IV

В ветхом Рассушинском кабаке, за невзрачной стойкой сидит у стола целовальник с приехавшим к нему из города кумом. Перед ними на столе красуется раскупоренный и до половины разлитый полштоф с надписью: «горькая анисовая», какая-то жареная рыба да соленые огурцы поставлены тут же, на одной тарелке, должно быть, на закуску. Умная и в высшей степени плуговая рожица целовальника с первого взгляда смахивает несколько на жидовскую, но при дальнейшем знакомство с нею оказывается чистокровной русской, без малейшей примеси. Кум — неопределенная породка, попадающаяся всюду на Руси и не носящая на себе никаких отличительных качеств, впрочем, весьма дородная в сравнении с сухонькой фигуркой хозяина. Целовальница, сидящая поодаль от них в беспредметном созерцании с безвольно сложенными на коленях руками, представляет из себя нечто вроде откормленной свиной туши: даже и физиономия у нее смотрит несколько стаканчиком. Она почти не участвует в беседе мужа с гостем, потому что ей, по собственному ее выражению, «набольши, говорит лень»…

— Ты што ж, кум? — дерябни, братец ты мой! — приветливо говорит целовальник, подвигая гостю уже налитый стаканчик.

— Многонько будет, Анисим Филиппыч…

— Ты на меня-то не смотри: мы ведь на этом запаху-то с утра; на нем спим, им и накрываемся, — часто не успеешь прибрать хорошенько, а от уж ты порки-то дери… Верно?

— Т-а-ак…

Оба пьют и закусывают.

— А что, Анисим Филиппыч, как у тебя дело-то справляется? Ладно?

— Ничего, слава те господи! — не пожалуемся.

— Т-а-ак…

— К примеру тепериче сказать, хоть наш поп… куды, парень, пить вино охоч!

— Ну-у?

— Ей-богу — ну, право. Он, тебе доложу, брат ты мой, прошедшим летом какую штуку удрал… У нас тут заседатель был, — до этого-то, который нониче приехал, — пьяница то есть первого сорту. Попили эвто они с нашим попом — разгулялись в Крутологове, — станик такой у нас тут есть на трахту, верст тринадцать отседова будет; а тамошний смотритель-от не пьет, только вино от воды не отличат… бедовый дюжина! Нониче он чин получил, так сказывают — совсем из ума выходит: известно, коли нам четверть — благородному все полведра надыть, — это ужо беспременно, по рангу, значит, так приходится. Ну, хорошо. Порядочно, надо быть, они там взъегорили этой благоствени-то; заседателя-то оставила ночевать смотрительша, а попа-то и не могут уговорить: «Подавай тройку!» — кричит он, и шабаш. А уж там тепериче нашего попа знают; не почему ему нельзя тройки дать в эвтом виде: алибо коней загонит, алибо себя искалечит, — бывало такое дело-то, трафлялись… Не дали коней. Только совсем уже эдак повечеру, темненько уж стало, схвать-похвать, ищут попа — нет! Как в воду пошел. Известно, поискали-поискали, да и оставили: у мужика, мол, какого завалился спать. Ну, ладно. Утром встали, трясутся с голубчика-то вчерашнего, а попа все нигде — всю деревню обыскали. Делать нечего, парень, поехали — заседатель назад без попа, а смотритель-от проводить его вызвался, — значит, чтобы по эвтому благому случаю опять дерябнуть важнецки, потому, одно слово — чуйка. Пьют они таким манером, двоечиньком, а с вечера-то ливень был, так лужицы наделал, — подъезжают они примерно к эвтакой самой лужице да и глядят, судари: точь-в-точь тепериче человек на кочке спит… в самой-от луже-то. Заседатель поглядел хорошенько-то да и говорит: — Да это, мол, никак наш отец Миколай? Миколаем зовут нашего-то попа. — Кажись: он же, тот и есть! — Это значит, смотритель-то ему отвечает. Подъехали, парень, ближе: поп же и есть спит; сидит, значит, на кочке по колено в воде да и спит… прекрепко таково. Известно, растолкали его. Обрадовался: — Ах, вы, — говорит, — черноносые! Место-то это, — говорит, — опасное: зарядить надо; так есть ли, мол, заряд-от? — А он тепериче, коли пить кто дает — черноносым того называет; и поговорка у него, значит, такая состоит насчет выпивки. Только они уж его знают, голубчика, наскрозь — обыскивать тотчас давай; заседатель — держит, а смотритель-от — все карманы ему ощупыват — благо, приятели, значит, закадычные. Известно, как не дастся: конфузится, примерно. А поп, братец мой, здоровенный: четырьмя не осилить, коли заупрямствует. Однако смотритель-от изловчился же как-то, схватил его за один карман-от — помират со смеху: в кармане-то у него колоколец…

— То есть как колоколец, Онисим Филинпыч? — гость с величайшим недоумением в вопросе и глазах.

— Как есть, я тебе говорю, почтовый колоколец.

— Ну-у?

— Да уж так, верно. Поп, известно, заспрашивал шчас: это, — говорит, — у меня стакан, черноносые… Вытащили-таки они опосля эвтот стакан-от у него: медный оказался, братец ты мой, — с язычком… Смехов у нас сколько тут было из-за эвтого самого происшествия…

— То есть это на что же?.. Колоколец-от что означат?.. — все еще недоумевал гость.

— А ты, братец ты мой, тепериче понимай это прямо: коли ему не дали тройку-то, он с серцов-то и побеги домой к нам, в Засушинское, значит; а чтоб тепериче немужично было бежать-то одному, — не мужик ведь пятьнадцать-то верст бресть, — он колоколец на станции-то и обраболепствуй: бежит да позванивает… славно — как и взаболь на тройке скачет. Вот такой кульер, братец ты мой!..

— Т-а-ак… Ловок же он у вас, парень!

— Я тебе говорю: одно слово попина!

И гость, и рассказчик — оба разражаются вдруг неистовым хохотом; гостя даже как-то коробит при этом, точно у него судороги в животе. Целовальница тоже не может удержаться — выпрыскивает из носу порядочный кусочек самородной студени.

В кабак входит слепой отставной солдат низенького росту, шатающийся по миру.

— Наши вам подштанники, старик! — весело приветствует его целовальник.

— Здорово, зубоскал! — медленно выговаривает «старик» беззубым голосом.

— Чай, с приятелем (не разб.) пришел? — острит целовальник.

— А ты думал с тобой?

— Вот так, парень, отражение найдешь! — любезно заключает целовальник, направляясь к «изобилию даров земных», как выразился однажды в разговоре с ним отец Николай насчет полок, изукрашенных ветхой посудиной. — Тебе который давать (не разб.), поеный али скоромный?

— Давай хоть скоромный, — ноне не пост.

— Перво стретенье было, братец ты мой!

— Это что же такая за «скоромная», Онисим Филиппыч? — любопытствует кум.

— А в которой, значит, молочка эвтого самого побольше — та и скоромная, а где, значит, водное преобладает — та поеная… Сообразил? — обязательно помогает целовальник своему гостю.

— Т-а-ак…

— Любопытствуй, старина! — обращается хозяин — уже к солдату, лихо откупорив косушку и ставя ее перед ним на стойку с каким-то особенным выразительным пристуком: видно, что отлично знает все привычки своего потребителя. «Старина» молчаливо-важно разглаживает мокрые усы и выпивает косушку залпом.

— Видал ты его? — относится целовальник к куму, лукаво подмигивая на солдата, — вот так, братец ты мой, прием… как есть енаральский!

Происходит лихое раскупоривание новой косушки, после чего немедленно повторяется прежний «как есть енаральский» прием.

— А что, к примеру, тенериче сказать енарал? — спрашивает целовальник, еще ближе приступая к новой раскупорке: — котора сильнее берет: всевостопольско ядро али Рассушинска косуха?

— Пошжи што наравне будут… — обеззубо говорит уже порядочно осоловевший солдат.

— Ну, н-нет: ядро-то тепериче тебе алибо руку, алибо ногу оторвет — когда еще угодит в голову-то; а наша-то завсегды с головы поймат, — не обижай, енарал! Верно?

— Оно тошно што будто так выходит… — не совсем еще соглашается солдат, с расстановкой принимаясь за третью косушку.

— Это верно, что косуха сильнее, — подтверждает в свою очередь гость…

— Вот постой, как третью-то высосет, так сам узнат, каков эвтот выстрел — отбывает… — замечает снисходительно целовальник.

Оба хохочут.

— До баб, алибо до денег он тепериче ныне шибко у нас охоч, опять-от Миколай… — возвращается успокоившийся целовальник к прежней теме разговора.

— Ну-у? — подстрекает кум.

— Ей-богу — ну, право. Он мне самому, жаль, что про бабье сказал: «На то, — говорит, — и гадина эвта на свете, чтоб ты ее, мол, приколол — не ползай! значит. Этта у нас по близости деревня есть такая, Жилиха прозывается; так там балованы таки девки все живут: ни комара тепериче, значит, даром тебя не ублаготворят, а все «рубь — челковой» ей подавай, — одно слово, как есть — настоящие городские шлюхи! Надо быть, это здешний исправник наш их так избаловал: они плуты все, братец ты мой, езжал из городу с чесной компанией, — тоже ребяты были «у черта лапу украли»; как нападут, бывало, так по деревне-то только гам стоял — шельмец-народ, одно слово! Наш-от поп тоже ерничал с ними не на поеной зуб. Расповадился он это, поп-то, в Жилиху за требами ездить, так есть, к примеру, кажинну неделю туды норовит, а деревня тепериче эта большая, только не село, значит — пять верст от нас всей и дороги-то к ней. Вот, братец ты мой, как приедет он туды — сичас ему кралю и проставят: был у него там эдакий благодатный мужичонок. Только у попа денег тепериче на руках скудно, ехать и велит домой, попадью все обират, весьма орудует; так он, парень, на каку музыку поднялся: разорвет рубь-от на четыре части да перва и всучит крале-то своей одну четвертушку, — прибежишь, мол, сама за другой-то краюхой. Та, известно, и вдругорядь прибежит: зачем ей рубь челковой терять? Так она к нему четыре раза за рублем и выбегает, — по шести суток, братец ты мой, травлялось проживать ему там из-за эвтого самого. Он про эту комедь-то крутологовскому смотрителю сам сказывал: «Мне, мол, эвто яичко-то, Николай Семеныч, по четвертаку обходится». Так есть, я тебе говорю, одно слово — чудила-мученик!

Общий хохот.

— Попадья-то, стало быть, в руках его держит? Т-а-ак… — замечает глубокомысленно кум.

— Только она-то будто проходу ему и не дает, — говорит целовальник, наливая себе с гостем еще по стаканчику, — а то бы, братец ты мой, — беда!.. потому человек он «его же не оплатеши». У попадьи с ним разговор недолог: за бороду а либо за волосенки оттаскает, — это у ней первосортно дело; ты спроси: месяц-от отчего у отца Миколая на маковке-то светит? — ее все грабли ходили…

— Злющая, надо быть?

— Я тебе говорю: как есть писаная смерть!

— Т-а-к… А сам-от он ее не обижат?

— Грехи-то тепериче, к примеру, в рай не пущают, а тоже бы надо, теребачку ей важную кабы задал: благочинным же его больше сморочил, — тоже водь за эвту комедь-от ряску-то у них потрошат. Сообразил?

— Т-а-ак…

— Она, к примеру, почище кого другова знает, какой дратвой сапог эвтот подшивать.

— Благочинный-то ихний сам что же глядит? — недоумевает кум, с наслаждением «дерябнув» из стаканчика.

— Благочинный-от, братец ты мой, туды же глядит, куды и наш заседатель, — в карман: всучил ты ему, примерно, хорошую сигнацию — лучше тебя человека нет. Мы вот тоже около эвтих делов-то не по опушке хаживали, а по самому, значит, полю, отражение имели, — наскрозь знаем, каку силу эвта всучка-то над начальством берет… то есть, да сигнацией-то ты как у бога за пазухой сидишь; одно слово — прелесть! Так ли, енарал?

— Оно тошно што… — шамкает как-то неопределенно совсем опьяневший солдат-нищий.

— Что, енарал? — видно, Рассушинское-то ядро, опричь головы, еще не по зубам твою милость съездило? — острит над ним целовальник, подражая движению кума насчет стаканчика.

Входит мизерный мужичок средних лет, озабоченно крестясь на медный образ в переднем углу, и кланяется на все четыре стороны, хотя живыми душами заняты всего только две.

— Онисиму Филиппычу добро здравствовать! — проговаривает вошедший, так потирая руками, как будто мерзнет сам.

— Что, дяденька, погреться? — спрашивает целовальник, приветливо кивая ему головой в ответ.

— Вестимо, Онисим Филиппыч, погреться…

— На «скавалдыжныя» алибо «прямиком»?

Мужичок с минуту застенчиво переминается.

— Коли милость твоя будет, отпусти уж нонче на «скавалдыжныя»… — выговаривает он, наконец, томительно почесывая затылок.

— Ах вы… купцы — народ! — произносит с некоторой досадой целовальник: — эдак и я с вами скавалдыжничать-то научусь…

— Под Миколу справлюсь — отдам…

— Знаю я, что ты парень-от верный, а все прямиком-то благонадежнее выходит было. «Соснячком» алибо «березнячком» принимать-то станешь?

— «Соснячку» отпусти, Онисим Филиппыч, — «березнячок»-от нонече нам не по капиталу…

— Што так, парень?

Мужичок, не отвечая, тяжело вздыхает.

— Вон у меня енарал, так он все «прямиком» разделывается, даром что сумку таскает… — говорит целовальник, в виде наказания указывая пальцем на зевающего во весь рост солдата. — Косуху тебе, поди? — спрашивает он, помолчав.

Мужик утвердительно трогает головой.

Целовальник на этот раз очень вяло раскупоривает посудину и также вяло ставит ее на стол перед мизерным мужичком: должно быть, и этого потребителя знает «наскрозь». — Лакай, дяденька, лакай! — говорит он при этом не то насмешливо, не то одобрительно.

Мужичок принимается после этого за свою косуху с такой старательностью и благоговением, с каким иногда набожная старушка приступает к разламыванию «вынутой за здравие» просфоры.

— Одначе, Онисим Филиппыч, навострился же ты… — замечает многозначительно кум:- это что у тебя еще означает «скавалдыжничать»-то?

— На скавалдыжные пить — значит в долг, а прямиком — на, мол, денежки, значит. Сообразил?

— Т-а-ак…

— Ты лучше, Онисим, расскажи куму-то, как отец Миколай-от Шабалина венчал… — относится вдруг целовальница к мужу, как (не разб.) с единственной своей фразой в целый вечер.

— А эвто точно што презанятная, братец ты мой, штука… — соглашается целовальник. — Перво выпить нам с тобой надо.

По немедленной ревизии хозяин, в прежнем (не разб.) оказывается так немного «благосклонным», что вслед же за ним на столе появляется новый раскупоренный полштоф уже с надписью: «сладкая померанцевая»…

— Будто мы с тобой, кум, в Померании побываем таким манером… — любезно объясняет целовальник значение этой краткой надписи, наливая стаканчики. — Какая эвто такая земля Померания, надо быть, мериканская, потому мериканец сахар любит.

Происходит молчаливое расследование неизвестной «земли»: судя по виду кума, terra incognita очень ему нравится; целовальник же, как природный «мериканец», в этом случае знающий наперед ее усладительные свойства, не выражает на своем лицо ничего особенного.

— Насчет тепериче деньгу загребать — так поп наш безно сердит… то есть и-и! — приступает целовальник к новому рассказу, утирая губы рукавом своей рубахи, — Есть тут у нас купец — Шабалин прозывается; богатый мужик: тысчонок эдак, сказывают, тридесять, примерно, лежит у него в сундуке… одно слово — терка-мужик! Только эвто у них самое прошедшей зимой стряслось. Вздумалось ему, Шабалину-то, на старости лет, братец ты мой, без греха бабьи окорока свидетельствовать — жениться, значит; а годы-то у него тепериче, супротив законного строку, ушли, чтобы венчаться-то. Наш-от с благочинным эвто дело ему оборудовали — поделились, значит, промежду себя кусочком. Надо быть, сигнации тут больше дела-то работали. Ну, хорошо, а отец-от Миколай завсегды такую сноровку имеет, што, значит, за одно дело — одни деньги, а за друго — другие, и тепериче ты ему, значит, тут же в церкву деньги и принеси, коли у тебя дело какое в церкву. Вот, братец ты мой, хорошо — повенчались; Шабалин ему сичас десять рублев отвалил. Смотрит наш-от попина — посмеивается, а денег не берет. — Тебе, говорит, сколько лет-то, Лександр Фомич? — у Шабалина, значит, спрашивает. — В аккурате, мол, семьдесят два — это Шабалин-от ему, стало быть, отозвался. — Так ты што ж, — отец-то Миколай говорит, — десятилетним-от младенцем сказываешься? — на счет сигнации, значит, проповедует. А Шабалин-от и заупрямился — не дает больше двадцати… тоже скупердяга такая, што и-и! Торговались они, братец ты мой, порядошно-таки время (не разб.); так и уехали — не дождались, значит, результату. Так што ж ты думаешь? — Миколай какую распрелесть удрал: назад, гад, вас развенчаю… то есть я тебе говорю — эдакую скрозную бестию в помине поискать! А и дьячишка же у нашего попа — адютант, одно слово: знает, какую курицу жарить — посмеивается стоит. Шабалин-от думает: бог связал — не развяжешь; а отец Миколай-от говорит: эвта веревочка-то, мол, нашими руками скручивается, — разница, значит, у них выходит. Стоял стоял отец-от Миколай да ризу-то на левую сторону и надел; надел, братец ты мой, — верно! — вот, надо есть, Орина видела эвту самую ихнюю комедь…

— Как же! Я сама в управу ходила, — подтверждает целовальница безапелляционно.

— Как надел он эвто, парень, ризу-то навыворот, да как начал откачивать басиной-то своей: «Не благословен, мол, бог наш, не всегда, не ныне, и не присно, и не во веки», — так Шабалин-от так и «ошалел» на месте, где стоял; опосля, известно, опомнился — всучил ему сигнацию, каку требовалось… Отец Миколай-от крутологовскому смотрителю опосля сказывал, вдолги уже после свадьбы-то, а смотритель-то мне: по науке, говорит, тепериче так выходит, что ежели ты на семьдесят втором году венчаешься — семьдесят два рубля с тебя получки. Так вишь он, братец ты мой, каков у нас попина эвто-та… одно слово!..

— Т-а-ак… Это он, выходит, с младенчества, надо быть, еще испорчен… — глубокомысленно замечает кум.

— Надо полагать — не доделан… — вставляет свое соображение мизерный мужичок, рассчитывая еще на косушку.

— Алибо переделан, — важно произносит целовальник окончательное мнение:- все поп, а не черт.

Все единодушно хохочут, исключая дремлющего солдата.

В кабак быстро входит долговязый молодой парень, очень сильно напоминающий фигурой того самого мужика, с которым встретился отец Николай у своих ворот, когда с таким, можно сказать, наслаждением покидал родимые «Палестины». Вошедший вместо поклона молча потряхивает курчавой головой каждому из присутствующих отдельно.

— Здорово, Селифошка! — радушно приветствует его целовальник. — Что мать-то? Какова?

— Чажела, парень, шибко, — уныло говорит новый посетитель, — исповедаться просится…

— Ну, как ты, што же?

— Да ходил к отцу Миколаю: неколи, — говорит парень; — надо быть, к заседателю новому, парень, пошел. Чего, парень! — совсем умират старуха.

— Эвто уж, братец ты мой, что к заседателю — верно! соображаешь, целовальник, верно, а давиче приходили — (вместе).

— Не (не разб.) сам-от — сказывал писарь.

— Эвто, братец ты мой, он и мне, писать как-от, вчерась рассказывал, а тебе, говорю: одно слово — ведро взял! Што же он тебе тепериче баял, поп-от?

— Да чего? — сказывал я тебе: неколи, мол, лишь теперь; приду ужо как опростаюсь… Весь-то и сказ в том.

— Ну, значит, жди его тепериче на заутреню к вечерне, — с полной уверенностью в голосе замечает целовальник: — ведро-то, мое, парень, тоже не скоро тепериче опростать… Вот, надо быть, братец ты мой, дым-от подымут вдвоем… из экой-то пушки! — обращается он уже к куму.

— Т-а-ак…

— Писаренок давиче, как за ведром-от приходил, говорит: деньги отдаст, — велел сказать, — как жалованье получит. Извольте, мол, с нашим почтением; а сам думаю про себя: давно уж, мол, кукушка-то собирается гнездо вить, а ты и жди его, гнезда-то эвтого, опосля дождичка в четверг…

— Любит — выходит — даровщинку-то? — глубокомысленно вопрошает кум.

— Эвто уж, братец ты мой, первая примета у них, у начальства-то нашего, я тебе говорю: яма — народ! одно слово. Тоже тепериче и насчет сладкой проговаривался, — говорит: это писаренок-от мне давеча подпускает, значит, соображение свое. Известно, отмалчивался: ужо, говорю, к празднику проставим. Думаю про себя: жалко, мол, тепериче, каких нет поколева, таких горьких домов, чтобы сладкой-от, к примеру; нализывать вас, завсегдатаев, милости просим: завсегды можем ублаготворить, по всем правилам… Верно? — обращается целовальник к своему обществу.

— Т-а-ак… — соглашается кум.

— Тогды и упорствуешь, — в свою очередь заявляет парень, облизывая себе губы с таким видом, как будто уже принимает участие в этом «пользовании».

— Поди, Селифошка, угощаться станешь? — спрашивает его целовальник, как доскональный знаток человеческой натуры.

— Конечно, Онисим Филиппыч, — потому горько мне таперь… шибко… — говорит Селифошка, пригорюнившись.

— Известно, не чужа она тебе, мать-то…

— Кабы той отпустил, што осонесь дал, как тятька помер…

— Это «вороти мозги на сторону-то»? Так уж пониче нет. Была, да вся вышла, а другая у нас тепериче на лицо (не разб.), «сообрази — но нюхай!» (не разб.) почище будет.

— Вали, хоть ее, — не объедешь! — основательно замечает парень,

— Первосортно дело, братец ты мой, особливо тепериче супротив печали… — утверждает целовальник, суетясь подкрепить скорее слабую человеческую натуру своего ближнего.


1883

[1]

Загрузка...