Платон Беседин

Полюса

Памяти разделенных

1

– Eхать так, за спасибо, – вытирает капли пота со лба узкоглазый, похожий на якута Орлов, – это ты не дури! Хотя смотри сам, конечно. Ну, давай, взяли…

Вцепившись в хромированную сталь ручек, тащим трансформатор по сырому, зябкому коридору, стены которого – в фотографиях сотрудников и деталей, чинных, безжизненных. Для транспортировки существует тележка, но мы ее не нашли, и прем конструкцию на себе, зарабатывая межпозвоночные грыжи. О них так любит напоминать лысый Засоба с татуировкой «Адлер 73» на левом плече.

Ломит поясницу, и когда мы затаскиваем трансформатор по узкой лестнице вверх, стараясь не задевать стен, усталость от физического напряжения переходит в яростное желание быстрее прекратить эти почти сизифовы муки, и я думаю, что ехать надо: за деньги или без них.

На перекуре, смоля красный «Бонд» в затхлой подсобке, набираю Вениамина Степановича:

– Алло, это Межуев… да, он самый…

Голос в трубке до омерзения энергичный, бодрый, не сочетающийся с плесенью стен и тусклостью люминесцентных ламп:

– Наконец-то! Решился?

– Ага.

Тушу окурок о ребристую банку, приспособленную под пепельницу.

– Вот и хорошо. Напоминаю, выезд завтра. Сбор у Вечного огня.

На следующий день ворочаю мысли тяжко, будто мешки. Но на месте сбора почувствовал себя увереннее.

У автобусов, припаркованных рядом с сердитым зданием администрации, толпятся люди, шарахающиеся от гималайских кедров, под которыми, благодаря щедрым подачкам сердобольных пенсионеров, обитают наглые кошки, чей дух так чудовищно стоек, как бы ни завывал крылатый севастопольский ветер, приносящий с моря запах водорослей и мазута.

– Межуев! – Вениамин Степанович одет в армейскую форму без нашивок, с георгиевской ленточкой на груди. Огрызком бледно-зеленого карандаша он делает пометки в блокноте «Партии регионов». – Тебе сюда!

На лоснящемся боку пирожковидного автобуса – красная надпись «El diablo». Люди внутри, и правда, чем-то смахивают на бесят. Они ругаются, суетятся и возбуждают друг в друге страсти.

– Валера, – протягивает руку бритоголовый парень с голубоватым, словно карандашом чиркнули, шрамом на правом виске. Будет моим соседом. Ладонь у него – вся в наростах и шишках: изнутри – мозоли, снаружи – черные бугорки. Жму, преодолевая брезгливость. – Вместе, значится, за Русь будем!

– Да, конечно, – жалею, что выбрал это место в автобусе.

– Американцы, сволочи, что творят!

Вообще, когда Валера говорит не о политике, то изъясняется просто, топорно даже, напоминая трудного подростка, пересказывающего как всегда не выученный урок, обрывки которого он услышал в курилке.

Его биография укладывается в десяток минут. Родился на Прэксе, рос без отца. Бултыхался в «фазанке», шарахался по конторам. Сейчас у Арсена, в автосервисе. Арсен татарин, но в порядке мужик. Жена его сильно ебкая, а своя – нет. Откуда только спиногрызы нарисовались?

Он сообщает это примитивным, уличным языком, но переключаясь на Януковича, Евромайдан или Путина, превращается в журналиста газеты «Русичи».

– Слыхал, что Тягнибок сказал? Русских через одного вешать!

– Сказал, да?

– Я тебе отвечаю! – Валера, ему бы в сериалах на «НТВ» сниматься, трясет кулаком. Пальцы у него – в крестах и звездах. Видимо, какую-то часть своей биографии он все-таки опустил. – А Янык молчит, бля! Путин бы майдаунов за пять минут разогнал!

Когда автобус трогается, Валера достает бутылку «Хлебного дара» и, залившись, уверенно идет на призовое место в чемпионате по храпу среди пассажиров автобуса «El diablo».

Мне же не спится. По телевизору, подвешенному под крышей, идут боевики – мир спасает то Брюс Уиллис, то Арнольд Шварценеггер, – а мы, так нам сказали, едем спасать Украину.

На въезде в Симферополь – там, где стынет заколоченный ресторан «Крым», – начинается снегопад, и грязно-белая крупа прилепляется к стеклу детенышами медузы. Хочется подставить язык, пусть обжигающе тают на нем, но окно закупорено, и остается только смотреть.

В болезненной тоскливости я, наконец, засыпаю.

2

Первый раз просыпаюсь, когда нас тормозит ДПС. С милиционером в салатовой манишке беседует Вениамин Степанович.

Второй раз – уже в Киеве. Автобус паркуется на заасфальтированной площадке, окруженной голыми деревьями.

Вспоминаю май в Киеве. По каштановой улице Цитадельной я шел к Лавре. Спустившись через нее по брусчатке, напившись воды из источника Святого Антония, вышел на Днепровскую набережную, к памятнику основателям Киева, возле которого на специальном дереве приезжающие молодожены крепили замочки влюбленных.

Сейчас Киев другой: обнаженный, выбеленный, точно скелет, подставленный под скупые декабрьские лучи. Снега мало: он лежит грязными кусками там, где еще не успел растаять, а на открытых участках виднеется разопревшая земля и влажный мусор.

Расстраиваюсь, потому что, выезжая из Севастополя, хотел снега, настоящего, пышного. Такого, какой я видел в Крыму разве что на Ай-Петри, когда в феврале ездил туда с приятелями. Напился, промочил ботинки и грел ноги, растерев их водкой у горящего костра, на котором жарили куриное филе, замаринованное, по немецкому рецепту, в киви и кетчупе.

– Бригадиры, где бригадиры? – мечется по площадке Вениамин Степанович.

При определенном ракурсе он похож на Леонида Куравлева в роли Жоржа Милославского. Только усы пышнее.

– Здесь, Степаныч!

– Рябов?

– Ага.

– Синицын?

– Да здесь я.

– Буйда?

– Вот он.

– Ты почему не повязал ленточку? А ну, повяжи!

Вениамин Степанович напоминает мою классную руководительницу, суетившуюся на день пионерии 19 мая. Тогда нас, раздав флаги и транспаранты, выстраивали на улице Ленина, и мы нестройно шли маршем, а после разбредались по городу – все по Цою – отстаивая в шумных очередях за пивом, спрашивая охлажденное, хотя знали, что «холодильники не справляются».

– Вопросы?

– Когда деньги будут?

– Филиппов, – бледнеет Вениамин Степанович, – что это за шутники в твоей бригаде?

– Простите.

– А вот не прощу! Мы сюда не развлекаться приехали!

После этих слов вновь начинаю думать, для чего приехал я? Деньги? Ведущему инженеру в «Тавриде-Электрик» платят не много, но кормят обедом, и квартира своя, на ежедневную пачку красного «Бонда» и пиво хватает. Идейность? Отчасти, но среди этих хмельных людей с георгиевскими ленточками она расшатывается. Скука? Разве это повод сегодня?

– В метро не теряться!

Грузимся в вагоны на станции «Житомирская». В ожидании поезда усаживаюсь на сетчатое металлическое сиденье. Оно холодное, почти ледяное, и я вскакиваю, чтобы не простудиться. В вагоне стою, двумя руками опершись о блестящий поручень.

Мне всегда нравилось киевское метро – особенно станции «Университет», «Дружба народов», «Золотые ворота» – компактное, аккуратное, не такое растянутое и шумное, как в Москве.

Раздражал лишь «Хрещатик». Возможно, из-за того, что слишком велики были первые ожидания – центральная станция, символичное название, и представлялось нечто эпическое, масштабное, а все оказалось куда прозаичнее, точно попал не на столичный вокзал, а на узловую станцию, с совдеповским туалетом с тянущимся вдоль стены писсуаром, закрытым медпунктом и двумя старухами, торгующими холодными пирожками.

Впервые оказавшись в переходе «Хрещатик – Майдан Незалежності», я наткнулся на вереницу нищих. Часть из них держала замызганные таблички, прося денег на спасение умирающих детей. Я лез в кошелек с металлической бляхой, и левая рука не успевала понять, что делает правая.

Впрочем, улица Хрещатик мне тоже нравилась не особо. В своих обязательных вечерних прогулках я избегал ее. Раздражали люди, скапливающиеся на ней: бутафорские, манеке-ноподобные. Смазливые дивчины, снимающие иностранцев. Блестящие испариной и лаком арабы. Холеные европейцы в модных очках. Все они искали хлоп-хлоп, чавк-чавк, буль-буль, занятые оформлением, благоустройством себя. Они казались избыточными снаружи и беззастенчиво полыми изнутри.

Тем не менее, выходить нам на «Хрещатике». Так сказал Вениамин Степанович, усевшийся посредине вагона, а по бокам – ребята с георгиевскими ленточками. Наверное, со стороны мы похожи на «срочников». Но те стоят молчаливо, собранно, а мы – расхлябанно, шумно. И я злюсь, когда наши не уступают место входящим женщинам или пенсионерам. Не выполняют одной из тех вещей, которые надо выполнять обязательно, если хочешь, чтобы однажды название твоего города, страны не изменили на «Тартарары».

Но вот Вениамин Степанович вскакивает. На его место усаживается дебелая женщина с жовто-блакитной, как говорят в Крыму, ленточкой, переплетающейся с другой – синей, со звездами Евросоюза. Рассматривает наши, георгиевские. В глазах проскальзывает ухмылка, но внешне женщина остается спокойна. Наши же косятся на нее точно звери, и не понять, кто здесь в клетке, но точно есть прутья – не разогнуть.

– Следующая какая?

– «Хрещатик».

– А потом? – Вениамин Степанович не видит схемы движения на бледной стене вагона. А подсказать ему – не решаются.

– «Арсенальная».

– Ох, ох, а нам-то на «Арсенальной», не на «Хрещатике». – Странно, при такой подготовке и перепутать станции метро. – Не выходим, не выходим!

Вениамин Степанович кричит на весь вагон, будто здесь только мы, хотя присутствуют еще те, кто косится на нас, как Миклухо-Маклай на туземцев.

– Хорошо.

– Ага.

Плакат, на котором черноволосый мачо, одетый, видимо, в швейцарский национальный костюм, дует в трубу, рекламируя таблетки от кашля, весьма кстати.

Вениамин Степанович успокаивается. Есть ощущение, что хочет вернуться на уже занятое дебелой женщиной место, но тут он соображает – не самый у нас бойко мыслящий вождь, – что есть еще те, кто в других вагонах. Знают ли они, где выходить? Паника преображает Вениамина Степановича из Куравлева-Милославского в Куравлева-Хому.

– Сообщите по вагонам, сообщите по вагонам, нам на «Арсенальной»!

На «Хрещатике» он вываливается из раздвижных дверей, точно картофелина из мешка, и орет на всю станцию:

– По вагонам, по вагонам! На «Арсенальной», на «Арсенальной»!

Его помощники бегут вдоль состава, вопят то же самое. Все это напоминает дурно организованный флэшмоб. Он, конечно, нелеп, но его хаотический драйв засасывает, и я, заряжаясь, кричу с остальными:

– На следующей! Нам на следующей!

Взгляды пассажиров еще испуганнее, еще насмешливее, но если раньше они смущали, заставляли быть незаметнее, то сейчас раздражают, злят, и Валера орет пучеглазой девушке:

– Че, сука, вылупилась?!

Ее обнимает парень в форме «Динамо». Он разрывает объятия, делает шаг навстречу Валере, но привстает Слава, вскакивает Ребро, и парень от жажды возмездия переходит к рациональной оценке ситуации. Неутешительной, как для него.

Все это происходит за несколько минут, крики, толкотня, давка, и тем сильнее импульс, полученный от кутерьмы. Эмоции разрядами встряхивают организм, подзаряжая аккумулятор социализации.

– Все, теперь точно выходим, – улыбается Вениамин Степанович.

– Точно?

– Уверен?

«Арсенальная» мне не то чтобы нравилась, но, определенно, интриговала. Большая ее часть занята помещениями, отделанными серой и красно-коричневой плиткой, а на свободных пространствах, у входа в состав, утром и вечером густо толпятся люди; я всегда очень боялся, что одно лишнее движение – и чья-то кровь будет на рельсах. А когда не боялся, то, ожидая, фантазировал, что в закрытых помещениях спрятаны бункеры на случай войны. Возможно, так оно и было, но я забывал проверить.

На эскалаторах, между которыми на пятачке обычно просят денег цыганки и скрипачи, наши успевают проскандировать названия едва ли не всех крымских городов. Мне нравится «Керчь», потому что коротко, а значит, не так позорно. Хотя все равно громко, сколько бы я ни пытался занять себя разглядыванием наклеек, прилепленных к сити-лайтам: «Геть банду», «Янукович – пидарешт», «Майданемо Януковича».

На выходе из метро вливаемся в колонны ребят с георгиевскими ленточками. Они с Донбасса. В черных «гондонках», дутых куртках, массивных ботинках. Суровый привет из девяностых. Стоят, как на школьной линейке, по двое. Осталось только за руки взяться и можно заливать на гей-сайты, пустив саундтреком «Осень, осень, ну давай у листьев спросим…»

Мы, крымские, выглядим старше, монументальнее, но случись драка, и донецкие переработают нас в уголь.

– Вениамин! – Нашего лидера приветствует косматый медведь в черном спортивном костюме с белыми адидасовскими полосами на рукавах. – Мы стартуем.

– Понял тебя, Иннокентий!

Мир, определенно, несовершенен, раз этого огроменного человека с лицом, будто слепленным из гипсокартона, на котором все никак не высохнет краска, зовут Иннокентий.

Под скандирование «Донбасс» – крестовые походы тоже были однообразны – донецкие уходят. Мы становимся на их место.

Хочу выпить кофе. И не хочу держать транспарант. Но на кофе нет времени, а на транспарант – человека. «Не подведи!» Транспарант всучивают мне, – как тут подведешь, намекните? – и мы двигаем в Мариинский парк.

3

– Где их только берут таких, а? – досадовал отец, смотря очередное политическое ток-шоу. Хотя мне более существенным виделся ответ на вопрос «как». Потому что, вопреки теории Дарвина, естественный отбор в Украине проходил странным, парадоксальным образом: по правилу, выученному еще в детстве, когда на море хочется в туалет, выход, казалось бы, очевиден, но оно, зараза, всплывает, и ты, ускоряясь, гребешь, словно не твое это, не из тебя.

Данный закон верен не только в политике. Когда в третий раз я поехал в Европу, в Германию – уже не ребенком, как раньше, а рабом гормональной активности, – то, стоя у Бранденбургских ворот, рассматривал не квадригу, а проходящих мимо девиц, усмиряющих плоть точно бром. Но вечером, в номере, когда я включал телевизор, пытаясь раскодировать запрещенные каналы, со мной общались иные дамы – сексуальные, возбуждающие, грозящие приапизмом.

В Украине все было иначе: на улицах, в транспорте, барах, офисах я любовался «девушками месяца», но в телевизоре, который, казалось бы, должен стать выставкой достижений, поцілили, хихикали те, кому хоть пакет на голову надевай.

И, видимо, мутировали они уже там. Потому что когда в «Фабрике звезд» я увидел бывшую девушку Таню, очень ценимую мной за талант горлового минета, то не узнал ее: вместо той, кого принято называть страстной брюнеткой, в кадре присутствовало холодное, затраханное существо, принимающее стандартные позы и изъясняющееся высокомерными банальностями.

Стоя на митинге Антимайдана в Мариинском парке, глядя на седого старичка-боровичка Чечетова, по обыкновению зачитывающего текст с бумажки, я лишний раз убеждаюсь в правоте собственных наблюдений. И то, что речь ваял человек хорошо пишущий, но не учитывающий личностный фактор, усугубляет жуткий эффект говорящей головы. Запинаясь, подглядывая в бумажку, депутат «Партии регионов» вещает предположительно огненные, лавоподобные манифесты, которые, вылетев из его перекошенного отчаянием рта, остывают и превращаются в пепел.

Он рассеивается над толпой, погребая идеи и устремления, слова и жесты, превращая Мариинский парк в крематорий, где, агонизируя, рвутся из раскаленных печей витеньки, коленьки и володеньки, а их острыми вилами загоняют обратно нуланды, бараки и арсении.

– Выше, выше транспарант! Громче, громче аплодируйте!

Мечется между стоящими Вениамин Степанович, и хочется его успокоить, заткнуть, потому что тело, налившись свинцовой тяжестью, превращается в дирижабль, ожидающий у лестницы в небо. Все эти люди на площади кажутся неподвижными, отяжелевшими истуканами, над которыми, каркая, сужает круги инфернальное воронье, ждущее своего часа.

Я бы ушел отсюда. Или, правильнее говорить, сбежал. Но каждого из нас инструктировали, что «покидать локации строго запрещено». «Иначе, денег не ждите!» – стращал Вениамин Степанович, распаляясь от децибел и ощущения власти. После такого нельзя уходить. Не из-за денег даже, а из-за нежелания подвести.

Значит, стоять, внимать. Благо, что транспарант передали высоченному Дрону с узловатыми руками-ветвями. А на трибуне Чечетова сменяет Колесниченко. Он дает текст живо, уверенно, без бумажки. Возможно, даже говорит от себя. Толпа оживает, воодушевляется. Ура, ура, ура!

– Мы, «Партия регионов», призываем оппозицию прекратить вооруженный протест, который может привести к жертвам! Надо не воевать, а договариваться! Мы все украинцы! И все желаем процветания нашей родине! Поэтому президент Виктор Янукович отказался подписывать с Евросоюзом кабальные соглашения. Да, мы хотим в Европу, но на равных условиях!

– Да!

– Ура!

– Правильно!

Музыкальная пауза. «Песняры» заряжают «Беловежскую пущу». Вокалист старается так, будто пробуется в «Black Sabbath», когда Оззи Осборн, не попрощавшись, уехал в очередной алкогольно-наркотический трип.

А дальше – вновь политиканы. Пока Вениамин Степанович ни командует нам:

– Обед!

4

Между деревьями в Мариинском парке антимайдановцы установили армейские палатки. Солнечные лучи – пусть ветви и лысые, как новобранцы – пробиваются слабо, и еще лежит стекольной крошкой то ли снег, то ли лед. Из палаток валит дым. Люди топят буржуйки.

Забравшись внутрь, хочу подсесть к печке, но подступы заняты насупленными людьми, сидящими на корточках и на ящиках. Приходится стоять поодаль, греться. Ближе к выходу на лежаках спят закутанные в тряпье и шерстяные, как в поездах, одеяла люди. Виднеются лишь носы, щеки. Пахнет спиртом и гарью. Искры вырываются из приоткрытой дверцы буржуйки и мечутся, играя друг с другом, как детеныши огненной кошки. Но от земли веет холодом, ледяными касаниями покойницких рук он тянет вниз, в криогенную камеру вечности.

Люди быстро набиваются в палатку. Долго в ней находиться нельзя. Надо меняться, все должны греться.

Те, кто не хочет или не может попасть внутрь, ютятся у топливных металлических бочек, черных и внутри, и снаружи. В них горят доски, чурки. Снег возле бочек тает, обнажая покрытую серо-бурой травой землю.

– Мерзнем, блядь, из-за пидоров этих! – бузит мужик с убийственно трагическим, будто потерял последнего друга, лицом.

– Не хуй им делать, революционерам! – соглашается второй, в ушанке с милицейской кокардой.

– Этих пиздюков там колбасой, салом кормят, – встревает третий с лицом цвета старого кирпича, уже крошащегося, рассыпающегося.

– О, как! А нас гречей!

Кормят, действительно, гречкой. Конопатые девицы в голубых фартуках раздают горячую крупу из бочек полевой кухни, а молчаливые парни с лицом цвета винно-водочного загара разливают приторно сладкий чай. Люди едят с аппетитом, разбившись на группки. Усаживаются на скамейки и паллеты, которые периодически ломают и пускают на обогрев. «Алкоголь строго запрещен», но почти в каждой группке выпивают, тайно или явно. Замечаю это, когда ищу туалет.

– Братишка, давай с нами, а? – предлагает усатый мужик, словно пляжным полотенцем, обмотанный флагом «Партии регионов».

– Э, Шурик, не так бодро, – волнуется его соседка в серой пуховой шапке.

Вторая не реагирует, продолжает сидеть, склонив белобрысую голову к коленям, обтянутым зелеными шерстяными гамашами.

– Нет, спасибо.

У биотуалетов очереди. Ищу, где бы отлить. Устраиваюсь на нижней дорожке, под каштанами. Расстегиваю ширинку, когда звонит телефон. В трубке голос бригадира Валеры, того самого, который мог бы сделать карьеру журналиста в газете «Русичи»:

– Вадик, ты на хер где ходишь?

– Да в туалет отошел.

– Степаныч нас на Европейскую выдвигает. Быстрее давай!

На обратном пути меня дергает телевизионщик. Сует микрофон, просит сказать на камеру несколько слов.

Чувствую себя неуверенно. Морально – не в силах избавиться от ощущения лишнего человека среди публики Мариинского парка. Физически – ноет в паху, и я злюсь, вспоминая посещение толстого уролога-армянина с красивым именем Фердинанд и стандартной фамилий Мовсисян, на которое меня отправила бывшая девушка, любящая анальный секс и фильмы Ларса фон Триера.

– Простатит. Надо бы УЗИ сделать.

– Сколько?

– Сто пятьдесят гривен.

– А лечение?

– Зависит от сложности.

– Ну, в среднем…

– С лекарствами около двух.

И я отказался от лечения. И от УЗИ. Потому что знал, будут проблемы, а денег не будет. Напоследок уролог-армянин, подняв бровь – ценное для любого мужчины умение, – заявил:

– Ну, как хотите. Потом обойдется дороже.

– Не каркайте, – огрызнулся я и для убедительности хлопнул дверью.

И вот он докаркался. Или я облажался. Первое, конечно, приятнее, но второе логичнее.

– Скажите пару слов?

Смотрю на журналиста так, как смотрел бы на уролога-армянина, окажись он передо мной.

– Ну, не знаю…

Журналист, бородатый тип с цыганскими серьгами, опускает микрофон. Хочет уйти. Найти более лояльного респондента. Судя по тому, как освещают Евромайдан и Антимайдан украинские СМИ, ему нужен агрессивный, дикий украинофоб, желательно в той стадии опьянения, когда еще можешь говорить, но не понимаешь что.

Если не я, то найдется другой ответчик. Например, вот этот, перекошенный водочной эйфорией парень, прыгающий аки возбужденный самец гориллы. Так что лучше – попытаться самому.

– Извините, давайте ваши вопросы.

– Хорошо, скажите, за что стоит Антимайдан в Мариинском парке?

– Я бы не стал называть это Антимайданом, потому что приставка «анти» создает негативный эффект, а люди, собравшиеся здесь, преследуют исключительно созидательные цели.

– Какие же?

– Сильная, процветающая Украина.

– Тогда почему вы здесь, а они там? Вы же не будете отрицать того, что здесь звучат лозунги против Евромайдана?

– Не буду, но это лишь с одной стороны. А с другой, это лозунги не против людей Евромайдана, но против их радикальных методов, понимаете? Они могут привести к фатальным для всей страны последствиям. Мы тоже хотим в Европу, но на равных условиях. Мы уважаем наши ценности и традиции. Мы не хотим конфронтации с Россией.

Понимаю, что говорю почти словами Колесниченко.

– Но выбирать все равно придется…

– Между чем?

– Между Евросоюзом и Россией.

– Это миф, навязанный Украине извне. Нас заставляют выбирать, понимаете? Можно жить с соседями в мире, сотрудничать, дружить и при этом заниматься своим домом, установив в нем свои правила.

Да, телевидение делает из нас потенциальных спикеров. Сколько раз мы представляли себе, как разделываем оппонентов в передаче у Шустера? Что бы мы говорили при этом, как бы жестикулировали?

– Но люди на Евромайдане не довольны Януковичем, а здесь, в Мариинском парке, вы за него. Неужели вы поддерживаете то, что сделал со страной Янукович и готовы терпеть это дальше?

– У нас есть претензии, серьезные претензии, но мы считаем, что высказывать их можно только в рамках конституции и закона, – я агитка, компиляция выдержек из газетных статей, – нравится это кому или нет, но на сегодня Янукович легитимно избранный президент Украины. Его можно убрать только конституционно. И, в конце концов, почему нельзя сделать импичмент?

– Вы голосовали за Януковича на прошедших президентских выборах?

– Нет.

– Здесь вы за деньги? – журналист сбивается на вопросы-тычки.

– Нет.

– А остальные люди?

– Спросите у них.

Телефон играет кавером Мэнсона на «Personal Jesus». Валера в трубке орет, почти как Мэрилин в его ранних альбомах.

– Ты где шастаешь? Степаныч нас на хую провернет, если на Европейской через секунду не будем.

– Хорошо, хорошо, буду.

– Вас ждут, да? – Бороденка телевизионщика жиденькая, как и его вежливость.

– Ага.

– Спасибо.

– И вам.

Мы как бы иронично улыбаемся.

5

На летней площадке у Арки дружбы народов, где зрительские ряды полукругом и летом 2012 года так хорошо было смотреть матчи чемпионата Европы по футболу, тешатся, давятся, заливаются алкоголем. Деревянные ларечки закрыты, и, видимо, нарушающие статью 178 Уголовного Кодекса Украины принесли спиртное с собой. С закуской проблем нет: у аттракциона «The Matrix», на заднике которого уродливо, словно мстил агент Смит, нарисованы Нео, Морфеус и Тринити, насупленные пожилые женщины с ярко накрашенными линиями, обозначающими потерянные в сражениях с возрастом губы, бойко торгуют пирожками.

Я и сам покупаю один – с капустой. Вторая матрона смотрит укоризненно, и чтобы не обижать, беру у нее с картошкой. Он мне нравится, а вот тот, что с капустой, скорее из разряда «если нечем закусывать», и я давлюсь им, помня завет деда-блокадника: «выкидывать еду – грех», сидящий во мне, точно генетический код.

Летними и весенними вечерами я любил останавливаться у Арки, наслаждаясь видом на левый берег Днепра, по пути из Мариинского парка к Владимирской горке и дальше, на станцию метро «Золотые ворота». Пробую любоваться им и сейчас, но слишком шумно: мат, гогот, споры. В кучу мусора рядом постоянно кидают пустые стаканчики и бутылки. И я ухожу, спускаясь по кашице растаявшего снега к Европейской площади.

Людей здесь больше, чем в Мариинском парке. И публика совсем иная. Больше радостных, сытых, улыбающихся женщин. Они судачат, комментируя происходящее на занавешенной бело-синей растяжкой «Партии регионов» сцене, хохочут, лузгают семечки, водят хороводы. И даже седой старичок-боровичок Чечетов, перебравшийся сюда из Мариинского парка, не раздражает, а вызывает жалость. Поэтому, когда он взметает хлипкий кулачок вверх, призывая вторить неубедительному «ура», люди подбадривают его аплодисментами и криками. Мужик, повязавший георгиевскую ленточку на манер Рэмбо, усердствует так, что теряет бутерброд, данный ему заботливой женщиной, обмотанной шерстяными платками.

В этой бурлящей витальной радостью массе я возвышаюсь, оживаю сам. Раскрашенный, по завету роллингов, черным мир наливается горячими рассветными красками. И, отдавшись порыву, я скандирую: «Я-ну-ко-вич! Я-ну-ко-вич!»

Плевать на то, что он и его сынишки сотворили с многострадальной, разрываемой ляхами, мадьярами, литовцами, русскими и больше всего украинцами, страной. Они обезумевшие слоны, вышедшие из-под контроля, превращающие в кровавое месиво тех, кому призваны были служить. Плевать, потому что они одни из, и с их уходом ничего не изменится, как не менялось с другими, отличными внешне, но идентичными внутри. Нарушился сам механизм: вылетела деталь или вклинилась ошибка, но система перестала функционировать так, как задумывалось.

Чувство, испытываемое мной здесь, среди взбудораженных триумфом единства людей, сродни танцу светлячка у зажженного фонаря, когда свет, проходя через живой организм, срабатывающий точно линза, усиливается, становится ярче. Во многом ради этого чувства люди выходят и на Европейскую площадь, и на Майдан, набивая Киев, словно автобус, отправляющийся на небеса, распевая при этом: «We got a ticket to ride and we don't care».

Да, лозунги, манифесты у них разные, но они лишь причины, официальные оправдания, данные для посещения психотерапевтических курсов. Есть привыкание, есть сравнение, а значит, будут споры, чьи курсы самые лучшие. Будет поединок с вбиванием гвоздей истины в несогласную плоть врага.

– Се-вас-то-поль! Се-вас-то-поль!

Нахожу своих по этому крику. Он слышен, пожалуй что, лучше всех. Парни, скандирующие его, регулярно тренировались на стадионе ФК «Севастополь». Фанатов среди тех, кто приехал со мной на автобусах, большинство. И возрастные – вроде гнусавого преподавателя философии Коркишко, взявшего почитать в дорогу книгу Юргена Хабермаса, – подчас активнее молодых.

– Ты где ходишь, бегемот, блядь?

Валера зол. От него прет алкоголем, и прыщи, которые были не заметны в автобусе, сейчас налились красным.

– Ладно, Валера, погодь, – тормозит его добродушный Ребро.

Когда я только пришел в «Тавриду-Электрик», он паял, травил платы, но вскоре перебрался торговым в дистрибуцию. И там, говорят, поднялся.

– Да хули погодь, Ребристый? Нас тут, сука, колотун бьет, а он ходит хуй знает где!

– Ну, отошел человек, – ухмыляется Ребро. – Может, поссать.

– Простатит, да.

– Ну так дома сиди, лечи простатит!

Валера еще злится, прыщи алеют, но градус в котле агрессии понижается. Ребро хлопает меня по плечу. Предположительно одобряюще. Но от его хлопка, наоборот, становится тоскливо, муторно. Он, как пыль из ковра, вышибает витальное настроение.

«Мы должны поддержать президента Виктора Януковича в его стремлении заключить выгодный, прежде всего для Украины, договор об ассоциации с Евросоюзом. Те, кто стоит на Евромайдане, хотят лишь одного – ввергнуть страну в состояние гражданской войны, а после сдать ее в лапы американских хозяев, поступившись национальными интересами. Это недопустимо для президента Виктора Януковича, для «Партии регионов», для украинского народа! У нас уже был «оранжевый режим». Кому стало лучше? Сколько можно обманывать народ, выводя его на площади лживыми обещаниями?»

Из всей этой речи, раскатисто звучащей со сцены, меня цепляет одно – «те, кто стоит на Евромайдане». Я видел их по телеканалам, преимущественно по российским. Я слышал о них от окружающих, преимущественно от пророссийски настроенных. И «те, кто стоит на Евромайдане», в основном, представлялись кровожадными, агрессивными бандеровцами со свастикой на одном плече и портретом Бандеры – на другом. Похоже, с криками «Слава Украине! Героям слава!» они вот-вот должны полезть из-под земли, протягивая загребущие лапы к православным младенцам.

– Хули там Янык сиськи мнет? – возмущался рабочий цеха, таща вакуумный переключатель к испытательной установке.

– Трусит, наверное, – кивал младший инженер, подключая к стальным контактам клеммы. – Или 2004-й не помнишь? Та же история.

– Америка бы за час всю эту пиздоту разогнала!

– Ну, так-то Америка. Там все просто: расфасовали и в Гуантанамо. Даже бы разбираться не стали. – Младший инженер проверяет заземление, хлопает металлической решеткой, идет в аппаратную. – Им можно, а нам нельзя. Все под их дудку плясать обязаны.

– Вот-вот, а этот тупит, блядь.

– А теперь как? Слишком много людей вышло.

– Да с вертолетов их за час расхуярить…

Младший инженер подает напряжение. Стрелки осциллографов и вольтметров ползут вправо. Компьютер пишет данные, строит графики. Поршни вакуумного переключателя, хлопая, как вылетающие пробки шампанского, ходят вверх-вниз.

Я старался не вмешиваться в подобные разговоры. Но последний месяц ни о чем другом в «Тавриде-Электрик», как и во всем Севастополе, похоже, не говорили. И на меня, безмолвствующего, начали поглядывать с подозрением, свой ли. Приходилось обозначать участие в бессмысленных спорах, где один разбирался лучше другого, огорошивая собеседника якобы эксклюзивной, шокирующей информацией, а на деле пересказывал новости, льющиеся, будто из прорванной канализационной трубы, починить которую было некому, все ушли на телесъемки.

– Говорят, на Евромайдане в еду наркотики подмешивают, – с вечно блудливой улыбкой заметил инженер Мигунов, проверяющий отчеты исследовательской лаборатории. – У меня кума в Шостке. Так вот у нее знакомая с Евромайдана вернулась, теперь от наркозависимости лечится.

– Американцы им бабло платят, – шумно пустил табачный дым инженер Голубев. – Мерзли бы они там за так?

– Знаете, – я прикурил сигарету, – у меня в Киеве друг, русский, из Севастополя, так вон он туда каждый вечер после работы ходит. Без всяких денег.

– Купили твоего друга!

– Мы десять лет знакомы, чего ему врать? Да и, в конце концов, глупо верить, что все там за доллары, накачанные транквилизаторами, стоят.

– Бордель в центре города развели, эка масть! – окрысился Голубев. – А ты, как я посмотрю, за них, да?

Я развернулся, ушел. И неделю, хотя буйные мысли стучались, ломились в голову, старался не вспоминать о сваре с Голубевым, пока в курилке ни услышал, что «Вадик Межуев бандеровец». Говоря это, бухгалтерша Вера Скулкина, белобрысая толстушка с нарисованными бровями, не видела меня, оттого еще больше струхнула, когда я вышел из-за спины с побледневшими, похожими на дождевых червей, губами.

– Так это, – Скулкина часто заморгала ресницами, – Семен Ильич всем нашептал.

– Всем? – полыхнул я.

– Ну да…

Я бросился в помещение-аквариум, где за общим столом работал в OrCad крысюк Голубев.

– Семен Ильич!

Он то ли, правда, не слышал, то ли сделал вид, что не слышит, но наушников, в которых обычно звучали «Fleetwood Mac» или «Doors», – дряхлый склочный хиппарь! – не снял. Я схватил его за острое плечо, грозящее проткнуть ворсистый свитер, и повторил. Он, наконец, услышал.

– Да, Вадим.

Глаза его, желтоватые, влажные, забегали по моему лицу.

– Вы почему сказали, что я бандеровец? Он вздрогнул.

– Вадим, эка история. Ну, не сейчас, а?

Пощадив его, я дождался обеда. На выходе из «Молодости», где весной и летом зеленели виноградные лозы, а поздней осенью и зимой ржавели голые прутья, Голубев, дыша съеденным борщом и перченым салом, отбивался от канонады моих вопросов, экая и выкая, игнорируя конкретику и факты. А я, устав от апелляций, крикнул:

– Не смейте так говорить! – и для чего-то добавил: – У меня дед на войне погиб!

Это была ложь, потому что одного деда я не знал вообще, а второй пережил войну и блокаду.

Не понимаю, отчего меня так взбудоражила, расшевелила данная Голубевым красно-черная метка. Возможно, грань между насмешкой и реальным обвинением стерлась, и просеялось абсолютное зло, с которым ты либо консолидировался, либо боролся, независимо от того, является ли оно злом на самом деле.

Через неделю я решился на поездку в столицу.

И вот я здесь. Среди вроде бы своих, идеологически близких. А те, кого я вроде бы защищал в Севастополе, по другую сторону «беркутовских» щитов. И кем бы они ни были, кем бы я ни был, не увидеть их – значит, даже не попытаться раздобыть все части украинского пазла, значит, не участвовать в истории, а кормиться исключительно телевизионной картинкой.

Пробираюсь к Валере, беру за плечо:

– Отойдем!

– Че, бля? Только ж пришел!

– Отойдем!

Покоряется. Отходим, закуриваем.

– Тут такая история, мне надо уйти, отлучиться на час-два, хорошо?

Валера зажимает сигарету так, будто у него свело челюсть: прикидывает, наверное, использовать ему ответную конструкцию исключительно из мата или с вкраплением цензурных слов, но я опережаю его монолог.

– Да, знаю, все за дело стоят, мерзнут, и Степаныч наказал не расходиться, но, – достаю бумажник, – половину из того, что обещали, отдам тебе. А пока – держи сотню.

Портрет Шевченко на помете дьявола смотрится кощунственно.

– Хорошо, брат, мы тут за тебя постоим, но ты знай, что единым фронтом…

Валера мелет что-то еще, но я, развернувшись, уже иду в сторону Евромайдана.

6

Перед поездкой в Киев я пробовал дозвониться Игорю Каратаеву, своему лучшему другу. Но связи с ним не было, и компьютерный голос – возможно, если бы у R2D2 была жена, то она говорила именно так – сообщал, что абонент находится вне зоны доступа. Когда же заботливая машина «Киевстар», вытеснившая человека, пикнула смс, отрапортовав, что абонент вновь на связи, я попал в зону длинных гудков. Сам Игорь не перезванивал.

Я сначала нервничал, пробовал дозвониться, но затем по обыкновению растворился в одиночестве, наслаждаясь им, как делал это раньше, прогуливаясь к морю или читая в продавленном кресле на балконе своей квартирки. Родители, переключив внимание на сестру, звонили редко, а знакомые, если и искали меня, то исключительно через социальные сети. Я жил анахоретом.

Единственное, что нарушало мое одиночество как форму свободы – звонки девушек, с которыми я, подвыпив, знакомился по дороге домой, на остановке «Студгородок», где у магазина живого пива и гастронома «Розовый слон» кучковались припозднившиеся на парах студентки или спешащие на вечерние занятия абитуриентки.

Я начинал разговор с чепухи, вроде:

– Извините, а здесь можно сесть на «десятый» маршрут?

А заканчивал взятием номера телефона.

Студентки были решительнее, бойчее, наглее, но абитуриентки охотнее соглашались на фотосессию или – «потом сама сотрешь, обещаю» – видеозапись минета, который делали так, будто меня звали Пьер Вудман, а в столе я держал готовый контракт со студией «Private». Абитуриентки реже заводили разговор о подарках, и я ограничивался покупкой двух баклажек «Оболонь светлое» и большой красной пачки фисташек, среди которых попадались не расколотые, без трещинки, и, жалея выкидывать, я пытался разгрызть их зубами, сердился, усердствовал, отчего девушка смеялась и протягивала мне свою фисташку, наклоняясь так, что можно было рассмотреть груди, между которыми чаще всего болтался какой-нибудь амулет или кулон, но иногда встречались кресты, стопорившие меня, потому что каждый раз, когда девушка спускалась вниз, к члену, водя по себе, водя собой, я думал, что лиловая головка касается распятого Иисуса Христа.

Девушки звонили, болтали о «Камеди Клаб», «Сумерках» и айфонах. В этот момент я обычно включал лесбийское порно, и когда меня спрашивали, слушаю ли я и что вообще делаю, отвечал:

– Дрочу.

Одни, не веря, хмыкали. Другие обижались. Но были и те, кто заинтересовывался, включался в игру, и тогда я узнавал, что пизда, например, может полностью закрыть мое лицо. Потом, когда они приходили ко мне, я напоминал им о фантазиях, но чаще всего они смущались, и, к примеру, анальный секс если и происходил, то не так бурно, как по телефону.

Возможно, подобной реакции не было бы у моих сверстниц, но проверить это я не мог, потому что свободные тридцатилетние, плюс-минус, женщины изначально, как по мне, имели массу отягощающих факторов. Ребенок. Или два ребенка. Или слишком большой сексуальный опыт. Или, наоборот, весьма скудный. А главное – отсутствие общих тем для беседы.

Я говорил об этом со знакомыми или с коллегами в бесконечных сплетнях, которые так любят сексуально голодные мужики, и они заявляли:

– Да, да, если ей тридцать пять, а она без мужика, то что-то не так.

– А если это ее осознанный выбор?

– Бизнес-вумен? Не наш вариант.

Глядя на него, плохо выбритого, похмельного, в заляпанной канифолью робе, я думал, что, возможно, женщинам не так уж и не повезло с «не нашим-то вариантом».

Нет, проблема гнездилась не в дамочках, а во мне. Ведь кроме того, чтобы заниматься сексом, нужно было общаться, и если со студентками я мог трепаться, например, о «Guns'n'roses», хотя большинство слушало инди, то сверстницы с «Welcome to the jungle» просили переключить на «Русское радио».

Наверное, были и те, кто продолжал слушать «Metallica» и «Led Zeppelin» (фанатки последних, впрочем, скорее всего, злоупотребляли омолаживающими кремами), но я не встречал. Попытки же заговорить о фильмах Дэвида Линча или о книгах Густава Майринка, как удары второсортного африканского легионера, шли в «молоко». Хотя это, прежде всего, был вопрос места знакомства.

Часто тридцатилетние плюс оказывались слишком. Слишком податливы – могу не успеть. Слишком зажаты – что с моим телом? Слишком развязны – чем еще удивишь? Слишком докучливы – не хочу быть одна.

– Нет, это ты слишком, – смеялся Игорь, когда я делился подобными соображениями: – Слишком безответственен. Слишком предвзят.

– Ты же знаешь, как и большинство мужчин нашего поколения, я не люблю мозгоебство, но верю во встречу с той самой…

– Ну-ну, – хмыкал Игорь.

Он сам жил с тридцатишестилетней Валерией в ее квартире на Оболони, на улице, названной в честь венгерского писателя и революционера Мате Залки. Его творчество меня не вдохновило, а вот атмосфера зеленой улицы показалась симпатичной. Валерия, – она называла себя только так, и все остальные должны были поступать аналогично, хотя я с трудом представлял, как Игорь, меняя позу, выговаривает это викторианское, долгое «Валерия» – угощала меня вишневым пудингом и до оскомины напоминала, что она директор украинского филиала крупной шведской фирмы. Я смотрел на ее короткий «ежик», бульдожьи щеки, полную грудь и заставлял себя думать о ней хорошо, потому что обо всех людях, в общем-то, надо думать хорошо, а о девушке лучшего друга тем более.

– У нее красивые глаза, хм. И голос томный, хм. И голова… бля, какая же у нее огромная голова!

Мои старания по примирению с Валерией делали все только хуже, и я совершенно отчаялся, капитулировав окончательно, когда полыхнуло давнее, но еще не проговоренное: «Он с ней из-за денег, из-за квартиры!»

В этом моем чувстве, которое Валерия как умная женщина безошибочно идентифицировала, аккумулировался целый спектр плесневелых эмоций: от ощущения собственной неполноценности до подобия ревности.

Вейнингер математически-философским путем вывел, что в любом человеке присутствует и женское, и мужское. И мне казалось, что любая коммуникация есть изменение баланса этого женского и мужского. Когда любовь вытесняет дружбу, и мужчина с определенного момента вынужден считаться с мнением женщины, то отчасти он сам превращается в нее.

Встречаясь с абитуриентками и студентками, рассказывая об Игоре, я понимал, что он заполняет пространство внутри меня больше, чем кто-либо. И когда Валерия прилепилась, срослась с ним, я невольно вступил в конфронтацию, вынужденный, тем не менее, разыгрывать вежливость, интерес. Нечто похожее происходит с матерью, когда сын уходит к невестке.

Психотерапевты и другие личности, тратящие десятки лет на получение диплома, отращивание бороды и орально-анальную казуистику, часто видят в такой дружбе оттенки гомосексуализма, но мне ближе идеалистический подход, пусть он, наверное, глуп, и все, действительно, объясняется тем, как долго ты спал в постели с матерью и как подтирал задницу после дефекации. Но дружба священна, так я думаю.

Мне хочется сказать об этом Игорю лично. Мы должны выпить пива «Бердичев»; пусть декабрь, пусть люди мерзнут за деньги или идею, но мы обязаны – не ради себя, но ради них, потому что все компенсируется. И мы должны купить рыбу под пиво; я люблю жирную, чтобы пальцы блестели, а Игорь предпочитает сухую, чтобы икра легко отделялась от кишок, и ребра можно было разжевать вместе с мясом.

Разыскивая автомат пополнения счета, прикидываю, какую и где рыбу лучше взять. Останавливаюсь на тарани и судаке. За ними надо ехать к метро «Славутич», спуститься по лестнице, миновать неказистый шалман, который держит жирный азер со стервозной русской женой, разъезжающей на «Хонде Аккорд», миновать рыночек и справа от двухэтажного здания, где внизу зеленой вывеской завлекает супермаркет «Фора», зайти в магазинчик «Продукты». Там за прилавком томится молодящаяся старуха с крашенными хной волосами; каждый раз, когда продает рыбу, а больше, похоже, никто у нее ничего не берет, она приговаривает: «Такой рыбы, как у меня, вы нигде не найдете…»

И я хочу увидеть старуху. И купить у нее рыбу. И затариться «живым пивом» на «Европейском» рынке. И сесть на метро, и поехать к Игорю. Чтобы почти все было как раньше.

Автомат рядом с супермаркетом «Билла», где торгуют жирной кулинарией по завышенным ценам, не работает. Иду по Бассейной к воткнутому на углу киоску прессы, который, по севастопольской привычке, называю «Союзпечать».

– Здравствуйте, есть пополнение «Киевстар» на сорок гривен?

– Сорок три.

– Ага, хорошо.

Пятикопеечной монетой – только для того они, наверное, и существуют – убираю серебристый защитный слой, ввожу цифры. Ваш счет пополнен. Но Игорь опять вне зоны.

Остается ждать. И смотреть на Майдан, на Хрещатик, исследуя музей революции под открытым небом.

7

Когда активисты партии «Свобода» или те, кто казался ими, свалили памятник Ленину, отец – я заскочил к родителям по случаю приезда черкасских родственников, притащивших в клеенчатых сумках рыбу и мед, – воскликнул:

– За что? Он же памятник!

– Ну, – задумалась мама, пришедшая с кухни, и руки у нее все еще были в муке, – избавляются от наследия коммунистического прошлого…

– Ты что это, мать? – хлопнул по коленям отец. – Сегодня памятник, завтра – человек. Мало им было бульдозера?

Мама примирительно подняла белые руки:

– Просто стараюсь разобраться в причинах.

– Ну, знаешь ли, – еще больше нахмурился отец.

Когда приехали черкасские родственники и все расселись за буковым столом, купленным на днях в салоне «Карпатская мебель» – «это тебе не сосна и уж точно не ДСП», довольно стучала по дереву мама, – выпив привезенного «Златогора», отец вновь заговорил о памятнике.

– По всей стране валить надо! Черта рыжего! И труп с Красной площади вынести! – заявил в ответ седой дядя Назар (никаким дядей он мне по факту не был, но просил называть его именно так).

– Что? Ты, стало быть, одобряешь? – добавляя градуса в беседу и рюмки, вскрикнул отец.

– Андрей! – одернула его мама.

– Нет, мать, погодь! – Зацепил вилкой маринованный грибочек отец. – Я не могу понять, Назар, ты бандеровец, что ли?

Они сцепились и успокоились только под утро, когда начатое после трех бутылок «Златогора» массандровское «Каберне» свалило одного на пол, а другого – на буковый стол.

Перед завтраком я слышал, как мама – это были ее родственники – умоляла отца, чтобы тот «не молол языком», а он тихо, шипяще-стонуще отвечал. Наверное, соглашался, потому что отец всегда соглашался с матерью. Но днем, когда мы вышли осматривать севастопольские достопримечательности, все равно подначивал: «Ну, не знаю, Назар, это все-таки святое для русского человека место; пустят ли туда бандеровца, а»?

Дома, когда черкасские родственники и мама ушли спать, а отец ложиться не стал, пробрался на кухню, чтобы опохмелиться холодным «Львовским», я спросил:

– Папа, вот вы с дядей Назаром спорите, а в Оранжевую революцию как общались?

– А мы не общались, – заявил отец. – Да и какой он тебе дядя?

Собственно, черкасские родственники не привлекали: от Назара всегда несло хлоркой, а его жена, Галя, переходя на русский язык, использовала немыслимое число ласкательных суффиксов: «Олечка, Вадимчик у тебя совсем взросленький стал», – но ссориться с ними я не собирался, потому что в 2004-м у моей тогдашней девушки Любы, записанной в телефоне, как «Люба ЯЯЯ», из-за политических споров разошлись отец и мать, и она билась в истерике, напрягая: «Это тупо, это предельно тупо!»

Но тогда памятники не валили, а сейчас от Ленина, сделанного из уникального карельского кварцита, остался лишь постамент, торчащий, как культя рвущегося из-под земли монстра. Исписанный дикими призывами, обклеенный странными плакатами, обломок – напоминание того, что после 2004 года разочарованных стало больше.

– Вот такой, бля, вот такой! – орет наголо бритый парень, становясь так, чтобы обломок памятника торчал, будто эрегированный член.

Товарищи, такие же наголо бритые, подбадривают его криками и хотят сфотографироваться сами. Один делает вид, словно берет памятник в рот, но что занадто, то не добрэ, и его тут же опускают:

– Педрила, бля!

– Фу, нахуй, уебище!

Парень, на одной руке его – жовто-блакитная повязка, на другой – красно-черная, и сам понимая, что переусердствовал, старается исправить ситуацию:

– Э, ребзя, ну, пацаны!

Обломок памятника, видимо, рождает эротические коннотации не только у парней, но и у девушек. Миловидная брюнетка с разноцветными ленточками в волосах принимает вероятно сексуальные позы, а ее, вероятно, хахаль – патлатый здоровенный нарцисс из тех, кто просит девушку надеть юбку покороче, чтобы задирать проходящих парней: «Ты что, сука, вылупился?» – фотографирует, комментируя, как ей выставить задницу лучше. Такие герои, если бы не декабрьский холод, занялись сексом прямо у памятника, распаляясь от того, что за ними наблюдают. На мгновение эта мысль возбуждает и меня, но девушка наклоняется, и юбка – преступно короткая, особенно для такой погоды, – задирается, открывая трусики темно-розового, ненавистного мне цвета.

В восьмом классе, накачавшись вместе с тихими одноклассниками и громкими одноклассницами вином «Лидия» из тетрапаков, я блевал на Историческом бульваре массой как раз-таки подобного цвета.

– Эй, мужик, – меня окликает парень, похожий на продрогшего цыпленка, сходство усиливает желтоватый пух на голове, – тебе Ленин нужен?

– Что?!

Аналогичное я слышал, когда, прогуливаясь по центральным улицам Севастополя, шел от Графской пристани к театру Луначарского, и на троллейбусной остановке меня окликали бодрые коммунистки мафусаиловых лет, развесившие агитационные плакаты, красные знамена, портреты Сталина на давно не крашеном, витом парапете. Но вряд ли цыплячий парень разделяет марксистско-ленинские взгляды.

– Обломок памятника нужен? Недорого, двести гривен.

– Нет, нет, спасибо.

– Зря, – растягивает парень так грустно, что на секунду я передумываю.

Но тут же спешу уйти дальше, к Хрещатику, оставив памятник, превращенный в стенд, где упражняются в агитации (красно-черный фаллос пробивает Януковича насквозь) и юморе («Наденька, не жди дома!»).

Проход между забором из сайдинга и баррикадами из шин, досок, земли, снега преграждает камуфлированный голем в балаклавке, оставляющей лишь глаза – светло-голубые, почти белесые. Их резкий взгляд физически неприятен. Скапливается очередь, и, ожидая, я рассматриваю народное творчество, классически представленное на заборе. Любопытнее всего календарь на 2014 год с Януковичем и Азаровым за решеткой и подписью «Свято наближається».

На Майдане подобной самодеятельности особенно много. Ёлка в центре – та самая, для установки которой разогнали первых евромайдановцев, превратив ночь с 29 на 30 ноября в торжество глупости и жестокости – увешана карикатурами, листовками и плакатами. Кажется, лозунги, манифесты, призывы вырвались из своих убежищ и вломились в распахнутые души людей, а те, покоренные, мутировали в живые слова, сложившиеся в древнюю молитву, которую подарил Украине Бог или Дьявол – уже не разобрать – для прочтения в тяжелый, роковой час, когда из Вишневого Сада выйдет Святой Удалой Казак, окруженный зефирным сиянием; огнем своей булавы он уничтожит всех неугодных, и разверзнутся голубые небеса, и верные, преисполненные трепетом и величием, пройдут по сияющей золотом ржи прямо в рай.

Так будет, обязательно будет; иначе для чего здесь все эти люди? Или верить голубевым и мигуновым, не видящим, не бывшим здесь, – а надо быть и надо видеть, только так – что раздают деньги, что осыпают богатствами; не будь их – не пришел бы никто? Пришел, потому что здесь они не ради денег – во всяком случае, не все и не только, – но ради источника силы, пульсирующего, клокочущего. Энергия наполняет сердце, и оно гонит ее по венам, сосудам, артериям, накачивая организм сиянием, превращая в серфера на волнах силы.

Это чувство настолько реально, настолько ощутимо, что я замираю напротив закусочной «Два гуся» и едва ли ни воздеваю, точно маг или волхв, руки.

Из брезентовых палаток, таких же, как в Мариинском парке, валит дым, огненное чрево буржуек кормят дровами, их колют, точно у себя на дворе, хлопцы в камуфляже, пускающие табачный дым. Палатки окружены баррикадами, и на них восседают чубатые казаки, бьющие в барабаны. Бум-бум-бум-бум-бум – неизбежно подчиняешься этому шаманскому ритму, и он вместе с дымом костров создает ощущение Мордора, гигантской воронки, в которой по спирали закручиваются энергетические волокна древнего украинского мира.

В конце восьмидесятых у нас дома, на маленьком столике, сколоченном из свежих, еще пахнущих смолой досок – столик нравился папе, ведь он делал его сам, но мама фыркала: «не сочетается с мебелью, ты что не видишь?» – стояли трехлитровые, литровые банки с водой, а напротив работал похожий на автомобильную фару телевизор. Из него вещал седовласый мужчина, заряжающий воду. Потом нарисовался еще один, лечащий одним своим видом. Папа же нес домой запрещенные романы – я пробовал изучать их, и часто думалось, читаю только потому, что они запрещенные, – а после эзотерическую литературу. Книги с мандалами и пентаграммами лежали стопками, и тексты в них, напечатанные на серой газетной бумаге, предположительно содержали откровение, истину, и пророки, не находя свободного места, препирались друг с другом, как нищие, доказывающие, что это их место на паперти. А в комнате бабушки горели свечи, и лики Иисуса, Богоматери, Николая Угодника были печальны.

По вечерам, по выходным к нам заходили гости, и мама, выставив свой фирменный салат оливье, в который она добавляла ливерную колбасу, усаживала всех за стол. Папа доставал бутылку «Белого аиста», и кто-нибудь заводил длинную, тягучую ахинею, наполненную словами «карма», «энергетика», «аура».

Когда позже я читал фантастические книги, где космический корабль с героями, предателями и красотками на борту летел к прекрасной планете, когда смотрел приключенческие фильмы, где до синевы выбритые герои разыскивали Священный Грааль, то вспоминал собрания на кухне родителей: ведь те, кто был там, в сущности, занимались подобным. И спустя годы, когда кухонное братство распалось – эзотерики занялись бизнесом, а мои родители так и остались радиоинженерами, только книги уже не покупали, а читали старые, – многие продолжали на свой манер разыскивать Абсолют.

Знание, искомое отцом в пылящихся книгах, и богатство, отвоеванное у государства его приятелями, были, прежде всего, попыткой обрести безопасность, поиском доказательств, аргументов в споре со временем. Они создавали контекст, в котором можно было бы ощутить себя не умирающим животным, с верой или неверием в бессмертную душу, но Причиной и Следствием.

Здесь, на Евромайдане, люди ищут чего-то подобного, важного, первостепенного, выбивающегося из привычной матрицы бытия. Они живут в истории, но этого им, выращенным на эклектичной смеси абсурдности существования и веры в свое мессианство, недостаточно. Они жаждут описать, подчинить себе мир, установив тотальный контроль над всеми сферами жизни, но ни в коем случае не допустить чужой власти.

Желание не ново, но шанс реализоваться оно получило только сейчас, когда бог не просто умер, но на всеобщее обозрение выставлен его труп, отвращающий видом и смрадом; да-да, он совсем такой же, как мы, ничего особенного, слепленный по нашему образу и подобию, но мы живы, а он мертв, аминь.

Причиной могут быть деньги. Или бунт против коррумпированности Януковича. Или поиск справедливости. Или желание потусоваться. Или борьба с одиночеством. Но первопричина всегда одна: люди на Евромайдане хотят доказать себе, что они больше, чем есть на самом деле, и тем самым победить, уболтать, перемолоть смерть.

Я тоже приехал в Киев за этим. Быть вне себя, выйти за рамки. Рамки квартиры, «Тавриды», города, Крыма, семьи, фобий, надежд.

Любая революция, а то, что я вижу сейчас, – ее начало, и люди на улицах – ее предтечи, есть заявка на перемены под девизом «и первые станут последними»; красивый слоган (можно с ударением на «а», как «по-профессорски» говорил Янукович). Главное – верить, что сложится именно так, а не наоборот. И мы верим. Потому что большая часть из нас – внутренние оптимисты, вскормленные верой в собственную индивидуальность. Мир дня нас, но мы не для мира.

И те, кто вышел на Евромайдан, – зодчие. Они строят храм, капище. Я один среди них, в общем-то, чуждый, инакомыслящий, но вихрь закрутил и меня, бьет об стены.

– Пожертвуйте пострадавшему от «Беркута» в ночь на 28 ноября…

Подошедший ко мне парень с далеко расположенными друг от друга зубами и темно-сиреневыми гематомами под глазами разрывает жалостливостью фразы на лоскуты, и я должен, наверное, ему все, что есть, ибо он всколыхнул во мне подлинно христианское. Но бес противоречия, усевшийся за левым плечом на пуфики IKEA, шепчет: «Кажется, ты видел его раньше, он стоял у входа на станцию метро «Майдан Незалежності» и, пряча ногу, просил копеечку на протез. И не на 28 ноября, а в ночь с 29 по 30. Лжец!» Нога у парня есть, но с датами он и правда ошибся:

– Не 28, а с 29 на 30!

– И тогда тоже, – находится парень, – подайте, сколько не жалко…

Он профессионал, этот парень. Возможно, тот самый, что стоял у метро, спрятав ногу, но сейчас он, похоже, решил не напрягаться, а, как говорят комментаторы, одержать победу на классе. Нет, приятель, подойди ты ко мне в полной боевой выкладке, готовый к изматывающему поединку, «ни шагу назад без гривны», я бы расщедрился, скинул купюру, но ты недооценил соперника, и потому благодушия к тебе быть не может.

– Нет, извините.

– Для пострадавшего от «Беркута» жалко…

Их много, на самом деле, пострадавших от «Беркута». Вблизи Майдана. Там, где раньше предлагали фото с голубями. Пристают к людям – перебинтованные, фингалораскрашенные.

Впрочем, и без них персонажей на Евромайдане хватает. Лягается девушка в костюме лошади. Бродит смерть в маске из «Крика» с надписью на косе: «Янукович, я за тобой!» Вещает косматый провидец, а его уже отталкивает поэт, жгущий гражданской лирикой.

Так нищие и юродивые сбредаются к храмам, ища пропитания и утешения. Впрочем, кормят на Евромайдане лучше, чем в прихрамовых богадельнях.

Мне довелось питаться в одной из них, когда я приехал в Киев и на вокзале, ища кошелек, чтобы расплатиться за гамбургер, обнаружил, что стал жертвой либо воровства, либо рассеянности. Денег оставалось сорок пять гривен, полученных от проводника как сдача за чай и оставленных в кармане. Рассчитаться с Макдональдсом я смог, но на что жить оставшиеся две недели не представлял.

Ночевать, правда, было где: знакомая мамы пустила меня в свежеотремонтированную квартиру, где, помимо газовой плиты, кровати, двух сковородок, подсолнечного масла, тряпки, спичек, куска хозяйственного мыла и пинцета, ничего не обнаружилось.

Просить денег у родителей я стыдился, отвращаемый мыслью, что лекция о невнимательности превратится в сагу, убийственную для адекватной самооценки. Киевских знакомых у меня тоже не было. Игорь по контракту уехал в Чехию, и я, рискуя остаться без денег на телефоне, набрал его, но он, сбросив, перезвонил сам, «все равно компания платит». Всегда раздражавшая привычка теперь оказалась кстати.

– Да, Вад.

– Привет, слушай, такое дело…

– Не сомневаюсь, – хмыкнул Игорь, – иначе бы ты не звонил.

– Может, мне просто захотелось спросить, как там музей Кафки.

– Я не был. И вряд ли буду. Ты знаешь.

– Зря…

– Слушай, не так дешево тебе перезванивать…

– Ну, компания ж платит, – усмехнулся я.

– О'кей, тогда…

– Подожди, подожди! В общем, есть дело, да. – Я откусил гамбургер. Лист салата оказался вялым, безвкусным, а котлета чересчур жирной, не дающей забыть, каким дерьмом набиваешь желудок. – Я в Киеве. И меня, по ходу, ограбили.

– Ух, – выдохнул Игорь, – совсем без денег?

– Сорок пять гривен. И у родителей просить не хочу.

– Понимаю, – пауза, – но меня нет, а ключик под дверью я не держу…

– Мне есть, где жить.

– А, с хавкой проблемы? Дай прикину, – большая пауза. – Одно время я питался в Михайловском соборе, это на «Кловской». Там, где «Октябрьская». А деньги займи у Азизы. Скажешь, что от меня. Сейчас смской пришлю ее номер.

Азиза – вся фруктовая: со щечками, похожими на половинки яблока, вишневыми губами и попкой-персиком – не говорила ни по-русски, ни по-украински, английский же, которым мы насиловали друг друга, у каждого был свой. Она улыбалась, а я характерным жестом стеснительно намекал на деньги и повторял «Игорь, Игорь». Улыбка ее становилась шире, но денег Азиза так и не дала.

В тот же день я отправился к Михайловскому собору. По бокам широких, массивных ступенек, которые преодолевал страждущий или благодарящий, чтобы поставить свечу, прочесть «Живые в помощи» или приложиться лбом к ледяному камню с горы Афон, цвели красные и желтые розы; их вязкий, густой аромат действовал благостно.

Напротив собора, разложив на металлических рядах агиасму, свечи, просфоры, мед, выпечку, торговали и собирали пожертвования сестры милосердия, а высокий седовласый мужчина с недовольным лицом стареющего Блохина пил кофе, ловя солнечные лучи золотыми коронками.

Справа же, за церковной лавкой, разливали по плошкам гороховый суп. Но я, растерявшись, сунулся в лавку, и торжественное знание Иоанна Кронштадтского, Ефрема Сирина, Макария Великого, Паисия Святогорца сразу же навалилось на меня. Проповедь, звучащая из колонок, установленных под низким потолком, умиротворяла, и хотелось купить едва ли не все книги, что были разложены на центральном столе и настенных полках, но, стоя без денег, я довольствовался наблюдением за тем, как покупатели с излишне беспокойными или, наоборот, благообразными лицами выбирают себе духовную литературу. И подумалось, что если книжный бизнес все-таки рухнет, – как давно вы покупали книги? – отмежевав читателей от писателей, то церковные книги будут востребованы, ибо их аудитория вечна.

– Вам что-нибудь подсказать?

Я обернулся. Остроносая женщина с восковым лицом стояла, чуть наклонившись, словно готовая внимать мне, но, несмотря на ее позу, вопрос показался мне хлестки бестактным, потому что здесь, среди свечей, книг, икон хотелось безмолвия.

– Да, в общем…

Я хотел было взять книгу, потому что с детства не мог не приобрести что-нибудь у обратившегося ко мне продавца, но все же опомнился, денег нет, касаться вот этих прекрасно изданных «Аскетических опытов» не стоит, и быстро взял парафиновую свечку, безжизненную, с угловато выбитыми буквами «ХВ».

– Вот.

– Две гривны.

Я протянул бумажку с мятым лицом Ярослава Мудрого:

– Спасибо.

– Спаси Бог!

Вышел из книжной лавки такой же взбудораженный, как заходил. Но возбуждение помогло мне бойко отвечать на вопросы сестры, раздающей гороховый суп, и я получил пластиковую плошку с желто-серо-зеленой массой, в которой виднелись неперемолотые половинки зерен.

После я питался в богодельне Михайловского собора на протяжении двух недель, хотя знакомый Игоря вскоре занял мне денег, и, компенсируя тот первый испуг, я купил в церковной лавке четыре или пять книг. Они мне не понравились, кроме одной – «Духовной борьбы» Паисия Святогорца. Читая ее в метро и пахнущей штукатуркой квартире, я, казалось, говорил с тренером по физподготовке в футбольной команде Бога.

На Евромайдане тоже кормят гороховым супом. В том числе. Очередь выстраивается длинная, и когда кто-то ломится вперед, молча или объясняясь, на него шикают, тыкают и просят не нарушать. Разговоры отличаются от тех, которые я слышал в Мариинском парке, настолько, словно люди отделены друг от друга не десятком километров, а всем земным шаром, и держат оборону на разных полюсах.

Подходит моя очередь. Кроме горохового супа есть колбаса «Московская» и «Краковская», сало, лук, чеснок, маринованные огурцы, ломти отрубного хлеба. На них толстым слоем мажут тушенку.

Беру бутерброд, пристраиваюсь рядом, наблюдая, как стремительно расходуются съестные запасы; мальчики и девочки в белых полиэтиленовых фартуках режут колбасу наспех, не глядя, толстыми кругами. За один съеденный бутерброд уходит – я пытаюсь считать – две палки «Краковской», одна «Московской» и три банки тушенки. А очередь растет, люди вежливо, но напирают.

– Это вам, на Майдан!

На украинском говорит приковылявшая старуха в лоснящемся полушубке. Достает из раритетного пакета «Вона працює» четыре банки тушенки с уродливой головой хряка и ярко-красной надписью «Московская № 1».

– Спасибо, бабуся, – кланяется, принимая дар, усатый мужик в камуфляже.

Этикетка отклеивается, падает на грязный снег. С такого ракурса голова хряка кажется песьей, а название «Московская» звучит как издевка, потому что со сцены, окруженной толпой с флагами Украины, «Правого сектора», Евросоюза, США, Польши, Финляндии и даже Новой Зеландии, вещает Арсений Яценюк. Он говорит без бумажки, но так же, как Чечетов, вяло помахивает хиленьким кулачком и выглядит его омолодившейся версией в более стильных очках. За ним стоят Тягнибок, Кличко, Парубий, несколько батюшек.

– Мы должны побороть московского монстра!

Точно школьник стихотворение, рассказывает Яценюк, а в сковороде Майдана, бурлящей, кипящей, «стреляющей» раскаленным патриотизмом, слышится одобряющий вскрик, еще один. Люди в толпе передают друг другу чемоданчик безумия, в котором, наверное, есть волшебная кнопка, и кто-то жмет ее раз в четыре года, инфицируя революцией, чтобы вновь звучал крик: «Увидь нас, Саваоф-Аллах-Молох-Тор-Сет-Митра-Ктулху, мы украинцы!»

– Наш главный враг сидит в Москве!

У Главпочтамта женщина торгует значками, шарфами, флагами с украинской символикой. Ее лицо блестит, словно фарфоровое.

– Сколько значок?

– Двадцать гривен.

– Флажок?

– Тридцать гривен. Большой – пятьдесят.

Покупаю флажок, чтобы порадовать фарфоровую женщину, иду с ним, как малец на День Независимости. В Севастополе так не принято. Там в моде российские триколоры и лозунги «Севастополь – Путин – Россия».

Правда, здесь, в центре Киева, тоже есть Путин. Вот его три портрета, черно-белые, приклеенные к ситилайту. На одном – Путин стандартный. На другом – на его лбу перевернутая звезда и три шестерки. На третьем – Путина подписали: «Зверь с Востока».

Странно, в Мариинском парке и на Европейской площади присутствия Путина я не ощущал. А здесь он на елке, на брусчатке, на сцене и похоже, что в душах.

Здесь все отравлено им, как ртутью из разбитого градусника, с которой сначала играли, скатывая в забавные белые шарики, а после ощутили недомогание. «Скорая», «скорая»! И вот мчится карета прямиком из Европы, чтобы спасти умирающую. Сеньора, фрау, пани, мадмуазель, вы должны жить! Иначе для чего все эти люди кричат тебе «слава»?

8

На Институтской я встретился с поэтессой. Она выронила «Дневники» Витгенштейна, и, раскрывшись, книга упала в лужу; тем летом по вечерам шли дожди.

– Калибан! – гаркнула поэтесса. И я не знал, чему удивляться больше – сержантскому голосу или отсылке к Шекспиру.

– Подними книгу!

Я присел, хрустнув в коленях, протянул ей «Дневники». Поэтесса внимательно рассматривала меня. Я же не мог свести воедино глаза, рот, волосы, уши; казалось, – согласен, маньячный образ, но так было – они существовали отдельно друг от друга.

– Как пройти к памятнику Пилипу Орлику на Липской?

– Могу провести. Я сам туда…

Прощаясь у бронзового Орлика с настороженными глазами, она пригласила меня на поэтические чтения в Дом Писателя. Я не собирался идти, но за час до мероприятия поэтесса напомнила мне о нем смс.

Чтения показались унылыми, чтецы – убогими, если бы не прикрытие ямбами и хореями, я бы принял их за Секту Почитателей Боярышника и Пустырника, собирающуюся на лавочках в соседнем парке.

Но Дом Писателей с его мраморными ступенями, витыми колоннами, фигурными барельефами меня ошеломил. Я всматривался в детали, и они вопрошали: «Ну, почему ты не родился в то время, почему ты не стал писателем?» И тут же вызревали контрвопросы: «Вдруг не сложилось бы? Тогда готов ли я был отсидеть в лагерях? Или в психбольнице? Или пройти допрос в КГБ?»

– Ты отсутствовал, когда я читала! – возмутилась поэтесса после мероприятия. Я, и правда, несколько увлекся Домом Писателей. – Было совсем скучно, да?

– Да.

– Во всяком случае, честно, – гаркнула она. – В эту пятницу в Доме кино фестиваль «Каштановый дом». Вот там будет интересно…

За первые две недели наших встреч она зазывала меня, наверное, на полдесятка литературных мероприятий, и всякий раз я находил поводы не прийти, вскоре начав получать удовольствие от выдуманных отговорок.

В итоге, помимо секса, которым приходилось заниматься на улице (идеально для этого подходили Гидропарк и Труханов остров, логично переименованный нами в Траханов), мы ограничились обсуждением, но не слушанием литературы.

– Я не люблю встречаться с поэтами, потому что у поэтов, как правило, не стоит, – размышляла она, куря синий «Галуаз», – а мужчины совсем не читают…

Градация на мужчин и поэтов казалась мне насколько странной, настолько и обидной. Для тех и других.

– С чего ты, кстати, такой начитанный?

– Я из семьи советских инженеров, где чтение – это все, – вспоминал я заставленные книгами полки, шкафы. – До сих пор храним подшивки «Нашего современника» и «Октября».

– Ого! – воодушевлялась поэтесса и тут же зло добавляла: – Сейчас эти журналы никто не читает.

Она вся состояла из поэзии и секса, и я старался понять, то ли они дополняют, то ли перетекают друг в друга. Ее радовало то, что я читал Жене, Камю, Селина – из прозы она признавала лишь французскую; «просто близко», – и злило мое поэтическое скудоумие, кроме «Вам, прожигающим, за оргией оргию…» я ничего не знал. Я же ценил ее заботу о яичках во время минета, но напрягался от того, что пизда у нее никогда не влажнела, и приходилось использовать лубриканты.

– Так только со мной?

– Отстань! – гаркала она, и я успокаивался, видя, что злится она на себя.

Поэтесса всегда сама выбирала места встреч, но если бы это пришлось сделать мне, то я бы остановился на Доме Писателей. Неделю я воображал, как она лижет мне яйца в кабинете, где работал Остап Вишня или Максим Рыльский, – Игорь заявлял, что «совков» привили в школе литературой, и они ходят с этим вирусом всю жизнь, возбуждаясь от великих писателей на улицах и площадях, названных в их честь; ни в одной европейской стране, говорил он, нет подобного книжного культа – и эти фантазии действовали сильнее любой порнографии.

– Мы можем встретиться в Доме Писателей?

– Знаешь, там сейчас нет встреч, – тут она осеклась, поняла. – Нет!

Я упрашивал ее около недели, пока она ни согласилась и все-таки привела меня, ближе к вечеру, в Дом Писателей. На проходной, чтобы не казаться подозрительным, я купил шесть выпусков «Литературной Украины», но, по мнению поэтессы, тем самым добился обратного результата. Ее гаркающие аргументы я не слушал, прикидывая, насколько высокими окажутся потолки в помещении, куда она заведет нас, будут ли там изящные вазы и мраморные колонны. Я грезил, я предвкушал, но поэтесса сбросила меня, точно Люцифера с небес.

Мы стояли у женского туалета, и взглядом я плавил белую табличку с черным треугольником на двери.

– Тут?!

– Если хочешь в Доме Писателей, то да.

Я хотел сильно. Так же сильно, как воображал, что белый унитаз – это трон, а кафель на стенах – мраморные доски почета. Но ожидания были слишком велики, и я двигался в поэтессе механически, без наслаждения.

Помогло то, что она вдруг увлажнилась. На мгновение замерла, а после отдалась за все предыдущие сухие разы.

Я люблю Институтскую и за это знакомство, и за прогулки по тихим улочкам. Но сейчас она другая – людная, шумная, ограничивающая. Не зона боевых действий, но ее предчувствие. Полоса препятствий, которую нужно преодолеть, чтобы встретиться, как в компьютерной игре, с боссом, предварительно разобравшись с его свитой; уничтожить их, чтобы наступил новый порядок, справедливый, а главное – милосердный.

Все будет по-новому. Как у Чехова с небом в алмазах. Это, в принципе, его специализация – разочаровавшиеся идеалисты.

Флаги Евросоюза, европейские ценности – только фетиш, только натянутая для лучшего понимания оболочка. В основе же – Великая Идея Очищения.

Идеи – вот то, о чем забывают люди. Отмахиваются от них, как от ерунды. Но идеи, сколько ни делай надменный вид, есть системообразующие компоненты матрицы. Оттого столь доминантны они в момент перемен, когда люди превращаются в сосуды, и студеная бодрость наливает тела, пробуждая от забвения, немощи, сна. Обновленная кровь бежит по всем членам, принося им благую весть; кровь как символ жизни, кровь как носитель души.

В тех честных, кто вышел на Евромайдан, сидела идея не Европы, но Града Золотого. Они жаждали свергнуть не Януковича президента, но Януковича внутреннего, душевной аскаридой терзавшего каждого украинца. Он разросся настолько, что поглотил самого хозяина, превратив в раба, точно грех, который сперва помышляешь и принимаешь, потом сочетаешься с ним и, наконец, не замечая, пленяешься, становясь узником страсти.

Евроинтеграция, бандеровцы, американская революция, пророссийские настроения – все это копоть, гарь, наросты на теле Украины, а внутри – то, без чего жизнь невозможна. Оно рвется наружу, ищет Град Золотой, где глупость человеческая конечна. И не понять: это возвращение абсолютно бессмысленно или все-таки несет в себе надежду на обновление?

Ответить придется и мне, и всем этим людям, толпящимся на Институтской, хотя, безусловно, они и не задавали себе этот вопрос, тем более, в таких формулировках, но беда (или спасение?) в том, что он уже в них, как генетический дефект, как встроенная опция.

Хотят пройти через шеренги «Беркута». Его бойцы в полной выкладке, но без оружия. Держат перед собой металлические щиты. Головы закрыты шлемами, видна лишь полоска между верхней губой и лбом. Взгляд сосредоточен, венчает весь монолитный образ. Но будет команда, и бойцы, ощетинившись, пойдут вперед, уничтожив любую угрозу. Если только будет команда.

Между щитами оставлен узкий, в полметра, проход. Его пропускная способность, как говорили на лекциях по «Информационным системам», невелика, образуется «пробка». Многие, правда, и не хотят продвигаться: стоят, комментируют, фотографируют бойцов «Беркута».

– Улыбочку, – ржет толстый парень, – для будущих некрологов.

– Страна должна знать своих героев, – скрипит дед с внешностью Айболита.

– Каких героев, дед?

– Ирония, молодые люди, ирония.

– А!

– Ну, суки, улыбайтесь!

Бойцы молчат. Взгляд не меняется. Кожа на открытых участках по-прежнему телесного цвета. Только у одного, конопатого, она краснеет по мере роста количества и качества оскорблений, впивающихся ядовитыми стрелами в расшатанные неопределенностью нервы.

За бойцами, чуть позади, курит их командир. Он больше, важнее и как бы надутее; даже обмундирование на нем смотрится объемнее, внушительнее. И по коротким, емким затяжкам я понимаю, что он давно уже созрел для приказа. И бойцы в шеренгах тоже созрели. Готовые действовать, они ждут, чтобы мстить не сколько за оскорбления, подленькие, точно уловки боксера на ринге, сколько за дни, недели простоя, непонимание причин, по которым их пригнали сюда, но застопорили на месте, выставив, как манекены, для выплеска негативных эмоций, наподобие тех, что японские компании используют в офисе для снятия гнева у своих сотрудников. Взрывной механизм в режиме ожидания, но подрывник медлит, и порох отсыревает, портится.

Но одно движение – пока еще так, – и взрывная волна уничтожит тех, кто столь безрассудно, словно рисуясь, прогуливался рядом. И это не агрессия против условно обозначенного врага, но суть механизма, его модус операнди, трансформированного присягой из мыслящего, а значит, сомневающегося человека в конкретный, строго детерминированный набор функций.

Протискиваюсь между щитами, но тучная женщина, взывающая к бойцам «вставайте на нашу сторону, ребята», микширующая молитвы с угрозами, загораживает проход.

– Может, без остановок, а?

– Что?!

– Идите! – уже совсем зло выдаю я.

Она покоряется, но, миновав границу, пристраивается сзади бойцов и вновь вставляет в магнитофон подчеркнутого темной помадой рта кассету «Лучшие агитационные хиты Евромайдана».

Раньше, свернув во дворик, можно было оказаться в чудном скверике, вроде того, что устроили на Институтской, 18: с работающим фонтаном, изящными вазонами, коваными скамейками. Охранник у шлагбаума, если и должен был проверять входящих, то никогда этого не делал. Но сейчас улица обрублена, как чурбан, перекрыта пожарными и военными машинами, и надо идти только вперед, чувствуя себя гладиатором, пробирающимся на арену. У каждой машины дежурит пять-шесть человек в форме пожарной службы и МЧС.

– Ребята, дался вам этот Янукович! Давайте к нам!

– Нельзя…

– Так вы за него стоите?

– У меня, знаешь, сколько зарплата? Полторы тысячи гривен, это с премиями. Буду я за него стоять?

Они пикируются, швыряясь фразами, но каждый остается на своем месте, за рубеж никто не переходит.

Проходя я думаю, что тех, кто напирает, куда больше, и если они захотят, то быстро прорвутся. Что тогда предпримут дежурные? Вызовут бойцов из оцепления? Или это не пожарные и мчсники, а переодетые люди из соответствующих структур? И у них есть оружие?

У нас в гараже до сих пор валяются книги из серии «В поисках приключений». В них герои охотятся на диких зверей. В Киеве нынче тоже охота, но разобраться сложнее, кто животное, а кто зверь.

Зато у каждого есть свой козел отпущения. Автомат по производству информационной жвачки – только засунь монету – быстро выдает список виновных.

Я очень хочу, чтобы все было так просто. Но разве в этой стране бывает когда-нибудь просто? Бритва Оккама здесь не остра, а объяснения больше похожи на фантастические истории, где из разворошенных могил лезут имперские и крипацкие зомби.

И, кажется, есть только бесы и ангелы, а между ними – никого нет. Но посередке-то – почти все. И в каждом – от беса и ангела.

Вновь милицейский кордон. На этот раз в три ряда. Лица менее отстраненные, решительные. Тут и приказа давать не надо – лишь намекни. И понимаешь, что мы только в начале. Огонь разгорается, а кочегар – в забытьи.

У меня всегда были претензии к моей стране, но, когда их масса становилась критической, придавливала, стесняла движения, мешала дышать, я включал новости, слушал, как убивают и жгут людей в других странах. А мы, слава Богу, живем. Без Волгодонска и Грозного. Без Косово и Цхинвала. Кто после этого скажет, что Украина плоха?

На Институтской я разыскивал прежний Киев, а бубны верхнего и нижнего мира отбивали мотив: «До свиданья, ша-ла-ла-ла, мой любимый город!»

Но я вернусь. И ты должен вернуться. Договорились?

9

Не знаю, что хуже: гневный звонок от Валеры или Вениамина Степановича или их молчание. Я ведь должен быть с ними. Прямо сейчас. Но я в одном месте, они в другом, и никто не ищет.

В проулке, куда я свернул, – наконец-таки! – тишина. Наползает вечер, бредящий тайной, и скоро серые краски потемнеют, сгустятся. Но пока в прощальной бледности солнца так четко прорисовываются голые ветки деревьев и сахарные дома, украшенные лепными барельефами и статуями, держащими своды. В этом проулке все, как раньше. И я должен благодарить за это город, вновь открывшийся для меня.

Неброской вывеской обозначен магазин «Веста». Приглашает восстановить атмосферу тех дней, прожитых в Киеве. Беспокойных, хмельных, но удивительно острых в чувстве внутренней свободы, в ощущении того, что ты действительно есть. Своя история, свой город. И ты часть целого, и сам целое, собравшийся воедино, как Вольтрон; был такой мультик в детстве, сейчас оно тоже с тобой, и родители, и земля, на которой ты вырос. Книги, аудиокассеты, парты, морской бриз – доказательства того, что ты есть. Багряная мгла рассеивается, и воцаряется свет.

Невероятно мощное в своей полноте чувство. Прекрасное, точно горный хрусталь. И такое же хрупкое. Оно появляется стремительно, беспричинно: вечер, переулок, вывеска – казалось бы, что такого? Но так же быстро может исчезнуть. Достаточно одного звонка, одного вопроса – и ты вернулся обратно, в прелую духоту жизни. И можно лишь попытаться законсервировать алкоголем чувство. Если вдруг повезет.

Магазин допасхальных воспоминаний наполнен ароматом ванили. Красный пластик корзинки испачкан черными пятнами. Закрываю их половинкой «Бородинского», плоской упаковкой грибов, кольцом «Буковинской». У витрины с кулинарией долго прикидываю: брать квашеные огурцы или помидоры. Останавливаюсь на бледно-зеленых помидорах. Покупка бутылки «Первака» проходит быстрее.

– Добрый вечер!

– Добрый.

Нужно быть жадным на слова, этаким лингвистическим Скуперфильдом, чтобы не разрушить чувство, пойманное в переулке.

– Есть скидочная карточка?

– Нет.

– Нужен пакет?

– Нет. Впрочем, да.

Я должен сказать этой симпатичной кассирше в сиреневой пайте хоть одно «да», пока она, пикая, сканирует купленные мной продукты. Тем более, что экспресс-диалог не вредит чувству – наоборот. И хочется произнести что-нибудь еще, но пока я придумываю первую ударную, как в хороших романах, фразу, сзади выстраивается очередь. Суетливо расплачиваюсь, ухожу.

Устраиваюсь на парапете в одном из двориков. Не таком милом, как на Институтской, 18, но каштаны здесь есть и скамейка тоже, а рядом с ней, бонусом – сугроб относительно чистого снега. Бутылку «Первака» – в него, соленья, колбасу, хлеб – на скамейку. Эту методику пития я разработал на старших курсах. Собственно, тогда я впервые испытал чувство.

После утомительных шатаний, отколовшись от пивных компаний, в одиночестве я начал экспериментировать с алкоголем, тратя президентскую стипендию и деньги от заводских подработок на элитный алкоголь: ром, виски, джин, текилу, абсент. Очень скоро мне начало казаться, что «элитный» – лишь маркетинговая приставка, а на деле я пью самогон или водку, испорченную сахаром, травяными и пряными добавками.

Возможно, у меня просто напрочь отсутствовал вкус. Или я пробовал напитки не из той ценовой категории, хотя козлобородый продавец в лавчонке «Элитный алкоголь из Америки и Европы» утверждал, что выбор мой, в общем-то, достойный, но так или иначе я остановился на украинской горилке. Без добавок, без выебонов.

Тогда же, после студенческого КВН, я познакомился с Никой. Приятель с лицом сухим, как пятка, бросил:

– О, Вад, слабо тебе вот с той чиксой?

– Нет, – автоматически ответил я и после этого уже не мог отказаться.

Подходя к Нике, излишне бодро, так мне потом казалось, я расстегнул вельветовый пиджак, открывая надпись на футболке: «Sex instructor. 100 % satisfaction».

– Привет! Ты очень симпатичная. Я режиссер клипов. Хорошо бы тебя снять.

– Снять? – улыбнулась она, рассматривая надпись на моей футболке.

– Ага, – я старался держаться небрежно, но волновался.

– И что за ролики?

– О, тебе это надо увидеть!

Мы обменялись телефонами. А через три дня, отмеренными пикаперским кодексом между знакомством и первым телефонным звонком, собираясь набрать Нику, я обнаружил, что в номере не хватает одной цифры.

Но вскоре она позвонила сама. Голос у нее был низкий, томный, не такой, как в жизни.

– Ты, правда, снимаешь клипы?

– Да, конечно.

– Я участвую в одном конкурсе, мне нужно снять видео…

Ника хотела заплатить. А я хотел отказаться, потому что, несмотря на техническое образование, даже фотоаппаратом пользоваться не умел. Но в результате уговорил помочь знакомого свадебного оператора, рассчитывая, что Ника отблагодарит натурой.

Она участвовала в конкурсе «Мисс студентка Крыма» и хотела снять что-нибудь веселое, в духе КВН. Но я не согласился. И мы сделали очередной ремейк на любимые Джоуи и Чендлером кадры из «Спасателей Малибу».

Моя лень окупилась: сними мы что-нибудь забавное, и оно смотрелось бы глупо на фоне той псевдоэротической дряни, которую продемонстрировали остальные конкурсантки. А так Ника, похожая на певицу Шакиру, но с большей грудью и меньшей задницей, оказалась не то чтобы вульгарной, но и не скромницей, войдя в пятерку лучших.

Но в сексе она бы не попала и в третью десятку. Никаких отступлений от ГОСТа. Полные, всегда чуть приоткрытые губы не касаются члена, карие, с поволокой глаза не просят сделать ей больно. Когда я видел ее рядом, штырящей либидо, как сказал бы Игорь, то не верил, что в постели она скорее напоминает материал для деревянных поделок.

И я охладел. Простуженная ртуть в градуснике страсти упала ниже нуля. Отвечая на звонки Ники, я встречался с ней через раз. И за ее деньги ходил в кино и театр, караоке и боулинг – в общем, симпатично проводил время.

Все это было так непохоже на мои прежние отношения – с пьяными шатаниями по ночным улицам и квартирам знакомых, – что сначала я отвращался, а после втянулся, очаровался и захотел увеличить частоту наших встреч. Начал звонить сам, приглашал встретиться, смирился с ее пуританской позицией в сексе – стал ею, стал для нее, и тогда она заскучала, так быстро, что я не успел ничего изменить.

– Извини, я не могу сегодня…

Потому что…

…мне надо заниматься;

…плохо себя чувствую;

…надо помочь маме;

…день рождения у отца;

…собака заболела.

Отговорки становились все страннее, а я лишь распалялся от ее нескрываемого игнора: писал, звонил, приходил – делал то, что делают влюбленные, а с красивыми девушками это сродни камню на шее и прыжку, как написали бы романисты прошлого века, в омут дьявольских глаз.

Я понял это, оставшись один. Понял так же четко, как то, что девушки лучше у меня не будет.

Успокаиваясь, я гулял по городской набережной в надежде, что море заберет воспоминания о Нике, а значит, и досаду, тоску, грусть, разочарование. Заберет возможность того, каким я мог быть с ней, но теперь никогда не стану. И надо банально оставаться собой.

Бабушка рассказывала мне, что в молодости к ней сватался один человек. Она должна была ехать к нему, но на телеге сломалось колесо; его можно было бы исправить, но бабушка, увидев в этом дурной знак, осталась дома. Когда жених сам прибыл к ней, она вновь вспомнила о сломанном колесе, как о дурном знаке, и отказала. А через год вышла замуж за моего деда. Ее первый жених стал актером, снимался у Иоселиани и Данелии, пусть и не на первых ролях.

– Сейчас, перед смертью, когда вся жизнь перед глазами, я думаю, как было бы, если бы я не отказала тому, первому? – лежа на тахте, вспоминала бабушка. – Кем бы я стала?

Одна деталь, одна случайность, и вся жизнь может сложиться иначе. Или сломанное колесо – тоже часть провиденья?

Тогда, размышляя об этом, я забрел на Центральный городской холм и на улице Советская изумлялся, почему за двадцать с лишним лет севастопольской жизни никогда не был здесь, но зато сотни раз топтал набережную, площадь Нахимова и Комсомольский сквер. Советская очаровывала: ее тенистые улочки, двухэтажные здания, лестницы из дворика в дворик, разросшиеся деревья шелковицы, чьи корни осьминогами прорывали асфальт. Тишина, благодать. А внизу суета, люди, транспорт.

Так я вышел на площадь, где собирались моделисты, с памятником Кириллу и Мефодию и рафинадным зданием с колоннами в греческом стиле. Встретить подобное в Севастополе, разрушенном войнами и отстроенном заново в стиле классической советской архитектуры пятидесятых годов, было сродни нахождению древнего храма, и я чувствовал себя кем-то вроде Индианы Джонса.

Здание и правда оказалось храмом – православным собором Петра и Павла, и рядом с ним мои чувства, эмоции, мысли слились воедино в изначально заданной точке сборки. Больше не было разочарований, гнева, обид, претензий – точнее, все это присутствовало, но в другом мне, в том, за которым можно было наблюдать со стороны, отсекая лишнее, наносное.

И сейчас на Институтской это чувство повторяется вновь. Я наблюдаю за человеком, который должен быть мной.

Отламывает колбасу, хлеб. Рвет упаковку с грибами. Достает из пакета квашеные помидоры. Свинчивает крышку «Первака». Цедит в стаканчик. Выпивает, закусывает сначала помидором, затем колбасой и хлебом, а сверху черным грибом. И так – десяток раз, в строго установленном порядке.

Допивает, хмелеет, сметает мусор в пакет, выкидывает его в урну. Поднявшись, выходит из дворика на улицу. Улыбается, не замечая прохожих. Ему кажется, что он в мире, и мир в нем. Ему кажется, что его визит сюда, на улицу, бывшую другом, стал правильным, важным решением. И ему хорошо. Пускай на время, но ему хорошо.

10

В Мариинском парке людей стало больше. Со стороны Банковой движется колонна школьников, натянувших поверх зимней одежды белые футболки. В руках у школьников таблички «Здесь тоже говорят по-русски», «Давай к нам, у нас хорошо», «Мы друзья». Колонна идет к поредевшему митингу «Партии регионов». Его участники разбрелись по палаткам, расселись на паллетах, скамейках, постелив вместо скатертей бело-синие флаги.

В начинающейся кутерьме, где уже слышны характерные крики и диковатый смех, я совершенно растерян, не нахожу тех, с кем приехал. Валера не берет трубку. Вениамину Степановичу лишний раз звонить не хочется. Оттого брожу по дорожкам Мариинского парка с перерывами на обогрев у дымящих бочек.

Сделав круг, вновь оказываюсь у входа, где блондинка в зеленой шапочке, синей куртке «Барберри» и ярко-красных джинсах раздает листовки. Протягивает мне одну, отпечатанную на сероватой бумаге. Агитирует за Евромайдан.

«Мы стоим, – гласит листовка, – не против Януковича, не против русского языка, не за Америку или Европу, а потому, что просто устали жить в говне».

– Вы и правда устали? – благодушно говорю я. Умеренное опьянение – не отнять, не прибавить – позволяет соблюдать баланс между нормами приличия и общительностью.

– Да, конечно.

Блондинка говорит с акцентом. То ли чешка, то ли полячка. Может, словачка. В общем, откуда-то из Восточной Европы. Хорошо, если с еврейской кровью, как многие там: тогда окажется не только симпатичная, но и страстная, любящая оральный секс.

– А вы – это кто?

– Мы европейцы, – еще шире улыбается блондинка.

Если мы хотим стать европейцами, – иначе для чего в который раз собираемся на Майдан? – то нам, определенно, необходимо научиться так улыбаться. Или хотя бы улыбаться в принципе. Венгры, чехи, словаки, болгары, поляки освоили эту завещанную Дейлом Карнеги науку. До американцев им, конечно, еще далеко, но путь осилит к дантисту идущий.

– А ты из какой страны?

– Чехия, – радостно сообщает блондинка с ударением на последнюю букву. Не люблю чехов и Чехию, но девушка мне определенно нравится.

– О, я был в Чехии!

– Был? – русский она понимает так себе.

– Да. Лет, – я прикидываю и ужасаюсь классическому «боже ты мой, как летит время», – восемнадцать назад. Прага, Брно…

– Прага!

Я был в Чехии в двенадцать или тринадцать лет. Надо уточнить у мамы; мама помнит все. Отец вдруг захотел, – интересно, где он взял деньги? – чтобы дети посмотрели Европу. Невыездные советские инженеры решили, что хотя бы сын с дочерью не должны стать затворниками. Три лета подряд я и сестра ездили с туристическими группами: Чехия, Мальта, Германия.

Жили в кампусе. Рядом – сосновый бор и болотистый водоем с ордами комаров, стремящимися переночевать вместе с нами. В первую ночь меня покусали так, что на следующий день, покрывшись алыми блямбами, расчесывая их до крови, я мечтал, как змея, сбросить ненавистную кожу. Чешская медсестра сначала дала мне вонючую мазь, а после, спустя полчаса насколько мучительного, настолько и терпеливого ожидания, сделала болючий укол; стало легче, блямбы сморщились и побледнели.

На вторую ночь нам выдали средство от комаров, и мы сразу же распрыскали весь баллон, а после Зюзя и Аристарх, закупорив окно, курили, «травя гадов». Я, костеря Чехию и папу с его идеей, лютовал, получая никотин на годы вперед. Но вскоре, пожелтев, свыкся и остальные дни спал нормально, пока в ночь перед отъездом старшие парни, согласно традиции, ни измазали мое лицо зубной ментоловой пастой и ни принялись тушить об меня «бычки».

Тогда я сбежал: выпрыгнул из окна и пробрался на летнюю площадку, где остывали угли прощального костра. Зачинался рассвет. Подкинул бумаги, хвороста, крашеных, едко дымящих досок, раздул пламя и сидел у него до завтрака.

Днем нас вывозили осматривать достопримечательности. Но я запомнил только Старую Прагу: мощенные булыжником улочки и огромный серый костел, поразивший меня тем, что в нем, оказывается, можно было сидеть. Я присел на деревянную скамейку и, как мог, обратился к Богу. После мне всегда казалось, что беседа о разнице католичества и православия, в сущности, может быть сведена к этой маленькой деревянной скамейке.

Впрочем, когда нас погрузили в автобусы, чтобы везти обратно в Киев, я вспоминал не костел и часы, а крепкое пиво «Радегаст», им упивался до комариной бесчувственности Зюзя, и блондинку Кристу, с которой я и Аристарх познакомились у телефонной будки возле автозаправки, куда мы ходили, чтобы купить мороженое и позвонить родителям.

Криста была с подружкой, и Аристарх, старше меня на три года, по-английски спросил ее, где поблизости есть бар. Я вставил фразу. Криста рассмеялась. Мы поболтали еще немного и на прощание она мило, так казалось, помахала ручкой.

Мне было двенадцать или тринадцать лет, я рос в квартире, заставленной книгами, в семье советских инженеров, и подобное, наверное, значило для меня что-то в духе «я хочу тебя».

Три дня я бродил под впечатлением, а после наконец решился спросить у Аристарха, что он думает о блондинке. Аристарх изрек несколько нижепоясных фраз, а затем принялся рассказывать о сексе с бывшими девушками. Выходило эпично, так как бухой Зюзя, не вставая с постели, периодически выдыхал «ебаны в рот».

Оставшееся в кампусе время я спускался к автозаправке, покупал мороженое и возле телефонной будки ждал Кристу, но она так и не появилась.

И вот я познакомился с еще одной чешкой.

– Кстати, меня зовут Вадим.

Блондинка улыбается:

– Криста.

– Что? – обомлеваю я.

– Криста. Мое имя Криста.

Окна закрыты? Есть. Двери заперты? Есть. К взлету готов. В этот магический, невероятный день.

– Криста, тебя зовут Криста?

– Да, а тебя Вадим? – блондинка не перестает улыбаться.

А я, наверное, похож на Лилу Даллас, твердящую «мультипаспорт». Как же назывался тот городок? Или кампус? Не вспомнить, а надо бы дознаться. Но что спросить? Ты ходила к телефонным будкам возле автозаправки?

– Мне очень нравится Чехия, – надо выиграть время, не отпускать.

– Файно.

У меня должны быть заготовки на случай знакомства с девушками. Где-то они были. Они должны быть. Да что там! К встрече с Кристой я должен был готовиться всю жизнь.

– А как тебе Киев?

– Файно. Эта, – она говорит медленно, подбирая слова, – энергия, демократия, Украина. Очень impressive.

– Да, люди вышли в едином порыве.

– Янукович. Не понимаю.

– Вот и я его не понимаю.

Еще чуть-чуть реверсивной хроники событий, – «привет, мы будем счастливы теперь и навсегда» – и я пойду валить оставшиеся в Украине памятники.

– Но вообще я не то, чтобы за Евромайдан, – надо быть честным.

«Your own personal Jesus» – телефон оживает мелодией звонка. И я внутренне поджимаюсь, ожидая услышать Валеру или Вениамина Степановича, но на экране высвечивается: «Игорь каратаев».

– Извини, я на пять минут, – оставлять Кристу жаль, но друг важнее. Отхожу в сторону. – Игорь, здорово! Тебе, блин, не дозвониться!

– Да так, – голос его фальшив и сух, как молодящаяся старуха, – занят был.

– Все время? – Не обращаю внимания на его равнодушие. – Я тебя набирал, набирал! Я в Киеве, друг! Хорошо бы встретиться!

– Честно сказать, я сегодня немного занят.

– Как занят?

– Вечером важная встреча. С друзьями-коллегами.

– А завтра?

– Тоже работа.

Возможно, меня зовут не Вадим Межуев. Я не живу в Севастополе и не приехал в Киев. Возможно, сейчас не 2013 год. Нет, это Спарта. А я слабый мальчик. Меня подхватили десятки рук, несут к пропасти, хотят сбросить.

– Но я же приехал… мы не виделись… столько…

Наверное, это уничижение. Даже не слова, а взгляд, умоляющий, жалкий.

– Честно сказать, – он шумно дышит, похоже, что курит в трубку, я тоже распаковываю пачку красного «Бонда», – после твоих постов и комментов у меня нет особого желания видеться.

– Как? Что? Разграничивай, разбивай вопросы.

– Весь этот бред про Евромайдан. Эти твои перепосты. Лимонова, Проханова.

– Но мне нравится «Господин Гексоген» и американские рассказы. Остальное, конечно, говно, но это…

– Мне по хуй, Вадим! Люди гибнут здесь за идею, а ты там злорадствуешь, в своем Севастополе. На хуя?

– Подожди, стоп! Во-первых, это и твой Севастополь. А, во-вторых, где это я злорадствовал, и кто гибнет?

– Люди, блядь, украинцы!

Игорь срывается на крик. Я не выдерживаю сам.

– Пока что, слава Богу, никто не погиб! Но, судя по тому, что я увидел, еще погибнут!

– А ты, сука, рад?

– Да при чем тут?

– Да при том! Того ты и ждешь! Иначе на хуя перепостил статейку «Ваша кровь, много и зря»? Кликушей заделался?

У меня трясутся руки, сдавливает в груди – точь-в-точь старик. За этот спор с Игорем я и правда состарился, ссохся, выкрученный, как стираное белье перед сушкой.

– Игорь, ты чего? Мы же друзья!

– Вот и я про то. Вроде нормальный пацан, а пишешь хуйню! За что ты так ненавидишь Украину, Вадик, за что?

– Игорь, успокойся! Не пори чушь! Во-первых, я ничего такого не постил. Лимонов и Проханов в тех комментах говорили о России…

– Вот-вот! Думаешь, Путин нас этими миллиардами купит? Хуй вам!

– Кому нам, Игорь? Кому? Я, на секундочку, не из России, а из Украины. Севастополь – это Украина, Европа, как тут говорят.

Делаю совсем не мхатовскую паузу, жду ответа, но Игорь молчит.

– И, во-вторых, единственное, что я запостил о Евромай-дане – это «Ваша кровь, много и зря» и тексты за русский язык, за русскую культуру, которая, согласись, не отменяет украинского гражданства. Если мы стремимся в Европу…

– Мы! Не вы!

– Так вот, – прикуриваю новую сигарету, – если мы стремимся в Европу, то напомню, что одна из главных европейских ценностей – это терпимость, уважение к иному мнению, культуре, языку, право на альтернативную точку зрения…

Выдыхаю. Неплохо. Мог бы выступать у Куликова. Или у Соловьева. (Птичья мафия.)

– Ну, так и уважайте нас! – кричит Игорь, дискутируя ломом, а я свой оставил дома. – Чего в Киев приперся?

Едкий, как фтор, вопрос. Потому что и сам не знаю, чего приперся. Хорошо разглагольствовать о глобальных (или кажущихся такими) вещах, а в частностях, особенно личных, путаешься, не разобраться.

– Ну…

– Баранку гну.

– Свежо, – он дает мне время подумать.

– Приехал, чтобы увидеть реальную картину. Не телевизионную.

– Сел на поезд и приехал, да?

– Нет, на автобусе. С антимайдановцами.

– С антимайдановцами? С теми, кто сейчас в Мариинском парке деревья рубит?

– Знаешь, я вообще-то сейчас в Мариинском, и никто тут не рубит…

Но Игорь не слушает:

– …с быдлом? Ты приехал сюда с быдлом? И еще рассказываешь мне про Европу? Ебать! – Буква «а» растягивается на полминуты. – Удобно жопе на двух стульях? Не болит?

– Можно и так, но можно и о «золотой середине». Не сомневаются только идиоты. А я смотрю и там, и здесь, – с трудом представляю, что на самом деле обозначают эти дефиниции, – уверенность стопроцентная. Заставь дурака Богу молиться – он лоб расшибет!

– Зато ты умный!

– Игорь!

– Слушай, нам, правда, не о чем говорить. Не брал трубку и правильно делал. Но сижу тут, пиво пью, думаю, надо перезвонить, друзья все-таки. Может, не такой ты мудак, как «ВКонтакте»…

– Игорь, да послушай ты!

– …а ты такой. Все, точка!

По словам Игоря, главное наше воспоминание – это пьянка в пельменной «У Палыча». Тогда он решил, что знакомиться с девушками на улицах несолидно и надо перебираться в бары. Мы ходили по центральному кольцу Севастополя, забредая то в один, то в другой кабак, прикидывая цены, присматриваясь к контингенту.

Чаще всего нам попадались женщины за сорок, сидевшие вдвоем или втроем за бутылкой шампанского или с бокалами пива. Были и те, кто с креветочными физиономиями запивал водку томатным соком. Мужики тоже встречались, но они почему-то сидели отдельно, занятые, судя по обрывкам разговоров, бравурными историями о том, кто сколько дамочек оприходовал. Были и парочки. На мужчин в них мы взирали с презрением: на молодых – из-за того, что им пришлось тащить девицу в кабак, на старших – из-за того, что позволили окольцевать себя.

Цены в барах сильно превышали ларечные, и я приуныл. Игорь, правда, не заморачивался. С финансами у него всегда было лучше, чем у меня. Родители-банкиры выгоднее, чем родители-инженеры.

– Женщины старше – это прекрасно. Они знают, чего хотят. Не будут ломаться, как малолетки. Мы для них идеал: молодые, неутомимые, – звучало вульгарно, и я решил дать понять это, усилив эффект:

– Жеребцы!

– Вот-вот, – Игорю даже понравилось. – Многим женщинам нравится учить молоденьких.

– Хорошо, а если эти дамочки, – я показал взглядом на соседний столик, где шептались две пухлых блондинки, – проститутки?

– Тю! Скорее они нам сами доплатят. В общем, бар – идеальное место.

Я хотел возражать то ли из-за качества женщин, то ли из-за количества денег, но Игорь таскал меня из бара в бар. Мы были, по меньшей мере, в полутора десятке мест, выпивая или уходя сразу, пока ни наткнулись на желто-красную вывеску «У Палыча».

– Давай, что ли, пожрем, а!

– Неплохо бы, но у меня с деньгами напряг.

– Угощаю!

Я не был в таких общепитовских заведениях, если не считать школьной столовой, лет десять, наверное. Выщербленная лестница вела в полуподвальное помещение, отделанное грязно-зеленой кафельной плиткой, заставленное деревянными скамейками и столами, наподобие тех, за которыми собираются пенсионеры в скверах и парках. Некоторые столы были застелены полосатыми клеенками, другие стояли голые. Солонки и перечницы тоже присутствовали выборочно. В зале никого не было.

– Слушай, а они вообще работают?

– Да. Здесь всегда так. Идем.

За стеклом в металлических емкостях чернели печеночные котлеты «По-крымски», распласталась невнятная масса, авансом превращенная в картофельное пюре «Нежность», переливалось маслянистыми пятнами, какие бывают на море, если потерпел крушение танкер, нечто борщевидное. Распоряжалась сонная женщина, напоминавшая Стивена Тайлера времен «Nine lives».

– Слушаю.

– Здравствуйте. Нам, пожалуйста, две порции пельменей «По-нахимовски» и две кружки «Севастопольского».

– Патриотичный выбор.

– Хорошо, – кивнула женщина.

Мы сели за неклеенчатый стол.

– Ты тут питаешься, что ли?

– Ага. Здесь вкусно и дешево.

– Аргумент. И так пусто?

– Да. Но, – Игорь повертел солонку, – один раз было людно. В 2004-м, когда к нам заявились «оранжевые»…

– А, тогда они еще виселицу у горсовета поставили.

– Вот-вот. Питались они здесь, чтобы далеко не ходить. Наверное, хозяева «Палыча» единственные, кто радовался «оранжевым».

– Ваш заказ.

Пельмени «По-нахимовски» плавали в ароматной жиже с добавлением уксуса, чеснока, зелени и душистого перца.

– Блюдо не для тех, кто целуется с девушками.

– Если только они не питаются здесь же. – Игорь поднял кружку. – Будем!

И мы были. Довольные, пьяные, откровенные. Игорь поднимал руку. Женщина «Тайлер» реагировала и наливала пиво. Через три или четыре кружки я просил ее исполнить «Dream on». А через шесть или семь – пел уже сам. Игорь, завывая, – «guitar!» – изображал Джо Перри.

А после начал рассказывать истории. Много историй. Я зеркалил его откровенность. И оказалось, что говорить без недомолвок – пусть и с лучшим другом – до онемения трудно. Почти невозможно раскрыться даже не перед условным Игорем, а перед собой.

Степень нашей откровенности объяснялась не выпитым. Алкоголь был лишь оправданием, прикрытием на случай, если кто-то замандражирует, включит обратный ход – тогда можно будет сказать: «Ну, нажрались, ну, наболтали…»

Каждый из нас говорил потому, что ждал этого момента. Ждал шанса, дабы очиститься. Нам почти удалось это сделать тогда. Как на хорошем психотерапевтическом сеансе. Но оставалось еще одно, недосказанное.

– Вам пора, молодые люди.

– Еще… пива!

– Пиво закончилось. Мы закрываемся.

– Уйдем, – Игорь махнул рукой и чуть не упал со стула. – Туалет где?

В первый раз женщина засомневалась. Наверное, не хотела пускать нас, но боялась, что мы обоссым стену или входную дверь.

– Я покажу.

Поддерживая друг друга, мы поднялись. Сделали несколько вихляющих шагов, привыкая. Прошли за металлическую стойку с едой и дальше по пахнущему богадельней коридору.

– Защелка не работает, – указала женщина на хлипкую дверь.

Игорь зашел первым, не закрывая. Пошатнулся и чуть не рухнул лицом на сливной бачок. Женщина матернулась. Я извинился. Зашел следом, прикрыл дверь. Держась за стены, мы поссали в две струи. Моча Игоря оказалась темнее. Позже он утверждал, что именно в тот момент ощутил, насколько мы дружны и близки.

На выходе из пельменной, в девственной тьме, не тронутой фонарным светом, мы распрощались, обнявшись, так и не договорив, не расплескав последние капли отравляющего нас одиночества.

И, возможно, то уединенное, недосказанное стало причиной нашего конфликта сегодня.

Еще звонок. Жму, не глядя, в надежде, что Игорь одумался, перезвонил, но в трубке голос Валеры:

– Межуев, ты где? Тут тя ищут.

– Кто?

– Ани Лорак! Начальство, еб, кто ж еще?

– Слушай, Валера, у меня тут проблемы…

– Подъехать, помочь?

– Нет, спасибо. Просто время…

– Слушай, брат, ты рамси там свои дела, а я прикрою…

Мне хочется благодарно пожать ему руку. Ту самую, что в наростах.

– Спасибо, брат!

Надо перезвонить Игорю. Надо, но позже. Потому что это слабость, а для убедительности важна сила. Сейчас же необходимо собраться, вернуться в нормальную жизнь. Без людей, превращенных в идеи.

11

Криста по-прежнему раздает листовки. От толстой пачки осталось совсем чуть-чуть. Большинство прохожих забирают не глядя, свернув, бросают в сумку или в карман. Некоторые останавливаются, читают, улыбаются или злятся. Мужчина в тяжелой, под Женю Лукашина, шапке яростно комкает листовку, бросает под ноги и по-крейсерски устремляется к чешке. Дико жестикулирует, но Криста лишь улыбается.

И, глядя на это, я понимаю, отчего так залип. Она улыбается, как «телка из Чехии, Надя». И пусть та была шатенкой, а Криста блондинка, но флюиды строками-командами посылаются те же. Вся она – из другой, альтернативной реальности. Той, на которой нас вырастили ментально.

Тургеневские Аси сменились Надями из «Американского пирога», и мы стали выглядеть стильно, модно; даже брюхатые дядьки, влезающие в зауженные джинсы и майки «Dolce amp;Gabbana». Но когда лучшие из нас открывают рты, дабы изречь сентенции, высосанные из телетитек – все началось с Бивиса и Батхеда, продолжилось «Саус Парком» и зафиксировалось на сериалах, моду на которые ввел «Lost», – университеты и храмы рушатся, обращаясь в прах.

Желудочный сок пришел на смену серому веществу. Мы остались одни. Без того, что древние называли богом. Мир превратился в каталогизированный желудок, не успевающий переварить телевизоры, шмотки, ноутбуки, айфоны.

Криста оттуда. Так мне кажется. Я же еще не идентифицировал себя.

Мужик в меховой шапке, наконец, отстает от Кристы. Она машет, увидев меня.

– Все, закончились листовки?

– Да. – Она замечает перемену моего настроения. – Ты грустный? Что случилось?

– Да так…

– Хочешь к нам?

– К вам?

– Прости?

– Вы – это кто?

– A, – Криста смеется, – я и мои друзья. Квартира тут.

Ответ, кажется, вырывается сам:

– Можно.

Общение с Кристой видится мне более привлекательным, нежели бессонная ночь в автобусе, наполненном перегаром, храпом и вонью грязных носков.

– Давай пройдемся, – говорю ей.

– Ты из Киев?

– Нет. Приехал сюда утром. – умалчиваю, с кем. – А раньше жил здесь.

– Из какого города?

– В смысле вообще? Из Севастополя. Это Крым.

Рассказываю Кристе о Херсонесе, Панораме, Диораме и двух городских оборонах, заканчивая Львом Толстым. Мы спускаемся к Арке дружбы народов (площадка завалена мусором), а после на Европейскую площадь, с неразобранной остывающей сценой. Криста слушает внимательно, улыбаясь, но в конце говорит:

– Почему ты против Евромайдан?

– Я не против, но, – мне хочется быть как бы умным, – Достоевский писал, что есть лишь одно противостояние – добра и зла, и поле боя – душа. А моя бабушка повторяла: «Грех – это то доброе, что сделано не вовремя и не к месту». Мне близко это. Как эффект бабочки.

– Но Киев – Европа.

– Кто бы спорил. Но Киев и эклектичен. Киево-Печерская Лавра стоит напротив музея современного искусства, а он в «Арсенале». Там рабочие – пушку видела? – первыми поддержали красную революцию. И мемориал жертвам голодомора рядом с Аллеей воинской славы.

Мы подходим к Владимирской горке. Криста указывает на пятиэтажку.

– Наш дом.

– Возьмем выпить?

– Алко?

– Да, пиво, водка, вино – что ты там пьешь?

– Я?

– Ну да, – ее непонимание, выражаемое с акцентом, периодически раздражает, но симпатия должна разбавляться, иначе не будет контраста, а без него в амурных делах никуда.

– Пиво, шампанское.

По крутой лесенке спускаемся к продуктовому магазинчику. Напротив – детская площадка, огороженная зеленой рабицей, на калитке – новенький блестящий замок.

– Мы закрыты, – огорошивает продавщица, но отступать в этот вечер, нежный, как леденцовая дрема, нельзя.

– Мы быстро, правда.

Протискиваясь в дверь, стараюсь улыбаться.

– Ладно, ладно, – соглашается продавщица.

Берем упаковку баночного пива, чипсы, колбасу, сыр, шампанское, бананы. И литровую бутылку водки.

– Водка? – удивляется Криста.

– Это мне.

– Любить?

– Иногда. Простите, а у вас есть огурцы?

– По-моему, только свежие, хотя, – она идет в угол магазинчика, – кажется, тут осталась последняя баночка. Вам повезло.

За стеклом в маринаде с веточками укропа покоятся крупные перезрелые огурцы. На этикетке значится «Долина желаний». Огурцы – так себе, но название подходящее.

– Хорошо.

На кассе жду, когда Криста докинет половину необходимой суммы, но она лишь пассивно стоит рядом. Приходится тоскливо платить самому. Где европейское правило, когда в паре каждый платит сам за себя?

Криста живет в двухкомнатной квартире на четвертом этаже старого кирпичного дома. Окна кухни выходят на Владимирскую горку. Я вижу князя Владимира, держащего подсвеченный крест и смотрящего на зеленеющий – чиновники пока еще не добрались – левый берег Днепра. Криста ставит алкоголь и еду в холодильник.

– Есть будешь?

– Да, – пытаюсь вспомнить, когда ел в последний раз.

– Посмотри в холодильник, – говорит Криста и уходит из кухни.

Открываю дверцу. На боковых полках – яйца, майонез, кетчуп, йогурты. В основном отделении – принесенные сыр, колбаса, еда из «Макдональдса». Выбираю гамбургер и ветчинные сосиски, найденные на нижней полке. Запиваю купленным «Старопраменом».

Криста возвращается, переодевшись в серо-розовый спортивный костюм.

– Пива?

Достаю банку, открываю, пуская пену.

– «Старопрамен»? – глотнув, удивленно спрашивает Криста.

– Как видишь.

– Не «Старопрамен», – заявляет она. – «Старопрамен» другой. А это… плохо.

– Все пиво плохо. От него растет живот.

– Не любишь пиво? Нет живота.

Хмыкаю:

– Нет, это скорее гены. Впрочем, он все равно появится. У Буковски вот вырос к концу жизни. Когда он стал больной и толстый. А ведь только начал понимать женщин.

Судя по взгляду, фраза ей не совсем понятна. Надо говорить коротко, емко.

– Буковски. Писатель.

Я для чего-то показываю живот и бороду.

– Да. Буковски. Нравится.

– Мне тоже. Предлагаю за это выпить.

Заход так себе. Достаю водку и «Долину желаний».

– Нет, водка.

– А, да, шампанское.

Бутылка «Артемовского» специально для Кристы.

– После пива нет.

А говорят, чехи – самая пьющая нация в мире. Хотя, возможно, это касается лишь мужчин.

– Хм, кино?

– Чехия.

– Чешское кино?

– Да.

– Я не понимаю по-чешски.

– Эксперимент. Нет слов.

Экспериментальное немое кино из Чехии. Ради этого стоило ехать в Киев. Открывать новые горизонты – так говорят?

– Хорошо, давай. Включай фильм. Я возьму еду и пиво.

Понимаю, что мы общаемся с Кристой так, будто давно знакомы. Скорее, друзья, нежели любовники.

Она уходит. Я нарезаю колбасу, сыр, достаю из банки «Долины желаний» огуречного монстра с пожелтевшим брюхом. Беру все это вместе с водкой и двигаюсь в комнату.

Криста устроилась на диванчике, поджав под себя ноги. На экране ноутбука расхристанный парень насаживает на вилы обнаженную плоскогрудую девицу. За убийством – кровь почему-то кислотного, как у Хищника, цвета – наблюдает еще одна чешка, но у этой грудь притягательно больше.

– Это кино? – морщусь я.

– Да. Знакомый – режиссер.

– Он снял это?

– Да, – не без гордости.

Мне до покалываний в ступнях хочется знать, что у Кристы общего с ее знакомым.

– Откуда ты его знаешь?

– Экс-бойфренд.

– И много кино он снял?

– Что?

– Скольких фильмов?

– Один, – Криста показывает мне, чтобы я дал ей колбасы, – два.

– Как его зовут? – выпиваю водки раньше, чем собирался.

– Мартин, – Как гуся. Он, наверное, и сам похож на гуся: высокий, надутый, со здоровенным кадыком и еще большим носом. Так я его представляю. – Он режиссер клипов. Музыкант.

– Рок? – Криста кивает, я чувствую, что ненавижу этого Мартина. – На что похоже?

– Radiohead, – отвечает, не думая; наверняка то, что говорил ей сам Мартин.

– А из более старого?

На этот раз Криста задумывается:

– Joy division. INXS.

Мне безразличны и те, и другие, но я вспоминаю, как закончили Кертис и Хатченс, и Мартин уже не видится мне столь непобедимым.

– Отлично, – говорю я. – Кстати, откуда ты знаешь русский?

– Много в Киеве.

– А что с украинским?

– Плохо.

Ей заметно надоедает наш разговор. Она хочет, чтобы мы смотрели фильм Мартина. А я хочу ее сзади. Желательно перед зеркалом. Чтобы, как говорят крутые парни в крутых американских фильмах, стереть с ее лица эту дурацкую улыбку.

Фильм Мартина слизан с «Прирожденных убийц» Стоуна. Только главный герой похож не на Вуди Харрельсона, а на Гарри Поттера, и когда он убивает очередную девицу, то забавно, словно псина, дергает носом.

Не знаю, говорить ли об этом Кристе. Критиковать ли ее бывшего? Рекомендации могут быть разными – я бы остановился на «сказать», – но чешки непредсказуемы. Во всяком случае, в моем сознании.

– Мартин ругал себя. За фильм. – Самое время сказать про Стоуна. – Как он сыграл.

Еще и актер, вот как! Вездесущий Мартин. Сперва это злит, но я присматриваюсь к ухудшенной, пускающей слюни версии Гарри Поттера и вскоре, наоборот, воодушевляюсь. На его фоне я Вуди Харрельсон.

– Нормально.

– Ревность к актрисам.

– Ты ревновала его к актрисам? Зря! Ты намного шикарнее!

Криста поворачивается ко мне. Взгляд у нее насмешливый, глаза светло-голубые, сереющие ближе к зрачку. Губы пухлые, чуть обветренные, хочется облизнуть. Пробую целовать, но Криста отстраняется:

– Надо смотреть фильм.

Вновь пристаю. И вновь тщетно. Она сидит, не реагируя, в пассивном ожидании из серии «ну и что дальше?». Если бы в таблице Менделеева использовались картинки, то бром обозначался бы фотографией Кристы.

Но то, что я здесь, в ее квартире, а она на диванчике, переодевшаяся, пьющая пиво, убедительнее любых слов, действий. Возможно, Криста из тех девушек, у которых секс только по расписанию. Утром – кольцо, вечером – секс. Вечером – ресторан, утром – секс. Пока ни сделаешь домашние дела, ни заработаешь нужную сумму денег – оставайся в сторонке, не суйся. Сейчас в квартире с видом на Владимирскую горку, в комнате, где на деревянном подоконнике в пластиковых стаканчиках из-под сметаны пылится герань – по ней сразу ясно, что Криста в обстановке лишь временный элемент, – я должен ждать, изображая парня, которому интересно чешское немое кино.

– Еще пива?

– Можно.

Приношу из кухни две банки. Отпив из своей, добавляю туда водки. Мне кажется это вполне обыденным, хотя и без брошюры об алкоголизме все ясно, но Криста удивлена:

– Водка с пиво?

– Да.

– Это… плохо.

Не вредно, не убого, не дико, а именно плохо. Точное слово. Как в стишке, что такое хорошо и что такое плохо. Надо придумать нечто подобное для взрослых, а то совсем запутались с либеральными-то свободами и плюрализмом мнений.

Мартин не только глуп, но и удивительно долог. Наверное, в сексе это и плюс, хотя, по словам уролога Мовсисяна, нормальный половой акт длится 2 минуты 36 секунд, но для немых фильмов – просто-таки катастрофа.

Но вот, Мартин воздевает к мглистым небесам руки – катарсис, осознание, конец. Интересно, у немых чешских фильмов есть саундтрек или титры идут в драматической тишине?

Кладу руку на бедро Кристе. Мягкая хлопковая ткань. Приближаюсь, чувствуя сладкий запах. Целую в обветренные губы, сталкиваясь с юрким шершавым языком. Руку на грудь, после в трусики. Возбудить и тащить на кухню. Хочу, как князь Владимир, видеть левый берег, когда буду трахать Кристу.

Вспоминаю памятник. И подсвеченный зеленым крест. Нет, плохая идея.

Лучше здесь. Чтобы немое чешское кино не кончалось. Смотри, Мартин, я трахаю твою Кристу! Сглотни, улыбнись в камеру, сука!

Я близок к вторжению советского танка на влажную улочку Праги, когда стук в дверь оглушает, сбивает с ритма, и сексуальная аннексия откладывается.

– Надо открыть. Друзья.

Голос Кристы спокоен. То ли я неубедителен, то ли она из ценного материала для деревянных поделок.

– Не надо!

– Надо. Ключ в двери.

– Открывай.

Быстрая капитуляция. Ничего, – утешиться водкой – это временное отступление. Слышишь, Мартин?

12

Друзья Кристы вваливаются радостные, хохочущие, возбужденные. Четыре парня и пять девушек. Длинный, похожий на Дирка Новицки блондин с носом-флюгером ставит пакеты «Метро» на полосатый линолеум.

– Еще кто-нибудь будет? – шепотом уточняю у Кристы.

– Будут.

Парни примерно все одинаковые: высокие, тощие, светловолосые. Девушки, наоборот, грудастые, низенькие, с глазами-углями; ночной зефир струит эфир, и они раскаляются, обдают жаром.

– Вадим, – представляет меня Криста.

Киваю, слушая ответные имена:

– Петра. Хелена. Симона. Тереза. Зденка.

И менее интересные:

– Радо. Карел. Миро. Павел.

Жму руки парням. Карел носит кулаки, точно гири. Симона и Зденка подставляют щеки. Обе пахнут терпкими духами и пивными дрожжами. Запахи одинаковы, но Симону отбраковываю сразу: у нее мятое, понурое, немолодое лицо. А вот прикосновение Зденки бодрит. Она самая высокая из всех. Черные волосы струятся до попы, точно нефть. Темные глаза, чуть враскос, смотрят, пощипывая, будто электрофорез. Да, у нее есть все шансы стать «Девушкой месяца» в «Mejuev's Magazine».

Криста – совсем забыл о ней – говорит с друзьями по-чешски. Ничего не понимаю, хотя столько твердили, что славянские языки похожи. Чувствую себя лишним.

Чехи расходятся по квартире. Большая часть идет в другую, не в ту, что с диванчиком и ноутбуком, комнату. Рассаживаются за столом на баулах, обмотанных стретч-пленкой. Больше в комнате ничего нет.

Водка, мартини, вино, пиво, коньяк, джин – на стол. Из закуски – салаты, мясная, сырная, рыбная нарезки, грибы, шоколад, пицца. Курят прямо за столом. Нет той спасительной привычки – для нового или лишнего в компании человека – выходить на балкон. Потому, усевшись с краю, я первый на «принеси-подай».

Но постепенно все же осваиваюсь. С парнями говорю о футболе, с девушками – о них самих. Еще вспоминаю, что в детстве читал чешские сказки. Но о них лучше не говорить – слишком жуткие.

На Зденке черная пайта «Kiss», и мне кажется, что это хороший повод.

– Отличная группа. Всегда бодрит. Рок-дракон, напяливший миловидные штучки в духе какой-нибудь Бритни Спирс. Она, кстати, жива?

Зденка кивает.

– Раньше, помню, дралась с Агилерой. Еще Дженнифер Лопез была. Но у нее задница больше, чем Прага.

Хелена, которую я забраковал по тому же параметру, неодобрительно косится на меня.

– Хотя полные девушки горячее. A «Kiss» – это круто, да. Когда они уже записали «Hotter Then Hell» и «Calling Dr. Love», «Машина времени» только придумала свой «Поворот». Есть разница в звучании, да?

Подливаю Зденке красного вина.

– Я знал только Симмонса, а оказалось, что хиты писал Стэнли. И еще Эйс крут, конечно. Когда он ушел, они много потеряли. Это видно по альбому «Creatures of the Night».

– Вадим, – обрывает мои закосы под Артемия Троицкого Криста, – Зденка не понимает…

Общаться с парнями легче, хотя они тоже едва говорят по-русски, но я вспоминаю сборную Чехии по футболу на Чемпионате Европы 1996 года и сокрушаюсь, больше жестами, нежели словами, что они проиграли тогда Германии из-за двух голов Бирхоффа. Карел и Павел тяжко вздыхают, а Радо и Миро, похоже, что все равно. Они, заведясь, спорят о политике, России, Евромайдане. Радо, кажется, приходится родственником Яну Палаху.

И есть ощущение, что этот яркий, слепящий день выжег меня. Нутро иссохло, исчахло, перетлело. И теперь вокруг – душная, вязкая, отнимающая дыхание тьма, которая тем сильнее, тем явственнее в этой накуренной, зажатой желтыми стенами комнате.

Выхожу на кухню. Темно, пусто. Приоткрываю дверцу холодильника, впуская некоторое количество света. Распахиваю настежь окно. В темноте Владимирской горки выделяется лишь зеленоватый крест.

Надо бы увидеть красоту, символ, как обычно бывает ночью, особенно в подпитии, но нет ни любования, ни озарения, ни воскрешения – только равнодушное желание пересидеть, переждать, передавить тьму. Но в квартирке, арендованной чехами, для этого слишком людно. Лучше обратно – в Мариинский или на Институтскую; гулять до утра в сакральном безмолвии воспоминаний и смыслов.

Возвращаюсь обратно к чехам. Петры, Симоны, Хелены, Павела нет. Но децибелы от этого не убавились – наоборот, возросли и просятся в квартиры к соседям.

– Вадим, как ты на Евромайдан? – говорит Радо, похожий на Дирка Новицки. И есть ощущение, что он только меня и ждал.

– Нормально.

– Вадим говорит, что демократия, – отвечает за меня Криста.

– Вадим сам не говорить, – вставляет кучерявый Миро.

– Криста права. Я так говорил. Порыв и все такое.

– Был на Евромайдан? – Радо не отстает.

– Да, сегодня.

– И что нет?

– Что нет?

– Что не понравилось? – Расшифровывает Криста.

– Все нормально. Все понравилось. Криста, мне пора идти.

– Зачем? – Она удивлена.

– Почему не говоришь?

– Что я не говорю?

– Криста говорить, ты против Евромайдан, – Радо строит предложение, как немец из телепародий. Может, отсюда его сходство с Новицки?

– Нет? – Снова вмешивается Миро. Карел и Зденка тихо переговариваются.

– Что мне не понравилось? – Криста кивает. – Там не любят русских.

– Кто?

– Слушайте, – ищу взглядом свои вещи, – мне трудно говорить с вами: вы почти не знаете русского, а я совсем не понимаю чешского. Поэтому я пойду.

– Вадим говорит, на Евромайдан украинцы не любят русских.

– Я не говорил, что все украинцы.

Мое замечание проходит мимо. Радо качает головой, улыбаясь Миро. Говорит:

– Российска империя ненавидеть Украина. Русские враг Украины. Триста лет. И Чехия ненавидеть. Дед воевать русскими.

– С русскими, – автоматически поправляет Криста.

– Да, поэтому я ухожу.

– Стыдно? – это редкое слово Радо произносит без тени акцента, точно коренной житель Орловской или Рязанской губернии.

– Почему мне должно быть стыдно? Я и сам русский!

Зря я ему ответил. Зря свалился на эмоциональный обмен. Нужно было просто молча уйти. Раз не сделал этого раньше, когда они, поиздевавшись над моей эрекцией, прервали диванное общение с Кристой.

– То уезжай! – вдруг отчетливо, веско чеканит молчавший Карел.

– А вместе со мной пол-Украины, да?

Наконец, выхожу в коридор. Ищу взглядом ботинки. Они светло-желтые, выделяющиеся, но проблема в том, что у большинства чехов такие же. Мода – читай наоборот – заканчивается в гардеробной адом.

– Не знал, что твои друзья ненавидят русских, – говорю вышедшей следом Кристе.

– Русские все ненавидят, – Радо маячит в дверном проеме.

Хочу уточнить: русских или русские? Кто объект ненависти? Но лучше смолчать и зашнуровать ботинки. Куски черной грязи с подошвы падают на линолеум. Теперь надо отыскать куртку. На коридорной вешалке ее нет.

– Криста, где моя куртка?

– Кухня.

Расшнуровывать ботинки не хочется. И разносить грязь по квартире тоже.

– Принеси мне ее, пожалуйста.

Она не двигается. А та девушка, с которой мы познакомились у телефонной будки в Чехии, наверняка помогла бы – я уверен. Зато теперь ясно, почему я не люблю чехов. Проблема – в чешских сказках. Даже японские фильмы ужасов не издевались над моей психикой столь изощренно.

– Хорошо, как настоящий русский, я пройду сам. Правда, без танков.

Иду на кухню. Грязь разлетается по коридору. Куртка брошена на кособокий стул. Беру, разворачиваюсь, чтобы уйти. В дверном проеме, очерченном грязно-бежевой рамой, скалится Радо:

– Русских все ненавидят.

Вот теперь ясно, конкретно, без недомолвок. Молча хочу выйти, но Радо загородил проход. Нос-флюгер рождает желание ударить; так, чтобы в кровь, так, чтобы в хруст.

– Стоп! – Радо кладет мне руку на грудь. Ногти у него сломанные, черные, хотя сам он важный, самоуверенный, крепкий в воззрениях.

Нельзя реагировать. Нужно изображать апостола, жаждущего вырваться из несовершенного мира двухкомнатной квартиры с видом на Владимирскую горку. Но не получается.

– Съеби на хуй отсюда! – цежу я.

– Вадим! – вскрикивает из-за Радо Криста.

– Что Вадим?!

Пятерня импульсивно тянется к Радо, но в последний момент я сдерживаюсь и лишь касаюсь его лица. Лучше бы ударил – больнее, но не так позорно.

Лицо Радо, твердое, гладкое, как слоновая кость, бледнеет. Он медленно выбрасывает кулак. Боец из него сомнительный; такие вещи, если занимался единоборствами, понимаешь сразу, на клеточном уровне. Уворачиваюсь, и Радо подается вперед, будто нос-флюгер сместил центр тяжести. Развернув стопу, как учили в душном, сыром зале «Спартак», вкладываюсь весь в должок возвращающий, смачный удар. Радо хлюпает и отлетает назад.

Криста орет по-чешски, зовет Миро. Лицо у того растерянное, отутюженное испугом. Сзади ахают девушки. Радо стонет в проходе. Хватаю стул, на котором еще недавно висела куртка, вдавливая шероховатые, липкие доски в ладони.

– Пошли на хуй отсюда!

Взмахиваю несколько раз, для убедительности. На почерневших паркетных досках выделяется пятно крови. К Миро подходит Карел, говорит ему несколько фраз по-чешски.

– Дайте пройти!

Миро делает шаг вперед. Взмахиваю стулом. Миро отходит назад. Примитивная механика боя. Как в детской игре, где поле картонное, а вместо бойцов – фишки. Карел держится сзади.

– Уйдите на хуй с прохода!

Похоже на отступление мафиози, выбирающегося из полицейского оцепления. Мне бы еще заложника. Вцепившись в стул, делаю несколько пружинистых, боязливых шагов.

– Вадим, все хорошо. Ты иди, – говорит Криста и улыбается.

Привычное выражение ее лица расслабляет. Из-за чего полыхали гневом? Сразу не вспомнить. Миро и Карел расступаются. Даю передышку нервам, мускулам. Хочу выйти и не замечаю, как полусидящий-полулежащий Радо бьет меня снизу по яйцам.

Стул вываливается из рук. Перед глазами разлетаются огненные мушки, точно головешку в костер бросили. Но и через них видно, как равнодушный Карел вдруг искажает лицо в гримасе кровожадного божка и по-муайтаевски – тайские боксеры занимались, отделенные от нас сеткой, и я помню, как их тренер, психанув, сломал нос одному прыщавому дылде, – с локтя, бьет меня, в челюсть. Не смажь он удар, и я бы потерял сознание от болевого шока, а так падаю, распластываясь на полу.

Руки – хочу закрыть голову от ударов – бездвижны. Что-то липкое упирается в шею, на поясницу наваливается тяжесть. Боль есть, но нет страха. Потому что страх всегда намертво спаян с неизвестностью. А здесь все предельно ясно. И мозг – боксерская привычка – продолжает оценивать ситуацию. Но и на ринге случался момент, когда пропускал удар, голова наполнялась звоном, и все рушилось, осыпалось.

Меня трамбуют тычками, и, несмотря на усиление женского крика – девушки, вопреки наследию чекисток и амазонок, должны быть милосердны, – частота их не спадает.

Вскрикиваю, пробую умолять, похожий на рыбу, прижатую к разделочной доске. Не успокаиваются. И кто-то жирной тряпкой затыкает мне рот. Возможно, развернись я к ним лицом – они бы увидели, что бьют человека, с которым час, два назад выпивали, говорили о Бирхоффе, «Kiss» и Поборски. С тех пор ничего не изменилось: этот человек не убивал детей, не взрывал церквей, чтобы его прессовали так, словно хотели забить до смерти.

В тринадцать лет, в бухте Казачьей я попал в морскую воронку, увидел Страх: в черном костюме, с беззубым пламенеющим ртом, из которого смердело чем-то вроде кошачьего корма, распахнутым так, будто он хотел засосать меня. И когда отец, подплыв, схватил меня под руки, потащив прочь, Страх клокотал, бесновался, теряя добычу. А я мысленно говорил ему: «Будь ты проклят, прощай!»

Но вот он вернулся. И я боюсь этой дурно пахнущей твари. Удары стихают. Стук, скрип, больше нервозности в голосах, но затем – радостное оживление, русская и чешская речь.

13

Если бы я знал, что путешествие в Киев закончится вот так, по-омоновски, мордой в пол – приехал бы? Рисковал бы? Или собирался, как на сафари, где все включено, кроме смерти?

Но даже если она случится, вдруг, то все равно, до самого последнего момента, не поверишь, что она здесь, что с тобой. Верующим легче – они знают: это начало. Впрочем, и проблематичнее тоже: что если жил не достойно и не заслужил итог?

Верю в жизнь, сейчас и всегда, не потому, что влюблен или привязан, а потому, что не способен по-человечески изъяснить смерть.

– Привет, чего так долго? – голос в коридоре кажется знакомым.

Отвечая, Миро – или кто-то другой? – переходит на чешский. Его нервно, эмоционально перебивают девушки. Знакомый голос, взволнованный, взвинченный, все равно отвечает по-русски, будто не в силах контролировать себя.

– Да? Где?

– Кухня.

Громкие шаги, почти топот. Вскрик:

– Зденка, Карел, слезьте с него!

– Нет! – Карел с его пудовыми кулаками и монументальным спокойствием мог бы изображать Франкенштейна; подкормить, загримировать – и порядок.

– Он махал стул.

– Психо!

– Но держать его… – гость переходит на чешский.

Он спорит так рьяно, что рискует закончить, как я. Один, два, три тротиловых слова – и бабах неизбежен. Здесь все мирные, все сознательные, – изначально ведь так подразумевалось, да? – но зашлакованные агрессией. И кровь отравлена глупостью.

Нога Зденки елозит по моей шее, дергает голову, и, тряпка, затыкавшая рот, выпадает. Сначала я думаю завопить так, чтобы позавидовал Видоплясов, но импульсивного паникера во мне нокаутирует прагматичный боксер: «Заори – и они начнут избивать тебя еще яростнее. Просто говори. Говори внятно!».

– Слушайте, чехи, – глупое обращение, хотя в подобных условиях какое может сгодиться? – я пришел к Кристе, мы…

– Заткнись! – Карел забивает тряпку обратно.

– Вадим?!

Вздрагиваю. Оказывается, в Страхе, как в Чужом, жил кто-то еще, и вот он прорвался наружу, устроив сюрреалистический вывих сознания. А иначе ли может быть такое?

– Вадим?! Межуев?!

– Игорь?

– Это ты? Карел, слезь с него!

– Нет, – голос Карела спокойный, размеренный, как и он сам.

– Что значит нет, Карел?

– Русский ударил Радо.

– Сука! – слышится из соседней комнаты. Наверное, я сломал ему нос.

– Вадим, да что случилось?

– Я пригласила, – спасибо за важное разъяснение, Криста.

– Кого? Вадима?

– Да. Он бил Радо.

– Вадим, ты ебанулся? – Голос Игоря вибрирует, как работающий трансформатор.

– Это он полез, Игорь! Они ебнулись! Русские, Евромайдан…

– А!

– Убил Чехию! – вставляет Миро.

– Чехию, какую, блядь, Чехию? Кого я убил?

Тычок под ребра. От боли и непонимания мне хочется плакать.

– Хватит его бить!

– Слушайте, я никого не…

– Заткнись!

– Хватит!

– Нет!

– Да!

– Нет!

– Блядь, слезь с него на хер!

Слышится шум. Давление на поясницу уменьшается. Похоже, Карел упал на паркетные доски.

– Вадик, вставай!

Хочу подняться, но правая нога онемела. Игорь рывком помогает мне встать.

Стоим друг напротив друга. Игорь пополнел, посерьезнел, точно из помощника переквалифицировался непосредственно в депутата. И бородка почему-то не светлая, а рыжая, но взгляд глубоко посаженных глаз – ресницы настолько белесые, что кажется, будто их нет – по-прежнему удивленный, растерянный. Он смотрел так в университете, и те, кто не знали его, думали, что перед ними дурачок. И тут дурачок начинал задавать вопросы.

Да, это он, а не вывих сознания. Хотя все логично: работает на пражскую фирму, значит, его друзья-коллеги – чехи. Жаль, что такие. Но как же я рад его видеть!

– Ну, ты даешь, – выдыхает Игорь, и мы отходит вглубь кухни, к окну.

Поворачиваемся к чехам. Впереди – злой Миро и удивленный Павел. Карел поднимается с пола. Зденка равнодушно потирает запястье. Криста, похоже, что в первый раз не улыбается.

– Так, спокойно, – Игорь миролюбиво поднимает руки, – давайте сядем, поговорим…

© П. Беседин, 2014

Загрузка...