Глава XII. Личность Гладстона

Вот и вся внешняя канва жизни этого замечательного человека. Уже больше тридцати лет стоит его фигура во весь рост перед его современниками, и все-таки до сих пор трудно найти даже среди свидетелей его карьеры твердо установившийся взгляд на те внутренние мотивы, которые постоянно двигали его вперед. Спрашивается, внес ли он в жизнь своих соотечественников что-нибудь новое, свое, оригинальное? И да, и нет. Во всех своих реформах, начиная с освобождения торговли и до гомруля включительно, он стремился заменить аристократическое начало демократическим, на место привилегии поставить равноправие, вместо насилия – добровольное согласие. Но ведь это – стремление нашего века, это смысл всех перемен, совершающихся не только в Англии, но и в других странах, скажет читатель. Для того чтобы вторить “гласу народа”, не нужно быть гениальным государственным человеком, а только, что называется, оппортунистом. Так и говорят о Гладстоне его враги, видя в нем смесь Кромвеля с Гамбеттой.

Но в том-то и дело, что Гладстон почти никогда не “вторил” ничьему гласу, а угадывал его прежде, чем кто-нибудь другой из его товарищей-законодателей, и умел искусно оформить, вылить в удобоприменимую форму закона как никто другой. В этом и состоит его политический талант. Истинное же величие его обнаруживается там, где, раз почуяв “глас народа” и придя к определенному убеждению, он принимается за осуществление этого убеждения. Тут он не щадит уже никого и ничего – ни себя, ни своей партии, ни чьих-либо предрассудков; тут он становится энтузиастом, вдохновенным оратором, истинным вождем и... большею частью победителем. Да, знающие его лично говорят, что он верит в свое чутье; он колеблется, рассуждает, выслушивает возражения до тех пор, пока убеждение в нем не оформилось, но не далее того. Вот почему его товарищи по работе часто жалуются на свойственный ему деспотизм мысли, на его нетерпимость. Это – нетерпимость убежденного энтузиаста, а не упрямого деспота. Разница вроде бы небольшая, но первая строится на творчестве, а вторая обусловлена умственным застоем. Можно даже сказать: весь смысл того превращения, которое происходило в нем в течение всей его жизни, состояло в том, что “глас народа” победил его. Он не подделывался под перемены, происходившие вокруг, а был настолько цельно связан с этим окружающим, что его собственные внутренние перемены соответствовали переменам вне его. Он сам олицетворяет собою целую нацию и понимает ее в себе. А что же такое политическая гениальность, если не это? В нем есть нечто общее с “героями” Карлейля. На него, например, до сих пор сыплются инсинуации за то, что он однажды сказал, что убедился в совершенной необходимости отмены ирландской государственной церкви, когда фении взорвали стену тюрьмы в Лондоне и совершили побег с оружием в руках в Манчестере, то есть после двух на вид очень незначительных и ничего с церковью общего не имеющих фактов, а для него они были решающими, и последствия доказали, что он был прав. Из этого, впрочем, вовсе не следует, что Гладстона нужно считать носителем и выразителем самых передовых идей своего века. Отнюдь нет. Он признает передовые идеи только тогда, когда они становятся применимыми ко всей нации, а не к одному ее слою. Но зато когда они делаются осуществимыми, он первый берется за них. Гладстон представляет собою ту среднюю линию, которая в политике и истории образуется из сложения всех борющихся сил, – но не механического сложения, а творческого. Он был самый передовой защитник теории невмешательства в экономические отношения в кабинете Пиля в 1846 году; но он же был и автором Поземельного ирландского акта 1881 года, которым учреждалась комиссия для определения справедливой ренты.

Гладстон – меньше всего рутинер и доктринер, который цепляется за букву теории и пренебрегает фактами жизни. Напротив, он отличается необыкновенной жаждой к познанию; всегда сознается в своей некомпетентности по тем вопросам, которых он еще не решил. Раз Гладстон перестал верить в правоту своего дела, он уже не может защищать его и после некоторого колебания всегда открыто сознается в своей ошибке. Например, в 1882 году, выпуская ирландских патриотов из тюрьмы и назначая на место Форстера своего друга Ф. Кавендиша, он открыто сознавался, что избрал ошибочный путь и теперь решился его оставить. Нечто подобное этому случилось по окончании неудачной и противной убеждениям Гладстона Суданской кампании в 1885 году: ни им самим, ни его товарищами по кабинету не было сделано ровно ничего, чтобы предупредить поражение министерства на самом пустом вопросе. Но еще поразительнее, что он также искренен и добросовестен по отношению к врагам своей страны. Во время переговоров о мире при окончании Крымской войны, когда вся Англия была против России, он доказывал, что ограничение русского влияния на Черном море – слишком тяжелое для России требование. А в самый разгар войны называл продолжение ее ради славы безнравственным, бесчеловечным и нехристианским. Что касается слабых государств, он всегда настаивал на самом мягком отношении к ним; национальных слабостей англичан он никогда не щадил и прекрасно их знал; престиж для него – непонятное слово. За такие крайне христианские, но совсем не национально-патриотические теории ему приходилось много раз страдать и терять даже в глазах своих однопартийцев; тем не менее, он никогда не отказывался от них ни для каких выгод партии или своих собственных.

Когда он дома в Говардене, у него так же, как и на службе, не пропадает ни одной минуты: он никогда не ложится раньше 11 – 12 часов, а встает и бывает готов к завтраку не позже 7 – 8 часов. Но перед этим он обязательно каждый день еще должен сходить на утреннюю молитву в свою церковь по тропинке через поле, какая бы ни была погода. Почти каждый день он ходит в свой парк с топором в руках – или валить деревья, или просто рубить и подчищать ветви. При этом он частенько повторяет, что зарабатывает свой обед. С этими упражнениями с топором в руках связано множество анекдотов. Например, один провинциал, приехавший в Говарден на поклонение Гладстону-министру, видит в парке какого-то старика, работающего топором, в одной фланелевой рубашке, со спущенными подтяжками, и обращается к нему с каким-то банальным замечанием о его работе или о погоде, а потом, желая воспользоваться советом местного человека, спрашивает у него, как тот думает, сможет ли он увидеть сегодня Гладстона, на что лесник отвечает обыкновенно утвердительно и направляет посетителя в наиболее удобное для этого место. Или какой-то извозчик с возом железа просит “старину” подсобить ему поднять воз на гору и потом, когда это общими усилиями сделано, предлагает ему отправиться в ближайший кабачок выпить кружку пива. Гладстон, конечно, отказывается. А когда извозчик потом открывает, кто был пособлявший ему “старина”, и приходит извиняться, Гладстон его успокаивает, что никаких извинений не требуется, и все в таком роде. Один бедный фотограф, приехав в Говарден, выпросил позволение у Гладстона снять его как он есть в своем рабочем виде дровосека, со спущенными подтяжками, и потом распродал этих фотографий уже в самом Говардене приехавшим туда поклонникам Гладстона на полтораста рублей, а потом и на несколько тысяч.

А однажды, например, один бирмингемский столяр обратился к Гладстону с письменной просьбой, чтобы тот дал ему кусок срубленного им самим дерева по случаю женитьбы его сына, которому он из этого дерева сделает какую-то вещь. При этом прибавляется, что он, столяр, всю свою жизнь был истинным либералом, и так далее.

Но не в одном политическом чутье и не в одной искренности сила Гладстона. В своем уменье работать он не находит себе равного. Еще на школьной скамье, редактируя Eton Miscelany, он удивлял всех товарищей своими рабочими способностями. Все его бюджеты всегда были предметом удивления для палаты не только по их финансовым достоинствам, но и по быстроте, с которой они изготовлялись в совершенно законченном виде. Все его литературные работы выполняются необыкновенно быстро. В парламенте до глубокой старости он пересиживает молодых. Самое обыкновенное его занятие в палате во время дебатов – писание писем; только в очень важных случаях он отдает все свое внимание тому, что говорится; большей же частью держит на коленях книгу и на ней пишет письма, часто очень длинные. Но напрасно подумал бы какой-нибудь молодой оратор, что Гладстон его не слышит: стоит неправильно процитировать слова премьера или исказить его мнение, как он уже отрицательно качает головой и вопросительно через очки смотрит на оратора. Его парламентские речи обыкновенно разработаны до мельчайших подробностей, что в соединении с его всегдашней искренностью и принципиальностью делает их такими убедительными, как ничьи из речей известных английских ораторов. Правда, они большей частью страдают многословием, что делает их в печати неудобочитаемыми, но на трибуне, по общему отзыву, нет более влиятельного оратора.

Гладстон вовсе не богат; замок Говарден со своими землями – родовое имение и принадлежит его детям, хотя он может жить в нем пожизненно. Так что старику Гладстону приходится жить на свою пенсию. Даже гонорар за его журнальные статьи составляет для него серьезный расчет, так как, конечно, журналы платят ему не в пример прочим сотрудникам. Несколько лет тому назад он объявил, что средства не позволяют ему вести всю его огромную корреспонденцию в закрытых письмах, и потому он просит своих корреспондентов извинить его раз и навсегда за почтовые карты. С тех пор “гладстоновские почтовые карты” превратились в стереотипное выражение, так много их он рассылает по всей стране. Кто бы ни написал к нему, он всем отвечает. Бывали случаи, что к нему писали школьники, например, один указал ему ошибку в его тексте Гомера, – Гладстон сейчас же отвечает признанием ошибки, и так далее.

Популярность Гладстона часто доходит до смешного: иногда, особенно летом, в Говарденский парк приезжают буквально одна за другой компании гуляющих по сто – двести человек, которые все хотят видеть маститого вождя и услышать от него спич хоть в несколько слов. Так что часто приходится на ближайших станциях железной дороги вывешивать объявления, что после такого-то числа экскурсии в парк не допускаются, чтобы дать возможность самому владельцу гулять, рубить деревья и дышать свежим воздухом без опасности быть застигнутым сотнями любопытных поклонников. А то было раз, что экскурсанты, в силу чисто английской любви к сувенирам, начали отламывать кусочек по кусочку камешки от стен замка... Пришлось поставить караульного, который показывал бы им парк и замок.

Бывают у Гладстона и прихоти. Так, например, рассказывают, что у него есть страсть покупать себе шляпы самых разнообразных сортов и фасонов, доходящая до того, что миссис Гладстон приходится потом рассылать их обратно по лавкам. Или у него иногда является страсть составлять разные коллекции – китайского фарфора или старых бриллиантов и слоновой кости. Одна такая коллекция подарена им Кенсингтонскому музею в Лондоне. В этих случаях, как и в заботе о своем здоровье, он считается невменяемым, и миссис Гладстон исполняет роль его самой усердной и аккуратной няньки. Нередко она увозит его из парламента, чтобы заставить отдохнуть, а то он сам может и совершенно не вспомнить об этом.

Что касается некоторых личных свойств характера, то о них говорить еще преждевременно, потому что его друзья и знакомые пока не рискуют писать о них. И если нам что-нибудь известно в этом отношении, то большей частью из дневников двух или трех его уже ушедших из жизни друзей.

Остается в заключение сказать об одной очень важной черте характера Гладстона, которую многие считают в нем самой выдающейся и даже руководящей, – это его религиозность. На этом, например, построена недавно появившаяся прекрасная, можно сказать во многих отношениях лучшая, биография его, написанная его личным знакомым Росселем. Несомненно, что Гладстон очень религиозный – и искренно религиозный – человек и что он принадлежит к известному классу английских крупных политических деятелей из духовного звания, кардиналов и епископов. Несомненно, что в его глазах все, что он ни делает, так или иначе должно иметь и имеет религиозно-нравственное освещение; что его всегда безотчетно тянет к дебатам и вопросам религиозного характера; что даже знаменитый немецкий теолог Долингер, у которого он жил с неделю, считал его лучшим теологом в Англии; наконец, что он даже был готов уже вступить в духовное звание по окончании университета, или, лучше сказать, Оксфордской духовной академии, и попал на министерскую скамью парламента вместо архиепископского кресла в Кентербери только благодаря желанию своего отца. Все это так. Но тут есть и другая сторона.

Он никогда не имел ни на кого сильного религиозного влияния, а, напротив, сам находился под влиянием более сильного религиозного темперамента Гона-Скотта, и когда последнего не стало, клерикализм Гладстона начал явно ослабевать. Между тем как с другой стороны он имел громадное политическое и нравственное влияние на множество людей нескольких поколений, на всю свою страну, можно сказать на весь цивилизованный мир. Что же это значит? Нам кажется, что объяснение этому можно найти в том, что Гладстона вдохновляла, будила в нем творческие струны не чистая религия, а воплощение христианской нравственности в общественных учреждениях и законе. Добродетель в политике – так можно коротко выразить то главное, чем живет и движется этот человек, то, что он больше всего ценит в жизни и на что он потратил больше всего сил и времени.

25 июля 1892 года[3]

Загрузка...