IX

До самого нашего отъезда из Ялты за мною был учреждён надзор. Миша и Вася на что-то намекали, хихикали и ни на минуту не оставляли меня одну. Но теперь они для меня совсем не существовали. Я всё-таки выбрала момент, сбегала на почту и получила дорогое письмо. Оно было очень коротко и написано мелким, но отчётливым почерком.

«Я завтра уезжаю. Пожалуйста, не приходите меня провожать на пароход. Мы ещё увидимся. Если не случится больше говорить так, как говорилось, то знайте, что мои мысли всегда с вами. Пока человек жив, он должен владеть собою. Всё ваше хорошее ещё впереди. До свидания! Н. Р.»

В тот день, когда мы садились в коляску, чтобы ехать в Севастополь, а оттуда домой, — я точно переродилась. Я видела, как мама обрадовалась тому, что я заговорила, как следует. На вокзале я с удовольствием съела икры из синих баклажанов и котлетку, а потом, в купе, сладко заснула на верхнем месте. Я знала, что через несколько дней увижу милое лицо и буду слушать слова, исходящие одновременно и от сердца, и от разума.

Двадцать первого августа в гимназии был молебен. Я пришла в девять часов утра радостная, гладко причёсанная, в белом переднике. Зина и другие ученицы очень мне обрадовались. Все они нашли, что я очень похудела, и глаза мои смотрят иначе, чем прежде. В коридорах пахло масляной краской. У педелей на мундирах были новые галуны и пуговицы. Классные дамы суетились. Приходили и раздевались в швейцарской учителя. Равенского не было, но я знала, что он придёт, как только начнутся настоящие занятия.

Когда, через неделю, он вошёл в класс, мне показалось, что парта подо мною двинулась и поплыла в сторону. Я быстро овладела собою. За это короткое время он как будто поправился. Лицо не было очень худым. Голос звучал уверенно и спокойно. В первые минуты Равенский избегал смотреть на меня, и только в средине урока наши глаза встретились. Одну секунду он поглядел на меня и точно приласкал. Я вздрогнула так, что если бы со мною рядом сидела не Зина, а другая ученица, то она бы наверное это заметила. Но Зина продолжала мирно кушать яблоко; она всегда приносила с собою много съестного и угощала весь класс.

До Рождества жилось почти счастливо. Моё сочинение на тему: «Не в силе Бог, а в правде» оказалось лучшим в классе. На него обратила внимание даже начальница и сказала:

— Если вы писали его совершенно самостоятельно, то у вас несомненный литературный талант. Сколько вам лет?

— Семнадцать.

— Да… Но откуда у вас такое знание жизни, а главное — эта грусть, которая дышит в каждом слове? В ваши годы на всё следует смотреть радостно. Да, да, да!.. — и она покровительственно улыбнулась.

— Не знаю, — ответила я и почувствовала, что краснею.

Равенский, который стоял здесь, опустил голову и сильно закусил губу; на шее у него билась синяя жилка как когда-то в Ялте.

Хотелось до страсти поговорить с ним свободно, по человечески, но это было совсем невозможно. Приходил он в гимназию всегда к одиннадцати, когда я была уже там, и домой уезжал на извозчике. Оставалось довольствоваться тем, что я слышала его голос в классе. Зато, хоть раз в неделю, я видела его во сне, и тогда мы говорили как равные люди; и было настоящее счастье.

Праздники прошли скучно. Наступили такие морозы, что нельзя было даже кататься на коньках, не рискуя отморозить нос. Приходилось сидеть дома и браниться со студентами. Я там ждала теперь начала занятий, как ждут в маленьких классах начала каникул. Наконец, снова началась гимназическая жизнь. Равенский долго не ходил, говорили, что он простудился и заболел. Я мучилась и не знала, что предпринять. У меня уже совсем, было, созрел план отправиться к нему на квартиру и от имени всего класса узнать о его здоровье у жены. Но как раз в этот день он пришёл, коротко остриженный, с завязанным горлом и сильно похудевший. Когда он сидел, его брюки на коленях выделялись острыми углами. И голос у него стал глуше.

— Тебе жаль Равенского? — спросила я однажды Зину после урока словесности.

— Ну, конечно, жаль. Хочешь ветчины?

Я ничего не ответила и, отпросившись у классной дамы, ушла домой. Вечером я заперлась у себя в комнате и плакала, потом пробовала молиться и не могла.

Перед масленой мы подали ему тетрадки с новым домашним сочинением. На второй неделе поста педель Василий принёс эти тетрадки исправленными и сказал, что Равенский со всей семьёй уехал в Крым.

Я растерялась и машинально перелистывала своё сочинение. Отметки не было, а только в конце стояло: «Хорошо, очень хорошо!..»

Начальница объявила, что до самых экзаменов у нас будет преподавать словесность Козликов. Боже мой, что это были за уроки! Мы без конца и устно и письменно разбирали поступки Онегина и Татьяны и… только. Говорил Козликов как сквозь сон, и в классе видимо очень скучал. Я начала получать у него семёрки, и это меня нисколько не огорчало.

Я жила в самой себе, кроме Зины ни с кем не говорила, и всё будто чего-то ждала. Мама хотела пригласить доктора по нервным болезням, но я отказалась наотрез. В это время мне бывало смешно только от сознания, до какой степени нечутки все близкие мне люди. Они искали причины моей тоски и в переутомлении, и в плохом питании, и в простуде, но только не в том, что я на восемнадцатом году моей жизни могла серьёзно любить и мучиться. И мама и тёти были убеждены, что я живу точно такою же жизнью, какою жили и они в мои годы, забывая, что с тех пор прошло четверть века, и люди очень изменились.

Незадолго перед Пасхой, когда уже таяло, и поговаривали об экзаменах, я пришла в гимназию с невыносимой головной болью, — не хотелось оставаться дома и разговаривать с мамой. Был конец большой перемены. Звонок трещал особенно резко и назойливо. Сотни голосов гудели в коридорах. Я, закрыв от боли глаза, сидела не двигаясь на своём месте. Мои уши вдруг услыхали, как встал весь класс. Инстинктивно я вскочила сама и открыла глаза. В дверях стояла начальница и, ударяя себя по левой руке свёрнутой в трубочку бумагой, говорила:

— Mesdames, вместо четвёртого урока будет панихида. Вчера скончался в Ялте Николай Иванович Равенский. Идите в зал, только без шума и попарно.

Начальница вдруг покачнулась, покачнулись и двинулись куда-то в сторону окна и кафедра, а белые стены стали голубыми. В ногах у меня сладко заныло, а потом кругом наступила темнота.

Я очнулась в учительской. Две классные дамы суетились, расстёгивая мой корсет. Горничная Даша держала в руках графин. Голова у меня была мокрая. Начальница, с перепуганным лицом, стояла сбоку. Заметив, что я уже открыла глаза, она быстро заговорила:

— Ну, ничего, ничего, теперь всё прошло! Видите, какая вы впечатлительная! Вам нужно отдохнуть. Сейчас же поезжайте домой. Даша! Ты проводишь барышню до извозчика.

Весной как и каждый год с тех пор, как существует наша гимназия, были экзамены, и я перешла в седьмой класс. А теперь, когда я пишу всё это, мы с Зиной окончили и восьмой. Жизнь идёт ровно, иногда даже весело. Тяжко бывает только по ночам, — слишком много думается. Иногда я зажигаю свечу и босая иду к столу, чтобы достать из ящика письмо с уже пожелтевшими краями, и в сотый раз перечитываю фразу: «Мысли мои всегда с вами»…

* * *

Осенью я собираюсь поступить на курсы и утопить своё горе в холодной науке. Но, что бы эта наука и читающие её люди ни говорили, меня никто и никогда не разубедит в том, что я живу не одна, и что люблю и любима я так же, как любят живые живых.


1906

Загрузка...