Этот город (Константинополь) наполнен мастеровыми и рабами, из которых каждый обладает глубокими богословскими познаниями и занимается проповедью и в лавке, и на улицах. Если вы попросите одного из них разменять серебряную монету, он расскажет вам, чем отличается Сын от Отца; если вы спросите о цене на хлеб, вам на это ответят, что Сын ниже Отца; а когда вы спросите, готова ли баня, вам ответят, что Сын создан из ничего.
Короля Атанариха он (Феодосий) привлек к себе поднесением ему даров и пригласил его со свойственной ему приветливостью нрава побывать у него в Константинополе. Тот охотно согласился и, войдя в столицу, воскликнул в удивлении: «Ну, вот я и вижу то, о чем часто слыхивал с недоверием!» – разумея под этим славу великого города. И бросая взоры туда и сюда, он глядел и дивился то местоположению города, то вереницам кораблей, то знаменитым стенам. Когда же он увидел толпы различных народов, подобные прибивающимся со всех сторон волнам, объединенным в общий поток, то он поизнес: «Император – это, несомненно, земной бог, и всякий, кто поднимет на него руку, будет сам виноват в пролитии своей же крови».
Был он, таким образом, в превеликом восхищении, а император возвеличил его еще большими почестями, как вдруг, по прошествии немногих месяцев, он переселился с этого света. Мертвого, император почтил его милостью своего благоволения чуть ли не больше, чем живого: он предал его достойному погребению, причем сам на похоронах шел перед носилками.
После смерти Атанариха все его войско осталось на службе у императора Феодосия, предавшись Римской Империи и слившись как бы в одно тело с римским войском.
В третий раз на памяти Атанариха сменился император за Дунаем. Хоть и далеко от Империи забрался со своими вези, которые при отцовской вере и старом князе остались, а все же не переставал одним глазом косить в сторону земель ромейских: что там происходит, какие вести оттуда ветром задувает? Государь, говорят, новый сел в Константинополе? Кто таков?
Поначалу слухи доходили такие, что Атанарих решил и вовсе не тратить на этого нового царя свое княжеское время. Ибо молодой император Восточной Римской Империи Феодосий, призванный Грацианом на престол вскоре после бесславной гибели Валента, ознаменовал начало своего правления смертельной болезнью. И не стал Атанарих им даже интересоваться, а вместо того отправился на охоту – давно собирался взять кабана. Пока ромеи мрут, он, природный вези, веселиться будет.
Грузен Атанарих, величав, стар, а озорничает, как юноша, и смеется так, что вздрагивают горы.
Император Феодосий, которого сперва никто всерьез не принял, действительно был человеком хворым, невеселым и нервным, так что вообще непонятно было, зачем в столь слабые руки вкладывать такие тугие бразды.
Все потуги придворных льстецов и рифмоплетов представить его «вторым Траяном» имели откровенно жалкий вид. Только одно и было общего у этого Феодосия с императором-воителем, покорителем Дакии: оба испанцы родом. В остальном же не наблюдалось между Траяном и Феодосием ни малейшего сходства. Скорее уж отец нынешнего государя, тоже Феодосий, был с Траяном сходен.
Тот Феодосий, один из лучших полководцев покойного императора Юлиана, толковый и деятельный командир, надежда Империи, вызывал к себе любовь подчиненных и зависть равных; закончилось же тем, чем обыкновенно: был оболган и казнен.
В дни казни отца своего был младший Феодосий губернатором провинции Мезия. Как только отец его пал жертвой интриг, так сразу же бросил молодой губернатор службу и уехал к себе, в Тарракон, где у него было имение. На целых два года затворился. Книги читал, закатами любовался, тоску копил. И затворены вместе с ним были его немалые знания и превосходная военная подготовка. Ибо старший Феодосий на хворости сына глядеть не желал и лени его природной потакать не собирался. Обучал всему, что должно. С ранних лет с собой по походам таскал, плачь не плачь. Что же делать, если не богатырем сын уродился?
Недолго лелеял свою мечтательность Феодосий, сын Феодосия. Вспомнили о нем и гонцов прислали в Тарракон.
Что и говорить, времена для Империи настали трудные. Необъятна Империя. Пока развернешь карту, на которой вся она нарисована, руки устанут. И не всякая столешница вместит эту карту целиком, вечно свисают со стола – слева Британия, справа – Сирия.
А править ею остался девятнадцатилетний юноша Грациан, племянник Валента. Больше всего на свете любил охоту, женщин и свою аланскую гвардию. Что отважен был Грациан и советчиков добрых имел – того недостаточно, чтобы совладать с такой силищей, какой была в те годы Империя.
И все же надежды на этого молодого властелина возлагались немалые, ибо с самого начала показал себя правителем способным и решительным. Амвросий, епископ Медиоланский, готов был второго Давида в нем признать, лишь бы варваров усмирил. Епископу, правда, возражали: никак не может Грациан Давидом быть, ибо в еретическом арианском учении возрос, на арианке женат, еретиками окружен. Но только отмахивался святой Амвросий: «Какой он арианин! Он – военный».
И вот, оказавшись без соправителя (а в одиночку никак не охватить Империю властью), послушал Грациан доброго совета и послал в Тарракон за молодым Феодосием: зову тебя, брат. Обиду забудь и по отце своем более не печалься, ибо хочу предложить тебе разделить со мной власть и бремя ее.
Феодосий прибыл.
В сентябре 380 года сошлись в городе Сирмии на реке Сава.
Война вокруг бурлит, как вода в котле. Полководцы грациановы, Бавд и Арбогаст (оба – происхождения варварского) все с остроготами в Паннонии совладать не могут, никак не утихомирить им беспокойного Алатея.
И Фритигерн в Иллирике с родичем своим Алавивом – хуже чумы; заразу в одном месте прижжешь, а она уж в иное переметнулась и изводит пуще прежнего.
На северные границы наседают алеманны, против которых воевать Грациану и воевать, конца-края не видно. Говорят, император Юлиан, воитель славный, половину жизни потратил на то, чтобы найти людей, которые были бы хуже этих алеманнов.
А императоры-соправители, что в Сирмии договариваются, как править им и как с бедами совладать, – один другого краше. Грациану до зрелых лет еще десятка недостает; талантом одарен, а в голове ветер. Феодосий, хоть и в мужеских летах (тридцать три года сравнялось), но с виду таков, будто душа вот-вот с телом расстанется.
Договорились обо всем, карту Империи надвое раскроили и на том расстались. Грациан в Тревир помчался – готские банды усмирять; Феодосий же в Константинополь двинулся.
Добрался Феодосий до Фессалоник и слег там в болезни, почти безнадежной.
Фритигерновы вези, прознав про то, сразу же умножили свою свирепость и растерзали Македонию и Ахайю, точно дикие звери.
Ждали конца света, стиснутые со всех сторон полчищами варваров. Ничто не приносило успокоения. Едва поднимался над полем урожай, как уничтожало его варварское нашествие, либо пожар.
И в церкви не находили покоя, ибо раздор царил везде, где только сходились двое или трое во имя Христово. Каждый стремился насадить свое, а чужое подавить и истребить.
Куда ни кинешь взор, везде какая-то скверная погода. Вот и новый государь, едва приняв власть, захворал.
Жаль молодого Феодосия. Простерт на богатом ложе, сам – худой, как щепка; под одеялом будто и тела никакого нет. Только глазищи черные на пол-лица, и огонь в них лихорадочный.
Боится умирать Феодосий. Зачем только из Тарракона уехал! Сидеть бы сейчас в старом доме, смотреть в окно на знакомый сад. А вокруг ходили бы старые рабы и домочадцы, да братья и сестры, отцом от наложниц на свет произведенные. Родное бы все, знакомое видеть, а не чужие эти лица. Не угасать бы ему, Феодосию, в чужих комнатах, где не им надышано и обжито.
Домоседом был Феодосий, кочевой жизни не любил. Насиженное гнездо покинуть – для него нож острый. А отец с юности походами мучил, все к солдатской жизни приучать пытался.
И вот снова занесло Феодосия на чужбину, в Фессалоники-Солунь. Что он только делает здесь?
Ах, неужели непонятно – что. Умирает он.
Прислужница заревана, от слез опухла вся – жаль ей молодого государя. Такая-то мука, такое-то страдание в глазах его. Щеки у девушки толстые, коленки толстые, косы толстые.
– Выпей, батюшка.
Горячего к губам подносит.
Феодосий пьет, благодарно гладит ее по руке и бессильно в перины падает.
– Позови мне епископа. Не хочу некрещеным умирать.
Девушка руку свою целует там, где невесомые пальцы императора коснулись.
– Бегу, батюшка.
Топот крепких здоровых ног.
Убежала.
Прикрыл глаза Феодосий, поискал в себе силы жить. Не нашел. Хотел заплакать по жизни своей, но и этого не дано ему было, обессилел от жара.
И вот – шелест длинных одежд, четкие и в то же время легкие шаги. Встрепенулся молодой государь, вздрогнул. Вспорхнули ресницы его – длинные, черные, точно траурные бабочки поднялись с бледных щек.
И встретился взглядом Феодосий с епископом Фессалоникским – Ахолием.
Не то диво, что Феодосий, умирая, крещение принять пожелал. Многие с этим до самого смертного одра тянули, с Господом Богом в азартную игру играли, чтобы поменьше на себе грехов на тот свет тащить (крещение-то всю скверну смывает, все грехи снимает, что в язычестве по недомыслию и непросвещенности совершались).
А то диво, что рядом с Феодосием в тот час Ахолий оказался, епископ Солунский, ревнитель никейской веры, в монастыре возросший и добродетелью сильный. Арианская же ересь, которую исповедовали все государи ромейские, начиная, по крайней мере, с 340 года, была ему ненавистна.
Сурово выбранил болящего государя епископ (неласковый, как все никейцы) за то, что только сейчас, перед лицом смерти, о Боге вспомнил, о Создателе своем. После же передал Феодосию в целости свой символ веры и каждое слово повторить заставил.
«…во единого Господа Иисуса Христа, Сына Его, единородного Бога, чрез которого все произошло, рожденного прежде всех веков от Отца, Бога от Бога, целого от целого, единого от единого…»
– …От единого…
Феодосий еле шевелит окровавленными губами – Ахолий разбил, того не желая, когда крест целовать подносил. Пересохли губы, растрескались, чуть заденешь, и лопнет тонкая кожа.
«…неотличный образ Божества Отца, как существа, так и силы, воли и славы Его…»
Голос государев почти не слышен. Ахолий низко наклонился, прислушивается. Горячее дыхание обдает его, будто ветер из пустыни дует.
«…Анафема на тех, которые говорят, что было время прежде рождения Сына или называют Его творением как одно из творений».
– Анафема на тех, – повторяет Феодосий послушно, а уразумел ли – выяснять времени нет. Не помрет, так уразумеет.
Медленно стекает капелька крови по губе, вязнет в темной курчавой бородке. Ослабел от жара император. Взять бы на руки и укачать, чтобы поспал. Толстушка-служанка слезами давится у порога, забыла уж, зачем пришла.
А молодой император свой новенький крест в горсть взял и с тем заснул, успокоенный.
Ахолий все оставался при нем. Уж и слуги лампы внесли и запалили их, расставив по поставцам; в окне вечерний свет погас и звезды показались. Ахолий рядом с ложем сидел, не замечая ни течения времени, ни усталости, ни слез. Перед ним во прахе простерто будущее великой державы, чудесным образом заточенное в хрупкую смертную плоть, сжигаемую жаром. Яростно отмаливал это будущее у Бога Ахолий: неужели дунет на слабый этот светильник, не даст ему разгореться?
Полночь давно миновала, епископ уже задремывал, и во сне слезы все сочились сквозь смеженные веки его, как вдруг Феодосий тихо застонал от бессилия и страха; потом весь покрыт был и охвачен слабостью неизъяснимой.
Тотчас же набежали лекари и слуги, епископа оттеснили, ламп натащили втрое больше против прежнего. Зазвякали инструментами, забулькали микстурами. Весь остаток ночи суетились и выплясывали вокруг Феодосия, а наутро с торжеством объявили: государь вне опасности и скоро встанет на ноги.
Изнеженный, хилый, вечно хворый, Феодосий править стал железной рукой. В конце осени 380 года с триумфом вошел чудом исцеленный император в столицу свою, град Константинов. Народу он сразу глянулся: молод, хорош собой, на дары щедр. И хоть выглядел ослабевшим (шутка сказать, почти с того света возвратился), а как-то с первого взгляда виделось: этот сел надолго.
Первым делом призвал к себе патриарха константинопольского.
Тот явился не без трепета и предстал пред очи государевы.
Был это арианин Демофил, поставленный десять лет назад на столичную, самую богатую в Империи, кафедру самим императором Валентом. Валент рассудил тогда просто: пусть Демофил столичному духовенству не нравится; зато ему, Августу Валенту, очень даже нравится; стало быть, как Август решит, так и будет. Всех недовольных клириков, открыто выступавших против арианского вероучения (числом около семидесяти), недолго думая, погрузил Валент на корабль и в открытом море поджег; другой раз не станут государю перечить.
Памятуя о том, Демофил трясся, как к Феодосию шел. Феодосий с арианином в долгие споры входить не стал. Был краток. Исцеление свое объяснял тем, что из рук Ахолия истинную веру принял; угодно, стало быть, Господу, чтобы посредством власти земной, Феодосию дарованной, свет истины воссиял по всей Империи. Возражать себе и доводы приводить не позволил. Хлопнул на стол пергаменты – символ Никейский. Подписывай, Демофил, старые воззрения свои анафемствуй и иди в храмы, паству вразумляй, которую с прямой дороги лукавыми речами сбил.
Упало сердце у Демофила. Хорошо знал, что такое – против власти земной идти. А не идти нельзя было. Ибо как ни плох был этот Демофил, а под угрозой смерти веры своей все же не отдал. Дрожал, расправы ждал, от ужаса глаза закрыл – но своего держался твердо.
Феодосий, однако, был пока что настроен мирно; еретика-епископа вон выгнал и на том успокоился. На его место посадил ахолиева единоверца, Григория, каппадокийца родом, которого арианские острословы за тяжеловесность и настырность прозвали «наковальней».
И не то что боязлив был Феодосий – осторожен. Не потому Великим вспоследствии назван, что обладал неслыханной мощью или выдающейся мудростью. Скорее, по плодам определен был. О недостатках своих превосходно осведомлен был этот Феодосий, сын Феодосия, и умело обходил их. Полководцем выдающимся не стал, не в пример отцу, зато знал, каковы должны быть военачальники, и находил таких среди ромеев и еще больше среди варваров на ромейской службе.
Что до дел религиозных, то там, где опасался за твердость веры своей, не вступал ни в какие препирательства – и дело с концом.
И то правда, щекотливое занятие – церковные споры разбирать. Раньше, до Феодосия, как было? Соберется собор, решит: будем веровать так-то и так-то. Только, кажется, все уладится, только разъедутся святые отцы, как готово: всплывает недовольство. И епископы из обиженных к государю прибегают. Богу, конечно, Богово, а кесарю, никто не спорит, кесарево, но Констанций покойный, да и Валент тоже, никогда не отказывались их выслушать.
Что с того, что Вселенский Собор решительно осудил арианское учение, признал его «ересью» («мнением»), каковой впредь быть не должно? И раньше такое случалось, что высокие собрания духовных лиц ариев символ осуждали. Но всегда оставался император, к которому можно было обратиться с жалобой. Государи ромейские в богословские тонкости вникали трудно, так что склонить их на свою сторону было задачей несложной.
А Феодосий вникать отказывался. Велел веровать определенным образом (указ соответствующий был от его имени обнародован и повсеместно зачитан). Посадил этого Григория каппадокийца на кафедру в Константинополе. А если кому что не по душе – ради Бога, дискутируйте, сколько влезет, с префектом претория.
В том и сила Феодосия, что слабости свои знал.
Жил себе Атанарих за Дунаем, не тужил. А если и тужил, то о том никому не рассказывал. Закат сменялся рассветом; время шло, и ничего не менялось.
Но вот нежданно-негаданно к нему, князю, посольство от ромеев прибыло и феодосиево имя называет: прислал нас государь к тебе, Атанарих.
Сидел в ту пору Атанарих в неприветливом Семиградье; хоть и не бедствовал, но и не умножался. Век бы ему ромеев не видать. Слыхал, конечно, какие подвиги Фритигерн по ту сторону Реки совершает. Молодец среди овец; с гуннами бы так управлялся, как с жирными ромеями.
Однако посланцев от Феодосия решил принять и выслушать. Поразил его Феодосий в самое сердце: так только великодушные варварские князью поступают, да и то лишь в песнях, не в жизни. А ромей – не коварство ли какое затаил?
Как бы то ни было, а Феодосий, не умаляя своей гордости, но и без излишнего чванства, с пристойным миролюбием, поднес Атанариху дар богатый: ткани шелковые и золото, посуду серебряную и оружие – мечи зарейнской работы, луки савроматские. На мечи Атанарих глянул и подумалось ему: плохи дела у алеманнов, раз добычей, у них взятой, подарки делать стали (не торговлю же, в самом деле, ромеи с ними открыли?).
Принял Атанарих дары, а приближенным своим велел к послам отнестись со всевозможной учтивостью. Любопытно князь было: что там, за Дунаем, умные головы надумали и императору новому в уши нашептали?
И спросил послов: правда ли, что господин их, Феодосий, сын Феодосия, убийце отца своего служит?
Отвечали послы, что сердце его христианнейшего величества исполнено кротости, и более на эту тему говорить не пожелали.
Атанарих густые седые брови насупил, пламенный взор на ромеев устремил. Не любил христиан. Надо же! Какие сопли пускали, какие слезы проливали! Помучиться хотели, умирать рвались, ближнего в объятии любовном душили… Все это, как и предвидел Атанарих, сплошным лицемерием обернулось. Вон и Фритигерн в веру эту обратился. Что, помешала ему вера разграбить Фракию, Мезию, Македонию, Ахайю? И хоть противен Атанариху этот Фритигерн, а когда речь о ромеях заходила, то и Фритигерн хорош.
Толстые пальцы на животе скрестил Атанарих и спросил послов грозно, зачем государь их посылал и дары к чему прислал? И ногой дары толкнул, так что серебро кувшинов запело; однако ж осторожно – повредить не хотел.
– Знает ведь государь ваш, что враг я ему!
Затем и прислал, что не хочет он больше вражды этой. Всем могущественным князьям народа вашего посылает Феодосий слово мира, а тебя, Атанарих, приглашает к себе в столицу, чтобы гостем государевым ты стал.
Задумался Атанарих. Всю ночь не спал после того разговора, с боку на бок ворочался. В середине ночи на воздух вышел и долго бродил, звезды над головой считал, снег ногами месил, пока не замерз.
Что надумал Феодосий, сын Феодосия! Его, Атанариха, приручить хочет, чтобы из рук ромейских ел!
Топнул ногой, в снегу увяз, яростно выбрался – и тут слабость старого князя одолела. Не век же в горах сидеть, на ромеев бессильные зубы точить. Зубов-то, почитай, уже не осталось. А прочие князья готские – кто так, кто эдак – все уже с ромеями снюхивались. И не по одному разу.
Что-то переменилось в мире, а что и когда – не уловить. Только чувствовал Атанарих, все больше власти забирает новая вера. И воротить морду от ромеев, гордо спиной к ним стоять, сейчас уже невозможно. Как же это вышло?
Говорил с богами своими, но молчали боги и стыдились признаться. Видать, и вправду отвернулись от него.
Как же получилось, что слава утекла между пальцев Атанариха, что иссякла сила его? Одно только ему и осталось – гордость свою позабыть, назвать братом этого Феодосия…
Чего хотят от него боги? Зачем оставили его?
Заплакал Атанарих. Старым себя ощутил.
Наутро тех слез и следа не было видно. Всю жизнь головы не склонял, а спина у него отродясь не гнулась. И теперь заявил послам всемилостивейше, свысока, как будто одарить их невесть какой роскошью предполагал: ладно, так и быть, навещу вашего любезного государя в столице его, коли он так просит.
Снизошел, стало быть, к смиренной просьбе Феодосия.
Послы не дураки были. Вся мука, что в душе старого князя таилась, была для них явной. Потому и чванству его угодили: поклонились, радость изъявили при виде милости со стороны Атанариха.
А князь дружине сказал, что хочет на старости лет столицу ромеев увидеть. Вот и император зовет, просит забыть обиды прежние и визитом почтить. Так что потешим государя ромейского. Да и сами развлечемся, кости порастрясем. Ежели обидит он нас – сами знаете, что бывает с теми, кто везеготов обижать осмеливается. Фритигерн хоть и говнюк, выскочка, вперед батьки в пекло сунулся, а все же… Подавился тут Атанарих, но совладал с собой и завершил: все же молодец он, мать его так!.. И мы, буде надобность придет, так же поступим.
Послы заверили, что надобность не наступит.
И отбыли в столицу, в град Константинов, Атанарих с дружиной его, числом около трехсот человек. Для виду – поглазеть, с императором словом перемолвиться. На самом же деле поступить к Феодосию на службу хотели атанариховы вези, ибо в Семиградье сидеть было им скучно.
В канун нового, 381 года, навсегда расстался Ульфила со своей общиной.
Вся жизнь готского патриарха оказалась зажатой меж двух Вселенских Соборов, Первым и Вторым, как книга между досок оклада. Начало этой жизни было осуждение арианского вероучения, и конец – тоже осуждение. Вся же жизнь, та, что между «нет» и «нет» оказалась сплошным «да». И Ульфила твердо верил в свое «да» и готов был за него биться.
Прощался с общиной недолго; прихожанам при расставании сказал только, что хочет в Константинополь съездить, молодого императора Феодосия повидать.
Уезжал без страха. Не о чем тревожиться ему было. Созданному за годы, протекшие по исходе из Дакии-Готии, не один век еще стоять. Умножатся и без того немалочисленные «меньшие готы»; из любви к епископу своему не прельстятся ни дарами, ни страхом, останутся верны завещанному Ульфилой.
Что в безвестности живут, так оттого, что не пятнают себя преступлениями. Времена уж таковы – славы только окровавленными руками добыть себе можно. Богатства «меньшие готы» не накопили и дворцов не возвели; кормились от пашни и стад своих. Молока, мяса и хлеба доставало, а прочего и не нужно. Для духовного наставления оставлен им Силена, человек хоть и простой, но в делах веры устойчивый и с ясным понятием.
И о себе не беспокоился больше Ульфила. Перевод четырех Евангелий был им завершен: первым – от Матфея, вторым – от Иоанна, третьим – от Марка, четвертым – от Луки. Вслед за тем переложил на готский апостольские послания.
Всю жизнь был с Ульфилой этот труд; теперь и он к концу близился. И ученики выросли, обученные готской грамоте; будет, кому передать ношу, когда непосильной станет.
Впервые Ульфила ощутил тяжесть прожитых лет. И не в том даже дело, что иной раз с трудом перемогал боль в груди, донимавшую с недавних пор. Мир словно выцвел и поблек в глазах Ульфилы; а как лучился, как полнился светом в первые годы служения его, когда был еще пастырь-Волчонок нищ и безвестен, когда скитался по задунайским землям, отягощенный лишь легкой ношей Слова Божьего.
Кто взвалил на него ношу эту, поначалу невесомую, а с годами отяжелевшую непомерно, – перевод Евангелий? Сейчас попробуй вспомни, как это было, спустя пятьдесят лет.
Из прошлого имя пришло: Евсевий. Но нет, Евсевий только благословение дал, а перевод – он раньше был, еще до Евсевия. Когда с блаженной памяти епископом Константинопольским встречался, уже закончены были первые отрывки. Читал тогда Ульфила ему шестую и седьмую главы Евангелия от Матфея, и восхищался готской речью старый патриарх.
Вырос перевод тот, как колос из зерна, из Иисусовой молитвы. Первой переложена была на готский. И не Ульфила переложил ее, ибо еще до Ульфилы она была.
И так, в дерзновенные юные лета свои, читая ее, однажды не остановился, продолжил и говорил, говорил слова Спасителя по-готски, покуда всю Нагорную проповедь так не дочитал.
Один был тогда Ульфила; никто не видел его, никто не слышал.
Сидел в лесу, на траве, руки на упавший ствол уронив. Переполнен был, как чаша. Молчал, голову опустил, пошевелиться не смел. То, что происходило в те часы с его душой, было слишком велико, чтобы уместиться в тесной одежде слов; потому не мог произнести ни звука. Губами двинуть не решался, ощущая в себе это – большее, чем возможно заключить в человеке без угрозы разорвать его душу.
Потом поднял вдруг голову, невидящими глазами вперед себя глянул в зеленую чащу леса; с силой ударил руками о ствол древесный, поранился об острый сучок, но даже не почувствовал боли.
Только и смог, что вымолвить:
– Бог! Спасибо.
За пятьдесят лет, что минули с того вечера, всю свою некогда переполненную душу вынул из груди. Всю, часть за частью, вложил в Книгу.
А еще были люди, которые грызли и отрывали от нее – кто кусок, кто клочок, кто лоскуток. Люди, которых он – кого за руку вел, кого за шиворот тащил – к Богу.
И еще терзали ее войны и потери. И все слабее и меньше она становилась. Настал, наконец, и тот день, когда понял вдруг Ульфила – без остатка себя раздал, ничего себе не оставил. Только хрупкая телесная оболочка еще и пребывала на земле, а душа ульфилина – вот, вся в Книге почила. И не о чем стало ему с людьми разговаривать.
Как же самонадеян был он тогда, в дни юности своей, когда сила казалась ему бесконечной, дар – неисчерпаемым, любовь – неиссякаемой. Хотел быть Моисеем; вот и вкусил сполна, что это такое – быть Моисеем. Всего себя по частям скормил: ешьте меня и пейте.
И съели.
Одни с благодарностью; другие же утолили голод и спасибо не сказали.
Но ели все.
Сколько же нас, таких, – отдающих Господу и человечеству всего себя, без остатка, – служением, безымянным подвигом, битвой, молитвой. И всякий при том говорит: ешьте мою плоть и пейте мою кровь. И до чего же пресной оказывается эта плоть. И какая жидкая эта кровь, хоть и пролитая, казалось бы, во славу Божью! Кого же насытит столь скудная трапеза? Никому не нужная жертва, никем не воспринятый подвиг.
Воистину, жалкая Вселенная – человек.
Об этом и многом другом размышлял Ульфила, когда задумывал поездку в Константинополь. Без горечи думал, на горечь тоже силы нужны, а их не было. Никому еще не говорил о своем решении; но все уже непостижимым образом знали – старый епископ уходит. Знали и печалились, только виду не показывали.
Меркурина с Ульфилой уже не было. В Доростоле теперь Меркурин, епископом поставлен. Вместе с саном имя новое принял – Авксентий. Недолго Меркурину-Авксентию доростольскую паству наставлять. В плохие времена кафедру принял. Сейчас всем единомышленникам Евномия тяжко приходится.
Сам Евномий, как и большинство арианских вероучителей, от дел отошел. Из Кизика уехал, в своем халкедонском поместье засел, но атаковать оттуда посланиями государя не решался. Правда, был момент, государь слабину дал и любопытству поддался. Захотел Евномия этого повидать. Слыхал о фракийском проповеднике немало; вот бы потолковать со знаменитостью. Да и по хорошему слогу скучал, ибо епископы кафолические редко когда блистали образованностью и красноречием. Феодосий же был человек утонченный и изящество ценил.
Но не зря окружил себя твердыми людьми мягкотелый Феодосий! Только прослышав о намерении Евномия Медоточивого навестить, повисли у императора на плечах близкие его – императрица Флакилла и новый патриарх, Григорий-«наковальня».
И то правильно. Как бы не ввел Феодосия в ересь этот Евномий. Хороший слог и обширная образованность хоть кого с пути совратят. Повздыхал государь, но признал правоту патриарха и супруги. Так и не поехал. Оставил Евномия доживать в безвестности.
И затих Евномий, от борьбы отошел, а вместо того стал кур разводить да книги читать. Феодосий в указах против еретиков свирепствовал, а Евномий при каждом новом известии из столицы только глубже голову в плечи вжимал.
Ульфила же молчать не собирался, ибо страха в нем не было. Редко входил в бурную реку церковных споров, однако сейчас захотел возвысить голос. Всю жизнь положил на то, чтобы восторжествовала вера Христова среди народа готского. И вот учение, за которое столько людей смерть при Атанарихе приняли, объявлено вне закона, а храмы арианские названы «синагогой сатаны» и подлежат конфискации.
О чем это – не о храме ли Ульфилиной общины? Чистая, красивая церковка на берегу быстрой горной речки, – была она священным местом и останется, сколько бы указов ни настрочил Феодосий у себя в Константинополе.
И сказал своим вези Ульфила на прощание:
– На крепкие руки Силены оставляю вас; сам же хочу с Феодосием говорить. Уповайте на Господа. Ибо выдержали мы с вами немало испытаний. Многие помнят еще, как гнал нас Атанарих и жег нас в храмах наших. Как искушал нас змей Фритигерн. Как князья – кто угрозами, кто посулами – стремились заставить нас свернуть с прямого пути на кривую дорожку. Так чего же нам бояться? Выдержим и новое гонение от молодого императора Феодосия. Если пришлет солдат убивать вас – умирайте или бегите в горы, но головы не склоняйте и насилием на насилие не отвечайте. Много бед минуло; минет и эта.
С тем собрался, чтобы в столицу ромейскую ехать – второй и последний раз в жизни.
До Константинополя от гор Гема путь неблизкий и небезопасный. Силена отрядил с Ульфилой человека из тех, кто неотлучно при патриархе готском находился с той самой поры, как Меркурин Авксентий из общины ушел. Самому Силене за старым епископом приглядывать было некогда, вот и пришлось подыскать замену Меркурину.
Замечал, конечно, Ульфила всю эту возню вокруг персоны своей, но не препятствовал. Предался в любящие руки близких, ибо собственные силы его были уже на исходе.
Спутник Ульфилы, один готский пресвитер по имени Фритила, был человек силищи неимоверной, подковы гнул. Вид имел унылый, физиономию лошадиную, нос длинный, волос белый, как мох болотный. Ульфила его грамоте обучил. Один из тех был этот Фритила, кому епископ надеялся труды свои оставить.
На пятый день прибыли Ульфила и спутник его в Августу Траяна. Впервые за путешествие заночевали в городских стенах. На дорогах Мезии беспокойно было от разбойников. Оно и понятно: люди здесь зажиточные, а где богатство, там и грабители. Только вот грабить в последние годы стало нечего, фритигерновы вези, как метлой, вымели и Мезию, и Фракию. Прибавилось голодных и бездомных. Эти тоже опасны были, иной раз хуже разбойников – за кусок хлеба убьют.
Но все это только Фритилу беспокоило; епископ же безмятежен был, будто помирать собрался.
Поклажи с собой взяли немного, только теплой одежды и съестного. Телега крытая да лошадка неказистая – вот и все имущество; для защиты у Фритилы меч и хороший длинный лук. Хотел Ульфила запретить оружие брать, но тут его и слушать не стали; Ульфила в конце концов отступился.
Августа Траяна – город большой, грязный. Летом пыльный, зимой слякотный; по центральной улице и форуму гуси ходят.
Остановились путешественники готские на постоялом дворе. Хозяин и так и эдак к ним приглядывался; решил – мезы, ибо по-латыни хорошо знали, но повадку имели варварскую. Из глуши, не иначе. Из такой глуши, что и Августа Траяна важным городом покажется.
Старик – тот просто стоял, глядел отрешенно, будто и не видел ни конюшен, ни деревянных лестниц, ведущих из внутреннего двора прямо в апартаменты для приезжих. И дождик мелкий будто не для него, старика, накрапывает. Словно отсутствовал старик в этом мире, а где мыслями блуждает – неведомо.
Делами молодой заправлял; к нему хозяин слуг и направил. Фритила сперва лошадь выпряг, слуге помогая, после старика в комнату устроил отдыхать. И только потом вниз, к хозяину, спустился. Каши с мясом спросил.
– Отец твой? – между делом поинтересовался хозяин и головой наверх мотнул.
– Вроде того, – нехотя ответил Фритила.
Ох и огромен приезжий, особенно если четырьмя стенами его оградить. И голос громкий, как ни старается приглушить. Уму непостижимо, сколько места варвары занимают.
Фритила длинные волосы шнуром завязал, чтобы в плошку с кашей не падали. Ел торопливо, орудуя ножом. Наголодался без горячего за пять дней.
– А что отец твой ужинать не идет? – спросил хозяин. – С дороги голодный, небось.
– Велел не мешать, – проворчал Фритила. – Молится он.
Но от хозяина постоялого двора за здорово живешь не отделаться. Впился пиявкой. Расспрашивал о том, об этом. Откуда едете-то в такое лютое время? Не боитесь ли разбойников? Или, может быть, вези проклятые вас разорили, с насиженного места согнали? Многих эта напасть коснулась…
Фритила с набитым ртом сказал назойливому ромею, что никто их с Ульфилой не разорял, а уж тем паче – вези, ибо сами они того же племени.
Но и после столь досадной промашки хозяин не подумал умерить любопытство. Раз не убил его вези на месте, стало быть, и не сердится.
Тяжко, небось, со стариком по дорогам таскаться. Капризный они народ, старики-то, а твой, похоже, с норовом.
Тут Фритила как рявкнет – в окне бычий пузырь едва не лопнул, такая силища в голосе: «Не твое, ромей, дело!» И кулачищем по столу ахнул, вся посуда подпрыгнула.
Хозяин и тут нимало не смутился. С другого бока заход сделал. Обиженным представился.
– Я не по глупому делу ведь болтаю. Вижу, путешествует почтенный старец с сыном…
Фритила не отвечал, только глядел хмуро.
Хозяин рукой махнул.
– Неспокойно сейчас разъезжать-то.
– У нас и взять нечего, – снизошел до ответа Фритила.
Наелся, ножом в зубах ковырять стал.
– Время страшное, – повторил хозяин. – Сейчас и за просто так пропасть можно.
– Не девки, чтобы за просто так пропадать, – сказал Фритила и на том разговор оборвал.
Однако слова хозяина поневоле зацепили готского клирика. В тяжкие раздумья погрузился. Во двор вышел – лошадь проведать, а в голове все мысли крутятся невеселые. Силена зачем его в Константинополь отряжал? Епископа защищать. «Чудес, знаешь ли, не бывает, – сказал при прощании Силена. Спохватился: – То есть, бывают, конечно, но в самых крайних случаях. Так что лучше взять меч и лук со стрелами и с их и Божьей помощью вершить чудеса самостоятельно…»
Фритила знал: ежели с Ульфилой по его недосмотру беда случится, домой ему лучше не возвращаться.
Нет в общине человека важнее, чем Ульфила. Сколько себя Фритила помнил, столько и Ульфила в общине был. И никогда не менялся Ульфила, всегда оставался одним и тем же: беловолосым и темноглазым, с острым носом и острым подбородком, с торчащими скулами. Ульфила в представлении Фритилы, как и многих «меньших готов», пребывал вовеки. Что епископ родом не вези, то Фритила уже в юношеских годах узнал и долго тому верить не хотел.
К вечеру загремели по двору копыта, понеслась веселая брань – солдаты. Фритила как услышал, сразу вниз спустился – посмотреть, что и как.
На дворе суетились, разводили коней. Кого-то по уху наградили, чтобы разворачивался проворней. Потом один за другим в комнату солдаты вошли, всего их Фритила восемь человек насчитал. Холодный воздух следом влетел. Резкий запах пота заполнил комнату, тесно в ней стало от шумных разговоров.
Сидел Фритила, жесткое мясо в плошке ковырял, разговоры слушал, молчал.
Это были солдаты Шестой вспомогательной Дунайской когорты, отряженные из Тилиса, что на реке Тонеж, в Адрианополь и Визу. От Визы до Константинополя рукой подать, так что Фритила решил непременно в попутчики к ним набиться. И ближе подсел, чтобы минуту улучить и в разговор вступить.
Среди солдат, как водится, один балагур нашелся, ни слова никому вклинить не давал. Все болтал и потешал товарищей. Верзила был с копной черных волос на буйной голове. Заливаясь, рассказывал байку за байкой; остальные же от хохота булькали.
Вел с середины; видно, еще на дворе начал:
– …Притащили девку-то эту к палачу в комнаты, чтобы, значит, перед казнью еще ею попользоваться. Времена тогда были звериные, вроде нынешних; только сейчас христиане христиан поедом едят, а тогда язычники христиан истребляли. Ну, вот. Сидит девица, трясется. А сторожить ее был один солдат поставлен из верных христиан, только об этом не знал никто. Он говорит: «Что плачешь?» Та в слезы и кулачком его в грудь бьет: «Хотите убивать – убивайте, а позорить-то зачем?» Солдат подумал немного и говорит: «Меняйся со мной одеждой. Я, как и ты, в Единого Бога верую; спасти тебя, девка, хочу. И вправду: казнь – это почетно, а позорить зачем?» В общем, уговорил он ее и поменялись одеждой. Девица в солдатском обличии убежала, а солдат в ее бабьих тряпках на кровати сел и ждет, что будет.
Тут рассказчик выдержал большую паузу. Мясо жевать принялся. Жесткое оказалось; когда его дожуешь-то? В зубах так и вязнет.
Дальше давай, Маркиан, рассказывай. И по спине балагура постучали кулаком, чтобы не подавился. Маркиан и продолжил с набитым ртом, между жалобами, что поесть человеку спокойно не дадут.
– Тут как раз насильники входят. Уже и слюни пустили, жребии поделили – кто вслед за кем девицу пользовать будет. А на койке вместо девы – мужик грубый. Что за незадача? «Ты как здесь оказался?» А солдат тот, христианин-то, притворными слезами залился и просить стал, чтобы девичества его не лишали. Перепугались тут язычники. «Мы-то, дураки, – говорят, – не верили, что ихний Иисус воду в вино обратил. А он вон что умеет. Давайте-ка уносить отсюда ноги, пока он и нас во что-нибудь не превратил». И убежали…
Солдаты захохотали. Фритила, хоть и нашел историю довольно скабрезной, хмыкнул тоже. А Маркиан, балагур, вина дешевого прямо из кувшина отпил и на Фритилу уставился ясными, веселыми глазами.
– Угощайся, брат.
И кувшин ему протянул.
Фритила выпил, поперхнулся с непривычки. Редко когда в горах Гема вино пробовал, а из гор выходил и того реже. И Ульфила не одобрял, когда клирики в стакан заглядывали.
Слово за слово; назвался Фритила и старика своего назвал, спутника. Солдаты рты пораскрывали.
Готы? Мирные? Ты, брат, еще раз повтори. Может, ослышались мы? Когда это готы не разбойничали, не грабили, пепелищ по себе не оставляли?
Мы христиане, пояснил Фритила. Насупился. Маркиан-балагур добродушно за плечи его облапил. Кто же теперь не христианин, брат! Теперь в кого ни плюнь, непременно в христианина попадешь.
И снова рассказывать начал, но уже не своим товарищам, а Фритиле, по какому делу посланы в Визу.
Государь император повелел ереси повсеместно искоренять. Указы соответствующие выпустил. Две из них вследствие особой злокозненности смертью караются, а именно – манихейская и авдианская, обе с востока, чума на этот восток!
Впрочем, Маркиан с товарищами в догматы не вникали, ибо служили за жалованье, а просто выполняли приказания начальства. Ехали сейчас из Тилиса, где помогали местному пастырю распространять надлежащую благодать на тамошних сектантов. Причащения сподобляли еретиков силою: один солдат за голову держит, чтобы не рыпался; другой ножом зубы разжимает; епископ тем временем вино истины в непокорную глотку вливает. Так вот и искоренили арианскую ересь в Тилисе во славу Божию.
Посмеялись.
У Фритилы душа тяжким гневом налилась. Ей, душе, легкой быть положено, сосудом света, а она как темный камень стала.
Сказал:
– Насилием влитое вино, даже если это вино истины, извергнется вместе с блевотиной. – И отрезал как можно громче: – Арианское учение есть учение об истинном единобожии, а государя в заблуждение ввели льстецы и завистники. Так мой епископ говорит.
Насупился, неприязнь вокруг себя воздвиг, точно стену.
А Маркиан будто и не заметил. Улыбнулся ему широко и весело.
– Какая нам разница? Один Бог, три Бога… – Подтолкнул плечом сидевшего рядом солдата, который уже задремывал, разомлев в тепле от вина и сытости: – Эй, Ливий! Как Бога-то зовут?
Ливий сонно ответил:
– Митра…
Маркиан засмеялся. И остальные, кто носом не клевал, усмехнулись: больно уж мрачно вези смотрит. Зубы скалит, а сделать ничего не может.
И понял Фритила: даже если переломит сейчас себя и улыбнется этим христопродавцам, Ульфила откажется принимать от них помощь. Ибо всех, кто не соглашался с ним в догматах, именовал святой и блаженный вероучитель антихристами, нечестивцами, безбожникам, обольстителями, обманщиками, псами и предателями. Одним словом, воистину был волком для врагов стада своего.
В тот 381-й год впервые перешли Дунай гуннские передовые отряды. Появились по тонкому льду около Сингидуна и Виминация, сразу на большом отрезке границы. С виду безобразны их кони, но быстры, легки и выносливы; всадники под стать коням – от рож гуннских породистые лошади в истерику впадали.
Куснули гунны сладкий имперский бок, все свои зубы разом так и всадили. Однако же, когда против них выставили ромеи свои вспомогательные иллирийские алы, сопротивляться не стали. Развернули коней и умчались на другой берег, побросав на ходу захваченное.
Вроде и незначительный пограничный эпизод, а все же крепко призадумался тогда молодой Грациан. И Феодосия, соправителя своего, задуматься заставил. Сейчас гунны нас только пробуют, а лет через пять вопьются – не оторвать будет. Так что давай вместе думать: силы нам нужны, чтобы границы наши от напасти этой оборонять. И первым произнес имя злейшего врага Империи:
– Фритигерн.
Фритигерн же, князь готский, и Бавд, военачальник ромейский, усмирять готское буйство брошенный, столько раз друг друга взаимно уязвляли, что трудно было с определенностью сказать – кто кого одолевает. Остановили оба наконец боевые действия, чтобы отдышаться. А тут и приказ от Грациана скачет: заключай, Бавд, мир с Фритигерном. Мне против гуннов федераты готские позарез нужны.
Бавд и сказал Фритигерну: так, мол, и так, помахали мечами и будет. Давай замиряться.
Фритигерн на это поинтересовался: а как там умные головы в вашей столице решили насчет Фракии? Ибо в обмен на службу хотим земли фракийские. И раньше они нам по сердцу были, а теперь, пока грабили их, против прежнего еще больше полюбили.
Будет вам Фракия, сказал на это Бавд.
– Так вроде бы, болен государь ваш, – совсем уж развязно заговорил Фритигерн. И улыбнулся.
Смотри ты, за сорок ему, поди, а зубы все целы. Ни старость, ни зараза не берут его, Фритигерна.
Дерзок князь.
– Что я буду с ним, с Феодосием-то, замиряться? Я с ним договор заключу, а он возьмет да и помрет – толку с этого договора…
Бавда от такой откровенности покоробило. Тем не менее, сдержал негодование и так отвечал:
– Государь Феодосий, благодарение Богу, поправляется.
И стал собираться в Константинополь Фритигерн. Самолично хотел с императором встретиться. Если уж становиться щитом Империи, так хотя бы знать, что не дурак в Константинополе сидит, вроде злосчастного Августа Валента.
Править же своими вези поручил Алавиву и перед отбытием слезно просил родича в неприятные истории с ромеями не встревать. Покуда он, Фритигерн, в столице ромейской находится, ему, князю, и платить за горячность вези придется. А ромеев в столице столько, что даже дружина фритигернова не вызволит князя, если в беду попадет.
И, сделав надлежащие наставления, отбыл.
Ромейская столица Константинополь предстала поначалу глазам Атанариха гигантским торжищем. Только головой вертеть поспевай.
Стены впиваются в низкое фиолетовое небо, грызут его зубцами, и вязнут на тех зубцах облака. Залив Золотой Рог так сверкает, что глазам больно. И ужаснулся вдруг Атанарих, увидев, как всплывает из пучины вод мировой змей, сообщник хитрого бога Локи. Не за ним ли послан?
Но вот объяснили ему предупредительные слуги государевы: это огромная цепь, которой перетягивают горло залива, чтобы преградить вход чужим кораблям. Перед тем заходили в порт мирные торговые суда, заплатившие пошлину, и цепь перед ними опускали; теперь же снова подняли.
Быстро глянул по сторонам Атанарих: не заметил ли кто неуместного страха его, не вздумал ли кто над ним, князем, потешаться?
Медленно ехал Атанарих, в окружении дружинников, вверх от порта. Какая пыльная трава на склонах, занятых складами и бараками. Топчут ее босые ноги – загорелые на солнце или от природы черные. Воздух полон пыли, запаха пота, корицы, перца, теснятся в нем, перекрикивая друг друга, голоса, грохот, звон воды о корабельные днища.
А выше громоздится Город, великое творение рук человеческих. Толпы людей самых разных народов наполняют его. Центральные улицы замощены камнем – экая диковина! Срединная улица рассекает его, как старый шрам лицо дружинника.
Глинобитные дома, расцвеченные сохнущими на веревках одеждами, сменяются каменными – в два, три этажа. Чем выше поднимаются вези от порта, тем прекраснее Город и даже самая жара, кажется, уменьшается по мере приближения к императорскому дворцу.
Закусил губу гордый Атанарих, ибо восхищение против воли проникло в его сердце, и больно делалось ему от предстающей глазам красоты.
Вокруг варварского вождя так и вертятся торговцы и женщины, одна другой лучше, наперебой предлагая свой товар. И всяк на свой лад выпевает. Кое-кто и по-готски знал, только сильно коверкал слова.
Медленно шли варварские кони. Несли седоков мимо церквей и статуй, мимо богатых домов с садами и фонтанами. В ослепительном солнечном свете ничто из роскоши городского убранства не ускользало от взора. И захочешь не заметить, а все равно равно в глаза бросается. Все так и кричало в Константинополе: взгляни на меня, восхитись же мною!
И восхищался Атанарих, как малое дитя, радуясь. И боль в его сердце на время утихала, поскольку так решил про себя Атанарих: император ромейский действительно земной бог. Не чванством было со стороны государей Империи объявить себя божествами, но одним лишь признанием неоспоримой истины. Кто поднимет руку на того, кому подвластно все это великолепие – неприступные стены и гавань, множество солдат и наемников, толпы подданных, и все так богато разодетые?
Впервые, быть может, понял Атанарих, как велика, как необъятна Империя, простершаяся от туманной Британии до Африканского побережья. Поистине, кто посягнет на ее величие, умрет злой смертью, и винить в этом должен будет только самого себя и неразумие свое.
Видел перед собой Атанарих кого-то неизмеримо более сильного, чем он сам, и надламывалась его горделивая душа.
А Феодосий на белом коне навстречу движется. И все мысли выскочили из головы Атанариха, когда увидел государя ромейского.
Прямо, как изваяние, сидит на коне молодой испанец; попона с золотыми кистями пыль метет. Золотом и пурпуром сверкает император. Черные волосы уложены локонами, золотой обруч отягощает их. Черные глаза на бледном лице горят, будто зажгло их неугасимое византийское солнце. Показался он сперва Атанариху хрупким и драгоценным. Но в следующую минуту опытным глазом отметил Атанарих и уверенную посадку молодого государя, и то небрежное, привычное движение, каким коснулся рукояти меча.
Остановились друг против друга.
И улыбнулся молодой Феодосий Атанариху – горе жира и золота. Лицо у князя варварского медным загаром окрашено, от пота блестит; тяжелые плечи опущены – гнетут годы Атанариха.
Назвал Феодосий Атанариха братом и объятия ему раскрыл. И принял старый князь это объятие. Выкатилась слезинка из угла его глаза и на кончике сивого уса повисла, сверкая на солнце, – лучший перл в короне Феодосия.
И так, улыбаясь и плача, с фанфарами и приветственными кликами глашатаев и толпы, в окружении дружинников своих и феодосиевой гвардии, вступил Атанарих в императорский дворец, бок о бок с императором ромеев, третьим на его памяти.
Епископ Ульфила прибыл в столицу ни для кого не заметно и остановился на постоялом дворе, на что потом ласково пенял ему государь Феодосий. Где это видано, чтобы муж, столь почтенный, императорским гостеприимством пренебрегал? Послал Феодосий слуг, велел старого епископа этого, констанциево наследство, приветить как положено.
Невзирая на прискорбное еретичество его. Ибо, в отличие от изгнанного Демофила, обладал Ульфила великим богатством. А Империи это богатство позарез нужно было.
Крепко помнил молодой государь: не оборонить ему протяженных границ великой Империи без готских федератов. Силы же ульфилины не заканчиваются хрупким телом старика – далеко за пределы его простираются. Не только мирные «меньшие готы» его продолжение, но и грозные вези Фритигерна.
И потому поднес к лицу своему ладонь Феодосий, сын Феодосия, пальцы растопырил – и так, сквозь пальцы, на заблуждения этого Ульфилы глядеть стал. Хотел в единый кулак стянуть все силы, какие только могут послужить к пользе великой державы, отданной под его управление. Готы же самой сильной силой были из всех, что нынче под рукой его ходили.
И то сказать: под рукой ходили! Как волка ни корми, а он все шерсть на загривке дыбит.
Едва только увидел Феодосий Ульфилу, так сразу понял: этот из его рук есть не будет. Недаром епископа Волчонком всю жизнь зовут, иного имени не дали.
Старым показался он Феодосию, ветхим.
И бесстрашным, ибо жизнь его была уже прожита.
С императором, как с равным, говорил Ульфила. Государю иного не оставалось, как с дерзостью его смириться. Да и тот готский клирик, верзила с лошадиным лицом, наготове разъяснять: в своем праве епископ делать все, что ему заблагорассудится. Понятное дело, во дворце не позволили бы этому Фритиле даже размахнуться, как следует, а все же внушителен был он и, хочешь не хочешь, почтение к себе вызывал. И к епископу своему – тоже. Ибо такая любовь, какой Ульфила среди своих вези окружен был, даром не дается.
Говорил с Ульфилой Феодосий недолго. Государя заботы ждали; патриарх же стар был и нездоров; так что у обоих время сочтено. Да и приятности в патриархе готском, сухаре этом черством, император Феодосий нашел немного. По правде сказать, совсем не нашел.
Сказал ему Ульфила:
– Говорят, ты князя Атанариха, как брата, принял.
Глаза прищурил, губы в полоску сжал.
Феодосий на то отвечал прямо:
– Все знаю о том, как гнал тебя Атанарих. Не в оскорбление тебе принял его в своей столице. Только лишь для пользы государственной. Верь мне, Ульфила. Старый враг твой ныне укрощен, и зубы у него вырваны.
– Не о том тревожусь, целы ли зубы у Атанариха, – сказал Феодосию Ульфила. – Язычника привечаешь, а у моих единоверцев храмы отобрать велел. Ты еще на свет не народился, Феодосий, сын Феодосия, когда я уже был епископом и носил по Дакии-Готии Слово Божье.
И сказал Ульфиле Феодосий:
– Ты лучшего достоин, Ульфила. От души сожалею о твоих заблуждениях.
Может быть, самое смелое из всего, что сказал этому Ульфиле, перед которым внезапно оробел. Воистину, языческого князя, дикаря Атанариха, легче приручить, чем этого яростного арианина.
Ответил Ульфила Феодосию:
– А я о твоих.
Малый срок был отведен императору Феодосию и епископу Ульфиле для разговора, но большего и не потребовалось: успел переломить Феодосия Ульфила, вытребовать то, ради чего и в путь столь долгий пустился: собор «о вере». Вселенский.
Чтобы все собрались в столице ромейской: и ариане, и кафолики. Чтобы споры свои раз и навсегда разрешили. Пусть большая война между ними будет, чтобы потом, наконец, воцарился долгожданный мир.
Верил Ульфила, что такое возможно. И хоть противился Феодосий любым спорам, хоть пуще огня боялся, что церковники опять отношения выяснять начнут, а и Феодосия принудил Ульфила поверить: возможен мир после войны. Справедливый мир, последний.
И не было в тот час рядом с Феодосием ни Григория, епископа Константинопольского, ни императрицы Флакиллы, чтобы остановить его, отсоветовать подобные обещания еретику Ульфиле давать. Никого из твердых духом друзей рядом с мягкосердечным Феодосием в тот час не оказалось.
Только старик-вези рядом был и глядел неотрывно звериным своим взором, сердясь на него, императора.
Феодосий повелел Ульфилу во дворце разместить со всевозможным почтением, окружить готского патриарха всевозможными удобствами. Не подобает императорскому гостю по постоялым дворам мыкаться.
Фритила доволен повелением этим остался: ближе к царским лекарям. И Ульфила был рад: ближе к библиотеке.
Скоро еще одна радость Ульфиле приспела: Меркурин Авксентий из Доростола прискакал.
Едва лишь прослышал, что обожаемый его Ульфила в Константинополь прибыл, что по настоянию его в Константинополе собор собирается, – так сразу все дела свои бросил и примчался очертя голову.
На подступах к сорока годам поредели золотые кудри Меркурина, со лба отступили, открыв залысины. Но большой рот все так же улыбчив, в светлых глазах все те же искры пляшут.
Ворвался в ульфилины апартаменты, на ходу звонко стражу обругав, чуть с ног епископа не сбил – тот навстречу поднялся. Расцеловал Меркурина Ульфила, усадил рядом с собой, улыбкой просиял.
Меркурин с Фритилой мельком переглянулся – ревниво и неприязненно; поздоровался доростольский епископ с готским пресвитером, сторожевой собакой при волке епископе, а после с разбегу о своих делах затараторил.
И как указы государевы против ариан, один другого свирепее, у себя в Доростоле ловко обходит.
И как у него в Доростоле двух манихеев выловили и без худого слова повесили.
И как он, Меркурин, с одним доростольским землевладельцем судился из-за беглого раба, который в церкви укрывался.
Поначалу Фритила от негодования так и кипел. Безмолвно кипел, сохраняя невозмутимое выражение на грубом лице. От меркуринова себялюбия Фритилу чуть наизнанку не выворачивало. Только и звону, что «я», «я», «я»!..
А Ульфила слушает – голову приклонил, глазами в одну точку уставился. Лицо у патриарха даже поглупело как будто. Еще бы, дитя любимое вернулось.
И чем дольше глядел Фритила на своего епископа, тем крепче понимал: коли любит он Ульфилу, так и Меркурина полюбить должен, каким бы суетным и вздорным тот ни был. И, вздохнув тишком, за тяжкий труд этот взялся: Меркурина любить.
Как утомился от болтовни Меркурин и от Ульфилы вышел, чтобы по городу прогуляться, Фритила следом пошел.
Нагнал.
Поговорили немного о том, как дела в столице идут. Атанариха помянули. Его в другом здании обширного дворца разместили вместе с дружиной, чтобы с Ульфилой не встретился по случайности. Об императоре поговорили – каков из себя и как в беседе держится.
Вдруг спросил Меркурин Фритилу (а сам глаза отвел):
– А что, Ульфила будто нездоров?
За вопрос этот сразу простил Фритила Меркурину изобильную его болтливость. И, простив, тут же попрекнул.
Спросил:
– Неужто заметить успел, за разговорами-то о собственной персоне?
Покраснел Меркурин до корней золотых волос. Еще милее он Фритиле стал.
– Успел, – пробормотал Меркурин Авксентий.
И сказал Фритила то, ради чего, собственно, и нагнал епископа доростольского, когда тот из ульфилиных покоев вышел:
– Ульфила умирает. Со своими, как уезжал, навсегда прощался. Удержи его здесь, на земле, Меркурин Авксентий. Ибо тебя он любит и, может быть, не захочет оставлять.
Меркурин Фритилу за руки взял, обещал торжественно. Видел Фритила, что не на шутку взволнован Меркурин Авксентий, а потому успокоился.
На самом же деле в то, что Ульфила может умереть, Меркурин не поверил. И потому вскорости все дурные мысли из головы выбросил вон, а вместе с ними – и обещание, данное Фритиле.
Да и то сказать: кому под силу удержать на земле душу праведника, когда она уже разворачивает необъятные крылья свои?..
– Атанарих!..
От возбуждения так и трясся Меркурин Авксентий, когда ворвался к Ульфиле с новостью – рано утром, с рассветными лучами. Епископ не спал, писал что-то, яростно царапая стилосом. Когда Меркурин помешал ему, резким движением переломил табличку. Обломки в угол бросил.
Меркурин извинился за вторжение и сделал было попытку улизнуть – епископ явно был не в духе. Но его остановили, сердитым кивком велели сесть и выкладывать, в чем дело. Меркурин пристроился на складной табурет – слишком низкий по его росту (видимо, предназначен для женщины, а в покоях, отведенных Ульфиле, оказался по недосмотру дворцовой прислуги).
– Что случилось? – спросил Ульфила.
Меркурин буквально видел, как Ульфила свернул шею своему гневу, точно цыпленку.
– Атанарих, нечестивец и гонитель, которого Феодосий принял как брата… – Запнулся и одним духом выпалил: – Он умер!
Ульфила вздрогнул всем телом.
– Что?
Меркурин Авксентий уже посмелел, успокоился.
– Да, умер. Вчера. Его с перепою хватил удар, так говорят слуги следом за врачами. Но я думаю, что это рука Господня покарала его за все то зло, которое он причинил нам…
Говорил еще долго, захлебываясь и торжествуя. Ульфила почти не слушал. Он никогда не встречался с Атанарихом лицом к лицу. Соприкасался только с последствиями: испуганные люди, бежавшие от гонения, следы пыток на их телах. И все они в голос твердили: Атанарих зверь, Атанарих жег людей в церквях, Атанарих не щадил ни детей, ни женщин, своими руками мучил и убивал; на его черной совести сотни жертв.
И сказал Меркурин Авксентий, епископ Доростольский, такое надгробное слово князю готскому Атанариху:
– Хотел сделать нас трусами и отступниками, но когда случалось так, чтобы грехи грешника не пали на его же голову? Те, кого унизить мнил, возвысились настолько, насколько пал гонитель их. Думал сделать нас предателями, а сделал мучениками. И сейчас лежит во прахе, а вера торжествует.
И сказал епископ Ульфила:
– Я хочу его видеть.
Встал, из комнаты пошел. А Меркурин Авксентий сидеть остался, рот приоткрыв. Кто сочтет шаги праведника, кто предвидит, куда повлечет его сердце? В том, что касалось Ульфилы, Меркурин Авксентий никогда не сомневался: любой шаг его ко благу. Но постигнуть – даже и не дерзал.
Ульфила вышел в сад и только там понял, насколько душно было в комнатах. Утренняя прохлада обступила его, и он поневоле замедлил шаги.
Дворцовая охрана сперва приняла его за кого-то из готских дружинников – их ввела в заблуждение молодая походка. Потому никто из солдат не удивился, видя, как еще один варвар приближается к покоям, которые занимал Атанарих. И только когда Ульфила подошел, поняли свою ошибку.
Ульфила не стал ничего объяснять. Просто вошел, и ни один не посмел остановить его.
В комнате, где лежал мертвый князь, стоял тяжелый сладковатый запах. Ульфила остановился, явственно ощущая чужое горе.
Кто лежал сейчас перед дружинниками Атанариховыми? Гонитель истины, слуга дьявола, жалкий прах, возомнивший себя вершителем судеб человеческих?
Перед ними лежал их вождь, отец, друг, деливший с ними горе и радости. Всю жизнь положил Атанарих за племя свое. Не его вина, что горя было больше, чем радости; заблуждений больше, чем правды. Слеп был, и не нашлось никого, кто отворил бы ему глаза. Умирать перед лицом его за веру свою – умирали; только, видать, того оказалось недостаточно.
Стоял Ульфила; на Атанариха смотрел.
Вези пригнали к телу умершего десяток женщин, в храмах старой веры обученных причитать по покойнику. А чтобы плакали слезами неподдельными, крепко избили их. И надрывались плакальщицы от страха, боли и обиды, потому что вези по своему горю плакать не умели.
Ульфила сказал вполголоса:
– Я Ульфила.
И ждать стал: что будет?
И было!
Всего наслушался.
Христиане готскую гордость продали, на поклон к ромеям пошли, атанарихово дело предали! Он, Ульфила, в племя раскол внес и сделал так, что брат восстал на брата, дети стали глухи к голосу крови и перестали слушать отцов, жены проявили непокорство мужьям. Виданое ли дело? Когда такое бывало? Через предательство это и Фритигерн возвысился. Слабым стал Атанарих, ибо уменьшились истинные вези, которые держались отцовского обычая. А не отцовским ли обычаем побеждали из года в год, не богами ли прежними сыты и пьяны бывали?
Молчал Ульфила. Позволял им кричать, сколько хотели. Когда же обессилели вези от горя и гнева, сказал им:
– Хотя бы баб этих наемных постыдились. Воины, а раскисли, как женщины.
И устыдились вези. Плакальщиц взашей выгнали, слезы вытерли и на Ульфилу хмуро уставились. Что тебе нужно здесь, епископ?
Сказал им Ульфила:
– С тем проститься хочу, кто вознес веру мою на вершину славы.
Ничего не поняли вези. Расступились. И подошел Ульфила к смертному ложу Атанариха, в лицо своего гонителя взглянул и долго так стоял в неподвижности.
Круглое, потемневшее, с широкими бровями-дугами, сдвинутыми у переносицы будто в вечном споре, было лицо это слишком еще полно страсти, и гнева, и изумления.
Склонился Ульфила и поцеловал хмурый лоб Атанариха; после же на колени стал и молиться хотел, но не мог, ибо охватило его смятение. Закрыл лицо руками.
Тогда подошел к нему один вези, за руку взял. Удивленно посмотрел на него Ульфила.
Сказал этот вези:
– В детстве мать окрестила меня в твою веру и отца склонила сделать то же. Атанарих убил тех, кто родил меня на свет, а меня взял к себе в седло. С тех пор заменил мне мать и отца и заботился обо мне так, будто я один из его сыновей. Скажи, Ульфила, неужели мой отец, который лежит здесь мертвый, действительно проклят во веки веков, как кричат о том твои собратья?
– Не знаю, – ответил на это Ульфила.
И вдруг, точно узел тугой развязался, слезы хлынули у него из глаз. Плакал над Атанарихом и все не мог остановиться.
В Константинополе приезжий человек теряется. Ухватит Великий Город в свои загребущие лапы – лучше не рыпайся. Только одно и спасает: не один ты таков, много вас таких в столице Феодосия.
И на удивление быстро привыкает человек к Городу. Трех дней не пройдет, а он уж и старожилом себя чувствует на той улице, где постоялый двор. Да и близлежащие переулки обжиты. Ибо всегда найдется новичок, еще менее твоего со столицей знакомый.
И хоть мнил себя Фритигерн постоянным исключением из любых правил, а и он подчинился общему закону. И вот стал и знаком, и люб ему этот шумный, вздорный город – балованное дитя на коленях огромной Империи. Нравились Фритигерну красивые высокие дома и тщательно ухоженные сады, пение воды в фонтанах и неутихающие протяжные крики уличных разносчиков; веселили его лица в толпе – всех цветов и оттенков кожи.
И сам он, Фритигерн, был настоящим украшением этой пестрой связки бус, константинопольской толпы, – рослый варварский князь в богатой одежде, украшенной мехами и золотом, обильно, но с соблюдением тщательно выверенной меры.
Император Феодосий принял его со всевозможным радушием. Они с Фритигерном сразу глянулись друг другу.
Сказал Феодосий князю готскому:
– Рад видеть тебя в столице своей, Фритигерн. Рад сердечно, что сам ты прибыл, не послов прислал.
И ответил Фритигерн:
– Видя тебя, император ромейский, и сам я радуюсь, что приехал встретиться с тобой.
Феодосий князя за руку взял, в комнаты ввел, где карты Империи разложены были на широком каменном столе. Уселись.
Охлажденного вина высоким собеседникам налили слуги, черные, как сажа. Феодосий специально таких подобрал, гостя удивить хотел. Фритигерн – когда надо, человек вежливый – удивился.
– Удобно ли устроен ты в столице моей? – спросил его Феодосий. – Нет ли в чем-нибудь недостатка тебе или людям твоим?
– Благодаря твоим заботам, Феодосий, устроены мы так, что лучшего и желать нельзя, – отозвался Фритигерн и в глаза императору глянул дерзко. – Тебе ведь не впервой готских вождей в столице привечать.
А глаза Феодосия, черные, влажные, – два омута. Сколько дерзких взоров ни кидай, а до дна не достанешь.
Отвечал так:
– Стремлюсь к установлению мира, потому на всякий шаг ко мне навстречу делаю два и вдесятеро более того. Да, прав ты: не первый ты из властителей готских, кого в моей столице встречаю гостеприимно. Разве не честью стало для меня получить дружбу Атанариха?
– Тебе виднее, что тебе к чести, – осторожно сказал Фритигерн.
Феодосий рассмеялся.
– Старый князь Атанарих, вечный ненавистник Империи, непримиримый враг ее, послушал слов моих, принял мои дары. Разве не величайшая это победа? – Он наклонился вперед, через стол, заваленный картами, взял сидящего напротив Фритигерна за руку, стиснул тонкие смуглые пальцы на широком золотом браслете варвара. – А если и умер Атанарих, так что с того? Вот и ты прослышал о миролюбии моем и прибыл, чтобы я мог с тобой договориться.
И понял Фритигерн, что они с Феодосием действительно могут договориться. Засмеялся князь открыто, во весь голос.
– Стало быть, на такого жирного червя ловил ты рыбу-щуку, Феодосий? Так ведь щука на червя на ловится… – Серьезен стал. Признал: – Ты прав. Как узнали мы, что старый Атанарих с тобой примирился, так сразу поняли: будем и мы с тобой дело иметь. А что умер Атанарих… видать, время его вышло.
И снова глазами встретились князь везеготский и государь ромейский. Без слов друг друга поняли.
Вместе со старыми вождями уходила в прошлое и эпоха их; отныне мир принадлежал новым вождям, таким, как Феодосий и Фритигерн. Феодосию тридцать четыре года, Фритигерну скоро сорок; оба недавно вошли в зрелые лета и поставлены во главе своих народов, по всему видно, надолго. Поистине, большая удача – видеть перед собою государя, с которым предстоит взаимодействовать, и знать, что мыслит он созвучно твоему.
Что объединяло их, так это гибкость. Лишнего ни тот, ни другой старались не делать, но ежели необходимость того требовала, могли, не дрогнув, многим пожертвовать.
И потому удивлен был Феодосий, когда заговорил с ним Фритигерн о вере.
– Слышал уже несколько раз в городе твоем, как нас, вези, еретиками называют. Прежде такого, говорят, не было. «Еретик» – слово позорное. Так объясни мне, Феодосий. Предшественник твой, Валент, когда хотел с нами договор заключить, условие поставил: чтобы мы ромейскую веру признали. Сам и епископа прислал, которому доверял. И приняли мы веру его. Теперь же оказывается, что нехороша она. – Глаза сощурил. – Растолкуй ты эту загадку Фритигерну, император, а то запутался бедный вези.
– Август Валент, упокой его Господи и прости ему ошибки его, сам был еретиком. И народ ваш в ересь свою богопротивную ввел, – ответил Феодосий. И видно было, что по-настоящему сокрушен этим.
Фритигерн слушал с исключительным спокойствием. Знал: обоюдное согласие их с императором от этого разговора не нарушится. Однако выяснить кое-что все же не мешало.
– Когда я болен был, – продолжал Феодосий, – и уже думал, что настала пора мне предстать перед Господом, послал Он мне ревнителя кафолического исповедания, дабы наставил меня на путь истинный. Потому и исцелен был от недуга своего, в то время как Валента заблуждения его ввергли в геенну огненную еще здесь, на земле.
– Стало быть, свою веру везде насаждаешь, а иные все истребить решил? – спросил Фритигерн.
– Ибо считаю ее единственно правильной, – заключил Феодосий.
– Мы, вези, при том символе останемся, какой нам Ульфила передал, – проговорил Фритигерн как отрезал. Помолчал секунду, после ладонью по пергаментам хлопнул и засмеялся. – В договор это можно, я думаю, не записывать. Я ТЕБЕ это говорю. Так, для памяти.
Феодосий кивнул: пусть. Не зря же рыбу-щуку на жирного червя ловил. Коли язычник Атанарих был императору гож, так и арианин Фритигерн сойдет.
И сказала рыба-щука, которая вообще-то на червя не берет: «Ладно, ваше величество, так и быть: ам!»
Притянул к себе карту Дунайских провинций, исхоженных походами вдоль и поперек, вгляделся. Набухли водой синии линии рек, вздыбились зеленые холмы, ощетинились ромейские бурги, разбросанные по перекресткам дорог и в местах слияния рек. Богатые, сытные земли.
Заговорил Фритигерн деловито. Раз теперь союзники они с Феодосием, то незачем чиниться да на окольные пути время тратить.
– Где гунны-то вам накостыляли?
Феодосий показал.
– Щупали вас, – сказал Фритигерн. – Да еще место неудачное выбрали, потому и ушли так быстро. В Сингидуне гарнизон сильный.
– Знаю, – в упор сказал Феодосий. Его фритигернова наглость вдруг задела.
Фритигерн, как ни в чем не бывало, хмыкнул.
– И то правда, как же тебе не знать… Никак не привыкну, что по другую сторону теперь воюю… – Улыбнулся фамильярно, будто разбойник разбойнику. – А гарнизон действительно сильный. Можешь им жалованье там повысить.
Нахмурился Феодосий и своего федерата одернул:
– О том не твоего совета спрошу, князь. Ты мне лучше скажи: где, на твой взгляд, граница слабее?
– В Нижней Мезии, – уверенно сказал Фритигерн. – Я бы именно там прорываться к тебе стал. – И словно прочел мысли собеседника: – Валент моим вези Фракию обещал в обмен на службу. Дай же нам эту Фракию, Феодосий, сын Феодосия. Мы поселим там наших жен и рабов, сами же будем сохранять для тебя Мезию. Не пожалеешь.
– Хотелось бы верить, – вздохнул Феодосий. И язык прикусил, после же снова начал: – Был бы ты моей веры…
– Я был одной веры с Валентом, – перебил Фритигерн. – Не помогло это ни мне, ни Валенту. Мои вези рехнутся, если их заставят новый символ постигать. Епископ Ульфила, воистину святой муж, от тупости нашей слезами плакал… Не верой договоры держатся, Феодосий. Не о том сейчас думаешь. – Кулаком по карте постучал. – Гунны, гунны.
– Их действительно так много за Дунаем?
– Море разливанное, – сказал Фритигерн. Не хотел, а поежился.
– Воевать-то с ними возможно или они и вправду, как говорят, непобедимы?
На это Фритигерн ответил уверенно:
– Драться с ними можно. Даже разбить их можно.
– Не ты ли уходил от них в спешке за Дунай? – напомнил Феодосий.
– Так то когда было!.. С той поры многое переменилось. И не к такому врагу привыкнуть можно. Гунны тоже люди и с лошади падают, если, конечно, силу приложить и умение. Я тебе совет дам. – И к Феодосию наклонился. – Попробуй хотя бы один отряд гуннов на службу себе взять. Друзьями не делай, к себе не приближай, пусть за деньги служат. Заодно и приглядишься к ним. Ибо рано или поздно воевать с ними Империи насмерть.
Долго говорили еще. Об условиях торговались (ибо готские федераты за службу свою не только земли, но и «стипендию» хотели). О достоинствах линии оборонительной спорили.
Феодосий много знал. И из книг, и из путешествий с отцом своим, а больше всего – из бесед с ним.
Фритигерн же немало из тех знаний на деле опробовал. Хвалил многие бурги и валы; военачальников феодосиевых знал лучше, чем сам Феодосий. Но больше всех хвалил Фритигерн военачальника Бавда.
Переговорами с ромейским императором остался Фритигерн весьма доволен. И Феодосий ему очень понравился. Беседовали долго, пока не проясненного между ними не осталось; многое с полуслова друг о друге поняли, а многое – и вовсе без слов.
После познакомил Феодосий князя, гостя своего и федерата, с императрицей Флакиллой. Стройна императрица, как тростинка, лицо у нее красивое, нервное. Прекрасная пара Феодосию. И уже успела принести ему сына – Аркадия.
Восхищенно смотрел варварский князь на Флакиллу, на хрупкие руки ее, изнемогающие под тяжестью золотых браслетов, на копну искусно убранных волос, на стан ее, как у девочки, гибкий.
И сказал Феодосию:
– Поздравляю тебя. Редко, чтобы женщина, столь пригодная для утех, отличалась еще и плодовитостью.
А у Флакиллы губы вздрогнули, по лицу румянец побежал, как пожар по соломенной крыше. И вспыхнула, задрожала, разрыдалась, вон выбежала, к щекам руки прижимая. За ней, шелестя и причитая, припустили няньки и служанки.
Фритигерн рот разинул, так удивился. Спросил Феодосия:
– Чем же я обидел ее?
Феодосий вздохнул:
– Супруга моя – знатная и благочестивая римлянка, а ты говорил о ней, будто о породистой лошади.
Расстался с союзником своим и пошел к императрице – утешать и уговаривать. Ах, какие грубые времена настали. Но тут уж ничего не поделаешь, нужны Феодосию везеготы. Кто же границу оборонять будет? Солдаты ромейские нынче не столько служат, сколько воруют. А вези уже сталкивались с гуннами, знают, как с ними сражаться. Да и жаль природных римлян губить. Пусть лучше вези под копытами гуннских лошадей умирают, а мы за их спинами будем расцветать, подобно тому, как расцветает сад за каменной оградой.
Говорил ласково, слезы с милых щек вытирая. Долго говорил, покуда всхлипывать не перестала. И поняла Флакилла, что никуда от этого не деться. Придется терпеть Фритигерна – этого варвара, еретика и хама.
Переговоры Феодосия с Фритигерном длились уже седмицу. Фритигерн не спешил. Выторговывал условия получше, пожирнее для себя и родича своего Алавива, а заодно и приглядывался – к государю ромейскому, к окружению государеву, особенно к военным, к столице. Много времени на улицах проводил. Любопытствовал, отчасти праздно, отчасти же плотоядно. Разве что на зуб Великий Город не пробовал князь Фритигерн.
В Городе велось большое строительство. Возводили храмы и прокладывали акведуки. Вся Империя глядела со стен новых зданий, в которых угадывались руки зодчих и сирийских, и армянских, и италийских. Фритигерна, впрочем, не столько красота, сколько крепость этих стен интересовала.
Шел себе Фритигерн по Константинополю и с ним один из дружинников его, по имени Тразарих. Тразаризу немногим больше двадцати, он хорошего рода, а нравом сходен с Алавивом: чуть что не по нему, сразу в драку. Фритигерн нарочно его с собой взял, чтобы тот в беду не попал, оставшись с Алавивом. Был дружинник рыжеват, кожа от веснушек желтая.
Купили князь с дружинником по сладкой булке у уличного разносчика, шли, жевали. Улица, мощеная круглым булыжником, вела круто вниз, потом заворачивала. И вот из-за поворота шум выскочил, будто бы люди кричат, ноги топают, оружие звенит. Переглянулись между собой вези и поскорее булку в рот затолкали, чтобы драться не помешала (если придется), а после шаги ускорили.
За поворотом открылась им небольшая базилика, старая, темным камнем сложенная. Выглядела она как бы растерянной, ибо возле нее, в открытых дверях и, видимо, внутри кипел настоящий бой. Ромейский сотник в блестящих доспехах, от пота лоснящийся, кричал, напрягая на шее жилы и багровея лысеющим лбом:
– По приказу императора!..
Солдаты сдерживали толпу, бесстрашно наскакивающую прямо на выставленные вперед копья. Но подобие порядка сохранялось лишь у самого входа; справа и слева бурлили яростные потасовки, и вот уже кто-то остался лежать с разбитой головой.
Из толпы дерущихся выбралась растрепанная старуха. С визгом и проклятиями повисла на сотнике. Стал тот отцеплять от себя ее пальцы, пока наконец не понял, что бесполезно это: сущей пиявицей впилась. Тогда ударил ее кулаком по голове. Странно булькнув, старуха упала на землю. Корчиться в пыли стала, выплевывая кровь и сотника проклиная неустанно.
– По приказу императора!.. – надрывался сотник, отталкивая извивающуюся фурию ногой. – Велено отобрать все базилики у еретиков, называющих себя последователями Ария…
Он поперхнулся – все равно его никто не слышал – и махнул рукой, досадуя.
Тразарих побледнел так, что веснушки сразу будто отделились от бледной кожи.
– Он же обещал нашему Ульфиле! – сказал Тразарих Фритигерну.
– Кто обещал?
– Император ихний! Феодосий!
Фритигерн пожал плечами. Дружиннику плечо стиснул.
– Император Феодосий у себя в столице пусть делает, что хочет. А мы у себя, на фракийских землях, будем делать, что захотим.
Тразарих вырвался из рук Фритигерна, к базилике бросился. Фритигерн головой покачал, но с места не сдвинулся. Не для того до хрипоты торговался с Феодосием и хитроумными царедворцами его, чтобы в одной глупой стычке все разом потерять.
Пока князь стоял бездеятельно и о том размышлял, как бы Тразариха из драки вытащить и безопасно скрыться, на него наскочил дюжий оборванец – из тех, что трутся возле бесплатных раздач хлеба или болтаются по кабакам. Заверещал, приседая и приплясывая, на Фритигерна грязными руками показывая:
– Еретик! Еретик!
Фритигерн смотрел, задумчиво губу покусывал.
– Еретик! Еретик!
На визг еще несколько набежало таких же. У одного Фритигерн нож приметил. Ах ты, Боже мой, тоска-то какая – руки марать. И убил того, что с ножом был; после ранил двоих и отступил на шаг, неприятно улыбаясь.
Тем временем двое солдат волокли из базилики какого-то человека с разбитым лицом; тот мотал головой, и кровь заливала ему глаза. Остановились в дверях, еще раз ударили и вышвырнули вон. Тот человек упал, ударился о камни и съежился, закрывая голову руками.
Возле него тотчас же оказался Тразарих. Фритигерн, радуясь, что нашел своего дружинника, одним прыжком подскочил – выручать.
Теперь толпа окружала их со всех сторон. Ромейские солдаты в уличную драку не вмешивались. Велено было отобрать у ариан эту базилику и выдворить оттуда пресвитера-еретика – они и выдворили. И никого не убили, а что рожу расквасили – так заживет рожа. На еретиках, говорят, как на собаках заживает. Что сделает плебс с его паствой – то совершенно никого не касается. Глас народа – глас Божий.
Среди тех, кто оборонял арианина от гнева толпы, было несколько варваров, наемников или приезжих. Паства же состояла почти исключительно из женщин, которые, к великому облегчению Фритигерна, скоро разбежались кто куда.
Арианин-пресвитер с громким стоном встал на четвереньки, покачался и, хватаясь за стену, поднялся на ноги. Вздохнул осторожно, будто проверял: целы ли кости, не развалятся ли от неосторожного вдоха.
Рядом оказался рыжеволосый Тразарих, тот самый, что очертя голову спасать его бросился. Метнул сердитый взгляд на духовное лицо и неожиданно бросил в него тяжелый посох (в храме подобрал):
– Держи, поп!
Фритигерну вовсе не улыбалось отбиваться от разъяренной толпы бродяг и бездельников. Не занятие это для князя. И начал понемногу отступать, злясь на себя и Тразариха, что ввязались в эту историю.
Пресвитер, длинный тощий ромей, очухавшись от побоев, орудовал посохом с медным навершием. Его редеющие золотистые волосы слиплись от пота, лицо разбито, один глаз заплыл. Вдруг человек этот показался князю знакомым, и в тот же миг мелькнуло воспоминание: ульфилин чтец. Фритигерн забыл его имя.
Фритигерн крикнул ему, задыхаясь:
– Ты! Прикрой-ка меня!
Меркурин Авксентий (убедившись в том, что кости целы, сражался едва ли не более увлеченно, чем драчливый Тразарих) ловко ткнул своим посохом одного из нападавших в живот. Дальнейшее развитие событий от Фритигерна ускользнуло, поскольку князь выбрался из свалки.
На сотника наскочил разъяренно и с ходу обругал его.
– Задница! – рявкнул князь напоследок. – Разгони этот сброд, или я перебью твоих солдат!
Сотник почему-то поверил Фритигерну. Посмотрел на варвара усталыми глазами. Сказал сипло:
– Это происходит по всему городу. Не вмешивайся. По приказу государя…
– Я князь Фритигерн! – завизжал, как бесноватый, Фритигерн. – Твой император зовет меня братом! Меня убьют! Разгони толпу! Если я умру, тебя посадят на кол!
Сотник, разумеется, ничего не знал о переговорах Феодосия с Фритигерном. И ему наплевать было на то, кто служит в этой базилике – еретики или кафолики. Ему велено было выдворить отсюда арианского пресвитера, вот он его и…
Фритигерн с силой ударил сотника кулаком в грудь.
– Ублюдок! Спаси меня!
И сотник отдал приказ своим солдатам – разогнать толпу.
Через несколько минут все было кончено. На ступенях и пыльной маленькой площади перед входом остались лежать несколько трупов. Солдаты закрыли тяжелые двери базилики, чтобы спустя пару дней широко распахнуть их перед служителями кафолического исповедания.
Фритигерн огляделся по сторонам. Своего дружинника и арианина-священника нашел у задней стены базилики. Оба сидели на земле, привалившись спиной к теплому камню стены. Тразарих безостановочно ругался и плевал кровью.
Князь остановился перед ними. Смотрел холодно, будто из северной зимы.
Бывший ульфилин чтец свое имя назвал: Авксентий. То веко распухшее пальцами ощупает, то губу расквашенную потрогает. Отменно отделали попа, ничего не скажешь.
– Нашу веру повсюду истребляют, – проговорил Меркурин Авксентий мрачно. – Император Феодосий обманул нас. Обещал же Ульфиле…
– А нам-то что, – сказал на это Фритигерн. – Мы вези. Мы федераты Феодосия, щит Империи. Исповедуем ту веру, какую хотим, и никто нам не указ, а меньше всего – ромеи.
Меркурин Авксентий перевел дыхание. Хоть кости и целы, а дышалось трудно, один удар, видно, по груди пришелся.
Втроем поднялись, в кабак направились – душевные раны целить. Деньги только у Фритигерна были, он и купил кувшин дешевого вина. Первым приложился и долго пил, отдуваясь. Затем Меркурину Авксентию протянул.
– Глотни, полегчает.
Меркурин Авксентий глотнул раз, другой и вдруг почувствовал, что ему и впрямь полегчало.
А Фритигерн возьми да спроси об Ульфиле: правда ли, что нездоров епископ?
У Меркурина сердце сжалось. Не мог он сейчас об этом думать. Только кивнул и снова к кувшину приложился в надежде, что с новым глотком наступит просветление. Но кувшин был пуст.
Меркурин денег у Фритигерна в долг попросил. Мол, надобность одна есть.
Того уже одолевало выпитое – князь одним махом выхлебал почти весь кувшин, а ромейские вина коварны, особенно дешевые. Зевнул и дал Меркурину Авксентию, не считая, горстку меди.
– Дойдешь один-то? – спросил Меркурина Авксентия.
Тот кивнул.
Фритигерн пьяно поднял светлые брови, заметные на загорелом лице, рукой махнул и отвернулся.
Епископ Доростольский Авксентий явился домой под вечер. Надеялся, что Ульфила уже спит и не услышит его возвращения.
Естественно, Ульфила не спал, хотя после целого дня, проведенного в богатейшей столичной библиотеке над книгами, был очень утомлен. Меркурин едва успел сменить грязную порванную одежду на свежую и кое-как смыть с лица и волос кровь, свою и чужую, как за занавесом у входа послышался негромкий голос Фритилы.
– Епископ зовет, – сказал Фритила, не заходя. – Поговорить с тобой хочет. Сможешь навестить его?
– Конечно, – отозвался Меркурин Авксентий с тяжелым вздохом. – Скажи, сейчас буду.
Взял в руки маленькую коробочку с женскими притираниями. Купил у какой-то дешевой потаскухи – та терлась возле веселого заведения и сладко пела хвалу своему сомнительному товару. И Авксентию подмигивала намекающе.
От притираний несло бараньим жиром. Чтобы перебить стойкую вонь, добавлено розовое масло.
Превозмогая отвращение, Доростольский епископ кое-как замазал синяк под глазом и кровавые полосы на скуле, оставленные чьими-то когтями.
И к Ульфиле явился, пряча лицо в тени.
Ульфила посмотрел на него устало. Укорять не стал. Сказал:
– Рад, что с тобой дурного не случилось.
В тот же миг не стало Доростольского епископа Авксентия. Только и остался, что мальчишка Меркурин из деревни Македоновка, ни на что не годный средний сын пьяницы Авдея, – обуза на ульфилиной шее.
Повесил голову, оправдываться начал.
Ульфила перебил:
– По порядку рассказывай, раз уж ввязался.
Авксентий и рассказал все по порядку. Как по приказу Феодосия базилику Мучеников Мурсийских заняли солдаты. Как толпа рвалась всех растерзать, кто в базилике был.
– Убитых, наверное, больше десятка осталось, – добавил Меркурин Авксентий. – Сказать по правде, меня только случайность и спасла.
Ульфила спросил:
– И как ее звали, эту случайность?
Меркурин Авксентий исподлобья поглядел. И имя назвал, Ульфиле ненавистное:
– Фритигерн. – Вздохнул и добавил: – Кабы не он, ромейские солдаты и пальцем бы не шевельнули, чтобы защитить меня. И дружинник с князем был, ему тоже от толпы сильно досталось…
– Имя не помнишь?
– Тразарих. Рыжий, в веснушках.
Ульфила прикрыл глаза. На людей, им просвещенных, был Ульфила чрезвычайно памятлив. Вот и теперь, будто луч вспыхнул, – увидел: рыжеватый паренек лет шестнадцати, еще за Дунаем, в Дакии-Готии, когда собирались вези сорок дней подряд и каждый день учил их Ульфила. Слушал этот Тразарих, приоткрыв рот, глядел влюбленно – нравился ему Ульфила. И Ульфиле мальчик этот нравился, хоть и приходил часто в синяках и ссадинах – видно было, что много и с удовольствием дерется.
Учил его Ульфила любви и миру. И слушал Тразарих, светом полнился.
А потом настало время Фритигерна и Феодосия, и оба они, и князь готский, и император ромейский, каждый по-своему, научили паренька ненависти и войне.
И сожаление сжало и без того больное сердце Ульфилы.
Фритигерн хорошо знал, что готский пресвитер костьми ляжет, а к Ульфиле его не допустит. Класть же пресвитера костьми князю не хотелось.
Потому между ним и Фритилой произошел такой разговор.
– Ты… Да кто ты такой? – вскрикнул верзила пресвитер, преграждая Фритигерну дорогу.
– Тише, – прошипел Фритигерн, зажимая ему рот мозолистой ладонью. – Драк только не устраивай, ты, духовное лицо.
Промычал полузадушенный Фритила, обдавая ладонь Фритигерна влагой дыхания:
– Что нужно?
– Шуметь не будешь? – спросил Фритигерн, продолжая на всякий случай держать Фритилу за горло.
Пресвитер обещал, что не будет.
– Я Фритигерн, – сказал князь. – С епископом твоим говорить хочу.
Дал Фритиле время осознать услышанное и только после этого отпустил. Тяжело дыша, сел готский пресвитер на каменную скамью, руку на львиную голову подлокотника свесил.
– Фритигерн, – повторил он.
Слегка пригнув голову, смотрел на него варварский князь – в светлых волосах ни волоска седого. Улыбается ласково, как во сне.
– Я войду, а ты не шуми, – сказал князь. – Худого Ульфиле не сделаю.
И вошел.
И впрямь очень болен был Ульфила, Фритигерн с первого взгляда понял. Часто умирали люди на глазах князя. Научился различать, какую рану залечить возможно, а от какой человеку не оправиться. Ульфила был ранен смертельно.
И все слова застряли в горле Фритигерна, и поперхнулся он ими. Не стал говорить того, что задумал, просто рядом с постелью на колени опустился и шершавыми губами коснулся руки ульфилиной.
Тотчас же ожили на бледном костлявом лице епископа темные глаза.
– Фритигерн, – сказал он. – Ах ты, лис. Встань-ка, видеть тебя хочу.
Фритигерн встал.
Хоть и мылся в ромейских банях и одет был во все чистое, а пахло от него как от дикого животного.
Еле заметно улыбнулся епископ.
– Зачем пожаловал, князь?
– У людей нашего исповедания в этом городе храмы отбирают, – сказал Фритигерн.
Ульфила молчал. Долго молчал.
И сказал князь, в молчание это вторгаясь:
– Ты мне вот что, епископ, растолкуй. Те, которые храмы наши отбирают, – они тоже христиане, как и ты?
– Христиане, – ответил князю Ульфила. – Только не как я. Я их считаю еретиками, они – меня.
– В чем же различие?
– Есть различие, – проговорил Ульфила.
– Почему ты не рассказывал нам об этом?
Ульфила пошевелился на подушках. Глаза его вспыхнули.
– Я учил вас так, как учили меня, и считаю это правильным. Господь с тобой, Фритигерн! Твои вези едва единобожие усвоили, да и то половина черепов от того с натуги треснула. Как же мне было рассказывать вам о том, где лучшие богословские умы бессильны к согласию прийти? Я тебе так скажу: многие разногласия проистекают только от низменной человеческой страсти к власти и роскоши. Тем, кто истинно верует, премудрости эти и разномыслия вовсе ни к чему. Я хотел научить вас любить Бога. Толковать с такой паствой догматы – дело опасное.
Фритигерн помолчал, раздумывая над услышанным. Ай да Ульфила! Вот тебе и блаженный старик епископ. От соблазна уберечь своих везеготов хотел. Потому и взял на себя великую дерзость – решать для целого народа, какая вера является истинной, а какая ошибочной.
И сказал Фритигерн:
– Крепко обидел тебя нынешний государь своими указами, Ульфила.
– Что с того, – отозвался Ульфила. – Слышал я, ты к нему на службу пошел?
– Пошел, – не стал отпираться князь. – Так ведь одно другому не мешает. Я пришел сказать тебе: знай, мы, вези, останемся при той вере, которую передал нам ты. Указы Феодосия нам не указ, ибо за нами немалая сила.
Спросил старый патриарх:
– Зачем ты говоришь мне это, Фритигерн?
– Узнал, что ты умираешь, – прямо ответил князь. – Горечь у тебя на душе. Нельзя умирать с горечью, Ульфила.
– Сорок лет я проповедовал эту веру, претерпевал гонения, видел, как умирают за нее люди. И вот пришел юнец и все перечеркнул, – сказал Ульфила. Фритигерн вздрогнул, будто его опалило. – Юнец, случайно призванный на царство и окрещенный, благодаря случайности.
– Нам, вези, дела нет до желаний Феодосия, – повторил Фритигерн. – Держались твоей веры прежде, не отступимся и впредь. – И сказал так откровенно, как только мог: – Поверь мне, Ульфила. Мне выгодно от константинопольской епархии отделиться. Пока наша готская Церковь от ихней Церкви независима, легче свою политику вести. Что с того, что я на службу Феодосию пошел? Я еще и дружину атанарихову себе взял. А вот обидит меня Феодосий – вцеплюсь ему в глотку, и патриархи ромейские меня не остановят.
И улыбнулся Ульфила.
– Теперь вполне верю тебе, Фритигерн.
Молчали.
Вся прежняя их любовь и вся взаимная ненависть сгустились в комнате, где умирал Ульфила.
Наконец спросил Фритигерн:
– Что ты видишь перед собой, Ульфила?
Ульфила открыл звериные свои глаза, от боли посветлевшие.
– Ни гроша, видать, вера твоя не стоит, Фритигерн, если все еще сомневаешься.
– Нет, – сказал Фритигерн. – Я не сомневаюсь.
Смотрел на него Ульфила, разрыдаться бы впору, но сил нет. Что делал сейчас, уходя от людей? Предстояло ему вложить судьбу своей веры в эти обагренные кровью руки фритигерновы. Какую загадку загадал ему напоследок Господь? Что должен был понять Ульфила в последние дни жизни своей, когда оказалось вдруг, что из всех чад его убийца Фритигерн – избранное и любимейшее?
И благословил Фритигерна.
Понял Фритигерн, что сейчас расплачется, и выбежал вон.
Ульфила умер осенью 381 года в Константинополе.
И словно опустел мир.
Оставались еще люди сильные и неистовые, продолжали кипеть страсти, но не было больше Ульфилы, последней совести бессовестных варваров. Собор «о вере», обещанный Ульфиле Феодосием, превратился в сплошную склоку, так что, в конце концов, патриарх Константинопольский Григорий припечатал высокое собрание духовных отцов «птичьим базаром» и, сложив с себя все регалии, спешно уехал в Каппадокию, к отцу своему, тоже епископу, а кафедру бросил.
Время, быть может, на мгновение только запнулось, когда епископ Ульфила вышел из этой реки, но тут же возобновило бурное течение свое. И понесло дальше мимо острых скал, мимо крутых берегов, швыряя о камни или мимолетно лаская волной – и Меркурина Авксентия, и Силену-гота, и Фритилу-гота; князя Фритигерна с родичем его Алавивом; императора Феодосия и полководца Бавда; везеготов и ромеев; алан и надвигающихся грозовой тучей гуннов, уже несущих в чреве своем осиротителя Европы – Аттилу…