на Дину Сильвер:
— Элиша Навех умер прошлой ночью.
Коварное выражение вмиг исчезло. Глаза расширились, губы начали подрагивать.
Не дав ей заговорить, старый психоаналитик продолжал:
— Он умер из-за вас. Вы могли бы предотвратить эту смерть, если бы честно выполняли свой долг и не потворствовали позывам плоти.
Дина Сильвер склонила голову, разрыдалась. Старик машинально достал с полки пачку салфеток и положил перед ней на столик.
— Вам известно, что доктор Нейдорф узнала обо всем. Улики, которыми она располагала, теперь в моем распоряжении. Вместе с текстом лекции. Там написано все; третий параграф лекции касается исключительно вас.
— Но там обо мне нет ни слова! — пронзительно вскрикнула она.
Воцарилась тишина, и лицо ее стало белым.
Михаэль побоялся, что вот сейчас она упадет в обморок и тогда все пропало. Но кровь внезапно вновь прилила к ее лицу. Тогда старик сказал:
— Не пытайтесь вывернуться. Единственным человеком, видевшим текст лекции, кроме самой доктора Нейдорф, был тот, кто встречался с ней в субботу утром перед лекцией. Тот, кто позвонил ей рано утром и попросил о встрече, сказав, что речь идет о жизни и смерти. Не забывайте, ваша манера мне известна. И когда доктор Нейдорф ясно дала вам понять, что путь назад закрыт, что совершенное вами не может быть прощено, вы застрелили ее. Не понимаю, как это вам не пришло в голову, когда вы стреляли в нее, когда забирали у мертвой ключи от дома, что, прежде чем открыть перед вами дверь Института, доктор Нейдорф позвонила мне и сказала, что собирается увидеться с вами? Как же вы не подумали об этом, предусмотрев все остальное: и пистолет, украденный за две недели, и записи, которые вы выкрали у нее из дома, еще не прочитав лекции? Как же вы не подумали о такой простой вещи, как телефонный звонок?
— Она вам позвонила? — сдавленным голосом спросила Дина, поднимаясь на ноги.
Хильдесхаймер не шевелился. Не дрогнул ни единый мускул, когда она сказала:
— У вас нет доказательств. Никто не знает, кроме вас и меня. Может, у вас есть улики насчет Элиши, не знаю, но никому не известно о встрече с Нейдорф, нет, меня не видел никто.
Она подошла очень близко к неподвижно сидевшему в кресле старику, когда вошедший в комнату Михаэль произнес:
— Ошибаетесь, госпожа Сильвер. Доказательства есть — сколько угодно.
И тогда она набросилась на Хильдесхаймера, и руки ее, словно сами по себе, вцепились в его горло. Михаэлю пришлось изрядно напрячься, чтобы разжать хватку пальцев с изгрызенными ногтями.
— Ну вот, — сказал Шаул, проверив пленку и собирая свое снаряжение, — теперь можно заняться настоящей работой.
Держа в руке пушистое голубое пальто Дины Сильвер, он удовлетворенным тоном заявил, что клок меха был вырван именно из этого предмета одежды.
— То есть я так думаю, — добавил он, вынимая из портфеля клочок в пластиковом пакетике и прикладывая к тому месту, откуда он был выдран. В спальне Хильдесхаймеров срочно наводили порядок. Сам же профессор сидел в кресле в своей приемной — голова его склонилась в неподдельном утомлении, лицо посерело.
Михаэль уселся напротив него и закурил сигарету. Он не понял сам, почему — может, от победоносной радости, а может, от жалости, накатившей на него при виде лица старого психоаналитика, или от усталости, ослабившей вечный самоконтроль, — но из всех возможных вопросов с его губ сорвался вот этот:
— Профессор Хильдесхаймер, что вы имели в виду, когда сказали по поводу Гиоры Бихама, что аргентинцы — дело особое?