К 100-летию со дня рождения Ярослава Смелякова
Столетие со дня рождения выдающегося русского поэта Ярослава Васильевича Смелякова – знаменательная дата для любителей русской поэзии. Для членов литературного объединения «Угре-ша» имени Я.В. Смелякова это особенный праздник.
В подмосковном г. Дзержинском, расположенном на древней земле Угреши и близлежащих к ней старинных сёл и деревень, поэт оставил значимый духовный след. Здесь в 1937–1939 годах Смеляков работал ответственным секретарём многотиражной газеты «Дзержинец», выпускавшейся трудкоммуной № 2 НКВД, в декабре 1938 года преобразованной в производственный комбинат. Сюда Ярослав был переведён из тюрьмы, где находился с 1935 года по сфабрикованному обвинению «за участие в антисоветской группе». Работа в газете в разгар сталинских репрессий была непростой, но пребывание Смелякова в коммуне скрасили искренняя дружба, доброе отношение коммунаров и воспитателей, взаимная любовь и радость творчества. На страницах «Дзержинца» молодой поэт публиковал свои очерки, рассказы, заметки и, конечно, стихи. Друзья и коллеги с душевной теплотой называли его Ярочкой.
В дальнейшем Смелякову была уготована тяжёлая судьба. Он, любивший советскую власть всей душой и талантливо воспевавший её в стихах, трижды попадал в лагеря ГУЛАГа, был в финском плену во время Великой Отечественной войны. Почти треть своей взрослой жизни – двенадцать лет – Смеляков провёл в заключении, но это не сломило его душу. Поэзия помогла ему выжить, остаться истинно творческой личностью.
В последние годы жизни Ярослав Васильевич был признанным, маститым поэтом, любимым читателями. Он получил Государственную премию СССР, премию Ленинского комсомола, выпускал книги одну за другой. Собратья по перу уважали Смелякова за стоический характер, принципиальность, доброту, юмор, прощали ему чудачества во время застолий. Его здоровье, подорванное в лагерях, резко ухудшилось в 1972 году, и он скончался за полтора месяца до своего 60-летия.
Ярослав Смеляков оставался верным убеждениям юности. Словно подводя итог своему творческому пути, незадолго до смерти он написал:
Что делать? Я не гениален,
нет у меня избытка сил,
но всё ж на главной магистрали
с понятьем собственным служил.
Это «собственное понятие» сыграло роковую роль в жизни поэта, но оно же и обессмертило его, наряду с большим талантом и трудолюбием. Критик В.В. Дементьев так оценивал творчество Смелякова: «Его лучшие строфы написаны на высокогорном уровне». Поэт ярко выразил чаяния, надежды, любовь и борьбу своего поколения. «Он часть нашей жизни и часть нас самих», – отмечал Н.М. Коржавин.
Лучшие произведения Смелякова вошли в сокровищницу русской поэзии. Это стихи о вечном: о состояниях человеческой души, о труде, о любви к женщине, к матери, к Родине, к родному языку, к животным, к природе и о подвигах ради этой любви. В избранное можно включить и ряд стихотворений, написанных на Угрешской земле или посвященных происходившим здесь событиям. Поэту не довелось вновь приехать сюда, но он, встречаясь с людьми из посёлка имени Дзержинского, с интересом расспрашивал о здешней жизни, беседовал по телефону со своей доброй знакомой Т.Н. Рудко (в девичестве Волковой). Она до сих пор бережно хранит память о Смелякове, перечитывает его стихи.
В 2005 году администрацией г. Дзержинского и Московской областной организацией Союза писателей России была учреждена московская областная литературная премия им. Я.В. Смелякова. В 2005–2011 годах её лауреатами стали 28 лучших подмосковных поэтов, чьи стихи опубликованы в настоящей книге в разделе «Смеляковские лауреаты».
Третий выпуск альманаха «Угрешская лира», посвященный столетию со дня рождения Ярослава Смелякова, – свидетельство нашей непреходящей любви к нему и его творчеству.
1912 г., 26 декабря с. ст./1913 г. 8 января н. ст. Родился в г. Луцке в семье железнодорожного рабочего.
1914 г. Переехал с семьёй в деревню под Воронеж, затем в Воронеж.
1924 г. Окончил начальную школу в Воронеже, начал писать первые стихи, переехал в Москву, поступил в семилетнюю школу.
1928 г. Окончил семилетнюю школу № 48 Краснопресненского района г. Москвы.
1928–1930 гг. Работал в различных московских организациях дворником, истопником, помощником агента снабжения промкооперации.
1930 г., весна. Поступил в полиграфическую школу фабрично-заводского обучения имени Ильича. Первая публикация в стенгазете.
1930–1934 гг. Занимался в литературных кружках при журнале «Огонёк» и газете «Комсомольская правда».
1931 г. Познакомился с поэтом Михаилом Световым, впер вые опубликовавшим его стихи в журнале «Октябрь». Окончил школу ФЗО им. Ильича.
1931–1934 гг. Работал в 14-й типографии Полиграфиздата, публиковал подборки стихов в центральных газетах, журналах, альманахах, некоторые из которых сам набирал.
1932 г. Опубликованы брошюра «Стихи» в библиотечке «Огонька» и первая книга «Работа и любовь».
1934 г. Принят в Союз писателей СССР. Вышла в свет брошюра политической лирики «Счастье», сборник «Стихи» и в библиотечке «Огонька» – книга стихов «Дорога».
1934 г., 22 декабря. Арестован НКВД по ложному обвинению (участие в антисоветской группе).
1935 г., 4 апреля. Приговорён к трём годам заключения. 1935–1937 гг. Находился в тюрьме, где работал бригадиром. 1937 г., начало. Досрочно освобождён и переведён воспитанником в трудовую коммуну НКВД № 2 (пос. Дзержинского Люберецкого района Московской области).
1937–1939 гг. Работал ответственным секретарём многотиражной газеты «Дзержинец», где публиковал свои репортажи, очерки и стихи: «Мама», «Лирическое отступление», «Майский вечер», «Давным-давно», рассказ «Поражение мастера» и другие.
1938 г., апрель. Восстановлен в гражданских правах.
1939 г., июль. Восстановлен в Союзе писателей СССР по ходатайству секции поэзии, поддержанному А.А. Фадеевым.
1939 г., ноябрь. Призван в действующую армию рядовым и принял участие в войне 1939–1940 гг. с Финляндией.
1940 г., весна. Демобилизован, зачислен в резерв РККА. Принят на работу ответственным инструктором секции прозы. Поселился у матери в Москве (ул. Большая Молчановка, 31).
1940–1941 гг. Писал много стихов (цикл «Крымские стихи», «Хорошая девочка Лида», «Если я заболею…» и др.), публиковал их в «Молодой гвардии», «Литературной газете», «Красной нови», журнале «30 дней» и других изданиях. Под руководством В.В. Казина готовил новый сборник стихов, который не был издан.
1941 г., май. Призван из резерва во 2-ю легкострелковую бри гаду рядовым и направлен на прохождение службы в Карелию.
1941 г., лето-осень. Участвовал в боях на подступах к Ленинграду, попал со своей частью в финский плен.
1941 г., осень -1944 г., осень. Находился в финском лагере для военнопленных, выполнял подневольные работы на ферме.
Осень 1944 г. По обмену военнопленными освобождён из финского лагеря и направлен в проверочный советский лагерь в Сталиногорский (ныне Новомосковский) район Тульской области, где работал на 13-й шахте, исполнял обязанности банщика, затем помощника заведующего банно-прачечным комбинатом шахты. Сотрудничал в газетах «Сталиногорская правда» и «Московская кочегарка».
1945 г., октябрь. Освобождён из лагеря без права проживания в Москве, переехал в Сталиногорск, при содействии главного редактора К.И. Радченко и поэта С.Я. Позднякова принят в штат газеты «Сталиногрская правда» на должность ответственного секретаря.
1946–1947 гг. Жил в Сталиногорске на квартире С.Я. Позднякова, руководил литературным объединением, писал много стихов («Земля», «Кремлёвские ели», «Милые красавицы России», «Манон Леско» и др.), которые начали публиковать московские журналы «Новый мир», «Знамя». Вступил в первый брак. При содействии К. Симонова получил разрешение проживать в Москве.
1948–1951 гг. Жил с матерью Ольгой Васильевной и женой Евдокией Васильевной (Дусей) в Москве на ул. Арбат, 38/1, в маленькой однокомнатной квартире.
1948 г. Восстановлен в Союзе писателей России. Выпустил в свет сборник «Кремлёвские ели».
1949 г. Написал поэму «Лампа шахтёра».
1950 г. Вышел сборник «Стихи».
1951 г., август. Арестован НКВД по доносу и осуждён по статье 58 УК на 25 лет лагерей.
1951–1954 гг. Отбывал заключение и поселение (с 1954 г.) в г. Инте. Работал на руднике (лагерный номер Л-222). Вынужденно, из-за судимости, развёлся с первой женой. В лагере писал стихи («Мы не рабы» и др.), 1-ю часть поэмы «Строгая любовь».
1952 г. Смерть матери О.В. Смеляковой.
1954 г. Отбывал ссылку на поселение в г. Инте.
1955 г. Освобождён по амнистии. Возвратился в Москву, где вновь поселился в квартире на ул. Арбат, 38/1. В журнале «Октябрь» опубликована поэма «Строгая любовь».
1956 г. Реабилитирован, восстановлен в Союзе писателей СССР. Выпустил в свет книгу «Строгая любовь», получившую широкое признание (переиздана в 1967 г.). Начал редактировать альманах «День поэзии». Женился на поэтессе и переводчице Татьяне Валерьевне Стрешневой.
1957 г. Вышла в свет книга избранных стихотворений. (Однотомники и двухтомники избранных стихов издавались при жизни также в 1961, 1964, 1967 и 1970 гг.).
1957–1972 гг. Работал в аппарате Союза писателей СССР (председатель секции поэзии вместе с М.К. Лукониным), в издательстве «Молодая гвардия», в журнале «Дружба народов» (вел раздел поэзии). Публиковал стихи, поэмы, очерки и публицистические статьи в различных изданиях. Много ездил по республикам СССР, а также во второй половине 1960-х гг., по зарубежным странам: Монголии, Японии, Болгарии, Франции, Чехословакии, Югославии. Награждён тремя орденами Трудового Красного Знамени.
1959 г. Вышла в свет книга «Разговор о главном».
1960 г. Выпустил книгу «Работа и любовь» (переиздана в 1963 и 1973 гг.). Переехал в новую квартиру на Ломоносовском проспекте.
1962 г. Вышла в свет книга «Золотой запас».
1963 г. Вышла в свет книга «Хорошая девочка Лида».
1965 г. Выпустил книги «Алёнушка» и «Роза Таджикистана».
1966 г. Выпустил книгу «Милые красавицы России».
1967 г. За книгу «День России» (переиздана в 1968 и 1974 гг.) удостоен Государственной премии СССР. Избран в Правление Союза писателей СССР.
1968 г. Выпустил книги «Товарищ комсомол», «Молодые люди. Комсомольская поэма», «Новые стихотворения». Получил премию Ленинского комсомола. Перенёс серьёзную болезнь, ле жал в больнице.
1970 г. Выпустил книги «Связной Ленина», «Декабрь». Избран членом Правления Союза писателей РСФСР.
1972 г. Выпустил книгу «Моё поколение».
1972 г., 27 ноября. Скончался на 60-м году жизни (похоронен на Новодевичьем кладбище в Москве).
Летопись составила Елена Егорова
зам. руководителя литобъединения «Угрета»
Поезд со свистом подъехал к станции. Кондуктор открыл дверь, и Смеляков первым соскочил на высокую платформу. Лучи утреннего мартовского солнца брызнули ему в глаза, и он невольно прищурился. Вслед за ним высыпала на платформу рабочая молодёжь.
– Товарищ, где тут у вас управление коммуной? – спросил Ярослав у паренька в синем полупальто.
– Там, – махнул рукой юноша в сторону видневшихся за голыми деревьями зданий бывших церквей.
– А долго идти?
– Минут пять.
– Спасибо! – поблагодарил Смеляков и взглянул на часы.
Без четверти восемь. До назначенного в предписании времени оставалось 15 минут. Ярослав подождал, пока платформа опустеет. Ему захотелось оглядеться и закурить. Он достал початую пачку «Беломора» и затянулся. После тюремных самокруток хорошие крепкие папиросы доставляли ему особое удовольствие, почти забытое за два минувших года.
Арестовали молодого комсомольского поэта Смелякова в декабре 34-го, а в апреле 35-го осудили на три года «за участие в антисоветской группе». По такому же абсурдному обвинению посадили и его друга-поэта Павла Васильева, которого выпустили ещё в прошлом 36-м году. И вот теперь условно освободили Ярослава, вернее, перевели в Люберецкую трудовую коммуну № 2 НКВД.
В Москве он побыл с матерью, старшим братом и сестрой Зиной всего-то сутки, наговорился, отмылся, сменил тюремную одежду на гражданскую, которую носил до ареста. Из поэтов он успел повидаться только с Долматовским. Женя рассказал ему, что Павла осенью опять исключили из Союза писателей и месяц назад арестовали, а их общий друг поэт Борис Корнилов, которого в последнее время травили в газетах за богемную жизнь, теперь в Ленинграде, но уже с неделю от него ни слуху ни духу: никто не может ему дозвониться и все подозревают худшее. Стихи Ярослава, написанные в тюрьме, Евгению понравились, особенно «Я вспоминаю…» и «Вот женщина…», но листки с ними он у себя не оставил: всё равно пока не сможет напечатать.
Рано утром Смеляков с сожалением покинул родную квартиру на Большой Молчановке, чтобы к 8 часам явиться в труд-коммуну к заведующему «тов. Смелянскому Е.П.», как значилось в предписании. Молодой поэт потуже затянул пояс на брюках, поверх рубашки надел связанный матерью толстый шерстяной свитер, чтобы старая куртка не болталась на нём, похудевшем в тюрьме, как на вешалке, и отправился на Казанский вокзал. До Панков, а оттуда до коммуны он добрался довольно быстро.
Ярослав спустился с платформы, повернул направо и не спеша зашагал по расчищенному от свежевыпавшего снежка тротуару мимо нескольких новых трёхэтажек. На домовых табличках значилось, что это улица Коммунаров. Слева переливался заснеженный лёд большого пруда. Впереди высилась стройная колокольня с поблёскивающим на солнце куполом без креста. «Красивая, – подумалось Ярославу. – Как огромная свеча». Он остановился возле бывшей монастырской стены с живописными башенками, похожими на кремлёвские, только гораздо меньших размеров. Увидев пробитый в кирпичной стене проход с открытыми воротами, Смеляков вошёл внутрь. Здесь был второй пруд, за ним виднелся большой собор без куполов с прорубленными прямоугольными окнами. Справа, в деревянном здании с покрытым тёсом фасадом и надписью над дверью «Музей», тоже угадывалась бывшая церковь. Смеляков спросил у спешившей навстречу работницы в тёплом комбинезоне:
– Девушка, как пройти к управляющему?
– Тут и идти нечего, – выпалила та, указав на крышу двухэтажного дома, видневшуюся из-за башенок. – Из ворот налево вдоль стены до конца. Там и вход.
– А как этот монастырь раньше назывался?
– Не знаю, – пожала плечами девушка и заспешила дальше по своим делам.
– Я знаю, товарищ, – услышал Ярослав густой красивый баритон из-за спины. – Николо-Угрешский. Ему больше пятисот лет.
Смеляков оглянулся. Перед ним стоял высокий красивый парень в модном элегантном пальто.
– Будем знакомы. Ерастов. Ваня, – представился он и протянул руку для приветствия.
– Смеляков. Яра, – ответил Ярослав, пожимая руку.
– Ты новенький или по делам к нам?
– Новенький.
– А я здесь с 28-го года. Видел эти здания ещё с куполами. И Горького встречал – он к нам приезжал тогда. Тебе, наверное, в управление?
– Мне к товарищу Смелянскому.
– И мне, – продолжил Ерастов. – Я здесь по снабжению работаю, на летучку спешу. Кстати, дом, где теперь квартира управляющего, раньше назывался архиерейским, важные владыки в нём останавливались. Мне жена рассказывала, она местная. А эта узорная стена называлась Палестинской, потому что город Иерусалим изображала. Ну, идём скорей, а то вот-вот восемь пробьёт. Ефим Палыч тебе обязательно поможет – душа-человек!
– И я тоже по снабжению в потребкооперации работал, только это было давным-давно – в 29-м году. А теперь меня на правили в газету. Корреспондентом буду.
– Да ты писатель?
– Больше поэт.
– Вот здорово! – Иван даже чуть замедлил ход, видно, что-то припоминая, и спросил:
– А «Любку Фейгельман» ты написал?
– Я.
– Отличные стихи! Здорово, что ты у нас работать будешь! А то газета наша – «Коммунар» – скукотень одна.
Ответить Ярослав не успел. На колокольне мелодично заиграли куранты и начали бить восемь. Ребята уже дошли почти до конца Палестинской стены и, не сговариваясь, побежали к двери. Через минуту они уже были в приёмной расположенного на 1-м этаже кабинета управляющего.
– Здрасте, товарищ Артамонова. Летучка началась? – спросил Иван с порога.
– Нет, одного тебя ждут, – строго ответила секретарша, приятная брюнетка лет 40–45 с толстой обвитой вокруг головы косой.
Ерастов быстро вошёл в кабинет. Ярослав показал секретарше своё предписание. Та велела ему подождать конца совещания и принялась печатать какие-то бумаги. Под бойкий стрекот её пишущей машинки Смеляков, сидя на добротном деревянном стуле, стал внимательно разглядывать обстановку приёмной. Белёные стены и потолки, деревянный дощатый пол, в углу – высокий старинный шкаф, с которым контрастировал новый стол Артамоновой. На стене висел портрет чекиста в папахе с волевым лицом и добрым глубоким взглядом. Человек этот почему-то показался Ярославу знакомым, но спросить строгую секретаршу он не решился.
Не прошло и получаса как совещание кончилось, из кабинета управляющего вышли озадаченные руководящие работники коммуны и направились по своим делам. Последним на минутку появился управляющий – невысокий плотноватый человек приятной наружности с тёмными слегка вьющимися волосами. Вид у него был озабоченный. Он сказал секретарше:
– Товарищ Артамонова, пока никого не пускайте ко мне. Мы с Перепёлкиным тут побеседуем. Ты новенький? – дружелюбно спросил он Смелякова.
Тот кивнул.
– Обожди, брат, немного. Разберусь с важными делами и вызову.
Пришлось ещё с полчаса просидеть в приёмной. Ярослав всё-таки осмелился спросить секретаршу о Перепёлкине. Та вкратце рассказала ему, что Павел Степанович был до 35-го года управляющим, при нём построены четыре завода коммуны, музыкальная фабрика, клуб и жилые дома. Теперь он живёт в Москве, управляет всеми трудкоммунами страны, но здесь часто бывает по делам, навещает мать, младшего брата Васю и, конечно, своих воспитанников.
– Коммунары Перепёлкина любят, – закончила секретарша и снова застрекотала на машинке.
Наконец из кабинета вышел высокий красивый мужчина в гимнастёрке без знаков различия. Ярослава сразу привлекли его большие лучистые глаза.
– Что, братец, в коммуну поступаешь? – понимающе под мигнул он и широко улыбнулся.
– Да.
– Не гляди так насторожённо. Всё у тебя будет теперь хорошо. – Перепёлкин похлопал его по плечу. – Успеха тебе! Проходи.
Смеляков поблагодарил и зашёл в кабинет. На лице управляющего ещё была видна озабоченность. Ярослав не мог знать, о чём он говорил с Перепёлкиным. А разговор оказался очень тяжёлым. Павел Степанович передал Смелянскому рассказ знакомого учителя из Болшевской трудкоммуны № 1. Тот ездил в город Горький к зачинателю коммунарского движения Погребинскому, который создал в стране несколько трудкоммун, привлёк в них тысячи ребят, болтавшихся на улице или сидевших в тюрьмах, наладил их новую трудовую жизнь. Теперь Матвей Самойлович, будучи уже не первый год на должности начальника НКВД в Горьком, находился в подавленном настроении. Он по роду службы вынужден участвовать в набирающих обороты репрессиях. Коллеге, которому он очень доверял, сказал, что не понимает происходящего, что больше не может одной рукой перевоспитывать беспризорников и молодых правонарушителей, а другой – сажать в тюрьмы и лагеря лучших сынов партии по ложным обвинениям. Погребинский собрался даже писать письмо Сталину об этом. Обстановка подозрительности вокруг него и созданных при его участии коммун начинала накаляться.
Увидев Ярослава, Смелянский привычно скинул с лица маску озабоченности, пробежал глазами его предписание, улыбнулся и неожиданно протянул руку для приветствия. Обменявшись с управляющим рукопожатием, Ярослав сразу почувствовал себя увереннее. Этому способствовала и простая обстановка кабинета: из мебели – только недорогой гардероб и массивный книжный шкаф, покрашенный серой краской металлический сейф, посередине кабинета поставленные в ряд столы со стульями для посетителей и двухтумбовый заваленный бумагами стол самого управляющего. Единственной старинной вещью было бюро, стоявшее у окна. Над столом висел портрет Сталина, а напротив окна – наркома Ежова.
– Присядь-ка. Пиши заявление в коммуну, – сказал Ефим Павлович, положив перед Ярославом чистый лист бумаги. – Примем тебя завтра на комиссии. Мы обычно на общем собрании принимаем, но не с твоей статьёй. Наслышан о тебе. Поэт, значит, почти мой однофамилец! «Любка Фейгельман» – твоё стихотворение?
– Да, – ответил Ярослав, не ожидая, что управляющий может интересоваться поэзией.
– Вот и славно. Твою книжку «Работа и любовь» я читал. Хорошо о труде пишешь. Такие стихи в газете нам нужны. Мы ведь задумали отдельно от первой коммуны свою газету выпускать с названием «Дзержинец». Надоело в Болшево в редакцию «Коммунара» материалы возить: получается неоперативно, неповоротливо. Наши рабкоры обижаются, что их корреспонденции не все помещают – места не хватает. Нужна, нужна нам своя газета. У тебя опыт-то есть?
– Я до 34-го года писал в газеты и репортажи, и очерки.
– Хорошо. Но здесь тебе скоро самому придётся компоновать номера, работать с рабкорами. Ответственный редактор будет только просматривать всё, контролировать, приносить публикации от нашего начальства. Стенгазеты тоже твоя обязанность. Критика и самокритика – вот теперь важная задача, поставленная последней партконференцией. Мы нашу стенгазету в управлении назовём «За самокритику». Первый номер «Дзержинца» должен выйти недели через две-три. Сначала будешь под крылом у ответственного редактора Медовой. Но мы скоро её переведём на партийную работу. Справишься?
– Постараюсь.
– Ты с поэтами нашими позанимайся, кружок организуй, на пушкинскую выставку в Москву их свози.
– Попробую. И на выставку обязательно съездим, я сам там не был.
– Да, у нас в коммуне сухой закон. Строгий. Мат и жаргон тоже под запретом.
– Неужели не нарушают?
– Нарушают, бывает. И об этом надо тоже писать в газете. Мы злостных нарушителей на общем собрании по субботам в клубе пропесочиваем.
Намёк управляющего Ярослав понял, конечно. Смелянский, завизировав его заявление, распорядился:
– Зайдёшь сейчас в бухгалтерию. Я туда позвоню и распоряжусь, чтоб тебе выдали «маму», – и в ответ на вопросительный взгляд Смелякова продолжил: – «Мамой» здесь называют бесплатные коммунарские карточки на питание, проживание в общежитии и одежду-обувь. Устроишься, пообедаешь и приходи к моему заместителю по политчасти товарищу Щербакову. Он курирует газету и введёт тебя в курс дела.
Ярослав поблагодарил Смелянского и отправился в бухгалтерию. Карточки ему выдали без проволочек, но устройство в общежитии и особенно подбор вещей на складе заняли часа два. Комендант выделил ему свободную койку в комнате, где жили несколько парней, и место в общем гардеробе, куда Смеляков быстро выгрузил своё нехитрое добро из вещмешка. Никелированная койка оказалась удобной, с чистым бельём.
– Такие кровати у нас в коммуне делают, – с гордостью заметил комендант, серьёзного вида молодой парень, на поясе у которого висел пистолет в кобуре: он единственный из коммунаров имел здесь право ношения оружия.
– Спасибо большое. Кровать, в самом деле, хорошая. А где у вас тут склад?
– Из дверей налево метрах в ста, – деловито ответил комендант.
Кладовщица, по возрасту годящаяся Ярославу в матери, быстро измерила у него размер груди, шеи, рост по сантиметровым меткам на деревянном косяке и запричитала:
– Господи, худой-то какой! Где ж я тебе рубашку 36-го раз мера по вороту сыщу при этаком-то росте? 176 сантиметров! У меня такие только на 158 да на 164.
Ярослав смутился. Он после тюрьмы в своей доарестной экипировке и вправду выглядел подростком в одежде на вырост.
– Ну, если немного велика будет, не беда, – пробормотал он.
– Погоди-ка, есть у меня вроде 37-го размера на такой рост и брюки 46-го. Даст Бог, поправишься у нас, в самый раз будут. А пиджак уж не подберу, не взыщи, нет пока твоего размера.
Кладовщица нырнула вглубь склада и принесла Ярославу новую рубаху и чёрные брюки. Выдав ему ещё комплект нижнего белья, кожаные ботинки и вельветовые тапки, она отрезала от карточки Смелякова нужные купоны. Сложив обновки в вещмешок, тот поблагодарил её за заботу и, попрощавшись, бодро зашагал к общежитию. Настроение у поэта улучшилось, он даже улыбнулся, глядя, как вешнее солнышко растапливает тонкий слой свежего белого снега на молоденьких зелёных ёлочках.
Неподалёку от дверей склада Ваня Ерастов что-то бойко объяснял водителю полуторки. Видать инструктировал того, как проехать за грузом.
– «Маму» получил? – окликнул он Ярослава. – Дело хорошее.
– Да, выдали вот самое необходимое.
– Ты смотри в столовку к двенадцати не опаздывай. Она у нас на втором этаже в соборе. Ребята в обеденный перерыв набегут – мало что останется. Купон на раздаче отрывают только за второе, так некоторые особо голодные умудряются по два первых съесть.
– Да я и не опоздаю, целых полчаса в запасе. А ты идёшь?
– Не, я попозже, дел много. Надо три машины за материалами отправить. Мне Таня, моя жена, оставит. Она на фабрике-кухне раздатчицей работает. Ты её сразу узнаешь – глазастая такая, улыбчивая. Ну пока, – откланялся Ваня и побежал в заводоуправление.
– Пока.
Ярослав поправил потяжелевший вещмешок на плече и пошёл к общежитию. Там он быстро выгладил новую рубашку и брюки и, переодевшись, отправился в столовую.
Без пяти двенадцать у входа уже стояло несколько человек. Смеляков занял очередь и, когда дверь открылась, взял поднос и встал к окну раздачи. На стенах в столовой висели лозунги, которые показались Ярославу интересными: «Хошь живи, не хошь – уходи», «Все отвечают за каждого, каждый отвечает за всех», «Чтобы жить трудовой жизнью, надо уметь что-нибудь делать», «Воспитывая из себя сознательного пролетария, помогай сделаться им и другим», «У нас все должны учиться», «Каждый должен украшать дом, в котором живёт, улицу, по которой ходит», «Честь коммуны превыше всего, все в ответе за неё», «В коммуне сухой закон для всех», «Будь вежлив в обращении со всеми», «Пресекай азартные игры и воровство»; «Человек труда никогда не позволит себе присвоить чужую копейку».
«Наверно, это не просто агитки, а всамделишные правила жизни здесь», – подумалось Смелякову. Во всяком случае, в коммуне не воровали. Даже в магазине штучный отдел работал без продавца и кассира: Ярослав просто положил мелочь в ящик, когда забежал на минутку купить себе спичек и пачку папирос.
Ванину жену он и впрямь легко узнал: она разливала первое и всем улыбалась, желая приятного аппетита.
– Спасибо, Татьяна! – поблагодарил он её, когда та наливала ему в тарелку порцию борща.
– На здоровье. А откуда ты знаешь моё имя, ты ж новенький?
– Маленький секрет, – улыбнулся Ярослав.
– Небось, с Ваней моим уже познакомился, он и сказал про меня?
– Так и есть. Меня зовут Яра.
– Приятного аппетита! – пожелала Таня, доливая тарелку до краёв.
Взяв второе и стакан компота, Ярослав сел за свободный столик. Он с удовольствием наворачивал наваристый борщ, когда к нему подсел паренёк лет семнадцати.
– Приятного аппетита! Давай знакомиться. Лёнька Пушков-ский.
– Яра, – Смеляков пожал руку новому знакомому.
– Я здесь третий год, на музфабрике работаю. Стахановец. Раньше беспризорником был. Целых четыре года. А ты?
– Я сегодня только прибыл, в газете буду работать.
– Здорово! Напишешь про нашу фабрику? А то я бы больше выработку давал, когда б мне станок вовремя чинили. Позавчера полдня из-за этого простоял.
– Как-нибудь напишу. Обязательно. Только разберусь сначала во всём. А какие инструменты вы делаете?
– Домры, балалайки, гитары, баяны и даже скрипки.
– Хорошие?
– Ага! У нас в прошлом году сам маршал товарищ Тухачевский скрипку себе заказывал. Сделали ему, он хвалил. Мастера на фабрике что надо.
– Ну а где ж твои коллеги-стахановцы?
– Да они пол-обеда за станками вкалывают, чтоб больше нормы дать.
– А ты что же?
– Я вовремя всегда ухожу. И полторы-две нормы даю. Мне оставаться после работы некогда. В вечерней семилетке учусь, скоро заканчиваю.
– И как учёба? – спросил Ярослав Лёньку, доедая котлету с картошкой.
– Нормально, учителя хвалят.
Тут в столовую ввалилась группа ребят и девчат и все, шумно переговариваясь, встали в очередь к раздаче.
Ленька залпом допил компот и стал прощаться с Ярославом:
– Мне пора. Хочу физику повторить до конца перерыва.
– И мне тоже через 10 минут надо к заму управляющего по политчасти.
– К Щербакову? Я тебе покажу, где его кабинет.
– Вот спасибо!
Они отнесли грязную посуду к окошку мойки, и Лёнька довёл нового знакомого до кабинета замполита.
– Можно? – спросил Смеляков, приоткрывая дверь.
– Входи, входи! Смелянский мне говорил про тебя, – приветливо ответил Щербаков и представился:
– Михаил Петрович.
– Ярослав.
– Я думаю так: сначала ты поработаешь корреспондентом, а через пару месяцев будешь ответственным секретарём, когда Медова Анна Андреевна уйдёт на партработу. Другого ответственного редактора назначим, но он больше для контроля публикуемых материалов. Верстать номер – твоя обязанность. К тебе будут поступать заметки рабкоров, статьи от наших профсоюзов, комсомольцев и коммунистов. Ну и из района будут важные материалы присылать. Эти даже редактировать не придётся. Только объём рассчитать для номера. Справишься?
– Очень постараюсь. Дело знакомое. Я полиграфическое ФЗУ в 31-м закончил, потом наборщиком в типографии работал.
– Вот и ладно. Пошли, я тебя познакомлю с сотрудниками редакции.
Редакция занимала комнаты 12 и 13 на втором этаже клуба. В 13-й был стол, несколько стульев и диван. Здесь иногда сидела Медова, строгая, довольно молодая женщина. Из 12-й раздавался мерный стрекот пишущей машинки. Щербаков представил Ярославу машинистку Анну Ивановну Морозову и экспедитора Аню Илюнину, симпатичную девушку лет восемнадцати. На безымянном пальце у неё сияло новенькое обручальное колечко.
– Анна будет собирать корреспонденции от рабкоров и доставлять сюда, а готовый номер возить в Москву в Мособлгорлит и потом сразу в типолитографию имени Воровского, – отрекомендовал её Щербаков. – Серьёзная и исполнительная сотрудница, надёжный товарищ.
– Очень приятно, – Ярослав пожал девушке руку. Её открытый приветливый взгляд внушал доверие.
– Я бы хотел познакомиться с рабкорами, обсудить, о чём и как предстоит писать, – продолжил Смеляков. – Может, кто-то стихи сочиняет или прозу?
– Всех сразу не соберу, они в разных сменах работают. Завтра их предупрежу, – ответила Аня. – А стихи много кто пишет. Лёня Мариани, наш директор музфабрики Алексей Чекмазов, Коля Аристархов и другие ребята. Познакомлю со всеми.
– Мне бы и стенгазеты посмотреть.
– Одна большая стенгазета здесь в фойе висит, другая – в управлении, а ещё есть на каждом заводе и в общежитии. Пошли, я покажу.
Всю вторую половину дня Ярослав изучал стенгазеты, но по ним трудно было представить полную картину жизни коммуны. Анины рассказы и пояснения ему очень помогли. На стенах в клубе висели портреты вождей и руководителей НКВД. Среди них был знакомый портрет чекиста в кубанке.
– Аня, а это кто? – спросил Смеляков.
– Матвей Самойлович Погребинский. Коммунары зовут его Кубанкой. Он многих из тюрем вызволил, Болшевскую коммуну организовал и у нас бывает часто. Сергеев в кино «Путёвка в жизнь» с него сделан. Смотрел?
– А как же! Наш первый звуковой фильм. Вот мне и показалось, что я уже видел Погребинского. А теперь он где?
– В городе Горьком начальник НКВД. Наши коммунары к нему прошлый год ездили в гости. И он к нам приезжал.
– О нём что-нибудь есть почитать? – заинтересовался Ярослав.
– Он сам две книжки написал. Возьми в библиотеке. Вечером Смеляков познакомился с ребятами в общежитии.
Встретили его приветливо, не спрашивали, за что и сколько он сидел. После ужина кто читал, кто готовил уроки, кто ушёл на свидание с девушкой. Ярослав присоединился к компании ребят, игравших в домино.
Первый день в коммуне прошёл очень насыщенно. Та теплота, с которой к нему отнеслись, тронула его и внушила надежду. Люди здесь, похоже, доверяли друг другу. Но по опыту он знал, что в любом коллективе могут быть доносчики, и откровенничать с кем-либо пока опасался.
Уже на следующий день Ярослав активно включился в работу. Утром Аня отвела его в библиотеку. Там младшим библиотекарем работала её сестра 16-летняя Таня Волкова. Пока девушка подбирала ему книги, он невольно залюбовался ею: спортивная, стройная, с ясными глазами и задорными ямочками на щеках. «Хорошенькая и румяная, как вишня», – подумал Смеляков. Он ничуть не удивился, когда через несколько недель Танечке досталась роль Вишни в остроумном скетче. Ярослав так и прозвал её – Вишней.
Он взял томик Пушкина и книги Погребинского «Трудовая коммуна ОГПУ» и «Фабрика людей», чтобы лучше узнать ком-мунарскую жизнь. В редакции он целый день внимательно просматривал подшивку газеты «Коммунар». В обеденный перерыв на музыкальной фабрике собралось бюро актива под председательством Алексея Чекмазова, худощавого мужчины среднего роста. По внешности никак нельзя было предположить, что он имеет серьёзное уголовное прошлое. В 1924 году Погребинский вытащил парня из Соловков в трудкоммуну № 1, где тот не только отказался от старых привычек, но и проявил незаурядные организаторские и актёрские способности. А потом его перевели в Николо-Угрешу, и он уже лет девять возглавлял здесь бюро актива коммуны, одно время работал завкпубом, а теперь директорствовал на музыкальной фабрике, помещавшейся в бывшей конюшне. Чекмазов удачно женился на очень красивой девушке Анне Макаровой, которая приехала в коммуну с родителями в начале 30-х годов. Жену и маленьких дочек он обожал. Всё было бы у него замечательно, если бы не донимавшая время от времени чахотка, подхваченная в Соловках.
Лишних вопросов Ярославу Алексей и члены актива не задавали, ограничились обещанием новичка соблюдать правила коммуны и без проволочек приняли его. Так он стал коммунаром Смеляковым. Чекмазов дал ему почитать журнал «За коммуну», где опубликованы его стихи, весьма неплохие.
После ужина в редакцию стали заходить рабкоры. Некоторые показывали Ярославу свои стихи. Он намеревался раз в неделю собирать местных поэтов, чтобы коллективно обсуждать их творения, но на первых же занятиях ребята стали спорить, обижаться на замечания собратьев по перу. Кроме того, в апреле начала дважды в неделю выходить газета «Дзержинец», и у Ярослава не оставалось времени проводить занятия по вечерам, а в воскресенье он старался получить увольнительную, чтобы съездить в Москву к матери, которую очень любил. Ольга Васильевна сильно переживала, когда сын сидел в тюрьме, очень ждала его и много молилась. Ярослав в детстве воспитывался в православном духе, но в московской школе, как и почти все его сверстники, стал атеистом. Однако чувства матери уважал и никогда не позволял себе при ней ни одного пренебрежительного слова о Боге.
В одно апрельское воскресенье Смеляков собрал рабкоров и поехал с ними в Государственный исторический музей на юбилейную Всесоюзную пушкинскую выставку. Сколько здесь было уникальных и очень интересных экспонатов! Ярослав с трепетом рассматривал личные вещи любимого поэта, его автографы, прижизненные издания, портреты и… доносы на него, анонимки, на которые экскурсовод обратил особое внимание посетителей.
Не всё так радужно было и в коммуне. Незадолго до 10 апреля – дня выхода в свет первого номера «Дзержинца» – пришли трагические известия: 4 апреля арестовали Генриха Ягоду, министра связи, бывшего наркома внутренних дел. И в тот же день застрелился начальник Горьковского НКВД Матвей Самойлович Погребинский, оставив предсмертное письмо Сталину. В Болшевской коммуне вскоре начались аресты, ведь она носила имя Ягоды. Руководство Люберецкой коммуны ходило хмурое, хотя Николо-Угрешу репрессии пока обходили стороной. Словно имя Дзержинского, полученное коммуной в 1936 году, хранило её до поры до времени.
Смеляков с головой погрузился в коммунарскую жизнь, появляясь с блокнотом и пером на заводах и фабриках, в общежитии, на стадионе и, конечно, в клубе, который был идеальным местом расположения редакции. Здесь работали кружки, студии, секции и народный драмтеатр. Им руководил Николай Николаевич Виноградов, актёр Первого московского передвижного рабочего театра.
Однажды Ярослав засиделся допоздна в 12-й комнате, подбирая заметки для очередного номера «Дзержинца». Аня Илюни-на осталась ему помогать. Она ждала мужа Лёву, занятого в театре. В коридоре раздался шум: закончилась репетиция. Ребята и девчата высыпали из малого зала в просторное фойе. Смеляков как раз завершил свою работу и выходил из редакции. Его внимание тотчас привлекла одна девушка, самая красивая из всех: правильные черты лица, большие сверкающие глаза – серые с игривым зеленоватым оттенком, – необыкновенно грациозные и пластичные движения, выразительная мимика – всё это очень выделяло её среди подруг. Девчата прошли мимо Ярослава, не обратив на него никакого внимания.
– Кто она? – спросил он у Ани. Та сразу догадалась, о ком речь:
– Маша Мамонова. Она скоро дебютирует у нас в пьесе Гу сева «Слава», в главной роли. Лётчицу Лену Медведеву будет играть. Машенька очень талантлива, она раньше занималась у нас в самых разных кружках – фортепиано, хореографии, театральном. К Максиму Горькому в 35-м на дачу выступать ездила, когда к нему Ромен Роллан приезжал. Николай Николаевич на неё очень надеется. Ой, мне пора, – заторопилась Анна, увидев Лёву, выходившего из зала последним, вместе с Виноградовым.
Ярослав дождался следующей репетиции, чтобы познакомиться с прелестной Машенькой. Она играла очень естественно. Смелякову не надоело смотреть целый час мизансцену, которую режиссёр заставлял её повторять с партнёрами. После репетиции Ярослав подошёл к девушке, представился ей и попросил ответить на несколько вопросов. Маша, видно, спешила куда-то и отвечала очень кратко, по привычке слегка кокетничая. Она почти не обратила внимания на нового корреспондента. «Белобрысый, невидный какой-то», – подумалось ей.
Поэт и впрямь не отличался яркой внешностью: светловолосый, ушастый, брови и ресницы белёсые, глаза бледно-голубые, неулыбчивые. Впрочем, Тане Волковой, которая дружила с ним, но вовсе не была влюблена, нравился его бархатистый баритон, а цвет глаз Ярослава она сравнивала с оттенком цветков цикория, выгоревших на солнце.
В конце апреля состоялась премьера. Машенька в роли лётчицы Лены Медведевой была не просто хороша – блистательна. Она, казалось, не играла – жила на сцене. После спектакля зал взорвался овациями.
– Мамонова! Мамонова! – скандировал Ярослав вместе со зрителями, много раз вызывая дебютантку на поклоны. Ей подно сили скромные букетики первоцветов, собранных в ближайшем Гремячевском лесу, а один парень где-то достал тюльпаны.
Смеляков написал в газету восторженный отзыв и поместил его в ближайшем номере, подписавшись псевдонимом Старик. Машенька всё больше занимала его воображение. Любовь это или простое увлечение, он не мог понять, но его неудержимо тянуло к ней, такой яркой и талантливой.
К Первомаю Ярославу выписали премию, причём не деньгами, а бонами. В коммуне на площади у бывшего монастыря был двухэтажный магазин вроде торгсина, где продавались за боны дефицитные вещи. Там Смеляков купил себе модный коверкотовый костюм бежевого оттенка и подходящий к нему кирпичного цвета галстук. В этом костюме он ходил теперь и на работу, и на прогулки.
Ясным субботним вечером Ярослав решил пригласить Машеньку в кино. Он пораньше поужинал в столовой, которая после семи работала как ресторан, пришёл в клуб к открытию кассы и взял два билета в последний ряд на семичасовой сеанс на лирическую комедию «Цирк» с участием Любови Орловой и Сергея Столярова.
На полшестого была назначена репетиция: театр коммуны готовился к спектаклю в Люберцах. Ярослав купил букет махровой сирени у бабушки-цветочницы и поспешил к репетиционному залу. Но подняться на второй этаж он не успел. К его удивлению, Мамонова с подружками уже выходила из дверей клуба на улицу. Девушки весело пересмеивались о чём-то своём.
– Привет! Репетицию отменили? – спросил Смеляков, протягивая Маше букет.
– Да, Николай Николаич позвонил. Его в театре поставили в сегодняшний спектакль. Какой-то актёр у них заболел. В понедельник репетировать будем, – ответила та, приняв букет как должное, и с удовольствием вдохнула аромат персидской сирени, цвет которой удивительно гармонировал с её голубым платьем.
Машенька улыбнулась и взглянула на Ярослава своими «звёздными» глазами. Но пригласить её на сеанс он не успел: следующее мгновение она уже смотрела куда-то в сторону.
– Андрюха… – нежно прошептала девушка. – Ну, всем пока! – она сунула букет подружке и устремилась к высокому красивому коммунару, который выходил из кассы клуба с двумя билетами.
Это был тот самый парень, который на премьере преподнёс ей тюльпаны. Андрей по-хозяйски обнял её за талию, и они прошли мимо в парк, никого не замечая. До обескураженного Ярослава донеслись обрывки их разговора:
– В последний… На семь.
– В поцелуйный! Здорово!..
Ярослав, стараясь не выдать своего огорчения, отдал билеты двум подружкам Маши:
– Девчата, сходите в кино.
– А сам что ж не идёшь?
– Не смогу. Срочные дела в редакции. К тому же фильм «Цирк» я уже видел в Москве. И ещё раз посмотрю, только не сегодня. Замечательная комедия!
– Спасибочко! – обрадовались ничего не подозревавшие девушки и, попрощавшись с Ярославом, тоже пошли в парк.
– Ярочка, привет! – услышал он звонкий голос Тани Волковой, которая только что закончила работу в библиотеке.
– Привет, Вишня!
– У тебя костюм новый! Очень хороший!
– Купил с премии. А ты куда спешишь?
– Сначала домой ужинать, а потом на лодках кататься. Идут Аня с Лёвой, Вася Перепёлкин, Таня Слободчикова. Давай с нами!
– Нет, не могу. Мне надо отредактировать заметки рабкоров, – отказался Ярослав, решив сделать работу, запланированную на утро понедельника.
– Ну ладно, пока! Счастливо поработать, – Таня легко вскочила на велосипед и, помахав Ярославу рукой, помчалась домой.
Смеляков понуро поднялся в 12-ю комнату. «Хороша Маша, да не наша», – горько вздохнул он. Случись с ним такое до ареста, он бы, наверное, напился, чтоб расслабиться и обо всём забыть. Но здесь ему могла помочь только работа, и он принялся разбирать заметки рабкоров, разложил их по темам, отобрал те, которые пойдут в текущий номер. Дальше дело застопорилось. Мысли приняли поэтический оборот, нахлынули образы, и Ярослав принялся сочинять стихотворение. Он написал сначала одно четверостишие, следом другое, сделал несколько поправок в каждом из них, потом подумал, поменял их местами, добавил четыре стиха и перебелил:
Солнечный свет. Перекличка птичья.
Черёмуха – вот она, невдалеке.
Сирень у дороги. Сирень в петличке.
Ветки сирени в твоей руке.
Чего ж, сероглазая, ты смеёшься?
Неужто опять над любовью моей?
То глянешь украдкой. То отвернёшься.
То щуришься из-под широких бровей.
И я, как дурак, в середине мая
в жаре и цветах, в предвечернем дыму
вдруг хохочу или вдруг вздыхаю,
согласно желанию твоему.
Не окончив стихотворения, он открыл окно и поглядел в сторону пруда, откуда долетал аромат черёмухи и сирени, мелодии духового оркестра и гармошки. Больше поэтические строки не рождались, но те, что уже выплеснулись на бумагу, успокоили Ярослава, и он деловито принялся редактировать заметки. Обработав всю стопку, он аккуратно сложил листки возле пишущей машинки. Анна Ивановна Морозова послезавтра придёт на работу и быстро их перепечатает. Зато Смеляков, у которого в кармане лежала увольнительная до утра понедельника, теперь сможет заночевать дома у матери и приехать в редакцию к 8-ми утра прямо из Москвы. А иначе ему бы пришлось возвращаться вечером, чтобы прийти в полседьмого и успеть подготовить задание для машинистки.
Без четверти девять Ярослав закрыл комнату, сдал ключ вахтёрше и пошёл к верхнему пруду. Гуляние было там в самом разгаре. Молодёжь каталась на лодках, танцевала, пела, люди постарше прогуливались вокруг пруда с детьми, пили газировку, ели мороженое. Смелянский гулял с женой Александрой Даниловной, непременной участницей всех коммунарских культурных и спортивных затей, и тремя детьми. Двухлетняя Леночка сидела у отца на плечах, а девятилетний Юра и семилетняя Инга, немного отстав от родителей, перебрасывались мячом. Ефим Павлович приветливо улыбнулся Ярославу:
– Как дела? В редакции засиделся?
– Да. Заметки к понедельнику готовил.
– Молодец, у тебя хорошо получается. Гуляй, братец, отдыхай теперь. А нам уже домой пора – малышку укладывать. До понедельника.
– До свидания.
Смелянский помахал рукой Перепёлкину, который катался на лодке с женой Раисой Павловной и дочками Машей и Раей, и пошёл домой, а Леночка, обернувшись, продолжала махать пухленькой ручкой «дяде Пасе», как она звала Павла Степановича. Тёплый ветерок забавно шевелил светлые кудряшки, обрамлявшие милое личико девочки.
На лодках катались и Таня Волкова с Илюниными, и Вася Перепёлкин со своей девушкой, и Машенька Мамонова с Андреем. Ярослав невольно вздрогнул, услышав её счастливый серебристый смех. Ваня Ерастов, сидя рядом с женой на скамье у пруда, играл на собственноручно собранном баяне импровизацию по мотивам старинных русских романсов. Вокруг Вани толпилась молодёжь, которая ему подпевала.
Солнце уже зашло, но сумерки оставались пока светлыми, на небе слегка розовели лёгкие перистые облака и одна за другой зажигались весенние звёзды, у пруда наливались матовым светом шарики фонарей, а в кустах вспыхивали крошечные огоньки светлячков. Смеляков чувствовал себя уютно среди этих людей, которые строили здесь, как ему казалось, настоящий город-сад. Сделав несколько кругов у пруда и по дорожкам парка, он вернулся в общежитие. Соседи по комнате уже улеглись, а поэт всё сидел за столом и дописывал своё стихотворение, с ходу сочинив начало:
Светом солнечным, светом лунным,
майскими звёздами освещена
не только Люберецкая коммуна —
вся наша Родина, вся страна.
Перед его глазами оживала картина вечернего пруда, окрашенного нежными тонами заката, и одна за другой на бумаге появлялись строки:
И кажется: вот ещё два мгновенья,
и я в этой нежности растворюсь —
стану закатом или сиренью,
а может, и в облако превращусь.
Концовку ему захотелось сделать всё-таки мажорной, созидательной:
Не лучше ль под нашими небесами
жить и работать для счастья людей,
строить дворцы, управлять облаками,
стать командиром грозы и дождей?
Не веселее ли, в самом деле,
взрастить возле северных городов
такие сады, чтобы птицы пели
на тонких ветвях про нашу любовь?
Чтоб люди, устав от железа и пыли,
с букетами, с венчиками в глазах,
как пьяные между кустов ходили
и спали на полевых цветах.
Стихи подняли ему настроение. Независимо от обстоятельств он испытывал ощущение счастья от самого процесса их сочинения. Набело переписав стихотворение и добавив название «Майские звёзды», Ярослав закрыл рабочий блокнот. Пусть стихи отлежатся немного, а потом он опубликует их в газете.
Заснул он на удивленье быстро, утром бодро вскочил со звонком будильника и с одним из первых поездов поехал в Москву. На Казанском вокзале работало радио, передавали песни советских композиторов. Ярослава словно полоснуло по душе объявление диктора: «Музыка Дмитрия Шостаковича, слова народные. «Песня о встречном». Нас утро встречает прохладой…» Это же стихи Борьки Корнилова! Что с другом? Где он? Жив ли? Из уличного автомата Смеляков позвонил Жене Долматовскому и Василию Васильевичу Казину, своему первому редактору, договорился с ними о встрече и поехал к матери.
К приезду сына Ольга Васильевна напекла блинов. Вкусно позавтракав и позабавившись с крошкой-племянницей Алёнкой, Зининой дочуркой, Ярослав отправился к Казину, куда приехал и Женя. Новости у них оказались плохие. От Павла Васильева вестей никаких – как сгинул в казематах НКВД. Бориса Корнилова тогда, в марте, в Ленинграде арестовали. О нём тоже ничего толком неизвестно. Друзья немного выпили в кафе за их освобождение, обсудили несколько стихотворений и разошлись как-то грустно.
Вернувшись в коммуну, Ярослав снова по уши окунулся в газетные будни. На заводе «Спартак» он однажды брал интервью у ребят-стахановцев, потом у начальника цеха. Во время беседы в кабинет вошла симпатичная молодая женщина из бухгалтерии отдать какие-то документы. Она была в синем английском костюме, белой блузке и элегантных туфлях-лодочках на стройных ногах.
– Спасибо, Валентина Аркадьевна. Быстро оформили, – поблагодарил сотрудницу начальник.
– Да не за что, – ответила женщина певучим голосом. – Обращайтесь, если что надо. До свиданья.
Она быстро вышла, мельком взглянув на Ярослава своими большими серыми глазами с бархатными ресницами и сверкнув белозубой улыбкой.
«На Тамару Макарову похожа, – отметил про себя Смеля-ков. – Сама улыбается, а глаза грустят».
Вечером он поехал в посёлок Красково на аэродром, где ребята из коммуны занимались в аэроклубе. На свои средства они в складчину купили самолёт У-2. Ярослав невольно залюбовался, как лихо один парень выполнял над аэродромом фигуры пилотажа и потом красиво посадил самолёт. Смеляков достал блокнот и пошёл знакомиться с пилотом. Это был высокий юноша спортивного вида, со светлыми волосами и ясными голубыми глазами.
– Федя Сметанин, – представился он.
– Давно в аэроклубе занимаешься?
– Почти два года.
– А работаешь где?
– На электрозаводе в коммуне.
– Лётчиком хочешь быть?
– Да, получу свидетельство аэроклуба и буду в лётное училище поступать. Извини, сейчас наши парашютисты прыгать начнут. Давай посмотрим.
В воздухе кружил самолётик Р-4, из которого один за другим прыгали коммунары, раскрывая в небе разноцветные грибки парашютов.
– Смотри, как точно вон тот паренёк приземлился! – сказал Ярослав Феде.
– Паренёк? Да это ж Анюта Кнутова! – улыбнулся Сметанин, вынул из сумки заранее припасённый букетик ландышей и помчался к девушке.
Та уже успела ловкими движениями свернуть и убрать парашют. Они подошли вместе к Ярославу. Он узнал, что Аня тоже года два занимается в аэроклубе, учится пилотажу, а свой первый прыжок совершила 12 декабря 1936 года. «Симпатичная, волевая девушка, с сильным характером, – решил Смеляков. – Не просто с ней будет Феде. Он-то, кажется, по уши влюблён, а она к нему только как к товарищу относится. Но может быть, ещё завоюет её сердце. Время покажет, – вздохнул он, вспомнив своё безнадёжное чувство к Машеньке Мамоновой, которая продолжала его игнорировать.
На днях он зашёл по делам в бухгалтерию жилищного отдела, где она работала счетоводом. Маша бойко щёлкала костяшками счётов, что-то записывала в ведомость и на него даже глаз не подняла. Её занимал лишь бурный роман с Андрюхой и спектакли в драмтеатре. Для Ярослава в её сердце не нашлось места даже как для приятеля.
В конце мая шахматный кружок коммуны пригласил дать сеанс одновременной игры молодого гроссмейстера Исаака Мазеля. Смеляков немного опоздал, протиснулся к окну, вдоль которого стояли столы с шахматными досками, и с интересом наблюдал, как мастер делает быстрые и точные ходы в каждой партии, как волнуются и потеют над ответными ходами его соперники. Гроссмейстер выиграл девятнадцать партий из двадцати и свёл вничью лишь одну – с работником совхоза Каменевым.
Вернувшись после сеанса в редакцию, Ярослав набросал по свежим впечатлениям короткую заметку и принялся за рассказ, чтобы разнообразить газету, сделать её интереснее для ребят. Он засиделся за полночь, но задуманное выполнил и даже сам перепечатал текст на пишущей машинке: черновик был настолько исчёркан, что так вышло быстрее, чем перебелять вручную для машинистки. Ему ведь очень хотелось поставить рассказ, названный «Поражение мастера», в текущий номер за 2 июня 1937 года. Смеляков ярко и точно передал атмосферу сеанса одновременной игры за исключением финала: у него мастер одну партию проиграл, поражённый красотой своей неопытной соперницы: «И они прошли мимо нас вдвоём – мастер и женщина – в майскую ночь, под звезды. И, перемежая улыбки и вздохи с гамбитами и дебютами, мастер подпрыгивал, как мальчик, и сиял».
Через день, когда газета с «Поражением мастера» вышла, к Ярославу во время обеденного перерыва подсел в столовой Ваня Ерастов и похвалил:
– Молодец! Интересный получился рассказ и очень поэтичный!
– Я рад, Вань, что тебе понравилось.
– Ты вообще больше печатай стихов и рассказов, Старик.
Для Ивана, как и для многих в коммуне, не являлся секретом псевдоним Смелякова, которым тот подписывал часть своих корреспонденции, чтобы его имя не пестрело на каждой странице газеты.
– Обязательно буду печатать – и мои, и других наших поэтов.
– Вот и замечательно!
В номере за 11 июня Ярослав поместил стихотворение «Майские звёзды». На следующий день его пригласил к себе в кабинет замполит Щербаков.
– Здравствуй. Проходи и садись, – сказал он, указывая жестом на стул. – Ты молодец, хорошо с газетой управляешься. Медова тобой довольна. Она на днях передаёт дела Пащенко. Уверен, что и с новым редактором ты сработаешься. Газета стала намного интереснее по сравнению с «Коммунаром», все говорят. Твои «Майские звёзды» хороши. Но теперь очень нужно, чтобы ты написал ещё одно стихотворение. Читал сегодня в центральной прессе о приговоре банде Тухачевского?
– Да, конечно.
Ярослав был в курсе последних публикаций, где всячески поносились «враги народа»: бывший маршал Советского Союза Тухачевский, командармы Якир, Уборевич, Корк и другие, арестованные в конце мая и в ходе следствия признавшие себя виновными в организации военного заговора с целью свержения советской власти и установления военной диктатуры, в шпионаже и измене Родине. 11 июня восьмерых «заговорщиков» осудили на смертную казнь и сразу расстреляли. В газетах описывалось всё так правдоподобно: и признательные показания, и сами «чёрные» дела Тухачевского с «подельниками». Но Ярослав не знал, насколько этому можно верить. Не укладывалось в голове, что прославленный со времён Гражданской войны командарм мог совершить такое. О жестоких методах ведения следствия в НКВД поэт знал не понаслышке. В лагере со Смеляковым сидело много «врагов народа», однако никто из них никакой антисоветской деятельностью не занимался.
– Так вот, – продолжил Михаил Петрович, – весь народ возмущён их злодеяниями. Мы скоро проведём собрание в поддержку решения Верховного суда. Напиши-ка к собранию стихотворение. Советую назвать его «Воля народа».
– Я попробую, но не уверен, что быстро получится, – замялся Смеляков, которому очень не хотелось сочинять такое стихотворение.
– Ты, братец, постарайся. Видишь ли, в Болшевской коммуне идут аресты. Там тоже, как выяснилось, есть враги народа. И там собрание пройдёт раньше, чем у нас. Да и тебе самому это важно. Не забыл ведь, за что тебя осудили?
– Вечером засяду, – понял намёк Ярослав.
Он остался, по обыкновению, на ночь в редакции, но откладывал до последнего «заказ» замполита. Сверстал полностью текущий номер, отредактировал несколько заметок в следующий и только потом попытался начать стихи. Но у него так ничего и не вышло. Строки получались казённые, вымученные. Промаявшись до трёх часов ночи, Ярослав уснул тяжёлым сном на кожаном диване ответственного редактора в 13-й комнате.
К собранию стихи написаны не были. Щербаков, узнав, что Ярославу не с чем выступать, укоризненно покачал головой и сказал:
– Ну ладно, напиши после и обязательно опубликуй в газете.
Собрание прошло шумно, руководство коммуны и все ребята, конечно, гневно осуждали заговорщиков. Их слова Смеляков «взял на карандаш» и написал-таки злополучное стихотворение, которое поместил в 21-м номере «Дзержинца». Заканчивалось оно так:
И во веки веков, до скончания мира,
не померкнет сияние наших знамён.
Будь же проклята ложь тухачевских, якиров,
восьмерых уничтоженных нами имён.
Ярослав понимал, что написал, наверное, худшие свои стихи, но он не мог не выполнить приказ замполита, которому подчинялся.
Прошло несколько дней. 23 июня в газете «Ухтомский рабочий» напечатали статью с запоздалым выпадом против рассказа «Поражение мастера»: «Газета «Дзержинец» сделала попытку дать «Литературную страницу». Но, по-видимому, редакция не сумела привлечь к газете читателей и ограничилась написанием «рассказа» сотрудника редакции Я. Смелякова. Причём рассказ явно неудачен и по форме, и, тем более, по содержанию».
Ярослав расстроился, хотя это был булавочный укол по сравнению со статьёй Максима Горького «Литературные забавы», опубликованной 14 июня 1934 года сразу в четырёх центральных газетах: «Правде», «Известиях», «Литературной газете» и «Литературном Ленинграде». Там цитировалось письмо некоего «партийца», а вернее – доносчика: «Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть молодёжи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен, и мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой, и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюблённости, и поведение Смелякова всё менее и менее становится комсомольским. Прочтите новую книгу Смелякова. Это скажет вам больше (не забывайте, что я формулирую сейчас не только узнанное, но и почувствованное)».
Слова о якобы беспробудном пьянстве Ярослава и «почувствованном» клеветником «анархо-богемском духе» его творчества и стали первопричиной ареста поэта. Следователь Павловский так и сказал ему на допросе: «Что же ты надеялся, мы оставим тебя на свободе? Позабудем, какие слова о тебе и твоём друге Павле Васильеве сказаны в статье Горького? Не выйдет!» Не мог забыть Ярослав и того унизительного заседания в Союзе писателей, когда собратья по перу в один голос осуждали Павла, открыто называя его врагом. Смеляков отчаянно пытался защитить друга, но все на него так набросились, припоминая ему грехи, что вынудили замолчать и на словах согласиться с общим мнением.
Не получалось у Ярослава вычеркнуть из памяти и вульгарную девку, которая вскоре после того заседания настойчиво приставала к нему в ресторане, пока он несколько раз крепко не обматерил её, сообразив, что она специально подослана с целью его скомпрометировать. На следующий день проститутка подала в милицию заявление, будто Смеляков совершил над ней насилие. Свидетели дали показания в пользу Ярослава, но по кабинетам его потаскали изрядно. Пущенная продажной девкой клевета тогда вконец испортила репутацию молодого поэта в Союзе писателей.
Погрузившись в тревожные воспоминания, навеянные выпадом районной газеты, Ярослав не заметил, как в 12-ю комнату вошла Аня Илюнина с пачкой заметок в текущий номер «Дзержинца».
– Ярочка, ты что такой угрюмый? – озабоченно спросила она, но увидев в руках Смелякова газету «Ухтомский рабочий», всё поняла. – Из-за глупой статьи? Не бери в голову. Нам твой рассказ понравился. И стихи тоже.
– Ты права, пожалуй. Но я больше не из-за этого расстроился. Вспомнил про арест и допросы. Они ведь после статьи были, которую Горький написал. И девку подосланную вспомнил, – признался Ярослав.
Ане одной он доверял и позволял себе с нею откровенничать, не сомневаясь, что она никому ничего не расскажет, даже своей сестре.
– Та статья с клеветой была в центральной прессе и совсем о другом. А здесь так, местный бумагомарака от зависти накро пал. Забудь и пиши новые стихи и рассказы. Вот тебе материалы в следующий номер «Дзержинца» и для стенгазет, – Аня поло жила на стол листки с заметками и стихами.
– Спасибо, сейчас займусь ими, – ободрённый Смеляков пододвинул к себе пачку.
– Яр, можно я пойду. Мне на занятие надо.
– Иди, Анют. А что у тебя за занятие? Интересное?
– Я занимаюсь математикой с Валей Климович из бухгалтерии. Ей скоро на курсах экзамен сдавать, но есть проблемы с этим предметом. Она у нас с 32-го года работала секретарём управляющего, а месяцев пять назад, после смерти мужа Сергея Макарова, её в бухгалтерию перевели. Она недолго была замужем, и мне привычней её называть по девичьей фамилии.
– А какая она из себя? – заинтересовался Ярослав.
– Красивая! Из донских казачек. На свою однофамилицу Тамару Макарову очень похожа. Видел «Семеро смелых»?
– Конечно. Тамара и в фильме «Люблю ли тебя» чудно играла. В 34-м смотрел его, до ареста. А Валентину я на заводе, кажется, встречал, – вспомнил Смеляков симпатичную женщину с грустными серыми очами и ослепительной улыбкой в кабинете начальника цеха. – Её отчество Аркадьевна?
– Да.
– А что с её мужем случилось?
– Говорят, чем-то серьёзно заболел и умер. Но я точно не знаю, Валя сама не рассказывает. Сергей хороший человек был, умный, талантливый, юрист по профессии. Он приезжал из Москвы консультировать руководство нашей коммуны. Так с Валей и познакомился. В 36-м они поженились, комнату просторную им дали в бывшей монастырской гостинице «Париж». Но когда она овдовела, её отправили работать в бухгалтерию и переселили в маленькую комнатку в Клубном переулке.
– Ань, познакомь меня с ней.
– Ладно, только сначала спрошу у неё. Вдруг ещё не захочет ни с кем знакомиться после смерти мужа. До свиданья.
– Пока.
Валентина охотно согласилась познакомиться с Ярославом. Она читала его статьи, стихи и очерки в газете и, может быть, тоже помнила ту первую мимолётную встречу с ним на заводе «Спартак». Через несколько дней, когда она сдала экзамен, Илюнина познакомила их у проходной после работы. Сначала они гуляли вчетвером: Аня, её муж Лёва, Ярослав и Валя, но вскоре Илюнины заспешили домой, оставив Смелякова с новой знакомой. Побродив немного вокруг пруда, они пошли в кино на фильм «Цирк», который снова привезли в клуб. Возникла тема для общих разговоров. После сеанса Ярослав пошёл проводить Валентину, хоть её дом и находился почти рядом с клубом. Она вела себя сдержанно, но не скованно.
Они стали встречаться сначала изредка, а потом всё чаще. Смеляков чувствовал себя легко с этой удивительной женщиной. Она была на пять лет его старше. Между ними ощущалось родство душ, переживших немалые страдания. Валентина любила и умела слушать Ярослава: его рассказы, стихи, мнения о прошлых и настоящих событиях, – заразительно смеялась его шуткам, но сама не отличалась многословием, о себе рассказывала мало. Смеляков деликатно не расспрашивал её о покойном муже, понимая, насколько такой разговор тяжёл для неё. Им было хорошо вдвоём. Они могли долго гулять по окрестностям Николо-Угреши, по берегу Москвы-реки, разглядывать на Голюбовской горке, что у деревни Гремячево, замшелые староверческие надгробия, стоя под раскидистыми старыми соснами, молча любоваться панорамой окрестностей: изгибами реки, заречным старинным селом Остров с шатровой белокаменной церковью и другим селом Беседы, где церковь оставалась действующей.
Ярослава тянуло к Валентине, но он не сразу понял, что по-настоящему полюбил её: отголоски чувства к Машеньке всё ещё жили в его душе. В середине лета он снова был на спектакле «Слава», где блистала юная актриса, и 27 июля опубликовал в «Дзержинце» огромную хвалебную рецензию. А Валя вела себя по-прежнему строго, иногда в её глазах он улавливал какую-то отчуждённость и тоску. Наверное, её не отпусками воспоминания о Сергее Макарове. Оттого и сблизилась она с Ярославом небыстро.
А жизнь вокруг бурлила: коммуна готовилась к своему десятилетию. К юбилею планировали перевести музыкальную фабрику в новое четырёхэтажное здание. Многих ребят-коммунаров стали выпускать из коммуны, вручая им паспорта. Приятное, казалось бы, событие для большинства из них становилось испытанием, ведь они одновременно лишались коммунарской «мамы» и отныне сами
должны были платить за питание, общежитие и одежду. А некоторые коммунары, зная, что всегда будут накормлены и одеты, тратили свои немалые заработки – 400–500 рублей в месяц – в Москве на сладости и дорогое курево за несколько дней. В июле Смелянский привёз в коммуну целых два чемодана новых паспортов, которые и вручил на ближайшем субботнем общем собрании. Смеляков бы с радостью получил взамен бесплатных карточек паспорт и полную свободу, но до конца срока, истекавшего в апреле 1938 года, ему это не светило. Впрочем, «мама» помогала ему экономить деньги на помощь родной матери Ольге Васильевне и сестре Зине.
В преддверии праздника коммунары, привыкшие доверять друг другу, мало обращали внимания на критические статьи в местной прессе, а Ярослав внимательно следил за ней. Репрессировали секретаря райкома Павлова, и его дело бросило тень на бывшего с ним в дружеских отношениях Смелянского. 17 июля в «Ухтомском рабочем» Смеляков прочёл: «…в районе Павлов был не одинок. При его содействии в коммуне укрывался приёмный сын расстрелянного обер-бандита Каменева Глебов-Каменев… Брат Павлова жил и работал в коммуне, окружённый заботой, вниманием и покровительством Смелянского». Глебов, толковый инженер, работал на фибролитовом заводе и ни в чём предосудительном замечен не был, как и брат репрессированного секретаря райкома.
Через неделю Ярославу передали для публикации в 31-м номере газеты статью «Вооружимся бдительностью», направленную против якобы действовавших «врагов народа», которых недвусмысленно предлагалось «вытащить на солнышко» для «выкорчёвывания охвостьев фашистского подполья не только в районе, но и в коммуне», где «не особенно любят даже общие разговоры о бдительности к врагу». Это встревожило Смелякова. От газетчиков требовали, чтобы ни один материал о производстве или работе руководства не обходился без критики. Ярослав понимал, что рано или поздно в коммуне начнутся аресты. А пока руководство Хозяйственного отдела НКВД, которому подчинялась коммуна, только ограничило коммунарскую вольницу, упразднив бюро актива.
Празднование юбилея прошло 30 августа, в понедельник, очень весело. Утром открыли новое здание музыкальной фабрики. Работу на предприятиях закончили на час раньше – в четыре дня. Собрание было недолгим и очень торжественным. В зал попали не все, перед клубом толпились коммунары и жители посёлка, слушая выступления, которые транслировались на улицу. Смелянский и Перепёлкин говорили как всегда ярко и зажигательно об успехах коммуны, вручили почётные грамоты и объявили начало концерта самодеятельных ансамблей, театра и гимнастов. После концерта гулянье выплеснулось на улицу. Песни, танцы под духовой оркестр, катание на лодках, смех, поцелуи, яркие воздушные шары, улетающие в небо…
Ярослав с Валентиной закружились было в этом праздничном калейдоскопе, но скоро им захотелось уединиться. После двух первых танцев – фокстрота и танго – Валя предложила:
– Ярочка, давай к Москве-реке прогуляемся, на лодке покатаемся.
– Пойдём.
Они под руку прошли через весь парк, потом вдоль стены монастыря к берегу реки. У лодочной станции оказалось тоже многолюдно, и кататься Валя передумала. Они побрели подальше от шума по дорожке вдоль берега, остановились под толстой старой ракитой и стали смотреть, как оранжевый диск солнца садится за излучиной реки. Начало смеркаться, и на продолговатых ивовых листах засветились светлячки.
– Как красиво! Будто синенькие звёздочки, – восхитилась Валя.
– Смотри, Валенька, – Ярослав взял одного светлячка, который продолжал светиться у него в ладонях.
Она наклонилась, чтобы лучше разглядеть светящееся брюшко маленького жучка. Но огонёк вдруг стал тускнеть и скоро совсем угас. Смеляков бережно посадил насекомое обратно на ветку. Валя подняла свои сияющие глаза, их взгляды встретились, и Ярослав вдруг решился крепко обнять её и поцеловать.
Последнюю ночь августа они впервые провели у неё в комнатке. Она любила горячо и как-то даже торопливо, а он был просто без памяти от нахлынувшего вдруг счастья. Потом Ярослав часто оставался у Вали и всякий раз находил в ней новые привлекательные черты. Но всё-таки сохранялась между ними какая-то психологическая грань, которую они не могли перейти.
Валя ничего не требовала от Ярослава, не намекала на загс, но до конца перед ним не открывалась. То она казалась беспечно весёлой, искромётной, порывистой, а то мелькала в её глазах глубоко затаённая печаль. Может быть, Валентина корила себя за то, что так скоро изменила покойному мужу. А Смеляков любил безоглядно, не думал о том, что может с ним случиться в ближайшем будущем, больше волнуясь о любимой. За дарованную судьбой красоту чувств, за это хрупкое счастье он даже готов был простить своих врагов, упёкших его за решётку. Мерцающие вечерами светлячки словно освящали их любовь особенным романтическим светом. И Ярослав сочинил о них стихи:
У меня на руке дымится
то ли капля холодной воды,
то ли синенькая крупица,
улетевшая от звезды.
И стою я, врагов прощая,
оттого лишь, что тот огонь
так таинственно освещает
человеческую ладонь.
Но недолго он пламенеет,
этот узенький самоцвет:
всё печальнее, всё бледнее,
всё тревожнее слабый свет.
Он теперь уже светит глухо,
он совсем уже не горит.
То ли куколка, то ли муха
на ладони моей лежит…
Нет, не в шутку и не напрасно
я, целуя твои глаза,
всё тревожусь – как бы не сгасла,
не померкла твоя краса.
Причины для волнения за Валентину были. И самые серьёзные. Сначала арестовали инженера Глебова. Сгустились тучи над Смелянским, с которым Макарова несколько лет работала. В сентябре он вернулся с районного собрания без партбилета: исключили «за потерю бдительности». С должности управляющего Ефима Павловича тут же сняли и вместо него назначили чекиста Осипова, ничем особенным не выделявшегося. Сме-лянский переехал с семьёй в свою московскую квартиру, был на приёме у Ежова, хлопотал о восстановлении в партии, за него просили друзья, но всё оказалось тщетно.
Начались аресты среди работников фибролитового завода. За решёткой с обвинениями по расстрельным статьям оказались директор Малахов, начальник отдела Сафронов, механик Разумов-Сергеев. Добрались и до завода «Спартак», где трудилась Валя. Чёрный воронок увёз помощника директора Маслова, калькуляторщика Емельянова, снабженца Эгле… Поводом для репрессий могла послужить любая производственная неурядица, объявленная вредительской: поломка станков, очереди на проходной, якобы недостаточная рентабельность фибролита.
Однако жизнь в коммуне продолжалась: и культурная, и спортивная, и трудовая. В преддверии двадцатилетия Октябрьской революции на предприятиях развернулось социалистическое соревнование. Сентябрьским днём в редакцию в обеденный перерыв зашёл Лёнька Пушковский. Он недавно стал по-новому затачивать резец и теперь давал в день больше трёх норм, тогда как другие и одну-то едва вырабатывали. Лёнька принёс заметку с вызовом на соревнование всех комсомольцев коммуны. Ярослав тут же взял материал в текущий номер и решил написать о Пушковском статью, вспомнив о своём обещании полугодичной давности. Придя на музыкальную фабрику, он убедился, насколько чётко, быстро и качественно работает на станке юноша. Ни одного лишнего движения, всё продумано до мелочей, никаких перекуров и отвлечений на разговоры. Статью «Стахановец Леонид Пушковский» Ярослав подписал своим обычным псевдонимом Старик и поместил в следующем номере в большой полосе «Учитесь у лучших». Лёнька проснулся местной знаменитостью.
Несмотря на громкие успехи коммуны, репрессии усиливались. Незадолго до Нового года – 9 декабря – в числе других работников коммун арестовали Ефима Павловича Смелянского. Страшным обвинениям против него никто из коммунаров не верил, надеялись, всё вот-вот выяснится, их воспитателя отпустят и восстановят в партии. Но вместо этого Смелянского и почти всех ранее попавших в застенки НКВД по приговору «троек» расстреляли. В феврале приехал чёрный воронок и за Александрой Даниловной Смелянской, которую осудили как жену врага народа на 10 лет без права переписки. Её детей Ингу и Юру забрали в детдом, и только крошка Леночка осталась в коммуне с бабушкой.
Пытаясь защитить друзей, Перепёлкин сам лишился работы и партбилета. Расстреляли по обвинению в шпионаже его старшего брата Степана Степановича. Перепёлкин собрал чемодан и со дня на день в одиночестве ждал ареста в своей московской квартире. Жену и дочек он загодя отправил в коммуну, чтобы не травмировать их. Там Маша ходила в школу, а Раечка – в детский сад. Павел Степанович никому не жаловался на своё положение, ни у кого ничего не просил, поступая так, как сам учил воспитанников, которых наставлял: «Запомни! Никогда не жалуйся и не проси. Жизнь со временем сама всё расставит по местам». Пощады он не ждал: накануне забрали жену брата и племянника-подростка Женю, ведь по новому закону, принятому в 1935 году, полная уголовная ответственность наступала уже с 12 лет. Морозной февральской ночью чуткий сон Павла Степановича прервал телефонный звонок:
– Здравствуйте. Узнаете?
– Да, – глухо сказал Перепёлкин, узнав по голосу своего воспитанника Колю, который после выпуска из коммуны учился в школе НКВД и работал в Бутырке. Звонил смелый парень явно из автомата.
– Приходите завтра к известному вам подъезду точно в девять утра. На моих сейчас двадцать три сорок пять.
– Приду.
– Будьте осторожны. До свидания.
В трубке послышались короткие гудки. Так и не уснув до утра, Павел Степанович вышел из дома пораньше, минут пятнадцать петлял по улицам и, убедившись, что за ним нет слежки, поехал к тюрьме. Снова побродив по переулкам, выходящим на Новослободскую улицу, он минута в минуту подошёл к нужному подъезду. Дверь открылась, и к нему на руки буквально упал его до смерти перепуганный племянник. Перепёлкин как ни в чем не бывало поправил Жене шарф и шапку, взял его за руку и спокойно повёл к трамвайной остановке. К счастью, тут же подошёл трамвай, и они поехали на Казанский вокзал. Везти мальчика на московскую квартиру было небезопасно, и Перепёлкины отправились на поезде в коммуну. Здесь они перевели дух. В кармане племянника обнаружились недооформленные документы на арест. Они тут же полетели в печь. В другом кармане оказалась метрика. Спасая Женю, Коля очень рисковал, но теперь Павел Степанович перестал беспокоиться за воспитанника: вряд ли ребёнка хватятся в следственном изоляторе, ведь никаких документов о его аресте не осталось. Счастье, что племянника привезли в Бутырку в Колино дежурство.
В коммуне от работавших в органах бывших воспитанников уже знали о грозящей Перепёлкину опасности. Он многих ребят в своё время спас от тюрьмы и беспризорной жизни, а теперь пришло время спасать его самого. И коммуна забурлила. В обеденный перерыв в столовой Смеляков, который сам не был хорошо знаком с Перепёлкиным, только и слышал:
– Давайте поручимся за Павла Степаныча! Никакой он не враг, а преданный партиец!
– Брата расстреляли, а он-то тут причём? Брат не с ним работал, а в управлении шоссейных дорог.
– Перепёлкин нас выручал, давайте за него ходатайствовать.
– Товарищи, помните, как его квартиру ограбили и на нас в органах подумали? А Павел Степаныч сказал, мол, нет, не мои коммунары украли, лучше ищите. И вправду ведь скоро домушников, обчистивших его хату, нашли.
– И за нас он в 35-м поручился, когда мы свистнули ожерелье супруги Ромена Роллана на даче у Горького. Он нам сделал «страшные глаза», и мы в сад это ожерелье подбросили. И обошлось. Перепёлкин в тюрьму нас не упёк, поверил.
– Все под ходатайством подпишемся!
– Ребята, не шумите. Так делу не поможешь, – сказал Гриша Миронов, который работал в НКВД и приехал в коммуну в увольнение. – Соберём актив после смены в красном уголке общежития и составим ходатайство. Все желающие, кто в коммуну пришёл до 35-го года, когда Павел Степаныч управляющим был, подпишут. Добровольно. Никого заставлять не будем.
На том порешили и разошлись по цехам. Ярослав отправился в редакцию и до десяти вечера верстал текущий номер. Сделав самое необходимое, он поспешил не к Валентине, а в общежитие: вдруг понадобится его помощь. Честно говоря, он не верил, что удастся выручить Перепёлкина, но в стороне от хорошего дела оставаться не хотел, несмотря на то что его подпись под ходатайством не требовалась. Да и фамилия обязывает: пусть ребята не подумают, что Смеляков струсил.
Когда он появился в красном уголке, коммунары уже составили и от руки переписали бумагу. Ваня Ерастов, первым заметив приятеля, обрадовался:
– Яра, молодец, что зашёл. Посмотри наше ходатайство. Может, что посоветуешь?
– Сейчас посмотрю, только вы не гомоните, дайте сосредоточиться, – Ярослав сел за стол к настольной лампе и быстро пробежал глазами сочинённую бумагу. – Товарищи, вы в целом правильно написали, но только длинновато и как-то сумбурно. Надо чётче и короче. Начальство длинных бумаг не любит.
– Ты прав, – откликнулся Гриша Миронов, – и я о том же говорил. Поможешь отредактировать?
– Конечно. Только вы мне не мешайте, лучше подписи идите собирать.
– Да мы уже вон сколько собрали, – Лёнька Пушковский указал на скоросшиватель с листами. – И ещё несут. Ребята, давайте выйдем на полчаса, не будем Яре мешать.
В красном уголке остался только баловень общежития Рыжик, развалившийся прямо на столе. Смеляков почесал кота за ушком и под мурлыканье стал вчитываться в ходатайство. Лишние подробности он вычеркнул, некоторые пункты переставил местами и отредактировал так, чтобы текст уместился на одном машинописном листе. Закончив работу, он позвал ребят и прочёл вслух, что получилось.
– Очень хорошо, – похвалил его Миронов. – Всё убедительно и по делу. Надо переписать, а лучше перепечатать на машинке. Но где это сделать? В общаге машинки нет.
– Можно в редакции, – предложил Смеляков. – А к которому часу надо?
– Не поздней полвосьмого завтра выезжаю, к девяти должен быть на Лубянке, – ответил Гриша.
– Ребята, сейчас уже поздно идти, а утром охранник раньше полседьмого клуб не откроет. Мне самому так быстро не напечатать, я ж не машинистка, – огорчился Ярослав.
– А я наверняка успею, – вызвалась Лора Копорова. Она ещё до поступления в коммуну была квалифицированной машинисткой. Однажды её застукали за левой работой и осудили на три года, но отправили, к счастью, не в тюрьму, а в коммуну.
Утром Лора не заставила себя ждать, и в шесть тридцать они с Ярославом уже сидели в редакции. Под его диктовку девушка строчила ходатайство, как автомат, и без единой помарки. Они даже успели в столовую на завтрак. Туда же коммунары, которые жили не в общежитии, а в отдельных комнатах, принесли листы со своими подписями. Гриша собрал бумаги, пронумеровал их и увёз в столицу. В девять утра папка уже лежала на столе у начальника Хозяйственного отдела НКВД, которому подчинялась коммуна.
«Случится чудо, если это поможет», – думал Смеляков, не веривший в успех затеянного дела. Однако ходатайству коммунаров дали ход, и чудо всё-таки произошло. Павел Степанович уехал в Москву и продолжал ждать по ночам ареста. Но воронок за ним прислали утром и повезли без наручников и чемодана не на Лубянку, а в коммуну. В кабинете нового управляющего Иосифа Петровича Осипова комиссия НКВД, состоявшая из бывших сослуживцев Перепёлкина, объявила решение по его делу. Наказание было на удивление мягким: исключить из партии сроком на один год за потерю бдительности, лишить всех чинов и должностей, отправить с семьёй на постоянное жительство в деревню Ольгино, что рядом с посёлком Железнодорожный Московской области. Там Павлу Степановичу предстояло работать дворником на новых уборочных машинах. Он простился с воспитанниками и скоро перебрался на место ссылки. Его брат Вася, племянник и мать остались жить в коммуне. От них коммунары и узнавали новости о Перепёлкине, который, по своему неписаному правилу, никому не жаловался и ни о чём не просил, но благодаря деловым качествам и золотому характеру скоро выдвинулся и на новой работе. Смеляков ничуть не удивился тому, что через год, когда Павлу Степановичу вернули партбилет, он создал в Железнодорожном Управление по уборочной технике, а вскоре стал заместителем управляющего коммунального хозяйства Раменского района.
Немного успокоился Ярослав и в отношении своей Валентины, ведь секретаршу Смелянского Артамонову органы не тронули, из бухгалтерии «Спартака» никого не арестовали. И хотя отдельные аресты шли в коммуне весь 38-й год, Вале серьёзная опасность, похоже, не угрожала. По счастью, репрессии не затронули никого из их близкого окружения в коммуне.
В апреле срок у Ярослава закончился, и ему выдали паспорт. Пришлось расстаться с карточками коммунарской «мамы», но он нисколько не сожалел. Теперь, когда ему возвращены гражданские права, можно без всяких увольнительных ездить в Москву к матери и по делам, можно запросто в воскресенье поехать с Валентиной в любой московский парк, на Всероссийскую сельскохозяйственную выставку, встречаться с друзьями-поэтами. Можно снова печататься в столичных изданиях и восстановиться в Союзе писателей. Казин попытался прощупать почву на этот счёт, но ему намекнули: мол, рановато, пусть ещё годок в многотиражке поработает. Смеляков и сам пока не рвался на работу в Москву, ведь тогда бы он стал редко видеться с Валентиной.
В клубе жизнь по-прежнему била ключом. Театральный сезон был в разгаре. Готовилась постановка трагедии Беляева «Пси-ша». На главную роль бывшей крепостной актрисы Лизы Огоньковой (Псиши) Виноградов назначил, конечно, Марию Мамонову. Роль её возлюбленного Ивана Плетня, танцора крепостного театра, досталась Лёве Илюнину, а Петя Мысин играл владельца театра помещика-крепостника Калугина. Шли репетиции, но Смеляков не спешил на них, как в прошлом году, когда увлекался Машенькой. Иногда он видел её в фойе клуба. Раньше она была всегда весела, как птичка, а теперь всё чаще грустила и ни с кем не делилась причиной такого настроения. Местные сплетницы гадали, чем же оно объясняется: глубоким погружением в трагическую роль или ссорой с Андреем, который давно считался её женихом. Парень получил паспорт и куда-то уехал из коммуны.
Впрочем, Ярослав особо не интересовался личной жизнью Маши. На апрельскую премьеру он пошёл с Валентиной. Спектакль превзошёл его ожидания. Все актёры играли очень хорошо. Машенька настолько глубоко перевоплотилась в свою героиню, что Смелякову казалось, будто он находится не в зрительном зале клуба, а в помещичьей усадьбе в XVIII веке и является свидетелем происходящих наяву событий. Вот приезжает в село
Лиза Огонькова в надежде, что Калугин благословит её брак с Иваном. Она встречается с возлюбленным и вся светится от счастья. Вот к ней пристаёт со своими признаниями и предложением выйти замуж жестокий крепостник Турка, которого она ненавидит. И огромные глаза актрисы выражают живое страдание! Лиза с Иваном бегут, но они выданы Калугину и пойманы. Озверевший помещик приказывает забить плетьми Ивана на глазах у Псиши. Он погибает, а девушка сходит с ума. Сумасшествие своей героини Мария представляет так натурально, что Смелякову на миг становится страшно за рассудок самой актрисы…
Занавес опустился. В зале несколько мгновений царит тишина, а потом раздаётся гром оваций! «Мамонова! Мамонова! Илюнин!» – кричат со всеми Ярослав с Валентиной. Артисты выходят на поклоны, и последней выбегает Машенька. Она улыбается, а в её выразительных глазах блестят алмазные бусины слезинок. На сцену летят букетики подснежников…
После спектакля Смеляков пошёл с Валентиной в её комнатку в Клубном. Валя на скорую руку приготовила яичницу с колбасой, намазала хлеб маслом, вскипятила на примусе чайник. За ужином Ярослав только и говорил о прекрасной игре Мамоновой, расхваливал её выразительные глаза, жесты, костюмы. И вдруг он заметил, что Валентина чем-то огорчена, смотрит на него как-то холодно, отчуждённо, а улыбается неестественно, через силу. «Ревнует», – догадался он и сразу перевёл разговор на другую тему:
– Что это я всё о её глазах? Твои глаза прекраснее, Валень-ка. Хочешь, я тебе прочту новые стихи? Они, правда, пока не окончены.
– Прочти, Ярочка. Я вся внимание, – оживилась она.
Смеляков открыл блокнот с черновиком стихотворения «Лирическое отступление». Он не хотел прежде времени показывать его любимой женщине, собираясь сначала опубликовать в журнале и преподнести номер ей. Так вышло бы эффектнее. Но теперь, чтобы успокоить её, стал декламировать проникновенным баритоном:
Валентиной
Климовичи дочку назвали.
Это имя мне дорого —
символ любви.
Валентина Аркадьевна.
Валенька.
Валя.
Как поют,
как сияют
твои соловьи!
Читая, Смеляков видел, как теплеют Вапины глаза, светлеет улыбка.
– Дальше у меня несколько строф совсем в черновике, – он показал Вале исчёрканные странички блокнота, – а вот эти вроде уже готовы:
Если б звонкую силу,
что даже поныне
мне любовь
вдохновенно и щедро даёт,
я занёс бы
в бесплодную сушу пустыни
или вынес
на мертвенный царственный лёд,
расцвели бы деревья,
светясь на просторе,
и во имя моей,
Валентина,
любви
рокотало бы
тёплое синее море,
пели в рощах вечерних
одни соловьи.
Как ты можешь казаться
чужой,
равнодушной?
Неужели
забавою было твоей
всё, что жгло моё сердце,
коверкало душу,
всё, что стало
счастливою мукой моей?
Как-никак —
а тебя развенчать не посмею.
Что ни что —
а тебя позабыть не смогу.
Я себя не жалел,
а тебя пожалею.
Я себя не сберёг,
а тебя сберегу.
Ярочка, спасибо. Так красиво и нежно! Прямо сердце за мирает, – растрогалась Валя.
Она с разрешения Ярослава полистала его блокнот и наткнулась на черновик другого стихотворения:
– «Давным-давно, ещё до появленья…» – стала она читать, но дальше из-за исправлений разобрать не смогла.
– Эти стихи тоже о тебе, но они совсем сырые, я даже ничего не перебелял, – смутился Смеляков.
– Ну прочти хоть несколько строк. Ну пожалуйста.
– Ладно, слушай:
Давным-давно, ещё до появленья,
я знал тебя, любил тебя и ждал.
Я выдумал тебя, моё стремленье,
моя печаль, мой верный идеал.
И ты пришла, заслышав ожиданье,
узнав, что я заранее влюблён,
как детские идут воспоминанья
из глубины покинутых времён.
– А дальше только наброски, – закончил Смеляков.
– Не могу надивиться, как это у тебя так здорово стихи получаются? – восхитилась Валентина. – Я бы сама ни строчки не смогла сочинить. А твои стихи мне очень легко запомнить. Какое чудное стихотворение у тебя о матери! Ты будто и о моей маме написал:
Добра моя мать. Добра, сердечна.
Приди к ней – увенчанный и увечный —
делиться удачей, печаль скрывать —
чайник согреет, обед поставит,
выслушает, ночевать оставит:
сама – на сундук, а гостям – кровать.
Старенькая. Ведь видала виды,
знала обманы, хулу, обиды.
Но не пошло ей ученье впрок.
Окна погасли. Фонарь погашен.
Только до позднего в комнате нашей
теплится радостный огонёк…
Настал черёд растрогаться Ярославу. Она читала просто и сердечно, без всякой театральности, и слушать её певучий грудной голос было невыразимо приятно – до мурашек по спине. И в эту ночь они были особенно нежны друг с другом.
Маша Мамонова отыграла в апреле-мае все намеченные спектакли с большим успехом. Вокруг неё после отъезда Андрея снова роились поклонники и ухажёры, а она всё грустила и никому не подавала надежды. Однажды Смеляков, выходя из редакции, невольно услышал её разговор с подругами:
– Маш, ну что у тебя глаза на мокром месте. Уехал и из сер дца вон. Не мучь себя. Других парней полно.
– И правда, Маш, забудь этого Андрюху. Больно мнит о себе. Недостоин он тебя.
– Не могу я, девчонки. И хотела бы забыть его, да не выходит, – отвечала им Мария со слезами в голосе.
Причина её горя в июне стала видна всем: она оказалась на пятом месяце беременности. Ярослав не был злопамятен и жалел Машу. Дома родители девушку простили, но старухи из окрестных деревень, ходившие в коммуну кто за покупками, кто за внуками в детсад, шептались за её спиной, показывали на неё пальцем. Всех ухажёров как ветром сдуло, кроме одного, которого она раньше игнорировала. Это сапожник Проворов, парень невидный, но искусный мастер и всегда при деньгах. Он дарил Мамоновой цветы и носил гостинцы, несмотря на её интересное положение. И сплетниц умел приструнить. В коммуне он не состоял и нецензурных выражений не стеснялся: «Цыц, такие разэтакие! Заткнитесь! Сами-то по молодости лучше, что ль, были? А ещё в Беседы в церковь ходят! Что там поп говорит? Не судите да не судимы будете. А вы, так вас этак, только и знаете, что всех судить-рядить».
Бабки при виде сапожника умолкали, побаиваясь, что он перестанет шить и чинить им обувь: другого такого хорошего мастера в округе не было. Постепенно сплетни сошли на нет. Осенью Мария родила сына Рому. Проворов продолжал свои ухаживания за нею, и теперь она принимала их с благодарностью.
Жизнь Ярослава и Валентины в 38-м году шла по накатанной колее. Почти всё время у Смелякова отнимала работа в газете, ведь необходимо было освещать многообразие происходивших в коммуне событий.
С сентября поселение коммуны стало официально именоваться Дзержинским рабочим посёлком. Однако его ещё долго называли коммуной. Новое просторечное название Дзержинка прижилось не сразу. В добавление к бюстам и памятникам Ленину, Сталину и Горькому здесь открыли памятник Дзержинскому, заложенный в сквере у верхнего пруда осенью 37-го года. В июне 38-го первые дипломы инженеров вручили во втузе при электрозаводе.
Многих знакомых коммунаров выпускали из коммуны, выдавали им паспорта. Некоторые из них находили себе работу в других городах и уезжали из посёлка. Среди них и Лёнька Пушковский. Работать на музфабрике ему стало неинтересно. Искусных старых мастеров репрессировали, и фабрика перестала выпускать уникальные инструменты, переключившись на ширпотреб.
Одних ребят забирали служить в армию, другие поступали в институты и училища. Членов коммуны становилось всё меньше. Покидали посёлок и некоторые вольнонаёмные. Федя Сметанин стал курсантом лётного училища. Он уехал один: Аня Кнутова не приняла его предложение руки и сердца.
В последних числах декабря 38-го года Хозяйственный отдел НКВД постановил преобразовать подчинённые ему коммуны в производственные комбинаты. Но сначала это мало повлияло на жизнь посёлка, а потом здешнее промышленное производство стали постепенно перепрофилировать на выпуск военной продукции.
В 39-м году репрессии поутихли. В мае большую группу работников комбината наградили орденами и медалями. Самую высокую награду получил управляющий Осипов – орден Ленина. А для Смелякова лучшей наградой стало долгожданное восстановление в Союзе писателей СССР. Произошло это при поддержке председателя Президиума Александра Фадеева в июле 39-го года. Стихи Ярослава начали публиковать центральные газеты и журналы: «Молодая гвардия», «Литературная газета», «Огонёк», «Красная новь».
Однако вместе с гражданскими правами Смеляков обрёл и обязанности. Началась финская война. Поселковских ребят, кто не имел брони, одного за другим призывали в действующую армию. Декабрьским утром в дверь редакции постучал курьер из Ухтомского райвоенкомата.
– Да-да, входите, – откликнулся Ярослав.
– Товарищ Смеляков Ярослав Васильевич? – спросил курьер.
– Так точно.
– Вам повестка, распишитесь вот здесь.
Ярослав расписался и прочёл повестку. Явиться с вещами предписывалось на следующий день к восьми утра в Люберцы на сборный пункт.
Смеляков написал заявление об увольнении в связи с призывом в армию и завизировал у ответственного редактора Дубровского. Отдав Анне Ивановне Морозовой на перепечатку законченные газетные материалы, он пошёл к коменданту и, получив обходной лист, принялся сдавать то, что за ним числилось. Вернул книги в библиотеку, заглянул в гараж, где уже полтора года работала Таня Волкова. Простившись с Вишней, он снова зашёл в редакцию и застал там Аню Илюнину: она была беременна и задержалась на приёме в женской консультации.
– Ярочка, жаль расставаться. Воюй храбро, но не лезь на рожон понапрасну. И возвращайся к нам. Будем тебя ждать, – от души пожелала Аня.
– И ты береги себя, Анют. И роди крепкого пацана. До свиданья.
К концу рабочего дня сборы были окончены. Смеляков сдал коменданту койку в общежитии, собрал всё необходимое в вещмешок, летние вещи сложил в небольшой чемоданчик и понёс к Валентине. Ей уже передали, что Ярослав получил повестку, она приготовила ужин и с нетерпением ждала его. Валя понимала, что ему надо проститься с матерью и он не останется ночевать. Она проводила его как настоящая казачка – без слез и причитаний. Убрала на антресоли чемоданчик, вкусно накормила. Они крепко обнялись, поцеловались на прощанье, и Валя тихо сказала:
– Я буду тебя очень ждать. Пиши.
– Обязательно напишу. Можно я возьму твоё фото?
– Конечно, – она достала из рамочки снимок и сама положила ему в нагрудный карман. – Иди, Яра, а то на последний автобус опоздаешь.
Они простились у дверей. Ярослав пошёл на площадь, где останавливался автобус. Немного отойдя, он остановился закурить, оглянулся на знакомое окно, светящееся в темноте, и увидел, что Валя перекрестила его. «Как мать», – подумал Смеляков и, помахав ей рукой, быстро зашагал по освещенному фонарями заснеженному тротуару вниз к остановке…
Финская кампания оказалась неожиданно тяжёлой. Маленькая обречённая страна отчаянно сопротивлялась, и Красная армия, имея значительное превосходство в численности и технике, несла большие потери убитыми, ранеными, обмороженными, больными. Финляндия капитулировала только 13 марта 1940 года, удовлетворив все территориальные претензии СССР.
Смеляков воевал честно и отважно, за чужие спины не прятался. В январе во время затишья он написал два коротеньких письмеца матери и Валентине, а когда началось наступление на линию Маннергейма, стало уже не до писем. Ярославу повезло: пули его не задели, болезни и обморожения обошли стороной. Но скольких его товарищей по оружию поглотила эта короткая кровопролитная война! Он бережно хранил в нагрудном кармане фото Валентины и свой походный блокнотик со стихотворением «Луна закрыла горестные тучи…», посвященным погибшим, и другими стихами, набросанными в перерывах между боями.
Весной 40-го года Смелякова демобилизовали, он вернулся в Москву и поселился на квартире у матери. Друзья возобновили хлопоты за него, и Ярослава приняли наконец на работу в аппарат Союза писателей инструктором секции прозы. Пока он воевал, в «Молодой гвардии» вышла подборка его стихов, написанных в коммуне. Смеляков прихватил журнал с собой, когда поехал в Дзержинку выписываться из общежития и проведать Валентину: сильно по ней соскучился.
Она очень обрадовалась его приезду и поэтическому подарку. И вслух тихо, почти про себя, прочла последние строфы стихотворения «Давным-давно»:
Благодарю за смелое ученье,
за весь твой смысл, за всё – за то, что ты
была не только рабским воплощеньем,
не только точной копией мечты:
исполнена таких духовных сил,
так далека от всякого притворства,
как наглый блеск созвездий бутафорских
далёк от жизни истинных светил;
настолько чистой и такой сердечной,
что я теперь стою перед тобой,
навеки покорённый человечной,
стремительной и нежной красотой.
Пускай меня мечтатель не осудит:
я радуюсь сегодня за двоих
тому, что жизнь всегда была и будет
намного выше вымыслов моих.
Они проговорили весь вечер о том, как Смеляков воевал, о событиях в посёлке и общих знакомых. Он остался у Валентины ночевать, любил её также самозабвенно и страстно, как раньше, и она ему отвечала не менее горячо.
Ярославу казалось, что чувство его к ней ничуть не померкло, но он ошибался. Это был последний взлёт их любви. Утром поэт простился с Валентиной, обещая часто приезжать. Они вместе вышли из дома: она – на работу, он – в паспортный стол со своим чемоданчиком, всю зиму хранившимся у неё.
Получив паспорт со штампом о выписке, Смеляков уехал в Москву, принялся там хлопотать о прописке, о постановке на учёт в военкомате и вскоре получил все необходимые советскому гражданину документы. Потом новые дела, сердечные увлечения, творческие командировки, подготовка сборника стихов захватили его так, что времени не находилось съездить в Дзержинку. Сама Валя не звонила, не в её правилах было навязываться. Её образ и воспоминания о годах, проведённых в
коммуне, стали отдаляться, уходить в прошлое. Нет, он не забыл ещё недавно так горячо любимую женщину. Проводя отпуск в Крыму, Ярослав купил ей, как и сестре Зине, дорогой флакончик настоящего розового масла и баночку душистого горного мёда, намереваясь наведаться в посёлок сразу после возвращения в Москву. Но поэтические вечера, заседания, застолья, командировки, текущая работа в Союзе писателей, собственные стихи и статьи, которые он часто писал по ночам, снова закрутили его. Положа руку на сердце, он мог бы выкроить время, но всё откладывал поездку.
Подходил к концу сентябрь, когда Смеляков наконец понял, что если в предстоящее воскресенье не поедет к Вале, то потом так и не выберется в Дзержинку. В субботу он позвонил Валентине на работу:
– Привет. Извини, долго не мог попасть к тебе. Работы много. Завтра в двенадцать буду у тебя.
– Приезжай, Яра, жду, – ответила она вежливым и непривычно холодным тоном.
В воскресенье вечером поэт отправлялся в очередную командировку, поэтому собрал вещмешок, чтобы из Дзержинки сразу ехать на вокзал. Он долго прождал автобус в Люберцах и добрался до Валиного дома только в половине первого. У неё, как всегда, был готов вкусный обед. Она встретила улыбкой, благодарила за подарки, сразу надушилась розовым маслом, но на поцелуй ответила сдержанно. Ярослав оживлённо рассказывал ей о своей работе, о друзьях, о готовящемся сборнике. Она слушала его, не перебивая, гостеприимно подкладывала в тарелку лучшие кусочки. Но за её внешним радушием таилась отчуждённость, которая чувствовалась во взгляде по-прежнему прекрасных больших глаз. Густые длинные ресницы, казалось, затеняли блеск этих серых глаз, придавая им печальное выражение. Валя оживилась, только когда Смеляков читал ей свои крымские стихотворения и «Казачью походную» – песню, пока не положенную на музыку. Краем глаза он заметил, что журнал «Молодая гвардия» с его стихами лежит у неё на прикроватной тумбочке. О себе Валя говорила мало: мол, всё у неё хорошо. Ни в чём не упрекала, ни о чём не просила. Ярослав не мог понять, обижена ли она его долгим отсутствием или её любовь к нему перегорела. А может быть, она, как всегда, не хотела навязываться, безошибочной женской интуицией давно почувствовав, что он уже не испытывает к ней прежней любви.
Пробыв у Валентины часа два, Смеляков стал собираться на вокзал:
– Ну, мне пора, как бы на поезд не опоздать.
– Подожди минутку, я тебе пирожков в дорогу дам, – она быстро вышла из комнаты, принесла с кухни бумажный пакет с пирогами, завернула его ещё в старый номер «Дзержинца» и положила в вещмешок. – Счастливого пути. Приезжай, если сможешь, – сказала она грустно, но без слёз в голосе.
На пороге они обнялись, Смеляков взял вещмешок и, попрощавшись, вышел из подъезда. На улице он оглянулся по привычке на Валино окно и увидел, что она перекрестила его, как год назад, когда провожала на фронт. В уголках её глаз блестели слезинки. И Ярослав понял, что она его отпустила. Без возвращения назад. Напоследок помахав ей рукой, он пошёл по усыпанной жёлтыми листьями дорожке в сторону площади на остановку. На душе он испытывал тяжесть и лёгкость одновременно. И был благодарен судьбе за любовь к Валентине, которая подарила ему столько счастья и скрасила его коммунарские годы.
Проходя мимо клуба, он вдруг услышал знакомый голос Ани Илюниной:
– Ярочка, здравствуй! Как я рада тебя видеть!
Она гуляла на площадке с полугодовалым сынишкой на руках, который всё время хныкал. «Как похудела, осунулась», – пожалел её Смеляков, но вида не подал:
– Здравствуй, Анют. Я тоже так рад, что встретил тебя! Как сына назвала?
– Кириллом. Он у меня такой беспокойный. Животиком день и ночь мается, плачет. Но доктор говорит, это неопасно, пройдёт со временем. А тут ещё зубик режется.
– Кирюшка, ты ж пацан, чего нюни распустил? – Ярослав состроил уморительную рожицу. – Плакса-вакса-гуталин, на носу горячий блин!
Малец перестал хныкать, улыбнулся и загулил.
– Агу! – передразнил его Смеляков. – Пойдёт ко мне? – спросил он Аню.
– Отчего нет. Кирюшка у нас любопытный, – ответила она. Ярослав поставил вещмешок на асфальт и взял мальчонку на руки. Тот притих: его заинтересовал блестящий козырёк на кепке.
– Ань, а как там Вишня, как Лёва?
– Сестра всё также в транспортном отделе работает, в гараже. Ей там нравится. Коллектив очень дружный. Лёва на службе пропадает и в театре. Завком наконец нашёл деньги на постановку. Кстати, Маша недавно вернулась на сцену. Она теперь Проворова. У неё такое горе случилось: Ромочка, сынишка её, умер.
– Жаль-то как, – расстроился Ярослав. – Хороший был мальчишечка. А чем он болел?
– Не знаю точно. Не то корью, не то скарлатиной. Температура очень высокая поднялась, сильные судороги пошли. Врачи ничего не смогли сделать. Другие дети тоже болели, но все выздоровели. Кстати, у Вани Ерастова сын родился, Колей назвали. Он на месяц старше моего Кирюши. Иван теперь начальником службы снабжения работает. Я с его женой в детской поликлинике иногда вижусь. А ты-то сам как?
– Я в порядке, в Союзе писателей инструктором в секции прозы работаю, новый сборник готовлю с Владимиром Владимировичем Казиным.
– Это который тебе первые книги редактировал? – Да.
– Успеха, Ярочка! Мы читали твои стихи о войне в журнале. Очень понравились.
– Я рад.
Тут Кирюша на руках у Смелякова стал кукситься: видно разглядывать козырёк на кепке и слушать взрослые разговоры малышу надоело. Аня сунула ему погремушку и взяла ребёнка у Ярослава, но мальчик опять расхныкался, бросив игрушку на землю.
– Кирилл свет Львович, что же ты мокроту разводишь? – шутливо обратился к нему Смеляков, опять состроив весёлую рожицу. – Не хнычь, не болей, гляди веселей!
Мальчик умолк, посмотрел на него удивлённо круглыми ясными глазками и сказал:
– Гу-у-у!
– Яра, спасибо. У тебя так здорово получается его развлечь!
– Вот видишь, какой я хороший нянь, – улыбнулся Ярослав, но взглянув на часы, погрустнел и заторопился:
– Анют, я на автобус спешу. В командировку сегодня уезжаю. Привет от меня Вишне, Лёве и всем знакомым.
– Обязательно передам. До свиданья, Ярочка.
– Прощай. Кто знает, свидимся ли ещё?
Он подобрал погремушку, положил её Ане в сумку, вскинул вещмешок на плечо и не оглядываясь пошёл на площадь к остановке. Через десять минут автобус увозил его на станцию Люберцы. Ярослав глядел в заднее стекло на знакомые улицы, на удаляющиеся барабаны бывшего собора. Куранты пробили три часа. Блеснул на прощанье из-за поредевших золотистых крон деревьев купол колокольни и скрылся из виду.
Смеляков печально вдохнул. Он словно почувствовал, что больше никогда не увидит здешних друзей и не вернётся в посёлок, где протекли три трудных и счастливых года его молодости, воспоминания о которых будут вдохновлять его в конце жизни.
Ярослав Смеляков – участник Великой Отечественной войны. С июня по ноябрь 1941 года был рядовым на Северном и Карельском фронтах. Попал в окружение, находился в финском плену, в котором пробыл три года. В плену Смеляков скрыл от финнов, что он известный русский поэт. Он возвратился на родину осенью 1944 года, когда заключили перемирие с Финляндией и был произведён обмен военнопленных. Смеляков, как и сотни тысяч других военнопленных, был несправедливо осуждён сталинским режимом и отправлен в лагерь под Сталиногорск, на 13-ю шахту, где исполнял обязанности банщика.
В 1930-ом году, когда молодой наборщик Смеляков встал впервые к типографскому станку, в котловане Бобриковского химкомбината закладывался первый камень. Года не прошло, как рабочие проложили широкий прокос на пустыре вблизи деревни Степановка, а проектировщики из Мосхимэнергостроя вбили на прокосе первые вешки. От этих-то вешек и пошло начало будущего гиганта большой химии и столицы угольного Подмосковья – города Сталиногорска (нынешнего Новомосковска).
Валерий Дементьев, автор книги о Я.В. Смелякове, так писал об этом городе: «…Если посмотреть с террикона шахты № 13 через овраги, поля и огороды, то будет видна панорама большого города. Характерный облик ему придают силуэты красных «стахановских» домов и одиннадцатиэтажное здание – «вышка», как попросту зовут его в Новомосковске. Напрямки до города рукой подать, но случается, что жизнь проложит некую невидимую черту, которую человек ни перейти, ни переступить не может. И тогда вечерний туман, волнистой гладью лёгший на поля, будет похож на морские дали, а город – на землю обетованную, которая, казалось бы, близка и бесконечно далека от человека».
Однажды сентябрьской ночью на шахту № 13 зашёл местный журналист Степан Поздняков в поисках газетного материала и совершенно случайно на шахтном дворе встретил Ярослава Смелякова. Когда-то они были знакомы по московскому литобъединению, и теперь это полузабытое знакомство вспомнилось, затем переросло в дружбу.
Автограф стихотворения «Пионерская зорька». 1948 г.
Автограф стихотворения «Рожок». 1948 г.
Единственное, что огорчало Смелякова, – разлука с матерью, её страдания. «А что касается меня самого, – признавался поэт, – это всё ерунда, были бы чернила да то, что этими чернилами можно излагать: ведь моим истинным увлечением всегда были и будут одни стихи, и хорошие стихотворения делают меня счастливым вопреки всему остальному».
Не без иронии Смеляков писал горячо любимой матери о своём положении: «Я теперь – страшно подумать! – помощник заведующего банно-прачечного комбината». Ещё один отрывок из письма является, несомненно, ярким штрихом к его портрету. «…Если я скоро выйду, стихи напечатаются сами собой, а если нет – печать ничем не поможет. А впрочем, я затрудняюсь сказать что-либо определённое. Бог его знает. Мне было только очень приятно узнать отзыв Светлова – его мнение я ценю: он поэт настоящий».
Условия, в которых жил Ярослав Васильевич, были действительно тяжёлыми. Не хватало бумаги, не было у него даже пера для ручки, не было лезвий для безопасной бритвы, не было обуви и мало-мальски сносной одежды. Друзья помогали, чем могли, но они сами бедствовали в этот последний военный год.
В бушлате с поднятым воротником, нахохлившийся, как больная птица, сидел Смеляков на чердаке банно-прачечного комбината. Возле его каморки находился распределитель горячей и холодной воды. У чердачного окна стоял топчан. Сквозь запылённые мутные стёкла поэт часами разглядывал один и тот же пейзаж: террикон в струйках горящей серы, голые деревья на шахтном дворе, суровый блеск осеннего небосвода.
В октябре 1945 года Ярослав Смеляков переехал в Ста-линогорск и стал работать ответственным секретарём в газете «Сталиногорская правда». Получить эту работу ему помогли два человека – главный редактор газеты Константин Разин и поэт Степан Поздняков.
«Он вошёл ко мне в кабинет страшно худой, в армейской телогрейке, подпоясанный солдатским ремнём, на голове военная шапчонка, но без звёздочки и какая-то сильно заношенная. Глаза, очень напряжённые глаза. «Я – поэт Ярослав Смеляков. Умею писать стихи, корреспонденции, репортажи… Думаю, что я мог бы быть полезным для вашей газеты», – вспоминал Константин Иванович Разин.
Смеляков пишет театральные рецензии, заметки, стихи, руководит городским литературным объединением. Сталино-горский период в творческой биографии поэта поразительно плодотворен и кипуч. При этом Смеляков отнюдь не чуждался и «черновой» работы – писал новогодние поздравления передовикам производства, составлял подписи к дружеским шаржам, посылал предпраздничные стихотворные приветы. Напряжённая, почти фронтовая обстановка в Мосбассе давала ему богатый материал как журналисту-газетчику.
Работа работой, но где-то надо было жить, спать и есть. Поэт Степан Поздняков, приютил его в своей комнате в коммуналке. Жили в тесноте да не в обиде: койку Ярослава отделял от хозяев большой самодельный шифоньер. По ночам Ярослав часто сочинял стихи и утром читал их Позднякову. Несмотря на тяжёлые обстоятельства, Смеляков сочиняет здесь светлые стихи о матери, сравнивая её с Родиной, которую надо оберегать.
В своей автобиографии Ярослав Васильевич писал, что одной из самых значительных своих книг считает сборник стихов «Кремлёвские ели», изданный в 1948 году. Стихотворение, одноимённое с названием этой книги, он написал в 1945 году, находясь в Сталиногорске.
Валерий Дементьев, автор книги о Смелякове «Сильный как тёрн», считал примечательной вещью стихи Ярослава «У насыпи братской могилы…». В строфах этого произведения – правда времени, глубокая народная правда. Она досталась поэту нелёгкой ценой. Она была оплачена многими ошибками и заблуждениями, но она звучала и звучит неумолчно в его сердце, окрыляет его стихи. Это стихотворение, созданное Ярославом Васильевичем на новомосковской земле, позднее вошло в его сборник
«День России», за который в 1967 году ему была присуждена Государственная премия СССР.
У насыпи братской могилы
я тихо, как память, стою,
в негнущихся пальцах сжимая
гражданскую шапку свою.
Под тёмными лапами елей,
в глубокой земле, как во сне,
вы молча и верно несёте
сверхсрочную службу стране.
Степан Поздняков, друг поэта, писал, что вдохновляли Смелякова на создание произведений в этот период живые прототипы, жители нашего города. Так, героем поэмы «Лампа шахтёра» стал горняк-новатор Михаил Фомченков. В образе пряхи из одноимённого стихотворения запечатлена известная сказительница Двинская. Стихотворение «Кладбище паровозов» навеяно посещением депо Урванка.
В послевоенные годы в Сталиногорске Ярослав Васильевич пишет многое из того, что впоследствии станет смеляковской поэтической классикой: стихотворения «Английская баллада», «Милые красавицы России», «Моё поколение», «Памятник», «Наш герб»…О двух последних стоит сказать особо. Строки стихотворения «Памятник», посвященного первой жене поэта Евдокии, Ярослав Васильевич однажды ночью нацарапал карандашом на пачке из-под папирос. Потом он несколько раз зажигал спичку и, зажав её в ладонях, светил себе, перечитывал написанное. А утром Степан Яковлевич Поздняков был первым, кому Смеляков прочёл:
И ты услышишь в парке под Москвой
Чугунный голос, нежный голос мой.
Когда Ярослав Васильевич задумал написать стихотворение «Наш герб», он закрылся в своей комнате, а ключ от неё в форточку отдал Позднякову. Раз в сутки Степан Яковлевич приносил поэту нехитрую еду: картошку, хамсу, квашеную капусту в железной чашке – передавал в форточку. Ровно трое суток провёл
Смеляков в затворничестве, истязая себя и своё воображение, но желаемого добился, социальный заказ выполнил на высочайшем уровне.
В 1948 году Ярослав Васильевич, благодаря содействию московских друзей, возвратился в Москву. Многое ещё предстояло пережить поэту: несправедливое осуждение по печально известной 58 статье УК на 25 лет лагерей; развод с женой Евдокией, (чтобы не подвергать её опасности репрессий); заключение в Инте…
Только в 1956 году Смеляков был реабилитирован и довольно скоро вернулся к литературной деятельности. В этом же году в 12-й книге журнала «Октябрь» была опубликована поэма Ярослава Смелякова «Строгая любовь». Свежесть чувств, чеканность языка, рельефность образов героев, как будто выбитых на медали, наконец, бережная памятливость поэта – вот высокие свойства «Строгой любви», которые сделали её одним из талантливейших лироэпических произведений нового времени.
Последние годы жизни Смелякова были вполне благополучными. Он стал председателем секции поэзии Союза писателей СССР, выступал на радио, в телевизионных передачах, ездил по стране, бывал в зарубежных командировках, встречался с молодыми поэтами. Многие из них с благодарностью вспоминают его строгую, но всегда доброжелательную и справедливую критику. В конце ноября 1972 года после тяжёлой болезни Смеляков скончался.
В 1981 году в музее города Новомосковска была открыта мемориальная комната Я.В. Смелякова. Личные вещи поэта, часть его библиотеки передала в музей в конце 1970-х годов его вдова Татьяна Валерьевна Стрешнева.
Комната эта невелика, но каждая вещь, находящаяся здесь, напоминает о большой, интересной и трудной жизни выдающегося советского поэта и просто человека. В витрине под стеклом – поздравительный адрес в связи с 50-летием поэта, подписанный его друзьями, известными писателями. «И наш народ, – говорится в адресе, – которому Вы так талантливо служите и который умеет ценить и любить настоящую поэзию, ибо по природе своей он поэтичен и песенен, по праву относит Вас к лучшим поэтам современности».
Главное в мемориальной комнате Смелякова – книги, подаренные ему, многие из них с автографами. Среди экспонатов – диплом лауреата Государственной премии, которой Смеляков был удостоен за книгу стихов «День России» в 1967 году.
Смелякову всегда был чужд культ вещей, о чем свидетельствуют простые и непритязательные предметы, находящиеся в его мемориальной комнате: массивный старый письменный стол, за которым работал поэт; на нём – телефонный аппарат старого образца, скромная настольная лампа, чернильный прибор с выгравированной надписью: «На память от нефтеразведчиков Черноземья, май 1968 г. п. Комсомольский», настольные часы, сделанные рабочим московского завода, почитателем Смелякова; большой прозрачный кристалл – его отгранил и подарил Ярославу Васильевичу любитель и поклонник его поэзии из Плёса; палка, собственноручно сделанная и подаренная Смелякову поэтом М. Дудиным.
В 2006 году депутатами Тульской областной Думы от города Новомосковска Д.В. Бычковым и С.Н. Мирко совместно с Тульским отделением Союза писателей России учреждена ежегодная областная литературная премия имени Ярослава Смелякова, которая присуждается лучшим поэтам и прозаикам области. Среди лауреатов премии такие известные авторы, как Валерий Савостьянов, Валентин Киреев, Галина Харламова, Валерий Маслов, Алексей Яшин, Галина Плахова, Алёна Кузнецова, Александр Топчий, Валентина Люкшинова, Александр Пешков, Вячеслав Кузнецов.
Материал подготовила
зав. экспозицией Новомосковского
историко-художественного музея
Марина Бобкова
17 сентября 1939 года части Красной Армии вошли в город Луцк…
Я родился в уездном городке
и до сих пор с любовью вспоминаю
убогий домик, выстроенный с краю
проулка, выходившего к реке.
Мне голос детства памятен и слышен.
Хранятся смутно в памяти моей
гуденье липы и цветенье вишен,
торговцев крик и ржанье лошадей.
Мне помнятся вечерние затоны,
вельможные брюхатые паны,
сияющие крылья фаэтонов
и офицеров красные штаны.
Здесь я и рос. Под этим утлым кровом
я, спотыкаясь, начинал ходить,
здесь услыхал – впервые в жизни! – слово
и здесь я научился говорить.
Так мог ли я, изъездивший полсвета,
за воду ту, что он давал мне пить,
за горький хлеб, за лёгкий лепет лета,
за первый день – хотя бы лишь за это —
тот городок уездный не любить?
Нет, я не знал беспечного покоя:
мне снилась ночью нищая страна,
бетонною, враждебною чертою,
прямым штыком и пулей разрывною
от сердца моего отделена.
Я думал о товарищах своих,
оставшихся влачить существованье
в местечках страха, в городках стенанья,
в домах тоски на улицах кривых.
Я вспоминал о детях воеводства,
где на полях один пырей возрос,
где хлеба – впроголодь, а горя – вдосталь
и вдоволь, вволю материнских слёз.
Так как же мне, советскому поэту,
не славить вас, бойцы моей земли,
за жизни шум – хотя бы лишь за это! —
хотя б за то, что в жёлтых тучах света
в мой городок вы с песнею вошли?
1939
Мы шли втроём с рогатиной на слово
и вместе слезли с тройки удалой —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярдной и пивной.
Был первый точно беркут на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным,
а третий – угрюмый, бледнолицый и худой.
Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре
пока ещё – везло,
уже тогда предчувствия и думы
избороздили юное чело.
А был вторым поэт Борис Корнилов,—
я и в стихах, и в прозе написал,
что он тогда у общего кормила,
недвижно скособочившись, стоял.
А первым был поэт Васильев Пашка,
златоволосый хищник ножевой, —
не маргариткой
вышита рубашка,
а крестиком – почти за упокой.
Мы вместе жили, словно бы артельно.
но вроде бы, пожалуй что,
не так —
стихи писали разно и отдельно,
а гонорар несли в один кабак.
По младости или с похмелья —
сдуру,
блюдя всё время заповедный срок,
в российскую свою литературу
мы принесли достаточный оброк.
У входа в зал,
на выходе из зала,
метельной ночью, утренней весной,
над нами тень Багрицкого витала
и шелестел Есенин за спиной.
…Второй наш друг,
ещё не ставши старым,
морозной ночью арестован был
и на дощатых занарымских нарах
смежил глаза и в бозе опочил.
На ранней зорьке пулею туземной
расстрелян был казачества певец,
и покатился вдоль стены тюремной
его златой надтреснутый венец.
А я вернулся в зимнюю столицу
и стал теперь в президиумы вхож.
Такой же злой, такой же остролицый,
но спрятавший
для обороны – нож.
Вот так втроём мы отслужили слову
и искупили хоть бы часть греха —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя российского стиха.
1967
В какой обители московской,
в довольстве сытом иль нужде
сейчас живёшь ты, мой Павловский,
мой крёстный из НКВД?
Ты вспомнишь ли мой вздох короткий,
мой юный жар и юный пыл,
когда меня крестом решётки
ты на Лубянке окрестил?
И помнишь ли, как птицы пели,
как день апрельский ликовал,
когда меня в своей купели
ты хладнокровно искупал?
Не вспоминается ли дома,
когда смежаешь ты глаза,
как комсомольцу молодому
влепил бубнового туза?
Не от безделья, не от скуки
хочу поведать не спеша,
что у меня остались руки
и та же детская душа.
И что, пройдя сквозь эти сроки,
ещё не слабнет голос мой,
не меркнет ум, уже жестокий,
не уничтоженный тобой.
Как хорошо бы на покое,—
твою некстати вспомнив мать,—
за чашкой чая нам с тобою
о прожитом потолковать.
Я унижаться не умею
и глаз от глаз не отведу,
зайди по-дружески, скорее.
Зайди.
А то я сам приду.
1967
Светом солнечным, светом лунным,
майскими звёздами освещена
не только Люберецкая коммуна —
вся наша Родина, вся страна.
Солнечный свет. Перекличка птичья.
Черёмуха – вот она, невдалеке.
Сирень у дороги. Сирень в петличке.
Ветки сирени в твоей руке.
Чего ж, сероглазая, ты смеёшься?
Неужто опять над любовью моей?
То глянешь украдкой. То отвернёшься.
То щуришься из-под широких бровей.
И кажется: вот ещё два мгновенья,
и я в этой нежности растворюсь,—
стану закатом или сиренью,
а может, и в облако превращусь.
Но только, наверное, будет скучно
не строить, не радоваться, не любить —
расти на поляне иль равнодушно,
меняя свои очертания, плыть.
Не лучше ль под нашими небесами
жить и работать для счастья людей,
строить дворцы, управлять облаками,
стать командиром грозы и дождей?
Не веселее ли, в самом деле,
взрастить возле северных городов
такие сады, чтобы птицы пели
на тонких ветвях про нашу любовь?
Чтоб люди, устав от железа и пыли,
с букетами, с венчиками в глазах,
как пьяные между кустов ходили
и спали на полевых цветах.
1937
Если я заболею,
к врачам обращаться не стану,
Обращаюсь к друзьям
(не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь,
занавесьте мне окна туманом,
в изголовье поставьте
ночную звезду.
Я ходил напролом.
Я не слыл недотрогой.
Если ранят меня в справедливых боях,
забинтуйте мне голову
горной дорогой
и укройте меня
одеялом
в осенних цветах.
Порошков или капель – не надо.
Пусть в стакане сияют лучи.
Жаркий ветер пустынь, серебро водопада —
Вот чем стоит лечить.
От морей и от гор
так и веет веками,
как посмотришь, почувствуешь:
вечно живём.
Не облатками белыми
путь мой усеян, а облаками.
Не больничным от вас ухожу коридором,
а Млечным Путём.
1940
Мы не однажды ночевали в школах,
оружие пристроив в головах,
средь белых стен, ободранных и голых,
на подметённых наскоро полах.
И снилось нам, что в школе может снится:
черёмуха, жужжанье майских пчёл,
глаза и косы первой ученицы,
мел и чернила, глобус и футбол.
Мы поднимались сразу на рассвете,
сняв гимнастёрки, мылись у реки.
И шли вперёд, спокойные, как дети,
всезнающие, словно старики.
Мы шли вперёд – возмездье и расплата,
оставив в классе около стены
страницу «Правды» мятую, гранату,
размотанный кровавый бинт солдата —
наглядные пособия войны.
1941
Вот опять ты мне вспомнилась, мама,
и глаза твои, полные слёз,
и знакомая с детства панама
на венке поредевших волос.
Оттеняет терпенье и ласку
потемневшая в битвах Москвы
материнского воинства каска —
украшенье седой головы.
Все стволы, что по русским стреляли,
все осколки чужих батарей
неизменно в тебя попадали,
застревали в одежде твоей.
Ты заштопала их, моя мама,
но они всё равно мне видны,
эти грубые длинные шрамы —
беспощадные метки войны…
Дай же, милая, я поцелую,
от волненья дыша горячо,
эту бедную прядку седую
и задетое пулей плечо.
В дни, когда из окошек вагонных
мы глотали движения дым
и считали свои перегоны
по дорогам к окопам своим,
как скульптуры из ветра и стали,
на откосах железных путей
днём и ночью бессменно стояли
батальоны седых матерей.
Я не знаю, отличья какие,
не умею я вас разделять:
ты одна у меня, как Россия,
милосердная русская мать.
Это слово протяжно и кратко
произносят на весях родных
и младенцы в некрепких кроватках,
и солдаты в могилах своих.
Больше нет и не надо разлуки,
и держу я в ладони своей
эти милые трудные руки,
словно руки России моей.
1945
Нам время не даром даётся.
Мы трудно и гордо живём.
И слово трудом достаётся,
и слава добыта трудом.
Своей безусловною властью,
от имени сверстников всех,
я проклял дешёвое счастье
и лёгкий развеял успех.
Я строил окопы и доты,
железо и камень тесал,
и сам я от этой работы
железным и каменным стал.
Меня – понимаете сами —
чернильным пером не убить,
двумя не прикончить штыками
и в три топора не свалить.
Я стал не большим, а огромным —
попробуй тягаться со мной!
Как Башни Терпения, домны
стоят за моею спиной.
Я стал не большим, а великим,
раздумье лежит на челе,
как утром небесные блики
на выпуклой голой земле.
Я начал – векам в назиданье —
на поле вчерашней войны
торжественный день созиданья,
строительный праздник страны.
1946
Приснилось мне, что я чугунным стал.
Мне двигаться мешает пьедестал.
В сознании, как в ящике, подряд
чугунные метафоры лежат.
И я слежу за чередою дней
из-под чугунных сдвинутых бровей.
Вокруг меня деревья все пусты,
на них ещё не выросли листы.
У ног моих на корточках с утра
самозабвенно лазит детвора,
а вечером, придя под монумент,
толкует о бессмертии студент.
Когда взойдёт над городом звезда,
однажды ночью ты придёшь сюда.
Всё тот же лоб, всё тот же синий взгляд,
всё тот же рот, что много лет назад.
Как поздний свет из тёмного окна,
я на тебя гляжу из чугуна.
Недаром ведь торжественный металл
моё лицо и руки повторял.
Недаром скульптор в статую вложил
всё, что я значил и зачем я жил.
И я сойду с блестящей высоты
на землю ту, где обитаешь ты.
Приближусь прямо к счастью своему,
рукой чугунной тихо обниму.
На выпуклые грозные глаза
вдруг набежит чугунная слеза.
И ты услышишь в парке под Москвой
чугунный голос, нежный голос мой.
1946
В детские годы в преддверии грозной судьбы,
Сидя за школьною партой, веснушчат и мал,
Я в букваре нашем заповедь: «Мы не рабы!» —
С детскою верой и гордостью детской читал.
Дальше вела меня века крутая стезя,
Марш пятилеток над вьюжной страною гремел:
«Мы не рабы! И рабами не будем друзья!» —
Я с комсомольцами в школе фабзавуча пел.
Выше шагай по расшатанной лестнице лет,
К царству грядущего братства иди напролом.
Как же случилось, что я, запевала-поэт,
Стал – погляди на меня – бессловесным рабом?
Не в чужеземном пределе, а в отчем краю,
Не на плантациях дальних, а в нашей стране.
В грязной одежде раба на разводе стою,
Номер раба у меня на согбенной спине.
1950-е гг.
До Двадцатого до съезда
Жили мы по простоте
Безо всякого отъезда
В дальнем городе Инте.
Там ни дерева, ни тени,
Ни песка на берегу —
Только снежные олени
Да собаки на снегу.
Но однажды в то окошко,
За которым я сидел,
По наитью и оплошке
Воробьишка залетел.
Небольшая птаха эта,
Неказиста, весела,
(есть народная примета)
Мне свободу принесла.
Благодарный честно, крепко,
Спозаранку или днём,
Я с тех пор снимаю кепку
Перед каждым воробьём.
Верю глупо и упрямо,
С наслажденьем правоты,
Что повсюду тот же самый
Воробьишка из Инты.
Позабылось быстро горе,
Я его не берегу,
А сижу на Чёрном море,
На апрельском берегу…
Но и здесь, как будто дома, —
Не поверишь, так убей! —
Скачет старый мой знакомый,
Приполярный воробей.
Бойко скачет по дорожке,
Славословий не поёт
И мои – ответно – крошки
По-достойному клюёт.
Я на всю честную Русь
заявил, смелея,
что к врачам не обращусь,
если заболею.
Значит, сдуру я наврал
или это снится,
что и я сюда попал,
в тесную больницу?
Медицинская вода
и журнал «Здоровье».
И ночник, а не звезда,
в самом изголовье.
Ни морей и ни степей,
никаких туманов,
и окно в стене моей
голо без обмана.
Я ж писал, больной с лица,
в голубой тетради
не для красного словца,
не для денег ради.
Бормочу в ночном бреду
фельдшерице Вале:
«Я отсюдова уйду,
зря меня поймали.
Укради мне – что за труд?! —
ржавый ключ острожный».
Ежели поэты врут,
больше жить не можно.
1968
Живя свой век грешно и свято,
недавно жители земли,
придумав фотоаппараты,
залог бессмертья обрели.
Что – зеркало?
Одно мгновенье,
одна минута истекла,
и веет холодом забвенья
от опустевшего стекла.
А фотография сырая,
продукт умелого труда,
наш облик точно повторяет
и закрепляет навсегда.
На самого себя не трушу
глядеть тайком со стороны.
Отретушированы души
и в список вечный внесены.
И после смерти, как бы дома,
существовать доступно мне
в раю семейного альбома
или в читальне на стене.
1967
Не больничным от вас ухожу коридором,
а Млечным Путём.
Ярослав Смеляков неистовый…
Яра – его прозвание.
Сердце поэта чистое
гордо сквозь испытания
нёс он как символ стойкости
и не сошёл с тропы.
Эпика – резкой точности
пафос его борьбы.
Лирика – чудной тонкости
ткань непростой судьбы,
сплав сильных чувств и мыслей.
Но себя самого
в гениях он не числил:
Пушкин – кумир его.
Ярослав Смеляков неистовый…
Смелость – его стезя.
Строк искромётных, искренних
сердцу забыть нельзя.
Слово любви не продано,
хоть враги жестоки.
Благополучие отдано
жертвою за стихи…
Оставляя в них всё, что дорого,
он ушёл напролом
не больничными коридорами —
Млечным Путём.
1
Славный жизненной силой
Ярослав Смеляков,
И тебя подкосила
Ложь волков и оков.
В шестьдесят слишком рано
Покидать белый свет.
Но душевные раны
Не залечит поэт.
Твою юную славу,
Твой талант не любя,
Зависть, строя подставу,
Предавала тебя.
Но, ломая преграды,
Шёл судьбе поперёк.
Славу взял и награды
Ты на Божий порог.
2
А в году две тыщи пятом,
В знак любви к тебе моей,
Стала я лауреатом
Первой премии твоей.
Я стихом твоим согреюсь.
И, заглядывая вдаль,
Получить ещё надеюсь
Твою славную медаль.
С вдохновеньем наготове
Я пишу о Смелякове.
В чём же прав, а в чём не прав
Мой наставник Ярослав?
Поучал:
– Не надо гнуться,
Пресмыкаться, льстить, юлить.
Зависть, лесть к тебе вернутся
Музе жизни насолить!
Не хвались: «В веках останусь,
Зацеплюсь хотя б строкой!»
Был такой – двуликий Янус,
Ты ведь, парень, не такой.
Наберись-ка, брат, терпенья,
Будь уверен, собран будь.
Толку нет, коль от кипенья
Забурлит не кровь, а ртуть.
Ты, чай, не в рядах на торге,
Голос ввысь не возноси.
Восхваленья и восторги
Не ценились на Руси…
Речь запомнил, слово в слово,
Ярослава Смелякова,
Но в одном, признаюсь честно,
Мой наставник был не прав:
О врачах судил нелестно,
Честь их фразою поправ:
«Если я заболею,
К врачам обращаться не стану…»
Возразят мне – образ это:
Степь – постель, в окне – туман…
Слабость сильного поэта —
Чувства прятать от ума.
Не ответь врачам отказом,
Сколько жить ещё бы мог,
Сколько б выдал раз за разом
Нежных,
точных,
крепких строк!
Стало модно нынче в интернете
Смелякова мелочно хулить,
Как о человеке и поэте
«Правду-матку голую» рубить:
Был нахалом, мол, и грубияном,
Нецензурной лексикой грешил,
Крепко выпивал, в угаре пьяном
За столом бранился и чудил,
Был ревнив к успеху и тщеславен,
Ленину стихами плёл венок,
Но с Твардовским потягаться славой
Всё равно, мол, никогда не мог…
Отболели страсти те земные,
Низко и грешно их смаковать,
Но как в старой басне, моськи злые
На слона сбежались побрехать.
Смеляков не ангел был, конечно,
Только разве это важно нам?
Главное– мы слышим ритм сердечный,
Придающий жизнь его стихам.
На пластинке голос Ярослава
Хрипловат и задушевно прост.
Тщетно мосек тявкает орава:
Наш поэт идёт в свой полный рост.
Взгляд его небесно-васильковый
Устремлён на прапраправнучат.
Лучшие творенья Смелякова
В чистых душах песнями звучат.