По правую от себя руку, между двумя разбомбленными домами, Майа заметил в загоне дохлую лошадь с неестественно раздутым брюхом. Она валялась, задрав к небу все четыре копыта. В нескольких метрах от нее неподвижно стояли еще две лошади. Одна из них была ранена чуть пониже холки. А вторая держалась рядом, тесно прижавшись к ней боком, и время от времени лизала открытую рану. Вдруг раненая лошадь задрала морду, словно собиралась заржать. Она широко раскрыла рот, но никакого звука не последовало. Потом несколько раз помотала головой, и Майа уловил на мгновение взгляд ее кротких и грустных глаз, обращенных к нему. Потом раненая лошадь снова задрала голову, отступила на шаг, положила морду на холку подруги и закрыла глаза. Так она простояла несколько секунд, и во всей ее позе чувствовалась непостижимая усталость и кротость. Ее задние ноги все время дрожали.
Майа свернул с шоссе, пересек железнодорожные пути и взял влево. И очутился на главной улице Брэй-Дюна, вернее там, где была прежде главная улица, что вела к морю. По улице валил нескончаемый поток людей в форме хаки — англичане и французы вперемежку. Без оружия, зато каждый волочил огромный вещевой мешок. Кто за плечами, кто у пояса. Толпа забила тротуары, затопила шоссе. Так как навстречу тоже шли небольшими группками солдаты, то получалась толчея, внезапно создавались пробки, потом снова толпа начинала медленно течь вперед. Все были грязные, пыльные, щеки ввалились от усталости, и пот оставлял на лицах широкие потеки. Продвигались они очень медленно, с внезапными остановками и утомительными паузами. При каждой заминке задние со всего размаху натыкались на передних. Слышалась ругань, грубая перебранка, споры. От высокого неба еще блаженно веяло морскими купаниями, каникулами, прекрасными летними днями с их ленивой истомой.
Толпа снова двинулась вперед, и тут Майа заметил рядом с собой невысокого пехотного майора. Он был без кепи, и солнечные блики играли на его седых волосах. Он загорел дочерна, носил маленькие усики, а на груди его в два ряда расположился целый иконостас, но ленточки так выгорели, что потеряли первоначальный цвет.
Снова остановка. Солдаты топтались на месте, потом вдруг повалили все разом и снова остановились. Майа ткнулся носом в каску идущего впереди солдата. Справа от себя он услышал резкий голос:
— Нельзя ли быть повнимательнее!
Оказалось, это говорит седовласый низенький майор. Слова были адресованы верзиле артиллеристу, к поясу которого были приторочены две битком набитые сумки.
— А я на тебя плевать хотел, — протянул артиллерист.
Майор побагровел.
— Как вы смеете так разговаривать с офицером?
Голос его дрогнул, пресекся.
— Тоже мне офицер, дерьмо, — огрызнулся артиллерист.
Раздался смех, кто-то улюлюкнул. Майор открыл было рот, чтобы ответить. Теперь уже заулюлюкали все кругом. Майор отвернулся, потупил голову и молча зашагал дальше.
Толпа снова остановилась. И снова Майа наткнулся на идущего впереди. Тот повернул голову, и, к великому изумлению, Майа заметил на его лице улыбку.
— Почище чем в метро, а?
— Ого, да ты из Парижа?
Солдат рассмеялся.
— Нет, я из Безье, но метро мне хорошо известно.
Колонна снова тронулась в путь.
— Одна только разница, — безьерец чуть повернул голову и посмотрел на Майа, — только в том, говорю, разница, что в метро не рискуешь схлопотать в морду бомбу.
— Я вот чего никак не пойму, почему они бомбят корабли, а не нас.
— А я так на это не жалуюсь, — заметил безьерец.
Он задрал голову к небу.
— Ты только вообрази, какой бы получился тарарам, если бы ихний самолет нагадил нам на голову.
— Может, еще и нагадит.
Сейчас движение пошло чуть быстрее. Между отдельными людьми образовались просветы. Майа обогнал седовласого майора и, проходя, бросил на него взгляд. Тот брел, не поднимая головы, и Майа заметил, что по его дочерна загорелому лицу катилась слеза.
Майа прошел еще несколько метров, и вдруг солдаты снова сбились в кучу. Он шел теперь, плотно прижав к телу локти, выставив вперед кулаки. Опять началась непонятная толчея, и Майа чуть не упал на человека, шедшего по правую его руку.
— Простите, — обернулся он.
Тот, к кому он адресовался, держал глаза закрытыми и, казалось, спал. Лет ему было под шестьдесят. Лицо тощее, поросшее белой щетиной. На нем была какая-то загадочная форма — ярко-зеленая, с темными металлическими пуговицами, а на голове плоская жесткая каскетка, украшенная спереди на околыше двумя золотыми буквами. Куртка была ему явно не по росту, а брюки собрались гармошкой над ботинками. Он шел с закрытыми глазами и, казалось, спал,
Майа поискал взглядом своего безьерца и не нашел. Потом вынул из кармана сигарету, закурил. И в ту же минуту почувствовал, что кто-то на него глядит. Он обернулся. Справа на него глядел тот, в ярко-зеленой форме. Теперь глаза у него были широко открыты, и он смотрел на Майа с неприятной настойчивостью, глаза были черные, блестящие.
— Я не спал, — вызывающе сказал он.
— Не спали? — сказал Майа.
— Да, не спал, — все так же вызывающе повторил он. — Впрочем, мне это не в новинку. Я никогда не сплю.
Куртка была ему так велика, что рукава сползали до кончиков пальцев.
— Да, — напыщенно повторил он, — я никогда не сплю.
Засучив рукав, он сунул руку в карман, вытащил обрывок газетной бумаги, развернул его, и в нем оказалось несколько крошек табака. Из другого кармана он вынул трубку и на ходу принялся ее набивать. В каждом его движении чувствовалось что-то торжественное.
— Да, мосье, — снова подтвердил он, — я никогда не сплю.
Началась толкотня, ярко-зеленого прижало к Майа, и Майа успел вовремя подхватить его под руку.
— Что вы делали до войны? — продолжал ярко-зеленый, когда Майа его отпустил.
— Да так, ничего особенного.
— Это не занятие, — презрительно сказал ярко-зеленый.
Потом добавил доверительно;
— А я до войны был военным.
Помолчав немного, он торжественно провозгласил!
— Сторожем был.
— А что именно вы сторожили? — спросил Майа.
Зеленый нагнулся к Майа и лукаво посмотрел на к его:
— Сумасшедших.
И в пояснение своих слов несколько раз постучал указательным пальцем себе по лбу.
— Понятно?
— Понятно, — улыбнулся Майа.
«Сколько их таких, — подумал Майа, — сколько бредет сейчас по дорогам».
— А что вы собираетесь делать здесь? — спросил он.
Зеленый посмотрел на Майа, как будто сомневался, в своем ли тот уме.
— Да ясно, собираюсь попасть на судно! А вы что думали?
Майа расхохотался.
— Чему вы смеетесь? — вдруг обозлился зеленый.
Не успел Майа повернуться к нему и ответить, как снова началась толкотня, а когда двинулись вперед, человек в зеленой форме уже пропал.
— Вот как люди встречаются! — раздался над его ухом голос.
Это оказался безьерец. Благодушный, приветливый.
— Послушай, — сказал он, — ты веришь в эти самые суда? Так вот что я тебе скажу, не суда, а всего одно судно…
Они добрались до перекрестка. Там стоял английский офицер такого неестественно высокого роста, что на целую голову возвышался над толпой. Он размахивал обеими руками и, не переставая, кричал всего одну фразу, сначала по-английски, потом по-французски:
— Англичане направо! Французы налево!
Никто его команды не слушал.
— Надеюсь, мы еще во Франции, так-перетак, мать их… — сказал безьерец. — Во всяком случае, не англичанину командовать мной, иди, моя, туда или сюда.
— Я сейчас поговорю с ним, — сказал Майа.
— Англичане направо! Французы налево!
— Заткнись! — завопил вдруг безьерец.
Майа продрался вперед. Английский офицер оказался не таким уж великаном. Просто он взгромоздился на невысокий деревянный помост. На таких помостах стояли английские солдаты, выполняющие у перекрестков функции регулировщиков. Майа закинул голову и спросил по-английски:
— Скажите, пожалуйста, французов здесь сажают на суда или нет?
Офицер опустил на него глаза буквально на долю секунды и тотчас же крикнул:
— Англичане направо! Французы налево!
Майа так и не понял, видел ли его англичанин, раз он тотчас же отвел от него взгляд.
— Я спрашиваю, — повторил он, — грузят здесь французов или нет?
Снова офицер опустил глаза, и Майа почудилось, будто взгляд англичанина прошел сквозь него, как сквозь прозрачное тело.
— Англичане направо! Французы налево!
— Я обращаюсь к вам с вопросом, — сказал Майа, — не будете ли вы так добры ответить?
На сей раз англичанин, опустив глаза, очевидно, заметил Майа.
— О! — произнес он.
И добавил равнодушным тоном:
— Вы прекрасно говорите по-английски.
Майа замялся. Он пытался представить себе, как на его месте отреагировал бы англичанин на такой комплимент.
— О! — наконец ответил он. — Я еле-еле могу связать несколько слов.
— Англичане направо! Французы налево! — вновь завопил англичанин.
Но Майа ясно почувствовал, что выиграл еще одно очко.
— Не могли бы вы сказать, — повторил он, — здесь ли грузят французов?
Ответа не последовало. Английский офицер махал руками, будто полисмен на бойком перекрестке. Вид у него был степенный и одновременно мальчишеский: глаза голубые, черты лица правильные и щеки гладкие, даже пушком не поросшие. Казалось, его ничуть не смущало, что его приказы производили столь малый эффект. Прошло несколько секунд, потом он снова опустил глаза и посмотрел на Майа.
— Где вы выучились английскому?
— В Англии.
— О! — сказал офицер.
И тут же завел:
— Англичане направо! Французы налево!
Майа ждал. Казалось, англичанин начисто забыл о нем. Он вынул из кармана большой носовой платок защитного цвета и мечтательно обтер взмокшую шею. Вдруг он что-то пробормотал, почти не разжимая губ. Майа прислушался.
— Whether' tis nobler in the mind to suffer the… [3]
Он запнулся. Видимо, искал в памяти забытое слово.
— Slings [4], — подсказал Майа.
— Что, что, простите? — Англичанин перевел на него взгляд.
— Slings.
— Slings? — повторил англичанин, недоуменно вздернув брови.
— The slings and arrows of outrageous fortune [5].
Англичанин тупо уставился на Майа, потом неожиданно спрыгнул со своего насеста.
— Shake hands! Shake hands! [6] — восторженно крикнул он.
Майа пожал ему руку. С минуту они молча глядели друг на друга.
— Меня зовут Джебет, — сказал англичанин, делая заметное усилие, чтобы вернуть себе хладнокровие, — капитан Леонард Гексли Джебет.
Он представился по всем правилам. Майа улыбнулся.
— А меня зовут Майа. Сержант Жюльен Майа.
— Сержант? — повторил Джебет, вздергивая брови. — Сержант? Нет, правда, сержант?
— Точно.
— То есть вы хотите сказать, что вы не офицер?
— Нет.
— И вы правда сержант?
— Да.
Джебет залился смехом. Настоящим детским смехом, неудержимым, нескончаемым; он сгибался вдвое, побагровел до ушей, даже слезы у него на глазах выступили.
— Простите, — проговорил он наконец, отдышавшись, — простите, но ведь это же чертовски смешно!
— Что смешно?
— Самая смешная шутка за сегодняшний день.
«Значит, были и другие еще», — подумал Майа.
— Да, вообразите, — твердил Джебет, — вообразите!
Спокойствие возвращалось к нему не сразу, а медленно, постепенно. Видимо, его снова разобрал смех, но он сдержался.
— Ничего тут удивительного нет. В мирное время я сержантом не был.
— А-а, — протянул Джебет, — попали по призыву. Думаю, что даже у нас происходит нечто подобное. Англичане направо! Французы налево! — без перехода крикнул он.
— Я понимаю, — добавил он, забравшись на свой насест, — призыв… Но даже с этим чертовым призывом вас все равно здорово расколошматили.
— А ведь мне казалось, — быстро отозвался Майа, — что вас тоже расколошматили.
Наступило молчание. Англичанина, казалось, удивила такая постановка вопроса, и он задумался.
— Верно, — сказал он наконец вежливо, — и нас тоже расколошматили.
Но Майа почудилось, будто эта мысль лишь впервые пришла англичанину в голову и даже сейчас он принял ее не без оговорок.
— Англичане направо! Французы налево!
Выкрикивал он сейчас свою команду в более быстром темпе, как бы желая наверстать упущенное время. Майа искоса следил за толпой. Команде Джебета и теперь, как и прежде, никто не повиновался. Как же он ухитряется этого не замечать?
— Уже час я здесь торчу, — сказал Джебет, — и все проходившие мимо французские офицеры грубо меня оскорбляли. Все без исключения. За всю жизнь я столько ругательств по своему адресу не слышал.
— Примите мои сожаления, — отозвался Майа.
Это слово тоже оказалось магическим. С лица Джебета как по волшебству исчезло напряженное выражение. Он поглядел на Майа с ребяческой симпатией.
Грубо раздвигая толпу, к ним подошел какой-то томми, с минуту подрожал рукой где-то на уровне своих бровей и обратился к Джебету с вопросом. Говорил он по-английски с таким странным акцентом, что Майа не понял ни слова.
— Конечно, конечно, — отеческим тоном ответил Джебет, — не волнуйтесь, вас погрузят на суда всех до одного.
Томми отошел. Майа задрал голову.
— А не могли бы вы сказать и мне то же самое? Именно этого ответа я и добиваюсь от вас.
Джебет улыбнулся, помялся, потом нехотя ответил:
— Боюсь, что нет. Здесь грузят только англичан.
«Наконец—то, — подумал Майа, — наконец-то ответил». А ведь пришлось болтать с ним чуть ли не четверть часа, чтобы добиться ответа. Четверть часа беседы, плюс цитата из Шекспира.
— До свидания, — сказал он.
Он круто повернулся. Но не сделал и двух шагов, как его окликнули.
— Мистер Майа! Мистер Майа!
Он оглянулся и подошел к офицеру.
— Послушайте-ка, — проговорил Джебет, — я могу кое-что для вас сделать. То есть надеюсь, — добавил он, — что смогу что-то сделать. Идите в Бюро по эвакуации и спросите капитана Фири. Полагаю, что он может заняться вами.
— Бюро по эвакуации?
— Идите прямо, до пляжа, там свернете налево, и ярдах приблизительно в шестидесяти будет розовая вилла.
— Как вы сказали, капитан?…
— Фири, Джеральд Фири. Его легко узнать, у них в батальоне он самый низенький.
— Он и в самом деле такой низенький?
— Да нет, — улыбнулся Джебет, — вовсе он не низенький, но в их батальоне все офицеры очень высокие.
Майа рассмеялся, Джебет поглядел на него с удивлением, потом тоже захохотал. Хохотал он, как и в тот раз, — фыркал, кудахтал, настоящий школьник.
— Well [7], — он вдруг снова приобрел свой солидный вид. — Немного выше вас; у него усики маленькие, вроде зубной щетки.
— До свидания.
— До свидания, мистер Майа.
Майа снова нырнул в скопище людей. И за спиной услышал неунывающий голос Джебета:
— Англичане направо! Французы налево!
Он оглянулся. Джебет широко размахивал руками. Ясноглазый, с девичьим румянцем, он казался ангелом у врат рая, специально поставленным наводить порядок среди мертвецов, отделять праведников от грешников. «Только нынче, — подумал Майа, — праведники — все англичане».
Он ждал, что перед ним откроется, пусть небольшой, порт, причалы или хотя бы дамба, с которой ведется погрузка, пришвартованные к ней огромные транспортные суда, люди, карабкающиеся по сходням. А увидел только пустынный берег, тянущийся в обе стороны до самого горизонта. Пляж, бальнеологическое заведение напротив кокетливых вилл за невысокой опорной стенкой, преграждающей путь волне в штормовую погоду. Транспортными судами оказались обыкновенные баржи, до смешного маленькие и ветхие. У одной на левом борту виднелось даже старинное, давно вышедшее из употребления, лопастное колесо. Неподалеку от них сновали два совсем игрушечных миноносца.
На берегу бесконечно длинными параллельными рядами стояли в ожидании томми. Подальше влево, уже за пределами участка, отведенного под посадку, группами держались французы. Англичане направо! Французы налево! Каким чудом слова команды, которые безуспешно выкрикивал Джебет на перекрестке, превратились здесь в реальность?
Тихое, как озеро, море ослепительно блестело на солнце. Между берегом и грузовыми судами беспрерывно, не спеша ходили три, а может, и четыре маленькие зеленые лодки. И каждый раз лодка доставляла на судно от силы полдюжины томми. Майа ошалело следил за их снованием. Как при таких темпах можно переправить через канал целую армию?
Тут он услышал знакомое жужжание и вскинул голову. По трое в ряд шли немецкие истребительные бомбардировщики. Летели они высоко и прямо над головой Майа, — во всяком случае, ему почудилось, что именно над ним они начали описывать широкие круги. Один из двух небольших миноносцев, патрулировавших у берега, вдруг резко рванулся вперед и направился, выписывая зигзаги, в открытое море, с силой рассекая воду и оставляя после себя пенистые глубокие борозды. А через минуту залаяли зенитки.
Они били отовсюду — с миноносцев, с грузовых судов, с берега, с крыш. Стоял оглушительный грохот. И уже через минуту небесную лазурь прошили десятки маленьких белесоватых облачков, которые, казалось, возникали всего в нескольких сантиметрах позади немецкой эскадрильи, плыли ей вслед, потом одно за другим растворялись в воздухе. Внезапно берег огласило неистовое «урра!». Это взлетели канадские истребители. Странное дело, они шли с востока, будто их база находилась там. И мгновенно бомбардировщики перестроились, строй их распался, раскололся пополам, образовав как бы изящный венчик гигантского цветка. Одни ринулись навстречу истребителям. А другие сбились в кучу, сжались и пошли в пике прямо на море.
Наступило минутное затишье. Береговые зенитки замолчали. Теперь слышалось только отдаленное уханье автоматических пушек на миноносцах, Майа поднял глаза. И тотчас опустил их. Его ослепило солнце. Да и воздушный бой разыгрывался на такой высоте, что ничего нельзя было разглядеть. А если бой там и продолжается, все равно ничего не слышно.
Вдруг Майа почувствовал, что его схватили за руку.
— Что, взяли? — произнес рядом с ним чей-то голос. — Взяли?
Говорил какой-то пехотинец, костистый, тощий. Он весь трясся от возбуждения, и неотрывно глядел на море выкатившимися из орбит глазами.
— Взяли? — повторил он. — Что, взяли?
При каждом слове на его тощей шее судорожно ходил кадык. Майа вырвал руку и посмотрел на море.
Все произошло с такой неестественной быстротой, что он только потом, через несколько мгновений, отдал себе отчет в случившемся. Три бомбардировщика гнались за одним из миноносцев, шедших параллельно берегу. Вдруг один бомбардировщик оторвался от тройки, спикировал, чуть не упав на свою жертву и сразу же взмыл вверх. Майа увидел, как от него отделились три больших предмета. Да, у того безьерца оказался верный глаз. Издали они походили на три капли птичьего помета. Три безобидные капли помета какой-то гигантской птицы. Майа заметил, как вокруг миноносца взметнулись фонтаны воды. Но тут второй немецкий бомбардировщик вошел в вираж, свалился на одно крыло, прежде чем войти в пике. На этот раз раздался глухой удар. Пламя охватило миноносец. И теперь он уже не двигался. Потом третий бомбардировщик обрушился на свою жертву. Снова раздался глухой удар. Миноносец дал крен, затем на мгновение словно выпрямился и тут, как бы измученный этим последним усилием, лег набок…
Майа почувствовал, что его снова схватили за руку. И опять это оказался все тот же тощий солдат. Он весь дергался, кусал себе пальцы, и глаза его горели каким-то странным огнем.
— Крепенько влепили! — твердил он в каком-то пароксизме возбуждения. — Крепенько!
— Это английский? — спросил Майа, высвобождая руку.
— Нет, — произнес за его спиной чей-то спокойный голос, — нет, французский. Когда он был у берега, я флаг разглядел.
— Крепенько влепили! — твердил солдат.
Во всей его фигуре, в голосе чувствовалось торжество.
— Похоже, тебя это радует, а? — неприязненно проговорил Майа.
— Да брось, — посоветовал все тот же спокойный голос за спиной, — он же шизик.
— Крепенько влепили! — пронзительно проверещал солдат.
Вдруг над берегом прокатился гул голосов. Очевидно, зенитки подбили один из бомбардировщиков. Самолет с трудом снижался. Летел он низко, на маленькой скорости. Казалось, он не летит, а влачится по воздуху. Из всех углов городка началась яростная стрельба. Но вой человеческих голосов заглушал ее.
Сердце у Майа забилось как бешеное. Он сжал кулаки. Десять лет жизни он отдал бы не колеблясь, лишь бы сбить этот бомбардировщик. Он поискал взглядом оружие. В двух-трех шагах от него какой-то томми вскинул винтовку на плечо. Майа еле сдержался, чтобы не вырвать ее из рук англичанина. Томми палил так быстро, что не успевал как следует прицелиться. «Попади! — жарко молил Майа. — Пусть бомбардировщик рухнет нам на башку, лишь бы от оккупантов осталось мокрое место и от меня тоже, велика, подумаешь, важность!» Бомбардировщик летел теперь так низко, что гневные крики всех этих людей, должно быть, доходили до него. Продвигался он вперед как-то до странности нерешительно, переваливаясь с крыла на крыло, словно загребал в воздухе.
«Сгори! — жарко молил кого-то Майа. — Да сгори же, черт!» Над пляжем самолет начало кренить еще сильнее. Пулеметы и винтовки били по нему со всех сторон. Нечеловеческий, все заполняющий вопль висел над толпой. Самолет, казалось, застыл на месте, словно его винт внезапно перестал вгрызаться в воздух, и Майа почудилось нечто ни с чем не сообразное — будто бомбардировщик движется задом наперед, но иллюзия длилась не больше секунды. Внезапно самолет набрал скорость и исчез за домами. Выстрелы разом прекратились.
Наступившая тишина была столь глубокой, что казалась почти неестественной. Майа почувствовал разочарование, удивление, рассердился на себя самого. Хотел, видите ли, отдать десять лет жизни! На какую-то долю секунды он даже желал этого всеми силами души! Значит, есть все-таки в самой войне что-то завораживающее?
Все это время он простоял не шевелясь, и хотя был в одной рубашке, так взопрел, что на лбу выступили капли пота. Подняв глаза, он сразу обнаружил налево от себя то, что искал. Совсем рядом находилась розовая вилла, ярко-розовая в лучах солнца, та, о которой говорил ему Джебет. Он вошел. Прихожей не было. Прямо на главную аллею выходила большая застекленная комната — столовая, она же, очевидно, и гостиная. Стены были недавно выкрашены светлой краской, и большое зеркало над камином послушно отразило лицо Майа. Он вспомнил, что уже смотрелся в зеркало сегодня утром, в том доме, где стрелял в крысу.
Если судить по внешнему виду, то вилла не пострадала. Ее даже не успели разграбить. Очевидно, хозяева загодя вывезли часть мебели, а оставшаяся — столик, два кресла, четыре стула — была аккуратно сдвинута в угол.
В соседней комнате слышались голоса. Майа открыл дверь и очутился в крохотной полутемной кухоньке. У плиты какой-то томми орудовал кастрюлями. Стоял он спиной к двери. Другой томми, ярко-рыжий, — даже в полумраке кухни его волосы пылали костром, — церемонно сидел на кончике стула у белого деревянного стола. В руке он держал чашку и между двумя затяжками отхлебывал из нее маленькими глотками. Все прочие запахи заглушал приятный аромат чая и английских сигарет.
— Здравствуйте, — сказал Майа.
— …ствуйте! — ответил рыжеволосый, проглотив первый слог, словно произнести простое «здра» было для него непосильным трудом… А тот у плиты даже не обернулся.
Майа вошел в кухню, закрыл за собой дверь. Рыжий по-прежнему то выпускал струйку дыма, то делал небольшой глоток, словно от неукоснительного выполнения двух этих операций зависела вся его жизнь. По всему его облику чувствовалось, что это не просто вполне законная трапеза после тяжелой работы, а нечто большее, минута священного покоя. Однако сидел он на краешке стула в напряженной позе, выпятив грудь, расправив плечи. Словно на учении. Его рыжие волосы были коротко острижены над ушами.
— Могу ли я получить чашечку чая? — спросил Майа.
Рыжий, с видом оскорбленного достоинства, продолжал глядеть куда-то вдаль.
— Я не чаевар, — сухо ответил он.
С этими словами он поднес к губам чашку, и Майа успел рассмотреть на рукаве его куртки золотую нашивку, какую носят английские сержанты. Наступило молчание.
Очевидно, «чаеваром» был тот, другой, у плиты. Но Майа видел только его спину. А как-то нескладно адресоваться не к самому человеку, а к его спине.
— Не могу ли я получить чашечку чая? — повторил Майа, и ему самому стало смешно, так он старался, чтобы его вопрос дошел именно до спины.
Человек у плиты обернулся:
— Это вы мне говорите?
Он улыбнулся. Лицо у него оказалось симпатичное, молодое, все в веснушках.
— Да.
— О-о! — протянул чаевар.
Он круто повернулся и снова стал возиться у плиты.
Воцарилось молчание. В течение нескольких минут не произошло ничего примечательного. Рыжий продолжал попеременно дымить и глотать чай, проделывая все это тщательно, аккуратно. Сидел он по-прежнему прямо, и лицо его тоже по-прежнему ничего не выражало. Слышался только стук кастрюли, передвигаемой с конфорки на конфорку. Что, в сущности, означало это «о-о»? Отказ или, наоборот, согласие? Молчание так затянулось, что Майа уже собрался уходить.
— Пожалуйста, мосье, — проговорил человек у плиты и обернулся.
Он протянул Майа чашку чая на блюдечке. Слово «мосье» он старался выговорить с чисто французским акцентом, и лицо его расплылось в улыбке.
— Спасибо, — сказал Майа.
Он отхлебнул глоток и скривился.
— А сахару у вас нет? — спросил он.
— Боюсь, что нет, — отозвался человек у плиты. Он добавил по-французски: — Ничего не поделаешь, война! — и громко захохотал, будто ему удалось сострить самым изысканным образом. Слово «война» он произнес как «вэйна».
Рыжий даже не удостоил их взглядом. Он продолжал пить и курить. Майа повернулся к нему:
— Не могли бы вы сказать, где находится капитан Фири?
— Не знаю, — ответил рыжий.
Майа взялся за чай. Однако сомнений быть не могло. На всей аллее это была единственная розовая вилла. Просто немыслимо, чтобы хоть один из двух не знал Фири.
— Не могли бы вы сказать мне, — повторил Майа, снова стараясь говорить в направлении плиты, — не могли бы вы сказать, где можно найти капитана Фири?
Чаевар обернулся.
— Это вы ко мне обращаетесь?
— Да.
— О-о! — протянули у плиты.
— Я спрашиваю, не знаете ли вы капитана Фири?
— Я слышал.
— Ну так знаете?
— Думаю, могу сказать, что знаю, — отозвались, от плиты. — Дело в том, — добавили оттуда после паузы, — что я его денщик.
Майа удивленно уставился на чаевара. Почему же он не сказал об этом раньше? Но, видать, у него такое правило — отвечает только на вопросы, адресов ванные непосредственно ему.
— Значит, — спросил Майа, — его здесь нет?
— Он в своей столовке.
— Здесь есть столовка?
— Почему бы и нет, — отозвался денщик печально и удивленно.
— Действительно, почему бы и нет?
— Не очень хорошая столовка, — скривился денщик.
— Не очень?
— In fact, — сказал денщик, — it's pretty messy [8].
Он захохотал, и Майа тоже рассмеялся. Рыжий даже бровью не повел.
— Вэйна, ничего не поделаешь! — фыркнул денщик.
— А зачем он пошел в столовку?
Денщик посмотрел на него все так же грустно и удивленно.
— Чай пить.
— Чудесно! — сказал Майа. — А не можете ли вы сказать, когда он вернется?
— Он ушел всего минут двадцать назад.
— Значит, он скоро вернется?
— О нет, капитан Фири тратит на чай не меньше сорока пяти минут.
— Да, видать, он из медленно пьющих.
— Не сказал бы, — задумчиво произнес томми, будто решал сложную задачу. — Скорее он быстро пьющий, но медленно закусывающий.
— Понятно, — сказал Майа, протягивая денщику пустую чашку.
— Thank you, sir [9], — проговорил тот.
Он снова круто повернулся и занялся у плиты своими кастрюлями. Рыжий продолжал пить и курить, и лицо его по-прежнему ничего не выражало. Снова в кухне воцарилась благоговейная, как в храме, тишина.
— До свидания, — сказал Майа, невольно понизив голос.
— …виданья, — отозвался рыжий, не оборачиваясь.
Денщик капитана Фири тоже не оглянулся, Майа выбрался из кухни, пересек пустую залу, вышел на улицу.
Его неудержимо потянуло взглянуть на море. — А море было все такое же неподвижное, все в отблесках солнца, только над самым горизонтом, как бывает в хорошую погоду, стояла легкая белая дымка… Оно завораживало. Было видно только оно одно. Все взоры с пламенной надеждой устремлялись к нему. Совсем ведь небольшое море. Такое маленькое, что через него добирались вплавь. И оно лежало рядом, мирное, приветливое, под великолепным летним солнцем. Казалось, ничего не стоит достичь того берега. Мысль устремлялась туда, одним порывом, в одно мгновение. А на том берегу начинался иной, не тронутый войною мир. Там, на том берегу, порядок, покой, там все надежно.
С минуту Майа следил за маневрами зеленых лодочек, которые снова начали перевозить английских солдат. Почему они такие маленькие? Почему их так мало? Во всяком случае, получалось как-то несерьезно. Вроде играют, а не по-настоящему перевозят людей.
Майа перескочил через низенькую стенку, отделявшую виллу от берега, завяз было в песке, выбрался и зашагал по направлению к морю. Каждый раз, когда к берегу причаливала пустая лодка, вокруг нее начиналась толкотня, однако не такая ожесточенная, как он предполагал. Томми, спешившие навстречу лодке, входили прямо в воду. Шли они, болтая локтями, в чуть смешной позе людей, шлепающих по воде. Скоро они погружались в воду по пояс. И продолжали двигаться вперед. Добравшись до лодки, они хватались за борт и подтягивались на руках. Лодка угрожающе кренилась при каждом новом пассажире. Но самое трудное наступало потом, когда лодка уже наполнялась людьми. Требовалось повернуть ее в открытое море и поскорее отойти от берега, потому что к ней приближались уже новые солдаты и, следовательно, лодка могла перевернуться. Тут только Майа заметил среди солдат молоденького офицерика, очень длинного и тонкого, с нашивкой на рукаве. Без седла, без шпор, он гарцевал в воде на низенькой гнедой лошадке, причем с удивительной ловкостью направлял ее так, чтобы все время находиться между наполненной лодкой и направляющимися к ней томми. Но так как томми все двигались и двигались, он наезжал на них. И оттеснял назад без всякой, впрочем, грубости. Но солдаты шли сплошной массой и порой обходили это препятствие. Офицер снова поворачивал в их сторону лошадь, снова преграждал идущим путь, а на губах его играла чуть высокомерная улыбка. Раза два-три Майа слышал его голос: «Get back! Get back, you!» [10] Но слова эти звучали негрубо, тон был терпеливо-снисходительный, — так обычно говорят с детьми. Да и по виду офицера не чувствовалось, что он стремился заставить уважать приказы. Чувствовалось скорее, что он, словно старший брат, снизошел до детворы и принимает участие в ее игре.
Вдруг неожиданно загремели зенитки. Майа поднял голову. Снова по небу расплывались маленькие белые облачка. На сей раз никто не слышал, как подкрались самолеты. Летели они на большой высоте, тесным строем, и внезапно начали свои изящные воздушные маневры, как при первом налете: то расходились в разные стороны, то снова слетались вместе, снова рассыпались, скользили на крыле, кружили, чуть спускались, взмывали, вертелись, описывали круги, строились восьмеркой, потом вдруг треугольником, острым углом вперед, словно гигантские журавли во время осеннего перелета, снова летели строем; смыкались, расходились. Все это напоминало пируэты хорошо слаженного балета, грандиозного балета на высоте двух тысяч метров, какой-то священный танец перед атакой.
В затылке, в спине, вдоль всей руки Майа почувствовал непонятное покалывание. Будто тоненькие горячие иголочки впивались ему прямо в мясо, куда точно, он определить не сумел бы, и покалывание это все время переползало с места на место. Боли особой не ощущалось, но терпеть уже не было сил. «Неужели я боюсь?» — удивленно подумал он. И вдруг ему захотелось во что бы то ни стало вырваться из толпы, уйти, убежать неизвестно куда, лишь бы убежать. Однако он принудил себя остаться на месте и, только осознав, каких трудов это ему стоило, измерил глубину своего страха. «Неужели я становлюсь трусом?» — тоскливо допытывался он у себя самого. Ноги дрожали, и, проведя рукой по лицу, он с изумлением заметил, что вся ладонь стала мокрая от пота. Он пошел прочь от берега, не торопясь, заставляя себя считать шаги, не сутулиться. «Сейчас пройдет, — утешал он себя… — и раньше так бывало». Но ничего не проходило. Никогда еще его не забирало так сильно. Корпус он держал напряженно-прямо, а внутри все расслабло, стало вялым, как червяк. Внезапно громче застучало сердце. Он слышал, как в груди отдаются глухие сильные удары. И ему почудилось, что грудь вот-вот разорвется, не выдержав этих ударов.
Он остановился у опорной стенки, отделявшей пляж от главной аллеи. Оглушительно грохотали зенитки, но бомбардировщики там, высоко в небе, продолжали свои маневры. Не кончили еще своего священного танца. «Сейчас непосредственной опасности нет. И, однако, я боюсь, дико боюсь», — думал Майа. Он попытался было излечить себя оружием иронии, взять молодцеватый тон. Но ноги дрожали. Опершись ладонью о стенку, он помочился. Ему стало легче, он даже вынул из пачки сигарету. Но, поднося к сигарете зажигалку, заметил, что его рука дрожит. Он быстро сунул руку в карман. Его снова охватило неодолимое желание бежать. «Я боюсь, — думал он. — зверски боюсь». Может быть, решил он, надо сопротивляться, а может, дать себе волю. Он перебрался через стенку и зашагал быстрее… В ушах у него жужжало, а глаза застилал туман.
Он снова остановился, вытащил носовой платок. Отер лицо. «Неужели же я трус?» — с отвращением подумал он. От дыма першило в горле. Он заметил, как сигарета дрожит в губах, и бросил ее на землю. Потом с силой сжал в карманах кулаки, заставил себя дышать ритмично и глубоко, но, нагнув голову, чтобы набрать полную грудь воздуха, он поглядел на свои ноги. Они дрожали. Видно было, как они дрожат под кавалерийскими брюками. От бедер до кончиков пальцев их сотрясала беспрерывная дрожь.
Майа боязливо огляделся вокруг. Никто на него не смотрел. Он чувствовал, как по спине между лопатками струится пот.
Пронзительный свист, заглушив грохот зениток, прорезал воздух. Майа прыгнул в сторону, упал ничком на землю. Свист становился все громче, достигал умопомрачительной силы. Майа в отчаянии прижался к земле. Послышался оглушительный удар, многоступенчато подхваченный эхом. Земля сотрясалась.
— Теперь они не в суда, а в нас бьют, — произнес рядом чей-то голос.
Майа поднялся. Метрах в двадцати отсюда из крыши виллы валил черный дым. Затем вспыхнули языки пламени. «Именно в нас», — подумал Майа. И поискал глазами укрытие. Но разве такие вот виллы, легонькие, как шалаши, разве это настоящее укрытие. Хотя от осколков они предохранят. Вдруг, на глаза ему попались широкие двери, наполовину прикрытые металлическими жалюзи. Он нырнул туда. И оказался в крохотном гараже. Чья-то машина, стоявшая на подставках и укутанная старым желтым одеялом, занимала почти весь гараж. Майа опустил за собой металлические жалюзи и огляделся вокруг. Один! Он вздохнул с облегчением. Ему казалось, что, вырвавшись из этого скопления людей, он избежал опасности. Обогнув машину, он пробрался в дальний угол гаража, прислонился к стене. Зажег сигарету. Наконец ему удалось сделать несколько затяжек. Ноги уже не дрожали.
Теперь только он почувствовал, как напряжен каждый его нерв. Грохот на берегу достиг такой силы, что, казалось, человеческий организм не способен его вынести. Майа зажал уши ладонями. Но ничего не помогало. Вся эта громада гулов звучала в самом его теле. Он уже не боялся, чувствовал, что этот нечеловеческий гул вывернул его наизнанку, довел до исступления, опустошил. Он даже подумал — а вдруг звук подобен воздушной волне и тоже может убить.
Майа присел в дальнем углу за машиной. Подтянул оба колена к подбородку, обхватил их руками. Огляделся вокруг. Стены, очевидно, кирпичные. Сам гараж низенький, ах да, вспомнил, над ним площадка, втиснутая между двух вилл. Так что воздушная волна ему вроде не страшна. Да еще на дверях металлические жалюзи.
Прошло несколько секунд. И Майа снова подумал, уже в который раз, с тех пор как очутился тут на берегу моря, уж не сон ли все, что с ним происходит в последние дни. То, что он совсем один здесь в чьем-то чужом гараже, сидит на земле, покуривает сигарету и ждет смерти. Все это нелепо. Какой-то абсурд, как-то ужасно несерьезно. Майа вдруг припомнился его собственный гараж в Примероле. Пожалуй, он не больше здешнего, и там и сейчас стоит его машина, тоже на подпорках и тоже прикрыта старым желтым одеялом, а к четырем углам одеяла пришиты веревочки, чтобы не сползало. Но он-то, он-то сам забился в чужой гараж, сидит, не шевелясь, рядом с машиной, которая принадлежит не ему, забился в уголок и ждет смерти. Он машинально поглядел на часы. Стрелки показывали половину пятого. Тут только он вспомнил, что забыл вчера часы завести, и поднес их к уху. И несмотря на грохот зениток, он расслышал четкое тиканье секундомера. Родной милый звук, дошедший к нему из далекой дали, нескончаемое тихонькое постукивание, говорившее о том, что жизнь на земле еще не умерла, что где-то, не здесь, конечно, продолжают идти часы, упорствует надежда.
Вдруг засвистело громче обычного, он совсем скорчился, перестал дышать. И почти сразу же последовал оглушительный разрыв, со звоном вылетели где-то рядом стекла, гараж пошатнуло, и Майа ударило по затылку с такой силой, что он упал ничком.
Когда он снова открыл глаза, он увидел, что стоит на коленях, ухватившись рукой за задний бампер машины. Он удивился этой своей позе и попытался встать на ноги. И встал с первой же попытки, к великому своему удивлению. Но тут он почувствовал, что затылок и шея одеревенели, и вспомнил, что его ударило и бросило вперед. Он провел по голове рукой. Крови не было. Он оперся рукой о машину и вдруг почувствовал себя плохо, чуть не до рвоты. Ноги снова начали дрожать. Облокотившись о машину, он прикрыл глаза. Но тотчас же все поплыло под закрытыми веками с головокружительной быстротой и позывы к рвоте стали еще сильнее. Тогда он открыл глаза, постоял с минуту, согнувшись, не шевелясь, и наконец решился выпрямиться. Пот заструился по лицу, по спине, и его обдало жаром, до того непереносимым, что он стащил с себя рубашку из тонкой ткани защитного цвета. Свернув ее жгутом, он вытер мокрое от пота тело. В это мгновение его взгляд упал на металлические жалюзи, прикрывавшие дверь гаража. От неожиданности он застыл и стоял разинув рот. По всей длине жалюзи были изрешечены осколками.
Майа снова оглядел гараж. Десятки маленьких пробоин, сквозь которые просачивался дневной свет, усеивали стены в местах попадания. Очевидно, бомба разорвалась рядом, на улице, всего в нескольких метрах от гаража. Машину покорежило, ветровое стекло превратилось в сплошное крошево. Майа посмотрел себе под ноги, подобрал с земли оглушивший его осколок. Красиво выгнутый кусок металла, темный, блестящий, весит не меньше фунта. Очевидно, он пробил жалюзи, потом ударился в заднюю стенку гаража, но уже не имел силы ее пробить. На высоте человеческой груди был виден на стене его след рядом с дырками от других осколков. Майа, как завороженный, не мог отвести глаз от этих пробоин. Какая удача, что он сидел на земле. Именно это спасло ему жизнь, спас этот ничтожный сам по себе факт. То обстоятельство, что за несколько минут до разрыва бомбы он сел на пол гаража, было равносильно решающему ходу, выигрышу в почти безнадежной игре.
Со скрежетом поднялись металлические жалюзи, и в дверях гаража против света вырисовался чей-то приземистый силуэт. С минуту человек помедлил из пороге, потом сделал шаг вперед. С металлическим грохотом жалюзи опустились на место.
— Черт! — пробормотал вошедший, оглянувшись. — Прямо сито!
Обогнув машину, он очутился в заднем углу гаража и застыл на месте, заметив Майа.
— Смотри-ка, — удивился он, — ты здесь сидел и жив остался?
— Как видишь.
— И ты сидел здесь во время разрыва?
— Да.
Солдат удивленно присвистнул. Был он низенького роста, такого низенького, что даже производил отчасти комическое впечатление. Каски на нем не было, и черные короткие волосы, слипшиеся от пота, вихрами в беспорядке торчали на голове. В бедрах он казался неестественно широким из-за двух притороченных к поясу вещевых мешков, и коротенькие ручки по той же причине держал как-то на отлете. На плечевом ремне болтался ручной пулемет.
— Заметь, — проговорил он, — и мне тоже здорово подвезло, я как раз находился выше, на площадке.
Прислонившись к стене, он локтем отодвинул мешок, вытащил из кармана книжечку папиросной бумаги, оторвал один листок. И зажал бумажку между губами.
— Мне подвезло, — повторил он, и при каждом слове кусочек папиросной бумажки то взлетал, то опадал у его губ.
Чехол пулемета, подсунутый под пояс, причудливыми складками драпировался у него на животе. Если судить по лицу, — должно быть, он худой, но столько на нем всего накручено, что кажется толстяком. Несмотря на жару, он щеголял в куртке, застегнутой на все пуговицы, из-под слишком широкого, не по размеру, воротника виднелась грязная сорочка и майка защитного цвета. Больше того, решил про себя Майа, под майкой небось есть еще фланелевый жилет.
— Вот теперь, — продолжал солдатик, шаря в другом кармане, — вот теперь могу сказать: своими глазами видел, как она упала. Еле успел лечь на землю. Как шарахнет, ну — думаю — конец! Прямо в меня угодила.
Он вытащил кисет, отклеил от губы листок бумаги, ловко свернул тоненькую сигарету, обжал ее с двух концов. Потом, вынув из кармана зажигалку, в виде маленького снаряда, чиркнул, и над фитильком выскочил длинный чадящий язычок пламени.
— Сам сделал, — скромно пояснил он. — Только раз в месяц заливаю бензин.
— Охотно верю.
— Чего?
— Охотно верю, — заорал Майа.
После короткого затишья снова оглушительно загрохотали зенитки.
— Не стой, — проревел Майа, — Видишь, что делается…
Пальцем он ткнул в направлении изрешеченных осколками стен. Пехотинец оглядел их с видом знатока, потом не спеша уселся на землю. Эта процедура потребовала известного времени — сначала он снял с плеча пулемет, перекинув ремень через голову, потом пристроил его между ног, вытащил из-за пояса чехол, тоже положил его на землю, а оба раздутых мешка передвинул на живот. Только после этого он привалился к стене, касаясь плечом плеча Майа. Лицо у него было костлявое, хмурое, почти комическое, уши лопухами, нос острый. Из-за обмоток икры казались непомерно толстыми, а ниже виднелись ступни, неестественно большие при таком росте.
— Я из Безона, — помолчав, сказал он и тут же без перехода продолжал: — Вот что плохо, из-за этого сволочного отступления я всех своих дружков растерял.
— Убили? — спросил Майа.
— Да нет, — сварливо ответил солдат. — С чего ты это взял? Потерял, и все тут. Ночью. Должно быть, я на марше заснул и попал не на ту дорогу. Проснулся — и след их простыл. Никого, вся наша рота исчезла. Уж поверь, я ее искал, в нашей роте почти все безонские.
Его прервал еще более резкий свист. Солдат нагнул голову, но сигареты изо рта не вынул, и лицо его приняло серьезное напряженное выражение, будто он выполнял какую-то сложную работу.
— Здорово бьет, а?
— Ничего, выкрутимся, — заметил солдат таким тоном, каким обычно говорят: «Вот наладим подшипнички, и пойдет наша бандура». — Только бы ловкости и терпения хватило, всего и делов-то.
— А ты часом парней из Безона нигде не встречал по пути?
— Нет.
После оглушительного воя бомбы наступила тишина.
— Вот уже целых десять дней я один болтаюсь, — продолжал солдат, — ты и представить себе не можешь, до чего мне осточертело.
— Десять дней?
— Да, десять дней шатаюсь по дорогам один, а главное, не знаю, куда идти-то… Конечно, один, это только так говорится… Лучше сказать, никого своих нету.
Майа пригляделся к солдату. Тот наморщил лоб, нахмурил брови, но даже сейчас его угрюмая физиономия производила неуловимо комическое впечатление.
— А что ты делал на площадке?
— Ясно что. Стрелял! — И добавил как бы про себя: — Все подчистую извел.
Он подобрал с земли чехол, аккуратно отряхнул с него пыль и заботливо натянул на пулемет. Потом положил пулемет себе на колени и уперся в него локтем.
— Все расстрелял, — добавил он, — но не волнуйся, найдем еще патроны, я всегда нахожу, их тут на дорогах кучи. А магазин я сберег.
И с довольным видом хлопнул по вещевому мешку.
— Заметь, — добавил он, — пулемет он и есть пулемет, нет оружья лучше. Ни тебе не заест, ни сдаст. Надо прямо сказать, я ведь везучий, мне со склада новехонький достался, ну уж следил я за ним, а главное, всегда в одних руках, что нет? С самого начала войны он всегда при мне. Никому даже притронуться не давал, даже самому лейтенанту… Как-то, помню, он хотел мой пулемет взять, чтобы обстрелять дерьмовый фрицев самолет, который шел на бреющем. «Извиняюсь, — это я ему говорю, — кто из нас двоих стрелок, вы или я? Если вы, пожалуйста, будьте любезны, вот вам пулеметик, а я его больше в руки не возьму, сами, говорю, им и занимайтесь. А если я, говорю, так я и стрелять буду». Он, понятно, надулся, но отвязался. Заметь, хорош ли офицер, плох ли, я все равно всю их породу не переношу. Я ведь скорее антимилитарист, только по-своему, конечно. А нашего я здорово уел. «Если, говорю, я, то мне и стрелять». Вот, мол, и все.
— И хорошо сделал, — сказал Майа.
Пехотинец дружелюбно взглянул на него.
— Парни, заметь, прямо скажу, не понимали меня, не понимали, да и все тут. Когда началось отступление, они как стали голову мне морочить… «Дурак ты, Пино, — это они мне говорили, меня Пино звать, — с вызывающим видом добавил он, — брось, Пино, ты свои хреновый пулемет! На что он тебе нужен! Неужели тебе охота целые дни таскать на плече железку в десять кило?» Вот что они, ребята то есть, мне говорили. Но я уперся. «А бомбардировщики?» — спрашиваю… Надо тебе сказать, — добавил он, скромно потупив глаза, — надо тебе сказать, что в Сааре я из своего пулемета сбил один бомбардировщик. «А вам, — говорю я им, — а вам, значит, без разницы, что вас бьют как зайцев, а вы и не думаете защищаться?» — «Это нам-то защищаться, — говорят. — Нам защищаться! Да брось ты дурака валять». А мне плевать на них, только увижу фрицев самолет, как начну по нему поливать! И, веришь ли, парни еще меня крыли: «Пино, сволочь ты! — это они мне говорят. — С твоим пулеметом нас засекут. Если хочешь храбреца разыгрывать, катись от нас подальше». Вот как они говорили, парни то есть. А еще себя мужчинами называют! Сам понимаешь, меня голыми руками не возьмешь, и я им вот что отвечал слово в слово: «Может, и есть у вас, говорю, кое-какие мужские принадлежности, только не на том они месте, где положено, да, пожалуй, еще и не ваши!» Прямо в точку попал! Ну, конечно, ругань пошла. Что-что, а такого я от них не ждал. Под конец они моего пулемета видеть не могли. Как-то раз ночью пытались даже его украсть. Сволочи все-таки, скажешь нет?
И он добавил, злобно наморщив лоб:
— По-моему, они даже нарочно меня бросили. Ничего удивительного нет!
Майа искоса поглядел на соседа. И представил себе, как целых десять дней тот один мотался по дорогам, один среди общей сутолоки, среди незнакомых парней, десять дней под знойным солнцем в своей упряжи, которая гнула его к земле, придавала ему смешной вид толстяка, в своей куртке, застегнутой на все пуговицы, в майке, с двумя битком набитыми вещевыми мешками, в обмотках и с десятикилограммовой железкой на плече! И повсюду он искал патроны, чтобы продолжать свое дело, и каждый самолет, пикирующий на их колонну, он поливал огнем, хотя никто не давал ему приказа, стрелял просто потому, что было неприятно не отвечать, когда по тебе бьют. Майа с удивлением разглядывал этого чудаковатого свирепого вояку, который продолжал воевать, когда все уже отказались воевать.
— А ты кем был до войны?
— Столяром, — ответил Пино и добавил, задрав свой острый подбородок: — У меня было свое дело и даже помощник имелся. Работы, слава богу, хватало. Я не жаловался, да и жена тоже. Жили спокойно. Одно меня огорчало — детей у нас не было. Даже к врачам ходили. Говорят, все дело в жене. Она… она…
Он запнулся, вспоминая нужное слово.
— Бесплодная?
— Да нет, — возмущенно возразил Пино, — откуда ты взял? Просто не может иметь детей, вот и все.
Его прервал пронзительный свист. Пино нагнул голову с внимательным и важным видом, такой вид появлялся у него при каждом новом разрыве. Казалось, он думает: «Вот эта — уже не шутка. Тут, брат, держи ухо востро. Тут уж промашки не будет». Так он и сидел, нагнув голову, наморщив лоб, положив на колени ладони. Вид у него был серьезный, сосредоточенный. И даже несмотря на это, в лице его было что-то комическое.
Несколько минут оба ждали следующего разрыва. Но все было тихо.
— Отбомбились! — сказал Пино, лукаво и удовлетворенно улыбаясь. — Теперь конец.
Значит, теперь работа кончилась. Он их, фрицев, здорово обвел. Они, фрицы, хотели его убить своими бомбами, да только ничего у них не вышло. Просто не знают они, с кем дело имеют! Он, Пино, столяр-краснодеревщик, не из тех парней, которые позволят себя провести. Не такой он парень, чтобы даться немецкому самолету или с корявой доской не справиться. Минуточку! Таких парней, как он, Пино, голыми руками не возьмешь.
— Идем?
Он уже снова встал на ноги и стоял перед Майа — по бокам два вещевых мешка, через плечо на ремне автоматический пулемет. Его невысокая фигурка выделялась на фоне гаражной стены, коренастая, раздутая в боках, чем-то комическая.
Поднимая металлические жалюзи, Майа подумал, что среди этой сутолоки, на протяжении целых десяти километров, среди незнакомых солдат, Пино будет снова совсем один, без своих парней.
— Послушай-ка, — сказал он, — окажи мне, если можешь, услугу. Сходи-ка в санаторий.
— А где он, санаторий?
— Сверни налево и иди по берегу примерно с километр. Санаторий здесь только один на всем берегу, так что ошибки быть не может. Потом обогнешь забор, и первая же машина справа от забора — наша. Английский санитарный фургон. И там ты увидишь типа с бородой, он возится у костра — так это мой друг Александр.
— Александр, легко запомнить, — сказал Пино.
— Скажешь ему, что Майа — Майа — это моя фамилия — пытается попасть на судно, и если он к вечеру не вернется, значит, уехал. («А так как я ему это уже говорил, — подумал Майа, — он сначала удивится, зачем это я послал какого-то типа сообщать то, что уже известно».)
— Идет.
— Подожди-ка, скажешь ему, что ты, мол, просишь взять тебя на харчи вместо меня.
Пино смущенно молчал.
— Не буду я так говорить, — наконец произнес он.
— Тебя это не устраивает, что ли?
— Конечно, устраивает! Но хорош я буду, если он сам меня не пригласит!
Майа улыбнулся.
— Но это же я тебя приглашаю, дурачок. Что я, что Александр, — это одно и то же.
— Да что ты, хорош я буду!
— О, черт! — ругнулся Майа. — Будь у меня клочок бумаги, я бы написал ему, Александру.
— Ну ладно, — согласился Пино, — передам все, как ты велел.
И Майа понял, что настаивать больше не стоит, что никогда он не предложит себя в нахлебники, не перестанет думать: «хорош, мол, я буду»… Впрочем, это не важно, Александр поймет.
— Ну, как знаешь, — сказал он. — Тогда привет.
— Привет.
— Что вам угодно, мосье?
Майа, безуспешно крутивший водопроводный кран, обернулся. В рамке двери стояла девушка-подросток лет пятнадцати, скрестив на груди руки. Говорила она суровым, но не слишком уверенным тоном. Майа улыбнулся. Лицо его как маска покрывала смоченная потом пыль, и, когда он улыбнулся, на зубах заскрипел песок.
— Простите, — сказал он, — я вошел сюда помыться, я думал, что в доме никого нет…
Оказывается, в городе еще оставались мирные жители! А ведь, проходя десять минут назад по улице, он не обнаружил и следа их присутствия. Должно быть, забились по углам, сидят себе тихонько, боятся даже не так бомбежек, как солдатни.
— Правда? Значит, вы не воровать пришли?
Майа засмеялся, и девушка вскинула на него смущенные глаза.
— Я только потому сказала, что вчера приходил солдат и унес половину наших продуктов. Я пыталась, было ему помешать, но он ужасно ругался, угрожал, а потом ушел. У него, как и у вас, тоже был на поясе громадный револьвер.
— Не беспокойтесь, — сказал Майа, — единственное, чего я хочу, так это чуточку воды, чтобы умыться.
Девушка растерянно поглядела на него.
— Да ведь водопровод и канализация разрушены. У нас есть немножко воды для питья и готовки. А умываемся мы колодезной водой, только она солоноватая. Будете мыться такой водой?
— А как же, — подхватил Майа, — соль прекрасное консервирующее средство.
Она улыбнулась его шутке, но во взгляде ее все же поблескивало недоверие. Не спуская с Майа глаз, она открыла стенной шкаф, достала ковшик, зачерпнула из ведра воды и, поставив в раковину небольшой белый тазик, вылила туда воду.
— Держите-ка, — сказал Майа, расстегнув пояс и протягивая его девушке, — теперь вы будете владелицей «громадного револьвера». В случае чего, если я окажусь злодеем, прямо стреляйте в меня.
— Я не боюсь! — сказала она, вздернув маленький с ямочкой подбородок.
Майа нагнулся над тазиком. Откровенно говоря, он предпочел бы производить водные процедуры в одиночестве, но девушка, видимо, и не собиралась уходить из комнаты. Очевидно, именно здесь, в одном из двух стенных шкафов, хранились их продовольственные запасы.
— Вы одна живете?
— Нет, — живо отозвалась девушка, — с Антуанеттой, сестрой, и с дедушкой и бабушкой. Они в погребе. Когда мы услышали ваши шаги, они не хотели меня пускать, а я все-таки поднялась сюда. Антуанетта все время ревет.
— А кто это Антуанетта?
— Да моя же старшая сестра. Ужасная трусиха.
— А вас как зовут?
Она заколебалась. Видимо, назвать свое имя чужому молодому человеку казалось ей не совсем удобным.
— Жанна, — наконец сказала она.
В конце концов сейчас война.
— Жанна, — сказал Майа.
Он замолчал и весь ушел в процесс намыливания.
— Вы не обиделись?
Майа повернул к девушке свое покрытое мыльной пеной лицо:
— За что?
— Что я вас за вора приняла.
— А откуда вы знаете, что я не вор?
— Ну, теперь-то видно.
Она присела на краешек стола, положила пояс себе на колени и попыталась открыть кобуру револьвера.
— Можно вынуть?
— Пожалуйста, он на предохранителе.
Она вынула револьвер и разглядывала его с жадным мальчишеским любопытством.
— Ух и тяжелый!
Приподняв с трудом обеими руками револьвер, она перехватила его правой рукой и направила в сторону Майа. Она так увлеклась, что даже брови нахмурила и стала с виду совсем девчонкой.
— Жанна, ты же его убьешь!
Майа обернулся. На пороге открытой двери стояла вторая девушка. Бледненькая и перепуганная.
— Господи, какая ты дурочка, Антуанетта!
Жанна положила револьвер на стол и с улыбкой взглянула на Майа. Антуанетта с недоумением переводила глаза с сестры на незнакомца.
— Да не торчи ты здесь словно чучело, — Жанна даже ногой топнула. — Принеси полотенце, и быстро.
Антуанетта исчезла в соседней комнате.
— Вы боялись во время бомбежек?
— Вот уж ничуть, — сказала Жанна.
— А я так боялся, — с улыбкой сказал Майа.
Он стоял растопырив руки, чтобы не замочить брюк.
— Когда начали бомбить, я спрятался в гараже.
— В каком? В гараже против нашего дома? Но это же гараж мосье Тозена! Бедный, бедный мосье Тозен! Он так дорожил своей машиной.
— Жанна! — крикнула из соседней комнаты Антуанетта. — Не нашла!
— Никогда она ничего не может найти, даже у себя под носом! — сказала Жанна.
Она тоже скрылась в соседней комнате, и до Майа донеслось перешептывание сестер. Он огляделся. Кухонька так и блестела чистотой. На столе, покрытом белой клеенкой с вшитыми по краям палочками, чтобы лежала ровно, стояла наполовину пустая бутылка вина. Закупорена она была фигурной пробкой, изображавшей голову какого-то губастого, щекастого пестрораскрашенного дядьки.
Вернулась Жанна и протянула ему мохнатое полотенце, пахнувшее тмином. За ней явилась Антуанетта с двумя щетками и гребнем. Обе они были очень тоненькие, почти одного роста, и так как обе были одеты в одинаковые платьица, то казались близнецами.
— Хотите причесаться?
Жанна выхватила гребенку из рук сестры и сунула ее Майа.
— Обо всем-то вы подумали, — сказал Майа.
На шпингалете окна висело зеркальце. Он подошел к нему.
— Какие у вас волосы красивые! — сказала Жанна.
— Жанна! — с упреком крикнула Антуанетта, и краска медленно залила ее лицо.
— Что думаю, то и говорю, — сказала Жанна, дернув плечиком.
— Какие вы милые, — серьезно сказал Майа, — обе ужасно милые.
Антуанетта робко улыбнулась. Теперь пришла очередь щетки. Как и в случае с гребнем, Жанна выхватила щетку из рук сестры и подала Майа.
— Вы тоже очень, очень милый.
— Ну, вряд ли, — сказал Майа. — Будь я милый, разве вы приняли бы меня за вора?
— Вы тогда еще не помылись, — возразила Жанна. — А главное, я вас тогда не знала, — добавила она.
Майа, поставив ногу на перекладину стула, ожесточенно чистил брюки, и от них облаком летела пыль. Он остановился и, держа щетку в руке, с улыбкой посмотрел на Жанну.
— А теперь знаете?
— Знаю.
— Я вам тут уйму пыли напустил.
— Можно открыть окно, — сказала Антуанетта.
— Нет, — решительно запротестовала Жанна, — сейчас в окно еще больше пыли налетит, все же кругом разбито…
— Возьмите, пожалуйста, — сказала Антуанетта.
На сей раз она опередила сестру и вручила Майа сапожную щетку,
— Спасибо, — сказал Майа.
И улыбнулся обеим.
Теперь сестры рассказывали с бомбежке. Страшнее всего, по их словам, был свистящий звук, с каким самолет входит в пике. Кажется, что он ищет именно вас, именно на вас злобно нацеливается, метит в вас. Антуанетта сказала, что вообще война ужасная вещь и она не понимает, как у мужчин хватает храбрости воевать.
— Они боятся не меньше вас, — заметил Майа.
— Ну что вы, — сказала, тряхнув волосами, Жанна. — Она ведь во время бомбежки не перестает реветь и трясется.
Антуанетта повернулась к Майа.
— Как жаль, что вы раньше не пришли. Мне кажется, нам было бы не так страшно.
Майа положил сапожную щетку на край стола.
— Вот как? А почему?
— Сама не знаю. Может быть, потому, что вы военный.
— Вот дура, — сказала Жанна, — бомбы и военных тоже убивают.
— Для того-то военные и находятся здесь, — сказал Майа.
И поспешил улыбнуться, потому что сестры изумленно уставились на него. Ему стало чуть грустно при мысли, что приходится уходить, что уже наступает конец этим минутам душевной свежести.
— Может быть, выпьете чего-нибудь?
Не дождавшись ответа, Жанна уже вынула из шкафа стакан, протерла его кухонным полотенцем и, вытащив из бутылки фигурную пробку, налила три четверти стакана. Майа закурил и подумал, что вот только докурит и уйдет.
— А машину мосье Тозена здорово повредило? — спросила Жанна.
— Порядком.
— А почему вы смеетесь?
— Я не смеюсь. Я просто говорю, что машину порядком повредило, вот и все.
— Бедный мосье Тозен, — сказала Жанна, — он так дорожил своей машиной!
Майа отхлебнул глоток вина и сразу же затянулся. Это чередование жестов напомнило ему рыжеголового сержанта в той кухоньке на вилле.
— Ну вот, видите, вы смеетесь, — сказала Жанна.
Он рассказал сестрам об этой своей встрече. Рассказывал он медленно, потому что по ходу действия переводил свою беседу с денщиком на французский язык. Девушки дружно рассмеялись. «Боже ты мой, — подумал Майа, — а я ведь почти забыл, что на свете существует такая прелесть, как девичий смех».
— А дальше что? — спросила Жанна.
Как и все дети, она непременно требовала продолжения.
— А дальше все, — сказал Майа. — Разве мало?
Опершись о косяк двери, Антуанетта перебирала пальцами дешевенькое коралловое ожерелье.
— Ну, я иду, — сказал Майа, протягивая руку за портупеей.
— Я вам сама надену, — сказала Жанна.
Легким движением она соскочила со стола, Майа нагнул голову, чтобы ей легче было одеть портупею ему на плечо.
— Смотрите, я вас в рыцари посвящаю! — сказала Жанна.
Лицо ее было совсем близко от его лица, кудряшки щекотали ему щеку.
— Вы очень торопитесь? — спросила Антуанетта.
— Очень…
После этих слов наступил миг какой-то неловкости, почти холодка, предшествующего разлукам. Антуанетта прижалась к косяку двери, чтобы пропустить Майа.
— Вы еще придете? — спросила Жанна.
— Возможно.
— Завтра?
— Жанна! — с упреком в голосе сказала Антуанетта.
— Если буду завтра еще здесь, приду.
На пороге он обернулся и обвел взглядом обеих сестер.
— До свидания.
При ярком свете дня сходство их проступало еще сильнее. Теперь на личиках обеих сестер лежал отпечаток какой-то ребячливой важности.
— До свидания! — повторил он.
И только очутившись в толпе, он вдруг с изумлением вспомнил, что дедушка с бабушкой, о которых говорила Жанна, так и не поднялись из погреба.
По улицам, где еще лежала пыль от развалин, шли или бежали во всех направлениях солдаты. Майа смешался с их толпой и тут же почувствовал, что как-то даже уменьшился в росте, стал безликим, бездумным, как будто разом перестала существовать его личная судьба, будущее. Он снова сделался просто человеком в защитной форме среди тысяч людей в защитной форме: и все эти люди заведомо посланы убивать или быть убитыми.
Добравшись до набережной, он первым делом посмотрел на море, как будто смотрел на старого друга. Приятно было видеть, как оно сверкает, уходит далеко-далеко, такое тихое, такое красивое. Он вспомнил последние каникулы в Примероле, купание, долгие прогулки на каноэ под солнцем.
Тут только он заметил, что достиг конца набережной, где сразу же начинался пляж и дюны. Он остановился в изумлении. Розовой виллы как не бывало. Очевидно — подумалось ему — он, поглощенный своими мыслями, прошел мимо и не заметил ее. Он вернулся назад, оглядывая домики один за другим, И дошел до перекрестка, так и не обнаружив знакомой виллы. А ведь еще недавно она стояла тут, именно на этом месте, где он только что прошел. Когда он расстался с Джебетом, он сразу же свернул влево. Значит, ошибки быть не могло. Но он и в третий раз проделал все тот же путь.
Заметив англичанина, который, сняв фуражку и засунув руки в карманы, мирно вышагивал по променаду, Майа обратился к нему с вопросом:
— Не скажете ли, где помещается Бюро по эвакуации?
Англичанин вынул из кармана руку и молча ткнул в направлении серой виллы с зелеными ставнями.
Майа вошел. Офицер, уже на возрасте, сидел у столика, лицо его словно было перерезано на две неравные части тоненькими взъерошенными усиками. В руке он держал карандаш и машинально выводил на промокашке какие-то узоры. На его погоне Майа насчитал три звезды.
— Простите, пожалуйста, — сказал он, — не вы капитан Фири?
Офицер поднял голову, поглядел на спрашивающего.
— Да, я, — ответил он. И добавил: — Чем могу служить?
Майа изложил ему свою просьбу. Когда он кончил, капитан Фири, прежде чем ответить, молча пририсовал два крылышка щекастому ангелочку, изображенному на бюваре. Потом провел указательным пальцем по своим усикам, положил на стол карандаш и вытащил из кармана автоматическую ручку.
— Я сейчас напишу бумажку, чтобы вас взяли на корабль. Думаю, этого хватит.
Майа почувствовал учащенное биение сердца. Он смотрел, как Фири пишет что-то на листке блокнота. И он впивался глазами в этот маленький беленький листочек с такой жадностью, словно силою злых чар тот мог исчезнуть, не попав к нему в руки.
— Я уже приходил к вам, — наконец сказал Майа. — Вас не было. А когда я вернулся, розовой виллы не оказалось.
Фири все писал, не торопясь, мелким бисерным почерком.
— Она была рядом, — сказал он, не подымая головы. — Хорошо, что мне вздумалось пойти выпить чаю.
— А жертвы есть?
— Двое, один из них мой денщик.
«Вот оно и «продолжение», которого требовала Жанна», — подумал Майа.
— I'm sorry [11], — проговорил он.
Фири бросил писать и провел правым указательным пальцем по своим усикам.
— Да, — сказал он, — очень жаль. Лучшего денщика у меня никогда не было. Ужасно, просто чертовски мне не повезло.
И снова спокойно взялся за перо.
— Пожалуйста, — сказал он, вручая Майа листок, — желаю удачи, мистер Майа.
Майа раскланялся и вышел. Только сделав несколько шагов по набережной, он заметил, что держит в пальцах блокнотный листок и тупо глядит на него, не читая. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы сосредоточиться. На листке не оказалось официальной печати, просто дата и подпись. А говорилось в нем, что старшему сержанту Жюльену Майа из 10-го пехотного полка разрешена посадка на английское судно, отправляющееся в Англию. Майа несколько раз перечел бумажку. Неужели, оказывается, можно вот так держать в руке собственную свободу, неужели вся она умещается на маленьком квадратном листке бумаги?
Но уже через час он убедился, что никакой свободы в руках он не держит. В течение целого часа он предъявлял бумажку капитана Фири поочередно всем английским офицерам, стоявшим вдоль берега и наблюдавшим за посадкой солдат. Но повсюду он получал один и тот же ответ: здесь отправляют только англичан…
Майа даже подумал грешным делом, уж не в насмешку ли вручил ему капитан Фири этот документ. Вот этот-то вопрос ему так и не суждено было решить. Когда он вернулся на серую виллу, просто для очистки совести, Фири там уже не оказалось. «Пройдут годы, — думал Майа, — а я все еще буду гадать, кто же такой, в сущности, капитан Фири — порядочный человек или просто сволочь».
Он присел на опорную стенку лицом к морю, свесив ноги. И вытащил из кармана плитку шоколада — каждый день Александр раздавал своим нахлебникам шоколад. От жары шоколад превратился в вязкое месиво, прилип к бумажке. Майа съел его, вытер руки носовым платком, закурил сигарету и снова уставился на море.
Он поднялся и направился было к перекрестку, где повстречался с Джебетом. Но при одной мысли, что снова придется лезть в толпу, он круто остановился. И повернул назад, решив добраться до санатория берегом.
В нескольких метрах впереди он заметил какого-то штатского, обходившего ряды английских солдат. Низенький, с бородкой, даже в такую жару напялил плащ. И чувствовалось, под плащом у него вся грудь в орденах. Шагал он твердо, даже яростно, словно бы раз навсегда решил, что не умрет. Штатский старичок совсем один среди солдат на морском берегу. Держался он прямо, яростно семенил вдоль берега. Может, вышел, по привычке, под вечер прогуляться, пройтись для моциона, как и положено отставному? Или пришел поглядеть, какая она, нынешняя война? Война, совсем непохожая на ту, другую — великую, неповторимую, настоящую, — ту, которую проделал он.
Вдруг Майа вспомнил, что незадолго до войны смотрел в кино хронику. На экране какой-то журналист интервьюировал последнего оставшегося в живых гусара из-под Рейхсгофена[12]. Тот тоже был маленький старичок, до неестественности маленький и еще старше, чем этот, которого он сейчас встретил. Тот был до того морщинистый, до того щупленький, до того дряхленький, таким говорил дрожащим голосом, что казалось подлинным чудом, как это он еще держится на ногах. Он рассказывал о знаменитой атаке: «Целый день… ждали… в зарослях хмеля… Значит, ждали… в зарослях хмеля… а потом храбрый генерал Мишель крикнул: „Руби! Руби!“ И мы выхватили сабли… в зарослях хмеля!…» Он, этот старикашка, вдруг дьявольски разошелся. Судорожно взмахивал ручонкой, будто держал саблю, и получалось нелепо. До того разошелся, что страх брал: не дай бог, переломится пополам и рассыплется на составные части. Кричал он как оглашенный, а голос слабенький, до смешного слабенький: «Руби! Руби!…» Должно быть, ему чудилось, будто на нем блестящая кираса, в руках сверкает сабля, а самому ему всего двадцать. Для него еще была жива та знаменитая атака, война 1870 года, кринолины, Наполеон III, депеши из Эмса, все унижение Седана. Только для него одного. Зрители надрывались от смеха. «Целая эпоха! — подумал Майа. — Сама злободневность, слава богу, уже семидесятилетней давности! И какие страсти тогда разыгрывались. Сколько ненависти, сколько надежд, сколько лжи! Сколько глупостей! А сейчас всему этому конец! Совсем конец! Просто уже потеряло всякий смысл. Возможно, никогда смысла и не было! Ни в чем не было. Не было в войне 1914-1918 годов, ни в теперешней, и во всех, что были раньше, и во всех, что будут потом!»
Не успел Майа сделать и двух шагов, как вдруг он услышал за собой топот ног.
— Мистер Майа! Мистер Майа!
Он обернулся. За ним бежал Джебет. Он запыхался. Бежал за ним вдогонку. И первым делом протянул Майа руку. Тот удивился, но руку пожал.
— Мне нравится, — пояснил Джебет, — ваша французская манера пожимать друг другу руки при каждой встрече! По-моему, так получается гораздо сердечнее.
Он и сам был воплощением сердечности. Улыбаясь, глядел на Майа, будто тот был его старинным другом.
— Куда направляетесь?
— К себе, — улыбнулся Майа.
— А куда это к себе?
— В санаторий. Мы там столуемся с друзьями.
— О-о! — протянул Джебет. И добавил через мгновение: — Значит, раздумали уезжать?
Майа невольно улыбнулся. Какой же юный вид у этого Джебета, особенно сейчас, когда он отбросил свою чопорность.
— Я-то нет, а вот ваши компатриоты что-то не горят желанием меня везти.
— Как так? Разве капитан Фири?…
— В порядке.
И Майа рассказал Джебету всю историю с пропуском. Тот слушал, озабоченно нахмурив брови.
— О-о! — протянул он и вспыхнул. — Мне очень жаль, мне действительно очень жаль.
Он задумался, видимо что-то прикидывая.
— Идите за мной.
Но тут же спохватился, очевидно решив, что слова его прозвучали как команда.
— Если вам будет угодно пойти со мною…
Оба повернули к стоявшим в очереди томми, несколько шагов Джебет сделал в молчании.
— Ну, а вы что думаете об этой войне?
Спросил он точно таким тоном, как спрашивают: «нравится ли вам этот фильм, эта пьеса, чай?».
— Скверная штука, скажу я вам.
Джебет взмахнул рукой, показывая на море, суда, очереди томми, разбомбленные виллы.
— Особенно меня мучает, — вполголоса сказал он, — вся эта бессмыслица.
Майа украдкой взглянул на него. Как, значит, Джебет, такой юный, такой розовощекий, такой «здоровый», тоже додумался до этого! Значит, и он так думает.
— Да, плохо дело, — сказал он вслух, — если уж англичане начали так рассуждать.
Джебет расхохотался.
— Oh you, french! [13] — сказал он.
Смеялся он от чистого сердца, во все горло, и Майа тоже не выдержал, рассмеялся. И на мгновение все — развалины Брэй-Дюна, суда, война, — все исчезло. Остались только два молодых человека, — шагают себе бок о бок под солнцем по песчаному пляжу и хохочут от души.
— Расскажите мне, что вы делали после того, как мы с вами расстались, — сказал Джебет.
Майа рассказал. Когда он заговорил о рыжем сержанте, Джебет прервал его.
— Я знаю его. Это хороший вояка, кадровик, зовут его Уэнрайт. Прекрасный солдат. Двадцать лет прослужил в Индии, в семнадцатом году получил крест Виктории. Два года назад его чуть не разжаловали из-за какой-то некрасивой истории. Некий Смит, его подчиненный, хотел выслужиться. Да, черт! После чего рядом со Смитом никто в офицерской столовке не садился, Прекрасный солдат Уэнрайт. Прекрасный старый солдат. Как глупо умереть вот так.
— Умереть по-всякому глупо.
— Верно, — Джебет повернул к Майа свою наивную физиономию, — а главное, непонятно, к чему все это.
Они добрались до ближайшей цепочки солдат. Джебет отошел переговорить с офицером. Офицер обернулся и внимательно оглядел Майа.
Оба встали в хвост очереди.
— Через полчаса, — сказал Джебет, — придет наш черед грузиться в лодку.
Майа посмотрел на часы. Четверть седьмого. В эту минуту очередь зашевелилась и Майа продвинулся на несколько сантиметров.
— А почему так мало лодок?
Джебет улыбнулся.
— Не предусмотрели эвакуации войск…
Майа глядел на толпившихся вокруг солдат. Большинство было без головных уборов, без оружия и даже без вещевых мешков. В своих длинных штанах и в широких рубахах они напоминали туристов или спортсменов, ожидающих прибытия парохода, чтобы отправиться на увеселительную прогулку. Руки они держали в карманах, почти не разговаривали, небрежно сосали сигареты. Словом, ни в их поведении, ни во внешнем облике не чувствовалось нетерпения. Во главе очереди неподвижно стоял, глядя в море, английский офицер, с которым только что переговорил Джебет. Когда к берегу приближалась лодка, он взмахивал рукой. Один за другим томми входили в воду, забирались в лодку. Отсчитав шесть человек, офицер перегораживал рукой путь следующему томми и не опускал руку, пока лодка не отходила от берега.
— Следующая очередь наша, — сказал Джебет.
Майа смотрел, как отчаливает от берега зеленая маленькая лодочка. Нагруженная до отказа, всего с одним гребцом, она еле двигалась. Хорошо еще, что море такое спокойное.
— Лучше бы нам встать в другой хвост, — сказал Джебет.
— Почему?
— Наша лодка возит людей вон на то грузовое судно с мельничным колесом на боку. Проклятая посудина, того и гляди, развалится от старости. Где только они такую рухлядь откопали?
Стоявший перед Джебетом солдат обернулся.
— В Портсмуте, сэр. Помнится, я видел ее там еще мальчишкой.
Джебет улыбнулся.
— О-о! Она гораздо старше.
Томми лукаво прищурил один глаз.
— Так точно, сэр. Я спутал ее с «Викторией».
Джебет расхохотался. Два-три томми, расслышавшие шутку, тоже засмеялись.
— «Виктория»… — начал объяснять Джебет, повернувшись к Майа.
— Я тоже ее осматривал.
— Ну, конечно, осматривали, — сказал Джебет.
Маленькая зеленая лодочка медленно приближалась к берегу.
— Давайте перейдем в другую очередь, — предложил вполголоса Майа.
Джебет на минуту задумался.
— Теперь уже не стоит! — сказал он и громко добавил: — О-о, полагаю, что это судно не хуже других.
Офицер, дирижировавший посадкой, поднял руку, и первый томми шагнул вперед. Майа стоял четвертым сразу же за Джебетом. Чтобы добраться до лодки, надо было войти в воду по колено. «Успею ли я перейти раньше, чем вода наберется в ботинки», — подумал Майа.
Он шагнул вперед, но путь ему преградила рука, протянутая на высоте его груди.
— Француз? — спросил офицер.
Майа уставился на него и от неожиданности даже не ответил. Разве он не видит по форме? Разве Джебет его не предупредил? Разве не заметил он, как они оба только что пристроились в очередь?
Джебет обернулся:
— Это со мной.
— Он на француза не похож, — сказал офицер.
«Вот еще кусок идиота», — подумал Майа.
— Я его знаю, — сказал Джебет.
— Он на француза не похож, — уперся офицер.
— Я его знаю, — настойчиво повторил Джебет.
Офицер опустил руку. Майа вспомнил, что не более получаса тому назад он предъявлял также и ему пропуск, подписанный капитаном Фири.
В лодке Майа сел рядом с Джебетом. Он с радостью ощутил, что ноги у него сухие, ботинки не успели промокнуть.
Лодка медленно отвалила от берега. Казалось, вот-вот она пойдет ко дну под тяжестью пассажиров, но она все шла и шла в открытое море, подгоняемая осторожными ударами весел. Майа заметил, что офицер на берегу, командовавший очередью, опустил руку. Отсюда с лодки лица его уже не было видно.
— Почему он спросил меня, француз ли я? Разве сам не видел?
— Я ему сказал.
— Тогда в чем же дело?
— Сам не знаю.
И Джебет, улыбнувшись, добавил:
— Еще никогда в жизни нелогичность как таковая не смутила ни одного англичанина, мистер Майа.
До конца переезда Майа хранил молчание. Его удивляло, что ожидаемая радость не приходит. «Потом, потом, радость придет», — внушал он себе. И тут же поймал себя на мысли о санатории, об их столовке, и, к великому своему изумлению, думал обо всем этом с горечью, с сожалением. «Товарищи, это же естественно думать о товарищах с сожалением, но о санатории, о фургоне… До чего же быстро человек, куда бы его ни занесло, обживается в своей норе», — подумалось ему.
Зеленая лодочка, высадив пассажиров на грузовое судно, тотчас же повернула обратно. Вслед за Джебетом Майа взобрался по трапу, висевшему вдоль серой железной стенки. Вблизи судно выглядело гораздо внушительнее.
Стоявший наверху у трапа офицер распределял места для солдат на палубе. Заметив проходившего мимо Майа, он оглядел его форму, но промолчал.
— Идите, идите, — твердил Джебет, — давайте пройдем на корму.
Вся палуба была забита солдатами. Должно быть, то же самое делалось в трюмах, в их душном полумраке. Им повезло, что они попали в последнюю очередь. Они пробрались мимо спаренного пулемета, оба его расчехленных ствола грозно уставились в небо. Очевидно, второй такой пулемет находился на носу.
— Едем под охраной.
Джебет скорчил гримасу:
— В данном случае лучшая охрана — это быстроходный винт. А с этим мельничным колесом…
До сих пор у него из головы не выходило это мельничное колесо. Не то чтоб он тревожился, но чувствовалось, что это обстоятельство его шокирует и забавляет.
Доски палубы под ногами были еще теплые — не успели остыть от дневного зноя. Приятно пахло свежей краской, смолой и морской влагой. Майа с наслаждением принюхался. Знакомый запах путешествий. Даже ветер и тот, казалось, посвежел, хотя до берега было рукой подать. Майа вспомнились пакетботики, которые в мирное время поддерживали связь между Дьеппом и Ньюхевеном, он сам не раз пользовался их услугами. Стоило ступить на борт пакетбота, и уже почему-то казалось, что и воздух здесь иной, не французский, словно Англия начиналась сразу же по выходе в море.
— Слышите? — спросил Джебет.
Майа открыл глаза. Он сидел прямо, на досках палубы. Он прислушался. И услышав звук, который узнал бы из тысячи. Скрежет выбираемой якорной цепи.
— Задремали?
Джебет не присел с ним рядом. Куда только девалась его недавняя флегма. Майа догадался, что больше всего Джебету хотелось сейчас носиться по всему пакетботу, командовать. Он стал бы даже матросам помогать, если бы хватило умения.
— Пойду пройдусь.
И пошел, перешагивая через лежащих на палубе солдат. Майа снова прикрыл глаза.
— Разрешите, сэр…
К нему обратился тот самый томми, который говорил с Джебетом о Портсмуте и «Виктории». В руках он держал два спасательных пояса.
— Один передайте капитану, когда он вернется.
— Спасибо, — сказал Майа и положил оба пояса рядом с собой.
— Извините, сэр, но приказано немедленно надеть пояс.
— Я бы надел, да ведь в нем не повернешься.
— Совсем напротив, сэр, это будет вам вместо подушки.
И он снова, как тогда в очереди, прикрыл один глаз.
— Что это такое? — воскликнул Майа и даже привстал.
— Ничего особенного, сэр, это наше колесо начало работать.
— Ну и черт! — сказал Майа. — Сколько же времени нам придется слушать этот скрип?
Томми снова прикрыл один глаз. Прикрывал он его как-то удивительно ловко и очень плотно, не морща и не напрягая века, а другой глаз держал широко открытым.
— Надо полагать, довольно долго, сэр, пока оно не перемелет весь путь до Дувра.
Кругом раздались смешки. Майа улыбнулся.
— Как вас звать?
— Аткинс, сэр.
— Спасибо, Аткинс.
Майа снова улыбнулся про себя, уж слишком их с Аткинсом реплики напоминали диалог двух актеров в английском театре. Он снова закрыл глаза.
Судорожный стук швейной машины разодрал воздух. Майа вскочил от неожиданности, и тут только понял, что продремал все это время. Голова у него была свежая, но какая-то пустая.
— Что это такое?
По удивленному лицу Аткинса, склонившегося над ним, Майа понял, что говорит по-французски.
— Что это? — повторил он по-английски.
— Бомбардировщики, сэр. Сюда летят.
Майа как ужаленный вскочил на ноги.
— А где капитан Джебет?
— Еще не вернулся, сэр. Он все еще на носу.
Высоко в небе, в лучах заходящего солнца, кружили самолеты. Майа насчитал их пять штук.
— Вы уверены, что они за нами гонятся?
— Сначала их было шесть, один уже отбомбился. И улетел.
— Когда?
— Да только что, сэр. Вы спали. Когда он пикировал, по нему жарили из зениток, но, видать, это им нипочем.
— А близко падало?
Аткинс скорчил гримасу:
— От одного до десяти ярдов.
Майа поглядел на берег.
— Но мы почти совсем не отошли от берега…
Аткинс бросил на него удивленный взгляд.
— Да ведь якорь-то всего две минуты как выбрали.
Снова начали бить спаренные пулеметы. Пулеметчик был высоченный детина, и для верности прицела ему приходилось сгибаться вдвое. Ритмичное постукивание казалось Майа до отвращения медленным, на долю секунды стук прекратился, и Майа явственно различил отдаленный грохот. Снова застучали пулеметы. Над их головой раздался пронзительный нечеловеческий свист, он ширился, наплывал на них с устрашающей быстротой. Майа упал ничком на палубу.
— Мимо, — сказал Аткинс.
Его лицо было всего в нескольких сантиметрах от лица Майа. По палубе прошло движение. Солдаты подымались.
— Лежать! — раздался чей-то повелительный голос.
По толпе защитного цвета снова прошла волна движения. Кое-кто лег, но большинство томми осталось на ногах. Зенитки замолчали.
— Лежи не лежи — толку чуть, — заметил Аткинс.
— А вы видели сейчас, как они падали?
— No, sir [14].
— Они ближе к носу упали, — пояснил какой-то солдат.
Был он невысокого роста, тоненький, с огромными черными глазами на нежном девичьем лице.
Теперь над ними кружило всего четыре бомбардировщика. Они не торопились. Они делали свое дело без спешки, методически. На миноносце, маневрирующем примерно в кабельтове отсюда, залаяли зенитки. Но маленькие белые облачка расплывались ниже самолетов.
— И хоть бы один истребитель!
Аткинс прикрыл глаз.
— Уже поздно, они спать легли…
Майа перегнулся через борт и посмотрел на море, Мельничное колесо вертелось с адовым грохотом, вздымая фонтаны пены. Казалось, судно стоит на месте.
— Делаем не больше шести узлов в час, — пояснил томми с девичьим лицом.
Спасательный пояс все время неприятно напоминал о себе. Майа с трудом подавил желание снять его, швырнуть подальше. Он сел и слегка распустил завязки.
Снова начали бить пулеметы. Но сейчас первого пулеметчика сменил второй. Этот был гораздо ниже ростом и, наводя оружие, только слегка сгибал поясницу. Неизвестно почему, Майа порадовало это обстоятельство.
Опять резкий свист разодрал воздух. И опять Майа распластался ничком на палубе. Всего в нескольких сантиметрах от него ослепительно блестели чьи-то башмаки. В голове Майа мелькнула нелепая мысль: почему они так блестят, ведь их владелец при посадке шлепал по воде. Неужели же, попав на судно, он их начистил?
Свист нарастал с головокружительной силой. Майа казалось, будто по невидимым рельсам на него неотвратимо надвигается скорый поезд. С удесятеренным вниманием он уставился на эти начищенные до блеска ботинки и даже машинально пересчитал дырочки для шнурков. Он так уже избоялся там на берегу во время бомбежки, что сейчас воспринимал все окружающее с холодным безразличием, как если бы все это его не касалось.
— Мимо! — раздался голос Аткинса.
Кто—то неподалеку на палубе играл на губной гармонике.
— Странно, почему это они не бьют по миноносцу? — прокричал чей-то голос над ухом Майа.
Это спрашивал тот самый солдатик с девичьим лицом. Нижняя губа его слегка тряслась.
— Крупнее цель, — сказал Аткинс.
Пулеметы прекратили стрельбу. Наступившая тишина показалась Майа почти противоестественной. Отчетливее стал слышен пронзительный и гнусавый звук гармоники. Игрок исполнял: «We're gonna hang out the washing on the Siegfried line» [15]. Матрос, а за ним сразу и второй, перешагивая через лежавших и раздвигая стоявших, стали пробираться к носу. С капитанского мостика раздалась команда, но Майа не разобрал слов.
— Эх, черт! — ругнулся Аткинс.
Майа перегнулся через борт. Мельничное колесо бездействовало. И сразу же раздался лязг разматываемой цепи.
Аткинс повернулся к Майа и посмотрел ему прямо в глаза:
— Приехали!
— Еще три бомбардировщика остались, но они тоже могут промазать…
— Not a chance [16], — отозвался Аткинс.
— Скоро стемнеет.
— Ничего не поможет, — сказал Аткинс, — они до темноты спикируют.
— А если они промахнутся, то…
— Разве что, — сказал Аткинс.
Три бомбардировщика, три пике, три торпеды при каждом пике… А мишень неподвижна. Аткинс прав, приехали.
А самолеты там, в небе, явно не торопились. Они снова кружили над их головой. Снова раздался стук пулеметов. На сей раз Майа не лег на палубу. Он сел, опершись спиной о борт. И смотрел на людей, которым сейчас суждено было погибнуть. Разглядывал их с любопытством, будто сам не был в числе смертников. Скоро они все погибнут — и, однако, они молчат и бездействуют. И лица их не выражают ничего. Они ждут. Терпеливо, тяжело ждут. И в этом их ожидании нет обычной покорности судьбе, в нем чувствуется какая-то сдержанная мужская сила.
Тут только Майа заметил, что кто-то, в свою очередь, глядит на него. Глядел тот молоденький солдатик с девичьим лицом. Его огромные черные глаза смотрели прямо в глаза Майа, застенчиво и боязливо. Этот еще не умеет ждать. Лицо у него было тонкое, подвижное, и по коже пробегала легкая дрожь. Он стоял во весь рост, уронив руки вдоль тела, вывернув ладони наружу.
— Мимо!
В голосе Аткинса Майа не услышал ни малейшего удовлетворения. Он сказал это, как говорят о результатах спортивного состязания, объективно и спокойно.
— Два только осталось.
— Только два, — повторил Аткинс.
Он присел рядом с Майа, прикрыл глаз.
— И двух, сэр, с лихвой хватит.
Майа протянул ему пачку сигарет.
— Выкурим сигарету смертника.
Он объяснил Аткинсу, что во Франции существует обычай — прежде чем осужденный на смерть взойдет на эшафот, ему дают сигарету и стакан рому. Рассказывал он обстоятельно, не торопясь. В горле у него слегка пересохло, но он чувствовал себя на редкость спокойно.
— Стакан рому, — повторил Аткинс. — По-моему, вашему бедняге ром вот как необходим.
«Я спокоен, — подумал Майа, — я совершенно спокоен. Круглый идиот, — ругнул он себя тут же, — теперь ты уж попался на удочку их дешевых героических бредней! Что из того, трус ты или смельчак? И в чьих глазах-то?»
— В Англии у нас ничего подобного нет, — сказал Аткинс. — Французы куда человечнее нас.
А немецкие бомбардировщики так и вились у них над головой.
— Самое человечное вообще никого не убивать, — ответил Майа.
Аткинс несколько раз утвердительно кивнул.
— Yes, sir [17], — горячо подхватил он. — Yes, sir.
В два коротких этих слова он вложил столько пыла, что Майа с любопытством уставился на него. Пара бомбардировщиков кружила над ними. Наступал вечер, сияющий июньский вечер.
Майа встал во весь рост и снова посмотрел на берег. До чего же он близко! И сейчас именно он, берег, олицетворял собой безопасность, самое жизнь. Он перевесился через борт и на глаз прикинул расстояние до воды. Ему нередко приходилось прыгать и с большей высоты. Что же мешает ему вот сейчас скинуть башмаки, броситься в воду, в несколько взмахов достичь вплавь берега, удрать с этого плавучего гроба. А кажется, чего бы проще, вот сейчас он обернется к Аткинсу, попросит его помочь снять ботинки, попрощается с ним и прыгнет. И в то же мгновение он понял, что ничего этого не сделает. Хотя глупо это до ужаса. Но он знал, что ничего не сделает, что все равно ему не решиться, что он не желает уходить отсюда. Как ни подстегивай себя, как ни разжигай в душе страх. Он останется здесь, никуда не тронется, будет ждать. «Неужели я предпочел смерть?» — удивился он сам себе. Но нет, и это не так, здесь что-то совсем другое, что-то странное. Скорее уж, непереносимо жгучее любопытство перед тем, что должно произойти с минуты на минуту.
Запрокинув голову, он стал следить за маневрами самолетов, круживших в ясном предвечернем июньском небе. Аткинс тоже поднял глаза.
— Играют с нами, как кошка с мышкой, — сказал Майа.
Инстинктивно он произнес эту фразу вполголоса, так как на палубе царила сейчас мертвая тишина. Солдат в начищенных до блеска башмаках сидел в нескольких шагах от него. Из вещевого мешка он вынул банку консервов и, отрезая аккуратные кусочки мяса, спокойно отправлял их в рот на острие ножа. Жевал он медленно, ни на кого не глядя. Солдат с девичьим лицом сидел, обхватив голову обеими руками.
— Пойдем на корму, — сказал Майа.
Аткинс непонимающе взглянул на него, но ничего не спросил. Оба начали продираться сквозь толпу. Аткинс шагал первым, и, толкнув кого-нибудь, на ходу плечом, каждый раз бросал «sorry!» [18]. Кое-кто из солдат оборачивался и с любопытством разглядывал форму Майа. Вдруг тишину нарушил чей-то голос, все тот же властный голос, который они уже слышали раньше:
— Ложись!
На этот раз команда не произвела на толпу защитного цвета никакого впечатления, никто даже не пошевелился, ничего не сказал.
— Ложись! — повторил голос.
Голос был громкий, внушающий доверие, командирский, голос человека, привыкшего к повиновению подчиненных, но сейчас он почему-то прозвучал в тишине до смешного слабо и сразу же как-то затух. Через несколько секунд все тот же голос повторил прежнюю команду, присовокупив к ней крепкое словцо.
Майа улыбнулся. Какие уж тут приказы.
— Пусть себе кроет! — сказал Аткинс и повернулся к Майа.
Он тоже улыбался. Над ними по-прежнему вились два бомбардировщика. Майа остановился, оперся о борт. Аткинс нагнулся к нему.
— Я коммунист, — сказал он серьезным тоном совсем тихо.
Произнеся эти слова, он поглядел на Майа с каким-то целомудренным пылом и, казалось, явно ждал ответа. В тишине вдруг застучали пулеметы. Пожалуй, еще никогда жизнь не казалась Майа столь нереальной. «Неужели я сейчас умру?» — подумал он. Он вспомнил свой тогдашний страх на берегу во время бомбежки. Теперь он ничуть не боялся. Только чувствовал какое-то необыкновенное удивление. Подняв голову, он поймал устремленный на него взгляд Аткинса. Тот все еще ждал ответа.
— Правда? — сказал Майа. — Вы коммунист?
— Да.
Самолет вошел в пике с таким адским свистом, что заглушил его голос. Самолет снижался с бешеной скоростью. «Какая нелепость, — подумал Майа, — все сплошная нелепость». И в ту же минуту в ушах у него загрохотало, его с силой отбросило назад, и он наткнулся на Аткинса. Ухватив его поперек тела, Аткинс с минуту удерживался на ногах, потом тоже потерял равновесие, и оба рухнули на палубу. Майа удалось вцепиться в нижнюю перекладину леера, и он подтянулся. Но сразу же отдернул руку. Какие-то два солдата навалились на него всей своей тяжестью. Он крикнул:
— Аткинс!
— Here, sir [19], — послышался рядом голос Аткинса.
Майа почувствовал, как его поднимают за плечи, ставят на ноги. Это оказался Аткинс.
— Вы ранены? — крикнул по-французски Майа.
Аткинс даже не оглянулся. Лицо его, обращенное вперед, было озарено багровыми отблесками, и на нем застыло недоумевающее выражение. Несколько раз он открывал рот, но Майа не слышал его голоса. Его заглушали нечеловеческие вопли. Майа обернулся! От носа судна на них наступал огонь.
Языки пламени взлетали неестественно высоко, но дыма видно не было. Свет был так ярок, что Майа закрыл глаза. И тут же, чуть не потеряв равновесия, пошатнулся и уперся головой в грудь Аткинса.
— Нас сейчас раздавят, — сказал Аткинс. — Все сгрудятся на корме.
Внезапно их стиснуло толпой со всех сторон, словно бы подняло над палубой. Алый отсвет окрашивал лица людей, их окутывало раскаленным и каким-то удушливым ветром. Вдруг Майа почувствовал, что ему нестерпимо колет шею. Обе его руки, плотно прижатые к груди, казалось, готовы были ее раздавить. Он откинул назад голову в алчном желании дышать, о чем взывало все его существо.
Когда он пришел в себя, ему показалось, будто он удобно лежит на спине и чувствует всей кожей веяние несказанной свежести. Он открыл глаза. Вокруг него двигались какие-то красноватые тени. Тут только он с удивлением заметил, что стоит на ногах, и понял, что толпа, теснившая его со всех сторон, не дала ему упасть. Он снова закрыл глаза, и сразу же его охватила неодолимая сонливость. Но в эту же минуту он почувствовал, как кто-то с силой хлопнул его по обеим щекам. Он открыл глаза. Рядом было лицо Аткинса, но оно словно бы расплывалось в тумане. Ценой почти нечеловеческих усилий Майа удалось не опустить век. Его снова бросило в жар,
— Ну как, лучше, сэр?
— Ничего, Аткинс.
Теперь давка стала полегче. Если бы только хоть на секунду смолк этот вой. Рядом никто не кричал. Кричали где-то дальше, по ту сторону мостков. Огонь постепенно наступал на корму. Высокие языки пламени отчетливо выделялись в вечернем небе. Минутами ветер сносил огненные языки в их сторону, они угрожающе подбирались сюда, к корме, и люди ощущали на лицах душный жар, будто к ним приближалась гигантская пасть чудовища.
— Вы чувствуете под ногами палубу, сэр?
— Да, — сказал Майа, — им там, должно быть, совсем плохо приходится.
И вдруг он вспомнил: а Джебет, Джебет, который перешел на нос?!
— Надо добраться да леера.
— Зачем?
— Чтобы прыгнуть.
— Прыгнуть, сэр? — переспросил Аткинс сдавленным голосом.
Он ничего не добавил и, выставив плечо, начал прокладывать путь. «Вряд ли проложим», — подумал Майа, но, к великому его удивлению, толпа покорно расступилась. Через минуту он уже коснулся ладонью леера. И тотчас же отдернул руку: леер был раскален.
— Берег! — крикнул Майа.
Берег был совсем рядом, примерно в сотне метров. Очевидно, удар был так силен, что порвалась якорная цепь, и судно подтащило течением к берегу. Оно врезалось в песок почти напротив санатория. Слева Майа даже различил цепочки английских солдат, ждущих своей очереди на берегу Брэй-Дюна. Посадка продолжалась.
Майа перегнулся через борт. Отсюда казалось, что они находятся на головокружительной высоте над морем. А море там, внизу, было спокойное, без единой морщинки. И блестело, как стальной щит.
— Здесь мелко, нельзя нырять…
— Да нет, нет, — живо сказал Майа. — Вот вы сами увидите, я нырну первым.
Ему почудилось, будто Аткинс слегка побледнел.
— Я не умею плавать, — хрипло сказал он.
— Ну что ж из того? У вас спасательный пояс. Никакой опасности нет. — И добавил: — Никакой опасности.
Аткинс молчал.
— Я сейчас прыгну, Аткинс, а вы за мной.
— Я не умею плавать, — упрямо повторил Аткинс.
— Э-э, черт! Да вам и не нужно уметь плавать.
Наступило молчание, и Майа почувствовал, что Аткинс отчаянно борется сам с собой. Вой стал еще громче, и внезапный порыв ветра погнал на них целый шквал искр. Приподнявшись на цыпочки, Майа разглядел, что пламя подобралось уже к мосткам. От жары он задыхался и чувствовал, что вот-вот лишится сознания. Его охватило какое-то унылое оцепенение. Обожженная о леер ладонь ныла, и ему хотелось закричать в голос.
— Ну, быстрее.
— Я предпочитаю остаться здесь, — сказал Аткинс.
Лицо его, освещенное отблесками пожара, казалось багровым. Вид у него тоже был отупевший. Майа схватил его за плечи, сильно тряхнул.
— Но вы же сгорите, Аткинс, сгорите!
Аткинс покачал головой.
— Я не могу прыгнуть, сэр, это невозможно.
В ушах Майа гудело от рева толпы. Ему самому хотелось завыть.
— Я не умею прыгать, — уныло и тупо твердил Аткинс.
Лицо его вдруг лишилось всякого проблеска мысли. Майа посмотрел на него. И это Аткинс, такой храбрый, такой спокойный всего несколько минут назад… И он умрет потому, что не решается спрыгнуть с высоты в несколько метров… Майа яростно встряхнул его.
— Вы спрыгнете, Аткинс, слышите, спрыгнете! Спрыгнете! Я вам приказываю прыгать!
Майа тряс Аткинса изо всех сил, и тот не сопротивлялся. Вид у него был угрюмо-ошалелый.
— Вы не можете давать мне приказов! — пробормотал он невнятно.
Теперь уже кричали вокруг них. Вернее, это был даже не крик, а слабый пронзительный стон, какой-то немужской стон. Майа мельком оглядел окружающие лица. И на всех прочел то же выражение, что и на лице Аткинса, выражение покорного оцепенения. «Неужели и у меня такой же вид?» — подумал он в ужасе. Ему почудилось, будто огонь превратился в огромного хищного зверя, который завораживает человека, прежде чем броситься на него.
— Аткинс, — крикнул Майа, — я сейчас прыгну. Не плавать, а прыгать. Любой может прыгнуть. И вы тоже.
Аткинс посмотрел на него, открыл рот и вдруг завыл. В этом вое не было ничего человеческого, казалось, что воет по покойнику собака.
— My god! [20] — крикнул Майа. — Да замолчите вы!
Но вой не прекратился, бесконечный, похоронный, завораживающий.
— My god, да замолчите же!
Вокруг них крики становились все громче. И Майа тоже едва сдерживался от желания завыть. Он целиком погружался в непередаваемо странную пассивность. Аткинс все кричал, а лицо его стало угрюмым, растерянным.
— Аткинс, — крикнул Майа.
Он с размаху ударил его по щеке раз, другой. Аткинс замолчал и начал вращать глазами. Потом с лица его мало-помалу сошло застывшее выражение.
— Я прыгаю! — крикнул Майа.
Он вдруг спохватился, что произнес эту фразу по-французски, и повторил ее на английском языке.
— Да, сэр.
— А вы прыгнете?
— Я не умею плавать, — сказал Аткинс.
Майа схватил его за воротник куртки и с силой встряхнул.
— Прыгнете за мной, Аткинс, а? Прыгнете? Прыгнете?
Теперь он уже умолял Аткинса. Аткинс закрыл глаза и молчал.
— Прыгнете? — умоляющим голосом сказал Майа.
Он цеплялся за ворот аткинской куртки, он умолял его, почти плакал.
Аткинс открыл глаза.
— Да, сэр.
— Ну, живо! Живо! — крикнул Майа.
Его тоже разбирала какая-то странная сонливость.
— Держите меня за пояс. Я не хочу касаться борта руками.
Аткинс послушно схватил его за пояс, и Майа перенес сначала одну ногу, потом другую через борт. Теперь уже ничто не отделяло его от моря. Перед ним открылась головокружительная бездна.
— Отпускайте!
Но пальцы Аткинса судорожно вцепились в пояс, и лицо его снова приняло угрюмо-тупое выражение.
— Пустите!
Жар, идущий от раскаленных перил, мучительно жег ему поясницу.
— Пустите! — проревел он по-французски.
Внезапно его оставили последние силы. Он чувствовал себя опустошенным до дна, тупым. Уже не понимал, где он, что делает. Знал только одно — Аткинс как можно скорее должен отпустить пояс.
— Пустите, — проревел он по-французски.
И вслепую ударил. Ударил, не оборачиваясь.
И в тот же миг почувствовал, что откуда-то с огромной высоты летит вниз. Именно такое чувство падения испытываешь во сне. Вдруг из-под ног уходит почва, сердце мучительно сжимается, расслабляются мускулы, и вам конец. К великому своему изумлению, Майа понял, что на секунду потерял сознание сразу же после того, как ударил Аткинса. Он погрузился в упоительную свежесть и вспомнил, что ему уже довелось только что испытать это ощущение, когда напиравшая толпа чуть было не задушила их. Но на сей раз упоительное ощущение свежести не проходило. Он раскинул руки и отдался на волю этой свежести. И почувствовал, что его медленно, как утопленника, относит назад. Спасательный пояс поддерживал верхнюю часть туловища над водой, а ноги в отяжелевших ботинках тянули вглубь. Он закрыл глаза, и ему почудилось, будто он снова летит, падает вниз, как минуту назад. Он открыл глаза. Вода нежно касалась его лица. А над ним огромной вертикальной стеной стояло их судно.
Отсюда, снизу, пламени почти не было видно, зато отчетливо долетал жуткий людской вой. Он отплыл немного от судна и посмотрел вверх на все это человеческое месиво, теснившееся на корме. Плыл он с непривычной и удивлявшей его медлительностью.
— Аткинс! — крикнул он. — Аткинс!
И поднял над водой руку, пусть Аткинс видит, что он благополучно плывет.
Уже темнело и различить отдельное лицо в сгрудившейся там наверху толпе он не мог. Но ему почудилось, что в ответ прозвучал чей-то слабый, еле слышный крик.
— Аткинс!
Внезапно рядом раздался всплеск воды, в нескольких метрах от него вынырнуло что-то. Майа поспешил в том направлении. Но плыл он все с той же злившей его медлительностью. Все-таки ему удалось схватить прыгнувшего за плечо. Тот вскрикнул и оглянулся. Майа тут же отпустил плечо. Это оказался не Аткинс.
— Не бросайте меня!
— Но берег же рядом.
— Не бросайте! — повторил пловец.
Голос у него был тихий, умоляющий, видимо, говорил он на последнем дыхании.
— Вы отлично доплывете до берега и без моей помощи.
— Нет! — возразил тот и вдруг забормотал что-то невнятное.
— Что, что?
— У меня все болит, — четко произнес он и вдруг снова забормотал: — Господи! Господи! Господи!
Они плыли рядом, их удерживали на поверхности спасательные пояса.
— Я вас дотащу до берега, — сказал Майа.
И схватил своего компаньона за руку. Тот пронзительно завопил и поднял над водой обе руки. Майа пригляделся. Все ногти на пальцах слезли, и сустав большого пальца, вернее, кусок мяса кровоточил.
— О черт! — вырвалось у Майа.
Он схватил человека за плечо, но тот повернул к нему свое лицо, искаженное ужасом.
— Не трогайте меня!
— Однако, так или иначе, мне придется до вас дотронуться.
B он схватил своего спутника за ворот куртки.
— Мне больно! — сказал тот.
Сказал на этот раз, а не крикнул. Сказал негромко и чуть ли не извиняющимся тоном. Майа отпустил воротник.
— А тут?
Теперь он крепко ухватился за его спасательный пояс. Человек сжал челюсти и промолчал, Майа подталкивал его впереди себя. Плыл он по-прежнему как-то удивительно медленно. Тянули вниз набухшие ботинки, и только с огромным трудом ему удавалось удерживать ноги на поверхности. Казалось, этому плаванию не будет конца, и лишь много позже он понял, что до берега, вернее, до мелкого места они проплыли всего несколько метров.
— Теперь можно встать. Можете встать на ноги?
Человек попытался было встать, но тут же с криком рухнул в воду. Майа снова стал подталкивать его вперед. Так он дотащил его до мелкого места, и человек со стоном повалился на песок.
— Я вас донесу, — сказал Майа, склонившись над ним.
Человек с ужасом смотрел на него.
— Не трогайте меня.
— Придется! Нельзя же всю ночь в воде лежать.
Человек, ничего не ответив, прикрыл глаза. Майа сгреб его в охапку. Несколько раз Майа пришлось перехватывать свою ношу, иначе тот снова рухнул бы на песок.
— Господи! — охал человек. — Господи! Господи!
Потом начал стонать слабым, кротким голосом, как больной ребенок.
Уже у самого берега Майа зацепился за что-то. Он чуть было не упал и лишь с трудом удержался на ногах. Потом как можно осторожнее положил свою ношу на песок. Тот молча позволял Майа делать с собой все. Голова его глухо стукнулась о песок. Лежал он неподвижно, закрыв глаза. Майа нагнулся над ним и заметил, что бровей у него нет.
Хотя было уже поздно, по берегу группами бродили французские солдаты. Майа окликнул ближайшего и попросил помочь ему снять ботинки.
— Ты оттуда? — спросил солдатик, показывая на горящее судно.
— Да.
— Скажи на милость! — проговорил солдат. — Ну и достается парням!
Сказал так, словно речь шла о матче. О матче между Огнем и людьми. И Огонь оказался сильнее. Это уж вернее верного. У него, у Огня то есть, первый разряд, если не выше! Ну и дает же он!
— Спасибо!
— Скажи на милость, — повторил солдат. — Каюк им!
Он был в неистовстве. Идет матч. И, хочешь не хочешь, — более сильный выигрывает.
— Хотел бы я посмотреть, что бы ты там делал!
— Я? — переспросил солдат.
И сердито добавил:
— Типун тебе на язык!
Он—то здесь при чем? Он смотрел. Просто смотрел. Поэтому нечего сравнивать.
— Спасибо, что помог ботинки снять!
— Не за что! — неприязненно ответил солдат.
И ушел. Майа вернулся к англичанину.
— Вам лучше?
— Мне холодно, — сказал тот.
Майа нагнулся над ним.
— Я сейчас снова войду в воду, хочу поискать своего приятеля. И сразу же вернусь. Вы пока не постережете мои ботинки?
— Положите мне их под голову, — слабым голосом сказал англичанин.
Но, подойдя к воде, Майа вдруг почувствовал, как его тело сковала нечеловеческая усталость. Там впереди догорало судно, бродившие по берегу солдаты мимоходом оглядывались на пожар. А судно пылало. Одинокое, забытое богом и людьми. На еще светлом небе четко выделялась его громада в ореоле высоких языков пламени. Было тепло. Медленно спускался прелестный июньский вечер, и море было до того спокойным, что волна, набегавшая на берег, бесшумно замирала, не оставляя на песке даже полоску пены…
Майа снял спасательный пояс, швырнул его на землю и, не спуская глаз с судна, вступил в воду. Но сразу же увидел у ног что-то темное и нагнулся. Он сообразил, что именно об это самое он и зацепился ногой, выходя на берег. В воде лежал обнаженный человек, вернее, полчеловека, от живота до ног. Торс и голова, должно быть, остались в море. И этот обрубок человека, непристойный, безвестный, валялся здесь в воде, и длинные мускулистые ноги лежали как-то особенно естественно, — так кладет их человек, устраиваясь на отдых. Майа застыл на месте, не отрывая глаз от этой половины человека. Особенно от его живота. Очень белый, не напряженный, мягко переходящий в бока, он, казалось, продолжает жить вопреки всему, вопреки ужасному ранению. Майа нагнулся и потрогал его ладонью. Живот был еще теплый. Проходившие по берегу солдаты заметили Майа. Один из них обернулся и отпустил непристойную шутку. До Майа долетел дружный взрыв смеха, постепенно затихший вдали.
Вода была совсем теплая, и Майа плыл теперь без особых усилий, так как скинул ботинки и отделался от спасательного пояса. В несколько взмахов он уже достиг судна. На носу по-прежнему жалась к леерным ограждениям плотная масса людей. Огонь, очевидно, не пошел дальше мостков, — по крайней мере, так показалось Майа, который видел из воды только капитанский мостик. Теперь прежний нечеловеческий вопль умолк, слышался только протяжный стон. Нескончаемый, монотонный стон, похожий на причитания плакальщиц. Стон становился громче, когда ветром скручивало и гнало языки пламени к корме. Снизу Майа видел, как подымаются тогда к небу руки, жалким, умоляющим жестом. Оба каната, идущие вдоль борта, свисали сейчас до самой воды.
— Аткинс!
Рядом в воде плыло всего трое, от силы четверо человек. А там, наверху все еще стоял стон — нескончаемый, тягучий, прерываемый иногда резкими вскриками, внезапно усиливавшийся и снова затихавший.
— Аткинс! — изо всех сил заорал Майа.
Сверху ему ответил невнятный гул голосов. Майа подплыл ближе. Чего же, в конце концов, они ждут, почему не прыгают, почему не спускаются по канатам?
Набрав полную грудь воздуха, он снова кликнул Аткинса и стал ждать. Ждал долго, упорно. Сейчас вода показалась ему холодной, и по ногам пробегали мурашки. И вдруг он заметил, как кто-то — отсюда виден был лишь темный силуэт — перешагнул, не торопясь, через борт, схватился за канат и с бесконечными предосторожностями стал спускаться. Потом раздался всплеск, и Майа подплыл поближе. Но это был не Аткинс. Спасшийся повернул к Майа лицо, лицо, лишенное всякого выражения, и тут же устало прикрыл глаза. Он не делал никаких движений, вода сама несла его к берегу. Лицо его почернело от сажи. Майа приблизился к нему и поплыл рядом.
— Вы обожжены?
Человек приподнял веки, и тут же опустил их снова…
— Руки…
Голос его прозвучал хрипло, будто он многие годы прожил в полном молчании.
— Можете без моей помощи добраться до берега?
— Могу.
— А почему вы не спустились раньше?
Ответа не последовало, и когда Майа собрался уже повторить свой вопрос, англичанин снова прикрыл глаза:
— Как-то не подумал…
— Вам было больно?
— Да, было очень больно, — ответил англичанин, — я кричал.
— А сейчас легче?
— Да.
Он повернулся на спину, течением его несло к берегу, а на лице было написано довольное выражение.
— Хотите, я подтолкну вас к берегу?
— Не надо, — четко ответил англичанин.
Майа замерз, он устал и чувствовал во всем теле слабость. С трудом он удерживался на воде. Над собой он видел судно, возвышавшееся над морем как гигантская стена. С кормы несся все тот же протяжный стон.
У самого берега он снова чуть было не наткнулся все на те же человеческие останки. Он перешагнул через них, прошел вперед, но зашатался и без сил упал на песок. Его стало рвать, и все тело содрогалось от спазм. Через несколько минут его прошиб пот, он почувствовал, что вспотел с головы до ног. Он лег навзничь на песке, и ему снова почудилось, что он растворяется в упоительной свежести.
Когда он наконец поднялся, уже совсем стемнело, и он с трудом разглядел англичанина, которого вытащил из воды, хотя тот лежал всего в нескольких метрах отсюда.
— Ну как, лучше?
— Да, — сказал англичанин. И добавил каким-то ребяческим тоном: — Мне холодно.
— Но сейчас совсем не холодно.
— Мне холодно, мне очень холодно.
— Я срочно пришлю за вами носилки, — ласково проговорил Майа.
И тут же громко чертыхнулся.
— О, я не виноват, — извиняющимся тоном проговорил англичанин. — Их было двое. И я не мог им помешать. Один приподнял мне голову, а другой вытащил ботинки.
— Сволочи! — сказал Майа.
Пришлось шагать до санатория босиком. Время от времени он останавливался и оглядывался назад. Огонь на судне уже, очевидно, подобрался к пулеметным лентам, потому что то и дело воздух со свистом рассекали пули. На багровом фоне пламени резко выделялся ствол, и так как он по-прежнему был направлен вверх, Майа вдруг представилось, что пулемет продолжает вести стрельбу сам по себе и яростно бьет в пустое небо.
— Одного я в толк не возьму, — сказал Александр, — почему это твой англичанин не прыгнул.
Сидел Александр на своем обычном месте, уперев кулаки в бедра, и лунного света хватало только на то, чтобы осветить его лицо. Держа в руках полный котелок мяса, Майа жадно ел и старался главным образом не посадить пятно на брюки защитного цвета, которые ему дал надеть Дьери.
— Другие тоже не прыгали.
— Очевидно, утонуть боялись, — сказал Пьерсон.
Майа отрицательно покачал головой.
— У всех же были спасательные пояса.
Только тут он заметил у костра коренастую фигуру.
— Смотри-ка, и ты здесь? Значит, выполнил все-таки мое поручение.
— Нет, — сварливо сказал Пино, — я тут ни при чем. Александр сам предложил мне остаться.
— Значит, в точку! — рассмеялся Майа.
Пьерсон взял у Майа револьвер, разобрал его и теперь аккуратно протирал все части.
— Одного я в толк не возьму, — сказал Александр, — почему эти типы не кувырнулись в эту лужу, а?
Майа открыл было рот, но спохватился и промолчал.
— Господи боже ты мой! — крикнул Александр, воздевая к небесам свои здоровенные лапищи. — Да разве в такую минуту можно колебаться. Ты хоть наелся? — тут же спросил он. — А то, может, сардины открыть?
Луна светила вовсю, и тени от костра, который разжег Александр в честь возвращения Майа, плясали на их лицах. Пино сидел слева от Александра. Отныне это будет его место. Александр оглядел приятелей и подумал, что опять все в полном ажуре…
— Ого, — сказал Дьери. — Для Майа, видно, ничего не жалко.
Майа нагнулся вперед.
— А ты, оказывается, не спишь? Ну как твои миллионы?
— Скажи, наелся или нет? — прервал его Александр.
— Черта с два, наелся!
Александр протянул ему только что открытую коробку сардин.
— Это все мне?
— Все тебе.
— Ах, черт, — сказал Майа.
Оба рассмеялись, переглянулись. Александр налил полную кружку вина и протянул ее Майа.
— Я так всю нашу столовку обожру, — блаженным голосом сказал Майа.
Все с улыбкой смотрели, как он уплетает сардины.
— А теперь, что ты скажешь насчет доброго грога из виски? — спросил Александр.
Дьери вяло пошевелился в своем углу,
— Виски-то мое!
— Если угодно, мы тебе за него заплатим, — сказал Пьерсон.
— Двадцать бутылок по семьдесят пять франков — сумма солидная!
— Раз так, ты мне еще не отдал за хлеб десять франков.
Дьери с трудом скрестил свои жирные ноги.
— Небось не к спеху.
— Вот оно как люди богатеют, — сказал Александр. — Оказывается, проще простого.
— Верно, — подтвердил с набитым ртом Майа, — проще простого. Надо только страстно любить деньги. И в сущности именно поэтому не так-то много людей богатеет. Редко, когда люди любят что-нибудь со всей страстью.
Александр сидел, аккуратно положив свои большие волосатые руки на колени. Он слушал Майа и с удовольствием думал: «Ну и режет!»
— Ну и режешь, — восхищенно проговорил он вслух.
Да, все было в ажуре и на этот раз.
— Если на то пошло, давайте действительно сделаем грог на всю компанию? — предложил Дьери.
— Сделать-то нетрудно, но я не желаю ходить по ночам к колодцу и таскать воду.
— Давайте я пойду, — сказал Пино.
Схватив флягу, он скрылся в темноте. Майа повернулся к Александру:
— Ну, как он, по-твоему?
— Славный малый. Одно плохо, не может спокойно видеть немецкий самолет, сразу начинает по нему палить.
— Что ж, дело хорошее, — сказал Пьерсон.
— Если от этого польза будет, тогда да. Но всегда может случиться, что фашист пролетит на бреющем полете и уложит десяток парней.
— Ничего не поделаешь, риск.
Александр пожал плечами.
— В данный момент — риск идиотский. Нашего дружка Пино нынче вечером выгнали из санатория. Вздумал оттуда стрелять. А сейчас собирается стрелять из дюн. Вырыл в песке для себя укрытие.
— Он настоящий герой, — серьезно сказал Пьерсон.
— Больше того, — сказал Майа, — это и есть тип героя. Он не способен представить себе собственную смерть. А только смерть врага.
«И, однако, — подумалось ему, — еще совсем недавно я сам тоже восхищался Пино».
— Не в том даже дело, — кротко сказал Пьерсон, — он храбрец.
— Храбрец? — переспросил Александр. — Ясно, храбрец. Но если он получит в брюхо пулю, когда будет валять дурака в дюнах, увидишь, какой из него будет храбрец! Как бы человек ни храбрился, у него, запомни хорошенько, только одна пара кое-чего. А не три, не четыре или, скажем, не полдюжины. Пара, всего только пара — и ничего не попишешь!
Он подбросил в костер несколько полешек.
— Какая все-таки глупая штука война, — сказал Майа. — Чем больше укокошишь людей, тем больше у тебя заслуг.
Пьерсон обернулся в его сторону:
— Раз ты не любишь войны, почему ты тогда воюешь?
— Как так почему я воюю?
— Да, да, почему? Мог бы, скажем, дезертировать или покончить с собой. А раз ты пошел воевать, значит, ты сделал выбор, выбрал войну.
— И это, по-твоему, выбор? Тебе говорят: «А ну-ка, отправляйся срочно на бойню, причем шансов у тебя выжить только семь из десяти, а не хочешь, тебя немедленно выведут в расход как дезертира». И ты называешь это выбором?
— Да, — сказал Пьерсон своим кротким и упрямым голосом, — да, я называю это выбором.
— Слушать тебя тошно, — сказал Александр.
— Вот, — сказал Пино, входя в освещенный костром круг с полной флягой в руке.
Так он и остался стоять, низенький, плотный, у края освещенного круга, и его черные пропыленные вихры нелепо торчали надо лбом.
Александр налил воду в котелок, прикрыл его крышкой и подбросил дров в огонь.
— Держи, — сказал Пьерсон, возвращая Майа револьвер. — Я его насухо протер и, кроме того, зарядил.
Майа совсем разнежился в сухой одежде. Брюки английского военного образца, которые дал ему надеть Дьери, хранили безукоризненную складку. Садясь, Майа осторожно подтянул брюки на коленях, и этот простой жест снова вернул ему ощущение предвоенной жизни.
— Ты, Дьери, даришь мне эти брюки?
Дьери не спеша скрестил свои жирные ноги.
— Если хочешь, бери.
— Я шучу.
— Да нет, возьми, если хочешь. У меня еще несколько пар есть.
— Несколько? Ты так прямо и говоришь, несколько? Значит, не одни?
— Как слышишь.
Майа нагнулся.
— Уж не часть ли это твоих «миллионов под рукой»?
— Возможно, — сказал Дьери.
Он улыбнулся своей неторопливой улыбкой, и его дряблые жирные щеки, дрогнув, отползли от углов рта.
— А ну, бери кружки, — крикнул Александр. — Каждому по полной кружке получится.
Он приподнял крышку, в котелке кипел ароматный грог. Александр наполнил свою кружку и протянул ее Майа. Потом налил остальным.
— Эй, Пино! — сказал он. — У вас в Безоне ты такого небось не пил.
— С коньяком не сравнишь, — сварливо сказал Пино.
Грог они отхлебывали маленькими глотками. Кружки были такие горячие, что жгли губы, даже ручка и та нагрелась так сильно, что больно было пальцам.
— Все же непостижимо, — сказал Александр, — почему эти типы не прыгнули.
— Должно быть, побоялись, — сказал Пьерсон, — вообще-то, если смотреть на воду с высоты, то делается страшно. Притягивает, и все-таки страшно.
— Нет, — возразил Майа, — когда я уже спрыгнул, там висело два или три каната. Можно было по канатам спуститься.
— Вот бы и спустились, — сказал Александр, и в голосе его прозвучала ярость, — разве в такие минуты можно колебаться!
В наступившей тишине слышны были только громкие глотки Пино. Он, Пино, глотал грог и думал, что подливать кипяток в спиртные напитки — чисто бабская выдумка. Если бы спросили его, Пино, что, мол, ему больше по вкусу, он куда охотнее выпил бы виски в чистом виде. Александр прекрасный малый, ничего не скажешь, и парень здоровяк, а по части напитков вкусы у него тоже бабьи.
— А как поживает твой красавец доктор? — спросил Майа у Дьери. — Как он?
Никто не отозвался.
— Он умер.
— Кто?
— Верно, ведь тебя здесь не было, — сказал Пьерсон.
— Умер?
— Его убили. Из семидесятисемимиллиметровки.
— Где?
— В его комнате в санатории. Он жил в дальнем крыле, под самой крышей. Только к вечеру спохватились. Убит в своей постели.
— Убит! — проговорил Майа.
Чиркнула спичка, ночную мглу на секунду прорезал яркий огонек, и Майа успел разглядеть Пьерсона, который раскуривал потихоньку свою трубочку и аккуратно уминал табак концом карандаша.
— Вы еще не все знаете, — сказал Пьерсон, — а я вечером узнал от санитара подробности.
Александр круто повернулся к нему:
— Какие? Что тебе еще известно? Что ты еще нам собираешься рассказать? Вот уж действительно повсюду сует нос, вот уж чертов поп!
— Если угодно, я вообще могу ничего не рассказывать, — сказал Пьерсон.
И по его тону Майа догадался, что на этот раз Пьерсон обиделся на Александра.
— Да нет, — сказал он, подражая басовитому голосу Александра, — рассказывай, черт тебя побери, ну, рассказывай же!
Пьерсон снова помешал концом карандаша в своей трубочке.
— Ну, ладно, — сказал он, но по голосу его чувствовалось, что реплика Александра его сбила. — Говорят, что Сирилли был у себя в комнате не один. С ним была медицинская сестра. Их убили, когда они лежали в объятиях друг друга, причем не очень-то одетые.
Так как никакого отклика со стороны слушателей не последовало, Пьерсон заключил:
— Все-таки для семьи неприятно!
— Плевать нам на семьи, аббат! — яростно сказал Майа.
Наступило молчание, и Пьерсон поднялся с земли.
— Решительно, я нынче вечером не пользуюсь успехом.
Он круто повернулся.
— Пойду пройдусь перед сном.
Пробираясь между Александром и Майа, он кротким своим голоском бросил извинение и исчез во мраке. Они сидели молча, прислушиваясь к его удаляющимся шагам.
— Ты его обидел, — сказал Александр.
— А ты?
— Верно, и я тоже, а ты еще подбавил.
Но Майа даже не улыбнулся словам Александра.
— Э, черт! — сказал он, — Это в нем стародевическое нутро заговорило…
— Ну ладно, хватит.
— Для него это только пикантная история.
— С избытком хватит, — повторил Александр.
Майа замолчал. Дьери пошевелился в своем уголке.
— Давайте ложиться,
— Давайте, — сказал Александр. — Как я ни люблю слушать ваши рассказы, но сегодня через край хватили.
И он с размаху ударил Пино по плечу,
— Идем спать, а, Пиноккио?
— Не люблю, когда мою фамилию коверкают, — надменным тоном сказал Пино.
— Здрасьте пожалуйста! — сказал Александр. — Теперь уж и меня крыть начали.
Он воздел к небу руки.
— Но с чего это, дьявол, вас нынче разобрало!
— Ложимся? — сказал Дьери.
— Ложись и пропади пропадом. Надеюсь, моей помощи тебе не требуется? Или прикажешь постельку постелить?
— Да не психуй ты, — миролюбиво сказал Дьери.
— Черт! — выругался Александр. — Это я-то психую… Я психую?
— Во всяком случае, орешь как резаный.
— Я ору, я?
— Да нет, — сказал Майа, оборачиваясь к Дьери. — Ты же слышишь, он еле шепчет.
Все рассмеялись, и Майа присоединился к общему хохоту. Но, даже смеясь, он чувствовал, что какая-то часть его души безнадежно печальна.
Когда Дьери поднялся, его забинтованная рука выступила белым пятном. Все поднялись вслед за ним.
— Пойду пошатаюсь, — сказал Майа, — что-то спать неохота.
— Только смотри, будь осторожнее, когда вернешься, — сказал Александр. — Пино мы положим на пол в фургоне между двумя нижними койками. Будь осторожен, не наступи ему на голову.
— Да, — сказал Пино, — уж лучше промахнись.
Вслед за Пьерсоном Майа побрел по аллее. Она шла вдоль самой ограды санатория до угла главного здания, а оттуда сразу начинались дюны. Майа видел волнистую линию гребней, ярко-белые при лунном свете склоны дюн, и лишь кое-где выделялись черные пятна — не то кустарник, не то брошенные автомобили. Он добрался до ближайшей дюны, взошел на вершину и сел на песок. Там впереди грузовое судно пылало как факел. Море побагровело. Со своего места Майа не удавалось разглядеть людей, сгрудившихся на корме. Виден был лишь черный силуэт судна, а над ним гребень пламени. Но, напрягши слух, он различил, хоть и с трудом, все тот же стон, так поразивший его недавно. Слабый стон, пронзительный, несмолкаемо протяжный, как жалобы женщины в ночи. На берегу теперь не было ни души. Все спали. А он сидит один на еще теплом песке. Воздух был мягкий, а все тело Майа, все его мышцы приятно расслаблены. Он досыта поел, выпил горячего грога, а теперь вот сидит и курит сигарету. Чувствовал он себя хорошо, ему было уютно в своей собственной шкуре, он радовался жизни. А люди всего в десятке метров отсюда погибали в пламени. Никому до них не было дела. Они медленно сгорали в этой благоухающей теплой ночи. И мир продолжал жить своей жизнью. На всей поверхности земного шара люди продолжали любить и ненавидеть. Безрассудно суетились на отведенной им тоненькой корочке грязи, а шар земной все время уносил, увлекал их в пространство. В этот час в Америке, на всех пляжах Тихого океана раздается девичий смех. А завтра все то же солнце, что позлатило загаром их свежую кожу, заблестит на почерневшем остове судна, то же солнце будет светить, когда кончится этот глупейший фарс. «Эти люди умирают, — подумал Майа, — люди, которых убили другие люди, и тех, других людей, тоже убьют в свою очередь. Какой же в этом смысл? Разве это хоть что-то значит?» Мысли эти не взволновали его, он почувствовал, как в нем нарастает и нарастает глубочайшее изумление.
На обратном пути в санаторий он заметил у дерева какую-то тень, и тень эта шевельнулась. Майа приблизился и разглядел кавалерийские брюки и сапожки.
— Смотрите-ка, да это же ты! — раздался чей-то голос, но тон был сердитый.
Это оказался Пьерсон. Он стоял на коленях и портняжным метром озабоченно мерил землю. Рукава он засучил, руки у него были перепачканы в земле, а рядом лежала саперная лопатка.
— Я тебе не мешаю? — спросил Майа.
— Ничуть не мешаешь.
Майа присел, прислонился к дереву и закурил сигарету. Пьерсон вытащил из кармана черную записную книжечку, стянутую резинкой; с этой книжечкой он никогда не расставался.
— Зажги спичку, ладно?
Снова в темноте вспыхнул огонек. Пьерсон записал что-то в своем блокноте, щелкнул резинкой, спрятал блокнот в карман.
— Не туши.
Он тоже закурил сигарету и сел рядом с Майа. Какая же тишь и благодать стояла кругом! В нескольких метрах от них горбатилась дюна. А справа, под деревом, зияла недорытая траншея.
— Скажи, — спросил Пьерсон, — почему ты вечно таскаешь с собой револьвер? Фрицев здесь нету.
— Чтобы покончить с собой.
— Покончить с собой?
— В том случае, если меня смертельно ранят и страдания станут непереносимыми…
— А-а, — протянул Пьерсон.
— Это тебя шокирует?
— В устах неверующего нисколько.
— Я ведь не так уж боюсь смерти, — сказал Майа, помолчав. — Боюсь физических страданий.
— А как ты узнаешь, смертельно тебя ранили или нет?
— Узнаю.
— Возможно, я ошибаюсь, но, по-моему, в таких случаях у человека даже не хватает энергии себя убить.
— У меня хватит.
— Не понимаю, как ты можешь быть в этом так уверен?
— Я много об этом думал, — сказал Майа. — И заранее приготовился.
— А если ты ошибешься? Если рана окажется не смертельной?
— Во всяком случае, я этого никогда не узнаю. В этом будет своя ирония — но уже не для меня.
— А я, — сказал Пьерсон, — я, как мне кажется, попытался бы перетерпеть любые страдания.
— Ну ты, понятно! Вы, христиане, чтите страдание!
— Вовсе мы не чтим, просто стараемся принять.
— Это одно и то же.
Сигарета потухла. Майа чиркнул спичкой. Робкий огонек осветил его лицо, и Пьерсон, глядя на Майа, уже в который раз, с первого дня их знакомства, с каким-то странным недоумением подумал, что Майа ужасно одинок. Почему это так — непонятно, необъяснимо, даже никаких реальных оснований так думать вроде бы нет. Майа тут, сидит с ним в темноте, бок о бок. Плечи их соприкасаются. И сигарету он прикурил всегдашним, обычным жестом. А завтра в столовке будет шутить с Александром, и остроты будут все те же. Будет поддразнивать Дьери за его «миллионы под рукой». И, однако, сразу будет видно, что он не весь с ними.
— В сущности, ты не первый весельчак.
— А-а, — протянул Майа, — значит, ты считаешь, что есть основания для веселья? Впрочем, — добавил он, помолчав, — ты ошибаешься. До войны, напротив, я был вполне счастлив, По-моему, даже очень счастлив. До тридцать восьмого года, когда я понял, что эти гады готовятся, так сказать, творить Историю.
— Это ведь и твоя история тоже. И эпоха твоя. И ты не имеешь права отделять себя от твоей эпохи.
— Господи! — воскликнул Майа. — Да разве я отделяю… Меня отделило. Это все равно что сказать гомосексуалисту, не смей, мол, не любить женщин.
— Не понимаю.
— Чего же тут не понимать. И заметь, в сущности, большинство наших ребят думает точно так же. Поначалу они считают, что война — глупость несусветная. Потом мало-помалу она затягивает их, как футбольный матч или велогонки. Постепенно они влюбляются в нее. Ты пойми, ведь в конце концов это их, собственная, война. Подлинная, великая, единственная — раз ее ведут они. В сущности, эта война всей их жизни. Вот как в конце концов они начинают смотреть на войну. Я-то нет. Для меня лично эта война такая же, как и все те, что были до нее, и все те, что будут после нее. Нечто столь же абсурдное и лишенное всякого смысла, как хронологическая таблица в учебнике истории.
— Значит, ты пораженец?
Майа повернулся в его сторону, и Пьерсон разглядел в потемках, что он улыбается.
— Даже не то.
Он бросил сигарету, и, прежде чем потухнуть, огонек описал короткую светящуюся кривую.
— Если хочешь знать, — проговорил он, — я иногда даже сожалею, что я таков. Я бы тоже предпочел во что-то верить. Если хочешь знать, это — главное! Не важно во что! В любую чепуху! Лишь бы верить. Только вера и дает смысл жизни. Вот ты веришь в бога, Александр верит в нашу столовку. Дьери верит в свои «миллионы под рукой», а Пино верит в свой пулемет. А я, я ни во что не верю. И что же это, в конечном счете, доказывает? Доказывает, что, когда я был моложе, мне не хватило ума понять, как полезно быть идиотом.
Пьерсон засмеялся.
— Как это на тебя похоже.
— Да, — сказал Майа, — до того похоже, что я даже не совсем так думаю.
— Я, впрочем, так и считал.
— Ишь какой хитрый.
— Ведь в сущности ты гордишься, что ни во что не веришь.
— И это не так, — серьезно сказал Майа. — Не совсем так. До войны я еще верил, и даже во многое. Правда, не слишком во многое. Словом, верил ровно настолько, чтобы быть счастливым. Ничто так не способствует сохранению иллюзий, как мирные времена. А потом началась эта сволочная война, и жизнь словно в один миг потеряла, — ну, как бы лучше выразиться, — свою плотность, что ли. Ну, представь себе ящик, у которого провалилось дно. Все вываливается наружу. И он пустой.
— Не нахожу.
— Ясно.
— Что тебе ясно?
— Тебя-то ведь матч захватывает. Это твоя война.
— Это и твоя война, коль скоро ты в ней участвуешь.
— Стоп! Надеюсь, ты не собираешься опять разглагольствовать насчет проблемы выбора, — сказал Майа.
— Это неопровержимо.
— Даже если это неопровержимо, — живо отозвался Майа, — что это доказывает? Только то, что ты заранее принимаешь войну по тысяче причин. Это все краснобайство. В действительности ты уже давно занял определенную позицию.
— Это неопровержимо, — упрямо повторил Пьерсон своим кротким голосом.
— Как доказательство существования бога. Это неопровержимо, но убеждает лишь тех людей, которые уже верят в бога. И, заметь кстати, я даже не слишком уверен, так ли уж неопровержимы твои доказательства.
— Ты был бы куда счастливее, если бы война тебя захватила.
— Но, черт, — сказал Майа, — это же я и стараюсь тебе вдолбить. Конечно, я был бы счастливее, если бы верил в войну и в те мотивы, по которым меня заставляют в ней участвовать. Но я в них не верю, и баста. Для меня война — абсурд. И не только эта или какая-нибудь другая война. Все войны. Отвлеченно, как таковые. Без исключения. Без предпочтения. Иначе говоря, не существует справедливых войн, или священных войн, или войн за правое дело. Война как таковая — абсурд.
— Я же говорил, что ты пораженец.
— Да нет же! — воскликнул Майа. — Я тебе уже сказал, даже не так. Пораженец, он тоже захвачен матчем, хотя бы потому, что жаждет поражения для собственной команды. Так или иначе, он тоже лицо заинтересованное. А меня, меня лично интересует лишь одно — не быть убитым во время этого матча. — И он добавил: — Впрочем, не так уж сильно интересует.
Пьерсон быстрым движением обернулся к нему.
— Почему не так уж сильно?
— Сам не знаю. По тысяче причин. Что касается моей теперешней позиции, то ты знаешь… Я участник матча, не будучи его участником. Долго на этом не продержишься.
— Вот видишь, — торжествующе сказал Пьерсон.
— Ну и что?
— Если на такой позиции не продержишься, попытайся найти другую.
— Нет, это неслыханно, — сказал Майа. — Ты говоришь так, словно можно начать верить по команде, словно для этого достаточно только хотеть верить.
— Это вполне достижимо.
— Да, но не для меня. — И тут же добавил: — Я уже пытался.
Пьерсон вынул из кармана свою коротенькую трубочку и начал ее набивать. Плечом он ощущал прикосновение теплого крепкого плеча Майа. Чуть повернув голову, он даже в потемках мог различить его шею, округлую, мускулистую, и в мускулистости этой чувствовалось что-то животное. «И, однако, — с удивлением подумал Пьерсон, — человек с такой шеей и с такими плечами не слишком дорожит жизнью».
— А другие причины?
— Какие другие причины?
— Ну, те причины, в силу которых тебя не особенно интересует, убьют тебя или нет.
— О-о, — сказал Майа, — не следует преувеличивать. Все-таки немножко меня это интересует. Одно мне хотелось бы знать, приобретет ли снова для меня жизнь после войны прежнюю плотность.
— А если не приобретет?
— Тогда всему конец, такая жизнь мне не нужна. Сейчас еще куда ни шло. Или почти так. То, что я переживаю сейчас, это как бы взято в скобки. Для меня война — это скобки. Но я не могу всю свою жизнь прожить в скобках.
— Понятно, — сказал Пьерсон и после короткого молчания спросил несвойственным ему нетерпеливым тоном: — Спички у тебя есть?
Послышалось сухое чирканье, и блеснул огонек.
— Подожди, — сказал Майа, — дай, я прежде сам закурю. А то с трубкой возня.
Он поднес огонек к кончику сигареты, потом протянул спичку Пьерсону и засмотрелся, как тот кончиком карандаша осторожно уминает табак.
— Слишком ты много куришь.
— Верно, — недовольным голосом сказал Пьерсон, — я курю слишком много.
Майа поглядел на полувырытый ровик примерно метрах в двух от дерева.
— А разве не глупо, по-твоему, копать траншею под самым деревом.
— Вовсе не глупо, напротив, место прекрасное, листва его от самолетов скрывает,
— На могилу похоже.
— Да, — подтвердил Пьерсон.
Он приподнялся было, потом раздумал и снова сел.
— Значит, — сказал он, — война, с твоей точки зрения, абсурд?
— Да, — сказал Майа.
— А почему?
— Тут доказывать нечего, это и так очевидно.
— Только не для меня.
Майа улыбнулся.
— Для человека верующего очевидности вообще не существует. Впрочем, — добавил он, — есть и еще кое-что, кроме войны. Есть также убийство, смертная казнь. Убить человека — при всех обстоятельствах абсурдно.
— Почему?
— Да потому, что сама природа берет это на себя. И подсоблять ей в таком деле — просто гнусность.
— Понятно.
— Но даже это не самая главная причина, — продолжал Майа. — Главная причина вот какая — убивать людей абсурдно, потому что приходится делать это снова и снова. Вот потому-то в войне вообще не бывает победителей. Раньше я считал, что на худой конец можно назвать победителями тех, кто выжил, не важно в каком именно лагере. Но даже это не так. Оказывается, я был сверхоптимистом. И выжившие тоже побежденные.
— Однако в восемнадцатом году мы были победителями.
— Ты же сам видишь, что нет, раз пришлось начинать все сызнова. — Он помолчал немного и добавил: — Когда убивают человека, происходит то же самое. Убийце дан только один выход: продолжать.
— Я не утверждаю… — начал было Пьерсон. И замолк.
— Чего ты не утверждаешь?
— Я не утверждаю, что и мне не приходили примерно такие же мысли.
— Следовательно?
— Но ты же сам только что сказал, что на такой позиции долго не продержишься.
— Следовательно?
— Я беру себя в руки, и все.
— Другими словами, тебе удается снова заставить себя верить во все эти штучки.
— Я беру себя в руки, — кротким своим голосом ответил Пьерсон.
Майа обернулся к нему.
— Что верно, то верно, вы, католики, не любите непереносимых положений. Привыкли к душевному комфорту.
— При чем тут это? — возразил Пьерсон суховатым тоном. — Католицизм требует многого.
— Нет, по сравнению с тем покоем, который он дает, ничего он не требует. Просто замечательно, какое он дарует отдохновение.
— Смятенные души есть и среди католиков.
— И они на дурном счету. Хороший католик не бывает в смятении.
— Похоже, что по сути дела ты жалеешь, что не католик.
— А как же, черт возьми! — рассмеялся Майа. — Я ведь тоже обожаю комфорт. И вот тебе доказательство, — добавил он, помолчав, — что католицизм весьма комфортабельная религия. Чего бы я тут сегодня тебе ни наговорил о войне или религии, все это тебе как о стену горох.
— Ну, как сказать…
— Ты же видишь сам, ты до того уютно устроился в своей вере, что для тебя даже такого вопроса не возникает. А когда он все-таки возникает, ты объявляешь, что это, мол, слабость, и берешь себя в руки.
— Насчет католицизма ты заблуждаешься. Не так-то легко быть добрым католиком.
— Ну, а атеистом?
— Согласен, — улыбнулся своей девичьей улыбкой Пьерсон, — и это, очевидно, весьма нелегко.
Он поднялся и незаметным движением взял с земли лежавшую рядом лопатку.
— Во всяком случае, — добавил он, и в голосе его неожиданно прозвучало какое-то странное удовлетворение, — во всяком случае, сегодня ты выложил все.
Майа тоже поднялся.
— Если я в этой жизни не выскажу все, что думаю, то когда же и высказываться?
Они пошли в направлении санатория.
Пьерсон шагал справа от Майа и нес в правой руке свою лопатку.
— Какая ночь прекрасная, — сказал он, задрав голову к небу.
— Да, — сказал Майа.
Он хотел было еще сказать: «Прекрасная ночь, чтобы сгореть живьем», — но промолчал. Когда они вошли в аллею под сень листвы, мгла еще сгустилась.
— Скажи, — начал Майа, — а что ты там вымеривал возле дерева портняжным метром? Разреши спросить.
— Пожалуйста, — сказал, помолчав, Пьерсон. — Я отмечал место.
— А зачем? Кого хоронить собрался?
— Свой револьвер.
— Это еще зачем?
— А чтобы после войны его достать.
— Господи, — расхохотался Майа, — ну и выдумал! А что ты будешь делать после войны с револьвером?
— Да ничего, — не без смущения сказал Пьерсон, — просто сувенир, и все.
Несколько шагов они прошли в молчании.
— Ты из этого револьвера подстрелил в Сааре фрица?
— Вовсе не потому, — живо сказал Пьерсон. — А потому, что я с ним всю войну проделал, только и всего.
— А как это произошло?
— Что произошло?
— Ну, с твоим фрицем?
— Мне неприятно об этом говорить.
— Прости, пожалуйста.
— Да нет, ничего, — сказал Пьерсон. — А произошло все это ужасно глупо, — добавил он после паузы. — Просто мы столкнулись с ним в ночном патруле. Значит, или он, или я… Я оказался проворнее.
— А что ты почувствовал?
— Было ужасно. Ты пойми, мы с минуту были совсем одни, только я и он. Он лежал на снегу, а я стоял возле него на коленях. Умер он не сразу. И смотрел на меня голубыми глазами, благо ночь была светлая. Совсем молоденький, почти мальчишка. Он испугался. Он отчаянно мучился перед смертью.
— Ты, должно быть, здорово психанул тогда?
— Да, — просто подтвердил Пьерсон.
— А после тоже?
— И после тоже.
— И все-таки ты принимаешь войну?
— Да, — сказал Пьерсон.
Опять они зашагали в молчании.
— А я нет, — заговорил первым Майа. — Мне лично, представь себе, кажется делом весьма серьезным убить человека.
— Ты не принимаешь войны и воюешь.
— Знаю! Знаю! Знаю! — сказал Майа. И добавил: — Знаю, что, по твоему мнению, я должен был дезертировать.
— Это было бы логичнее.
— Значит, пойти на расстрел, чтобы не попасть под вражескую пулю, — это, по-твоему, логично?
Снова их спор зашел в тупик. И теперь оставалось лишь одно — начать все сначала, кружить и кружить без конца по кругу. «Все, что я ему сегодня вечером говорил, — все бесполезно», — с грустью подумал Майа.
Дверь фургона была раскрыта настежь. Еще за несколько шагов Майа расслышал затрудненное, хриплое дыхание, — значит, Дьери уже спал. Пожалуй, самый здоровый из них был Дьери, но во сне его дыхание переходило в стон.
— Иди первый.
— Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Пьерсон исчез в фургоне. Он и Дьери спали на двух нижних откидных койках. А Майа и Александр занимали две верхние. Майа услышал, как скрипнул ремень, придерживавший койку, потом легонько стукнули об пол ботинки. Это Пьерсон разулся и аккуратно поставил их рядом с собой. Тогда Майа тоже вошел в фургон, сделал шаг и сразу зацепился ногой за что-то мягкое.
— Ух, дерьмо! — раздался сварливый голос. — Нельзя ли поосторожнее?
— Что это происходит? — удивился Майа.
Справа послышался юный смех Пьерсона.
— Да это наш Пино, ты же сам знаешь. Александр тебя нарочно предупреждал.
— А я и забыл, — сказал Майа. — Бедняга Пино.
— Плевать он на тебя хотел, бедняга Пино, — тут же отозвался сварливый голос.
Пьерсон снова захохотал, смех у него был совсем юный, какой-то бойскаутский.
— Ну ладно, ладно, прости, папаша, — сказал Майа.
Он взобрался наверх и растянулся на своей койке. Лежа, он прислушивался к возне Пьерсона, который раздевался у себя внизу. В фургоне было темно, но он словно бы воочию видел Пьерсона. Вот он, Пьерсон, снимает свою куртку, тщательно ее складывает, делает из нее аккуратный пакет и кладет себе под голову вместо подушки. Потом ложится, свертывается калачиком и начинает молиться.
А может, нынче вечером он молиться не станет? «Нет, — подумал Майа, — обязательно станет», Он — Пьерсон — человек порядка. Уж кто-кто, а он с богом плутовать не будет. А сейчас лежит себе на правом боку, свернулся калачиком. Свою безупречно чистую рубаху защитного цвета он не снял, не снял также и коротенькие штанишки, в которых он особенно похож на бойскаута. Подсунул сложенные ладони под свою румяную щеку и молится. А когда я наступил на Пино, он хохотал невиннейшим смехом школьника. Он обожает разные розыгрыши, и безобидную подначку, и вольные шуточки. А сейчас он лежит себе на правом боку, опустил свои длинные ресницы на розовые щеки и молится. Просит своего папочку «на небеси» уберечь его от зла.
Уже давно легкий шорох внизу утих — Пьерсон кончил раздеваться. А Майа все еще лежал в темноте с широко открытыми глазами.
— Не спишь? — окликнул его чей-то тихий голос. Майа разжал сцепленные на затылке пальцы и повернулся влево. Глаза его уже привыкли к полумраку фургона, и он смутно различил на противоположной койке лицо Александра. Должно быть, Александр приподнялся на локте и тоже напрягает зрение, стараясь разглядеть Майа.
— Нет, — так же тихо ответил Майа.
— О чем ты думаешь?
— О войне.
— Да не думай ты о таких вещах.
— А о чем прикажешь думать?
— Откуда я знаю. Ну, думай хотя бы о женщинах.
— Не всегда удается. И потом, я чаще думаю о женщинах по утрам.
— А все-таки попробуй.
— Нет, — сказал Майа, — не стоит даже пытаться, все равно не выйдет. Потому что, даже когда думаешь о женщинах, все равно в голову лезут печальные мысли.
— А мне нет, — сказал Александр. — Когда я думаю о жене, мне никогда не лезут в голову печальные мысли…
— Ведь это твоя жена.
— Да, — сказал Александр, — это моя жена.
Наступило молчание, потом Александр снова заговорил. Боясь разбудить остальных, он всячески старался приглушить громовые раскаты своего голоса.
— Как это так получилось, что у тебя, Майа, нет жены?
— Да так, не женился.
— Я не про то спрашиваю.
— Да и вообще у меня никого нет.
— Это-то и удивительно, — сказал Александр. — Такой парень, как ты…
— Сам не знаю, почему так вышло. Видно, не нашлось.
— Так-таки совсем никогда не находилось?
— Ну нет. Два или три раза было серьезно. А потом, под конец, как-то разлаживалось.
— Значит, не тех выбирал.
— И я так думаю.
— А теперь жалеешь?
— Нет… Но вовсе не они были в этом виноваты. Возможно, я сам в конце концов был виноват.
— Вряд ли. Ты ведь не из тех парней, которые ведут себя подло с женщинами.
— Не в этом дело, — сказал Майа.
— Тогда в чем же дело?
— Возможно, я недостаточно в это верил.
— Но все-таки ведь немножко верил?
— Вначале-то я верил, и очень верил.
— Вот видишь?
— Однако недостаточно. А чтобы любовь оказалась удачной, необходимо в нее сильно верить. И потом в нее надо продолжать верить, даже если верится всего наполовину.
— И ты был счастлив?
— Да, был. Был даже очень счастлив, по-моему. Делал то, что мне нравилось.
— А я тоже делал то, что мне нравилось, — сказал Александр.
— И к тому же еще имел жену?
— Да.
Снова оба замолчали, потом Майа проговорил:
— А ты жену обманывал?
— Случалось!
— Ну и как потом?
— Это же не в счет. Это же на стороне.
— Верно, и, очевидно, после измены ты еще сильнее любил жену, потому что чувствовал над ней свое превосходство.
— Что это ты мелешь? — с досадой сказал Александр. — Вовсе я не чувствовал никакого превосходства. Ведь это жена.
— А другие?
— Какие другие?
— С которыми ты ее обманывал?
— Ну, эти! — сказал Александр… — Я на них не сержусь.
Майа рассмеялся.
— Почему ты смеешься? — удивленно спросил Александр. — Смеяться тут нечему.
— Смеюсь потому, что люблю тебя.
— Совсем сдурел.
И про себя Майа мельком отметил, что впервые за сегодняшний вечер Александр употребил грубое выражение.
— Твоя жена, твоя работа, твой фургон, твой дружок! — сказал Майа.
— Ну и что?
— Значит, я твой дружок? — поддразнил его Майа.
— Сдурел.
— Значит, я твой дружок, Александр?
— Заткни свой бредофон, — сказал Александр. — Я спать хочу.
— Значит, я твой дружок, Александр?
Александр повернулся на другой бок, и Майа видел теперь только его широченную спину. А через минуту он лег навзничь, вытянул свои длинные ноги и сцепил на затылке пальцы.