Часть вторая

Глава 1 КРЕСТОВАЯ

Чудеса из чудес! Шли месяцы, годы, но угличане (да и только ли они?!) по-прежнему считали Марию Федоровну Нагую русской царицей. Ирину же Годунову истинной государыней не принимали. Она-то и царицей стала воровски. Бориска (в народе так и называли «Бориска») Годунов привел к слабоумному Федору свою сестру и сказал:

— Лучшей жены тебе не сыскать, великий государь.

Федор глянул на Ирину и с блаженной улыбкой молвил:

— Лепая.

Годунов же, явно спеша и страшась боярского недовольства, убедил царя совершить брак домашним порядком, без «официальных свадебных разрядов и торжеств, как бы утайкой, чтобы не помешала боярская среда».

Но «утайка» разнеслась по всей Руси. А через год и о другом заговорили:

— Сестра Бориски не чадородна.

— Подсунул же Годун невесту!

— Не видать Федору наследника, как собственных ушей.

— Род Рюриковичей исчезает!..

Мария Федоровна Нагая хорошо ведала о чем говорит народ, но ее больше всего радовали другие речи:

— Не исчезнут Рюриковичи. Законный наследник живет в Угличе.

— Царь Федор немощен, он долго не протянет.

— Быть новым государем всея Руси царевичу Дмитрию!..

Мария Федоровна напряженно ждала возвращения брата Михайлы. С чем-то он приедет из Москвы? Она, конечно же, ведала, что царь Федор избавился от смертельного недуга, но ей хотелось знать о расстановке тех или иных сил на Москве, от коих будет зависеть будущее ее сына. Она же всей душой любила Дмитрия и готова была за него жизнь положить. Только и заботы о нем. И всё молилась, молилась, а полгода назад надумала внести вклад в Кирилло-Белозерский монастырь, и не деньгами.

Мария, в отличие от других жен Ивана Грозного, еще в Москве прослыла искусной мастерицей лицевого шитья, и вот теперь она шила покров с изображением Кирилла Белозерского, как вклад царевича Дмитрия за «здоровье его отца и матери». (Но поступил покров в Кирилловский монастырь уже после смерти Дмитрия, как вклад матери «по убиенному царевичу»).

Пока же Мария Федоровна шила покров и не ведала о дальнейшей судьбе сына.

После обедни к ней пришли крестовые дьяки Авдей Васильев и Кирилл Григорьев.

— С челобитной к тебе, царица-матушка.

Каждый день, неизменно, у Марии Федоровны совершалось «домовное правило», молитвы и поклоны, чтение и пение у крестов в моленной (крестовой) комнате, куда в свое время приходили для службы читать, конархать и петь крестовый священник и крестовые дьяки, четыре или пять человек. Царица слушала правило обыкновенно в особо устроенном месте, сокрытая тафтяным или камчатым запоном, или завесом, кой протягивался вдоль или поперек комнаты и отделял крестовый притч от ее помещения.

Крестовая молитва или келейное правило заключалось в чтении и пении псалмов, канонов, с определенным же числом поклонов при каждом молении. Каждый день, таким образом, утром и вечером, совершалось чтение и пение часослова и псалтыря с присовокуплением определенных или особо назначенных канонов и акафистов особых молитв.

А в посты и кануны праздников читались и жития святых, в честь коих проводились праздники.

Совершив богомольное утреннее правило у «крестов» в своей комнате, царица выходила к обедне в одну из домовых «верховых», «сенных» церквей.


Мария Федоровна принимала дьяков на своем троне, — высоких креслах из чистого серебра с позолотой, под балдахином, кой украшал двуглавый орел с распущенными крыльями, вылитый из чистого золота. Под орлом, внутри, находилось Распятие, также золотое, с большим восточным топазом. Над креслами была икона Богоматери, осыпанная драгоценными каменьями. К трону вели три ступеньки.

Сей трон дорого дался Марии Федоровне. После смерти Ивана Грозного, бояре никак не хотели отдавать «царицино место» овдовевшей государыне, высылаемой в Углич, но Мария Федоровна стояла на своем:

— Сии кресла в день свадьбы преподнес мне великий государь Иван Васильевич. И я никуда без них не поеду!

Дело с высылкой вдовы затягивалось, и тогда вмешался Борис Годунов. Ему как можно скорее хотелось удалить из Москвы опасного царевича Дмитрия с его матерью. «Именем» нового государя, он сказал боярам:

— Пусть Мария уезжает со своим креслом.

Бояре повозмущались, но затем махнули рукой. Всё равно когда-то «царицино место» вернется в государеву казну.

Бояре не ошиблись. В 1591 году оно было вновь перевезено в Москву.

Мария Федоровна передала челобитную своему «думному» дьяку. (Царица придерживалась своих прежних московских порядков).

— Чти, Алексей Дементьевич.

«Государыне царице и великой княгине Марии Федоровне вся Руси бьют челом холопи твои, крестовые дьяки Авдюшка Васильев и Кириллко Григорьев. Дано, государыня, твое государево жалование крестовым священникам Афанасию да Ивану, кои с нами поют у тебя в хоромах, переменяючись по недельно, по камке. А в прошлом, государыня, году дано им же по багрецу да по тафте по широкой, а нам, холопям твоим, не дано. А мы у тебя, государыни царицы, в хоромах чтем, и псалмы говорим, и конархаем, и на клиросе поем безпеременно…»

«Думный» читал и проливал Марии Федоровне елей на душу. Всё, как в недавние времена: думный дьяк, боярыни, сидевшие на лавках, челобитчики… Господи милосердный, как хорошо было в Москве! Супруг, хоть и прелюбодействовал чуть ли не до последнего дня, но она была настоящей царицей, кою побаивались даже самые знатные бояре. Она властвовала, и она еще вернется к утраченной власти.

«…государыня царица пожалуй нас, холопей твоих, для своего многолетнего здравия по камке, женишкам (женам) нашим на летники…».

Мария любила стоять в Крестовой, где совершались утренние и вечерние молитвы, а иногда и церковные службы, часы, вечерни, всенощные. Крестовая была, как домашняя церковь, вся убрана иконами и святынями, разными предметами поклонения и моления. Одна стена ее сплошь была занята иконостасом в несколько ярусов, в коем иконы ставились по подобию церковных иконостасов, начиная с деисуса, или икон Спасителя, Богородицы и Иоанна Крестителя, составлявших основу домашних иконостасов. Нижний пояс был занят иконами местными[118], на поклоне, в числе коих, кроме Спасовой и Богородичной, ставились иконы особенно почему-либо чтимые, как-то: иконы тезоименитых ангелов, иконы благословенные от родителей и сродников, благословенные кресты, панагии и ковчежцы со святыми мощами, списки икон, прославленных чудотворениями, исцелениями; иконы святых, преимущественно чтимых, как особых помощников, молителей и заступников.

Вообще иконостас Крестовой комнаты был хранилищем домашней святыни, коя служила изобразителем внутренней благочестивой истории каждого лица, составлявшего в своей Крестовой иконостас — собственное моление.

Все более или менее важные события и случаи жизни сопровождались благословеньем или молением и призыванием Божьего милосердия и святых заступников и покровителей, коих иконописные лики благоговейно и вносились в хранилище домашнего моления.

Местные иконы, кроме золотых или серебряных окладов с каменьями, украшались различными привесами, то есть крестами, серьгами, перстнями, золотыми монетами и т. п. Икона Богородицы сверх того всегда почти украшалась убрусцом и жемчужными рясными. Внизу икон, особенно в праздники, подвешивались застенки или пелены, шелковые, шитые золотом, низанные жемчугом, убранные дробницами, то есть мелкими серебряными или золотыми иконами.

Само наименование Крестовой комнаты указывает, что в первоначальное время в ней главнейшим предметом поклонения и моления были кресты, то есть святыня, в собственном смысле, домашняя, комнатная, так сказать, обиходная, которая собиралась и накапливалась у каждого домохозяина сама собою, начиная с креста-тельника, получаемого при крещении, и оканчивая крестами благословенными, получаемые от разных лиц по случаю того же крещения и благословение от восприемников, от родителей и родственников, и при других житейских случаях. Таким образом, уже у младенца накапливалась немалая крестовая святыня, впоследствии очень для него дорогая, именно по памяти о родительском благословении или о благословении особо чтимого святителя и других почитаемых лиц. Вот почему эта святыня становилась для каждого как бы кровным, родным моленным сокровищем, перед коим всегда и исполнялась домашняя молитва.

Надо заметить, что выбор дорогих камней для украшения крестов (как и перстней) в то время сопровождался очень распространенными суеверными мнениями и чудодействующей силе иных камней. Почти на каждом кресте царицы можем увидеть камни червцы, то есть червленые или червчвтые яхонты (рубины), и яхонты синие и лазоревые, а три креста даже из целых сапфиров, то есть синих, василькового цвета, яхонтов.

В старых лечебниках, между прочим, значится, что «кто носит при себе яхонт червленый — снов страшных ни лихих не увидит», а «яхонт лазоревый кто носит при себе — тело умножает и благолепие лицу подает и похоти телесные смиряет и чинит человека быти чистым и добрым… а в перстне кто носит — чинит его спокойным и в людях честным, набожным, милостивым, духовным, а измены открывает, страхи отгоняет…»

Кроме крестов и икон в Крестовой сохранялись и разные другие священные предметы, приносимые из местных монастырей или от паломников в Святую землю и от приезжего иноземного, особенно греческого, духовенства[119].

От святых мест сохранялись: змирно, ливан, меры Гроба Господни, свечи воску ярого, иногда выкрашенные зеленой краской и перевитые сусальным золотом, кои зажжены были от огня небесного (в Иерусалиме, в день Пасхи), погашены вскоре, дабы хранить их как святыню.

Из местных монастырей и некоторых храмов приносилась в Углицкий дворец так называемая праздничная святыня, то есть святая вода в вощанках (сосудах из воска) и иконы праздника, — во имя тех святых, в честь коих учреждены были монастыри или выстроены храмы, справлявшие свои годовые праздники, а также и освященные чудотворные монастырские меды.

Под иконами, по обычаю, теплились неугасимые лампады, а при совершении молитв и служб горели восковые свечи в больших и малых образных подсвечниках, или шандалах, литых, ввертных, кои ввертывались в иконостасе перед каждой иконой. В обыкновенное время свечи горели простые, а по праздникам, особенно на Святой, фигурные зеленые и красные, составляемые из окрашенного воска, или расписанные красками, обыкновенно киноварью и суриком, также густо вызолоченные или высеребренные.

Перед иконостасом стояли книжные налои для чтения, глухие или разгибные, украшенные резьбой, золоченьем и расписанные красками, глухие со скобками по бокам для подъема.

При молебных поклонах употреблялись также поклонные скамейки или поклонные колодочки, обитые красным сукном с позументом или червчатым кизылбашским бархатом. На эти скамейки и колодочки клались земные поклоны.

В Крестовой, в числе разных богомольных предметов, не последнее место занимали четки и лестовицы, лесенки, «по которым кладутся поклоны». Лестовицы были обыкновенно ременные, а иногда костяные, набранные по атласу. Четки также были ременные или снизывались из зерен деревянных, костяных, янтарных, каменных и т. п., на шелковых снурках или поцепках, с пронизками, промежками, прокладинами или прокладками из других мелких зерен и с кистями. Иногда они также набирались на атласе или бархате.

Изделием деревянных и костяных четок занимались дворцовые токари, и делали их большей частью из кости рыбьего зуба, моржовых клыков. Особенно знамениты были четки соловецкие и кирилловские, также троицкие, и некоторых других монастырей.

Много шелковых и деревянных четок привозили греческие старцы, отчего четки назывались греческими.

Когда оканчивались молитвы или служба, то иконы, особенно местные, задергивались тафтяными завесами на колечках, для сохранения от пыли и ради всякой чистоты и вообще из-за благочестивого приличия или благовония, не дозволявшего в жилой комнате в обыкновенное время, ввиду житейских дел, оставлять молебную святыню открытой.

Глава 2 ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Девушки, как и по всей Руси, на святую Троицу не работали. Оставив прялки и шитье, они сидели на лавках и, под присмотром жены приказчика, рассказывали по очереди сказки. Ульяна чутко бдила. Упаси Бог какое-нибудь непотребство в сказках услышать! Они ведь всякие бытуют: и озорные, и с любовными утехами и крамольные. Сказки-то чаще всего от черни исходят, и каких только прикрасок они не добавят!

Сенные девушки об этом ведали и рассказывали сказки хоть и веселые, но благопристойные.

Когда очередь дошла до Полинки, она молвила:

— Прости, Ульяна Даниловна, но я все сказки запамятовала.

— Да как же так, голубушка моя? В Рождество Христово ты три сказки нам поведала. А что же ныне?

— Не ведаю, Ульяна Даниловна. Запамятовала.

Ульяна все последние недели примечала: трудится Полинка всё также исправно, а в очах ее затаенная грусть. Украдкой вздохнула: никак по князю скучает.

Не обманулась Ульяна: Полинка очень скучала по своему Михайле Федоровичу. Еще в сечень заторопился из покоев и надолго пропал. Куда исчез и где он ныне — никто доподлинно не ведает. Всякое говорят, но всё больше про охоту. Но неужель столько времени можно в лесах охотиться? Что-то не верится. Всего скорее, забыл Михайла Федорович свою Полинку и умчал куда-нибудь в дальнюю сторонушку. И не только ее из головы выкинул, но и нашел себе новую забавницу.

Сумрачно на душе Полинки. Девки весело смеются, а ее никакая развеселая сказка не трогает. Надо бы в сад попроситься. Ульяна Даниловна, чай, не откажет: праздник всё же.

Из сеней по лесенке послышались шаги. Дверь распахнулась, и в светелку вошел Русин Егорыч.

Девушки поднялись с лавки, поклонились в пояс.

— С пресвятой Троицей вас, девки.

— И тебя с Троицей, Русин Егорыч… Дай Бог тебе доброго здравия и многолетия, — ответила за девок старшая из них, Наталья.

Приказчик глянул на Полинку, поскреб перстами густую каштановую бороду и степенно произнес:

— Углицкие мастера дарят тебе, Полинка, за твои искусные изделия свою искусную работу.

Девки от удивления рты разинули. Даже Ульяна Даниловна ошарашенно посмотрела на супруга. Да что это деется, пресвятая Богородица! Чужие мужчины в девичьей светелке! Никак супруг умом тронулся.

Первым вошел в светлицу Андрейка с шандалом в руках. Он сразу узнал Полинку и так покраснел, как будто его лицо червленой краской вымазали. Он забыл обо всем на свете.

Стоявший обок Богдашка, подтолкнул друга локтем, и тот опомнился, вспоминая слова, кои он должен сказать:

— Прими сей скромный дар, златошвейка Полина, от мастеров углицких..

Полинка недоуменно глянула на русокудрого молодца, поклонилась и приняла шандал, сразу же залюбовавшись превосходной работой.

— Благодарствую, — и вновь поклонилась.

— А теперь в мои покои, ребятушки, — тотчас молвил приказчик.

Парни потянулись к дверям. Андрейка не удержался, оглянулся и окинул ласковым взглядом Полинку. Теперь уже подтолкнул его хозяин. От цепких, всевидящих глаз Русина Ракова не остался без внимания откровенный взгляд гончара.

Приказчик шел по сеням, освещенным слюдяными фонарями, и думал:

«Ишь, как златошвейка гончару приглянулась. Но то — не беда. Больше он ее никогда не увидит. А вот сам он зело сгодится».

В покоях, как и положено рачительному хозяину, Русин Егорыч приказал холопу принести умельцам по ковшу медовухи.

— Угощайтесь, ребятушки.

«Ребятушки», выдерживая обычай, выпили. Андрейка осушил хмельное в первый раз, и голова его приятно закружилась.

— Наслышан о тебе, Андрей, сын Шарапа, а посему хочу дельце предложить. Не поставишь ли мне в покоях новую изразцовую печь?

Андрейка обрадовался (он будет рядом с Полинкой!), но постарался виду не показывать.

— Спасибо за честь, Русин Егорыч, — степенно начал он, хотя глаза его были веселей веселого, — но допрежь надо у бати отпроситься. Без его родительского благословения я заказы не принимаю.

— Похвально, — одобрил приказчик. — Почитать родителей — первая сыновья заповедь. Думаю, что отец твой мне не откажет.

Шарап отнесся к словам Андрейки с подозрением.

— Что-то глаза у тебя блестят. И чую, не из-за почетного заказа, а из-за Полинки, коя сидит в хоромах приказчика. Аль не правду сказываю?

— Да ты что, батя? Русин Андреич и за версту к Полинке не допустит. Тебе-то лучше меня об этом ведомо.

Старый мастер ничего не знал о походе в приказчиков дом Андрейки и Богдашки. Парни же договорились никому ничего не рассказывать.

— Ведом-то ведомо, но любовную дурь верстами не измеришь. Выкинь сию девку из головы и про всякую любовь забудь.

— Прости, батя, лучше не иметь сердца, чем в нем не иметь любви.

— Вона, как Златоуст заговорил. Родительскому слову поперек. Недаром говорят: сонного добудишься, ленивого доколотишься, упрямого никогда.

— Да и вовсе не поперек, батя! Ведай, никогда я не пойду против твоей воли. Я и сам знаю, что мне Полинки не видать. А коль не хочешь, чтобы я приказчику печь ставил, так я и не буду.

— Ну ладно, ладно, — омягчил голос отец. — Ступай к Ракову, но цену держи. Русин Егорыч, поди, мудреную печь задумал.

— Да уж смекну, батя.

На душе Андрейки бушевала радость.

— Какую печь прикажешь ставить, Русин Егорыч?

— А ты, про какие печи ведаешь? — испытующе спросил приказчик.

— Смотря кому ставить, Русин Егорыч. В простой посадской избе печь битая, в хоромах же — изразцовые или образчатые, ценинные[120] из синих образцов и муравленые из израцов зеленых. Печи ставятся четырехугольные, крцглые или сырчатые из кирпича сырца особой формы — на ножках, с колонками, с корзинами и городками наверху. А посму и форма образцов будет различна. Они либо плоские, либо круглые. По месту, кое они занимают в кладке, их назыавают подзорными, свесами, уступами, валиками, наугольными, свислыми, городками, исподниками и прочими. На образцах надобно изобразитиь травы, цветы, людей, животных и разные узоры. Швы между образцов прописать суриком или покрыть красками под узор изразцов. Это уже по желанию заказчика.

Русин Егорыч слушал умельца с явным удовольствием. Не зря в Угличе нахваливают этого гончара.

— Добро, Андрей, сын Шарапов. О печах ты изрядно ведаешь.

— Отец вразумил, — скромно отозвался Андрейка. — Ему довелось подновить печи в княжеском дворце, а там несколько печей и все разные. Вот он и высмотрел.

— И какая же печь ему больше всего понравилась?

— Муравленая, круглая, на ножках, с городками наверху, узорами расписанная. А главное, дров требует не столь уж и много, а тепла, даже любой зимой, почитай, на два дня в покоях хватает.

— А мне такую сможешь? — загорелся приказчик.

— Смогу, Русин Егорыч. Было бы из чего мастерить.

— За этим дело не встанет… Дам тебе хорошие деньги. Рубль с полтиной.

Отец еще заранее предупредил. Русин Раков за любую работу называет цену в три, четыре раза дешевле, поэтому приказал сыну твердо стоять на истинной цене.

— Маловато, Русин Егорыч. Пять рублей — и не меньше.

— Свихнулся, печник! — осерчал приказчик. — Эк цену заломил.

— Цена настоящая, я же с двумя подручными буду. С ними тоже надо поделиться.

— Рубль с полтиной!

— Пойду я, Русин Егорыч.

Андрейка поклонился и пошел было к низкой сводчатой двери, но его остановил голос приказчика:

— Погодь, парень. Быть по-твоему. Но чтобы печь была не хуже, чем во дворце.


* * *

Андрейка с подручными целый день разбирал старую печь. Приказчик просил разбирать «легонько», дабы не расколоть синие образцы. Но Андрейку и предупреждать не надо: старые изразцы можно еще пустить в дело.

Обедать домой не ходили. По давно заведенному в Угличе порядку печников (как и пастухов) нанимали с «поденным кормом». Русин Егорыч хоть и скуповат, но снеди на печников не жалел: боялся худой огласки. Голодом-де морил мастеров! Нет, он не такой уж дуросвят, чтобы о нем плохо судачили. Да и мастера стоили того, чтобы о них позаботиться. А главное, торчать подле них не надо. Свою работу изрядно ведают. А в городе дел — тьма тьмущая. То там, то тут надо побывать, объезжих людей подстегнуть, целовальников проверить. Последние хоть и крест целовали, но плут на плуте сидит и плутом подгоняет. А сколь догляду надо за тайными корчмами, где курили вино и втихую его продавали. Воистину не перечесть забот у городового приказчика!

На другое утро Русин Егорыч собрал у своих хором объезжих людей, а затем поехал пот \ слободам посада. Андрейка слышал его речь, ибо оконца, дабы проветривать покои от печной пыли, были распахнуты настежь.

— Народишко, кой царев указ рушит и таем вино курит, привык нас встречать по ночам, а мы ноне с утра нагрянем, и до позднего вечера будем вылавливать ослушников.

Подручные Семка и Устинка усмехнулись?

— Народишко не объегоришь. На любую уловку тотчас свою скумекают. Тяжко с вином бороться.

Тяжко!

Еще шестьдесят лет тому назад русским людям, за исключением немногих дней в году, запрещалось пить мед и пиво и только одним телохранителям государя, проживавшим в слободе за Москвой-рекой, представлялась «полная свобода пить». Действительно, царь разрешал черным посадским людям и крестьянам варить для себя «особое пивцо» и мед только в определенные «указные» дни, четыре раза в году, но боярам и богатым купцам позволялось варить и «курить» вино у себя дома без ограничения.

В середине XVI века Иван Грозный внес изменение в прежний порядок. В Москве на «Балчуге» (на топи), а затем и в других местах были открыты царевы кабаки[121], где черным посадским людям, крестьянам и приезжим свободно разрешалось покупать и пить водку.

У старинных застав, где русские люди при расставании по обычаю, любили выпит вина, появились кабаки, известные в народной массе под названием «расстаней». В старину кабак заменял заменял до известной степени клуб, где для привлечения пьющих имелись разные игры.

Продажа вина в кабаках стала важным источником доходов царской казны. Торговцы принимали на себя обязательства приумножать доходы кабаков, в чем целовали крест, почему и назывались «целовальниками».

Впрочем, в народе целовальник слыл под кличкой «Ермак».

Московское правительство указывало продавцам: «питухов от кабаков не отгонять» и ради увеличения прибыли действовать «бесстрашно», ожидая за то государевой милости.

Все эти меры привели к тому, что пьянство на Руси заметно усилилось. Случалось, что пропивали не только заработанные деньги, но и всю свою одежду. Чтобы противодействовать этому злу, кабаки были заменены кружечными дворами, где водка не отпускалась малыми порциями, а только целыми кружками или штофами. Однако эта мера не привела к заметному ослаблению пьянства, так как несколько человек могли купить штоф водки в складчину и разделить ее между собой.

Людям, падким на вино, автор «Домостороя» давал предостерегающий совет: «Если ты зван на свадьбу, не напивайся, не то до дому не дойдешь, на пути уснешь — снимут с тебя платье и оберут начисто». Свои наставления «Домострой» завершал строгим напоминанием: «Пьяницы царствия божия не наследуют»

Полезный совет для пьющих вино звучал и в некоторых надписях на старинных чарках, например: «Первая чарка крепит, вторая веселит, третья морит». Или: «Чару пити — здраву быти, другую пити — ум обвеселити, утроите — ум устроити, учетверить — ум погубити, много пити — без ума быти». В обеих надписях разумным пределом считались три чарки. Впрочем, на некоторых чарках надписи не заключали в себе никакого нравоучения, в них просто говорилось: «А кто из нее пьет, тому на здравие», или давалось заманчивое обещание: «Воззри, человече, на братину сея, откроешь тайну свою».

Олеарий, неоднократно приезжавший на Русь, упрекал русских людей в большой склонности к вину и писал, что «порок пьянства распространен у русского народа одинаково во всех состояниях, между духовными и светскими, высшими и низшими сословиями до такой степени, что если видишь по улицам там и сям пьяных, валяющихся в грязи, то не обращаешь на них внимания, как на явление обычное. Попадет извозчик на такого пьяного, валяющегося на улице и ему знакомого, взвалит его на телегу и отвезет домой, где получает плату за благополучную доставку. Русские никогда не пропускают удобного случая выпить или опохмелиться чем бы то ни было, но большею частью просто водкой. Они считают за великую честь, если кто в гостях им поднесет чарку водки, а простой народ, холопы или крестьяне так ценят эту честь, что если какой-нибудь знатный боярин поднесет им из собственных рук несколько чарок, то они все будут пить, из опасения оскорбить отказом, до тех пор, пока не свалятся на месте… И не только простой народ, но и знатные бояре, даже царские великие послы не знают никакой меры в употреблении предлагаемых им крепких напитков».

Из русской летописи известно о том, как киевский князь Владимир (Х век) заявил чужеземным послам, что «Руси есть веселье пити, не можем без того быти».

Действительными притонами пьянства и распущенности являлись в городах тайные корчмы, где курили вино и продавали его тайно. Но подобные притоны в Угличе, как и в других городах, преследовались со всей суровостью.

Вот по таким притонам и отбыл городовой приказчик Русин Раков.


* * *

После обеда Андрейка прошелся по богатым покоям, остановился у одного из оконцев, выходящего в сад, и замер. Господи, да кто же это?

Сердце Андрейки дрогнуло. По саду медленно прохаживалась Полинка! И, кажись, одна. Как же ее жена приказчика от себя отпустила?

В древней Руси полагался непременный послеобеденный сон. Все спали — от царя до последнего бедняка; даже лавки закрывались, и всякая торговля прекращалась, пока не отдохнет хозяин со своими домочадцами. Нарушение этого обычая вызывало всеобщее осуждение, как проявление неуважения к заветам предков.

Войди иноземец в Углич — и его удивление будет беспредельным. Полное безлюдье на улицах и странная, кладбищенская тишина. Весь город будто вымер. Углич спит…

Русин Егорыч, по-видимому, прилег в избе объезжего головы, подручные же печника прикорнули на лавках, а Андрейка стоял у окна и, наблюдая за девушкой, мучительно раздумывал:

«Выйти или не выйти? Другого случая может и не подвернутся. Надо же ей рассказать о своих чувствах. Пусть наконец-то изведает, что в нее по уши влюблен парень из Гончарной слободки. Пора, Андрейка, давно пора!».

Полинка же вышла в сад украдкой. После обеда Ульяна Даниловна легла спать вместе с сенными девками и вскоре сладко захрапела. Сморил сон и служанок. Одна лишь Полинка не могла уснуть. В ее глазах стоял большой, чернокудрый, кареглазый Михайла Нагой. Щедрый, горячий в ласках. И зачем только она его полюбила? Простолюдинка — князя. Надо, было, как следует подумать, прежде чем идти к этому пылкому человеку в постель. Но сердцу не прикажешь. И вот теперь страдай, мучайся, зная, что Михайла Федорович где-то ласкает уже другую девушку. Господи, как это тяжело пережить!

Полинка посмотрела на Ульяну Даниловну, на спящих рукодельниц, затем встала с лавки, надела голубой сарафан, сунула ноги в легкие сафьяновые башмаки и тихонько вышла из светлицы.

Тенистый благоухающий сад успокаивал, уводил от грустных мыслей. Здесь она проведет полчасика, а затем, также потихоньку вернется в светлицу.

Вот тебе и «потихоньку». Попалась! За ней идет кто-то из дворовых людей приказчика. Теперь жди беды. Русин Егорыч хоть и добр к ней, но за нарушение древнего обычая не простит… Боже! Это не дворовый, а молодой мастер, кой вручил ей подарок в день пресвятой Троицы. Что ему понадобилось?

— Здравствуй, Полина Лукьяновна, — смущенным, взволнованным голосом произнес Андрейка.

— Здравствуй…

— Андрейкой меня кличут.

— Как ты здесь очутился, Андрейка? Уходи поскорее, а то, не дай Бог, Русин Егорыч увидит. Строг он.

— Ведаю, Полина Лукьяновна. Приказчик на весь день по городским делам уехал. А я ему новую печь ставлю.

— Всё равно уходи. Мало ли кто увидит.

— Да все спят, как убитые… Да ты не пугайся, Полинушка. Надо мне тебе слово молвить.

Полинка пожала плечами: то по отчеству, как знатную женщину повеличал, то вдруг Полинушкой назвал задушевным голосом.

Она внимательно посмотрела на мастера: молодой, высокий, ладный собой, синие глаза, как у девушки, русые кудри, кольцами спадающие на лоб, перетянуты узким кожаным ремешком.

— Говори, Андрейка, да только побыстрей.

И тут умелец застыл, будто воды в рот набрал. Он смотрел на Полинку влюбленными глазами и не мог вымолвить ни слова.

— Ну же. А то я сейчас уйду.

— Сейчас, Полинушка, — осекшимся голосом начал Андрейка. — Ты не удивляйся, но я… я давно думаю о тебе… Давно люба ты мне, Полинушка. Ночами не сплю, и все мысли только о тебе.

Полинка выслушала парня с немалым изумлением. Ей и во сне не могло привидеться, что в нее влюблен какой-то молодой мастер из Гончарной слободы. Выходит, не зря у него были такие ласковые глаза (даже девки заметили) в день Троицы…Ах, если бы знать об этом молодце пораньше! По всему видно — человек он добрый, глаза у него ясные и честные, а главное, он такой же простолюдин, как и она.

— Сейчас я не прошу от тебя ответа, Полинушка. Просто, чтоб ты ведала… А там, как сердце тебе подскажет.

— Спасибо тебе за добрые слова, Андрейка… А сейчас ступай к своей печи. Да и мне пора.

Глава 3 ВО ДВОРЦЕ И ХОРОМАХ ПРИКАЗЧИКА

С возвращением Михайлы, Мария Федоровна собрала в своих хоромах братьев — Григория и Андрея.

Михайла долго и подробно рассказывал о своем пребывании в Москве, и чем больше он говорил, тем сумрачней становилось лицо сродников.

— Годунов заимел громадную силу, и пока он жив, царевичу Дмитрию не видать трона, — заключил Михайла.

— Это твое твердое уверение, брат? — спросила Мария Федоровна.

— Твердое, сестра.

— Какой же выход?

В покоях царицы установилась безмолвная тишина. У всех вертелась в голове одна и та же мысль, но никто не решался высказать ее вслух.

— Я понимаю, о чем вы все думаете. Этого Бориску, коего ненавидит весь народ, надо устранить.

— От власти? — спросил Григорий.

— От жизни, Гриша, от жизни!

— Но затея убить Бориску на пиру Милославского провалилась, — сказал Андрей.

— У Милославского слишком много болтливых людей, а сам он — мямля, — резко произнес Михайла.

— Надо было действовать более тонко.

— Ты прав, Андрей. Я много передумал за дорогу и решил обратиться к моему родственнику.

— К Клешнину? — удивилась царица.

Окольничий и думный дворянин Андрей Петрович Клешнин был зятем Михайлы Нагого. Сам Михайла женился рано, в шестнадцать лет. Жена принесла ему дочь Анфису, коя и стала потом юной супругой Клешнина. Жена же Михайлы Нагого прожила с ним всего десять лет: тяжело застудилась, да так и не могли поднять ее лекари на ноги. Вначале Клешнин был желанным гостем Нагих, но когда тех сослали в Углич, окольничий не только переметнулся к Борису Годунову, но и стал его одним из ближних советников. Нагие разорвали всякие отношения с Клешниным и зачислили его в стан своих врагов.

— Шутишь, сестра. Мой зятек оказался подлым человеком. Его лизоблюдство к Бориске всей Москве ведомо. Это он неустанно нашептывает в уши Годунова, что царевич Дмитрий — опасный соперник шурину государя. Я ненавижу Клешнина!

— Тогда к какому родственнику ты надумал обратиться?

— К боярину Шереметьеву.

— К Петру Никитичу Шереметеву?[122] — вскинула черные бархатные брови царица. Ее двоюродная сестра была замужем за московским боярином.

— Я несколько раз встречалась за Петром Никтичием. Человек изрядной храбрости и отменного ума. Еще при Иване Васильевиче он открыто недолюбливал Годунова. Говорила ему: «Смотри, Петр Никитич, Бориска в любимцах Грозного ходит. Отрубит тебе царь голову». А Петр посмеивается: «Смерти бояться — на свете не жить, но лизоблюдом Бориски я никогда не буду». И не стал. Гордый боярин. Чего ж ты, Михайла, раньше о Шереметьеве не подумал?

— Понадеялся на Мстиславского. Бориска же на пир к Петру Никитичу не пошел. Враг с врагом лишь на брань сходятся.

— И какие же твои задумки на сей раз? — спросил Григорий. — В открытую на Москве не появишься.

— Войду на Москву тем же нищебродом, затем как-нибудь с Шереметьевым повидаюсь. Он боярин смекалистый. Однако новые деньги понадобятся и немалые.

— Аль всю калиту растряс? — недовольно покачала головой Мария Федоровна.

— Растряс! — почему-то зло выкрикнул Михайла. — Москва, как тебе известно, царица-матушка, бьет с носка. Там волокита с растратой под ручку ходят.

— Да уж ведаю… Ради благого дела дам тебе денег, но учти, Михайла, это в последний раз. Казна наша с приездом Битяговского тает на глазах. Сей дьяк, присланный Годуновым из Москвы, нещадно прижимает нас во всех наших денежных делах, и всюду сует свой нос.

— Уберу Бориску, дьяка на дыбу подвешу. Он за все унижения нам сполна ответит.

Поговорив еще некоторое время, Михайла Федорович распрощался с сестрой и отправился в мыльню. Как он мечтал сбросить с себя дорожную грязь в дворцовой мыленке! Она была необыкновенно хороша и находилась на одном ярусе с жилыми комнатами, отделяясь от них небольшим переходом и одними сенями. В этих сенях у стен были лавки, и стоял стол, накрытый красным сукном, на коем клали мовную стряпню, то есть мовное платье, в том числе колпак и разные другие вещи, кои надобились во время мытья, например, простыни, опахала, тафтяные или бумажные, коими обмахивались когда, после паренья, становилось очень жарко.

В углу мыленки стояла большая изразцовая печь с каменкой, наполненной «полевым круглым серым каменьем», крупным, кой назывался спорником, и мелким — конопляным. Камень раскаливался посредством топки внизу каменки, коя, как и топка, закрывались железными заслонами.

От печи по стене, до другого угла, стоял полок с несколькими широкими ступенями для входа. Далее по стенам до самой двери тянулись обычные лавки.

Мыленка освещалась двумя или тремя красными окнами со слюдяными оконцами, а место на полке — волоковыми.

Обыкновенный наряд мыленки был такой же, как и в других комнатах. Двери и окна обивались красным сукном по полстям или войлоку, с употреблением по надобности красного сафьяна и зеленых ремней для обивки двери. Оконный и дверной прибор был железный луженый. Окна завешивались суконными или тафтяными завесами. В переднем углу мыленки всегда стояла икона и поклонный крест.

Когда мыльня топилась, то посреди не ставили две липовые площадки (род чанов или кадей ушата), из коих в одной держали горячую, в другой — холодную воду. Воду носили в липовых изварах (род небольших ушатцев или бадей), в ведрах и шайках, наливали в них медными лужеными ковшами и кунганами, щелок же держали в медных же луженых тазах.

Квас, коим обливались, когда начинали париться, держали в туесах — больших берестяных бураках. Иногда квасом же поддавали пару, то есть плескали его в каменку на раскаленный спорник. Нередко для того же употреблялось и ячное пиво.

Мылись на свежем душистом сене, кое покрывали, для удобства, полотном и даже набивали им подушку и тюфяки. Кроме того, на лавках, на полках и других местах мыленки клались пучки душистых, полезных для здоровья трав и цветов, а на полу разбрасывался мелко нарубленный кустарник — можжевельник, что всё вместе издавало весьма духмяный запах.

Веники составляли также одну из самых необходимых вещей в мыленках: поэтому на всех крестьян углицкого удела положен был оброк вениками. В течение года углицкие крестьяне должны были доставить во дворец не менее тысячи веников.

Для отдыха после мытья и парки в мыленке стояли скамьи с подголовками, а на лавках клались мовные постели из лебяжьего и гусиного пуха в желтой камчатой наволоке.

В ночное время мыленка и мовные сени освещались слюдяными фонарями. Для стока из мыленки ненужной воды проводились желоба, а если мыльня находилась в верхнем ярусе хором, то пол в ней и по стенам до лавок выстилали свинцовыми досками, кои по швам спаивались.

После мыленки, разомлевший и посвежевший Михайла Федорович, отдохнул малость на ложе и вдруг вспомнил о златошвейке. Давненько не видел. И тотчас на Михайлу накатилась горячая волна, та самая, коя воспламеняла в нем всепоглощающий огонь. Полинка! Большеглазая, белокурая Полинка с ласковым голосом, нежными руками и юным, гибким телом, кое приводило князя в сладострастный трепет.

Михайла подошел к столу и звякнул в серебряный колокольчик. Дверь приоткрылась, и в покои просунул голову дежурный холоп.

— Чего прикажешь, князь?

— Кличь Тимоху!

Когда Бабай вошел, Нагой повелел:

— Разыщи городового приказчика. И чтоб шел ко мне немешкотно!

По жарким, возбужденным глазам князя Тимоха сразу понял: к девке потянуло. Да и как не потянуть, коль, почитай, четыре месяца не ведал женской утехи. Зело изголодался князь!

Русина Ракова отыскал в кабацкой избе у целовальника. Приказчик тыкал длинным перстом в замусоленную книжицу, облаченную кожаным переплетом с медными застежками, и осерчало говорил:

— Тебе отпущено было тридцать ведер водки и сорок ведер браги. Цифирь зришь? Зришь. А что в калите от питухов оказалось? Разве такая должна цифирь? Воруешь государеву казну, Епишка. Нещадно воруешь!

— Побойся Бога, Русин Егорыч. Я еще не всю цифирь в книжицу внес. Запамятовал с этими бражниками. Ишь, как галдят.

— Вот лжет, что сани трещат.

— Истинный крест — память отшибло, — окстился Епишка.

— А коль память отшибло — из целовальников прогоню! Я те не позволю в цареву казну грязную лапу запускать. Не позволю, Епишка!

И тут приказчика дернул за рукав кафтана Тимоха.

— Здорово жили, Русин Егорыч. Всё воюешь?

— Здорово, Тимоха. Да таким клятвоотступникам руки надо отсекать. Ты глянь в книжицу.

— Недосуг, Русин Егорыч. Князь Михайла Федорович тебя немешкотно к себе кличет.

— Выходит, охотой натешился? Сейчас я за отчетными книгами в приказ сбегаю.

— Потом с книгами, Русин Егорыч. Приказано тотчас прибыть.

Погрозив кулаком целовальнику, Русин Егорыч поспешил за Тимохой.

Нагого, хоть его и интересовало состояние дел в Угличе, пребывал в таком состоянии, что без всяких предисловий сразу же спросил о Полинке:

— Как там моя златошвейка? Всё ли слава Богу?

— В полном здравии, князь. Как и договаривались.

— Добро, Русин. Сегодня в твоем доме буду ночевать, но Полинки — ни слова. Приведешь ее, когда все сенные девки станут почивать.

— Как прикажешь, князь… Стол собирать?

— Обойдусь без снеди. А о делах утром потолкуем.

Полинка была в полудреме, когда ее тронул за плечо приказчик.

— Поднимайся, и пройдем в мои покои, — тихонько молвил Русин Егорыч.

— Что-нибудь случилось?

— Потолковать надо.

В полном недоумении Полинка надела на себя вишневый сарафан и пошла за приказчиком. Перед дверью своей опочивальни, над коими висела икона Богоматери, Русин Егорыч молвил:

— Войдешь первой.

— Да почему? — не переставала удивляться девушка, но приказчик тотчас закрыл за ней дверь.

Покои были ярко освещены всеми настенными и настольными шандалами о трех свечах. Перед красиво убранным ложем стоял… князь Михайла Федорович.

— Мишенька! Любый мой! — радостно воскликнула Полинка и кинулась в жаркие объятия князя.

«Выходит, не забыла», — отрадно подумал Михайла Федорович, осыпая девушку страстными поцелуями.

То была сладкая, хмельная ночь…

Глава 4 БОЯРИН ШЕРЕМЕТЬЕВ

Хоромы боярина Петра Никитича Шереметьева стояли на Житницкой улице московского Кремля, коя начиналась от Никольских ворот, и тянулись к Троицкому подворью и Троицким воротам. Справа от них, от угловой кремлевской Собакиной башни до средней Глухой башни Кремля, был возведен длинный ряд городских житниц, впереди коих, по самой их середине, выходя на улицу, возвышались хоромы и двор боярина Григория Васильевича Годунова, двоюродного брата Бориса, заслужившего добрую память за то, что держал себя перед правителем независимо, не одобрял его злодейских козней.

(Позднее Григорий Васильевич не явился на тайный совет, на коем Борис Годунов замышлял план убийства царевича Дмитрия. Есть свидетельство, что Борис отравил брата в тот же год, как умер царь Федор Иванович, у коего он был любимым ближним боярином, исполняя должность дворецкого еще со времен Ивана Грозного).

Слева от хором Шереметьева стоял двор кравчего[123] Бориса Михайловича Лыкова, также недоброхота правителя Годунова. В юности он был рындой, что говорило о красивой наружности молодого Лыкова, так как в рынды избирались стольники дворяне, обладавшие именно этим качеством. Борис Лыков был женат на сестре Федора (Филарета) Никитича Романова, Анастасии Никитичне, что было явно не по душе Годунову.

Правитель называл Житницкую улицу «мятежным скопищем» и ждал удобного случая, чтобы его уничтожить.

Михайла Федорович явился к Петру Шереметьеву (как и к Милославскому) под видом калики.

— Ни за что бы, не признал тебя, князь, на улице, — рассмеялся Шереметьев.

— В таких-то лохмотьях? Вот до чего довел родовитых людей Бориска.

— Скажи спасибо, сродник, что в живых остался. Сколь именитых бояр отравлено, задушено и растянуто на дыбе — несть числа.

— Истинно, Петр Никитич.

Михайла Федорович поднялся из кресла и ступил к лавке, на коей лежала его каличья сума.

— С подарком я к тебе, боярин. От царицы Марии Федоровны.

Нагой вытянул из сумы темно-зеленый ларец и протянул его Шереметьеву.

— Тяжеленький. Да как же ты, сродник, не побоялся пронести сей дар? Всюду стрельцы да ярыжки рыскают. Смел же ты.

— Да никакой смелости не надо. Калик по древнему обычаю не обыскивают, да и не безопасно: не проклял бы со зла… Вскрывай, Петр Никитич.

— А это не подарок Ивану Грозному? — пошутил Шереметьев.

— Нашел чего вспомнить.

В 1581 году, во время Ливонской войны, в Кремль, во дворец государя прибыл гонец Моллер от польских воевод для переговоров. Он привез с собой в подарок изящный, художественно отделанный ларец, кой представлял собой довольно большой, увесистый ящик.

— Отчего такой тяжелый? — спросил Иван Васильевич.

— Ларец наполнен золотом, — ответил Моллер.

Подозрительный царь отнесся к подарку с осторожностью.

— Что-то ваши жадные ляхи на сей раз не поскупились, — насмешливо произнес Грозный.

— Добрый мир — дороже пуда золота, ваше величество, — поклонившись, сладкозвучно проговорил Моллер.

Иван Васильевич со всех сторон оглядел ларец и приказал:

— Позовите мне Кириллку Данилова.

(Источники именуют Кириллку «ларцы отпирающим»). Мастер, обследовав ящик, молвил:

— Хитрая штуковина… Ты бы вышел, великий государь.

Впервые в жизни Иван Грозный без раздумий выполнил совет холопа.

Кириллка с превеликой осторожностью умело снял крышку и изумился. В ящике лежал пуд зелья (пороха) и 24 фитильных ружья. Каждое ружье было заряжено, к крышке же приделано было особое приспособление — колесо с кремневым устройством. Достаточно было поднять крышку с «подарка», чтобы вступил в действие кремень, взорвался порох, и разрядились ружья.

Великого государя всея Руси не стало бы за три года до его смерти.

Моллер поспешил скрыться, но из Москвы он не успел уйти. Его сумела настигнуть государева охрана. Гонец был предан лютой казни, на коей присутствовал сам Иван Васильевич…

— Вскрывай, вскрывай, Петр Никитич. У Марии Федоровны нет надобности тебя убивать.

— Но она прислала орудие убийства, — вынув из ларца пистоль, произнес Шереметьев, залюбовавшись отделкой огнестрельного изделия.

— Хорош, хоть и с явным намеком. Ну и Мария Федоровна… И ты думаешь, Федор Михайлович, что этот пистоль может пригодиться?

— Изрядно подумать надо, Петр Никитич. Не ведаю, как ты, но я готов растерзать Бориску! — с запалом проговорил Нагой.

— Верю тебе, князь. Борис всю вашу семью унизил. Но убить его не просто[124]. Годунов наводнил Москву своими соглядниками. В каждом боярском доме есть его человек.

— Даже в твоем?

— А то, как же. За каждым недоброхотом Годунова доглядывает один из его дворовых. У меня десятки холопов и я наверняка ведаю, что один из них куплен Бориской.

— Не догадываешься?

Шереметьев отрицательно покрутил головой.

— Все они одним миром мазаны. На Москве редкость, чтобы холопы были преданы своему господину. Мыслишь, у тебя в Угличе лучше?

— Ране было урядливо, о каких-либо доглядчиках и разговору не заходило. Ныне же в Угличе появился ставленник Годунова, дьяк Битяговский. Зверь-мужик, всё вынюхивает да выискивает, в дела Углицкого двора свой нос сует.

— А тебе не кажется, Федор Михайлович, что сей дьяк тебя спохватился?

— Поди, спохватился, но я хоть и в опале, но волен разъезжать по всему Углицкому княжеству.

— Волен-то, волен, но я хорошо ведаю сего дьяка. Хитрого да лукавого на кривой не обойдешь. Битяговский может тайный сыск учинить.

— Пока он сыск ведет, на троне может царевич Дмитрий оказаться.

— Так быстро?

— Ты знаешь, Петр Никитич, коль за эти дни ничего не придумаем, то я сам убью Бориску.

— Каким образом?

— По пятницам Бориска ходит молиться в собор. Я, как нищий, приду на паперть, а когда Годунов выйдет из храма, я выстрелю в него из пистоля. Выстрелю наверняка, в грудь. Подойду к нему за подаянием и сражу его наповал. Я изготовил заряд, кой и медведя свалит.

— Но ведь и тебе тогда конец, князь.

— Да черт с ним! Ради будущего царя Дмитрия я готов и голову сложить, — горячо произнес Михайла Федорович.

— Однако ж зело мужественный и неукротимый ты человек, дорогой мой сродник. Но сей подвиг я не одобряю.

— Да почему?!

— Успокойся, Михайла Федорович. Митрополит Иов, кой приглашен Бориской из Ростова Великого на место Дионисия, готов Годунова на руках носить. Погоди, придет время, и Бориска соберет духовных пастырей и возведет своего доброхота в первые русские патриархи. Уже сейчас идет такой слушок. А посему Иов сотворит из убиенного раба Божия Бориса великомученика и возведет его в святые. Со всех амвонов Руси понесется аллилуйя[125] Борису. Народ же наш любит страдальцев и тотчас забудет все грехи Годунова. Воспрянут его сторонники и вместо одного Бориски мы получим десятки новых, кои, упоенные богатством и властью, и не подумают о царевиче Дмитрии.

— И это говорит недруг Годунова? — не скрывая обиды, проговорил Михайла Федорович. — Что ж теперь всем недоброхотам Бориски руки сложить и безмятежно взирать, как он одного за другим устраняет неугодных ему бояр?

— Да ты не серчай, Михайла Федорович. Сложа руки, мы сидеть не будем.

— Не понимаю тебя, Петр Никитич.

— Повторю: открыто убирать Бориску не резон. Он должен погибнуть как бы случайно, тогда и отцы церкви замешкают, а народ вновь заговорит о царевиче Дмитрии.

— Случайно? Но Бориска и шагу не ступит без усиленной охраны.

— Надо потолковать и с Борисом Лыковым, и с другими неприятелями Годунова. Придумать предлог и где-то всем собраться, да так, чтобы холопы ничего не ведали. Вкупе что-нибудь придумаем, Михайла Федорович.

Глава 5 ЦАРСКОЕ ЗАВЕЩАНИЕ

Незадолго до своей кончины, словно предвидя свою неизбежную смерть, Иван Грозный позвал к себе одного из ближайших дьяков, Савватея Фролова, и молвил:

— Чую, всякое может статься с Федором. Слаб он и убог. Пиши, Савватей, завещание на случай его смерти. Но хочу тебя упредить, дабы ни одна душа не изведала об оном письме, ибо, кто его заранее прочтет, тот прольет реки крови, и поднимется смута небывалая.

— Никто не изведает, великий государь, — заверил дьяк.

— Клянись и целуй крест.

Были в покоях вдвоем, но слух о дополнительном завещании Ивана Грозного каким-то образом просочился в народ.


* * *

«Конюшему боярину, наместнику царств Казанского и Астраханского, правителю всей земли Русской, Борису Федоровичу Годунову от холопишка Михайлы Битяговского», — строчил гусиным пером дьяк.

В своей грамоте он доносил о пропаже из Углича князя Михайлы Федоровича Нагого, кой, «доподлинно известно на тебя, боярин Борис Федорович, злой умысел имеет».

Не забыл Битяговский приписать и о том, что князь Нагой с января по май месяцы пропадал неведомо где, засим вернулся неизвестно откуда в Углич, пробыл три дня и вновь куда-то отбыл за пределы города.

Поведение старшего брата Нагих показалось Битяговскому странным и подозрительным, и он решил отправить грамоту в Москву, надеясь, что боярин Годунов проявит интерес к опальному князю.

Так и получилось. Борис Федорович незамедлительно принял гонца Битяговского и, прочтя грамоту, пришел в беспокойство. Семейство Нагих было для Годунова самым опасным среди бояр. Жена Ивана Грозного жива, царевич Дмитрий подрастал, а здоровье царя Федора Ивановича было крайне слабым. Всё это не могли не учитывать Нагие.

Годунов долго размышлял, кого послать в Углич надзирать за опасным семейством, но так ни на ком и не остановился. Один — казался ему недалеким и простоватым, другой — продажным, третий — любителем «зеленого змия» и падким на женщин.

Надумал посоветоваться с дядей Дмитрием Ивановичем, кой долгие годы пребывал не только Постельничим государя, но и ведал Сыскным приказом.

Подумав, дядя посоветовал племяннику послать в Углич дьяка Поместного приказа Михайлу Битяговского.

— Этот не подведет. Он тот человек, кой нам и нужен. Михайла не только будет неустанно следить за Нагими, но и выполнит любой приказ.

— Любой? — переспросил Годунов.

Дмитрий Иванович хорошо ведал, что означал вопрос племянника и ответил на него утвердительно:

— Любой. Выждет удобный час и выполнит.

Борис Иванович дважды перечитал письмо Битяговского и надолго задумался. Где может пропадать князь Нагой? На охоте? Но ни в одном селе Михайлу никто не видел. Выходит, он выехал за пределы удела. Но куда? В какой-нибудь соседний удел? Но это ему запрещено, да и что в чужом уделе Михайле делать? Местные воеводы тотчас доложат в Москву о пребывании опального князя в его городе… Куда же ездит Нагой? Не в Москву же? Но для этого надо быть совсем сумасшедшим. Еще ни один опальный боярин или князь не приходил по доброй воле в стольный град. Он сразу же был бы схвачен и кинут в застенок. Нет, Нагой в Москву не прибудет, он отлично ведает, что его здесь ждет. Лишь самый отчаянный человек, с какой-нибудь безрассудной, навязчивой и неотложной мыслью может наведаться в Москву.

И вдруг Годунова осенило. Именно таков Михайла Нагой: горячий, отчаянный, с дерзкой, чудовищной целью. Цель же у него одна — убить его, Бориса Годунова. Он может явиться в другой личине и исполнить свой зловещий план. Только смерть шурина царя Федора открывает путь царевичу Дмитрию на престол. Федор долго не протянет.

Годунова (он никогда не был храбрым человеком) охватил ужас. Нагой в Москве, в Москве! Его надо немешкотно разыскать. Он должен быть уничтожен. Сегодня же он, Годунов, вновь переговорит с дядей, а тот перетряхнет всю Москву, дабы изловить лиходея.

Врагам не будет пощады. Он, Борис Годунов, расправился даже с самым именитым князем Мстиславским, в чьих хоромах замышлялся гнусный заговор. Не выгорело, Иван Федорович! Не помогли тебе и торговые люди под началом Федора Нагая. Федька, а с ним еще шесть человек были казнены в Москве. «На Пожаре (Красной площади), перед торговыми рядами, главы им отсекоша».

Расправился Годунов и с другими заговорщиками. Вначале схватили князей Шуйских и кинули их в узилища[126], а с ними дворян Татевых, Колычевых и многих других.

Иван Петрович Шуйский был сослан в свое имение, а потом на Белоозеро и там удавлен. Сын Андрей Иванович — отправлен в Каргополь и также удавлен. Другие, менее значительные крамольники, были сосланы по дальним городам и посажены в темницы «на вечное жительство».

Митрополит Дионисий и Крутицкий архиепископ, видя такое изгнание бояр и многие убийства, принялись обличать Годунова и говорить царю Федору о его неправдах. За это обличители лишились своих санов и были сосланы в заточение в новгородские монастыри, где и скончались.

Годунов на некоторое время успокоился, но тут он вспомнил о сыновьях отравленного Никиты Романова — Федора Никитича с братьями. С ними на первое время надо было поступить умеючи, поелику, это был род очень грозный для всякого соискателя царского трона, именно по своему родству с самим царем Федором. (Оставшиеся Романовы доводились государю двоюродными братьями).

Борис вначале умиротворял их теми же способами, как и Мстиславского: ублажал, держал их в любви и даже клятву дал, что «будут они братья ему и помогатели царствию», а впоследствии рассеял их точно так же, как рассеял и разметал бояр Шуйских.

Годуновское время, в сущности, было продолжением царствования Ивана Грозного. Настало прямое и сильное правление Бориса под именем убогого царя Федора Ивановича. Борис шел к своей цели очень твердыми и глубоко обдуманными шагами. Вероятно, эту цель он наметил еще при жизни Ивана Четвертого. «Он с малолетства безотступно находился при царских пресветлых очах грозного царя и потому навык от премудрого царского разума государственным, царственным чинам и царскому достоянию».

Грамоты свидетельствуют, что Иван Грозный взял в свои царские палаты Бориса и его сестру Ирину малолетними, и питал их от своего царского стола, причем Ирину назначил в невесты сыну Федору.

После кончины Ивана Грозного, Годунов в два-три года расчистил поле для своего владычества, усмирил духовную власть в лице митрополита Дионисия, осилил первостепенное боярство и укротил московских купцов.

Но если во дворце страхом и лестью легко было водворить молчание и послушание, зато для полного усмирения и привлечения на свою сторону посада, Годунову требовались всё новые и новые воздействия. Но среди черни широко загулял еще один слух:

— Бориска — изувер и вор! Он от Боярской думы и народа царское завещание упрятал!


* * *

Летом бояре, по издревле заведенному порядку, отъезжали в свои вотчины: надо осмотреть поля, приглядеть за мужиками, дотошно расспросить старост и тиуна, наказать нерадивых, оглядеть рыбные ловы и сенокосные угодья, изведать, как идут дела у бортников, собиравших мед, не забыть проверить мосты через речушки, не сгнили ли, не требуют ли подновы… Уйма всяких дел!

Когда бояре разъезжались по вотчинам, на душе Бориса Годунова становилось спокойней: чем дальше недруги от Москвы, тем тише становилась жизнь в стольном граде.

Михайла Нагой, Борис Лыков, Василий Шуйский и некоторые другие, оставшиеся в живых сыновья опальных бояр, договорились встретиться в имении Петра Никитича Шереметьева. И день выбрали удачный — на святых апостолов Петра и Павла.

Пропустив по первой чарке за первоверховных апостолов, Петр Никитич приказал слугам удалиться.

— За них я ручаюсь. Верны и надежны. За вторую чару примемся тогда, когда обговорим наше дело, ибо хмельная голова рассудка не имеет. Не дивитесь, что Михайла Федорович Нагой явился ко мне в таком убогом облачении. Думаю, причину пояснять не надобно. А теперь прошу, бояре, высказать свои задумки.

Все глянули на Василия Шуйского. Ныне он, после убийства знаменитейшего отца, первенствовал среди боярства. Но Василий Иванович, подслеповатый, неказистый видом, хитрый и осторожный, нарушил обычай:

— Допрежь хочу других послушать.

Каждый выдвинул своё предложение, но почти все они были отвергнуты благоразумным Петром Шереметьевым. Остановились на двух, на что Василий Шуйский утвердительно кивнул головой:

— Кажись, лучшего и не придумать.

Бояре потянулись, было, за второй чаркой, но Петр Никитич остановил их движением руки:

— План встречи с дьяком Фроловым недурен. Но все мы ведаем Савватея. Режь его на куски, но тайну царского завещания он не выдаст, а поэтому все потуги наши окажутся тщетными. Остается последнее предложение. Оно самое надежное.


* * *

Михайле Федоровичу не спалось. Рядом похрапывал Тимоха Бабай, а на полатях посвистывал носом хозяин избы Гришка. Это он, еще в первый день прихода, сообщил Нагому весть, коя прокатился по всей Москве.

— Народишко вовсю толкует, что царь Иван Васильевич написал еще одно завещание. В первом-то об опекунах Федора. О том все ведают. А о другом — недавно заговорили. В большой тайне завещание держалось, и кто первым о нем пронюхал — один Бог ведает.

— Тайна — та же сеть: ниточка порвется — вся расползется. Вот так-то, Гришка.

— Так-то оно так, но токмо доподлинно никто ничего не ведает. Знай, на крестцах кричат, что ежели царь Федор помрет, а супруга его бесплодна, то новым государем Дмитрий царевич станет. О том-де Иван Васильевич и в завещании своем прописал. Молва-то, бывает, и сбывается.

— Твоими бы устами, Гришка…

На совете бояр Михайла Федорович хоть и согласился только с одним, наиболее выполнимом предложении, но мысль о завещании не давала ему покоя. Изведать, что было в письме Грозного — самый скорый путь к разгадке тайны. А что, если Иван Васильевич назвал наследником трона своего последнего сына, царевича Дмитрия? Тогда разом всё меняется. Царица Ирина не чадородна, и тогда Нагие могут смело ехать в Москву. Ехать с царским завещанием, на коем приложена красная печать Ивана Грозного. Народ ударит в колокола и встретит царевича хлебом и солью. Надо во чтобы-то ни стало добыть грамоту, коя хранится у дьяка Савватея Фролова… Конечно, из него тяжело выбить тайну, но если к нему явится сам Нагой, родной дядя Дмитрия, то едва ли Савватей будет скрывать имя наследника, тем более, он в немалой обиде на Бориса Годунова, кой, после смерти Грозного, не позвал ближнего царева дьяка на службу к Федору.

Савватей, как сказали на совете у боярина Шереметьева, живет на Троицкой улочке Кремля. Попасть туда зело тяжко. Ныне Бориска настолько боится народа, что в Кремль простолюдинам дорога заказана. И всё же проникнуть в Кремль можно. Гришка сказывал, что царь Федор страсть любит калик перехожих, только их и пропускают стрельцы… Ну что ж, придется вдругорядь использовать этот путь. Больше ждать и томиться нечего. Завтра же он войдет в дом Савватея.

Дьяк встретил его недоуменными глазами.

— Как же тебя сторож пропустил?

— Прости, дьяче, но калик даже к царям пропускают.

— Что тебе угодно в моем доме, калика?

Михайла Федорович, опираясь на рябиновый посошок, сел на лавку и снял с головы облезлый войлочный колпак.

— Признаешь, Савватей Дормидонтович? Мы ведь с тобой, в бытность государя Ивана Васильевича, не раз в сенях сталкивались.

— Нагой! — ахнул дьяк. — Князь Михайла Федорович Нагой… Да как же ты посмел в Москву явиться?

— Каликой, Савватей Дормидонтович. Удивлен? Не ожидал такого гостя?

Дьяк был настолько поражен появлением опального князя, что долго не мог прийти в себя.

— Смел же ты, Михайла Федорович, — наконец проговорил он. — И все-таки, зачем ты у меня появился?

— Не люблю ходить вокруг да около. Ты уже наверняка догадался, зачем я к тебе пришел. Мне, дяде царевича Дмитрия, нужно завещание Ивана Грозного.

— Зря старался, Михайла Федорович. Ни о каком завещании Ивана Васильевича я не ведаю.

Нагой вплотную подошел к дьяку и, смотря ему в глаза, как можно спокойней произнес:

— Не надо лукавить, Савватей Дормидонтович. Бояре доподлинно ведают, что сие завещание находится у тебя.

— У меня, князь, — не выдержав пристального взгляда Нагого, глухо признался дьяк.

— Вот и добро, Савватей Дормидонтович, — с облегчением вымолвил Михайла Федорович. — Я знал, что ты откроешься Нагим. Для других же сие завещание — тайна за семью печатями. Ведь в письме сказано о Дмитрии, сыне Марии. Не так ли?

— Я ничего тебе не скажу о чем написано в завещании, князь. То будет объявлено на Боярской думе после кончины царя Федора Ивановича.

Михайла Федорович полез в лохмотья и извлек из них калиту.

— Здесь тысяча рублей. Этих денег хватит тебе и твоим внукам, коль они у тебя есть, на всю жизнь. Ты будешь богатым человеком.

Глаза дьяка стали суровыми и отчужденными.

— Спрячь, князь. Богатство — вода: пришла и ушла. Мздоимством я никогда не занимался. А теперь ступай с Богом.

— Так и не покажешь завещание?

— Забудь о нем, князь. Я царю крест целовал.

— А если я тебя сейчас зашибу до смерти и завещание сам найду?

Дьяк взял со стола нож и протянул его Нагому.

— Убивай, князь, но завещание тебе всё равно не сыскать. Убивай!

Савватей Дормидонтович был настроен весьма решительно, он был готов умереть.

Михайла Федорович помрачнел. Тотчас всплыли слова боярина Шереметьева: «Режь его на куски, но тайну царского завещания не откроет». Прав ты оказался, Петр Никитич.

— Прощай, дьяк.

Глава 6 БЛАГОДЕТЕЛЬ

Юшка Шарапов дождался-таки своего часа. К вечеру возле ямской избы остановился крытый летний возок какого-то путника в сопровождении трех оружных людей с самопалами.

— Встречай, ямщик, знатного человека, окольничего Нила Силантьевича Тулупова, кой едет в Углич по царевой надобности. Место найдется? — проговорил один из оружных людей.

— Завсегда рад услужить государевым людям. В избе у меня, правда, тесновато, десяток торговых людей заночует, но окольничего я в своей горенке размещу.

Из возка, потихоньку охая, с помощью холопов выбрался Нил Силантьевич, тучный, широколобый человек, с усталыми изнеможенными глазами и каштановой, лопатистой бородой.

— Грудная жаба, никак, прихватывает, милок… Как звать тебя?

— Юшка Шарапов, боярин.

Юшка хоть и ведал, что чин окольничего ниже боярского, но решил польстить высокому гостю, а тот его и не поправил.

— Ничего, ничего, боярин. Настоя из пользительной травки попьешь — и полегчает.

— Аль есть у тебя?

— Запасся, боярин. У самого сердчишко нет-нет, да и заноет. Пустырника да кошачьего корня[127] насушил и пью помаленьку. Помогает.

— А меня лекарь-немчин всё порошками пичкает, но проку мало.

— Народишко, боярин, иноземных порошков не ведает, лечится просто и живет лет до ста, — затейливо вывернул Юшка.

— Пожалуй, ты и прав, милейший. Мы всё на Европы оглядываемся, а то, что под носом — и видеть не хотим.

Окольничий (на редкость) оказался не чванлив и разговорчив, и это понравилось Юшке. Перед сном он принес Нилу Силантьевичу скляницу настоя из целебных трав и деревянную чарку с наперсток.

— Надо пить по сей чарке три раза на день, боярин.

Окольничий, ведая, что порой творится в ямских избах, глянул на одного из холопов.

— Опрастай, Митька.

Митька (видимо, был ближним холопом) выпил, а окольничий, всё так же потихоньку охая, лег на спальную лавку, покрытую тюфяком.

— С утра начну пить твое зелье, ямщик.

— Как тебе будет угодно, боярин. Но токмо напрасно моего настоя чураешься, — с долей обиды произнес Юшка.

— Не чураюсь, ямщик. Все добрые дела начинаются с утра.

— С утра? Аль обождать решил, боярин?

— Порастрясло меня в возке-то. Дороги-то наши — не скатерть самобраная, ухабы да колдобины. А в грудях прытко ломит. Поотлежаться надо бы денька два.

— Почивай с Богом, боярин.

Юшка поклонился окольничему и пошел на конюшню задавать лошадям овса. С усмешкой подумал:

«Живуча боярская подозрительность. Испокон веку первую чарку выпивает холоп. Все отравного зелья побаиваются. Но он, Юшка, не дурак, чтобы подавать зелье при холопах. Настой-то и в самом деле пользительный».

Юшка в пользительных травах не разбирался, но когда в его голове созрела мысль о заезжем, недужном путнике, ему невольно пришлось о них подумать. Разобраться в целебных травах помог ему один из торговых людей, остановившийся в ямской избе.

— Ты покажи их мне, ради Христа. Меня, бывает, разные хвори одолевают. Я тебе хорошо заплачу.

— Ради святого дела денег не берут. Ныне самая цветень. Пройдемся-ка по лугам, подборьям[128] да по лесу. В экую пору самое время травки собирать…

Насобирал и насушил всякой травки Юшка, приготовил настоя и настойки от всяких недугов, отнес их в погребок, дабы не испортились, и ждал подходящего случая. Дождался-таки, как на блюдце преподнесли. Боярин плох, с первого взгляда видно. Теперь же — расположить к себе, а затем «подсобить», отправить его на тот свет. Но делать надо всё умненько да хитренько, дабы комар носу не подточил.

На другое утро, спросив, здоров ли Митька, окольничий принялся за леченье.

— Горька, боярин? А ты водицей на меду запей, одно другому не повредит.

Митьке же Юшка с глазу на глаз сердобольно сказал:

— Я хоть и не лекарь, но боярин твой долго не протянет.

— Чего ж ты тогда за исцеление его взялся?

— Жаль мне боярина. Хворь его по всему застарелая.

— Да уж, почитай, года три грудной жабой мается.

— Вот и я о том. Травки мои хоть на какое-то время жизнь боярина облегчат. Токмо хочу упредить тебя, Митрий. Не сказывай о нашем разговоре Нилу Силантьевичу, иначе совсем сникнет.

— Чай, сам понимаю.

— Вот и добро. А я уж постараюсь оттянуть кончину боярина.

Юшка соврал холопу. Боярин хоть и страдает грудной жабой, но он может протянуть еще несколько лет, поелику жизнь каждого человека определяет Всевышний. Но ныне Юшка своего случая не упустит.

Вернувшись к Нилу Силантьевичу, он застал его в добром расположение духа.

— Отпустило, ямщик. Кажись, и впрямь твой настой зело пользителен, будто живой воды испил.

— Рад за тебя, боярин. Кабы пожил у меня недельку, совсем бы про недуг забыл.

— Недельку? Хотелось бы, да дела в Угличе ждут.

Окольничий Тулупов был послан в Углич Борисом Годуновым.

— Битяговский шлет мне разные грамоты, но всего в них не скажешь. Потолкуй, Нил Силантьевич, с дьяком. Изведай всё до мельчайших подробностей — и вспять.

«И дел-то», — подумал Тулупов. Норовил сказать о своем недуге (лекарь-немчин просил о всяких дорогах напрочь забыть), но промолчал. Откажешься — Годунов Бог весть что подумает. Охладеет, от царева двора отлучит, а то и в Дикое Поле[129] сошлет воеводишкой на Засечную черту[130]. Так и снарядился в дальнюю дорогу недужным. Уж подумывал, что не добраться живым до Углича, да тут ямщик с целительными настоями подвернулся. Добрый, знать, мужик.

— Дела можно и отложить, боярин. Здоровье всему голова. Подлечишься — и дале поезжай.

— Ох, не ведаю, как и быть, Юшка. Дело не комар, от него не отмахнешься. Ну да погляжу денек, другой… Ты как в ямщики-то угодил?

— От нищеты, боярин. Жил ране в убогой деревушке. Семья была — шестеро мальцов-огальцов. Голодовали шибко. Трое ребятишек примерли, остальных вкупе с женой моровая язва прибрала. Горькой сиротой остался. Норовил в люди выбиться, но из дуги оглобли не сделаешь. А тут прослышал я, что царь-государь кличет охочих людей в ямщики. Но я человек подневольный, пожилое[131]господину своему задолжал. Как уйдешь? В бега? Но я привык по правде жить. Беглый человек — тот же воровской человек.

— Истинно, Юшка. Ну и как же тебе удалось из кабалы выбиться?

— Пришел на двор своего господина и честно сказал: «Денег у меня нет, высеки меня батогами, а потом на волю отпусти». Барин вначале посмеялся, а затем молвил: «Легко хочешь от кабалы уйти, Юшка. У мужика кожа дубленная, от батогов оклемается. Высеку я тебя, потом с моим медведем подерись».

— Жесток же твой барин. Экая на тебя беда навалилась, — с осуждающим сочувствием покачал головой окольничий.

— Жесток, но куда денешься? Беда не дуда: поиграв, не кинешь. Вот и пришлось мне согласиться. Крепко высекли меня холопы барские, водой отливали. Два дня на соломе в подклете отлеживался, одним квасом да ломтем хлеба потчевали.

— Жесток! — вновь покачал головой Нил Силантьевич.

— На третий день встал. Пришел барин, и ковш хмельного меду поднес. «Выпей, — сказывает, — и на косолапого». Повели меня холопы в клеть, рогатину в руку сунули, и дверь за собой замкнули. Клеть фонарем освещается, а верх закрыт решеткой дубовой. Встал на нее барин и сказывает: «Прости, Михайла Потапыч, давно тебя не кормил, зато ныне сыт будешь. Разорви на части этого смерда!».

Нил Силантьевич схватился за сердце.

— Экие страсти, Юшка! Да как же ты, мил человек, живу остался?

— Никак Бог помог, да злость невиданная. Медведь поднялся на задние лапы и со страшным ревом на меня ринулся, а я собрал все силы — и рогатиной зверю в брюхо. Глубоко вонзил. Медведь поначалу на мне повис, плечи ободрал, а затем рухнул.

— Какой же ты молодец, Юшка. И впрямь тебе Бог помог. Барин твой, небось, тотчас на волю отпустил.

— Какое там, — отмахнулся ямщик. — Озлился, ногами затопал. «Ты, смерд, моего лучшего медведя загубил. Плетьми, нечестивца!». Едва не до смерти запороли. А барин: «С глаз моих прочь!». Мне же на ноги не подняться. Ползком добирался до ворот. Вот так я волюшку себе добыл, боярин.

На глаза Нила Силантьевича аж слезы навернулись.

— Да ты же муки ада прошел, мил человек. Зато в рай попадешь. Бог-то всё видит. Ты Бога не забывай.

— Не забываю, боярин. Обет дал: как деньжонок скоплю, вклад в монастырь внесу, да токмо…

Юшка запнулся, замолчал, провел щепотью по повлажневшим глазам.

— Договаривай, мил человек.

— Токмо жалованье мое едва на прокорм хватает. Много ли с трех рубликов в год отложишь? Полушка к полушке. Во всем себя урезаю.

— Сиротские деньги, — сердобольно вздохнул Нил Силантьевич и полез в калиту. — Помогу тебе, Юшка. За такую страдальческую жизнь никаких денег не жаль. Пусть вклад твой будет достойным. Заодно и святым отцам скажи, чтоб за мою душу помолились. Хворь-то никак меня переборет. Прими, сиротинушка, семьдесят пять рублей.


— Да ты что, Нил Силантьевич?! — обомлел присутствующий при разговоре Митька. — Такими деньжищами не швыряются. Мне за такое богатство, почитай, два десятка лет служить.

— Помолчи, Митька. Немощен я. Богатство от смерти не избавит. Прими с Богом, ямщик.

Юшка упал на колени.

— Век за тебя буду молиться, благодетель!

С этой минуты планы ямщика изменились. Теперь не нужно подливать в чарку отравного зелья. Напротив, ныне он может смело заявить, что деньги ему дал окольничий Тулупов, дал добровольно, при видоке Митьке. Однако доверчив же Нил Силантьевич! Поверил в брехню. Ай да выдумщик ты, Юшка!.. Теперь надо мчать в Москву, сунуть хорошую мзду начальнику Ямского приказа — и волюшка в твоих руках. А там — Углич, счастливое и богатое житие… Но допрежь надо доехать до ближайшей деревеньки и уговорить какого-нибудь мужичка малость посидеть в ямской избе, пока он ездит в Москву. Согласится. За десять алтын во всю прыть прибежит. Не сам, так сына пришлет.

Окольничий укатил в Углич на другое утро, а Юшка в тот же день поскакал в деревеньку.

Глава 7 ГОДУНОВ И ДЬЯК САВВАТЕЙ

Когда темная ночь опустилась на государев Кремль, Борис Федорович вышел из своих палат и по Троицкой улочке направился к Чудову монастырю.

Сопровождал правителя всего лишь один человек, его личный телохранитель, могучий француз Яков Маржарет.

Никогда еще Борис Годунов не выходил со столь малой охраной. Он не взял с собой даже самых ближних послужильцев.

Рослый Маржарет шел слегка впереди, освещая путь слюдяным фонарем; при французе шпага, кинжал и два пистоля.

В переулке послышались голоса. Годунов тотчас настиг Маржарета и увлек его за стену монастыря.

— Фонарь прикрой.

Телохранитель накрыл фонарь полой плаща. Стрельцы с факелами прошли мимо, отблески огней плясали по сухим бревенчатым стенам.

Вновь пошли по Троицкой. Обогнув монастырь, ступили к небольшим хоромам в два жилья. Маржарет застучал в калитку, никто не отозвался; Маржарет громыхал долго и настойчиво, и вот, наконец, из сторожки послышался сонный, глухой голос:

— Кого черти носят? Опять калика?

Привратник распахнул оконце в калитке, поднял фонарь, ахнул:

— Батюшки!.. Боярин Борис Федорыч!

— Не гомони, холоп, — строго одернул привратника Годунов. — У себя ли Савва?

— У себя, батюшка боярин, — открывая калитку и низко кланяясь, залебезил привратник. — Где ж ему в эку пору быть? Вон и свет в окне.

Приходу правителя дьяк Сааватей Фролов немало подивился:

— Что привело тебя в сей поздний час, боярин?

Годунов кивнул Маржарету, и тот вышел в сени. Боярин же уселся на лавку.

— Так один и живешь, дьяк?

Савватей развел руками:

— Жену Господь прибрал, а сыновья в ливонской неметчине пали.

Было дьяку за пятьдесят; крупный, осанистый, с цепким, пытливым взором; курчавая борода стелется по широкой груди.

— Не велишь ли подать вина, боярин?

— Не до застолья ныне, дьяк. Явился к тебе по государеву делу… Ведомо мне, Савватей, что ты духовную грамоту царя Ивана Васильевича писал.

— Духовную? — насторожился дьяк. — Писал, боярин.

— Крепко ли хранишь? Не просил ли кто показать царское завещание?

Вопрошал Годунов строго, не сводя напряженных глаз с Фролова.

— Храню в потайном ларце, — всё также настороженно отвечал дьяк.

— Дале, Савватей.

Но дьяк умолк.

— Чего ж замолчал? Мне доподлинно ведомо, что к тебе приходили за грамотой, Савватей. Доподлинно!

Борис Годунов конечно лукавил. Он и знать ничего не знал, что к Савватею наведывались какие-то люди.

«Пронюхал! — изумился дьяк. — А, может, и самого Нагого изловил. Вот беда-то. Теперь не уклонишься. Не зря про Годунова говорят, что у него и в затылке глаза».

— Приходили, боярин, — сумрачно признался дьяк. — О завещании пытали.

— Вот и я о том же. Откуда?

— Из Углича, боярин.

— Нагие?! — в глазах Годунова промелькнул испуг. Савватей то приметил.

— Нагие, боярин.

Борис Федорович, стараясь скрыть смятение, заходил по горнице. Нагие не дремлют! Ужель что пронюхали? Ужель царь завещал на престол Дмитрия?

— Слушай, дьяк, — голос Годунова дрогнул, ему так и не удалось скрыть волнение. — Что ты поведал Нагим?

«Мечется боярин, — заметно поуспокоившись, подумал Савватей. — Нагие для него лютей ордынца».

Вслух же спокойно и с достоинством молвил:

— Побойся Бога, боярин. На душу греха не приму, то дело свято. Не мне цареву холопу, государеву грамоту оглашать.

— Так ли, дьяк? — пронзил его взглядом Годунов. — Мишка Нагой казны не пожалеет.

Теперь уже правитель не сомневался: к дьяку приходил именно «пропавший» из Углича Михайла Нагой.

— Ведаю твои мысли, боярин. Дескать, за тридцать серебренников душу свою продал, как Иуда Христа. Напрасно, боярин. Честен я перед Богом и государем. Нагого я прогнал.

— Смотри, дьяк, — угрозливо протянул Годунов. — Коль солгал, добра не жди… Доставай завещание.

— Пошто, боярин? — похолодел Савватей.

— Пошто? — хмыкнул Годунов. — Не место здесь царскому завещанию. Уж, коль Мишка Нагой наведался, твой дом в покое не оставят. Заберу грамоту во дворец.

— Прости, боярин, но передать тебе завещание, я не волен. Грамоту приказано огласить на Боярской думе.

— Оглашу. Доставай, Савватей.

Но дьяк и с места не сдвинулся, брови его нахмурились, лицо окаменело.

— Не гневайся, боярин, но грамота никому в руки не завещана. Один лишь великий государь волен ее на Думе огласить.

Годунов вспыхнул, по чистому белому лицу его пошли пятна.

— Аль неведомо тебе, дьяк, что дела свои вершу по воле царя? Не кто иной, как сам государь, послал меня к тебе.

— В сей час? С одним лишь иноверцем? Мыслимо ли то, боярин?

Годунов и вовсе побагровел.

— Как смеешь ты, дьяк, державного правителя в коварстве уличать?! Ведай свое место!

— Не волен отдавать, боярин, — непреклонно отвечал Савватей.

— Не волен? — тяжело выдохнул Борис Федорович. — А воровство противу государя чинить волен? Аль забыл, дьяк, что на бояр Нагих опала царем наложена? Аль неведомо тебе, что опальным людям на Москву являться заказано? Ты ж Нагого в свой дом впускаешь, о делах царских, потаенных толкуешь. То ль не воровство? Велю тебя за пристава взять[132] — и в Пыточную!

Савватей побледнел.

— Не повинен, боярин. Не брал греха на душу.

— Вину твою палачи сыщут. Противу государя воровал! Пошто о приходе Мишки Нагого царю не доложил? Токмо за оное надлежит тебя вздернуть на дыбе.

Лицо Савватея подернулось смурью.

«Годунов не пощадит, — понуро раздумывал он. — Сей боярин красен лицом, да лих сердцем. И всех, кто стоит на его пути, он раздавит. Не человек — дьявол!»

Дьяк, сутулясь, побрел в моленную. Вернулся с ларцем, молвил тяжко.

— Вверяю тебе, боярин, сие завещание. Забирай, и пусть Господь Бог тебя рассудит.

Той же ночью Годунов вскрыл ларец.


В кабаке на Варварке зашибли насмерть, «пьяным делом», дьячего привратника Гурейку.

А через два дня, на диво москвитян, «преставился в одночасье» и сам дьяк Савватей.

Глава 8 ПОКУШЕНИЕ

На большие православные праздники Борис Федорович всегда выезжал в Троице-Сергиеву лавру, дабы чернь ведала, какой он великий богомолец. Летом — в карете, зимой — на санях, в теплом возке.

Бояре также нередко навещали Троицкий монастырь и хорошо ведали дорогу к нему, кою перерезали несколько рек и речушек с деревянными мостами.

Задумав покончить с Годуновым, заговорщики выбрали самый высокий мост через реку Яузу, неподалеку от села Ростокина Троицкого монастыря. В этом месте берега были крутые, а сама река сужена, почему деревянных дел умельцы и решили перекинуть здесь через Яузу мост. Длина его была чуть больше пяти сажен (без учета насыпи с обеих сторон), а ширина — три с половиной сажени. Настил был выстлан из дубовых бревен, поверх коих были прибиты гвоздями сосновые доски, дабы при «проезде тряски не было». Мост держался на четырех подпорах.

Михайла Нагой лично оглядел будущее место гибели Годунова и остался доволен: высоко и глубоко, громыхнешься — костей не соберешь.

На совете долго спорили, как лучше обрушить мост. Одни предлагали — с помощью бочонка пороха, другие выразили сомнение: в самый нужный момент огниво может подвести, и тогда прощай вся задумка. Остановились на предложении Петра Никитича Шереметьева.

— Колымага Годунова зело громоздкая. Ночью две подпоры подпилить — и дело с концом.

— А если раньше кто проедет?

— И об этом я думал. В места подпилов вбить временные клинья. Мост устоит. А как лошади годуновской колымаги на мост заступят, клинья тотчас выбить.

— А кто их выбивать будет? — спросил Борис Лыков.

— Холопы, — без раздумий ответил Шереметьев. — У меня найдется такой человек.

— И у меня найдется, — сказал Нагой.

— Конечно, риск для этих храбрецов немалый, — продолжал Шереметьев, — но нет большого дела без риска. Неподалеку от моста стоит дремучий лес. Когда начнется переполох, холопы должны побежать вдоль Яузы, а затем скрыться в лесу.

— Да помоги им Бог! — размашисто перекрестился Василий Шуйский.

Петр Никитич поглядел на него и подумал:

«Семья этого родовитого князя крепко обижена Годуновым. Но Василий — не отец его, Иван Петрович, известнейший воевода. Сын — духом слаб. Случись непоправимая беда, и если Василий окажется в руках годуновского ката, всех предаст».

— Я вот что помыслил, бояре. Ныне мы все заодно, но всякое может статься. На случай беды не худо бы нам на кресте поклясться, что даже на дыбе не выдадим друг друга.

— Толково сказал, Петр Никитич. Непременно надо всем поклясться! — горячо поддержал Шереметьева Михайла Федорович.

— Мы готовы, — прокатилось по покоям.

— Добро, бояре. Пройдем тогда в Крестовую…


* * *

Борис Годунов выехал в Троицкий монастырь не как простой боярин, а как правитель государства Российского — торжественно и под усиленной охраной. Впереди 300 всадников, по трое в ряд. Некоторые из передовых одеты в золотую парчу в виде брони. За всадниками вели 20 прекрасно убранных коней, на коих попоны были из леопардовых шкур и серебряной парчи. Дальше ехала большая, крытая красным сукном, вызолоченная карета Бориса Годунова, запряженная в шесть белых коней. По сторонам ехали бояре, а сзади еще 200 конных всадников Стремянного полка.

На голове Бориса Федоровича была надета высокая «Московская шапка» с околышем из самых лучших бобров; спереди нее вшит прекрасный большой алмаз, а сверху его ширинка из жемчуга, шириной в два пальца. Под этой шапкой была надета маленькая шапочка (тафья), вышитая крупными жемчужинами, в промежутках коих сверкали драгоценные каменья.

Одет был Годунов в длинный кафтан из золотой парчи с красными и зелеными бархатными цветами. Поверх этого кафтана надет на нем еще другой, покороче, с красными цветами. У этого верхнего кафтана книзу, спереди кругом и сверху около рукавов было чудесное жемчужное шитье, шириной в ладонь. На шее Бориса Федоровича надето нарядное ожерелье и повешена крест — на — крест золотая цепочка. На пальцах обеих рук — кольца с сапфирами.

Супруга давно уже подметила, что муж ее любил красиво и броско облачаться, весь сверкать золотом и превосходными самоцветами. Даже в святую обитель он не надел на себя более скромный дорожный кафтан, как это сделали ехавшие позади колымаги бояре. А всё потому, что муж ее несколько раз за дорогу будет выходить к боярам из кареты и подчеркивать богатым нарядом свое превосходство. Пусть привыкают: перед ними будущий царь всея Руси.

Годунов полулежал на подушках с закрытыми глазами. Напротив его сидела полнотелая женщина средних лет, супруга Мария Григорьевна, дочь Малюты Скуратова. Выехали рано, и Мария думала, что муж задремал. Она смотрела на его красивое, спящее лицо, обрамленное черной кудреватой бородой, и украдкой вздыхала. Не любит ее супруг, с первых дней не любит. И она ведала тому причину: Борис женился на ней с корыстной целью, ведая, что отец, Григорий Лукьянович, является правой рукой Ивана Грозного по опричным делам. В то время он был не только первым любимцем царя, но и всесильным человеком, коего страшилась вся Русь.

Став родственником Малюты, Борис еще больше приблизился к трону, а после гибели Скуратова начался его стремительный взлет по служебной лестнице царедворцев.

Мария мечтала о нежной любви супруга, но тот по-прежнему был к ней безразличен. Боярыня злилась, но злость срывала лишь на своей женской половине, где ее все откровенно побаивались. Со служанками она была властной, строго наказывая их за малейшую провинность. В ее нраве чувствовалась деспотическая натура отца, не выходящая за пределы второй половины палат Годунова. Ведая стародавние устои, она хорошо знала: Борис Федорович не потерпит никакого вмешательства с ее стороны. В противном случае ее ждет монашеский куколь[133]. Так уж заведено на Руси: «Да убоится жена мужа». Супруги терпят только покорных жен.

А Борис Федорович вовсе не дремал. Он раздумывал о скорой встрече с английскими купцами, коим предложит выгодно продать за морем свои товары, а также передаст через них грамоту королеве, в коей попросит выписать из Англии искусных строителей, зодчих, столяров и каменщиков, золотых дел мастеров, лекарей и аптекарей.

С Англией у Руси была особая дружба. Еще осенью 1533 года, с далеких берегов Студеного моря[134], от самого устья Северной Двины, ехал в Москву, прибывший из-за моря на корабле, англичанин Ричард Ченслер, кой предъявил Ивану Грозному грамоту короля Эдуарда, обращенную «ко всем северным и восточным государям», с предложением установить с Англией торговые сношения «для обоюдной пользы и дружбы».

До этого времени Московия вела торговые сношения с Западной Европой через варяжские государства[135], кои не пропускали на Русь товары и мастеров, способных содействовать ее усилению. Возможность установить через Северный Беломорский путь непосредственную торговлю с Англией, откуда можно было получать оружие и опытных искусников, имела важное для Руси значение, особенно в борьбе с Ливонией.

Торжественно и милостиво принятый русским царем, Ченслер во второй свой приезд, в 1555 году, получил от Ивана Грозного грамоту на право свободной беспошлинной торговли английских купцов на Руси.

По возвращении Ченслера английские купцы образовали для торговли с русскими «Московскую компанию» на Варварке, коя получила от своего правительства монополию на торговлю с Русью и отыскание новых рынков на всем Севере. Не останавливаясь на этом, англичане старались использовать также волжский путь, чтобы завязать торговые сношения с Ираном (Персией). С этой целью англичанин Дженкинсон совершил по Волге несколько путешествий в Иран и один раз посетил Бухару. Дженкинсону удалось добиться важных привилегий от персидского шаха.

В Иран английские купцы ввозили сукна, шерстяные ткани, олово, медь, медную посуду. Из Ирана же они вывозили щелк-сырец, перец, имбирь и другие пряности, рис, жемчуг, драгоценные камни, ковры… Свои товары англичане продавали по очень высокой цене и получали чрезвычайно большие прибыли.

Что касается пути в Азию через Российское государство, то он был довольно длинным. Нужно было проехать до Белого моря, а из него в Астрахань. Обычно зимой этот путь занимал 46 суток. Но этот путь был все же короче, нежели путь испанцев до Индии или Америки, кой при тогдашних средствах сообщения занимал у них два-три месяца. Сами английские купцы подчеркивали, что им довольно удобно торговать с Ираном через Московию.

Так как английские купцы, пользуясь волжским путем, получали большую прибыль от торговли с Ираном, русское правительство ввело для них обязательную уплату половинной пошлины при проезде через Астрахань и Казань.

В середине XVI века главным местом торгового обмена между англичанами и русскими служила Холмогорская пристань, имевшая обширный гостиный двор, богатые подворья и каменные амбары для хранения товаров.

Позднее центром обмена становится город Архангельск, основанный в 1584 году на месте, где стоял Михаило-Архангельский монастырь.

Среди предметов русского вывоза в Англию наряду с пушниной, кожами, воском, медом, льном и пенькой, важное место занимал корабельный и мачтовый лес, являвшийся весьма ценным для английского кораблестроения. Англичане ввозили на Русь в большом количестве сукна, металлические изделия и оружие.

Однако право англичан на беспошлинную торговлю подрывало дело русских купцов и приносило ущерб государственной казне.

Приказчики московских «больших купцов» рассказывали:

— Привезешь в Холмогоры товар, а аглицкие люди с немчинами да со свейскими[136] людьми стакнутся промеж себя и свою цену положат. Хоть назад вези! Дескать, «нам твой товар не выгоден». Дескать, «наше подворье на Варварке само этот товар присылает». Что тут станешь делать — отдаешь в наклад.

Нередко англичане выбивали из рук русских торговцев розничную торговлю иноземными товарами. Иностранцам не разрешалось торговать в розницу. Разрешение на это не получили и англичане. Но они стали сдавать товар русским торговцам на комиссию[137].

В 1571 году, когда выяснилась невозможность заключения с Англией союза, Иван Грозный отменил привилегии английских купцов. Но эта отмена была осуществлена не сразу и вылилась в длительный процесс. Борис Годунов не спешил ставить точку, и привилегии пока еще сохранялись.

Затем мысли Бориса Федоровича перекинулись на английского астролога Бомелия. Будучи ловким человеком, он довольно быстро выдвинулся при Иване Грозном, завоевав себе известность в качестве составителя ядов. После смерти царя Бомелий помышлял вернуться на родину, но дальновидный Годунов уговорил его остаться в Москве. Тот затребовал денег вдвое прежнего, и Борис Федорович удовлетворил его просьбу. Врагов у Годунова заметно прибавилось и ему, ох, как пригодилось зелье «аглицкого звездочета!».

Мысли Годунова неожиданно прервались. Впереди колымаги он вдруг услышал страшный, гулкий грохот.

Кучер успел остановить карету перед самым мостом. Коренник вздыбился и тонко заржал. Мария испуганно закричала.

Борис Федорович, с резвостью молодой девки, выскочил из кареты и оцепенел. Мост рухнул. Глубоко внизу, придавленные бревнами, барахтались несколько лошадей, стрельцов же и вовсе не было видно. Их поглотила река.

Годунову стало страшно, глаза его от жуткого ужаса окаменели, он застыл, как пораженный молнией, и не слышал даже выкриков стремянного сотника:

— Воры бегут к лесу! Поймайте крамольников!

Тимоха, как только упал мост, тотчас ринулся вдоль Яузы, и вдруг неожиданно ударился коленом о каменную глыбу, заросшую бурьяном. Его охватила чудовищная боль. Он попытался бежать дальше, но сильно разбитое колено позволило ему сделать лишь несколько шагов.

Холоп же боярина Шереметьева успел скрыться в дремучем лесу, а на Тимоху Бабая скатывались с высокого берега стрельцы.

Глава 9 НА ДЫБЕ

Прежде чем возвратиться в Москву, Борис Годунов подошел к связанному крамольнику.

— Кто таков?

— Меж двор скиталец, — превозмогая боль в ноге, с усмешкой отозвался Тимоха.

— Имя?

— Зовут Зовуткой, а величают Уткой.

— Вор!

Годунов взял из руки сотника плеть и с силой стеганул крамольника по лицу.

— В Пыточную башню, на дыбу, пса! Там обо всем поведает, — и имя свое и по чьему злому умыслу орудовал. Собака!

Годунов вновь стеганул воровского человека, но на залитом кровью лице Тимохи, глаза оставались дерзкими и насмешливыми.

— Зря стараешься, боярин. Ни дыба, ни каты твои мне язык не развяжут. Уж лучше сейчас убей.

— О легкой смерти помышляешь, навозное рыло? Огнем буду жечь.

— Я хоть и навозное рыло, но русский. Ты же — грязный и шелудивый татарин[138]. Тьфу!

И Тимоха харкнул в лицо Годунова, что привело правителя в бешенство. Он с такой неуемной яростью принялся стегать Тимоху, что даже сотник решил вмешаться:

— Так и насмерть забить можно, боярин. Кой прок? Он токмо на дыбе своё воровское имя скажет.

Годунов отшвырнул плеть и, утерши рукавом бархатного кафтана пот со лба, шагнул к колымаге.


* * *

Крик. Пронзительный, жуткий…

За стеной пытали. Жестоко. Подвесив на дыбу, палили огнем, ломали ребра, увечили.

Стоны, хрипы, душераздирающие вопли.

Холодно, темно, сыро.

На лицо капают тягучие капли.

Ржавые, тяжелые цепи повисли на теле, ноги стянуты деревянными колодками.

Мрачно, одиноко, зябко…

Тимоха шевельнулся. Звякнули цепи по каменному полу. Выплюнул изо рта кровавый сгусток. Хотелось пить.

Тимоха с трудом подтянул под себя ноги, прислонился спиной к прохладной каменной стене. И снова жуткий вопль. Узнику хотелось заткнуть уши.

«Кого-то пытают, да так свирепо, чтоб было слышно за стеной… Де, наслушается мятежник, устрашится, а затем и без пытки всё выложит», — подумал Тимоха.

Послышались шаги — гулкие, неторопливые. Звякнула щеколда, скрипнула железная решетка. По узким ступенькам, с горящими факелами спустились трое стрельцов. Сняли с Тимохи цепь, отомкнули колодки. Один из служилых ткнул древком факела в спину.

— Айда на дыбу, мужик.

Бабай поднялся с пола, хмуро глянул на стрельцов и молча, прихрамывая, начал подниматься по каменной лестнице.

В Пыточной, на длинном столе, горят три восковые свечи в медных шандалах. За столом, откинувшись в кресло с пузатыми ножками, закрыв глаза, сидит худощавый горбоносый дьяк в парчовом терлике[139] нараспашку. Подле него двое подьячих в долгополых сукманах[140] с гусиными перьями за ушами. В углу, возле жаратки, привалился к кадке с водой рыжеволосый палач в кумачовой рубахе. Рукава закатаны выше локтей, обнажая грузные волосатые руки.

По углам пыточной, в железных поставцах, горели факелы, освещая багровым светом сырые каменные стены. Вдоль стен — широкие приземистые лавки, на коих навалены ременные кнуты из сыромятной кожи и жильные плети, гибкие батоги и хлесткие нагайки, железные хомуты и длинные клещи, кольца, крюки и пыточные колоды. Подле горна, с раскаленными до бела углями, стоит кадь с соленой водой. Посреди пыточной — дыба на двух дубовых столбах, забрызганных кровью.

Стрельцы сняли с Тимохи белую посконную рубаху, связали руки тонким сыромятным ремешком и подтолкнули к столу

Дьяк открыл глаза, окинул колючим взглядом чернявого мужика, спросил:

— О крамоле своей сейчас поведаешь, аль сразу на дыбу весить?

— И на дыбе ничего не скажу.

Дьяк пожевал сухими губами и махнул рукой кату:

— Зачинай, Ефимка.

Палач шагнул к дюжему Бабаю, но тот с силой оттолкнул ката. Ефимка отлетел к столу. Оловянные чернильницы опрокинулись, забрызгав чернилами дорогой и нарядный терлик дьяка. Тот поднялся из кресла и, брызгая слюной, закричал стрельцам:

— Тащите вора на дыбу!

Руки Тимохи завели назад и завязали уже подле кистей веревкой, кою перекинули через поперечный столб дыбы и натянули так, что узник повис на вытянутых руках над полом. Затем ноги его стянули ремнем, после чего один из стрельцов нажал на ремень с такой силой, что руки Тимохи вышли из суставов.

— За работу, Ефимка!

Кат принялся бить узника толстым ременным кнутом по спине. Каждый удар вырезал, словно ножом, лоскут мяса почти до костей.

— По чьему злому умыслу норовил правителя извести? Имя сказывай! — кричал дьяк.

Но Тимоха лишь молча скрипел зубами.

— Рассолом полей, Ефимка.

Палач зачерпнул из кади ковш соленой воды и начал плескать на кровавые раны.

— Сказывай, вор!

Тимоха молчал.

— Жги его! Увечь! Ломай ребра! — бешено заорал дьяк.

В ход пошли хомуты и раскаленные клещи, тонкие стальные иглы и железные прутья…

В потухающем сознании Тимохи проносилось:

«Не выдам Михайлу Федоровича, ни себя, ни его не выдам».

Слабея, выдавил:

— Сволочь ты, дьяк. Годуновский прихвостень!

Рассвирепевший дьяк, ничего не добившись от узника, подтолкнул ката к горну.

— Залей ему глотку!

Кат шагнул к жаратке, где плавился свинец в ковше. Стрельцы опустили Тимоху на пол. Один из них вставил в черный изжеванный рот узника небольшое железное кольцо. Палач подошел и вылил из ковша в горло дымящуюся, расплавленную жижу.

Тимоха дернулся в последний раз и навеки затих, унеся с собой тайну.


* * *

Неудачная попытка убийства Бориса Годунова привела Михайлу Нагого в уныние.

Холоп Шереметьева Нефедка, благополучно вернулся в вотчину боярина с поникшей головой.

— Поторопились малость. Клянусь, самую малость, боярин. Утопли несколько стрельцов, а Тимоху другие служилые схватили.

— Но почему он не смог убежать? — мрачно спросил Михайла Федорович.

— Доподлинно не ведаю. Кажись, нога у него подвернулась.

— Какого верного друга потерял, — закручинился Нагой. За последние месяцы он несказанно полюбил своего Тимоху.

Шереметьева же беспокоило само пленение Бабая. Годунов предпримет самые жестокие пытки, чтобы человек углицкого князя заговорил. Редкий узник сие может выдержать, а коль так, весь заговор будет раскрыт, и полетят боярские головы.

Петр Никитич Шереметьев никогда не был трусом. Он пошел в отца, Никиту Андреевича, кой был одним из самых отважных воевод при взятии Казани. Старые бояре помнят, как славил Шереметьева Иван Грозный, щедро награждая его за ратный ум и отчаянную смелость.

— А твой Тимоха выдержит пытку?

— Могу дать голову на отсечение. Он ничего не скажет, даже имени своего, — твердо произнес Михайла Федорович, успокаивая Шереметьева.

— Да будет ему царство небесное за сей подвиг, — перекрестился Петр Никитич и глянул на своего холопа.

— За оплох наказывать не стану, но и держать тебя во дворе больше не могу. Отправлю-ка тебя старостой в одну из моих деревенек. Дело обычное. У многих бояр ближние холопы становятся старостами или тиунами. Сегодня же отбывай в Березовку. Там еще перед Троицей староста умер. Займешь его избу, и чтоб всё в деревеньке было урядливо. Наведаюсь как-нибудь.

— Благодарю за милость, боярин, — отвесил земной поклон Нефедка.

Оставшись одни, Петр Никитич молчаливо заходил взад-вперед по покоям, а затем остановился подле Нагого.

— Что далее мыслишь, Михайла Федорович?

— Даже не ведаю, чего молвить, Петр Никитич. Горе и злоба меня душат. Годунов в кой уже раз выскальзывает, как уж. Ныне он буде еще более осторожен.

— Твоя правда, Михайла Федорович. К Бориске теперь не подобраться. Из Кремля его ныне и цепями не вытянешь.

— Приду к собору на паперть и застрелю его! — с отчаянием в голосе выкрикнул Михайла.

— Опять ты за своё, сродник. И себе и царству на пагубу[141]. Твой выстрел обернется не только гибелью всех Нагих, но и смертью царевича Дмитрия. Я тебе уже сказывал о том и не хочу повторять.

— Да ведаю, ведаю, Никитич! — в запале горячился Михайла. Сердце душу мутит и ничего более на ум не идет.

— А ты охолонь, сродник. Ум разумом крепок… Мыслю, что только время всё поставит на своё место. Возвращайся немешкотно в Углич и жди кончины царя. Я дам тебе знать. Но и в Угличе не зарывайся, дабы не вызвать подозрения у Битяговского. Сей дьяк чересчур хитер. Далеко не случайно послал его Бориска в Углич. Приглядывай за ними и береги царевича. От Годунова всего можно ожидать.

Глава 10 ДАБЫ КРАМОЛУ ИЗБЫТЬ

После злополучного покушения Борис Годунов занял выжидательную позицию. Он постоянно думал, что боярство предпримет какой-то новый шаг, но высокородцы затаились. Прошла неделя, другая, месяц — тишина. Но это безмятежность казалась Годунову обманчивой. Бояре ходят, как линь по дну, и воды не замутят. Но тиха сова, да птиц душит, никогда не будет боярам веры.

Переждав еще некоторое время, Борис Федорович принялся за державные дела. Ведь он достиг такой власти, какой не имел ни один из поданных. Всё, что делалось московским правительством, делалось по воле Бориса. Он принимал иностранных послов, переписывался с иноземными государями: цесарем австрийским, королевой английской, ханом крымским…

Внешняя политика Годунова отличалась осторожностью и преимущественно мирным направлением, так как Борис сам был неискусен в ратном деле и по характеру своему не любил рискованных предприятий.

С Польшей, от коей Русь понесла тяжелое поражение, Годунов старался поддерживать мир, а когда в 1586 году скончался Стефан Баторий, Годуновым была предпринята безуспешная попытка — поставить на польский трон царя Федора Ивановича.

Убедившись, что Польша не может оказать помощь Швеции, Годунов, под давлением некоторых бояр, вынужден был начать со Швецией войну. Боярская Дума уговорила царя Федора, чтобы в поход выступил и Борис Годунов, на что правитель дал неожиданное согласие: его отказ означал бы откровенную трусость, и тогда бы он потерял последнее уважение. Но вкупе с собой Годунов взял в воеводы и своих недоброхотов: Федора Романова и Петра Шереметьева. Именно благодаря воеводскому дару Шереметьева были возвращены Руси отнятые шведами при Иване Грозном: Ям, Иван-город, Копорье и Корелла.

Отношения с крымскими татарами были натянутыми, вследствие их частых набегов на южные окраины Руси. (А забегая вперед, скажем, что летом 1591 года крымский хан Казы-Гирей с полуторастотысячной ордой подошел к Москве, но, потерпев неудачу в мелких стычках с московскими войсками, отступил, причем бросил весь обоз. На обратном пути хан понес большие потери от преследовавших его русских отрядов.

За свой неудачный поход татары отплатили в следующем году, напав на Каширские, Рязанские и Тульские земли, захватив в полон многих русских людей.

С Турцией московское правительство старалось сохранить по возможности добрые отношения, хотя действовало вопреки турецким интересам: поддерживало в Крыму враждебную Турции партию, старалось возбудить персидского шаха против османов[142], посылало цесарскому двору деньги на войну с турками.

Во внутренней же политике Борис Годунов пошел на весьма смелый шаг. Из указа царя Василия Ивановича Шуйского узнаем, что «царь Федор по наговору Бориса Годунова, не слушая совета старейших бояр, выход крестьян заказал». Указа о прикреплении не сохранилось, но он должен был относиться к первым годам царствования Федора, то есть к середине восьмидесятых годов шестнадцатого века. Цель отмены перехода крестьян к другим владельцам — обеспечить государственную службу дворян-помещиков и платеж повинностей, а это требовало твердой оседлости крестьян. Прикрепление совершилось в интересах мелких служилых людей, кои, при праве свободного перехода не могли выдерживать соперничества с крупными светскими землевладельцами, а также с духовными (митрополиты, архиереи, монастыри), кои привлекали крестьян на свои земли более льготными договорами.

Крестьяне не могли простить Борису Годунову запрещение перехода, коим пользовались веками за неделю до Юрьева дня и в течение недели после его. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»[143] — удрученно восклицали они и в знак протеста бежали за Волгу, в леса и Дикое Поле.

Запустение центра Московского государства в результате бегства и разорения крестьян резко усилилось. Только в Московском уезде из 50 тысяч десятин пахотной земли пустовало от 50 до 90 процентов.

Англичанин Флетчер напишет в 1588 году: «Кроме податей, пошлин и других публичных взысканий, налагаемых царем (читай: Борисом Годуновым), народ подвержен такому грабежу и таким поборам от дворян, разных властей и царских посыльных по делам общественным… что вам случается видеть многие деревни и города совершенно пустые, народ весь разбежался по другим местам от дурного с ним обращения и насилий».

Не лучше было дело и в самой Москве. Посадская чернь нищала, голодовала, ремесло хирело. Во всех бедах народ обвинял Бориса Годунова и по-прежнему костерил правителя за удаление из Москвы в Углич царевича Дмитрия.

Годунов исходил гневом, но гром и народ не заставишь умолкнуть. Чтобы народ утихомирить, надлежит его чем-то отвлечь.

И вот в 1586 году московскому посаду была задана большая работа, «отвлекавшая умы народа от наблюдений над тем, что творилось во Дворце». Летописец напишет, что царь Федор Иванович со слов Годунова, «видя в своем государстве пространство людям и всякое благополучное строение (устройство), повелел на Москве делати град каменный около Большого посада (Китай-города) подле земляной осыпи (вокруг земляного вала), и делали его семь лет, и нарекоша имя ему Царев-град, а мастер был русских людей, именем Федор Конь».

Для купцов и посадской черни это было великим благодеянием, почему ропот народа мало-помалу умолк. Сооружение каменных стен почти на пять верст по окружности потребовало множество рабочих сил при добыче камня, при его провозе по городу, при употреблении камня в кладку и т. д., что, конечно, произвело в народе вместо волнения самое благоприятное впечатление, так как чернь заимела постоянный, хороший заработок.

Новые стены были выложены из белого камня и потому впоследствии сохранили название вместо Царева — Белый город. Но когда постройка стен подходила к концу, последовало необычайное, ужасающее для народа известие. Дабы ослабить и рассеять горестное впечатление, грозившее всеобщим возмущением и восстанием, на помощь Борису приблизился к Москве крымский хан. Сама «защита» города походила на трагикомедию. Годунов приказал, чтобы весь день и всю ночь стреляли из пушек со стен Москвы и монастырей, не умолкая, хотя никакого нападения с татарской стороны нигде не виделось.

В народе говорили, что татары нарочно были призваны Годуновым, что весьма вероятно, судя по поспешному приходу и еще более поспешному уходу хана от Москвы.

Тогда Годунов придумал для посада новую грандиозную работу — воздвигнуть деревянные стены с глухими и проездными башнями вокруг всей Москвы, кои и были построены так поспешно, что строительство завершилось в один год. По случаю такой небывало быстрой постройки новый город стал прозываться Скородомом.

Народ, конечно, был вновь доволен этой работой, коя давала ему не только хороший заработок, но, и вместе с тем, хорошую крепость-твердыню на случаи опасных нашествий.

Скородом (длиной в 14 верст) потребовал неимоверно много лесного материала, работы по провозу леса и по обделке его в целое сооружение.

Но была у Бориса Годунова еще одна затуга: добрая половина духовенства весьма косо смотрела на угодливого ставленника правителя, ростовского владыку Иова. И вновь пришлось Борису привлекать недовольных на свою сторону. Он воздвиг и украсил многие монастыри и церкви, патриархию покрыл железной крышей. Украсил, поднял на новую высоту и покрыл золотом большую колокольню Ивана Великого, поставил новый храм Николая Чудотворца…

В 1589 году Борис Годунов не только учредил на Руси патриаршество, кое сравняло первосвятителя русской церкви со вселенскими восточными патриархами, но и дало ему первенство перед митрополитом киевским. Вместе с тем четыре архиепископии были возведены в достоинство митрополий: Новгородская, Казанская, Ростовская и Крутицкая.

Народ, конечно, был вновь доволен этой работой, коя давала ему не только хороший заработок, но, и вместе с тем, хорошую крепость-твердыню на случаи опасных нашествий.

Скородом (длиной в 14 верст) потребовал неимоверно много лесного материала, работы по провозу леса и по обделке его в целое сооружение.

Но была у Бориса Годунова еще одна затуга: добрая половина духовенства весьма косо смотрела на угодливого ставленника правителя, ростовского владыку Иова. И вновь пришлось Борису привлекать недовольных на свою сторону. Он воздвиг и украсил многие монастыри и церкви, патриархию покрыл железной крышей. Украсил, поднял на новую высоту и покрыл золотом большую колокольню Ивана Великого, поставил новый храм Николая Чудотворца…

В 1589 году Борис Годунов учредил на Руси патриаршество. На то была веская причина. Взятие Константинополя турками, зависимость восточных патриархов от султана возбудило в Москве желание обрести совершенную самостоятельность, коя не только сравняла первосвятителя русской церкви со вселенскими восточными патриархами, но и дала ему первенство перед митрополитом киевским. Вместе с тем четыре архиепископии были возведены в достоинство митрополий: Новгородская, Казанская, Ростовская и Крутицкая. Под патриаршим управлением оказались четыре митрополита, семь архиепископов и один епископ. А затем уже шло низшее духовенство: протопопы (протоиреи), попы (священники), дьяконы, дьячки, пономари. Всё Московское государство было разделено на тринадцать епархий.

Управлять таким громоздким хозяйством эти выше названные тринадцать властей не могли. Поэтому управление приходским духовенством и монастырями они поручили особым чиновникам из мирян, коих звали владычные бояре. Они управляли двором того или иного владыки и заведовали судом. Во дворе патриарха Иова был Судный приказ — для суда по проступкам против религии; Разрядный приказ — для управления церковным имуществом; Казенный приказ — для хранения патриаршей казны; Монастырский приказ — для управления монастырями.

Во дворах митрополитов, архиепископов и епископов также были различные палаты или приказы, в коих заседали священники и протопопы; в каждом приказе сидело от четырех до двадцати духовных лиц.

Кроме того, патриарх со всем освященным собором приговорил учредить в Москве восемь старост поповских, чтоб у каждого было по сорок попов, да по четыре дьякона в десятских, поставить им избу у Покрова богородицы на Рву (у Покровского собора или Василия Блаженного), куда должны сходиться старосты и десятские каждый день.

Старосты должны были наблюдать, чтоб в известные дни были по всем церквам молебны и обедни; рассылать для этого по всем церквам память, чтоб всем попам было ведомо. Да и всякий день перед обеднями попы должны были по всем церквам петь молебны о вселенском устроении, благосостоянии церквей, о многолетнем здравии царя и царицы, об их чадородии, о христолюбивом воинстве и обо всем православном христианстве. Старосты также должны были наблюдать, чтобы все попы и дьяконы являлись на крестные ходы и до окончания их не расходились, а кои не явятся, о тех доносить патриарху.

Служить по церквам попы должны сами, причем наймитов чтоб они не нанимали, кроме великой нужды или какого-нибудь прегрешения.; от приходских храмов попам по другим церквам служить не велено.

Безместные попы должны приходить к храму Покрова богородицы, к поповской избе и здесь наниматься служить с патриаршего доклада. Найму брать в простые дни по алтыну, а в большие праздники и на Святой неделе по два алтына, и больше не брали бы. Старосты должны смотреть за этим накрепко.

Черным попам в мирских церквах служить запрещалось.

Если христолюбцы станут приносить милостыню на храмы о здравии или за упокой и велят разделить по храмам в Поповской избе, то старосты должны эту милостыню раздать по храмам. Пяти протопопам поручено было смотреть, чтоб старосты поповские исполняли этот наказ.

Борис Годунов, привлекая на свою сторону духовенство, провел (через патриарха Иова) немало церковных новшеств, но ему до самой смерти так и не удалось «крамолу избыть». Частые пожары Москвы, набеги ордынцев, лютые «Голодные годы» — всё приписывалось недоброму умыслу Годунова. Для народа он так и остался Злодеем.

Вот что говорили современники о главных недостатках Бориса:

«Цвел он, как финик, листвием добродетели и, если бы терн завистной злобы не помрачал цвета его добродетели, то мог бы древним царям уподобится. От клеветников изветы (доносы) на невинных людей в ярости суетно принимал, и поэтому навел на себя негодование чиноначальников всей Русской Земли: отсюда много ненасытных зол на него восстали и добро цветущую царства его красоту внезапно низложили».

Подозрительность эта на первых порах уже проявилась в клятвенной записи, но впоследствии дело дошло до опал и доносов. Князьям Мстиславскому и Василию Шуйскому, кои по знатности рода могли иметь притязания на престол, Борис не позволял жениться. С 1600 года подозрительность Годунова заметно возрастает. И первой её жертвой стал Богдан Бельский, коему царь поручил строить Борисов город. По доносу о щедрости Бельского к ратным людям и неосторожных словах: «Борис царь на Москве, а я в граде Борисове», Бельский был вызван в Москву, подвергся различным оскорблениям и сослан в один из отдаленных городов.

Холоп князя Шестунова сделал донос на своего господина. Донос оказался не заслуживающим внимания, тем не менее холопу сказали царское жалованное слово на площади и объявили, что царь за его службу и раденье жалует ему поместье и велит служить в детях боярских.

Страшное действие имело это поощрение доносов: клеветники появились в великом множестве. В 1601 году по ложному доносу пострадали Романовы и их родственники. Старший из братьев Романовых, Федор Никитич, был сослан в Сийский монастырь и пострижен под именем Филарета. Жену его постригли под именем Марфы и сослали в Толвуйский Заонежский погост, а малолетнего сына их Михаила (будущего царя) сослали на Белоозеро.

С 1601 года (три года подряд) были неурожайными, и начался страшный голод, так что ели даже человеческое мясо. Чтобы помочь голодающим, Борис начал постройки в Москве и раздавал деньги. Эта мера вызвала еще большее озлобление, так как народ большими массами устремился в Москву и умирал во множестве от голода и моровой язвы на улицах и на дорогах.

За голодом и мором следовали разбои. Разбойничьи шайки собирались главным образом из холопов, отпущенных господами во время голода, а также из холопов опальных бояр.

А вскоре распространился слух, что в Литве появился человек, назвавший себя царевичем Дмитрием…

Глава 11 ДВОРЕЦ АНДРЕЯ БОЛЬШОГО

Углич хоть и не Москва и не Господин Великий Новгород, но летописец воскликнет:

«Был град Углич велик и многолюден, пространен же, и славен, и всеми благами изобилен, паче иных городов в державе русской».

Отдаленный от центральных уездов Углич, в значительно меньшей мере коснулся голодных лет и запустения земель, и по-прежнему оставался одним из самых богатых уделов.

Михайла Федорович Нагой ведал, что по преданию Углич возник еще в середине десятого века, когда Ян Плескович, брат киевской княгини Ольги, прибыл сюда с дружиной для сбора дани и воздвиг крепость, смотревшую на север, в сторону финно-угорских земель.

Возвращаясь в город, Михайла Федорович всегда любовался кремлем, вся территория которого была ограничена с севера Волгой, с востока — Каменным ручьем, с запада — речкой Щелковкой, с юга же речку и ручей соединил глубокий ров. Для защиты от врагов кремль был обнесен мощными деревянными стенами с девятью глухими и двумя проездными башнями.

Самое же любимое строение для Михайлы Федоровича — княжеские палаты, воздвигнутые во времена правления удельного углицкого князя Андрея Большого, третьего сына великого князя Василия Второго, погибшего в 1494 году в борьбе за власть со своим братом Иваном Третьим.

Княжеские палаты «напоминают выложенный из камня ларец, изукрашенный тонким кружевом». Михайла Федорович медленно, шаг за шагом обходил дворец и, отвыкший от бытовых удобств (в Москве коротал ночи в избе писца Гришки, а на пути в Углич в ямских избах), не переставал изумляться убранству палат, отделанных по приказанию Андрея Большого.

Золотой век углицкого кремля был именно временем Андрея Большого, кой упорно добивался, чтобы у него в Угличе всё было не хуже, чем в Москве, чем у брата его — великого князя Ивана Третьего. В московском Кремле к великокняжескому дворцу, поднятому на подклет, примыкали с одной стороны Благовещенский собор, с другой Грановитая палата.

Здесь, в Угличе, дворец князя Андрея также был на подклете и также имел на крыльях собор и Тронную палату. Каменный княжеский дворец гляделся в волжское зеркало. Пусть он был поменьше московского, всё равно явное подражание великокняжеской Москве заставляла тревожиться Ивана Третьего. Постройка дворца была лишь штрихом в общей картине борьбы Андрея Большого за призрачную удельную самостоятельность, коя исторически уже изжила себя и коя заранее была обречена.

Силы углицкого князя, конечно, не шли ни в какое сравнение с силами Москвы, завершавшей собирание Русской земли, сбросившей татарское иго.

Андрей Большой плохо кончил. В 1491 году Иван Третий повелел своим удельным братьям послать их полки на помощь своему крымскому союзнику хану Менгли-Гирею. Андрей Углицкий не послушался, не послал своих полков. В Москве сначала смолчали и, когда князь Андрей приехал в стольный град, приняли его лаково, но потом неожиданно схватили и посадили в темницу.

Митрополит по долгу сана ходатайствовал перед великим князем за Андрея Васильевича, но Иван отказался выпустить брата из темницы, говоря, что этот князь и прежде несколько раз злоумышлял против него. «Да это бы еще ничего, — добавил Иван, — но когда я умру, он будет искать великого княжения под внуком моим и если даже не добудет московского княжения, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут Русскую землю бить, жечь, и пленить и дань опять наложат, и крови христианская польется по-прежнему, и все мои труду останутся напрасны, и мы по-прежнему будем рабами татар».

Так повествует историк в летописном своде, не указывая, откуда заимствовал слова великого князя. Во всяком случае с тех пор, как был обеспечен успех московского собирания Руси, в Иване Третьем, его старшем сыне и внуке начинают бороться вотчмнник и государь, самовластный хозяин и носитель верховной государственной власти. Это колебание между двумя началами или порядками обнаруживалось в решении важнейших вопросов, поставленных самим этим собиранием, приведшим государство к глубоким потрясениям, а династию собирателей — к гибели.

Брошенный в темницу, Андрей Большой умер в конце 1494 года.

Из поколения в поколение рассказывали, как великий князь гневался на Андрея Васильевича:

— Братец мой надумал превратить Углич во вторую Москву. Больше того, он намеревается назвать Углич стольным градом. Не слишком ли заела гордыня Горяя?[144]

В словах Ивана Третьего была немалая доля правды. Еще при потомке Дмитрии Донском, князе Константине, Углич приобрел такую большую самостоятельность, что в нем даже чеканилась своя монета. Андрей Большой княжил в Угличе целых тридцать лет. При нем велись в городе большие строительные работы не только в самом Угличе, но и в его окрестностях. В кремле был сооружен каменный Спасо-Преображенский собор, ряд храмов и княжеский дворец с Тронной палатой — один из наиболее пышных, богатых и интересных сооружений XV века.

«А ведь был период, когда город на Волге мог стать и столицей. Молодец же Андрей Васильевич!» — с гордостью подумал Михайла Федорович, любуясь дворцом.

Свод палаты, по коей он шел, казалось, был облит золотом, расписанный деревьями, виноградными кистями, родосскими ягодами и разного рода птицами. Посреди свода был изображен лев, кой держал в пасти кольцом свитого змея. Стены украшены драгоценной иконописью и стенописью с изображением деяний святых и ангельских ликов, мучеников, иерархов, а над великолепным престолом (местом углицкого князя) ярко горела каменьями большая икона Спасителя. Пол устлан красивейшими персидскими коврами, ткаными шелком и золотом, на коих искусно были нарисованы охотники и всякого рода звери.

Каменный дворец строился много лет, он несколько раз перестраивался, украшался, и только к концу смерти Андрея Большого его окончательно отделали.

Окна дворца были слюдяные, оконницы — из белого и красного железа, переплетенного сеткой в виде косяков, кубов, кругов, образцов или четырехугольников и треугольников; смотря по своему устройству, окна назывались косящатыми, кубчатыми, круглыми, обращатыми. Снаружи, вдоль карнизов, у окон и дверей и по углам княжеский дворец был украшен резьбой, изображавшей листья, травы, цветы, птиц и зверей — орла, льва, и баснословных — грифа и сирина.

Дворец был очень поместителен и уютен. Почти для каждого члена княжеской семьи устроены были особые помещения. Смотря по своему назначению, палаты делились на жилые — покоевые или постельные, нежилые или непокоевые и хозяйственные службы. Покоевые княжьи хоромы[145] состояли из четырех комнат. Чтобы попасть в них, надо было сначала взойти на крыльцо, кое называлось постельным, и в сени; первая комната возле сеней называлась передней — это была приемная, но она служила и кабинетом для князя. За передней шла крестовая или моленная (о коей рассказывалось выше), а самая последняя комната являлась княжеской спальней и называлась постельной, опочивальней или ложницей.

В комнатах и сенях устраивались чуланы, а под всеми постельными хоромами всегда находились подклеты, служившие кладовыми.

Половина царицы Марии Федоровны и хоромы царевича Дмитрия были изготовлены по образцу княжеских постельных хором.

Хоромы непокойные или палаты предназначались для разных торжественных собраний — светских и духовных.

Главнейшими хозяйственными отделениями княжеского дворца в Угличе были особые дворы — Казенный, Сытенный, Житный, Хлебный, Кормовой и Конюшенный. Всё, как в стольном граде!

В женском отделении дворца находились светлицы для женских рукоделий; была и стряпущая изба или кухня; особое помещение было отведено под портомойни.

Внутри дворца стены, потолки и полы обивали сукнами — красным червчатым, иногда зеленым, во время траура — черным. Стены и потолки обивали также холстами и полотнами и потом расписывали их. Живопись эта изображала травы, то есть растения, притчи евангельские и апостольские, события страстей Господних, например, «Господь несет крест на Голгофу», «сошествие в ад», события библейской истории. Такова, например, «притча Моисея пророка да Авраама праведного».

Пол или мост, как его тогда называли, делался из досок, кои обыкновенно настилались «в косяк», и такие полы носили название косящетых; мостили полы и дубовым кирпичом, паркетом квадратной формы, а иногда расписывали его шахматом различными красками, например, зеленой и черной, или разрисовывали аспидом, то есть под мрамор.

Мебель во дворце была такая же, как и в богатых боярских хоромах, но отличалась (как и в Москве) роскошным убранством. Везде вокруг стен расположены были лавки с рундуками (шкафчиками), покрытые сукнами и золочеными материями. В красных углах под образами стояли столы — дубовые и липовые, и дорогие с мраморными досками, резными украшениями и точеными ножками.

Все печи были изразцовые, из синих изразцов, и мурамленые — из зеленых, украшенные живописью, изображавшей «травы», животных, птиц и людей.

Верхние этажи отапливались проводными трубами из нижних печей. В передней, служившей для приема лиц, имевших право входа в это отделение дворца, не было никакой иной мебели, кроме лавок вокруг стен и княжеских кресел, стоявших в переднем углу. В передней же комнате углицкий князь христосовался с боярами; в дни именин после обедни он раздавал здесь боярам и другим служилым людям водку и именинные пироги или калачи.

В комнате или кабинете князя, кроме обычных лавок, стояло кресло в переднем углу, перед ним стол, роскошно отделанный, покрытый красным сукном. На нем находились различные вещицы, письменные принадлежности и книги. Здесь можно было видеть часы, книги «Правда Ярослава», «Домострой» и другие, кои не раз просматривал князь; тут же лежали бумаги в тетрадях и в свитках, стояла клеильница для склеивания бумажных столбцов, чернильница с песочницей и с трубкой для лебяжьих перьев. На письменном приборе лежали свистелка, зуботычки и уховертка; свистелка заменяла в то время колокольчик. Кроме лавок, кресла и стола, в комнате находились еще поставцы, шкафы с полками или выдвижными ящиками для хранения бумаг и других вещей. На поставцах ставили, как лучшее украшение, дорогую посуду и разные диковинные вещицы, например, сундучки. В них были «сделаны»: в одном — «преступление Адама в раю», в другом — «дом Давыдов». Комнаты украшались еще клетками с попугаями и другими птицами.

В опочивальне или постельной стояли кровати, кои устраивались шатрами или балдахинами…

Михайла Федорович в особенности любил свою ложеницу. Здесь стояла большая (двуспальная) пуховая кровать, резная, золоченая на витых столбах; кругом кровати верхние и исподние подзоры позолочены. Наволока — тафтяная, желтая. Бумажник (тюфяк из хлопчатой бумаги, кой всегда лежал под постелью) с наволокой из червчатой тафты. Взголовье (длинная подушка во всю ширину постели) пуховое, также с наволокой из красной тафты. Одеяло — из камки кизылбашской, «по серебряной земле травы шолк гвоздичен, зелен, червчат; в травах листье золотное с розными шолки; грива (кайма) отлас золотной по зеленой земле полосы с белым да червчатым шолком; грива отлас золотной по лазоревой земле, низана жемчугом; в гриве каменья 17 лалов, да 24 яхонта лазоревы, 23 изумруда… Под постелью — ковер цветной велик…»

В общем как снаружи, так и внутри княжеский каменный дворец в Угличе поражал современников своим великолепием и казался чудом искусства.

Глава 12 ИЗ ГРЯЗИ ДА В КНЯЗИ

В Гончарную слободку, к избе Шарапа, подкатил на тройке резвых коней Юшка. В пышной лисьей шапке с малиновым околышем, богатом лазоревом кафтане, желтых бархатных портках, заправленных в добротные, мягкие сапоги из дорогой юфти[146]. То ль купец, то ль сын боярский. Горделиво повел глазами на зевак (что за богатей к Шарапу нагрянул?) и степенно, покачивая широкими покатыми плечами, пошел к дверям избы.

Переступив порог, сдернул шапку с головы, небрежно перекрестился на киот с негасимой лампадкой, молвил скупо:

— Здорово жили.

Отец, мать и Андрейка сидели за обеденным столом. Все отложили ложки и с откровенным удивлением уставились на Юшку. А тот, довольный своим неожиданным пришествием и впечатлением, коим произвел на семью, добавил:

— Аль не признали?

Шарап, переглянувшись с женой Степанидой и Андрейкой, насупился.

— Чего вырядился, Юшка? Аль обокрал кого?

— Худыми словами встречаешь, батя. Воровство — последнее ремесло, — с долей обиды произнес Юшка.

Андрейка посмотрел в оконце и крутанул головой.

— Ты глянь, батя, на возок с тройкой. Неужели твоя, брате?

— Моя, Андрейка. Ныне я при больших деньгах.

— Это на ямской-то службе? — продолжал хмуриться Шарап. — Да ямщику дай Бог на пару лаптей деньгу скопить.

— Насмехаешься, батя? Ведешь себя не по обычаю. Ты допрежь накорми, напои, а потом вестей расспроси.

— Не тебе, сопляку, меня уму-разуму учить! — осерчал Шарап. — А то вот тебе Бог, а вот и порог. Экий господин ко мне явился.

Мать, с той минуты, как в избу нежданно-негаданно ввалился сын, так и сидела онемевшая, будто язык проглотила. Много лет она не видела Юшки. Тот, как ушел на цареву службу, так и весточки о себе не подал. И вдруг вернулся, да каким! Норовила встать из-за стола и обнять Юшку (всё же сын приехал), но она не могла этого сделать: побаивалась супруга, кой пребывал сейчас в дурном расположение духа.

— Ты и впрямь, батя, принимаешь меня за вора?

— С неба деньги не валятся, Юшка.

— А если мне добрый человек целую мошну отвалил?

— Тебе, лежебоке и лодырю?

— Ты всё старую песню поешь, батя, а Юшка давно изменился. На царевой службе лежебок не держат. Выслушай меня, батя.

И Юшка поведал свою удивительную историю.

— Ну и ну. Немало сказок переслушал, но чтоб такую!

— Недоверчив же ты, батя. У меня видок есть. Холоп боярина Тулупова, Митька. Был недавно у него в Москве. Ныне служит вдове Тулуповой., что проживает в Белом городе на Мясницкой. Он-то видел, как Нил Силантьевич мне денег пожаловал. Так что, честен я, батя.

— Честь, Юшка, никогда не может быть возмещена деньгами. Ну да Бог с тобой, дело темное. Так и не уразумел, за что же тебя пожаловал сей удивительный боярин.

Юшка, конечно, не стал рассказывать отцу всё, что он наплел окольничему. Ответил лишь:

— Знать, шибко поглянулся я ему. Перед кончиной хворым людям ничего не жаль… Видок, баю, у меня есть. Авось в Москве доведется быть, загляни к Тулуповой. Митька не даст соврать.

— Вот заладил. Непременно как-нибудь загляну. В моей семье, Юшка, честь всего дороже.

Отобедав, Юшка перекрестил лоб и с кислым видом оглядел избу. В ней почти ничего не изменилось. Добавился лишь деревянный поставец с глиняной посудой да светильник о трех свечах, висевший на правой стене.

— Бедновато живешь, батя, а ведь, кажись, первый гончар в слободе.

— Спокойней спать, Юшка. С нищенской сумой не ходим — и, слава Богу. Наш боярин Тучков за богатством погнался, да вмиг бедняком стал.

— Это почему, батя?

— Жадность замаяла. Холопов своих, почитай перестал кормить. Он-то по деревенькам своим поехал, а холопы его до нитки обобрали — и деру. Поди, в разбойную ватагу сбились. Вот тебе и богатство. Было, да сплыло. Даже коней свели.

— Не повезло Тучкову. Ну да я, когда поставлю хоромы, честных холопишек наберу.

Отец вновь рассмеялся:

— Хоромы?.. Нет, ты погляди на него, мать. Чином — лапотный ямщик, а в бояре метит. И где ж ты надумал свои хоромы возводить?

— Подле кремля, на Спасской улице.

— А ты не спятил, братец? — не выдержал Юшкиной похвальбы Андрейка.

— Смеяться будешь, когда тебя, Андрейка, холопы мои и до красного крыльца не допустят.

— Взашей погонят?

— Могут и погнать, коль братом не назовешься.

— Ну, буде! — стукнул по столу тяжелым кулаком Шарап. — Буде, Юшка, скоморошить.

— Ну, коль так, пойду я, батя, — поднялся из-за стола Юшка. — Допрежь к земскому судье, дабы место хором обговорить.

— Давай, давай. Пойдешь в суд в кафтане, а выйдешь нагишом.

— Не будет того, батя. Мошны у меня хватит. А судья — что плотник: что захочет, то и вырубит.


* * *

На диво Юшке земский судья, выбранный всем посадом, мзды не принял.

— Не мое это дело, Юрий Шарапыч, — почтительно поглядывая на богато одетого человека, провеличал Юшку судья. — Спасская улица на особом счету. К городовому приказчику ступай, а то и к самому Михайле Федоровичу Нагому челом бей.

Русин Раков, дотошно расспросив Юшку и поизумлявшись, ответил отказом:

— Спасская улица в ведении дворца. На сей улице такие хоромы надо ставить, дабы строением своим вид кремля не подпортить.

— Лучших умельцев найму, Русин Егорыч.

— К Нагому!

— К Нагому так к Нагому. Ныне же и дойду, — смело молвил Юшка.

— Седни не ходи, — упредил приказчик.

— Аль не в духе, князь?

— В сельцо какое-то выехал, — крякнул в каштановую бороду Русин Егорыч. — Завтра бей челом.

Юшка и подумать не мог, что князь совсем рядом, в приказчиковой ложенице.

На другое утро Юшку остановили возле проездных ворот кремля караульные.

— Пока нетути князя. Жди!

Юшке пришлось томиться чуть ли не до обеда. Наконец, подъехал Михайла Федорович на игреневом коне. Увидев всадника, Юшка так и обомлел. Так это, кажись, тот самый ярославский купец, кой заночевал в его ямской избе. Чего ему здесь понадобилось?

— Ты-ы? — в немалом удивлении протянул Михайла Федорович. — Чего приперся, ямщик?

— Я-то по важному делу, купец. Князя дожидаюсь. Придется и тебе обождать. Князь, чу, в сельцо отъехал.

Михайла Федорович пружинисто спрыгнул с коня и, злой, нахохленный, подступил к нарядному ямщику.

— Приехал!

Юшка растерянно пожал плечами.

— Кланяйся князю! — закричали караульные.

Юшка побледнел и упал на колени.

— Прости, князь. Я тебя до ямской избы отродясь не видел. Сам же сказывал…

— Молчи, дурья башка! — покосившись на караульных, прикрикнул Нагой.

Взяв за повод коня, прошел за ворота, затем обернулся.

— Пропустите этого стервеца.

Нагой сел на ступеньку красного крыльца и всё также нахохленно глянул на ямщика.

— Чего, сказываю, приперся?

— Челом тебе хочу ударить, князь.

— Ну!

— Дозволь на Спасской улице хоромишки поставить.

Михайла Федорович хлопнул ладонью себя по колену.

— Я так и думал, что ты меня обокрал. Тать!

Пришлось Юшке вновь пересказывать свою историю, к коей Михайла Федорович отнесся недоверчиво.

— Знавал я окольничего Нила Тучкова, царство ему небесное. Не ты ль помог его угробить?

— И до чего ж не возлюбил ты меня, князь. Толковал же: видок есть.

— Ты и наплести можешь с три короба. Непременно проверю. Сегодня же отпишу Тучковой.

— Отпиши, отпиши, князь. Токмо про холопа Митьку не забудь. Жаль гонца твоего — в такую-то дальнюю дорогу помчит.

— Зачем же гонца? У меня, почитай, торговые люди каждую неделю в Москву наведываются.

— А с хоромишками как быть?

— Дождусь ответа.

— Долгонько, князь. Купцы всегда на Москве задерживаются. Бывает, и в четыре недели не управятся. Мне-то что делать?

— Ничего не делать. Отдохнешь, ямщик, от своей воровской работы. Покуда в порубе посидишь.

— Да ты что, князь?! — ахнул Юшка. — Честного человека, и как татя в поруб? Худой же твой суд.

— Добро, если порубом отделаешься. Если Митька хулу на тебя возведет, казню без пощады… Эгей, караульные! Скиньте этого лиходея в поруб!

Глава 13 НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ

С некоторых пор Андрейка стал примечать, что его подручный Устинка все чаще стал навещать приходскую церковь. Да и отец то приметил.

— Чего это наш подручный в храм зачастил? Работа простаивает.

— Пытал я его, батя, но тот всё больше отмалчивается. Странный он какой-то стал. Надо к печи изразцы подавать, а Устинка у приказчикова киота встанет и всё чего-то шепчет, будто молитвы читает. Окликну его, а он весь отрешенный, будто ничего не видит и не слышит. Вечерами же все парни на — гульбище, а Устинка — в избу пономаря Федора Огурца.

— И чего это с ним приключилось?

— Не ведаю, батя.

Однако вскоре всё прояснилось. Через неделю Устинка пришел к старому мастеру, низехонько поклонился и молвил:

— Спасибо тебе, Шарап Васильич за выучку, а ныне отпусти меня Христа ради.

— Аль лучшего мастера нашел?

— Всему Угличу ведомо, что лучший гончарный и печной мастер Шарап Васильич… В храм я сойти надумал, — слегка покраснев, отозвался Устинка.

— Как это в храм?

— Так уж получилось, Шарап Васильич. Хотят меня в приходскую церковь Николы Чудотворца рукоположить. Батюшка там после пресвятой Троицы преставился, вот и… Одним словом, отныне Богу хочу служить.

— Вот оно что, — крякнул Шарап, каким-то обновленным взглядом рассматривая подручного.

Устинка — парень молодой, нравом тихий, на зелено вино не падкий, а главное — в грамоте горазд. Пожалуй, и получится из него батюшка[147].

Шарап поднялся с лавки и благожелательно произнес:

— Ну что ж, Устимка, коль слободской мир того желает, я готов тебя отпустить. Хотя мне и жаль. Добрый бы мастер из тебя вышел. Ступай, и хранит тебя Бог.

Устинка вновь низехонько поклонился, вышел из избы, попрощался с Андрейкой и направился к своему новому наставнику, с коим сдружился еще с детских пор.

Федор Афанасьев (прозвищем Огурец) был невысокий мужичок, с узким лбом, живыми капустными глазами, с куцей русой бороденкой и большим шишковатым носом, напоминавшим огурец. Несмотря на свой малый рост и неказистый вид, пономарь Федор слыл в Угличе отменным книгочеем, кой знал наизусть многие богослужебные книги. Ему бы прямая дорога в священники, после кончины отца Никодима, но велся за Огурцом солидный грешок: нет-нет, да и хватит лишку зеленого змея.

Покойный батюшка нередко пономаря поругивал, грозил отлучить его от храма, но сделать бесповоротный шаг так и не решился: Федор не только был знатоком богослужебных книг, но и обладал отменным певчим голосом.

Федор Огурец знал Устинку со дня рождения: тот доводился ему дальним родственником. Мальчонка рос любознательным, частенько бывал в избе пономаря, от него и грамоту постиг.

— Ложка нужна, чтобы похлебку хлебать, а грамота, чтобы знания черпать. Без грамоты, Устинка, как без свечки в потемках, — нравоучительно говаривал Огурец, и, трепля отрока за вихрастую голову, добавлял:

— Вот подрастешь, войдешь в лета — и батюшкой станешь. Нравится тебе в храме быть?

— Нравится, дядя Федор, уж так нравится! — восторженно отзывался Устинка.

— Вот и, слава Богу. Утешил меня.

Но отец Устинки, Петрован, привел сына в четырнадцать лет к мастеру Шарапу.

— Сочту за честь, Шарап Васильич, коль мое чадо к себе на выучку возьмешь. Семья у меня большая, кормиться надо. Уж не откажи в своей милости.

— Приму, Петрован, но всё зависит от твоего огальца. Было бы усердие, а коль лениться будет — не обессудь.

— Он у меня толковый и работящий, — заверил мастера Петрован.

С того дня стал Устинка приобщаться к гончарному делу…


* * *

После того, как слободской мир вдругорядь попросил Устинку пойти в приходские священники, и тот дал добро, староста молвил:

— Не подведи мир, Устинка. Изведал я от соборного попа, что сам владыка Варлаам по церковным делам в Углич прибывает. Человек он суровых правил, взыскательный, устроит тебе строгие смотрины. Не подведи, баю.

Устинка тяжело вздохнул. Федор же Огурец неодобрительно глянул на старосту.

— Чего пугаешь? Устинка не подведет, на любой вопрос владыки ответит.

— Дай-то Бог, — молвил староста.

После ухода мирян слободы, Устинка спросил пономаря.

— Я и в глаза не видел Варлаама. Откуда и кто он?

— Отвечу, отрок. Ранее Варлаам был игуменом новгородского Кирилло-Белозерского монастыря, а два года назад его благословили в ростовские епископы. А как Иова на московском соборе провозгласили патриархом всея Руси, епископа Варлаама посвятили в митрополиты ростовские и ярославские. Ему же велено и Углич дозирать.

И вот настал день, когда митрополит прибыл в Углич. Его встречали князья Нагие, бояре и дворяне, местное духовенство и весь посадский люд. Владыка, не заходя во дворец, тотчас направился в Спасо-Преображенский собор и отслужил вечерню.

Храм был битком набит верующими. Всем хотелось не только поглядеть, но и послушать нового святителя. Но когда митрополит вышел из собора на паперть, опираясь на черный рогатый посох с каменьями и серебром по древку, то увидел большую толпу молодых людей, не сумевших попасть на службу. Чело владыки нахмурилось.

«Вот всегда так. Юноты, уступая место пожилым людям, остаются без святительского слова. А не им ли, в первую очередь, нужны добрые проповеди?» — подумал он и молвил:

— Завтра приходите к обедне, дети мои.

— Непременно придем, владыка! — выкрикнул из толпы Богдашка Неведров.

— Я прикажу проследить, святейший. Завтра будут одни молодые гражане, — заверил митрополита князь Михайла Федорович, поняв озабоченность Варлаама.

На другой день собор и в самом деле был полностью заполнен молодыми посадчанами. На митрополите был белый клобук с крыльями херувима, шелковая мантия с бархатными скрижалями[148], на груди темного золота панагия[149] с распятием Христа, унизанная жемчугами и изумрудами.

Проповедь митрополита была внятной, длинной и наставительной:

… Дети мои, имейте страх Божий в сердце своем и творите милостыню щедрой рукой: она — начало всякому добру. Вы, юноши, будьте душою чисты, непорочны, в беседе кротки, за столом скромны, при старых людях молчите, умных людей слушайте, старшим повинуйтесь, с равными себе и с младшими обходитесь с любовию. Беседу ведите без лукавства, — больше вникайте в дело, не горячитесь на словах, не бранитесь, не предавайтесь безрассудному смеху. Старших уважайте, с потерявшими стыд, в беседу не вступайте…

Приучайте, дети мои, язык к воздержанию, ум к смирению очи к послушанию, всё тело — к полному повиновению душе. Истребляйте в себе гнев, имейте помыслы чистые, понуждайте себя на добрые дела ради Господа. Отнимают у тебя что — не мсти, ненавидят, притесняют — терпи, ругают — молись и подавляй в себе грех.

— А коль притесняют и ругают неправедно? — дерзко прервав святителя, громко спросил Богдашка Неведров, стоявший в первых рядах.

Собор замер, а Варлаам, отыскав глазами непочтительного прихожанина, строго изрек:

— О, бренный человек, не знающий даже и того, что ты такое и сам в себе, укроти себя, смирись, умолкни, бедный, перед Богом, тварь перед Творцом, раб перед Господом! Дело Божие есть учреждать и повелевать, а твоё — повиноваться и исполнять святую его волю. Возьми на себя, человек, иго Христово и сим игом укрепи себя в правилах богомыслия и веры. Неси бремя Христово и сим бременем заменяй все тяготы мирские. Внял ли ты, бренный человек, словам моим?

— Внял, владыка! — перекрестившись и отвесив низкий поклон, отозвался Богдашка.

А Варлаам, осенив молодого прихожанина крестным знамением, немного помолчал и продолжил:

— Спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдовицу. Господь указал нам, как избавиться от врага и победить его тремя добрыми делами: покаянием, слезами и милостынею. И не тяжела, дети мои, сия заповедь Божия, чтобы сими тремя добродетелями избавиться от грехов и достичь царства небесного. И Бога ради не ленитесь, дети, умоляю вас. Не забывайте еще, что одинокая жизнь, монашество, строгие посты, налагаемые на себя иными благочестивыми людьми, не тяжкое дело…

Не грешите, не забывайте никогда на ночь молиться и класть земные поклоны… А больше всего берегитесь гордости и в сердце и в уме; при этом всегда говорите себе так: «Мы — люди смертные, сегодня мы живы, а завтра ляжем в гроб. Всё, что ты, Господи, дал нам, — не наше, а твоё. Ты поручил нам это лишь на несколько дней».

Берегитесь лжи: от этого погибает душа. Куда пойдете и где остановитесь, напойте, накормите бедных. А гостя почтите, откуда бы он ни пришел: будь он простой человек, будь он знатный или посол. Недужного посетите, над мертвым помолитесь: и мы ведь умрем. Что знаете доброго, того не забывайте, чего не знаете — учитесь…

Устинка, Андрейка и Богдашка Неведров вышли из храма тихие и умиротворенные. Им по душе пришлось поучение Варлаама. Правда, в жизни всё далеко не так, много в ней зла и несправедливости, но надо жить с Богом в сердце. Он-то всё видит и поможет одолеть дела неправедные.

— «Берегитесь лжи: от этого погибает душа». Прекрасные и мудрые слова сказал владыка, — с упоением произнес Устинка.

— Завтра у тебя смотрины. Сам Варлаам будет тебя вопрошать. Не оробеешь? Гораздо ли подготовил тебя Федор Огурец? — участливо спросил Андрейка.

— Кажись, братцы, ничего не забыл, и всё же зело страшусь. Владыка может и каверзный вопрос задать, на кой мне и не скумекать. Вот срам-то будет!

— Не робей, Устинка! Пуганый заяц и пенька боится. Всё-то ладно у тебя будет, — хлопнув товарища по плечу, весело произнес не унывающий Богдашка.

— Дай-то Бог.

Смотрины были назначены в Крестовой палате дворца. Владыка сидел в кресле. Подле него стоял соборный протопоп, а у порога — могучего вида послушник, личный телохранитель святителя. Устинка и в самом деле оробел. Лик митрополита был суров, величав и неприступен; казалось, сам Господь сошел с небес и воссел в резном кресле, сверкая золотыми одеждами.

«Один их самых близких к Богу… Святой. Поди, все грехи мои ведомы. Не угожу в батюшки», — подумалось Устинке.

— Выходит, преставился Паисий. Наслышан был о нем. Боголюбивый был пастырь, на добрые дела мирян наставлял. Да прими его, Господи, в свои небесные владения.

Варлаам широко перекрестился, лицо его стало задумчивым. В Крестовой было тихо, никто не посмел нарушить молчания святейшего; но вот он качнулся на мягкой подушке из вишневого бархата и вновь устремил свой взор на Устинку.

— Сам ты из местных прихожан. А ведаешь ли ты, отрок, чем славна земля Ростовская?

Устинка замялся: Ростов многим славен, был он когда-то и великокняжеским стольным градом и с погаными лихо бился. О богатыре Алеше Поповиче по всей Руси песни складывают. А знаменитые ростовские князья Ярослав Мудрый, Юрий Долгорукий, княгиня Мария — первая на Руси летописец и вдохновительница городских восстаний супротив басурман?

И Устинка, уняв робость, обо всем этом поведал. Лицо святителя тронула легкая улыбка.

— Добро, глаголишь, сыне. А еще чем славна земля Ростовская? Кто из великих чудотворцев возвысил Русь православную?

— Преподобный Сергий, владыка. Сын ростовского боярина Кирилла. Много лет он жил в скиту отшельником, а преславной Троице-Сергиевой обители начало положил.

— Добро, отрок. Чти грамоту от мирян, отец Мефодий.

Протопоп приблизился к митрополиту и внятно, подрыгивая окладистой бородой, прочел:

«Мы, ремесленные люди Гончарной слободы, выбрали и излюбили отца своего духовного Устина себе в приход. И как его Бог благоволит, и святой владыка его в попы поставит, и будучи ему у нас в приходе с причастием и с молитвами быть подвижну и со всякими потребами. А он человек добрый, не бражник, не пропойца, ни за каким питьем не ходит; в том мы, староста и мирские люди, ему и выбор дали».

Владыка кивнул и задал Устинке новый вопрос:

— А поведай, сыне, что держит землю?

— Вода высока, святый отче.

— А что держит воду?

— Камень плоск вельми.

— А что держит камень?

— Четыре кита, владыка.

— А скажи, сыне, из чего составлено тело человека?

— Из четырех частей, владыка. Из огня тело заимствует теплоту, от воздуха — холод, от земли — сухость, от воды — мокроту.

— Похвально, сыне, зело похвально. А горазд ли ты в грамоте? Подай ему Псалтырь, Мефодий.

Устинка принял книгу, оболоченную синим сафьяном, и бегло начал читать.

— Довольно, сыне. Прими мое благословение.

Сложив руки на груди, Устинка ступил к митрополиту, пал на колени. Варлаам воздел правую руку.

— Во имя отца и сына и святаго духа! — истово промолвил он и, перекрестив Устинку, коснулся устами его головы.

В тот же день состоялось рукоположение в священники. Из храма Устинка сын Петров вышел отцом Устинием.

Глава 14 КНЯЗЬ И ЗЛАТОШВЕЙКА

Царица Мария Федоровна уже не в первый раз говаривала брату:

— Давно пора тебе, Михайла, добрую супругу подыскать. Будет тебе к полюбовницам ходить. Остепенись! Ты — мой старший брат, дядя наследника престола Дмитрия.

— Я никогда о том не забываю, сестра. А для племянника своего я делаю всё возможное и невозможное.

— Ведаю, ведаю, брат. Не о сыне моем речь. Ты — князь, и уже в летах, а все князья, как тебе ведомо, законных супруг имеют. Ты же всё по девкам бегаешь, как молодой жеребец. Стыдно, Михайла!

— Это ты на что намекаешь?

— А ты будто и не ведаешь? На златошвейку твою.

Лицо Михайлы Федоровича подернулось смурью.

— Пронюхали-таки. Прикажу кнутом высечь твоих доглядчиков!

— Не высечешь, коль я для тебя еще царица, хотя и опальная, — резко произнесла Мария Федоровна и с недовольным видом, покачав головой, добавила:

— И с кем ложе делишь? С простолюдинкой, девицей из черни. Срам!

— Может, княжну в хоромы привести? — не без ехидства вопросил Михайла.

Царица примолкла. Княжну брат привести не мог: ни один из русских князей не посмел бы выдать свою дочь за опального человека.

— В Угличе и боярышень хватает. Видела как-то в соборе дочь Тучкова, Марфу. Собой видная, надо бы к ней приглядеться. Боярина хоть холопы и обворовали, но он выкрутится. У него полтысячи мужиков в деревнях и селах, разных угодий не перечесть, да и конские табуны самые большие. Советую приглядеться к Марфе

— Да ведаю я эту Марфу! Наличьем видная, а нравом поганая. Злющая ведьма! Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой. Никакой зверь не сравнится со злой женой. Худая жена — кара Господня.

— Остынь, Михайла. А ты, я вижу, даром время не теряешь. Неужели всех боярышень ведаешь?

— У тебя свои доглядчики, у меня тоже не лаптем щи хлебают. Никого не вижу лучше Полинки.

— Да она ж раба, пойми ты! Наложница! — загорячилась в свою очередь Мария Федоровна. — Я ж говорю о жене из почтенной семьи.

— Раба? Ну и пусть. Вот возьму и повенчаюсь с ней в храме.

— Да ты с ума сошел, Михайла!

— И вовсе нет. Вспомни-ка, сестра, на ком женился великий полководец Святослав?

Мария Федоровна замялась: она не была так начитана, как брат, и худо ведала древнюю историю Руси.

— Молчишь? Так вот послушай, сестра. На ключнице княгини Ольги — Малуше, коя родила Святославу знаменитого сына, князя Владимира Красно Солнышко. На ключнице! Вот и мне Полинка родит славного сына. Станет он или отменным воеводой или великим князем, о ком заговорит вся Русь.

— Ныне другие времена, Михайла. Что-то я не слышала, чтобы нынешние князья на простолюдинках из черни женились.

Но и на эти слова нашелся у Михайлы Федоровича ответ:

— Женятся! Даже на дочерях палачей. Не Бориска ли Годунов сосватал себе дочь изверга Малюты Скуратова, а?

Мария Федоровна махнула на брата рукой.

— Не желаю с тобой попусту время терять. Однако запомни: коль совсем одуреешь и возьмешь в жены златошвейку — не будет тебе моего благословения.

Михайла Федорович хотел сказать, что Мария ему — не отец и не мать, нечего у нее и благословения спрашивать, но решил смолчать. Сестра обидчива, у нее и без того на душе горестно. Молвил умиротворенно:

— Пойду я, сестра, не серчай.

Мария Федоровна лишь тяжело вздохнула.


* * *

Князя к Полинке как буйным ветром тянуло. Околдовала его зеленоглазая девушка с пышной белокурой косой, намертво околдовала! Михайла Федорович даже про всякую охоту забыл. А ведь раньше частенько охотой тешился, покоя челяди не давал.


Раньше… Раньше, чего греха таить, и с девками блудил. Кровь молодая, играет. Бывало, поедет на село, а тиун непременно ему молодую девку сыщет. Немало их перебывало в княжьих руках. А как встретил Полинку — про всех наложниц забыл. Да и ни одну из девок он не любил: клал на ложе, чтобы похоть убить, даже имени не спрашивал. И вдруг, как подменили князя. Только и думы про свою Полинушку. Вот уже другой год с ней встречается, и с каждой встречей чувства его всё разгораются и разгораются. Уж такая его Полинушка ласковая, нежная и в любви горячая. Душа поет!

Но вот как быть с городовым приказчиком? Ныне Русин Раков не так уж и рад его встречам с девушкой. Приказчика можно понять. Непорочный дом — не для чужих, сладострастных утех. И деньгам он уже не рад: побаивается дурной людской молвы. Не всякую тайну удержишь. Коль сестра о его встречах дозналась, значит, и в народ слух просочился. Надо что-то предпринимать. Но что?

Михайла Федорович терялся в раздумьях. Он никак не мог решить, где ему разместить Полинку. Во дворец не возьмешь, а в городе укромного места не сыщешь. Отвезти в какое-нибудь село? Но в нем надо срубить терем. Мужики и бабы на то косо посмотрят, и почнут князя костерить. Да и черт с ними! Почешут языки и перестанут.

Но и последняя мысль оказалась Нагому не по душе: Полинка как была, так и останется содержанкой — полюбовницей. Каково-то ей в таком звании пребывать?

Так ничего и не придумав, Михайла Федорович отправился в хоромы Ракова (кой, как и всегда, уже был заранее предупрежден).

Полинка каждый раз несказанно радовалась появлению князя. Лицо ее так и светилось от счастья. Она уже давно убедилась, что Михайла Федорович ее необоримо и безоглядно любит, и от этого ей становилось так хорошо, что она была готова жизнь отдать за своего «Мишеньку».

Ближе к вечеру, когда Нагой собирался уходить, Полинка, потупив очи, смущенно произнесла:

— Не хотела сказывать тебе, Мишенька, но знать время приспело… Правда, не ведаю, как тебе и молвить.

Михайла Федорович, глядя на взволнованное лицо девушки, обеспокоился:

— Аль беда, какая стряслась?

— Для тебя… для тебя может и беда, милый ты мой Мишенька.

— Сказывай, не томи! — подняв ладонями пылающее лицо Полинки, еще больше встревожился Нагой.

И девушка, преодолевая робость, молвила:

— Затяжелела я, Мишенька.

Высказала, и из очей ее выступили слезы.

— Покинешь ты меня… Не нужна тебе буду.

— Ладушка ты моя! — радостно воскликнул Михайла Федорович и осыпал девушку жаркими поцелуями. — Да какая же ты глупенькая. Тебя я ныне и вовсе не покину. Сына мне подари, сына!

— Подарю, Мишенька.

Счастливый Михайла Федорович, забыв обо всем на свете, остался у Полинки на всю ночь, а когда наступило утро, сказал:

— Надумал я, ладушка, взять тебя в жены. Согласна ли будешь?

Полинка горячо прильнула к Михайле, а затем, малость подумав, молвила:

— Да возможно ли сие, Мишенька? Я всего лишь сенная девка, коя порядилась к приказчику. А ты — удельный князь. Далеко не ровня я тебе. Что добрые люди скажут? Худая молва пойдет.

— Молва, что волна: расходится шумно, а утешится — нет ничего. Вот так-то, Полинушка. А коль я князь, голова всему уделу, то не бывать тебе больше в сенных девках. В женах моих будешь ходить, да будущего сына моего станешь лелеять.

Глава 15 АНДРЕЙКИНО ГОРЕ

На славу поставил печь Андрейка городовому приказчику. Русин Егорыч долго и придирчиво ее осматривал, а затем, довольно поглаживая каштановую бороду, высказал:

— А ты и в самом деле, Андрей сын Шарапов, искусный мастер. Похвально, зело похвально. Держи свои пять рублей и ступай с Богом. Нужда приведет — снова тебя позову.

Андрейка принял деньги с постным лицом.

— Да ты будто и не рад? Аль не о такой цене договаривались, милок?

— О такой, Русин Егорыч. Благодарствую. И я, и подручные мои не в накладе[150].

И все же уходил Андрейка из хором приказчика с грустинкой. Больше никогда он не посмотрит из оконца покоев Ракова в его сад, где иногда прогуливалась Полинка, и никогда, пожалуй, с ней не свидится.

Последняя его встреча произошла неделю назад. Увидев Полинку в саду и, пользуясь отсутствием Русина Ракова, Андрейка, на свой страх и риск, выбежал из хором и быстро зашагал к яблоням. Подойдя к девушке, возбужденно молвил:

— Здравствуй, Полинушка. Ты уж прости, вновь решил с тобой повидаться.

В очах девушки промелькнул испуг. Что люди подумают? С парнем тайком встречается. Донесут Мишеньке, и тот крепко осерчает.

— Здравствуй, Андрейка. Нельзя тебе здесь. Побыстрей уходи.

— Ведаю, что нельзя. Уж такие строгие порядки на Руси, но сердце душу бередит… Люба ты мне, Полинушка.

Девушке никак не хотелось обижать парня, но видит Бог, придется. Надо сказать ему всю правду, иначе такие неожиданные встречи могут большой бедой обернуться. И Полинка решилась:

— И ты меня прости, Андрейка. По всему, видать, ты человек хороший, но я люблю другого, очень люблю. Больше не надо меня видеть. Прощай.

— Неужели князя? — вспыхнул Андрейка.

Девушка, ничего не ответив, побежала в терем, а Андрейка аж застонал. Выходит, правда слух прошел по Угличу. Далеко не зря зачастил Михайла Нагой к Русину Ракову. Он давно к Полинке ходит, а у него, Андрейки, глаза застило. Всё не верил, что князь может снизойти до простой сенной девушки, но так и вышло. Господи, но это же большое горе для Полинки. Она стала наложницей. Княжья любовь к чернолюдинкам псовая. Потешится — и с глаз прочь. Зачем же Полинка на такой грех пошла?! Молвила, что «очень любит». Она-то может и любит, а вот князь свою похоть ублажает.

И душа Андрейки закипела от гнева на князя. Превратись он сейчас в сокола, то перелетел бы он дубовые стены кремля, влетел в княжьи покои и выклевал бесстыжие глаза Нагого.

Андрейка, забыв о своей работе, прислонился к дереву и едва не заплакал от горестных дум. Всё напрочь рухнуло. Белый свет померк в его глазах. А в голове билась настойчивая мысль:

«Полинка, Полинушка! Ну, зачем же ты так поступила? Уж как я любил тебя! Как надеялся видеть тебя своей женой. Милой, желанной женой. И вдруг, как острой стрелой в сердце ударила. Для чего жить теперь, с какой душой издельем заниматься? Отныне никакая работа и на ум не пойдет. Господи, как черно на душе!».

Андрейка, не видя под собой земли, побрел из сада, вышел из калитки приказчикова тына и, под недоуменным взглядом привратника Рыжана, пошел к Кузнечной слободке, надумав встретиться с добрым своим содругом Богдашкой Неведровым.

Тот, увидев лицо Андрейки, подивился:

— Ты чего, Андрюха, чернее тучи? Аль с отцом что приключилось?

— С отцом всё ладно, а вот со мной — хоть в петлю полезай.

И Андрейка поведал о своем горе, на что Богдашка, без всяких раздумий, молвил:

— Да, друже. Железо ржа поедает, а сердце печаль сокрушает. Попал ты со своей любовью, как сом в вершу. Но о кручине забудь, ее ветры не размыкают. Лучше твоей Полинки в Угличе девку найдем.

— Лучше Полинки не найдешь, Богдаша, — тяжко вздохнул Андрейка.

— Ну, ты и втюрился, друже, — рассмеялся шандальный мастер. — До девки пальцем не дотронулся, а уж готов головой в петлю лезть. Чудной ты, Андрюха. Будто на Полинке свет клином сошелся.

— Сошелся, и ничего не могу с собой поделать.

— Ну и дурак. Твоя Полинка и полушки не стоит, коль потаскухой стала. На княжье добро позарилась, тьфу!

— Не говори так! — осерчал Андрейка. — Полинка — не блудница. Ты бы видел ее глаза. Она и впрямь Нагого полюбила.

— А ты глазам ее поверил? Девке? Иссушила молодца чужая девичья краса. Аль не ведаешь ты, Андрюха, что на женские прихоти не напасешься. У них семь пятниц на неделе. Сегодня любит, а завтра ненавидит. Вот погоди, побалуется с ней князь — и навеки забудет. И никому не нужна станет твоя златошвейка. В жены распутниц не берут. Нечего по ней и горевать. День меркнет ночью, а человек печалью. Выше голову, друже! Ведаю одну девицу. Всем хороша: и лицом, и статью, и нравом добрым. А уж стряпуха — не уступает матери. Раскормит тебя — в ворота не будешь пролезать. Вот то — сущий клад. С такой век проживешь. Добрую жену взять — ни скуки, ни горя не знать… Чего не пытаешь — о ком сказываю.

— И пытать не хочу.

— Напрасно, Андрюха. Нельзя упускать такую девицу. Так и быть поведаю. То — сестрица моей жены. Параскевушка, осьмнадцати лет. Вдругорядь говорю: клад — девка. Замолви словечко отцу. Пусть сватов засылает.

Но Андрейка и слушать ничего не хотел. Лицо его оставалось мрачным.

На другой день приказчик встретил его с сердитыми глазами.

— Ты чего это, печник, от изделья уклоняешься? Вчера после обеда захожу, а тебя и след простыл.

— Занедужил малость, Русин Егорыч.

— Занедужил — домой отпросись. А ты, куда из хором подался?

— Так домой и подался.

— Побасенки дураку говори… Дворовый о другом сказывал. В сад ты пошел, к златошвейке моей. Как это понимать, печник?

Андрейка побагровел, лицо его стало растерянным. Выходит, права была Полинка: не следовало ему в сад выходить. Что теперь с ней будет?

Испугался не за себя, а за девушку, кою ждет наказание. Надо как-то выручать Полинку.

— Чего онемел? Сказывай, печник! — повысил голос приказчик.

— С головой что-то худо стало, Русин Егорыч. Пошел в сад, дабы прийти в себя, а тут и Полинку увидел. Она тотчас в терем убежала, а я постоял немного, а голова всё кружится, вот и побрел домой.

Приказчик поостыл в гневе: дворовый, кой видел парня и девку издалека, всё также поведал. Может, и вправду у этого умельца голова занемогла? Случайно с Полинкой столкнулся. Пожалуй, князю ничего не нужно докладывать, а вот печника надо строго настрого упредить:

— Ты гляди у меня, мастер. Коль еще раз в сад выйдешь, повелю собак на тебя спустить. Твое место у печи! Уразумел?

— Уразумел, Русин Егорыч. Ноги моей в саду больше не будет…

Миновала неделя, как Андрейка завершил работу в хоромах приказчика, а на душе его по-прежнему было скверно. Трудился над издельями без обычной радости, что не осталось без внимания отца.

— Квелый какой-то ходишь. Аль прихворал?

— Жив — здоров, батя, — бодрым голосом отозвался Андрейка.

— Да уж ведаю тебя. Меня не проведешь. Что-то душу твою гложет. Может, поведаешь?

Но Андрейке ничего не хотелось рассказывать отцу, он продолжал отнекиваться. Старый Шарап вздыхал:

— Всё, кажись, шло ладно, а тут беда навалилась. Не зря в народе толкуют: пришла беда — открывай ворота. Юшку — в поруб кинули. Только в Угличе и разговоров о нем, а младшего — ни с того, ни с сего — тоска стала изводить. Худо в дому.

Худо! Об этом Андрейке и говорить не надо. Но ничего не поделаешь. Полинка, как заноза в сердце, никакими клещами не вырвешь. Хоть и стала она княжьей наложницей, но он ее не только простил, но и по-прежнему любит. И хоть убивай его, но если вдруг Полинка поманит его пальцем, он готов убежать с ней на край света.

Глава 16 ЮШКА И ДЬЯК БИТЯГОВСКИЙ

Три недели находился Юшка в холодном, сыром порубе. Отощал, осунулся лицом, и все дни исходил неистовой злобой на князя Нагого. Уж, какой только бранью не костерил удельного властителя! Сидел на воде и хлебе, и от ярости сжимал кулаки.

Но вот наступил день, когда караульный поднял тяжелую дубовую решетку и скинул в темницу лесенку.

— Вылезай, Юшка!

Узнику едва хватило сил выбраться. Зажмурился от яркого солнечного света и закачался от ноющих, ослабевших ног.

— Что, ямщик, насиделся в преисподней, хе-хе.

— Будет зубы скалить. Где князь? — хриплым, простуженным голосом вопросил Юшка.

Караульный не спеша вытянул из поруба лесенку, закрыл узилище крышкой и только тогда удостоил Юшку ответом:

— А князь мне, ямщик, не докладывается. Где он — одному Богу известно.

— Выходит, на мне вины нет, коль из темницы вызволил.

— Нет, коль на Божий свет выполз.

— Обижен я на князя. Аль можно так, честного человека, в поруб кидать? Едва не окочурился. Что князь-то сказывал?

— Велел тебе, ямщик, к городовому приказчику явиться. Тот всё и обскажет.

Недовольно покрутив головой, Юшка поплелся в Гончарную слободу, в отчий дом, куда ему идти и вовсе не хотелось. Но надо отлежаться денька два, подкрепиться, а уж затем навестить Русина Ракова.

Городовой приказчик не принял Юшку с распростертыми объятиями. Глаза его были отчужденны и холодны.

— Близ кремля не велено тебе, Юшка, хоромы ставить.

«В первую встречу Юрием Шарапычем провеличал, а ныне к мужичью приравнял», — тотчас отметил про себя Юшка.

— Но у других хоромы стоят, Русин Егорыч, отчего ж мне князь дозволенья не дает?

— Другие, как тебе ведомо, Юшка, в боярах и купцах ходят. Ты же — из ямской избы прибежал. Вот среди черни и ставь свою избенку. Таков княжий наказ.

Юшка позеленел от злости. Помышлял что-то ожесточенно высказать, но вовремя сдержал себя и молча, стиснув зубы, удалился из приказчикова дома.

Вышел из калитки и застыл в раздумье. Где и как выместить свое бешенство? В кабаке? Но там бражничает одна голь лапотная. С ней и вовсе степенность потеряешь. Князь и на пушечный выстрел не подпустит. Да и какой толк к нему прорываться? Лишний раз оскорбит, а то и кулаком по башке двинет, как уже было. Вот незадача! Ни хозяину корка, ни коню соломка. Калита полна мошной, а применить ее пока некуда. Не ставить же ему хоромы среди нищебродов… Погодь, погодь. Есть, кажись, человек, с коим можно посоветоваться. Дьяк Михайла Демидыч Битяговский. Юшка еще в первый день приезда в Углич изведал, что дьяк прислан самим царем Федором Ивановичем, дабы приглядывать за опальными Нагими. Правда, людишки болтали, что царь тут не при чем: Битяговского прислал всесильный правитель Борис Годунов.

«Вот и ладненько, — оживился Юшка. — Любой недруг Нагого — добрый содруг Битяговского. Он для того и послан, дабы Нагих во всем ущемлять. Надо немешкотно идти к дьяку».


* * *

С Битяговским в Углич был отправлен сын его Данила, племянник дьяка Никита Качалов и сын мамки Василисы Волоховой, Осип. Этим людям и было поручено всем заведовать в городе: «править земскими делами и хозяйством вдовствующей царицы, не спускать глаз с обреченной жертвы и не упустить первой минуты благоприятной. Битяговский, „осыпанный золотом Годунова, дал и сдержал слово“».

Успех казался легким: с утра до вечера сам дьяк и люди его «могли быть у царицы, занимаясь ее домашним обиходом, надзирая над слугами и над столом; а мамка царевича Дмитрия, Василиса Волохова, с сыном Осипом, помогала им советом и делом».

Но Дмитрия накрепко оберегала мать, Мария Федоровна. Извещенная ли некоторыми тайными доброжелателями или своим сердцем, она удвоила попечение о сыне; не расставалась с ним ни днем, ни ночью; выходила из его покоев только в Крестовую палату, оставляя Дмитрия на верную ей кормилицу Ирину Жданову.

Именно кормилицей и был недоволен Михайла Битяговский.

«Эта молодая ведьма пробует всякую пищу, прежде чем дать ее царевичу. Да и от мамки, Василисы Волоховой, проку мало. Хоть она и продалась за большую мзду, хоть и поклялась служить Годунову, но Дмитрий по-прежнему жив-целехонек».

Боярыня Василиса Волохова еще в Москве ходила в постельницах Марии Нагой, а когда овдовевшую царицу отправили в Углич, она взяла с собой и Василису, назначив ее «мамкой» царевича. Волоховой было поручено отравить наследника престола, и она пыталась это выполнить. «Мамка царевича и сын ее Осип, продав Годунову свою душу, служили ему орудием; но зелие смертоносное не вредило младенцу ни в яствах, ни в питии. Может быть, совесть еще действовала в исполнителях адской воли; может быть, дрожащая рука бережно сыпала отраву, уменьшая меру ее, к досаде нетерпеливого Бориса».

Царевич остался жив, благодаря кормилицы Ирины. Почувствовав легкое недомогание и нездоровую бледность лица Дмитрия, Ирина тотчас доложила об этом Марии Федоровне. Та переполошилась, и с той минуты указала всю пищу прежде принимать и постельнице Марье Самойловой.

Василиса Волохова не решалась больше подливать зелье, молвив на тайной встрече Битяговскому:

— На пути моем Ирина Жданова и Марья Самойлова, кои неотлучно пребывают с царевичем. Чую, мне не справиться, Михайла Демидыч.

Битяговский послал гонца к Годунову, и тогда Борис надумал употребить иных, более смелых и решительных людей, молодых дворян Владимира Загряжского и Никифора Чепчугова. Те, в свое время, были «обласканы», правителем, и Годунов надеялся, что оба не откажутся от его просьбы, но дворяне, к неудовольствию Бориса, не захотели выполнить его тайный приказ, и оба был преданы гонению.

Клешнин предупредил:

— Коль язык развяжете, то расплавленным оловом глотки зальем.

— Будем немы, как рыбы, — поклялись на кресте дворяне, хорошо понимая, что их ждет, если они проговорятся. (Оба остались живы, и лишь на смертном одре, уже после кончины Годунова, при соборовании, открыли священникам свои тайны).

Годунов же больше не рисковал. Теперь он во всем полагался на Битяговского и его подручных. Дьяк это почувствовал и основательно усилил надзор за Нагими. Он дошел до того, что вдвое урезал отпущенные Москвой деньги «на царицин обиход».

Мария Федоровна и прочие Нагие возмутились. Особенно негодовал Михайла Федорович:

— Слушай, дьяк. Ты чего самочинствуешь? Аль тебе неведомо, что казну царице Боярская дума установила, а не какой-то приказный крючок. Не лезь!

— Не сверкай очами, князь, — ехидно отвечал Битяговский, наслаждаясь гневом Нагого. — Был у меня посыльный из Москвы. Думные люди сочли, что вдовой царице нет резону столь денег отпущать.

— Кто это счел, и где грамота?

— Будет грамота, князь. И недели не пройдет, как вручу в твои белы рученьки. С голоду ножки не протянете.

Битяговский явно издевался, чего не мог стерпеть Михайла Федорович. Он становился запальчивым и необузданным, когда его оскорбляли. И быть бы дьяку битым, если бы он вовремя не почувствовал неистовство князя и не заметил его тяжелые, стиснутые от ярости кулаки. Такой несдержанный человек может и насмерть прихлопнуть.

Битяговский, предупреждая наскок Михайлы Федоровича, отступил от князя на добрую сажень и заполошно закричал своим подручным, кои всегда его сопровождали, когда он направлялся во дворец.

— Данила, Никита, Осип! Видоками будете!

Михайла скрипнул зубами.

— Мразь! Ну, погоди, сволота, за всё Нагим ответишь. На коленях будешь елозить!

Круто развернулся и, злой, мятежный, зашагал к красному крыльцу.

Битяговский проводил его тягучим, ненавидящим взглядом. Гордый князек. Ну да Борис Федорович скоро спесь из него вышибет. На коленях-то тебе, Михайла, придется ползать, и никакой пощады тебе не будет, хе-хе…

Было дьяку немногим за сорок. Не мал и не высок ростом, зато обличье имел запоминающееся.

«Андрей Лупп-Клешнин, — напишет историк, — представит Годунову человека надежного: дьяка Михайлу Битяговского, ознаменованного на лице печатного зверства, так, что дикий вид его ручался за верность во зло».

Дьяк и в самом деле был зверолик. Заросшее дремучей бородой лицо его, с жесткими, диковатыми глазами, могли напугать не только младенца, но и взрослого человека. Встретишься с таким в лесу — за лешего примешь. (Не зря меткий на клички народ сразу прозвал его «Лешаком»).

Борис Годунов, впервые увидев Битяговского, тотчас подумал, что этот, страшноватый на вид человек, не подходит на роль исполнителя его чудовищного плана. Но Бориса разуверили и Лупп-Коешнини, и дядя, Дмитрий Иванович:

— Хитрости и кровожадности ему не занимать. За кошель золота он выполнит любое поручение, и следов никаких не оставит.

И Борис (не без колебаний) согласился.

Битяговского угличане невзлюбили с первых же дней его приезда. Каждый ведал: дьяк прислан Борисом Годуновым «досматривать» царицу Марию и ее сына Дмитрия, с коим угличане связывали большие надежды. Никто в городе не сомневался, что в Угличе живет будущий царь всея Руси, и всякий представитель Годунова вольно или невольно становился недругом угличан.

Обычно (до опалы Нагих) каждый посланник из стольного града будоражил посадскую чернь. У многих накопились обиды на приказный люд и «неправедных» судей, и десятки посадчан, в поисках правды, стремились пробиться к высокому московскому гостю, теша себя надеждой, что тот разберется в их нуждах и «именем государя» накажет всякого рода мздоимцев и притеснителей.

К Битяговскому же никто челом бить не пошел, но это не смущало дьяка. Он сразу понял, что весь Углич горой стоит за опальную царицу и ее сына, и нет смысла угличан в чем-то другом переубеждать. Пусть увеселяются пустыми чаяниями.

И вдруг к Битяговскому пришел сын Данила и молвил:

— К тебе, батюшка, человек просится.

— Человек? — вскинул черную косматую бровь дьяк. — Из подлых людишек, аль из купцов?

— Да не поймешь, батюшка. На тройке подкатил, в кафтане цветном.

— Кличь!

Пришлось Юшке (в кой уже раз) повторять свою необычную историю о том, как к нему «неожиданно» привалило богатство. Но Битяговского особенно порадовали другие слова:

— Князь Михайла Нагой мне не поверил и сбросил меня в поруб. Три недели просидел, едва Богу душу не отдал, пока от вдовы Тулуповой из Москвы праведная весть не пришла. Князь же, вместо того, чтобы прощеное слово молвить, на меня, непорочного человека, едва с кулаками не накинулся, а хоромишки в добром месте поставить не разрешил, да еще всякими непотребными словами облаял. Худой князь, государевы законы, как поганой метлой выметает.

— Да то ж ни в какие ворота не лезет! — сотворил дьяк разгневанное лицо. — Бей челом государю!

— Да я, досточтимый Михайла Демидыч, в грамоте не горазд. И рад бы.

— То не беда. Писцы у меня борзые, мигом с твоих слов грамоту настрочат. Государь жутко разгневается на злостного нарушителя законов российских.

Говоря о государе, Битяговский конечно же имел ввиду Бориса Годунова. Все челобитные, шедшие на имя царя, шли через руки правителя.

— Я тебе подмогну, Юрий Шарапыч. Отпишу Борису Федоровичу. Будет тебя скорая грамота на постройку хором в добром месте… Но в приказах у нас дьяки с отписками не спешат, бывает, по году челобитчики ответа дожидаются. Так я сам не седни-завтра в Москву снаряжусь, дьяку кое-что поднесу, и тот мигом своих приказных подстегнет.

— Премного благодарен тебе, благодетель, — низехонько поклонился Юшка. — Десять рублев на хлопоты жертвую.

— Подбирай плотничью артель, Юрий Шарапыч!

Когда обрадованный Юшка удалился, Битяговский довольно подумал:

«— Сей разбогатевший ямщик станет мне верным подручным. Денег, знать, у него гораздо больше, чем он говорил. Сгодятся, зело сгодятся его злато и серебро».

А затем мысль дьяка перекинулась на царевича Дмитрия. Злой подрастает, змееныш. Принародно обещал отрубить голову Борису Федоровичу. То ль не прямая угроза правителю? Надо спешно на Москву отправляться.

Глава 17 УГЛИЦКАЯ ДРАМА

Борис Годунов вот уже несколько лет был обеспокоен углицкими вестями. Последний приезд дьяка Битяговского его и вовсе встревожил.

«Нагие повсюду хулят меня и ждут, не дождутся кончины Федора. Пестуют Дмитрия на царство… Углицкий двор — мятежное скопище. Дмитрий грозиться отсечь мою голову, и, случись его владычество, отсечет!»

Борис Федорович собрал духовных пастырей.

— Православная церковь строга и благочестива, законы Божьи святы и нерушимы. Так ли сказываю, отцы?

— Истинно, боярин, — кивнули архиереи.

— А коль так, скажите мне, святейшие, дозволено ли быть женату в четвертый раз?

— То грех, боярин. Святая церковь не дозволяет более троицы.

— А коль в пятый раз?

— Великий грех, боярин!

— А коль в седьмой?

— Святотатство! Поругание Христовых заповедей!

— Добро, святейшие. Однако ж не все христиане блюдут Божьи заповеди. Покойный царь Иван Васильевич женился на Марии Нагой в седьмой раз. Гоже ли оное?

— То срам! — вскричали отцы. — Государь потерял стыд и благочестие. Жизнь его полна грехов и прелюбодеяний…

После беседы с архиереями и послушным ему патриархом Иовом, Борис Федорович направился к царю. Но разговор был нелегким, и только лишь через неделю Годунову удалось вырвать у заупрямившегося государя новое «царево» повеленье. По всем храмам Руси были выслан патриарший указ, запрещающий упоминать на богослужениях имя царевича Дмитрия.

Младший сын Ивана Грозного, зачатый в седьмом браке, был оглашен незаконнорожденным.

Нагие возроптали:

— При царе Иване Васильевиче худого слова не изронили о Дмитрии. Видели в нем продолжателя великого рода. Ныне же царевич стал неугоден. Но кому? Одному Бориске. Русь же — за Дмитрия. Ему наследовать престол!

Бранили Годунова при Дмитрии, а тот, девятилетний отрок, не уставал повторять:

— Казню Бориску. Голову отрублю!

В последнее время царевича всё чаще стал одолевать «черный недуг». На великий пост Дмитрий «объел руки Ондрееве дочке Нагого, едва у него отняли».

«Много бывало, как его (Дмитрия) станет бити тот недуг (падучая) и станут его держати Ондрей Нагой и кормилица и боярин и он… им руки кусал или за что ухватит зубом, то отъест».

Вести из Углича доходили до всех городов Руси. Посадская чернь открыто хулила попов:

— То — происки Бориса Годунова. Задумал он последнего Рюриковича искоренить, а святые отцы в одну дуду с ним дудят. Не верьте попам, православные! Стоять за царевича Дмитрия!

— Стоять!

— Долой Бориску!

На Руси нарастал всенародный бунт, готовый вот-вот перекинуться на Москву, где и так было неспокойно.

Борис Годунов резко повысил жалованье стрельцам и земским ярыжкам[151], приказал ловить крамольников, попросил крымского хана подтянуть свои войска к рубежам Руси, а затем принял окончательное решение, касающееся царевича Дмитрия.


* * *

Юшка поставил-таки себе хоромы вблизи кремля. Михайла Нагой места себе не находил. Какой-то захудалый человечишко, пропахший клопами ямщик, отпетый ворюга (Михайла Федорович, несмотря на подтверждение из Москвы, так и не поверил в «честные» деньги Юшки) посмел поставить роскошный терем на Спасской улице.

Ямщик с самого начала постройки тыкал под нос Михайлы «царской» грамотой и важно высказывал:

— Мне сам великий государь указал подле кремля хоромы ставить. Глянь на печать, князь.

— Ведаю я эти царские грамоты. Ведаю! То Бориски Годунова проделки. Ты же Мишке Битяговскому мзду на лапу сунул, вот он и поусердствовал. Такой же мошенник!

— Бунташные слова о царе, Годунове и дьяке его сказываешь. Негоже, князь. Нещадно наказан будешь государем.

И тут Михайла уже не стерпел, и двинул Юшке кулаком в самонадеянное лицо. Из носа ямщика хлынула кровь.

— Убивают, люди добрые! Средь бела дня ухлопывают! — истошно завопил Юшка.

А князь быстро зашагал к дому Битяговского. «И была тут брань великая». Но ничего поделать с дьяком Михайла Федорович не мог. Выгнать его из Углича нельзя: послан в город «царем» и Боярской думой.

Юшка же, закончив постройку дома, наведался к соборному протопопу, попросив его освятить «хоромишки» для доброго житья. Но протопоп заупрямился:

— Видение мне было от Спасителя. Не могу твой очаг освящать.

— Да как же так, батюшка? Ни в один дом без освящения не войдешь. Нельзя рушить стародавний обычай.

— Не могу, сыне. На проклятом Богом месте свой дом поставлен. Видение было.

— Вот заладил, батюшка. Да я тебе немалую деньгу пожалую.

— Изыди! — огневался протопоп. — Поищи себе другого святителя.

Юшка, плюясь и чертыхаясь, пошел к. приходскому попу, но и тот отказал, сославшись на тяжкий недуг.

— Да ты румян, батюшка, как наливное яблочко.

— А я сказываю: недуг одолел!

Юшка забегал ко всем священникам, но всюду получил отказ. Особенно разозлил его бывший гончар, а ныне молодой поп Устиний, кой не стал притворяться, а напрямик высказал:

— О тебе, сыне, худой разговор по Угличу идет. Не богоугодное дело ты задумал. Не стану твой дом освящать.

«То дело Мишки Нагого. Злыдень треклятый!» — гневался Юшка.

Но Михайла Федорович попов не подбивал. Они сами не захотели служить скверному, не богоугодному человеку, кой, как не приехал в Углич, ни в одну церковь еще не заглядывал.

Пришлось Юшке входить в хоромы без старинного обряда.


* * *

Мария Федоровна гордилась своим сыном. Не размазня, умом тверд (не то, что пустоголовый братец Дмитрия, царь Федор), храбр и в делах решителен, порой даже дерзок. Весь в отца пошел, Ивана Грозного. Такой и надобен сейчас Руси, дабы его все татары, турки и прочие иноземные люди боялись.

Одно печально: падучая хворь[152] иногда на царевича находит. Местные лекари с ног сбились, поили Дмитрия всякими целебными настоями и отварами. Недуг стал не таким уж и частым, но волнение Марии Федоровны не исчезало.

— Еще годок, другой полечим, и хворь, как рукой снимет, — успокаивали царицу лекари.

Мария Федоровна надеялась. Надеялась, что к моменту кончины царя Федора, Дмитрий окажется в добром здравии. Руси нужен сильный государь. А пока… пока надо, скрепив сердце, перетерпеть все обиды Битяговского. Мария Федоровна была готова дьяка с его родичами на куски разорвать. И на мамку Василису Волохову она стала серчать. Надо ж чего придумала! Взяла да и выдала свою дочь Устинью за племянника Битяговского, Никиту Качалова.

Василиса сказывала во дворце:

— Рада за Устиньюшку свою. Дал ей Господь мужа доброго. Теперь бы и сынку красну девицу найти. Оси п-то у меня славный. И статью взял, и разумом Бог не обидел.

Голубила сына Василиса, Устиньей тешилась, а царица Мария недоброжелательно говорила:

— У Осипа твоего глаз недобрый, Дмитрий его чурается. Устинья же — дура, не жить ей в радости с Никиткой. Монастырь ее ждет.

— Отчего ж так, матушка царица?

— Никитка — родич Битяговского. А тот — злодей и ворог. Воцарится Дмитрий — дьяка на плаху отправит. Тут и Никитке несдобровать. Вот и наденет твоя Устинья куколь.

Невзлюбила царица Василису. О том Михайла Битяговский ведал и костерил Марию Нагую:

— Царица — ведьма. Государь Иван Васильевич никогда ее не жаловал, посохом лупил, зловредницу!


* * *

Солнечный полдень 15 мая 1591 года. Суббота.

Убийцы, не видя возможности совершить злодеяние втайне, дерзнули на явное, в надежде, что хитрый и сильный Годунов «найдет способ прикрыть оное для своей чести в глазах рабов безмолвных».


Царица, как повествует известный историк, возвратилась с сыном из церкви и готовилась обедать; братьев ее не было во дворце; слуги носили кушанье. В сию минуту боярыня Волохова позвала Дмитрия гулять на двор. Царица, думая идти с ними, в каком-то несчастном рассеянии остановилась. Кормилица (Ирина Жданова) удерживала царевича, сама не зная, для чего; но мамка (Волохова) силою вывела его из горницы в сени и к нижнему крыльцу, где явились Осип Волохов, Данило Битяговский, Никита Качалов. Первый, взяв Дмитрия за руку, сказал: «Государь! У тебя новое ожерелье». Младенец с улыбкой невинности, подняв голову, отвечал: «Нет, старое…». Тут блеснул над ним убийственный нож; едва коснулся гортани его и выпал из рук Волохова. Закричав от ужаса, кормилица обняла своего державного питомца. Волохов бежал, но Данило Битяговский и Никита Качалов вырвали жертву, зарезали и кинулись вниз с лестницы, в самое то мгновение, когда царица вышла из сеней на крыльцо… Девятилетний Святый Мученик лежал окровавленный в объятиях той, которая воспитала и хотела защитить его своей грудью; он трепетал как голубь, испуская дух, и скончался уже не слыша вопля отчаянной матери… Кормилица указывала на безбожную мамку, смятенную злодейством, и на убийц, бежавших двором к воротам: некому было остановить их; но Всевышний мститель присутствовал![153]

Обезумев от горя, Мария Федоровна, подхватив с земли валявшееся полено, накинулась на Василису Волохову.

— Это твой ублюдок Осип сына зарезал!

Полено заходило по голове Василисы; та упала, но царица продолжала ее избивать и кричать:

— Осип да Битяговские сына убили! Горе мне, горе!

Царицына челядь приволокла Осипа Волохова.

— Бейте злодея! Скликайте набатом народ! — приказала Мария Федоровна.

На дворе стало шумно. Пономарь Федор Афанасьев Огурец начал звонить у Спаса. Сполох поднял весь город.

Михайла Битяговский, делая вид, что ему ничего неизвестно, увидев мертвого Дмитрия, побежал к соборной колокольне. Взбежал на звонницу, но дверь изнутри была заперта. Закричал, загромыхал кулаками:

— Не булгачь, не булгачь народ!

Но Федор Огурец продолжал неистово бить в набат.

На площади избивали мамку Волохову и ее сына. Битяговский ринулся с колокольни вниз.

К дворцу прибежал Никита Качалов с челядью. Вырвали Василису с Осипом, а тут и Михайла Битяговский с сыном Данилой подоспел.

Дьяк выхватил саблю.

— Прочь! Зарублю!

Тяжелый, звероликий Битяговский бесстрашно пошел на толпу, избивавшую Волоховых. Толпа на миг опешила, чем не преминул воспользоваться Осип Волохов, кой успел укрыться на дворе дьяка.

Тут примчался на коне Михайла Федорович Нагой. Лицо его побледнел, когда он увидел мертвого царевича.

— Битяговские, Никитка Качалов да Оська Волохов сына моего зарезали!

— Кровопийцы! — в ярости воскликнул Нагой. — Бей их!

Но Битяговскому и его родичам удалось спрятаться в дьячей избе.

— Люди добрые, покарайте злодеев! Они, по наущению Годунова, убили царского сына. То — святотатство! Бог не простит душегубства. Цари — от Бога! Именем Христа, покарайте злодеев!

Посадские, вместе с Михайлой Нагим, хлынули к дьячей избе; высекли топорами двери и поубивали Битяговского, сына его Данилу и племянника Никиту Качалова.

Разгромив приказную избу, шандальный мастер Богдашка Неведров гаркнул:

— Айда на подворье Битяговского! Добьем злыдней!

— Добьем! — воинственно отозвалась толпа. — Буде терпеть мздоимцев! Поборами задавили. Народу — железа и кнут, сами же в шелках и бархатах ходят. Круши лихоимцев.

Ворвались в дьячьи хоромы: ломали, крушили, зорили сундуки, ларцы и подвалы. Дьячиху с тремя взрослыми дочками и Осипа Волохова нашли на чердаке.

Вот ты где упрятался, Каин! — наступая на Осипа, крикнул Богдашка. — К царице его на расправу!

— А с бабами чо?

— К царице!

Дьячиха воспротивилась:

— Не замай! Худо всем будет. Супруг мой, Михайла Демидыч, укажет вас в цепи заковать. На дыбу подвесит!

— На дыбу? Сучья порода! — пьяно выругался ражий[154] детина. — А ну, топчи баб! Соромь Битяговских!

Детина двумя руками разорвал на смачной дьячихе сарафан.

— Соромь!

Женку и девок предали сраму, а затем потащили на суд и расправу к царице. «Ободрав, нагу и простоволосу поволокли к дворцу».

Мария Федоровна оплакивала в Спасо-Преображенском соборе Дмитрия. В храм втолкнули дьячиху, ее дочерей и Осипа Волохова. Царица оторвалась от сына и, с безумным, горящим взором, шагнула к Битяговским и Волохову.

— Любуйтесь своим черным делом, злодеи. Любуйтесь! Возрадуйтесь, дети сатаны!

Битяговские закрестились, пали перед святынями.

— Нет на нас вины, матушка царица. Крест целуем!

— Прочь! — гневно закричала Мария Федоровна. — Прочь от креста, святотатцы! Люди, убейте погубителей царевича!

И была бы Битяговским смерть, но в ту пору вбежали в храм архимандрит Феодорит да игумен Савватий с послушниками. «Ухватили дьячиху с дочерьми и отняли их и убити не дали».

Но в храме оставался едва живой Осип Волохов. Василиса заклинала царицу помиловать сына, дать сыск праведный, но Мария Федоровна была неумолима. Едва святые отцы вышли из храма, как она выдала Волохова толпе. Осипа разодрали на куски.

Удовлетворенный расправой над убийцами, Михайла Федорович, остался подле тела царевича, а разъяренная толпа ринулась крушить дворы «неправедных» бояр, приказных людей и ненавистных судей. По пути оказались новенькие хоромы Юшки.

— Потатчик и лизоблюд Битяговского. Смерть доброхоту убийцы! — гаркнул всё тот же Богдашка Неведров.

— Смерть!

Юшку порешили дубинами, хоромы его разграбили и пустили под них «красного петуха»[155].

Дом Русина Ракова не тронули: хоть и строг был приказчик, но особого зла от него угличане не ведали…

Старый Шарап, изведав о смерти Юшки, глухо отозвался:

— Чуяло мое сердце, что добром он не кончит. Бог долго ждет, да метко бьет.

А вот Андрейка Юшку пожалел. Всё же брат родной! Но жалость его не была долгой. Отец, наверное, прав. Знать, так Богу было угодно.

После погромов Андрейка отыскал Богдашку Неведрова и молвил:

— Шибко приметен ты был, Богдаша. Годунов коноводов[156] не простит. Казнит без пощады. Надо уходить тебе из Углича.

— Пожалуй ты прав, друже. В Дикое Поле подамся. С казаками погуляю.

Крепко обнялись, облобызались трехкратно, и на долгие годы Богдашка Неведров исчезнет из города. (Позднее, в 1609 году, он станет одним из мужественных руководителей обороны Углича против польско-литовских интервентов).

В Москву помчались гонцы Нагих с грамотами к царю Федору Ивановичу. Но Годунов зря времени не терял: верные ему люди были расставлены по Углицкой дороге. Гонцов схватили и доставили к Борису. Желание злого властолюбца исполнилось!.. Надлежало только затмить истину ложью… Взяли и переписали грамоты углицкие: сказали в них, что царевич в судорожном припадке заколол себя ножом от небрежения Нагих, которые, закрывая вину свою, бесстыдно оклеветали дьяка Битяговского и ближних его в убиении Димитрия, взволновали народ, злодейски истерзали невинных. С сим подлогом Годунов поспешил к Федору, лицемерно изъявляя скорбь душевную; трепетал, смотрел на небо — и, вымолвив ужасное слово о смерти Димитриевой, смешал слезы крокодиловы с искренними слезами доброго, нежного брата. Царь, по словам летописца, горько плакал, долго безмолвствуя; наконец сказал: «да будет воля Божия!» и всему поверил

Именем «царя» торжествующий Годунов послал в Углич для дознания двух знатных сановников. И кого же?

Окольничего Андрея Клешнина, главного Борисова пособника в злодействе! Не дивились сему выбору: могли удивиться другому: послал и князя Василия Ивановича Шуйского, коего старший брат, князь Андрей, погиб от Годунова, и который сам несколько лет ждал от него гибели, находясь в опале. Но хитрый Борис уже примирился с сим князем и с меньшим его братом, Дмитрием, женив последнего на своей юной свояченице и дав ему сан боярина. Годунов хорошо разбирался в людях и не ошибся в князе Василии, оказав таким выбором мнимую неустрашимость и мнимое беспристрастие.


* * *

Гудел Углич.

Стонал Углич.

Исходил ропотом.

19 мая из стольного града прибыли зять Михайлы Битяговского — окольничий Клешнин, князь Василий Шуйский, дьяк Вылузгин со многими оружными людьми, и крутицкий митрополит Геласий.

Посланники Годунова прошли прямо в храм Святого Преображения. Там еще лежало окровавленное тело царевича, а на теле — нож убийц. Василий Шуйский подошел к гробу, дабы увидеть лицо мертвого, осмотреть язву.

Андрей Клешнин, увидев кровь и нож, оцепенел. Глубокая язва царевича, гортань, перерезанная сильной рукой злодея, не собственной, не младенческой, свидетельствовала о несомненном убийстве.

Посланники посоветовались и решили, не мешкая, похоронить царевича. Митрополит отпел «усопшего раба Божия Дмитрия», а Василий Шуйский приступил к дознанию. Собрав духовенство и некоторых горожан, он спросил:

— Каким образом Дмитрий, от небрежения Нагих, заколол сам себя?

Иноки, священники, «мужи и жены», старцы и юноши ответили:

— Царевич убит Михайлом Битяговским и его подручными по воле Бориса Годунова.

Шуйский далее не слушал и всех распустил, решив допрашивать тайно, действуя угрозами. Призывал, кого хотел; писал, что хотел, и, наконец, вместе с Клешниным и дьяком Вылузгиным, составил следующее донесение царю:

«Дмитрий, в среду 12 мая, занемог падучей болезнью; в пятницу ему стало лучше: он ходил с царицею к обедне и гулял на дворе. В субботу, также после обедни, вышел гулять на двор с мамкою, кормилицею, постельницею и с молодыми жильцами[157]; начал с ними играть ножом в тычку, и в новом припадке черного недуга проткнул себе горло ножом, долго бился о землю и скончался. Узнав о несчастии сына, царица прибежала и начала бить мамку, говоря, что его зарезали Волохов, Качалов, Данило Битяговский, из коих ни одного тут не было; но царица и пьяный брат ее, Михайло Нагой, велели умертвить их и дьяка Битяговского безвинно, единственно за то, что сей усердный дьяк не удовлетворял корыстолюбию Нагих и не давал им денег сверх указа государева. Сведав, что сановники царские едут в Углич, Михайло Нагой велел принести несколько самопалов, ножей, железную палицу, — вымазать оные кровью и положить на тела убитых, в обличение их мнимого злодеяния».

Сию нелепость утвердили своей подписью воскресенский архимандрит Феодорит, два игумена и духовник Нагих, от страха и малодушия.

Василий Шуйский, возвратясь в Москву, 2 июня представил свои допросы государю. Федор же Иванович отослал их к патриарху Иову и святителям, кои на Боярской Думе повелели прочитать свиток знатному думному дьяку Василию Яковлевичу Щелкалову. Выслушав, крутицкий митрополит Геласий встал и сказал Иову:

— Объявляю Священному Собору, что вдовствующая царица, в день моего отъезда из Углича, призвала меня к себе и слезно убеждала смягчить гнев государя на тех, кои умертвили дьяка Битяговского и его сородичей, и что она сама видит в сем деле преступление, смиренно моля, да не погубит государь ее бедных братьев.

Лукавый Геласий, исказив слова Марии Федоровны, подал Иову новую бумагу от имени городового приказчика Русина Ракова, кой писал в ней, что Дмитрий действительно умер в черном недуге, а пьяный Михайла Нагой приказал народу убить невинных. (Раков держал нос по ветру. Он уже понял, что ему, дабы удержаться на своем месте, необходимо принять сторону посланников Годунова).

И Собор поднес царю Федору следующий доклад:

«Да будет воля государева! Мы же удостоверились несомнительно, что жизнь царевича прекратилась судом Божиим; что Михайло Нагой есть виновник кровопролития ужасного, действовал по внушению личной злобы, и что граждане углицкие вместе с ним достойны казни за свою измену и беззаконие».

Государь велел решить дело и казнить виновных.


* * *

Приставы и стрельцы шныряли по посаду, бесчинствовали. Братьев Нагих — Михайлу, Григория и Андрея — с полусотней стрельцов отправили в Москву. Пытали люто.

К царице Марии Федоровне заявились ночью. Именем государя вывели из Крестовой палаты, усадили в крытый возок и вывезли из Углича. В ту же неделю насильно постригли в монахини и заточили в дикую пустыню Святого Николая на Выксе.

Чуть обутрело, как по улицам и слободам заскакали московские стрельцы.

— На Соборную площадь, посадские!

— Подымайсь, люд православный!

— Ступайте к храму Преображения!

Угличане вываливались из курных изб, хмуро косились на стрельцов.

— Аль напасть, какая?

— О том на Соборной сведаете. Сбирайсь провором!

Вскоре тысячи угличан заполонили кремль, тесно огрудив царицын дворец и Спасо-Преображенский храм.

Посреди кремля высилась колокольня, взятая в кольцо государевыми стрельцами. Народ дивился.

— Чо звонницу-то окружили?

— Пошто под стражу?

— Нехристи!

На соборной паперти стояли окольничий Клешнин да крутицкий владыка Геласий. Тут же — стрелецкие сотники, приказный дьяк с подьячими, попы в сверкающих ризах.

Окольничий Клешнин ступил вперед. Дородный, вальяжный, в богатой долгополой ферязи[158]. Унимая гомон, стукнул о паперть посохом. Тотчас густо, утробно прокричал бирюч:

— Слу-ша-ай!

В кремле стало тихо. Клешнин повел оком по многолюдью, огладил пышную, до пупа, бороду и сердито изрек:

— Послан я к вам, людишки недостойные, самим государем и великим князем Федором Иванычем. Шибко гневается царь на вашу крамолу. Забыв о государе и Боге, поддавшись дьявольскому наваждению, вы, холопи мятежные, умертвили царевых посланников. То злодейство неслыханное!

— Врешь, боярин! То не царевы посланники, а Борискины прихлебатели и убивцы! — дерзко полыхнуло из толпы.

Клешнин загремел посохом.

— Стрельцы, сыскать вора!

Краснокафтанники с бердышами ринулись в многолюдье.

— От теремов кричал. Лови крамольника! — зло тряс бородой окольничий.

— Не сбегу, боярин. А ну, раздайся, люд православный!

Толпа ахнула: удал молодец. Кто ж таков? Да вот и он. Дюжий, крутоплечий мужик в холщовой рубахе. Узнали: Митяй Савельев из Кузнечной слободки.

— Башку смахнут! Ныряй в толпу, упрячем! — закричали посадские.

Но кузнец, не сводя горящих глаз с окольничего, упрямо продирался к паперти. Стал супротив.

Стрельцы поопешили: сам на рожон прет! Да и Клешнин не ожидал такой дерзости. Отважен бунтовщик!

— Врешь, боярин! — тряхнув льняным чубом, повторил Митяй. — Вины на Угличе нет. Вина на Годунове. Это по его наущению младого царевича загубили. Годунов — убийца! Углич же праведно стоял.

— Умолкни, вор! Умолкни богохульник! — взвился окольничий. — Царевич Дмитрий играл в тычку, и сам упал на нож. Падучая на царевича нашла. О том доподлинно сыскано!

— Кем сыскано, боярин? Борискиными лизоблюдами? — насмешливо проронил кузнец. — Ведали мы тех судей. То — христопродавцы! Неправедно суд вершили. Дмитрий убит на глазах царицы.

Клешнин огрел кузнеца посохом.

— Стрельцы, хватай вора! Вырвать поганый язык!

Служилые насели, скрутили Митяя веревками и поволокли к приказной избе, а окольничий в запале продолжал:

— Крамолу в Угличе выведу с корнем! То царское повеленье. Воры, уличенные в гибели государевых посланников, будут казнены лютой смертью!..

Окольничий говорил долго, зло и крикливо. Угличане, понурив головы, внимали страшным словам и тихо роптали.

— Владыка! — распростерся перед крутицким митрополитом старый убогий калика. — Помоги, святый отче. Видит Бог, нет на Угличе греха.

— Встань, сыне, — изронил Геласий. — Я не властен перед Всевышним. Все мы рабы Господни.

— Господу всегда покорны, владыка. Однако ж судей неправедных да убивцев нам нельзя терпеть! — отозвались из толпы.

— Сатанинский дух вселился в ваши души! — повысил голос Геласий. — Велик ваш грех перед Господом. Царевич Дмитрий ушел из сей бренной жизни своей смертью. Такова была Божия воля. Вы же угодили в тенета лукавого и содеяли смертоубийство слуг помазанника Божия. И позвал вас на тот тяжкий грех, сей колокол бунташный! — владыка ткнул перстом в сторону звонницы.

— Так ли, владыко? Ужель и сполох предался сатане?! — немало подивились угличане.

— Предался, братья. То не Христов голос звал вас на злодейство, а лукавый. А посему оный колокол Богу не угоден. На нем кровь мирская. Помазанник Божий, царь Федор Иоаннович, повелел предать сатанинский сполох казни.

Толпа охнула, закрестилась. Не было такого на Руси. Ни деды, ни прадеды не ведали, слыхом не слыхивали, чтоб где-то надругались над набатным колоколом.

Клешнин повелел стрельцам лезть на звонницу.

— Скиньте дьявола!

Скинули.

Бунташный колокол, в 19 пудов, грянулся о площадь. Стоном и гулом отозвалась земля. Слепцы, нищие, калики, блаженные во Христе на коленях поползли к сполоху.

— Прочь, смердящее семя! — рявкнул окольничий. — Стрельцы, гони рвань! В кольцо сполох!

Стрельцы уняли нищую братию, окружили колокол, ощерились бердышами. К сполоху ступили железных дел мастера.

И началась казнь!

Сорвали с колокола ухо.

Срубили крест.

Вырвали язык.

Посадские, крестясь, восклицали:

— То грех великий!

— Колокола сраму не имут!

— Покарает Господь Бориску!

А казнь продолжалась. К увечному сполоху шагнул тяжелой поступью углицкий палач Тимошка Кривец. Сопя, боднул диким, прищуренным глазом толпу, деловито плюнул в широченную ладонь.

Посадские недоуменно вопрошали:

— А Кривец пошто? Аль пытать кого?

Клешнин что-то молвил бирючу, и тот гулко и зычно пояснил:

— Повелел великий государь Федор Иоаннович высечь сей крамольный колокол!

И вновь толпа ахнула, дивясь неслыханному наказанию.

— Не мог то повелеть боголюбивый царь Федор! То Борискин указ! — закричали посадские.

Клешнин кивнул стрельцам, приставам и земским ярыжкам; те метнулись в гудящую толпу, выискивая смутьянов.

— Починай, Тимоха, — взмахнул рукой окольничий. — Стегай в двенадцать боев.

Кривец недобро набычился, как будто вышел сечь не медное литье, а живого преступника, и остервенело полоснул плетью по сполоху.

Застонал, зарыдал горько и неутешно юродивый. С иступленным взором, громыхая веригами[159], прошел сквозь красную стену стрельцов и пал, распяв руки, на колокол.

— Обижают тебя, родименький… Больно тебе, кровушкой исходишь. Вот и язык тебе вырвали. Горе, горе Руси!

Кат в замешательстве глянул на окольничего, но тот и сам малость растерялся: свят юрод, цари — и те блаженных почитают. Молча постоял столбом, а затем незлобиво молвил:

— Шел бы ты, Прокофий.

Юродивый медленно повернулся на голос; глаза его расширились, в них застыл жуткий, устрашающий Клешнина, ужас. Он невольно перекрестился, а блаженный голой трясущейся рукой снял с худой и грязной шеи тяжелый медный крест, поднялся и завопил на всю площадь:

— То диавол! Спасайтесь, православные!.. Вижу кровь, много крови!

Юродивый, оглядываясь на Клешнина, побежал к Спасу. Толпу же взяла оторопь.

— Беду предрекает блаженный.

— Грядет лихолетье…

Угрюмо крестились на храм, вздыхали.

Кат Тимоха истязал колокол…

Загрузка...