Графиня забыла, что сын ее не знает того, что она узнала сию минуту, что он считает Федулову дочерью ярославского купца и слухам об угле совсем не верит, — забыла и горько попрекала на его неразборчивость.

Карета графини и коляска графа в одно время остановились у подъезда дома Орделинских. Мать и сын всходили на лестницу. Георг не переставая целовал руку графини, прося ее простить ему продолжительность его отлучки. Графиня не могла выговорить ни слова; сила чувств теснила дыхание в груди ее; нежность и покорность сына с воспоминанием того, что она слышала, едва не повергли ее в обморок; она готова была залиться слезами и броситься на грудь сына, умоляя его не отворять ей преждевременной могилы унизительной связью с отродием служанки. Однако ж сила характера благородной дамы была так велика, что она овладела своими чувствами, победила их, на покорные ласки и просьбы сына отвечала нежным поцелуем, ласковой усмешкой и словами: «Об этом после, милый Жорж!»

На доклад официанта: «Граф и графиня Тревильские!» — слышно было, как дряхлая Орделинская говорила едва понятными словами: «Проси, проси сюда прямо в уборную».

Граф остановился было в дверях; он увидел, что Целестина в прелестном пеньюаре сидит перед туалетом и ей убирают голову. Но старуха позвала его, говоря:

— Войди, дитя мое! Чего ты остановился! Тебе не запрещен вход в это святилище! Как он всегда мил у тебя, графиня! Целестиночка! Оборотись, душенька! Вот граф Георг пришел присутствовать при твоем туалете. Пожалуйста, милый граф, прикажи убрать ее по твоему вкусу… Ха, ха, ха! Покраснел, как монастырка! Ну, ну, добро, садись подле туалета; Целестиночка расскажет тебе, сколько грандов подавали ей шпильки, цветы и булавки… О, в Мадрите долго будут помнить прекрасную Диану, одетую по-русски! Ха, ха, да! Представь себе, милая графиня, что мою Целестиночку при дворе гишпанском единодушно прозвали: la belle Diane Moskovite. Majestueuse Diane Moskovite![13]

Между тем как старуха-княгиня говорила, хохотала, выхваляла внучку и приказывала принести разные редкие драгоценности, вывезенные из чужих краев, графиня с досадой и стыдом смотрела то на сына, который сидел подле уборного столика и не только что не смотрел на Целестину, но даже и не слыхал, что она говорила ему, то на княгиню Орделинскую-мать, которая после первых приветствий села у окна и, казалось, ни о чем так мало не думала, как о том обществе, в котором находилась.

Наконец уборка головы кончилась. Целестина открыла коробочку, в которой лежала одна только нитка жемчуга, но такого, которому не могло уже быть равного. Она вынула ее и, приближая к глазам графа одною рукою, другою тронула его легонько за плечо, потому что граф был неподвижен, как статуя; мысли и душа его витали где-то далеко от уборной княжны Целестины Орделинской.

— Посмотрите, граф, вот жемчуг, который подарила мне королева и взяла с меня слово, что я надену его в день моей свадьбы; видали ль вы что-нибудь прекраснее?

Слово «свадьба» и прикосновение Целестины разбудили графа от его летаргии; но разбудили очень неприятно. Взгляд его холодно встретил бессмысленную улыбку румяных уст княжны, и вопрос ее: «видали ль вы что-нибудь прекраснее?», на который вежливый и остроумный граф мог бы отвечать очень лестным образом для Целестины, не получил теперь другого ответа, как одно равнодушное и совсем неуместное: «да». Графиня вся вспыхнула и, встретив насмешливый взор княгини-матери, совсем потерялась; однако ж, стараясь выйти из этого, столь нового и столь унизительного для нее положения и желая отвлечь внимание обеих княгинь от четы, сидящей близ уборного столика, Тревильская начала делать очень оживленное описание минувшего гулянья. Но говорится же, что беда одна не приходит! Средство, употребленное графинею, вместо отдаления неприятности приблизило ее.

— Да, графиня, говорят, что это гулянье было блистательнейшее из всех, какие мы можем помнить. И я слышала, что не было экипажа великолепнее кареты купчихи Федуловой и не было красавицы, равной ее дочери; правда это? Говорят еще, что наши молодые люди лучшего тона и первых фамилий в государстве не отъезжали от окна ее кареты. Неужели и это также правда?

Графиня не вдруг нашлась, что отвечать; но старая Орделинская подоспела ей на помощь:

— И, мать моя! Ты уж чересчур строга! Ну что за диковина, что молодежь вертится перед хорошеньким личиком! Девочка Федулова таки точно недурна; немудрено, что лишний раз проехали мимо ее кареты; может, кто-нибудь и ехал подле нее во все время гулянья, а вот мой милый Жорж так ехал подле меня! Подле девяностолетней старухи! Не так ли, любезный граф!

Граф, совершенно наконец возвратившийся из области мечтаний в общество, его окружавшее, отвечал утвердительно, вежливо намекая, что занимательность ее разговора овладела до такой степени всем его вниманием, что отвлекла от всего другого.

— Да, да! — подхватила с торжествующим видом Орделинская. — Мы все время говорили о тебе, Целестиночка.

Граф решительно испугался, но, к счастью его, не было времени для старой княгини, чтоб одним шагом стать вплоть у цели. Когда она говорила, горничная приколола последний цветок на голове Целестины, — уборка кончилась совсем, и все общество встало, чтоб идти в залы ожидать приезда гостей. Минут через десять начали греметь экипажи и останавливаться у подъезда; звонок возвещал неумолчно о беспрерывно прибывающих гостях. Более часа гром экипажей не утихал; наконец гости съехались все. Оглушающий гром экипажей сменился согласным громом музыки; начался бал.

Тревильская подозвала к себе сына:

— Жорж, надобно быть кавалером Целестины весь вечер! Хочешь ты сделать это для меня? — В голосе и виде графини было нечто, чего граф не мог себе объяснить, но не мог также и вынести равнодушно; хотя быть кавалером Целестины в продолжение всего бала значило идти к одному концу с матерью и старой Орделинской; значило согласиться на союз, признать себя женихом, потому что кто ж, кроме жениха, может исключительно завладеть девицею на весь бал.

Однако ж Георг и подумать не смеет отказать матери в ее требовании; ему кажется, что при первом слове отказа графиня расстанется с жизнью тут же: столько видит он чего-то непостижимого в глазах ее, виде и голосе. Граф в знак согласия поцеловал руку матери и тотчас пошел к княжне.

Точно необходимо было приказание матери и сознание собственной вины перед нею, чтоб заставить Тревильского ангажировать Целестину, без этого никакое в свете приличие не заставило б его танцевать с девицею-гигантом. Для всех тех, кого интересовало замечать поступки молодого Тревильского, было очень забавно видеть, как он краснел всякий раз, когда ему приходилось выступить на сцену с своей дамой. Хотя бездушная красота княжны Орделинской была все-таки красота, хотя огромная масса тела ее была самая стройность; но при всем том рост ее, целою четвертью превышавший прекрасный высокий рост графа, приводил этого последнего в невольное замешательство; ему было ужасно неловко всякий раз, когда он скользил по паркету, держа за руку княжну, он не смел поднять глаз не только на свою даму, но и ни на кого; ему казалось, что на каждом лице увидит он насмешливую улыбку; сверх того он слышал, как говорили вокруг него: «Вот прелестная великанша!» — «Издали она точно восхитительна!» — «Да, только издали. Но ни любовником, ни кавалером ее в танцах быть не лестно». — «Разумеется! В обоих случаях будешь смешон и себе и другим!» — «Правда, правда!» — «Жаль, что она так велика!» — «Скажи лучше, жаль, что она так хороша». — «Ну, об этом нечего жалеть; красота ее под стать ее росту». — «Как это разуметь?» — «Очень просто: и то и другое хорошо только для статуи».

Такие разговоры не способны были улучшить положение бедного графа, ни расположить его к вежливому вниманию к своей даме, беспрестанно ему что-то говорившей. Сверх всего этого графиня, не спускавшая глаз с него, заметила, что он беспрестанно смотрел на дверь и всякий раз, когда она отворялась, вздрагивал и приходил в видимое беспокойство.

Была уже половина второго часа; гости перестали съезжаться, не слышно экипажей, с громом подкатывающихся к подъезду; звонок замолчал. Краса и веселость бала достигли своего верха; гремит мазурка, все кипит жизнью, все блестит, все цветет, все усмехается, все в восторге! Юность в своей стихии! Живет двадцатью жизнями в один миг.

Среди всеобщей безотчетной радости один граф сидит пасмурный подле Целестины и радуется только тому, что, будучи в последней паре, не так скоро выйдет на сцену со своим Голиафом[14] и сверх того имеет время обдумывать дело, его обеспокоивающее. Но как всякое дело и всякое обстоятельство имеет свой конец, то и работа всех пар, составляющих мазурку, кончилась; настала очередь графу выступить на сцену со своею дамою; уже предпоследняя пара села на место, уже граф с удержанным вздохом встает, берет Целестину за руку, хочет что-то сказать ей, вдруг гремит карета, катится, останавливается у подъезда, звонок ударяет два раза, отворяются дверей обе половинки, входит — Федулова с дочерью.

Вид их произвел действие Медузы[15] на графиню: она окаменела от удивления; ей казалось, что представление света в эту ночь было б гораздо естественнее, нежели появление Федуловой в доме княгини Орделинской.

Граф, только что начавший было небрежно скользить по паркету, увидя прибывших, затрепетал, бросил руку княжны, сделал два шага к Фетинье, но, вдруг опомнясь, воротился, пробормотал какое-то извинение, которое Целестина приняла с тою же нарисованною усмешкою, с которою принимала все, что ей кто говорил. Граф продолжал начатый тур, но уже не с той неподвижностью физиономии и пасмурностью взора, теперь лицо его сияло радостью, которую он видимо старался скрыть или хоть умерить, но не мог успеть ни в том, ни в другом; он сделался любезен, развязен, сказал много приятного Целестине и оставил ее в ту же минуту, в которую кончилась мазурка.

Ни строгие взгляды матери, ни неблагоприятный шепот старых дам, ни насмешливая и презрительная мина графини Орделинской, матери Целестининой, не удержали графа подойти к Фетинье и просить ее на следующий танец. Это была опять мазурка.

Сама зависть замолчала минут на пять, когда Тревильский повел свою даму на место и когда начал этот чарующий танец, сотворенный для юности и красоты. Столь прелестной четы, каковы были граф и Фетинья, не могло и само воображение представить, особливо девица была прекрасна выше возможности описать ее. Итак, зависть замолчала; но, боже мой, как засвистали змеи ее, когда прошли пять минут ее невольного изумления!

— Старуха Орделинская, видно, стала из ума выживаться: к чему это она пригласила мещанку в наш круг?.. Богата! Так что ж?

— Ну, оно не худо, богатство, только надобно б употреблять его приличнее — например, толстая Федулова была б очень красива, когда бы унизалась жемчугом с ног до головы; надела б перстней бриллиантовых на все пальцы до самых ногтей… Почему не так? У нее сотни тысяч беспереводно! Прекрасно и благоразумно поступила бы, если б в именины мужнины, свои или другие случаи семейные делала праздники пышные, роскошные, обеды, балы, ужины на славу, но только на славу купеческую. То есть с целью угостить, доставить удовольствие знаменитым гостям своим, а не с тем чтоб затмить, блеснуть, ослепить, унизить их! А то вообразите, что затевает всякий раз, как дает пир какой…

— Да что тут до того, как она кормит, чем кормит и на чем кормит? У нее всегда собрание одних мужчин, а они мало обращают внимания на ее пышность и изысканность; на это пусть бы она разорялась как угодно; но, по моему мнению, нельзя простить расточительности на такие вещи, на которые она нипочем никакого права не имеет! Вот, посмотрите на нее, может ли что быть дороже, изящнее, прелестнее ее наряда? Посмотрите на ее склаваж,[16] диадему, фермуар, пояс, браслеты, — все это выписано из Парижа, все это самой высокой работы, изящного вкуса, и все это из самых лучших бриллиантов! Взгляните на ее ток[17] или берет! Это ведь прелесть, от которой нельзя глаз отвести! Если и можно простить ей подобную роскошь, так только потому, что все эти прекрасные вещи на ней теряют свою цену. Ее грубое, лоснящееся лицо, толстые руки, неуклюжесть всего корпуса и неловкие движения выказывают ее тем, что она есть, и блистательный наряд не введет никого в заблуждение — почесть ее знатною дамою; но что я считаю дерзостью, переходящею все границы, так это то, что она одевает дочь свою как принцессу крови! За это я затворила бы ей дверь моего дома навсегда, если б была на месте княгини Орделинской.

— А ведь на первый взгляд ее Фетиньюшка покажется одетою очень просто: одно только белое платье и бриллиантовая нитка в волосах, на шее нет ничего; браслеты тоненькие золотые, поясная пряжка тоже просто золотая без каменьев; перстней и колец ни одного; серьги не что иное, как тонкие колечки золотые! Ну, одним словом, все так просто кажется, а как хитро между тем! Видите вы эту повязку бриллиантовую на голове, как будто род венка, сходится на затылке; видите, как она закрыта кудрями? Ведь уже, верно, для того, чтоб между черными волосами блеск бриллиантов был заметнее и заманчивее.

— А между тем и та выгода, что припишут это скромности.

— Право, не припишут, нынче мудрено обмануть кого б то ни было притворною скромностью.

— А какие, однако ж, бриллианты! И что за отделка непостижимая! Знаете ли, чего стоит вся нитка?

— Тысяч сто, не менее.

— Что вы это! Помилуйте! Неужели вы думаете, что сумасбродная Федулова считает за что-нибудь сто тысяч, если дело идет о том, чтоб затмить и превзойти великолепием знатных, которых она, как обезьяна, со всевозможным тщанием копирует день и ночь? Худо вы знаете ее!.. Миллион, ровно миллион стоит нитка бриллиантов на голове Фетиньи, и девчонка, о сю пору уже хитрая кокетка, сейчас постигла, что даст им более цены, если сделает вид, будто хочет скрыть несколько их непомерный блеск.

— Какая цель всех этих проделок?

— Известная: старая Федулова только тем и дышит, о том день и ночь думает, чтоб выдать дочь за графа или князя.

— Вот как! За чем же дело стало? У нас много князей, которые очень охотно дадут титул сиятельства ее Фетиньюшке, не только за эту нитку бриллиантов, но даже и за один из них.

— Я то же думаю и очень удивляюсь, почему никто не попробует своего счастья в этой лотерее.

— Извините! Я не вашего мнения, Федулова не будет так благоразумна, чтоб отыскать какое-нибудь сговорчивое сиятельство, присоединить его к несметному богатству своему и окружить всем этим блеском и счастьем дочь свою. Нет! Она непременно хочет породниться с высшим дворянством, не заботясь, что оно этого не хочет.

— Я думаю, она останется при одном желании.

— Ну, нет! Легко может быть, что мы услышим, и очень скоро, возглас у подъезда театра или другого какого этого же рода места: «Карета графини или княгини (такой-то) готова!» И в то же время увидим, что в эту карету с пышными гербами и коронами впорхнет миловидная Фетинья.

— Разве есть какое основание подобной догадке?

— Да, и очень прочное. Всмотритесь хорошенько в лицо графа Тревильского да также взгляните и на его гордую матушку. Видите ли, как худо повинуются ей глаза ее и цвет лица? Видите ли, какая тревога, стыд и досада изображаются в первых и как быстро и беспрерывно меняется последний? Заметьте восторг, совершенное забвение всего, что не она, которые поглотили, так сказать, молодого Тревильского! Посмотрите, пожалуйста! Это становится сценою, спектаклем! Это любопытно до бесконечности!

И в самом деле, Георг, в первый еще раз видевший Фетинью вместе с девицею Орделинскою, принял твердое намерение отказаться от союза с княжною и, чтоб ознакомить мать свою с возможностью этого разрыва или, лучше сказать, с неизбежностью его, он не скрывал предпочтения, какое делал Фетинье. Граф не видел (то есть умышленно не видел) ни беспокойства своей матери, ни презрительных взглядов княгини Орделинской-матери, ни насмешливых мин некоторых знаменитых красавиц (бывших); ничего этого не видел молодой Тревильский и всею душою отдавался очарованию смотреть в прекрасные глаза своей милой Федуловой и говорить ей вполголоса все, что только внушало ему плененное сердце его.

В это время мазурка была в величайшей моде и считалась самым грациозным танцем, тем более что знатоки и аматеры[18] танцевального искусства оставили ему одни только его приятности, а шум, стук и размашистые прыжки осудили на вечное изгнание. Итак, мазурка модный танец, и точно как теперь пятьдесят раз в вечер протанцуют французскую кадриль, точно так тогда чаще всего являлась на сцену мазурка. Сообразно с этим господствующим вкусом раздалось снова: «Dziabet Komu do tego…».[19] И вот старая Орделинская подзывает свою внуку и спрашивает, где ее кавалер.

— Я еще не ангажирована, ma grande mere![20]

— Да на что ж тебя всякий раз особливо ангажировать? Ведь граф Георг твой кавалер на весь вечер.

Целестина не имела времени отвечать; к ней подлетел какой-то улан, и она оставила бабушку свою протирать глаза от удивления, потому что перед нею рисовалась уже прелестнейшая пара из всего бала: Георг и Фетинья; они a pas glissants[21] пролетели мимо княгини, как два светозарные гения.

Старая княгиня не могла прийти в себя: «Что ж это значит? Не сошел ли с ума граф Тревильский? С чего он взял предпочесть эту мещанку княжне Орделинской! Это глупость от него еще первая, но зато уж и мастерская! Каково выдумал: оставить без внимания знатную девицу, почти уже невесту свою; взять мещанку, да еще и в первую пару! Он помешался! Решительно помешался!»

В самом деле, Тревильский возбудил против себя негодование всех дам:

— Федулова в первой паре! какая дерзость! Эта Федулова имеет наглость быть так прекрасною, что не только нельзя затмить ее, но даже и сравняться с нею нет никакой возможности, и ко всему этому обладает сатанинским искусством так одеваться, как никому и никогда не может прийти на мысль. Тонкая кокетка! В такие лета, и уже столько соображения, столько утонченности! Кому б пришло в голову закрывать кудрями бриллиантовую нитку? Да еще какую!

— Что до этого, то пусть бы она хоть вся, с ног до головы, унизалась бриллиантами, но это не дает еще права на предпочтение; за это не следовало бы графу ставить ее в первую пару, тогда как с начала бала он танцевал с княжною в последней паре! Странно, право, как это нынче все сходит с рук этим ветреникам! В наше время несравненно строже наблюдалось приличие!

— Взгляните, пожалуйста, как они блаженствуют! Можно держать пари на что угодно, что эта мазурка окончится вместе с балом; видите, как сделался изобретателен молодой Тревильский, фигура за фигурою так и летят! И все какие замысловатые! Все с целью: каждая требует времени; а как он в первой паре, то, пока дойдет до последней, ему-таки довольно времени высказать своей даме все то, что придет на мысль.

Тревильский, казалось, нарочно хотел вывесть из терпения мать свою и старую княгиню Орделинскую, потому что с величайшим злоупотреблением пользовался своим правом первой пары. Более часа уже продолжалась мазурка; молодые люди совсем не досадовали на это: на долю каждой пары доставался такой длинный антракт; а известно уже всем, когда-либо танцевавшим мазурку, что он даром не теряется.

Графиня, разрываясь от досады и поминутно покушаясь подойти к сыну, сказать, чтоб он кончил свой бесконечный танец, вынуждена была воспрепятствовать сама себе сделать эту неизвинительную глупость тем, что ушла в уборную старой княгини под предлогом кружения головы. Сев на диван и поддерживая голову рукою, графиня минут пять уже занималась придумыванием способа поправить дело, так видимо портящееся, как вдруг дверь отворилась и вошла старая княгиня Орделинская.

— Кажется, сынок твой, милая графиня, сегодня не в полном уме! Неуважение его к моему дому переходит все границы!.. По милости его на меня смотрят с насмешливым любопытством! Да, правду сказать, как и не смотреть, всякому хочется видеть, какую мину имеет княгиня Орделинская тогда, как нареченный жених ее внуки при глазах этой последней ухаживает за мещанкой и расточает ей всевозможные угождения? Я должна быть для них очень забавна!.. Ну что ж, графиня? Говори, ради бога, влюблен твой сын невозвратно, или это просто одно дурачество? Я не хотела б рисковать счастьем моей внуки.

— Не знаю, княгиня, не знаю! Не спрашивайте! Я не могу опомниться, у меня голова идет кругом от сегодняшнего вечера! Но скажите мне сами, на какой грех пригласили вы эту крестьянку с ее дочерью? Я даже и не знала, что вы знакомы с нею; ведь известно, что она в нашем кругу не принята.

— Это сделалось случайно; сын мой занимал деньги у Федулова, и вежливый купец привез сам эту сумму; я в это время была в кабинете сына. Упредительность добродушного Федулова так мне понравилась, что я спросила его о семействе, изъявила сожаление, что мы еще не знакомы, я просила привести их на мой бал, никак не воображая, что добрый человек примет это за настоящее желание видеть у себя его полновесную супругу и смазливую дочку, и, признаюсь, была очень неприятно удивлена, когда они вошли; мне стыдно было смотреть на мою невестку: ее изумление, неловкий вход самой Федуловой, ее смешная рекомендация чуть было не сделали сцены; к счастью, невестка моя нашлась сказать ей холодно: «прошу садиться» — и оставить на все остальное время без малейшего внимания; но дело не о том теперь, графиня! Не будем обманываться и не будем несправедливы: красота Фетиньи точно не имеет себе равной, и если сын твой считает неравенство породы химерою, то он пропал для моей Целестины; будь уверена, что он женится на дочери Федулова.

— Прежде ему надобно будет проводить меня в могилу! Не думаю, чтоб сын мой захотел быть моим убийцей! До сего времени он любил меня и во всем повиновался. Я еще не отчаиваюсь, княгиня! Он не до такой степени философ, чтоб власть матери и ее согласие считать за ничто.

— Ну, хорошо, графиня! Действуй, как найдешь за лучшее; я ничего так не желаю, как отдать мою Целестиночку твоему Жоржу… Бесценная моя княжнушка! Я думала, она рассердится, что твой ветреник вертится около Фетиньи; ничуть не бывало! Мой агнец неповинный все так же мило улыбается, как и всегда; нет и тени неудовольствия на этом покойном, кротком лице.

«Бездушном, — подумала графиня. — О Георг! Надобно, чтоб ты был примерный сын, когда из любви ко мне будешь мужем Целестины! Целестина и Фетинья! Статуя и прелестный гений света, полный жизни! Неспохватчивая[22] старуха! Вздумала приглашать так слегка! Да Федуловой и не надобно более… Она рада случаю попасть каким бы то ни было образом в знатный дом. Ей только этого и надобно было; и я уверена, что теперь эта баба получит тьму приглашений именно для того, чтоб расстроить свадьбу — давний предмет моих желаний и стараний! Да, теперь они наперерыв будут доставлять случай моему сыну сравнивать княжну Орделинскую с дочерью мещанина!»

Размышления Тревильской были прерваны дружескою ласкою княгини; она обняла ее:

— Полно, милая графиня! все еще уладится; что много думать! Это просто одна ветреность; Целестиночка ею не обижается, так и мы простим; нет ничего хуже, как придавать чему-нибудь важность, тогда оно в самом деле становится чем-то значащим. Всего лучше не замечать. Пойдем к обществу.

Обе дамы возвратились в залу и нашли все в том же виде, как оставили: мазурка еще продолжалась; Целестина вместо досады, что Тревильский в восторге, вторила ему как нельзя лучше в изобретении разных премудростей мазурочных. Группы дам то там, то сям почти хохотали при виде необыкновенной веселости княжны; молодые мужчины сожалели, казалось, что Тревильский позволяет себе столько явных глупостей; Сербицкий, танцевавший тоже в этой нескончаемой мазурке, тщетно выжидал, чтоб граф взглянул на него; он хотел каким-нибудь знаком его образумить; но Жорж смотрел только на Фетинью, которой казалось, что они танцуют не более четверти часа.

При таком положении дел трудно было старой Орделинской остаться твердою в своей решимости не считать за важное поступок графа. Она приказала сказать музыкантам, что, как только последняя пара кончит свой тур, в ту же минуту перестать играть. Графиня была близка к обмороку. По счастию, Федулова, воображая, что она скопирует в точности знатную даму самого высшего тона, если уедет до ужина, отправилась тотчас по окончании танцев. Княгиня не просила ее продолжать знакомство, но эта холодность хозяйки была с избытком заменена ласками и приглашениями многих знатных дам. Графиня была права: как пропустить случай повредить, расстроить? Целестина была первая невеста по знатности рода и богатству, Тревильский завидный жених по происхождению, прекрасной наружности, отличному воспитанию и, наконец, тоже по богатству. На что ж допускать соединиться стольким выгодам вместе, когда есть возможность расстроить все это? А сверх того, сколько сцен будет! Сколько предметов для разговора! Как любопытно следить за ходом всего этого и как любопытно тоже видеть, долго ли Целестина будет улыбаться.

За ужином Тревильский был очень любезен, внимателен к княжне. Он не сел за стол, но по временам стоял за стулом Целестины и смешил ее описанием странностей разных лиц, тут же присутствующих, иногда уходил с Сербицким в зал, где уже никого не было, и, поговоря с ним минут пять, опять возвращался на свой пост — к княжне Орделинской. Графиня не была обманута этою проделкою; она читала в сердце своего сына. Но старая Орделинская таяла нежностью, смотря на Целестиночку, улыбающуюся миловидному графу.

— Какая чета, милая графиня, — говорила она почти вслух, — какая прекрасная чета! Милые дети! Как они заняты друг другом, не правда ли? Не правда ли, что они сотворены один для другого?

Графиня притворилась, что не слыхала этого вопроса; не могла она вопреки истине согласиться с княгинею.

Наконец мучительный вечер прошел. Утомленные гости отправились по домам. Тревильский пожал руку Сербицкому, сказав ему на ухо: «В девять часов я у тебя». После этого он свел мать свою с лестницы, сел с нею в карету и, чтоб избежать объяснений, которые были необходимым следствием поступков его на бале, притворился утомленным, дремлющим и даже заснувшим. Пришед в свою комнату, он выслал камердинера, приказав ему ложиться спать. Писал часа полтора; после этого сошел в сад, походил с полчаса, чтоб освежиться. Наконец возвратился в комнату и, приведя в порядок все свои бумаги, письма, стихи, рисунки, совершенно, однако ж, без нужды, а только чтоб чем-нибудь занять время до семи часов. Услышав бой этого желанного числа часов, он поспешно сошел вниз и отправился в конюшню седлать свою лошадь, чрезвычайно радуясь, что кучер не слышит этого; хотя он, однако ж, все сделал и видел, как то видно было из донесения его графине.


Итак, граф уехал в семь часов, а графиня пошла спать в ожидании его возврата. Но вот уже и четвертый час пополудни — графа нет! Графиня сказала, что обедать не будет. Компаньонка и прочий причет[23] сели за стол одни и пообедали молча и грустно. Наступил вечер — графа нет! В другое время это ничего бы не значило: граф мог уехать прогуливаться, быть приглашен кем-нибудь на завтрак, уехать на дачу обедать, пробыть целый день и даже два, и все это ничего, все это очень обыкновенно и часто бывало; но теперь! После вчерашнего бала! Это обстоятельство не кажется уже обыкновенным графине, напротив, она предчувствует беду; она приходит в ужас!.. Хотела б послать искать графа, но куда? Кто знает, куда поехал он? Графиня с трудом удерживает слезы; беседа компаньонки ей в тягость, она отослала ее и, мучимая непонятною тоскою, идет на половину сына своего; ей хочется взглянуть на все, что окружало его! Притронуться к вещам, которые были у него в руках, сесть на диван, на котором он сидел! Одним словом, графиня идет в комнаты графа с такими чувствами, как будто она навек его лишилась и должна жить одними только воспоминаниями.

Первое, что представилось графине при входе в его гостиную, была записка, незапечатанная и положенная на колени бронзового амура, пробующего острие своей стрелы. Казалось, граф не сомневался, что мать его придет к нему в комнаты: если б записке этой назначено было перейти через руки лакея, то, верно, соблюдено было бы приличие, она была бы запечатана, адресована и положена просто на столе, а не на колени амура. Итак, граф знал, что графиня придет к нему. Это же подумала и Тревильская, и мысль эта была бальзамом целительным больному сердцу ее. Она взяла записку.

Вот ее содержание: «Милая маменька! Не гневайтесь, я оставляю вас на целые две недели. Сербицкий пригласил меня на дачу, мы будем с ним ездить на охоту и сделаем посещение баронессе Лохвицкой. У нее будет какое-то трехдневное празднество, именины, кажется, ее трех дочерей или что-то похожее на это. На коленях целую ручки моей милой маменьке». Подписи нет. Но ее и не надобно; успокоенная графиня прочитывает несколько раз записку, называет Георга шалуном, ветреником. Но вид ее весел, сердце покойно. Графиня приказывает подать к чаю поболее сухарей и пораньше готовить ужин.

Вечная, но любимая нами обманщица наша — надежда заставляет графиню думать, что опасения ее были неосновательны, что граф мог быть в домике Степаниды с целью невинною и благородною: известно, сколько он благотворителен. О близком родстве ее с Федуловым ему нельзя знать, они тщательно скрывают его от всех; а что вместе с ним вышла какая-то девка? «Фи! Как можно мне хоть минуту думать об этом». Прилежное ухаживанье за Фетиньей на бале Орделинских легко могло быть следствием какой-нибудь размолвки между ним и княжною. Может быть, он хотел досадить ей: «Ветреник, и не подумал, что вместе с этим досаждает и мне». Графиня боялась остановиться мыслью на невозможности иметь с Целестиной какую бы то ни было размолвку. «Теперь я вижу, — продолжала она говорить сама с собой, — что встревожилась напрасно! Вот теперь он поехал на дачу К***, там тоже три девицы, молодые и прекрасные, если б он был влюблен в Фетинью, так не поехал бы на столько времени в общество дам, опасных для нее…» Графиня всею силою воли старалась оттолкнуть досадную мысль, что для Фетиньи нет дам опасных; что она сама опасна всем им, а более всего вечно улыбающейся колоссальной княжне Целестине Орделинской.

Наконец графине удалось управиться со всеми бунтующими силами своего воображения: она уверила себя, что все сделалось случайно, без важных причин, что посещение домика Степаниды и лишняя внимательность к Фетинье — такие два обстоятельства, о которых не стоило и думать. «Впрочем, если б грозило уже такое несчастие, что Георг захотел бы жениться на Федуловой, тогда мое открытие остановит его; не унизится он до того, чтоб войти в родство со слугами: в деревнях моих есть близкие родственники Степаниды».

Две недели прошло, но граф не возвратился; он писал к матери, что как настало уже время разъезжаться по дачам, то он и не видит надобности приезжать в город на какой-нибудь день или два; но что приедет уже прямо на дачу.

Получа это письмо, графиня имела новую причину радоваться, что сын ее так мало думает о Фетинье. Через неделю она уехала на дачу.

В продолжение этого времени ничего заметного не случилось, исключая, что Федулов отправил дочь свою в дальнюю северную губернию к ее родному дяде, тоже купцу и тоже Федулову, хотя не так богатому, однако ж и не бедному. Это сделалось вдруг; и слухи носились, что мать Федота Федуловича перед последним концом своим хотела непременно видеть внучку и писала к сыну, чтоб он прислал ее. И вот отец Фетиньи собрал ее и отправил в один день. Маша поехала с нею. Замечали еще, что со дня отъезда дочери Федулов постоянно был холоден с женою, которая хотя и казалась несколько обеспокоенною этим, однако ж не унывала, наряжалась по-прежнему и копировала знатных до самомалейшего обстоятельства. Разумеется, что в таком случае она не могла оставаться в городе и тоже отправилась на дачу.

В половине июня граф возвратился к своей матери. Графиня, обрадованная возвратом милого сына, не хотела нарушать своего семейного счастья разговором об Орделинских: хотя она и думала иногда, что граф может иметь склонность к Целестине, но чаще уверялась, что княжна сотворена удивлять — в юности и пугать — в старости; но нравиться — никогда, никому и ни в какое время.

Поспешный отъезд Фетиньи в провинцию к дяде был событием незаметным для высшего круга. О нем нигде и не говорили, исключая, однако ж, молодых людей и молодых девиц. Первые сожалели, что лучший цветок пересажен в землю далекую; а последние радовались, что некому затмевать красоты их. При девице Федуловой они все казались равными, но теперь появились степени красоты, и прекраснейшие были очень довольны, что закат яркого солнца возвратил блеск звездам.

Итак, графиня живет на даче и ни слова с сыном об Орделинских. Княгиня живет с семьею на даче и тоже предоставляет все времени, то есть до наступления осени; изредка только посматривает на княжну-исполина, в раздумье качает головою и зовет внучку просто: «княжна», иногда: «Целестина, друг мой!», но никогда уже: «Целестиночка». Федулова живет на даче с госпожою Зильбер (которая не поехала с Фетиньей, бог знает уже, добровольно или Федулов не позволил; об этом никто ничего не знал), живет точь-в-точь так, как живут знатные дамы. Ей ведь нет другого занятия, как копировать свои образцы.

Настал июль; пора жары, купанья, мороженого, лимонадов со льдом, чаю в одиннадцать часов вечера. Все употреблялось, как водится и будет водиться. Граф ездит каждую неделю в город: дом графини поправляют, то есть снова штукатурят снаружи, да еще внутри идут важные переделки; к половине, занимаемой графом, прибавлено много комнат. Графиня все-таки не может расстаться с мыслью женить сына; итак, надобно приготовить для его семейной жизни комнаты со всеми удобствами. Графскую половину всю переделывают и убирают великолепно: это будет чертог. Графиня в шутку сказала: «Позаботься, Жорж, чтоб приют твоего будущего семейного счастья был по твоим мыслям». И Жорж, поцеловав руку матери, тотчас отправлялся в город и точно с большим участием толковал с архитектором и другими, от кого зависело расположение и украшение комнат. Иногда граф оставался в городе дня на три сряду, приезжал к матери на один день, давал ей подробный отчет в работах и уезжал опять на несколько дней.

Графиня от часу становилась покойнее и от часу более уверялась, что тревога ее материнского сердца была напрасная: что ее Жорж никогда не любил Фетиньи. Вот ее нет, она уехала, может быть, там выйдет замуж, а он нисколько не грустит, весел, как и всегда; скрытной печали предполагать нельзя: лицо его цветет здоровьем… Есть какая-то томность в глазах, но ведь это красота и совсем не признак грусти; мой Жорж пленителен в минуты, когда томность эта смягчает обычный блеск его прекрасных глаз.

Прошло лето, настала осень, пасмурный сентябрь! Кончились работы в доме графини Тревильской; но ей надобно еще прожить на даче недели две лишних, пока комнаты графа хорошенько просохнут и все приведется в должный порядок. Прошли и две недели; все готово, остается переехать и снова водвориться в городе: снова ездить на балы, собрания, концерты, в магазины; спать до полдня, смотреть на мелкий дождь, слушать городские новости; одним словом, жить, как и прежде. Завтра отправится графиня, но граф едет сегодня. На вопрос: «Для чего не вместе?» — отвечает, что еще не отданы деньги работавшим и что он хочет сделать это сам.

— Много, много благодарен вашему сиятельству! Теперь, по милости вашей, работа моя кончена навсегда; поеду домой и буду торговать. Дай вам бог здоровья и счастья на всю жизнь!

Так говорил один из работников, кланяясь графу в ноги.

Осматривая вновь отделанные комнаты сына своего, графиня была в беспрерывном восторге.

— Сколько вкуса, — говорила она, — какая изящность во всем! Это замок феи! Среди такого великолепия, неги и роскоши, милый Жорж, грех жить одному; подумай об этом! Присоедини к тем радостям, которыми ты красишь жизнь мою, еще одну и величайшую: женись; пусть я вновь расцвету в твоих детях.

— Все будет по-вашему, милая маменька, — говорил граф, с нежностью целуя руки матери, — все будет по-вашему, но только дайте мне время.

Разговоры эти повторялись часто. Иногда графиня говорила:

— Дать тебе время! Но ведь оно-то и дорого, Жорж! Его-то и не надобно упускать; правда, что оно приводит многое; но сколько ж и уносит! Великий боже! Не оно ль отнимает нашу красоту, силу, здоровье, богатство! Наши черные локоны, румянец, блеск очей, полноту, живость, радостный смех, милые затеи! Все, все берет у нас то время, которого ты не перестаешь просить у меня. Ах, Жорж! Кто поручится тебе, что я дождусь того дня, в который ты решишься исполнить мое желание!

Когда разговор графини принимал такой оборот, граф изменялся в лице, слезы навертывались на глазах, он целовал безмолвно руки своей матери и уходил поспешно. Весь тот день он бывал грустен. Чаще, однако ж, совет графини — скорее жениться имел последствия веселые: графиня хохотала, называла сына шалуном, драла легонько за ухо и, смеясь, оставляла разговор, который никак нельзя было продолжать с приличною важностью: граф уверял мать свою, что так рано он не смеет сделать ее ни свекровью, ни бабушкою.

— Поверьте, милая маменька, что оба эти названия вам еще не к лицу; никто не поверит, чтоб вы занимали уже эту грустную степень в жизни человеческой: свекровь! бабушка!.. О боже, мне кажется, что с этими двумя именами неразлучны: седые волосы, толщина, солидный чепец, очки и — трясущаяся голова!.. Да сохранит же меня бог предполагать все это в вас, посмотрите сами!

Граф обнимал мать свою и подводил ее к зеркалу; графиня смеялась, называла сына ветреником, повесой, но к зеркалу подходила с удовольствием: хотя ей было сорок шесть лет, но она была еще очень свежа и сохранила из красоты своей то, что долее противится времени: глаза ее все еще были прекрасны, физиономия благородна и усмешка пленительна. Если прибавить к этому, что графиня была ветрена, то неудивительно, если этот способ из всех употребляемых сыном для отдаления рокового события — женитьбы был самый успешный и доставлял графу спокойствие иногда месяца на два и более.

Круг графининых знакомых, так усердно приглашавший Федулову на свои балы, рауты и собрания запросто, в человеколюбивой надежде расстроить союз Тревельских с Орделинскими, видя, что он и сам собою готов разрушиться, бросил и думать о бедной обрадованной купчихе. Нельзя представить, как велики были ее стыд и замешательство, когда, приехав то к той, то к другой, везде получила ответы: «Не принимает».

Зима была уже в половине; близился новый год; со дня отъезда Фетиньи прошло более полугода; редко кто вспоминал о ней не только из дам лучшего тона, но даже и молодые люди, которых восхищала красота ее и заставляла учащать на банкеты Федулова; даже и они давно уже посвятили угождения свои другим и о девице Федуловой вспоминали тогда только, когда речь заходила о знаменитых красавицах, да еще если хотели помучить графа Тревильского. Одна только старая Степанида думала день и ночь о своей милой внучке. Горе ее делила с нею давняя приятельница Акулина, и всякий раз после ее посещения и продолжительного разговора старуха долго стояла на коленях перед иконою богоматери, молилась и плакала.

Но что ж значит этот веселый и беззаботный тон, который так постоянно сохраняет со всеми граф Тревильский? В самом деле, забыл он Фетипью? Никогда не любил ее? Но что ж значили поступки его на бале? В чувствах его тогда никому нельзя было ошибиться: он дышал любовью. Отчего ж теперь так покоен, когда его любезную увезли от него в средину холодного севера?.. Чего ж другого ждать от этих ветрогонов? Загорятся, как порох, напроказят, расстроят лучшие планы своих родных и после двух недель отчаянных сумасбродств все забудут и утихнут, а дело между тем испорчено невозвратно. «Да, на Орделинской теперь ему уже не жениться». — «Я думаю, он этого только и хотел». — «В таком случае, не для чего было делать столько глупостей». — «С Тревильскою нельзя иначе. Ее надобно побеждать ее же оружием». — «Эх, полноте, вы не то говорите; Орделинские рады были случаю отказаться: матери Целестины очень не нравился этот союз, и она заставила мужа обратить внимание на явную холодность Тревильского к их дочери: теперь оба семейства почти никогда не видятся».

Из всех этих толков последнее заключение было справедливо. Со дня бала между старой Орделинской и графиней Тревильской вкралась холодность, недоверчивость, а затем последовало и отчуждение; свидания их от часу становились реже, разговоры принужденнее, и, наконец, к половине зимы оба семейства совсем прекратили всякие сношения между собою.

Прошло три года; о Фетинье слуха нет. В высшем кругу давно забыли, что она существовала. В среднем иногда говорят о ней, что будто она живет в Кунгуре; другие утверждают, что в Иркутске у дяди; иные слышали, что она в Омской крепости замужем. Всякий слух отодвигал ее все далее к Камчатке.

В семейном быту Федулова в эти три года многое изменилось, также и внешние дела его взяли другой оборот: торговля его упала; одна из неудачных спекуляций лишила его половины капитала, и с того времени неудачи пошли вслед за неудачами; причиною этого полагали нерадение, в которое Федулов впал после отъезда дочери; говорили, что с того дня никто не видал его веселым, и богатство начало видимо таять. Федулова перестала шнуроваться и понемногу перестает копировать знатных дам; особливо с того времени, как она, желая вытереть лицо каким-то кузмотиком, как говорит Акулина, вытерла его крепкою водкою и испортила до ужаса; с этого несчастного дня она приметно начала отставать от всех прежних привычек: перестала наряжаться напоказ, не разъезжала повсюду, не покупала все, что понравится, и даже в ней начали открываться и добродетели: она продала на большую сумму дорогих вещей, каменьев, жемчуга и вырученные деньги секретно положила в мужнину кассу; правда, что Федулов, увидя это приношение, поспешно и с досадою выбросил его на пол, но бедная Матрена так горько заплакала и так жалобно просила простить ее, что он поднял деньги и опять положил к своим, но все-таки не глядя на жену и не сказав ей ни слова.

Сделавшись безобразною, потеряв любовь мужа и утратив богатство, несчастная Федулова предалась сильной горести. Отказываясь добровольно то от того, то от другого, она кончила произвольные эпитимии[24] свои тем, что в один день, когда уже он склонялся к вечеру, пошла одна пешком к матери и, упав к ногам ее, едва не выплакала душу свою от раскаяния. Так-то тяжелая рука несчастья приводит людей к их обязанностям: Федулова, богатая, счастливая, не хотела знать матери, стыдилась принять ее к себе; Федулова, обезображенная, обедневшая, невзмилившаяся мужу, пришла обнять колена оскорбленной матери и ее прощением примириться с небом.

В таком положении дел и обстоятельств действующих лиц проходит и близится к концу четвертый год, считая со дня гулянья. Граф достиг совершеннолетия давно уже; давно вступил во владение имением отцовским; графиня поручила ему и свое, которое гораздо больше, и отдала в его волю все доходы с него. Граф всегда покоен, весел, доволен, начинает полнеть. Графиня всегда почти грустна, редко подходит к зеркалу, редко выезжает, проводит много времени в образной и никогда уже не напоминает сыну о женитьбе, но иногда задумчиво бродит по пышным залам вновь отделанной половины для предполагаемой некогда его свадьбы, печально останавливается против огромных зеркал, печально качает головою, говоря: «Неужели дорогие стекла эти никогда не отразят в себе лица юного и прекрасного, молодой графини Тревильской! Неужели всегда только одно мое с каждым днем более стареющее лицо будет представляться глазам моим!» И облако слез покрывало глаза эти и тмило образ графини в зеркале.

Княжна Орделинская, к печали своей бабки, радости матери и удивлению отца, пошла в монастырь. Многие нашли, что она благую часть избрала.

Федулов из миллионера сделался бедным купцом, но, как был, остался честным и добросовестным человеком. С женой обращение его было все то же, он не говорил с нею иначе, как отвечая коротко и холодно на ее вопросы; но ласки никогда и никакой.

Степанида продолжает видеться с ключницей, совещаться с нею и по уходе ее плакать и молиться. Домашний быт ее тоже изменился; она не отдает более внаймы углов своего дома и главный из них, в котором угощала свою милую Фетинью, убрала как могла лучше, сделала из него род будуара, употребя на украшение тот атлас, который назначала было для своей последней постели, но теперь она обила им диван, кресла и сделала занавеси к окну, не заботясь, что ни к чему нельзя будет притронуться не исцарапавшись. Но лучшим украшением и главною прелестью этого угла был, по мнению старой Степаниды, портрет Фетиньи, снятый с нее тогда еще, как она была ребенком и жила с матерью в этом самом угле; портрет этот, хотя очень незавидной работы, был, однако ж, чрезвычайно сходен, и редкая красота маленькой девочки передана холсту верно.

В один из лучших апрельских дней графиня сидела в диванной будущей невестки своей, то есть она была на половине графа, в комнатах, назначенных супруге его. Прекраснейшей работы ковер устилал пол во всю длину и ширину его; ничто не могло быть прелестнее цветов, разбросанных по белой земле; казалось, что все эти розы, гвоздики, георгины, леандры, тюльпаны, всех цветов маки лежат на снегу. Графиня долго рассматривала неподражаемую живость цветов. В это время вошел граф.

— Посмотри, милый Жорж, как все это прекрасно! — графиня вздохнула. — Знаешь ли, что я думала, покупая ковер этот? Когда купец разостлал его передо мною, то первая мысль моя была: как радостно маленькие творения будут хватать эти цветы своими крошечными ручонками! И вот вместо того я одна — старуха — смотрю на эти восхитительные цветы и прохожу по ним медленно, с чувством горести, с думою тяжелою!.. Ах, Жорж, Жорж!

— Милая маменька! — граф стал на одно колено и целовал руки матери с видом человека, вдруг на что-то решившегося. — Милая маменька! Что ж мешает осуществить любимую мечту вашу? Для чего думаете вы, что семейные радости не будут вашим уделом?

Графиня с удивлением и радостью смотрела на сына:

— Так ты согласен? Пусть бог даст тебе счастье на всю жизнь, милый сын! Дни мои опять просветлеют! Правда, что союз с Орделинскими, сильнейшее желание сердца моего, сделался теперь невозможен; но в государстве много девиц знатного происхождения, которые за счастье почтут иметь мужем прекрасного графа Тревильского. Как я рада, мой бесценный Жорж… Этот день я буду праздновать в продолжение всей моей жизни… Но встань же, друг мой! Полно целовать мои руки! Как!.. Ты плачешь?

У графа в самом деле навернулись слезы; восторг его матери был для него ударом кинжала в сердце.

— Я надеюсь, маменька, — сказал он тихо, — что вы позволите мне жениться по склонности моего сердца и что знатное происхождение не будет тут необходимым условием.

— Боже, защити нас! Неужели опять какая мещанка! Что с тобою делается, граф? Ну, пусть уже Федулова, хоть красотою необыкновенною оправдывала твою неуместную привязанность, но феномен этот давно сошел со сцены, давно затмился, нет его. Кто ж теперь? Кажется, нет никого, кто б славился так, как она!

— Я не переставал любить ее! Она необходима для моего счастья! Неужели, любезная матушка, я дорог вам не сам по себе, а только потому, что могу передать потомству имя ваше с удвоенным блеском через супружество с знатною девицею? Если вы любите меня собственно для меня, так что вам до того, с кем я счастлив, лишь бы только был счастлив… Дети мои тем не менее будут графы Тревильские.

— Я не так думаю, граф, особливо о союзе с Федуловыми; с ними более, нежели с кем другим, я не согласна породниться. Знаешь ли ты, кто такие мать и бабка Фетиньи?

— Знаю.

— Вряд ли! Тогда б ты не решился просить моего согласия на союз твой с этою семьею… Кто ж они, если знаешь?

— Бабка Фетиньи — отпущенница князя Мазовецкого.

— Как! Ты в самом деле знаешь это?.. Знаешь! И хочешь быть также ее внуком!

Гнев совершенно овладел графинею. Она встала, высвободила свою руку из рук сына:

— Знал ли ты также, граф, что мать Фетиньи незаконнорожденная и что Фетинья тебе двоюродная сестра? Не отвечай! Вижу, что знал! Теперь выслушай же меня: ты совершеннолетний полновластный господин своей воли и своего имения, можешь жениться, на ком рассудишь, даже и на Фетинье, но ни согласия на этот брак, ни благословения ему ты не получишь от меня даже и тогда, когда я буду уже на смертной постели. К престолу всевышнего предстану я оскорбленною матерью.

Графиня ушла в свои комнаты и выслала горничную сказать графу, чтоб он не приходил к ней, пока она не пришлет за ним.

Дня через три мать и сын были опять вместе; то есть вместе обедали, пили чай, прогуливались в саду; если графиня выезжала в церковь, граф провожал ее; по наружности обращение их ни в чем не изменилось, но только граф был задумчив и бледен, а графиня нежнее и чаще прежнего ласкала его, но уже не ходила более в комнаты молодой графини — так в целом доме звали вновь отделанную половину.

Здоровье графини теперь начало видимо расстраиваться. В день пострижения княжны Орделинской с нею сделался первый нервический припадок, от того времени она страдала ими постоянно, хотя и не так часто, чтоб слишком тревожиться; но непредвиденное объяснение с сыном, угасившее последнюю искру надежды, до сего все еще тлевшую в душе графини, что ее Жорж будет иметь супругу, достойную продлить род Тревильских, это объяснение поразило жизненную силу ее в самом сердце; графиня с каждым днем делалась слабее; граф был в отчаянии. Иногда графиня, положа голову на грудь сына, обнимала его обеими руками, говоря: «Ты ребенок, милый Жорж! Ну, отчего так грустить? Я похвораю и выздоровею; а если б и умерла, так ведь ты в этом не виноват; ты не хотел жениться так, как я требовала, правда, и это не хорошо! Но ты не женился и так, как сам хотел, несмотря, что закон давал тебе это право; успокойся же, сын мой! Все еще может поправиться, много времени впереди не только для тебя, но даже и для меня: я могу еще многого дождаться; мне только пятьдесят лет».

Врожденное легкомыслие графини было ей великим пособием; она стала как будто укрепляться в силах; объяснение с сыном, столько ее огорчившее, казалось ей уже нестоящим, чтоб его принимать так близко к сердцу; и она точно, как говорила, начала ожидать многого. Так продолжалось недели три; вдруг пронесся слух, что графиня Тревильская умирает, что она исполнила уже все, требуемое религией перед вечным успокоением, и что часы жизни ее сочтены. К этому слуху присоединился другой, совсем уже неправдоподобный, что граф Тревильский едет за границу. Знакомые графини встревожились, бросились к ней толпою, кто из участия, кто из любопытства, и точно, оба слуха справедливы: графиня при смерти, граф едет за границу.

Когда графиня, думая и передумывая, как принять слова графа, какой смысл дать им, решила наконец, что все им сказанное, может быть, не так было чувствовано, что время возьмет свое, что года через четыре еще он забудет Фетинью и все-таки будет в самой поре жениться (графу тогда было б ровно тридцать лет), то эта беседа и совещание самой с собой сделали то, что она снова начала ходить к сыну в комнаты молодой графини, любоваться белым ковром и мечтать о внучках, которые будут на нем играть и хватать его цветы крошечными ручонками.

В один день вздумалось графине ехать прогуляться; она приказала заложить карету и сказать графу, что просит его ехать вместе. Граф пришел уведомить, что будет готов через четверть часа, что ему надобно кончить письма, не терпящие отлагательства. Когда карета, письма и граф были готовы, графиня передумала:

— Останься, милый Жорж, я поеду одна.

Граф ушел, а графиня пошла было садиться в карету, но еще раз передумала:

— Велите отложить. Не понимаю, — говорила она своей компаньонке, — отчего мне сегодня так не по себе! Какое-то беспокойство овладело мною, то хотела б я уехать, сама не знаю куда, то опять не хочется с места тронуться.

— У вас кровь в волнении, графиня; выпейте воды с сахаром, я прикажу подать. Да если вам не угодно ехать, так позвольте мне, я имею надобность быть в магазине мадам Корбелль.

Компаньонка поехала. Графине подали воды с сахаром, и она, взяв стакан, пошла с ним ходить по горницам. Переходя машинально, без всякой цели из одной комнаты в другую, она прошла их все и вышла в коридор, ведущий в графскую половину; прошла и его точно так же, как проходила свои комнаты, без мыслей, без цели, без сознания даже, вошла в прихожую, прошла переднюю и, идя все прямо перед собою, перешла залу, гостиную, каминную и наконец очутилась в любимой диванной, где был прекрасный белый ковер.

Графиня остановилась в изумлении, в ужасе, трепетала, как лист, не верила глазам, мысленно призывала всех святых на помощь, умоляя, чтоб это была мечта. При виде графини, бледной, помертвевшей, сложившей руки с выражением скорби и отчаяния, можно было б подумать, что глазам ее представилась грозная смерть собственною особою. Однако ж это было совсем напротив. Это было прелестное годовое дитя, истинное изображение Амура и Фетиньи Федотовны Федуловой… Дитя играло на ковре, ползая проворно от одного цветка к другому, хватая их маленькими ручонками. Увидя вошедшую графиню, дитя радостно всплеснуло ручками и, залепетав: «Бабуця, бабуця!» — поползло к ней как могло скорее; на половине своей дороги дитя остановилось, видно рассмотрев, что это не та «бабуця», которую оно привыкло видеть. Остановилось, оперлось ручками на ковер, подняло головку и, смотря пристально на графиню, повторило еще раз свое: «Бабуця?» Но уже это было не восклицание радостное, а вопрос, сделанный голосом, готовым к плачу.

В это ж самое время из другой горницы слышался мелодический голос — графиня не могла не узнать его, и он при всей приятности ужасал ее, как рев тигра.

— Маша! Прибери обломки фарфора. Зачем ставить так, что дети могут доставать! Где Верочка?

— В диванной, ваше сиятельство! Играет на ковре.

— Диванная заперта?

— Нет-с.

— Боже мой, какая неосторожность! — отозвался граф. — Поди сейчас запри.

— Не тревожься, милый Жорж, ведь маменька уехала.

— Правда; но все-таки, милая Фанничка, смотри сама за этим, чтоб дверь диванной всегда была заперта, когда дети там играют… Боже мой! Что такое…

Вопль Маши заставил графа и Фанничку бежать опрометью в диванную.


Когда граф Тревильский после бала уехал в семь часов утра на дачу Сербицкого, тогда намерение его жениться на Фетинье было уже твердо принято. Он не обманывал матери, когда писал, что поедет с Сербицким к баронессе Лохвицкой на ее трехдневное празднество. Он точно туда поехал, но туда же приехала после него и Фанничка с матерью и Машей. Верстах в тридцати от имения Лохвицких было село, куда съезжались для поклонения мощам; не было ничего удивительного, что благочестивая купчиха приехала помолиться и отслужить молебен; на этот раз она имела благоразумие не выказывать всей своей пышности; никто не удивился приезду особ в наемных каретах, так же как и венчанью двух молодых людей и позднему времени, для этого выбранному. Все это было там очень обыкновенно. Впрочем, для предосторожности церковь была заперта и лицо невесты закрыто флером. Свидетелями были: Сербицкий и графский камердинер, которого тут же обвенчали с Машей. Супруги разлучились тотчас по выходе из церкви. Граф прижал к сердцу милую жену и, поцеловав несколько раз прелестные черные очи ее и розовые уста, посадил в карету. Он поцеловал также руку Федуловой, говоря: «Поручаю вам, матушка, мою милую графиню до того дня, как я приеду за нею; храните мое сокровище».

«И я, Машенька, расстаюсь с тобою до того же срока, впрочем, для нас он может и сократиться», — говорил новобрачный камердинер, усаживая свою смуглянку на переднюю лавочку кареты.

Наконец обе кареты покатились, каждая в свою сторону.

Федулова задыхалась от силы двух противоположных ощущений: от восторга видеть себя тещею графа и от страха, что сделает Федулов, когда узнает о ее новом достоинстве. Первое, однако ж, брало верх; она беспрестанно заботилась о дочери, чтоб только иметь предлог называть ее: «Не поднять ли стекло, милая графиня? Ветер холодно веет. Закрывайся, пожалуйста, графиня, как ты неосторожна! Теперь воздух влажен еще! Смотри, графиня, не введи меня в хлопоты, ведь граф, муж твой, отдал мне тебя с условием: я должна возвратить ему жену его такою, как взяла, здоровою; так берегись же, милая графиня, не раскрывайся так».

Маша, тоже в этом случае нисколько не умнее своей хозяйки, не помнила себя от радости, что она теперь жена молодого, прекрасно одетого камердинера графского и что служит не купеческой уже дочери, Фетинье Федотовне Федуловой, а ее сиятельству, молодой графине Фанничке Тревильской. «Странно, однако ж, — говорила сама себе Маша, — это имя: Фанничка. Что-то неловко, кажется, называть так, разве у знатных это ничего: по-нашему, так почти то же, что сказать: графиня Соничка, Лизочка! Ужасно было б смешно и некстати!»

Но это размышление пролетало молнией и не мешало придираться ко всякому случаю назвать Фетинью ее сиятельством. «Ваше сиятельство почивать хотите? Не прикажете ль, ваше сиятельство, подать вам большой платок? Позвольте, ваше сиятельство; эта кисть беспокоит ваше сиятельство!» Две дуры не переставали во всю дорогу осыпать Фетинью названиями графини и вашего сиятельства, так что когда новобрачная заснула, то видела во сне, что ее маленькая собачка, тявкая, выговаривала: «Ваше сиятельство!»

Юное сердце молодой графини хотя и было полно неизъяснимого счастья, однако ж к нему примешивалось тревожное чувство непокойной совести: отец, столько ее любящий, не знает о важнейшем шаге ее жизни! Правда, супружество ее совершилось по воле матери, под ее благословением, по ее непременному требованию. Дочь не смеет противиться приказанию матери. «Все правда! Но отец! Добрый отец мой! Ему тоже надобно бы знать об этом!»

Граф хотел непременно, чтоб его молодая графиня жила у него, именно в тех комнатах, которые для этого случая переделывались; но только не знал, как водворить ее там? Надобно сделать так, чтоб не было и вида тайны. Надобно, чтоб графиня-мать могла входить в эти комнаты, когда ей рассудится. В один день, когда граф, осматривая отделываемые покои, более прежнего об этом задумался, к нему подошел работник, знавший в совершенстве слесарное и столярное ремесла.

— Не прикажете ль, ваше сиятельство, к двери вашего кабинета сделать замок со звоном?

— Как со звоном?

— Когда отпирают замок, то он издает звук, похожий на бой часов.

— Для чего ж это?

— Чтоб слышать, когда кто войдет.

— А, понимаю! Но не будет ли такое извещение поздним? Нельзя ли сделать так, чтоб звонок ударял в кабинете, когда отворится дверь в переднюю?

— Чего не можно, ваше сиятельство; но только об этом надобно подумать. Это не так легко сделать, как обыкновенный замок со звоном.

— Подумай; если выдумаешь, я дам тебе такую награду… Ну, тогда увидишь сам; только помни, что эта работа должна быть секретною.

— Разумеется, ваше сиятельство. Если будет известно место, где стоит караул, тогда могут и обойти его. Эту хитрость будут знать только двое: я да ваше сиятельство.


Мастеровой, заключавший в себе слесаря и столяра, ухищрялся и умудрялся недели две и наконец выдумал пружину вроде длинной клавиши, которая от дверей прихожей тянулась под полом до самого графского кабинета и была устроена так, что вместе с тем, как отворялась дверь передней, она ударяла в колокольчик, приделанный тоже под полом в графском кабинете, и издавала звук глухой, но довольно внятный, чтоб быть слышным в диванной и гостиной. Комнаты молодой графини были необитаемы; итак, вход в них через парадную лестницу был заперт и можно было пройти в них через коридор; дорога, которою ходила одна только графиня-мать, и, следовательно, дверь с тайною пружиною никем другим не могла быть отворяема, и если колокольчик подпольный звенел, это возвещало приход графини. Итак, граф достиг цели своих желаний. Он наградил мастерового за его бесценную услугу, как сказано выше; и как некоторые из его комнат не были переделываемы, то он и решился поселить в них свою молодую жену.

Надобно было видеть, как испугалась сумасбродная женщина — графская теща, когда граф сказал ей, что возьмет жену к себе. Побледнев как полотно, она беспрестанно повторяла:

— Что я скажу ему! Что скажу, боже мой всемогущий! Что я скажу ему!..

— Скажите правду, матушка! Имейте твердость сказать ему правду, — говорил граф, — попросите хранить нашу тайну до того, пока я успею склонить графиню утвердить брак мой.

— Ах, боже мой! Что вы это говорите, — кричала с визгливым плачем Федулова, — сказать правду Федулову!.. Куда я денусь тогда?.. Ну, скажете ль вы правду вашей матушке? Уж, верно, нет!

— Но ведь надобно же кончить тем, чтоб взять к себе жену; милая матушка, перестаньте горевать.

— Нет, нет, граф! Ваш совет не годится; сказать мужу я не смею; а вы подождите дней пять, я завтра поеду на всю неделю за город, одна моя приятельница родила, так я поеду к ней, это будет предлогом оставить вашу графиню дома; вы без меня и увезите ее, да и живите с нею в любви и согласии под моим материнским благословением. А с мужем я уж как-нибудь помирюсь: ведь я не могу отвечать за то, что сделается без меня.

План Федуловой был выполнен в точности, но только дальновидного Федулова им не обманули: он понял все; но зло сделано, исправить нельзя, осталось взять меры, чтоб не распространился слух об нем. Когда жена его возвратилась и вошла к нему с непритворно испуганным видом (конечно, имея предчувствие, что муж отгадает истину), Федулов сказал ей мрачно и не глядя на нее:

— Фетиньи нет! Она ушла! Не хочу знать, где она и для чего ушла, но приказываю тебе говорить везде и всем, что я отправил ее в Иркутск к дяде: дома так думают. Если ж я узнаю, что она замужем, как ты когда-то намекала, уничтожу брак ее, по крайности, буду об этом просить; а тебя выгоню из дому как жену бессовестную и мать бездушную. Теперь же буду терпеть твое присутствие в доме моем для того, чтоб не сделать огласки.

Высказав свою волю и намерение, Федулов от этого дня жил с женою, как будто ее не было у него в доме: не говорил с нею, не смотрел на нее, и когда люди на какой-нибудь вопрос его отвечали: «хозяйка приказала, хозяйка послала, хозяйка сама хотела сделать» — он тотчас переставал говорить и уходил.

Несмотря на наружную холодность, Федулов жестоко был опечален поступком дочери; он знал Тревильскую, ее образ мыслей, упрямство, презрение к простолюдинам; знал, что скорее согласится она видеть сына мертвым, нежели женатым на мещанке; все это знал он, был уверен, и честная душа его страдала невыразимо при мысли, что его дочь насильно вошла в фамилию, ее презирающую.

Дни, недели и месяцы проходили своей чередой; молодые супруги были бы счастливее самого счастья, если б их любовь, ласки, восторги не были тревожимы боязнью и упреками совести; особливо эти последние часто наводили облако грусти на прекрасные лица супругов-любовников; без этого обстоятельства опасение и всегдашняя осторожность еще более возвышали бы цену их взаимного благополучия. В безмолвном и пышном приюте своем они жили как будто отделенные от этого мира, исполненного бурь, сует, козней, вражды и бед! С каким восторгом молодой граф прижимал к сердцу свою милую Фанничку, когда она, выдержав двухчасовой карантин в гардеробной, опять приходила к нему. Гардеробная была ее убежищем: при звуке благодетельного подпольного звонка юная графиня как зефир улетала в коридор, оттуда в гардеробную, где и оставалась все то время, пока графиня-мать сидела в ее комнатах.

В конце года молодая Тревильская сделалась беременна; это оживило было надежду графа убедить мать свою признать его Фанничку невесткою, но скоро, однако ж, надежда эта угасла. Графиня, как-то разговаривая с сыном о женитьбе одного их знакомого против воли матери и о том, что она простила, когда сын упал к ногам ее и представил ей дитя свое, сказала: «На меня это не подействовало бы; презрение воли материнской тем не менее презрение, хотя и имеет такие приятные последствия для виновных! Я не простила бы, Жорж, уверяю тебя».

Фетинья узнала наконец, что Степанида — ее родная бабка; узнала также и то, что она отпущенница; но тем с не меньшею нежностью обняла старуху, плачущую от радости и горя вместе. Степанида ходила очень часто к своей внучке: никому не казалось странным, что к жене графского камердинера ходит какая-то опрятно одетая старушка. Ее провожали прямо в кабинет графа, который служил супругам спальнею и столового, когда графиня-мать не обедала дома и позволяла сыну по каким-нибудь причинам оставаться дома.

При наступающих родах Степанида просила внучку переехать к ней месяца на два.

— У меня ты будешь покойна и безопасна, милое дитя мое (она никогда не звала ее графинею), а здесь этот звонок когда-нибудь перепугает тебя насмерть; не может ли он зазвенеть в такое время, когда глубочайшая тишина будет тебе необходимее всего?.. Переезжай ко мне, мой милый друг? Когда все кончится и ты оправишься, опять возвратишься сюда.

Само благоразумие говорило устами старой Степаииды; супруги признали необходимость последовать ее совету, и за две недели до родов молодая графиня переехала к своей бабке.

Старуха была в истинном упоении, видя свою милую Фетинью, свою красавицу писаную обитательницей ее дома; она поставила для нее кровать в пышно убранном углу. Заколотила наглухо главную дверь, которая вела из коридора в эту комнату, и всякого, кто придет к ней, принимала в маленькой отдаленной горнице, говоря, что она отдала весь дом внаем.

Молодая графиня много смеялась употреблению, какое было сделано из атласа.

— Ведь это не водится, милая бабушка! Кресла и диваны не обивают материей, вышитой золотом и блестками; это очень неудобно; шитье будет рвать платье.

— Э, дитя мое! кто будет сидеть на них? Кому я позволю? Пусть будет так, оставь мне, старухе, это утешение; посмотри, как красиво! Глаз не хочется отвести!.. Ну, а если тебе неловко сидеть на них, потому что цепляются за платье, я закрою их чехлами плотными, вот и все будет хорошо.

Степанида застановила окна транспарантами, прекрасно расписанными; на двух столиках поставила две вазы с цветами. Она беспрестанно что-нибудь поправляла, охорашивала, ходила на цыпочках и спрашивала шепотом:

— Покойно ли тебе, дитя мое? Все ли по мысли? Не надобно ли чего? Говори, мое сокровище ненаглядное, старая бабка твоя все тебе достанет.

Фетинья с нежностью обнимала ее, а граф, скрывая невольную усмешку, говорил:

— Как вы добры, милая наша бабушка! Вы столько делаете для моей милой Фаннички, что, кажется, ей уже нечего более и желать.

Старуха бормотала про себя: «Фанничка! Фанничка! Охота преиначивать христианское имя на бог знает какое!»

Так прошло время до родин. Молодая супруга разрешилась дочерью, столь же милою, как сама. Граф с восторгом заметил, что дитя походит на свою бабку-графиню. «Наша дочь будет залогом нашего примирения с маменькою, милая Фанни! Увидя себя вновь расцветшею в этом прелестном ребенке, она смягчится и простит». В этой надежде они дали новорожденной имя графини: Людмила. Но прежде Фетинья выпросила согласие на это своей бабки.

— Хорошо, хорошо, милочка! Делай, как тебе лучше. Хоть гордая твоя свекровь и не стоит, чтоб такой херувимчик назывался ее именем, да уж быть так! К тому ж ведь она графиня, моя крошка, а графинь Степанидами не называют, это имя крестьянское. Пусть уж она будет Людила.

— Людмила! Милая бабушка!

— Ну Людмила, что ли, все равно.

Фетинья сама кормила дочь свою. Степанида советовала жить у нее, пока дитя отбудет кой-какие болезни, свойственные первым неделям жизни их. Граф, уступая справедливости замечания ее, что трудно будет скрываться всякий раз с ребенком, который может иногда сильно расплакаться, согласился, чтоб его молодая графиня осталась на полгода в своем родном приюте. В продолжение этого времени граф делал несколько покушений уничтожить предрассудок матери и истребить ее предубеждение против простого народа, но тщетно.

— Ведь они люди, такие ж, как и мы, милая маменька, имеют одинаковые с нами чувства, имеют добродетели, ум, красоту, дары нашего создателя принадлежат им, равно как и нам; пред лицом бога мы все равны!

— Неоспоримая истина, любезный граф, и я буду твоего мнения, когда предстанем все перед лицо божие, но пока мы еще здесь, на земле, так я предлагаю тебе верное средство узнать, равны ли мы с ними: поезжай к князю Голирудскому, самому снисходительному из вельмож, поезжай к нему вместе с твоим Егором. Он ведь очень неглуп и хорош собой, дары создателя видны на нем. Прием князем его перескажи мне.

Насмешка графини жестоко оскорбила графа.

Через полгода молодая графиня переехала опять к мужу. Ее Людмилочка была очень тиха и имела редкое качество в детях — никогда ни от чего не плакать, разве сильно уже болело что-нибудь у нее, тогда она только пищала тихонько, и то изредка. С таким ребенком легко было укрыться от графини, да сверх этого она совсем перестала ходить далее диванной, и это до того осмелило затворницу-графиню, что она часто сидела в угловой комнате с маленькою Людмилою, когда старая графиня разговаривала с сыном в диванной.

Через год Фетинья родила еще дочь, и опять ни она, ни Георг не смели назвать дитя именем ее прабабки. «Что нам делать, моя Фанничка! Бабушка твоя, может быть, осердится, но ведь это имя: „Степанида!“ будет одним препятствием больше к получению согласия маменьки; назовем ее Верою».

Добродушная Степанида, нимало не обижаясь, что и другая правнучка не будет носить ее имени, с нежностью целовала глаза молодой графини, когда та с замешательством, краснея и прижимаясь к груди старушки, говорила:

— Бабинька! Жорж хочет назвать дочь нашу Верою; говорит, что имя это имеет великое значение и всегда приносит счастье тому, кто им называется.

— Ох ты моя черноокая лепетунья! Чего ж ты так краснеешь, и жмешься, и ластишься!.. Дитя ты мое бесценное! Неужели думаешь, что бабка твоя на краю могилы будет столько глупа, чтоб досадовать, для чего не назвали ее крестьянским именем графскую дочь? Успокойся, моя милочка! Назовите ребенка, как вам кажется лучше; я все равно буду любить его.


— Сочтите, граф, что я ничего не видала! — говорила графиня, уходя и высвобождая легонько платье свое из рук сына, влекшегося за нею на коленях и тщетно умоляющего остановиться.

— Матушка!.. матушка! — говорил он голосом отчаяния. — Троньтесь плачем детей моих! Взгляните на них, они ваша кровь! Простите нас! Неужели вам так трудно подарить счастьем сына вашего!

В продолжение этой сцены юная графиня, бледная, с полными слез глазами, стояла тоже на коленях, на этом самом ковре, где за минуту до того играла дочь ее. Обе девочки, прижавшись одна к другой, плакали несмело и смотрели с испугом на свою неумолимую бабушку. Маша стояла на пороге в том самом положении, в котором остановилась, когда вид графини Тревильской-матери, заставив ее закричать от ужаса, приковал на месте.

— Сочтите, что я ничего не видала, граф; успокойтесь! Оставьте мое платье, что с вами! Отчего вы так встревожились! Повторяю вам, что я ничего не видала, ничего не знаю!

Граф оставил наконец неумолимую мать. Она ушла; Жорж поднял свою Фанни.

— Полно, милая жена, не плачь. Конечно, гнев матери моей большое несчастье для меня, но он ничего не может сделать тебе; брак наш утвержден законами. Предоставим все воле божией! Возьми детей, Фанни! Полно же, полно, перестань! Может быть, еще матушка и умилостивится; дадим время утихнуть ее гневу.

Утешая жену и обнадеживая прощением матери своей, граф ни минуты не сомневался, что не получит его: брань, гнев, упреки были б ему порукою, что через несколько дней они заменятся ласками и милосердием. Но холодные, равнодушно сказанные слова: «Сочтите, граф, что я ничего не видала», — пронзили ужасом и горестью сердце графа. Он был уверен, что других не услышит.

Давняя болезнь графини развилась с ужасною быстротою и в несколько дней поставила ее на краю могилы; но дня четыре графиня была довольно бодра, то есть держалась на ногах; выходила в гостиную, в столовую, обедала, пила чай вместе с сыном. Однако ж видно было, что жизнь потухает в глазах ее и лицо постепенно начинало покрываться бледностью смерти. Несчастный граф с воплем отчаяния бросался к ногам матери, обнимал их и обливал горькими слезами: что уже оставалось говорить ему? Мать его быстро сходила в могилу! На пятый день графиня слегла в постель, в шестой поутру исполнила долг христианский и, видя сына, в немой горести распростершегося у ног ее, положила руку на его голову:

— Милый Жорж, сын мой! Успокойся! Я благословляю тебя!.. — Помолчав с минуту, она проговорила вполголоса: — Не плачь же, не плачь! Прости! Живи счастливо! Я ничего не видала!

Это были последние слова ее, она более не говорила и в десять часов вечера умерла.

День первого мая так же был ясен и тепел теперь, как четыре года тому назад; так же тьма карет катится к месту гулянья; толпы пешеходов теснятся на тротуарах, площади, идут густою массою, шумят, смеются, толкуют, хвалят или осмеивают экипажи и сидящих в них. Вот и кареты Федуловой и Тревильской едут по этой же улице, но только они едут по другой стороне и, по-видимому, совсем не для гулянья: впереди их тянется погребальная процессия и везут два гроба. Один блистательный, с короною и гербами; другой простой, черный, с недорогими серебряными украшениями. В обеих каретах занавески окошек опущены. Внимание толпы было обращено на богатый гроб, пока его провозили мимо.

— Не знаете ли, чьи это похороны?

— Раззолоченный гроб графини Тревильской; а простой, черный, купца Федулова.

— Не того ли, что был очень богат и так скоро обеднел?

— Того самого.

— Видно, с горя.

— Видно, что так.

Процессия повернула за угол, скрылась из виду, и толпа, провожавшая глазами блистательный кортеж богатого гроба, забыла о нем в ту же секунду и навсегда.

На другой день похорон граф оставил свое отечество с тем, чтоб никогда в него не возвращаться. Он не хотел присутствовать при открытии завещания его матери и просил Сербицкого заступить его место при этом случае.

Завещанием графини имение ее в случае женитьбы графа на девице низкого происхождения возвращалось в фамилию князей Мазовецких. По числу видно было, что графиня сделала это завещание вскоре после того объяснения с сыном, которым он дал знать ей, что не женится ни на ком, кроме дочери Федулова.

Через год граф писал к Сербицкому, прося его продать часть имения, ему принадлежавшую, и деньги прислать туда, где он решил основать свое пребывание навсегда. Об этом поговорили с неделю и забыли.

Степанида, проводя внучку, доживала дни свои схимницей; молилась богу, делала много добра. По целым часам сидела в раздумье перед портретом Фетиньи, иногда плакала, но всегда уже оканчивала мысленную беседу свою с этим портретом словами: «Пусть бог благословит тебя, мое сокровище бесценное! Будь счастлива и здорова, где б ты ни была!» В конце сотого года жизни своей Степанида умерла; свое имущество, деньги и дом завещала церкви, которой была прихожанкою, прося употреблять все это для выгод храма, в котором так долго молилась. Взамен своего приношения предложила одно только возмездие для себя: чтоб богато убранный угол ее дома остался неприкосновенным, чтоб никто никогда не жил в нем; мебель его чтоб всегда оставалась на своих местах; чтоб портрет на стене, над диваном, всегда там и оставался и был закрыт шелковым занавесом и, наконец, чтоб пред иконою богоматери всегда горела, не угасая день и ночь, лампада с самым лучшим маслом. И все это чтоб продолжалось до конечного разрушения дома, который никому и никогда не продавать.

Завещание Степаниды исполнялось в точности многие годы, и парадный угол маленького домика привлекал много любопытных. Дряхлая Акулина прихаживала иногда и рассказывала посетителям историю угла, убранства и портрета со всеми возможными прибавлениями.

Федулова долго грустила, ездила плакать на могилу мужа и наконец написала к дочери, что одиночество сведет ее с ума; что если графиня сама не может приехать к ней, то хоть бы прислала меньшую дочь, графиню Веру. Это повторение: графиня да графиня! — показало Фетинье, что мать ее все та же и что печаль ее о смерти мужа начинает проходить. Она решилась предложить ей переехать к ним. Бог знает уже, как уцелел последний ум Федуловой, когда она получила это приглашение. «За границу! — говорила она сама с собой, важно расхаживая по комнате. — За границу! В чужие края!.. В газетах будет напечатано, что я выехала за границу! Все знатные дамы ездят в чужие края!» Сумасбродная старуха, не раздумывая, поехала в чужую землю, а родине своей посвятила — вздох и гримасу; первым простилась с могилою своего мужа, а второю почтила угол, мимо которого необходимо надобно было проехать.

Загрузка...