С каждым днем крепли наша любовь, и страсть, и какое-то особенное чувство привязанности друг к другу. Мы буквально с болью расставались по утрам. Ваня провожал меня до проезда Художественного театра, где помещался «Могиз», а сам, все время оборачиваясь, бежал к метро «Охотный ряд». И только когда его худенькая фигура пропадала из виду, я с чувством невосполнимой утраты отправлялась на свою работу. Хотя мы оба считали потерянной каждую порознь прожитую минуту, но и вечера нам не всегда удавалось проводить вместе.
Долг требовал от Вани посвящать свое время не только мне, но и устройству быта Лены с сыном. Они, пока шел ремонт комнаты на Малой Никитской, жили у его родителей, считавших, что Ваня, контролируя ход работ, там и ночует. Лена же знала, что на ночь он уходит ко мне.
Ваня сразу предупредил меня, что будет отдавать свою зарплату Лене, пока та не устроится на работу[74]. Это решение мне показалось и правильным, и справедливым: я, отнявшая у нее мужа, чувствовала свою вину и потому меньше всего хотела сделаться еще и причиной ее материальных лишений.
― Я постараюсь писать как можно больше статей, ― утешал Ваня и себя, и меня. ― У нас будут гонорары.
Когда же, наконец, ремонт был закончен и Лена с Сережей поселились на Малой Никитской, Ваня все равно продолжал ходить к ним по вечерам ― чтобы уложить сына спать. «Лена с этим не справляется», ― коротко объяснял он свое поведение. И я верила ему. Но мне было жаль его времени, которое он тратил и на оставленный им дом, и на дополнительную работу; хотя статьи он старался писать у себя в издательстве, где занимал пост и.о. директора по науке, это ему не всегда удавалось, и нередко половину ночи он проводил за письменным столом.
Об оформлении брака мы не заговаривали, но однажды Ваня сказал:
― Я попросил Лену о разводе, но она хочет пока что скрыть это от родителей и знакомых... Знаешь, мне сделалось так ее жаль... И я дал слово, что оформим все это, когда она сама решит. Ты, конечно, не возражаешь? ― простодушно спросил он.
Не скрою, что-то в этот момент оборвалось в груди, но я бодро ответила:
― Конечно, нет! Ведь это не имеет никакого значения. Я и с Аросей прожила без всякой записи восемь лет и никогда об этом не помышляла.
― Как я люблю тебя!
И больше мы к этому разговору не возвращались.
Никогда не забуду восторга, испытанного нами в день первого салюта в Москве. Не помню почему, но мы оказались в тот момент у Центрального телеграфа. Еще было светло. И вдруг услышали артиллерийские выстрелы, а затем увидели в небе сноп разноцветных крупных искр. Раздались крики «ура!», «взяли Орел!» ― люди обнимались, целовались. И мы воспользовались случаем ― возможностью целоваться на улице. Радость царила неописуемая. Потом к салютам привыкли ― наши войска двигались на запад. Теперь все верили в победу, но, как оказалось, до нее оставалось еще почти два года...
Нам же, охваченным любовным угаром, жизнь представлялась прекрасной. Каждую субботу мы уезжали ко мне на дачу в Кучино.
За забором на месте густого сосняка теперь торчали голые высокие пни. За ними виднелся большой барак, где жили москвичи, потерявшие свои квартиры из-за бомбежек. И самое неприятное, что прямо на границе участка соорудили большую деревянную уборную.
Ваня не знал той красоты, что прежде окружала дачу, и потому не мог понять, отчего я так расстраиваюсь...
Утешало одно ― его восхищение и речкой, и густым лесом, что тянулся теперь несколько поодаль от дачи. Мы ходили туда гулять и были, наверное, единственными людьми, нарушавшими царивший там покой: поселок был почти пуст. Ваня уговорил меня поселиться здесь более основательно. Уезжали рано, возвращались поздно. Но теплые, по-южному бархатные ночи, которые мы проводили на верхнем балконе под пушистыми ветками сосны, совершенно исцеляли нас от усталости дня. Вскоре, в конце августа, Ваня как-то сказал:
― Знаешь, Лена очень хочет познакомиться с тобой. Ты не возражаешь, если она приедет к нам в воскресенье?
Я пошутила:
― А ты не боишься, что она обольет меня серной кислотой?
Он не принял шутку и стал горячо опровергать мои слова:
― Ты не знаешь Лену, она исключительно благородный человек!
Мое сердце сжалось ― не от ревности, нет, скорее от непонимания тех чувств, что владели им. Но я взяла себя в руки:
― Конечно, пусть приезжает!
А сама подумала: «Мне-το в данных обстоятельствах быть благородной гораздо легче!» Да и по-бабски любопытно было сравнить, чем я оказалась лучше, что он пока предпочитает меня. В воскресенье встала пораньше, чтобы приготовиться к встрече жены своего мужа[75].
В назначенное время Ваня отправился на станцию ― встречать. Я слышала, как пришел поезд. Вскоре они вошли на участок. Ваня держал шестилетнего Сережу за одну руку, Лена ― за другую. Среднего роста и полноты, прилично одетая, с добрым, хотя и простоватым лицом. Не без некоторого смущения мы протянули друг другу руки, поздоровались. И так как время было уже послеобеденное, я стала суетливо приглашать всех на веранду, к столу, заставленному горками пирожков и ватрушек. А посреди стола возвышался вскипевший уже самовар. Чинно усевшись за стол, принялись пить чай и вести беседу на самые разные темы, не касаясь ни наших личных планов, ни наших отношений. Я рассказывала безобидные анекдотики, над которыми больше всех хохотала Лена, и думала: что же скрывается за этим весельем? Не надежда ли, что Ваня вернется к ней, или наоборот ― она не любит его и рада, что он ушел?[76]
Тем же летом состоялось и знакомство с родителями Вани.
Я, естественно, нервничала, готовилась к приезду основательно: наварила и напекла из всего, что только можно было по тем временам достать. Александра Васильевна внимательно осмотрела дом, комнаты внизу и мансарду. Только уселись пить чай, как она вдруг заторопила Василия Ивановича:
― Поехали, поехали домой!
Ваня удивился:
― Мама, вы еще часа не пробыли, побудьте с нами!
Она, будто не услышав его просьбы, обратилась ко мне:
― Я наверху видела много старой обуви, можно ее взять?
― Конечно, пожалуйста!
― Мешок найдется?
Ваня нашел мешок, и она, схватив его, побежала на мансарду. Вскоре вернулась с мешком на плече и, не снимая его, простилась с нами. Василий Иванович быстро допил чай, поднялся и, ни словом, ни взглядом не порицая ее, пошел за ней. Я хотела проводить, но Ваня остановил:
― Она понимает, что поступает неправильно, часто кается, но почти всегда ведет себя так. Если в такой ситуации пойдем провожать, совсем рассердится.
Скоропалительные визиты продолжались и потом ― и в городе, и на даче.
Меня очень трогало отношение И. В. не только к сыну, но и к моим детям ― еще с той поры, когда он только узнал об их существовании.
А тут пришло сообщение, что их возвращение откладывается на осень 1944 года. Сонечка уже закончила четвертый класс ― старших классов в интернате не было, и, чтобы не прерывать ее обучения, я решила вывезти из эвакуации детей самостоятельно.
И вот, в конце сентября 1943 года, получила отпуск и уже через четыре дня прибыла в Свердловск.
Крюк в триста пятьдесят километров сделала намеренно ― чтобы повидаться с Александром Михайловичем Урусовым, начальником областной милиции, с которым крепко подружилась, когда выпускала книжку с его предисловием: в то время разрешение на реэвакуацию можно было получить только в местной милиции.
Был вечер. Очень боялась, что не застану Урусова, но он оказался на месте и явно обрадовался встрече.
Мы проговорили с ним почти до утра ― так много событий произошло и в его, и в моей жизни ― и прямо из милицейского кабинета я отправилась на вокзал. По просьбе Урусова меня провожала транспортная милиция, но даже с ее помощью я с трудом втиснулась в переполненный вагон местного поезда. Радость детей была неописуема. Мы быстро собрались и уже на следующий день были в Молотове.
Здесь, на вокзале, кишевшем подозрительным народом, мне пришлось оставить детей одних и отправиться в центр города к начальнику областной милиции: Урусов должен был ему позвонить, но на всякий случай снабдил меня еще и письмом с просьбой «оказать всяческую помощь». Приняли меня прекрасно ― на вокзал, к детям, я возвратилась вооруженная запиской к начальнику транспортной милиции с указанием «в кратчайшие сроки обеспечить отъезд».
Остаток дня провели в толкучке вокзала. Моросил дождь. Поезд пришел с опозданием, лишь к вечеру. Сели в него с трудом ― только благодаря помощи прикомандированного к нам милиционера. Когда тронулись, наши вещи стояли в проходе, дети сидели на них, а я стояла рядом. Потом кто-то сжалился над детьми, и уже через несколько станций они пристроились на краю лавки; а вскоре два пассажира сошли, и нам великодушно предложили места у окна... Помню, ребятам очень понравились американские сосиски, плотно уложенные в жестяные банки. Ими снабдил меня в дорогу Ваня. Воспользовавшись случаем, рассказала, что эти вкусные консервы для них достал их новый папа, и была очень разочарована, что ребята, особенно Соня, не проявили никакого интереса к этому большому событию в моей и их жизни. Я же сгорала от нетерпения ― так ждала встречи с Ваней. Я писала ему с первого дня своего путешествия и неожиданно, уже в Свердловске, получила письмо, отправленное на имя Урусова. Думаю, Ваня почти не рассчитывал, что оно попадет в мои руки. Но я его получила, и оно доставило мне много счастья. Тайком от детей я не раз перечитывала строки, которые знала уже почти наизусть:
30/ΙΧ-43Γ.
«Родная моя Кошка, самая лучшая на свете!
Сижу за нашим с тобой «письменным» столом. Читаю твои письма. Их только что получил. Уютно светит настольная лампа. По радио звучат чудесные русские песни, грустноватые, задумчивые... Любимая моя, ты хочешь знать, что я делаю, что думаю. Самая главная моя мысль ― ты. Все, о чем бы я ни думал, освещается тобой. Я шепчу тебе: моя Кошка, моя пушистая Кошка! Люблю тебя... Когда же ты вернешься? Сегодня вечером слушал доклад о международном положении. Завтра я сам должен читать доклад. И вот я вдруг ясно почувствовал, что ты приехала. Я заторопился домой. Несся как-то бездумно, весь горя от жажды видеть тебя. Временами говорил себе: «Не может быть, ― Кошка вернется не раньше второго-третьего». И все-таки бежал... Не решаясь заглянуть в нашу комнату сразу, зашел к соседям спросить ключ. Конечно, тебя не было. Но были два твоих письма. И вот теперь я читаю их... Мне хорошо от твоих писем. Радостно чувствовать твою любовь. Как я жду тебя, моя радость! Моя радость... Когда ты приедешь, зацелую тебя до смерти... всю.... всю...»
О дне и часе нашего приезда Ваня не знал. Приехали поздно вечером; на метро и трамвае добрались до Никитских ворот, а оттуда, изнемогая под тяжестью чемоданов и мешков с детскими вещами, дотащились до дома. Отворила соседка, и я со страхом подумала, что Ваня, наверное, не вернулся от Сережи и Лены. Но нет, он был здесь. Он ждал нас каждый вечер. Первым влетел в комнату Эдик и, увидев поднявшегося навстречу человека, кинулся к нему с криком: «Папа, папочка!» Ваня подхватил его на руки и стал крепко целовать. Затем, опустив Эдика на пол, протянул руки Соне. Но она отстранилась, взглянула на него исподлобья и сухо сказала:
― Здравствуйте.
Это как будто охладило и нашу встречу. Ваня, явно стесняясь, молча поцеловал меня и стал торопливо помогать разбирать вещи. За ужином я, перескакивая с одного эпизода на другой, рассказывала о пережитом в поездке, поглядывала на свою хмурую дочь и думала: сумеет ли мой любимый человек преодолеть ее неприязнь? Вернее, хватит ли у него чувства ко мне, чтобы преодолеть враждебность этой чужой ему девочки?
Очень долго Соня избегала обращений к Ивану Васильевичу, не называла его ни отцом, ни дядей, ни по имени. В его отсутствие она использовала местоимение «он», а если Ваня о чем-то ее спрашивал, смотрела в сторону и что-то зло цедила в ответ. Я удивлялась Ваниному терпению и обреченно ждала того рокового момента, когда оно, наконец, иссякнет и он сбежит из этой тесной комнатенки, где детям приходилось спать на полу, а нам на тахте с сеткой, которая на день складывалась, превращаясь в узенький диванчик. Однако, несмотря на тесноту и обиды, наносимые Соней, Ваня каждый вечер возвращался к нам, на Станиславского, зажигая своей улыбкой радостный свет в моей душе.
Как-то утром я ушла на кухню готовить завтрак. Ваня еще спал. К тому времени для Сони и Эдика мы уже снимали угол у одинокой соседки, хозяйки большой комнаты. Возвращаюсь к себе и вижу: Ваня лежит бледный, а в глазах, широко раскрытых, застыли слезы.
― Что случилось? Ты заболел? ― бросилась я к нему
― Ты подумай, ― отвечал он, ― в комнату вбежал Эдик и стал искать на столе хлеб. Следом вошла Соня и злобно так сказала: «Не ищи, он съел наш хлеб, карточки-то у него нет!» Ты подумай, что она говорит!
― Она не сама это выдумала, ― я попыталась утешить его. ― Это, наверное, от соседки, которая отоваривает наши карточки, она наслушалась. Та видит, что живем вчетвером, а карточек только три! Ты прости ее, она не понимает наших отношений и потому так жестока.
― Ты только не волнуйся, я даже виду не подал, что слышал, ― сказал Ваня. ― Но как тяжело слышать это от ребенка
― этот тон, эти слова!
«Нет, не выдержит, уйдет, ― думала я. ― Там родной сын и жена, к которой он, может быть, и не питает большой страсти, но явно уважает. Наконец, там большая светлая комната, где он может работать».
Весь день ― и на работе, и дома ― я думала об этом инциденте, о том, что вот-вот настанет вечер, когда не откроется дверь, и он не войдет, и не снимет запотевшие очки, и не взглянет на меня своими большими серо-голубыми глазами, в которых ― радость и любовь.
Спустя некоторое время я не выдержала и поделилась с ним своими переживаниями.
― Глупенькая, ― сказал он, нежно меня целуя. ― Ты люби меня, и все у нас будет хорошо!
На одном из совещаний я неожиданно повстречала И. С. Юзефовича, который был в это время руководителем отдела рабочей и профсоюзной печати. Он всегда ценил меня как редакционного работника ― еще с той поры, когда был председателем ЦК профсоюза водников и мне приходилось работать с ним как с автором. Узнав, что я занимаюсь книготорговлей, он тут же предложил перейти на работу в его отдел. Я, не раздумывая, согласилась, а когда он дал адрес Совинформбюро, совсем обрадовалась. Оказалось, что после реэвакуации оно размещалось в бывшем здании немецкого посольства, в доме 10, а я жила в доме 12. Чтобы попасть на работу, мне нужно было просто перебежать из подъезда в подъезд.
Аппарат, выпускавший сообщения о делах на фронте, размещался на Старой площади ― им руководил A. C. Щербаков, а его заместителем по пропаганде на зарубежные страны был С. А. Лозовский. Великолепное знание международных дел и порядков позволяли ему в каждом конкретном случае безошибочно определять интонацию и точный адрес информации, исходившей от нас.
Душой нашего отдела, работавшего на все те страны мира, где существовала рабочая и коммунистическая печать, был заведующий ― Иосиф Сигизмундович Юзефович. Его эрудиция изумляла. Он прекрасно ориентировался в тематике, которую мы разрабатывали на месяц вперед и представляли ему на утверждение. Корректно поправляя нас, он подсказывал новые темы ― с расчетом, чтобы удовлетворить интерес всех органов печати, куда посылались статьи (а их было более трехсот). Так называемый «Белый ТАСС» помогал нам ориентироваться и в контрпропаганде, отвечать на ложные измышления.
Каждый из редакторов должен был заказать и отредактировать не менее ста статей в месяц, а чтобы мы не теряли квалификацию, нам разрешалось писать и самим. Статьи были короткими, до двух страниц, но оплачивались достаточно хорошо. Как-то в одном из своих докладов Лозовский назвал цифру ― за год мы разослали более шестидесяти тысяч статей. К сожалению, обратной связи почти не было, но нашему отделу, который обслуживал рабочую, профсоюзную и коммунистическую печать, в этом отношении повезло больше других. У меня сохранились экземпляры газет из Австралии и Кореи с моими материалами.
Ко мне Иосиф Сигизмундович относился по-отечески. Поэтому, когда я узнала, что отделу требуется еще один сотрудник, смело предложила взять к нам Э.В. Менджерицкую, недавно вернувшуюся из эвакуации. Я дала ей блестящую характеристику, как умному и неутомимому работнику, и не скрыла, что муж ее репрессирован и, кажется, погиб в концлагере. Юзефович немедленно пожелал с ней встретиться. Он посоветовал ей не указывать в анкете, что муж репрессирован, а просто написать «вдова», сын ― на фронте. И вскоре Мендж заняла стол в нашем отделе.
Работать было необыкновенно интересно. По нашим заказам трудилась почти вся литературная и журналистская братия Москвы. На фронтах и во многих городах были собственные корреспонденты. Лучшие фотографы ― такие, как Хайт, Гинзбург и другие (фамилий уже не помню) ― иллюстрировали наши материалы. Огромное бюро переводило их на английский, испанский, французский языки, а специальная экспедиция рассылала по адресам всего мира. Наш коллектив был в курсе самых последних событий, происходивших на международной арене. С нами встречались виднейшие общественные деятели ― как советские, так и зарубежные...
С Н. И. Кондаковым я была знакома по работе в ЦК. Там он заведовал отделом агитации и пропаганды. В «Совинформбюро» его прислали на должность ответственного секретаря ― для «укрепления» аппарата. Он же стал распорядителем кредитов и финансов. На первом же партсобрании он поразил всех резкой критикой нашей деятельности, обвинив Лозовского в «аполитичности»: в наших статьях не было ссылок на высказывания товарища Сталина и общепринятых концовок ― «Да здравствует товарищ Сталин!». Лозовский с большим достоинством отвел его критику, как неконкретную, и спокойно, как маленькому ребенку, разъяснил ему, что мы работаем как пресс-бюро для зарубежных стран, и если хотим, чтобы нас хотя бы прочитали, а тем более напечатали, необходимо посылать не лозунги со здравицами в честь советского руководителя, а конкретные рассказы о советских людях, которые самоотверженно сражаются на фронтах и работают в тылу.
Кондакова стали остерегаться. А через некоторое время начались задержки материалов в бюро переводов почти у всех отделов. Мне, как председателю месткома, пришлось разбираться с этим. Выяснилось, что бюро завалено срочным переводом огромного материала, поступающего от Кондакова. Это был какой-то малоизвестный роман. По заданию Кондакова его переводили сразу на несколько языков, получая по сто рублей за каждую страницу. Ко времени, когда созданная нами комиссия разобралась в этом деле, из кассы Информбюро ушло почти пятьдесят тысяч. Кондаков был спешно отозван из нашей организации ― парторганизацию лишь информировали, что он исключен из партии (хотя состоял на учете у нас) и отправлен в штрафной батальон. А уже зимой сорок четвертого года я увидела Кондакова, шагавшего навстречу в распахнутой шикарной шубе на лисьем меху. Мы, конечно, не поздоровались...
Как председателю месткома мне приходилось заниматься распределением ордеров и разного рода пайков. Но получали их мало, и кто-то всегда оставался недоволен. Помню, как М. Н. Долгополов, видный журналист, сняв с себя прохудившиеся ботинки, тряс ими перед моим носом, возмущаясь, что я забываю «ведущие» кадры. Я объяснила, что получила ордера только на женскую обувь и раздала их курьерам и уборщицам, имевшим право на спецодежду, а мой совет купить ботинки по коммерческой цене в ГУМе его разозлил окончательно.
― По ордеру я бы купил обувь домработнице, а уж о себе позаботился бы сам, ― нагло заявил он.
Как-то приехал с Урала наш собственный корреспондент Романовский и рассказал, что местная фабрика по нашему письму может отпустить нам валенки, не взятые военным ведомством из-за маленьких размеров. Повесила объявление, где указала, что деньги принимаются только от женщин и что прием закончится, как только будет внесено на сто пар. Очень быстро деньги были собраны, и Романовский, выдав мне расписку в получении такой-то суммы, уехал. Однако на другой день поднялся настоящий ажиотаж. Опоздавшие требовали принять деньги и у них, считая несправедливым, что валенки получат те, кто успел «забежать вперед». Пришлось уступить. Отправила Романовскому телеграмму с просьбой увеличить количество закупаемых валенок и пообещав выслать деньги. Однако в ответ ни слова. Больше того ― уже прошли все предполагаемые сроки его возвращения, а известий от него ― никаких. Чего я только не передумала! Отдала, в сущности, малознакомому человеку такую сумму! Уже прикидывала, что продать, чтобы погасить долг. К счастью, Романовский вернулся.
― Представляю себе, как вы волновались, ― сказал он мне.
Оказалось, он поехал в «глубинку», там заболел и не имел возможности установить с нами связь. Привез, как и обещал, сто пар.
― Ну что вы, ― тут же отреклась я от своих подозрений, ― мы так и думали, что вы заболели!
За все годы моей деятельности в месткоме я не взяла себе ни одного ордера. И когда мне удалось организовать пошив индивидуальной обуви для ведущих работников Совинформбюро, администрация и партбюро просто постановили, чтобы одну пару туфель я заказала себе.
Положение с продовольствием было очень скверным, и я наладила систематические поездки за овощами и мясом на периферию. Деньги собирали члены месткома, а потом отдавали мне. Лозовский разрешил использовать в этих целях грузовик и шофера, с которым откомандировывался какой-нибудь сотрудник. Но меня страшно тяготила ответственность, связанная со сбором и хранением денег. Поделилась своей проблемой с Лозовским. Он поговорил с управляющим делами, и вскоре специально для этой работы к нам, в качестве заместителя управляющего, прислали некоего Клейменова. Конечно, мы, члены месткома, помогали ему в сборе денег, но хранил он их под расписку у себя в сейфе. И за продуктами ездил теперь сам.
Как-то он уехал, имея на руках около шести тысяч. На этот раз машина долго не возвращалась. И вдруг приходит сообщение из какого-то отделения милиции, что Клейменов и шофер арестованы за продажу бензина. С них взяли подписку о невыезде и дело передали в суд. Продуктов они, конечно, не привезли, а на мою просьбу вернуть деньги Клейменов зло рассмеялся: «Я их истратил». Мне пришлось выступать в суде в качестве свидетеля. Следствие выяснило, что Клейменов, используя документы нашей организации, закупал в Москве бензин и в дороге продавал его по спекулятивным ценам. Ему дали шесть лет с конфискацией имущества в нашу пользу. Однако время было упущено. Когда судебный исполнитель пришел описывать «имущество», оно уже было спрятано, а люди, знавшие чету Клейменовых, уверяли, что до суда у них было прекрасная обстановка.
Ваня умолял меня отказаться от поста председателя месткома, и я попыталась выполнить его просьбу, но партбюро с этим не согласилось даже тогда, когда стало заметно мое «интересное положение».
― Вернешься из декрета и продолжишь работу, ― заявили мне.
И я бессменно пробыла в этой должности все три года, что работала в «Совинформбюро».
Характер у Лены оказался поистине удивительный. Под первое мая сорок четвертого года я заболела «воспалением почек». Врач сказал, что анализы, к сожалению, можно сделать лишь третьего мая. Я, узнав о намерении Вани обратиться за помощью к Лене, ужасно протестовала, боялась, что она оскорбится. Но Ваня все же попросил ее сдать мои анализы. И уже первого мая, днем, она привезла готовые результаты, подтвердившие диагноз.
Врач из МИДа, к поликлинике которого я была в то время прикреплена, встретился у моей постели с нашим другом, профессором Александром Марковичем Гельфандом, специалистом-нефрологом[77]. Они в один голос утверждали, что надо лежать, и не меньше трех месяцев, причем первый месяц ― в грелках и под теплым одеялом! Большие дозы глюкозы, бессолевая диета, овощи ― вот и весь арсенал лечения. Они ушли, а я... Ну, как лежать? Ведь белье-то еще перед праздником замочила, соседка уже ворчит.
― Я выстираю сам, ― сказал Ваня и отправился в ванную.
Я поднялась с постели и, еле передвигая отекшие ноги, пошла за ним.
― Я буду только руководить и контролировать, ― твердо заявила я.
Ваня подчинился. Выжав белье, он сложил его в бак, залил заранее подготовленным горячим раствором мыльной воды и отнес на кухню ― кипятить. (Этот прием я взяла потом на вооружение. Обычно я стругала мыло прямо в бак ― стиральных порошков тогда не было, ― отчего на белье порой оставались следы).
Попутно вспоминаю еще одно Ванино рацпредложение, связанное со стиркой. Я очень быстро усвоила, что он очень не любит несвежие рубашки, ношенные даже день-два. А в запасе их почти не было. Так вот, желая сберечь драгоценное для нас время общения, он настоял, чтобы мы стирали рубашки вместе, и не в ванной, а в комнате. Сидя на диване, перед которым на стуле стоял таз с теплой водой, а на полу чайник с горячей, я терла мылом воротнички, а Ваня в это время что-то рассказывал или читал. Когда я останавливалась, отдыхая, он передавал книжку мне, а сам продолжал стирку. Однажды мы чуть не опрокинули таз, читая «Трое в лодке, не считая собаки» Джером Джерома, ― так хохотали.
Лежать в постели мне осточертело. Уже 6 мая анализы показали улучшение, а болей я вообще не испытывала. Вопреки указаниям врачей и воспользовавшись тем, что Ваня ушел в ОГИЗ, я 8-го мая встала с постели, погладила давно высохшее белье и убрала комнату.
К концу второй декады анализы показали полное благополучие. С трудом, но все-таки я уговорила врача поликлиники закрыть бюллетень с 22 мая, чтобы в воскресенье 21-го поехать с сотрудниками в Косино, где нашей организации, по моим хлопотам, выделили участки для посадки картошки. Ваня был против моей ранней выписки и совсем огорчился, узнав о моем намерении. Он умолял меня не ездить, говорил, что всю необходимую работу сделает сам, но я сказала, что мое присутствие необходимо для контроля ― правильно ли разбили на участки выделенное нам поле. Вдруг на этой почве возникнут конфликты, в которых потом, если не поеду, придется разбираться заглазно. И он вынужден был согласиться с моими доводами, взяв с меня слово, что буду только «наблюдателем».
Ранним утром всей семьей, включая Лену и Сережу, появились мы во дворе Информбюро. Меня бурно поздравляли с выздоровлением. Машинами нас доставили на большое, ярко освещенное поле, размеченное колышками с фамилиями сотрудников. Никаких трений, к счастью, не возникло. Все сразу взялись за лопаты.
«Своим работничкам» я помогала советами, а потом, не выдержав и забыв о болезни, и сама взялась копать. Но Ваня так посмотрел на меня, что я сразу отступилась.
На следующий день вышла на работу, в чем долго не решалась признаться А.М. Гельфанду, и продолжала делать анализы: боялась возврата болезни. Но все обошлось[78].
Связь с Маврушей я установила еще в Свердловске, но после оккупации деревни, куда она уехала после эвакуации детей, связь, конечно, прервалась. Вскоре после прорыва Курско-Орловской дуги я получила от нее письмо. Она слезно умоляла позволить ей вернуться обратно: «Мне не надо зарплаты, разрешите только жить у вас, как матери с дочерью, с надеждой, что и на старости вы не выгоните меня». Я начала хлопоты, но получила отказ в пропуске для женщины, побывавшей в оккупации. Мавруша продолжала молить о помощи. И я вспомнила, что когда-то, оформляя для нее прописку, записала ее, как «приемную мать». Получила в домоуправлении справку, организовала ходатайство от Совинформбюро, и пропуск, наконец, был выдан. И вот она появилась. Прошла шестьсот километров фактически пешком ― лишь иногда устраивалась в пригородные поезда. Документов на руках никаких! Говорит, паспорт потеряла, а потому и в город не пошла за вызовом. Уже через много лет Мавруша случайно проговорилась, что в самом начале оккупации ее паспорт отобрал полицай. Все мы были заражены «сверхбдительностью». И конечно, если бы она призналась мне в этом тогда, и речи не было бы о моих бесконечных хлопотах за беспаспортную женщину, пришедшую из оккупированной зоны. Но мы ей поверили, и я начала хлопотать о выдаче ей паспорта. Выдали временный ― на три месяца, и потом каждый раз приходилось вымаливать продление и вновь стоять в очереди на прописку.
В начале 1945-го пробегаю по Петровке. Вдруг около меня тормозит машина. Из нее выходит генерал.
― Товарищ Урусов? ― удивленно закричала я.
― Он самый! Рад, очень рад, что встретил вас! ― Урусов пожал мне руку. ― Торопитесь? Садитесь в машину, подвезу куда надо.
― Да нет, пришла сюда в паспортный отдел.
И я рассказала ему злополучную историю с паспортом и пропиской моей «приемной матери».
― Ну, это дело поправимое, давайте-ка сюда ваши документы!
Я достала из сумочки конверт с бумагами. Урусов быстро просмотрел их и на листке из блокнота написал начальнику паспортного стола: «Прошу гражданку Ковалеву прописать и выдать постоянный паспорт». После чего договорились повидаться более обстоятельно ― он жил в гостинице «Москва». Оставшись одна, прочитала подпись под его «просьбой» и ахнула: оказалось, он теперь был начальником Московской областной милиции. В тот же день мне заменили временный паспорт Мавры Петровны на постоянный, а ее, как мою «приемную мать», записали «иждивенкой»
Осенью сорок четвертого Эдик и Сережа пошли в школу ― в первый класс.
Лена устроила Сережу в образцово-показательную школу, которой руководил Новиков.
Эдик пошел в обычную, недалеко от дома. Нас очень смешила его удивительная обязательность по отношению к урокам и просто настоящая влюбленность в первую учительницу, имя которой я помню до сих пор ― Августа Петровна. Приходил после уроков, торопливо раздевался и, вытаращив глазенки, бежал к письменному столу. Уговорить его вначале пообедать было невозможно, он боялся, что не успеет выполнить домашнее задание, а управлялся самое большее за полчаса. Как-то отправила я Эдика на зимние каникулы в Бирюлево, и вдруг через пару дней мама привозит его в Москву: «Исплакался весь. Учительница какой-то урок задала, а он не успел выполнить». Малыш сразу сел за стол, и не успели мы с мамой чаю попить, как он уже все закончил[79].
Соня забот тоже не доставляла ― училась отлично. За успехами Сережи должна была следить Лена, она это и делала как будто, но, видно, больше рассчитывала на «престижность» школы, что потом всех нас сильно подвело.
Ваня высоко ценил наше физиологическое единство.
― Никогда я не испытывал такой полноты счастья от обладания женщиной, ― часто повторял он.
Да я и сама только с ним познала всю прелесть самоотдачи и остроту переживания от соединения с мужчиной[80].
Беременность моя протекала странно. Дышать газом от выхлопной трубы автомобиля стало моим высшим наслаждением. По утрам на работе, прежде чем раздать большую кипу газет сотрудникам, я с упоением обнюхивала каждую из них, упиваясь запахом свежей типографской краски. И потому была уверена, что родится сын[81].
Когда меня спрашивали, как собираюсь его назвать, отвечала:
― Конечно, в честь того, кто создал такое могучее государство!
И вдруг узнаю: все считают, что назову сына Иосифом, ― настолько был велик культ Сталина. Даже мой милый начальник Юзефович допустил такую ошибку. Он прямо спросил Мендж об этом.
― Нет, что вы, она, конечно, имеет в виду Владимира Ильича!
Он явно удивился ее ответу, и тогда она добавила:
― Такое имя она не может дать еще и потому, что и вас зовут Иосиф, и люди могут расценить это как явный подхалимаж.
Оба весело рассмеялись, и он согласился, что это было бы неудобно.
Что творилось 9 мая на улицах Москвы, на Красной площади, мы с Ваней могли слышать только по радио и наблюдать с высоты нашего балкона. С часу на час я ждала начала родов, и он не отходил от меня ни на шаг. К вечеру сотни лучей прожекторов расчертили небо на клетки, и по ним проплыл красный флаг с портретом Сталина. Сотни орудий салютовали Победе. Мы любовались этой грандиозной, впечатляющей картиной, вслушивались в ликующие звуки, что неслись отовсюду, и хотелось самим кричать от восторга и радости. Прибежала соседка:
― Вас к телефону!
Звонили Мендж, Соня Сухотина, еще кто-то ― спрашивали, «не родился ли кто?»
― Какие хитрые! Вы будете праздновать, а меня посылаете на родовые муки, — говорила я. ― Завтра, завтра, в первый день мирной жизни появится мой сын.
Ваня радовался рождению сына, но однажды грустно обронил:
― Я же говорил, что у меня не будет дочери. У Лены родилось трое сыновей, и у тебя сын. А мне так хотелось, чтобы была у нас и девочка.
Я засмеялась:
― Этот факт, по новейшим научным данным, свидетельствует о твоем неукротимом темпераменте. Заимеешь дочь, если будешь чуть холоднее.
― Нет уж, меня не укротишь, в особенности, когда у меня такая любимая женушка!
Но до «женушки» было еще так далеко!
Пошла в ЗАГС регистрировать сына, а они ― по новому закону ― записывают в свидетельство о рождении отчество «Иванович», в графе «отец» делают прочерк, в графе «мать»
― ставят мое имя, отчество, фамилию и особую «примету»
― «мать-одиночка». Я совала регистраторам Ванин паспорт, убеждала, что он хоть и в Москве, но не демобилизован, поэтому еще не расторг прежний брак, что он непременно хочет записать сына на себя. Но они не слушали и даже не брали его паспорт в руки.
― Брак не зарегистрирован ― и все!
Узнав, что сыну дали фамилию Нечепуренко, Ваня побледнел ― он не поверил мне и сказал, что я нарочно записала Володю на себя, желая проучить за медлительность с разводом. Я ужасно рассердилась и напомнила, что предупреждала о том, что готовится новый суровый закон о браке и мы оба виноваты в том, что не придали этому значения.
Ваня побежал в ЗАГС и убедился, что ничего сделать нельзя.
― После регистрации брака с вашей фактической женой можете усыновить вашего сына.
Вот такой дурацкий закон был принят в конце войны
Летом мы всей большой семьей переехали на дачу. Мои отпуска (декретный ― 36 дней и очередной ― 24 дня) скоро закончились, и я каждый день вместе с Ваней ездила с дачи на работу. Как-то вернулись из Москвы усталые, распаренные. В комнатах пусто ― все гуляют, а на самом видном месте, на круглом обеденном столе лежит раскрытая тетрадь. Я заглянула в нее и сразу наткнулась на строчки: «Она забыла нас ради него, а мать должна жить ради своих детей». Это был дневник Сони. Больше читать не стала. Скорей захлопнула его, убрала, чтобы не попался на глаза Ване. Выбежала из комнаты ― навстречу вся семейка. Взяла у няни ребенка и пригласила Соню пройтись. Вышли с участка в лес, и я говорю Соне:
― Прочитала в твоем дневнике, что мать должна жить ради своих детей.
Она возмутилась:
― Как ты могла читать чужой дневник?
― А он же специально был оставлен раскрытым на столе!
― парировала я. ― Скажи, почему это я должна жить только ради детей? Почему я должна забыть ради вас о себе, о своей личной жизни? Я что, бросила твоего отца? Произошел несчастный случай. Я осталась вдовой. Разве вы, дети, после этого голодали, были лишены чего-либо? Нет, я работала так много, что вы имели то, чего не имели даже при жизни отца!
― Надо быть верной папе, ― пробормотала Соня.
― Да, я верна его памяти, но лишать себя на всю жизнь счастья я не собираюсь. Не хочу остаться одинокой на старости лет!
― А мы на что? Мы всегда будем с тобой! ― воскликнула она.
― Даже в то лето, когда ты уже знала о гибели отца, не могла пробыть со мной больше часа ― убегала к подругам. И разве я тебя корила за это? А теперь у меня есть близкий, все понимающий друг, отец моего ребенка, твоего брата. Зачем ты отравляешь наше счастье? Ведь пройдет лет пять-шесть, ты придешь однажды с каким-то парнем, скажешь «я люблю его» и уйдешь жить с ним. И это закономерно!
― Я никогда не выйду замуж! ― запальчиво заявила она.
― Это неразумно, нормальный человек должен стремиться к личному счастью, ― возразила я.
Долго еще в этом духе разговаривали мы, и кажется мне, что с той поры, хоть и не сразу, наступил перелом.
Еще зимой прослышала я, что ОГИЗ заканчивает затеянное еще до войны строительство дома для сотрудников, и настояла, чтобы Ваня зашел к П. Ф. Юдину и подал заявление с просьбой о предоставлении ему квартиры, тем более что стоял вопрос о назначении его директором издательства. Юдин принял его очень ласково и твердо обещал квартиру дать, только попросил напоминать ему об этом обещании. Я не раз спрашивала Ваню, заходил ли он к Юдину, справлялся ли, как идут дела со строительством, но он говорил, что делать ему это неловко и неприятно и что Юдин о просьбе не забудет. А в сентябре выяснилось, что дом уже заселен. Ваня ― к Юдину. Тот удивился:
― А меня заверили, что вы уже в квартире не нуждаетесь, и я поверил, ведь вы мне об этом ни разу не напомнили!
Однако жить в нашей комнатушке с тремя детьми и няней становилось невозможным. Сначала Володю держали в корзинке, которую ставили на сложенную тахту, а на ночь переставляли на ломберный столик, на котором днем обедали, раскладывая его, как для игры. Теперь ребенок подрос, и пришлось купить детскую кроватку, которая совершенно лишила нас возможности перемещаться по комнате. Для няни и старших детей снимали углы у соседей. Но долго так продолжаться не могло. Мы поняли, что без денег ничего нельзя будет сделать. А тут через юриста Совинформбюро подвернулось предложение об обмене нашей маленькой комнаты на две (одна двадцать пять метров, другая, проходная, ― десять) в большой коммунальной квартире в доме 28 на Кропоткинской, в хорошем кирпичном доме. Комнаты нам очень понравились. Хозяйка попросила тридцать две тысячи, и я согласилась. А где такие деньги взять? Приняла решение, очень огорчившее Ваню, ― продать дачу, но другого выхода не было, и он вынужден был согласиться. Покупатель на нашу дачу нашелся быстро ― из-за спешки я запросила всего лишь сто тысяч (по тем временам, когда мешок картошки стоил тысячу рублей, а буханка хлеба сто ― это было дешево), а сторговались на девяносто. Сделку оформили мгновенно: покупал дачу какой-то военный летчик, и все шли ему навстречу. Посреднику за оформление обмена пришлось заплатить семь тысяч, за переезд ― тысячу, купили кое-какую мебель, Ване костюм за десять тысяч, мне ― юбку и трикотажную кофточку, дали маме на ремонт крыши в Бирюлево ... и уже через месяц от кучинской дачи остались лишь воспоминания. Но огромное окно в большой комнате, высокие потолки и непривычный простор радовали нас несказанно.
Переезд состоялся в декабре 1945 года. Ваню в тот день неожиданно вызвали в ЦК партии, что, впрочем, нас не удивило: документы о его назначении директором издательства давно лежали там для утверждения. Вернулся он в нашу новую квартиру поздно и молча опустился на стул. Я сразу увидела ― расстроен донельзя.
― Что случилось?
― Он подложил мне ужасную свинью.
― Кто, почему, какую свинью?
― Представь себе, Суворов, вместо представления на утверждение меня директором издательства, провел решение о назначении меня заместителем заведующего отделом науки ЦК.
― Как, без согласования с тобой?
― Вот именно! Он знал, что я откажусь, что я не люблю аппаратной работы, что хочу заниматься наукой и издавать научную литературу, потому что это дело конкретное! А теперь все рухнуло!
Я стала утешать его:
― Но это почетная работа, а наукой ты сможешь заниматься и там.
― Он тоже мне об этом твердит, но я-то понимаю, чем буду заниматься, как буду по горло занят, работать по ночам. Мы оба с тобой там побывали, знаем, что такое работа в аппарате!
Талантливый студент, он уже на третьем курсе участвовал в создании учебника Михельсона по физике. Был оставлен в аспирантуре, однако вскоре был вынужден оставить ее, чтобы зарабатывать средства для содержания жены и ребенка. Став редактором физической литературы в Гостехтеориздате (например, одна из книг Ландау вышла под его редакцией), сочетал эту работу с преподаванием физики в Институте имени К. Либкнехта. Перед войной он уже был старшим редактором издательства и доцентом института. Сдал кандидатский минимум и написал диссертацию на физико-математическую тему «Поляризация электрона», которая была одобрена кафедрой и представлена к защите. Но началась война. О незащищенной диссертации Ваня не жалел, он теперь хотел написать другую ― философскую, которую задумал, находясь на фронте. Претворение этого замысла в жизнь теперь явно отодвигалось.
Начались ежедневные ночные бдения в ЦК «на всякий случай» ― товарищ Сталин не спит! ― и сразу обострились проблемы со здоровьем. Мы относили их на счет дистрофии, перенесенной во время голодания на Волховском фронте. Но однажды на работе с Ваней случился обморок, и выяснилось, что у него тяжелая ― третья ― стадия гипертонии.
И все же радости было больше, чем печали. Новое, более удобное жилье, большее материальное обеспечение, распределитель, кремлевская столовая, которой Ваня, кстати, старался не пользоваться и поручил мне вместо его обедов получать «сухие пайки». По субботам мы отправлялись с детьми в Дом отдыха ЦК. С полного моего согласия Ваня решил взять Сережу в нашу семью: Лена жаловалась, что не справляется с ним, а посещать их по вечерам, как раньше, он уже не мог, так как приходил из ЦК в три часа ночи. Лена согласилась поселить Сережу у нас, но с условием, что он останется в той же школе, хотя мальчику теперь предстояло добираться до нее на автобусе. Сереже было девять лет с небольшим, я боялась вначале за него, провожала, но потом убедилась, что мальчик он осторожный и пассажир умелый.
Под Новый год позвали гостей на новоселье. И только подняли бокалы, как вдруг прямо на стол полилась сверху вода. Полезли на чердак и обнаружили, что прямо над нашей комнатой в крыше зияет дыра. На потолке только что отремонтированной комнаты образовалось большое темное пятно. Управдом заявил, что железа для ремонта у него нет. Подставили под дырку корыто, но время от времени, когда весной шли большие дожди, корыто опорожнять не успевали, и вода проливалась в нашу комнату. Только заручившись от управляющего делами ЦК письмом во Фрунзенский райисполком, Ваня получил, наконец, обещание о ремонте «при первой же возможности».
Няне было трудно одной справляться с маленьким ребенком и с домашними делами, поскольку у каждого из старших детей был свой режим. И девятимесячного Володю мы отдали в районные ясли, благо, они находились рядом с домом. Летом ясли перекочевали на летнюю дачу в Пионерскую. Поезда по Белорусской железной дороге ходили еще паровые, шли медленно, всегда переполненные. Но, несмотря на это, мы ездили в Пионерскую почти каждое воскресенье. Наблюдали за Володей, как правило, лежа под забором, боясь себя обнаружить. Родительский день назначался лишь один раз за лето, в остальное время детей «тревожить» запрещалось.
1-го октября сорок шестого я стала безработной: Совинформбюро ликвидировали, сотрудников уволили. Конечно, война кончилась, но разве информация о нашей стране была уже не нужна? Вероятно, решение о ликвидации было связано с тем, что основные его руководители ― Лозовский и Юзефович ― были арестованы, как и многие другие члены Еврейского комитета. Вскоре мы узнали об их расстреле. Трагическая судьба этих преданных делу людей взволновала всех, кто близко сталкивался с ними по работе и в жизни.
Итак, теперь я свободно могла поехать отдыхать вместе с Ваней, которому это было просто необходимо. Но ремонт крыши над головой держал нас, как на цепи. Наступил октябрь, а кровельщики не приходили, несмотря на все обещания председателя исполкома. Володя по возвращении из летних яслей заболел скарлатиной. Поместила его в Русаковку (филиал кремлевской) вместе с няней. Заболевание протекало легко, дело шло к выписке, а ремонт по-прежнему откладывался из-за отсутствия железа. Наш отдых «горел синим пламенем» ― наступила уже вторая половина октября. И я решила, пока на юге еще тепло, ехать на море. Расположенный к нам врач детской больницы пообещала задержать выписку Володи до нашего возвращения. И мы, поручив старших детей попечению моей двоюродной сестры Али, выехали в Сочи, в санаторий «Светлана».
На Черноморском побережье Ваня был лишь однажды, в студенческие годы.. Верный своим привычкам, один чемодан он полностью забил книгами по философии, однако, оказавшись в двухместном купе международного вагона, к счастью, сразу же о них забыл.
Наш санаторий располагался на окраине Сочи, по дороге в Мацесту. Место оказалось чудесным: море, заросший сосной берег, и к тому же установилась замечательная теплая погода.
В первую нашу сочинскую ночь проснулась под утро от каких-то странных звуков ― всхлипывания, стоны... Разбудила Ваню. Он прислушался ― за стеной кого-то явно душили. Поднялись к дежурной по этажу, попросили вызвать милицию. Дежурная засмеялась:
― Прямо не знаем, где их поселять. Третью комнату им меняем. Это он такие звуки издает, когда спит, а ей ничего ― глухонемая.
Так мы оказалась в тот же день в еще лучшей комнате...
В Сочи отвратительное морское дно, покрытое крупными, скользкими валунами. Я плавала неплохо, но при волне купаться остерегалась. А мой отважный муж прыгал в море с конца мола и на волнах прикатывал обратно ― подгадав момент, он, пока волна, закручивая пену, пятилась в море, распластывался на молу. Я очень волновалась, наблюдая эти полеты на волнах, но Ваня утверждал, что опасности нет никакой. А потом я привыкла к этому «методу» купания и даже сама стала его применять. Но Ваня делал это лучше, красивее, и я постоянно восхищалась его ловкостью и точным расчетом.
Очень смешной случай произошел с нами, когда смотрели спектакль «Шельменко-денщик». У меня вдруг отекли ноги, я сдуру сняла туфли, и когда кончился спектакль, влезть в них не смогла. Я бы пошла босиком, да уж очень ночь оказалась холодной. И тут Ваня предложил поменяться обувью. Я покупала ему ботинки сорокового размера, а мои туфли были тридцать восьмого. И я с ходу отвергла «жертву».
― Как же так? Ты что, пойдешь босиком?
― Нет, надену твои туфли.
― Но они тебе малы, и каблуки высокие.
Он, смущенно улыбнувшись, преспокойно влез в мои туфли, а меня заставил надеть свои.
― Как же так, ― спросила я, ― зачем же мы покупаем тебе сороковой размер, если годится тридцать восьмой?
― Потому что... мне не нравится, что у меня такая маленькая нога. Совсем из-под брюк ботинок не видно.
А брюки тогда носили действительно очень широкие.
Возвращались в шикарной обстановке, в двухместном международном вагоне, благодушные, расположенные к миру и людям. Но когда перед нашими глазами предстала страшная картина разгромленного жилища, от любви к человечеству не осталось и следа. Вся штукатурка с потолка и стен была обрушена прямо на ничем не прикрытые паркетный пол и мебель. Особенно жаль было пианино, на котором лежала груда обломков, упавших с потолка. Посреди комнаты стояли деревянные козлы, облитые мелом, и на них восседали пять женщин в грязных спецовках.
― Почему не работаете? ― спросил Ваня.
― А мы маляры, ждем штукатуров.
― И давно ждете?
― Второй день.
― Это вы обрушили старую штукатурку?
― Нет, этим специальная бригада занималась.
― А почему мусор не убрали?
― Для этого нет рабочих, это дело хозяев квартиры!
Ну, думаю, пропала, сейчас Ваня с его гипертонией начнет таскать с пятого этажа эту тяжесть, мне одной не позволит. Соня и Эдик, как назло, были еще в школе, Сережу Лена взяла к себе, Аля на работе, а родители Ивана Васильевича, которым он сразу же позвонил, как оказалось, у детей и не бывали ― в первый же день Александра Васильевна поссорилась с Алей.
Ваня продолжал толковать с женщинами, а я в отчаянии убежала на кухню. Вскоре он появился там ― довольный и веселый. Он дал работницам денег, пообещал накормить обедом ― в то время еще были карточки и еда ценилась выше денег, ― и те сразу согласились вынести мусор. Я с энтузиазмом кинулась готовить обед. Не прошло и трех часов, как женщины управились с мусором, а я с обедом. Только их накормила, пришли два штукатура ― их тоже подкормили, и семь человек начали быстро штукатурить комнату и сушить ее керогазом. Уже на следующий день они приступили к малярным работам. Ваня утром отправился на работу, а я осталась с рабочими и с удовольствием слушала их высказывания:
― Хозяин-то у тебя больно хорош!
Уже в день приезда, вечером, мы были в больнице у Володи и няни. Оказалось, что лечащий врач получил нагоняй за их задержку, и пришлось забрать их тотчас же. Но не ехать же с ними в разоренную и еще сырую квартиру! Решили поклониться Ваниным родителям ― Александра Васильевна согласилась подержать Володю у себя, но без няни, которую почему-то не терпела. Это оказалось очень кстати ― теперь няня могла готовить пищу для ремонтников, а я решила приступить к поискам работы.
Но устроил меня Ваня. Совершенно случайно встретил он на улице Александра Сергеевича Федорова, главного редактора журнала «Техника молодежи». И тот вдруг спросил, не знает ли Иван Васильевич кого-то, кто мог бы пойти на редакторскую работу во вновь организуемый Главк научно-популярной кинематографии, куда его назначили начальником.
― Знаю, ― сказал Ваня. ― Это моя жена.
И выдал Федорову на меня такую характеристику, что у того челюсть отвисла.
Федоров сказал Ване, что договорится со студией научно-популярных фильмов, чтобы я за пару месяцев познакомилась со спецификой кино, после чего он возьмет меня в главк.
Перспектива заняться кинематографом привлекала, однако все-таки было страшновато. Но Ваня сказал:
― Ты человек способный. А кинематограф, вернее, литературный сценарий фильма для тебя, сделавшей столько книг, я уверен, проблемой не станет. Справишься!
Человек слова и дела, он уже на следующий день притащил из библиотеки ЦК все, какие только смог там достать, книги о кинофильмах, сценариях и прочее. И я с жаром принялась их штудировать. Через несколько дней поняла, что «не так страшен черт, как его малюют», и отправилась на свидание к главному редактору студии Григорию Борисовичу Зельдовичу. Он принял меня приветливо и сказал, что приступить к работе я смогу сразу после Нового года.
Когда 3-го января 1947 года я пришла на студию, у меня уже была «задержка», но я надеялась, что связана она с акклиматизацией. И, конечно, напрасно. Очень скоро «тайное» стало явным.
Из-за тесноты в редакторской комнате Зельдович устроил меня вначале работать в редакции киножурнала «Наука и техника». Крикливый зав. производством журнала Ефим Потиевский через мою голову вел непрерывные разговоры с режиссерами и операторами, снимавшими сюжеты для журнала. Уже на третий день терпение мое лопнуло, и я пошла к Зельдовичу с «требованием» создать условия для «плодотворной редакторской работы». Зельдович впоследствии со смехом вспоминал, как я тогда ворвалась к нему. Была красная, возбужденная, берет сбился набок, грозилась совсем уйти.
― Но я не мог расстаться с вами. Вы же кадр Федорова, и потому пришлось временно посадить вас в моем кабинете. Помните?
Еще бы не помнить! В кабинет постоянно приходили сотрудники, но говорили тихо, с опаской поглядывая на меня. Разговоры Зельдовича с режиссерами и сценаристами, которые я невольно слушала, очень помогли мне сориентироваться в «специфике» требований к литературным и режиссерским сценариям, наконец, просто освоить нужную терминологию. Хозяин кабинета тоже прислушивался к моим переговорам со сценаристами, порой вмешивался, но очень деликатно, подоброму. Зельдович помогал мне удивительно охотно; я относила это на счет его доброжелательного отношения к людям. Однако когда на студию пришла «новенькая», я убедилась, что это не совсем так. К тому времени отыскалась для меня отдельная тесная комнатушка, куда сразу подселили «новенькую». Заметила, что, вернувшись от Зельдовича, она плачет:
― Что случилось? ― спросила я.
― Не понимаю его замечаний на полях сценария, а спрашиваю ― рычит!
Я не выдержала, сказала Зельдовичу об этих слезах.
― Она бездарь, не разбирается в существе дела, неверно формулирует заключения.
Я замолчала. Подумала, что подобного рода ошибки допускала и я, но он спокойно разъяснял их мне. Иногда я даже спорила с ним, но он не раздражался, а спокойно повторял свои замечания. Поделилась своим недоумением с Ваней.
― Он считается с тобой потому, что ты «кадр Федорова», а еще, возможно, потому, что знает: твой муж работает в ЦК.
Позже мы работали с Зельдовичем уже «на равных», когда оба были главными редакторами Главного управления научно-популярных фильмов при Министерстве кинематографии СССР.
Здесь каждый курировал свою тематику. Я вела фильмы по сельскому хозяйству и географические. С идеей создания последних носился Владимир Адольфович Шнейдеров. Он жаловался мне, что нигде не находит поддержки, отрицательно отнесся к его предложению и Федоров. Мне же очень импонировала идея выпустить сорок-пятьдесят фильмов, в которых было бы рассказано о природе и экономике нашей страны, о ее красоте и богатстве. Ваня тоже нашел эту идею привлекательной, и я, вооруженная его аргументацией, с жаром убеждала Федорова в необходимости создания этой серии. Наконец в план 1948 года впервые были включены несколько названий будущего «Киноатласа СССР». Впоследствии эти фильмы, которые стали ежегодно выпускаться нами, легли в основу «Клуба кинопутешествий», организованного на телевидении В. А. Шнейдеровым
А пока вернусь в 1947 год, когда все явственнее для окружающих обрисовывался мой растущий живот. По форме он мало отличался от того, каким был в 1945 году, поэтому «знатоки» находили, что у меня вновь родится сын. Ваня сокрушался:
― Так хочется дочку!
― Раз мечтаешь, значит, сбудется, ― отвечала я. ― Когда ходила Володей, дышать хотела только выхлопными газами, а сейчас меня от них тошнит.
Летом жили на даче ЦК, на 42-м километре Казанской железной дороги. С нами были Ванины родители. Было тесно, всего две комнаты да маленькая терраса, но удобство заключалось в том, что на всю семью выдавались из общей кухни обеды, да и плата за дачу мизерная ― из расчета 32 копейки за метр помещения. Декретный отпуск мне дали рано: по расчетам врачей, я должна была родить примерно 10 августа. Уезжать с дачи не хотелось, а срок подошел. Стояла сильная жара, я задыхалась, да и сосновый лес, видно, вызывал одышку. И хотя предстояли пятые в моей жизни роды, я очень боялась. А тут услышала, что беременная женщина, проживавшая по соседству ― я часто встречала ее во время прогулок по лесу, ― умерла при родах в кремлевской больнице. Имела глупость поделиться своими тревогами с Ваней. Боже! Какой переполох я вызвала! Едва успокоила обещанием поехать к А. М. Гельфанду. Пришла к старому испытанному другу, поделилась с ним нашими страхами, а он меня высмеял, да еще обидно так:
― У нас, ― сказал, ― недавно аптекарь умер, так и мне прикажете готовиться?
Посмотрел мои анализы, послушал сердце и дал единственный совет: побольше двигаться и поменьше забивать голову всякими страхами.
Возмущенная, рассказала об «остроумии» Гельфанда, а Ваня засмеялся:
― Единственное, чего я боюсь теперь, что не успеем с дачи доехать до родильного дома. Давай останемся в Москве.
Но мне было жаль уезжать с дачи ― он же так недавно ушел в отпуск! Его родители, на что-то рассердившись, без объяснения причин перебрались в город, а я уговорила Ваню задержаться на даче. Лишь 25 августа предложила переехать, и он, бросив диссертацию, которой мог уделять только отпускное время, поехал со мной в Москву. Детей оставили на няню. 27 августа, заметив, что я кое-как перемогаюсь, Ваня отвез меня в филиал кремлевской больницы ― в Бауманский роддом.
Меня положили в предродовую палату, где я думала не столько о предстоящих родах, сколько о том, что и следующий наш ребенок окажется оформленным только на меня, «мать-одиночку».
Но Ваня, как оказалось, был озабочен тем же самым не меньше моего и уже давно начал действовать. О разводе надо было объявлять в газете «Вечерняя Москва». Справиться с потоком объявлений газета не могла, хотя и печатала их ежедневно. Люди ждали своей очереди годами. Лена согласилась дать объявление поздно, когда увидела, как Ваня страдает от того, что и второй его ребенок будет «незаконнорожденным». Меня они в это дело не посвящали. К счастью, нашелся «великий блат», и дело с публикацией в газете продвинулось быстро. Но бракоразводный процесс затянулся, и к тому времени, когда я лежала в палате в ожидании появления на свет нового человечка, его судьба еще не была решена. Настроение у Вани было прескверное, и, хотя он скрывал это, наполняя свои письма нежными словами, я чувствовала, что происходит что-то нехорошее. Уже потом я узнала, что объявление о разводе, несмотря на то, что оно было от Лены, вызвало бурную реакцию у Суворова и Федосеева: мол, негоже работнику аппарата ЦК разводиться. В ответ Иван Васильевич напомнил Сергею Георгиевичу, что пришел в аппарат вопреки желанию и готов уйти.
Ваня давно тяготился работой в аппарате, где меньше всего ценилась инициатива, а требовалась лишь точная, слепая исполнительность. Раньше двух ночи он дома не появлялся, а в 9-30 утра его уже ожидала машина ― на сон оставалось не больше пяти часов в сутки. Отдавая семье кремлевский обед в виде сухого пайка, он фактически жил на чае с бутербродами, которые я ему давала с собой, и ужинал со мной по ночам. До его возвращения я никогда не ложилась спать, не снимала хороших платьев, старалась быть подтянутой и причесанной. Ему это явно нравилось. И мы, тихо разговаривая, иной раз так долго подводили итоги прошедшего дня, что вроде и спать было некогда. Незаметно для себя мы сильно растолстели. Я это объясняла своими беременностями ― с пятидесяти восьми килограммов в год встречи с Ваней к 1947 году я добралась до восьмидесяти пяти. Но Ваня! Не помню его веса, но из сорок восьмого размера одежды, которую начали покупать уже совместно, он «перелез» в пятьдесят четвертый, стал полным, солидным, ничуть не напоминая того худенького мальчика, каким впервые предстал передо мной.
Но главное, что его угнетало, ― невозможность отдаться целиком и полностью науке! Диссертация, обдуманная еще в окопах, к концу лета 1947 года насчитывала лишь около тридцати страниц. Писать ее на работе он не мог: был по горло занят и, будучи человеком исключительно добросовестным, даже подумать не мог, чтобы урвать какое-то рабочее время на «свою науку». А то, что творилось в научной жизни страны, о которой он знал из первых рук, угнетало и раздражало до бесконечности. Он просто ненавидел «всесильного» в то время Т. Д. Лысенко.
― Преследование генетиков, ― возмущался Иван Васильевич, ― отбрасывает биологию на десятки лет назад!
С этим был согласен и заведующий отделом С. Г. Суворов. Когда весной 1947 года происходили выборы в Академию наук, они убедили A. A. Жданова, который как секретарь ЦК курировал их отдел, что необходимо оставить в списках на выдвижение в члены-корреспонденты генетика Н. П. Дубинина, чтобы дать возможность развиваться всем направлениям в биологии. Иван Васильевич и Сергей Георгиевич оба присутствовали на этом собрании. Работники аппарата не позволяли себе в то время активно выступать в защиту или против какой-либо кандидатуры, чтобы не оказывать давления авторитетом ЦК на мнение собрания АН СССР. Они были лишь наблюдателями того, что происходило. А происходила небывалая по наглости подтасовка фактов и документов со стороны «лысенковцев», причем Трофим Денисович лично выступал с оскорбительными выпадами против генетиков и, в частности, мешал с грязью Н. П. Дубинина. Его клевреты якобы «потеряли» по дороге нужные документы Николая Петровича, одним словом, чинили всяческие препятствия избранию генетика и протаскивали своего кандидата (забыла его фамилию). Однако академики оказались не на их стороне. Они единодушно отвергли лысенковских протеже, и генетик Дубинин почти единогласно был утвержден в звании члена-корреспондента АН СССР. Ваня со злорадством, для него совсем не характерным, рассказывал, как возмущался Лысенко пассивностью работников ЦК, которые не противодействовали избранию «вейсманиста-морганиста». Вообще, Лысенко имел «большой зуб» против отдела науки ЦК, в особенности после того, как позвонил Суворову и пожаловался на академика Сукачева. Тот, видите ли, отказался, как главный редактор журнала «Биология», напечатать его статью, и Лысенко потребовал «надавить» на Сукачева. Суворов ответил, что вопрос о том, печатать или не печатать ту или иную статью, дело только редколлегии журнала и что Отдел науки не считает возможным в это вмешиваться. В ответ послышались брань и угрозы. Рассвирепевший Лысенко заявил, что припомнит при случае «этот разговор». И что же? Припомнил...
Но об этом после, а пока я лежала в палате роддома. Утром 30 августа врач осмотрела меня и сказала:
― Хочу, чтобы вы родили до моего ухода. Перейдите в родильное отделение.
Я схваток не чувствовала, удивилась, но пошла. Там врач с силой промассировала мне живот, проделала еще какие-то манипуляции, и вдруг, почти безболезненно, ребенок оказался у нее на руках. Я поняла, что он родился, лишь услышав крик.
― Девочка! ― сказала акушерка.
Радость моя была беспредельна. А Ваня, услышав эту весть, назвал меня «волшебницей», исполняющей самые сокровенные желания.
Он настоял, чтобы нас выписали на день раньше срока, ― ему очень хотелось повозить меня по Москве, роскошно иллюминированной в честь ее 800-летия. Никогда ― ни до этого, ни потом ― не видела я такой шикарной иллюминации! И мы с нашей длинноносой крошкой (что с гордостью сразу отметил отец) путешествовали по городу несколько часов. С первой же минуты он взял этот драгоценный сверток и все эти часы держал ее, прижимая к себе[82].
Еще в машине, любуясь расцвеченным городом, Ваня поделился со мной важным событием: состоялось первое заседание народного суда по делу о разводе, где им с Леной предложили помириться, несмотря на то, что он давно с ней не живет, а от другой женщины имеет двух детей. Но проформа была соблюдена, дело было отложено. На втором суде, через месяц, Лена категорически заявила о невозможности примирения, и решение суда о разводе наконец состоялось.
Наша дочка тотчас была зарегистрирована и получила фамилию своего законного отца. Тогда же в том же ЗАГСе, в скромной комнатке, был зафиксирован и наш брак. Это произошло 23 сентября 1947 года, но мы записали, тогда это разрешалось, подлинную дату ― 11 апреля 1943 года.
При регистрации брака Ваня добился от меня согласия на смену фамилии, и я, сорокалетняя женщина, имевшая некоторую известность в литературе в виде книжек, подписанных «редактор Нечепуренко», сделалась Кузнецовой. В главке Министерства кинематографии СССР пришлось вывешивать приказ об изменении фамилии, менять паспорт, партбилет.
Много было хлопот! Но Ване досталось их не меньше, когда стал он заниматься усыновлением детей ― моих и своего сына Володи. Особенно удачным этот акт оказался для Сони. Из эвакуации она вернулась со справкой из школы, где училась под моей фамилией ― так и в Москве осталось. А получая комсомольский билет, не обратила внимания, что вместо отчества «Ароновна» ей записали «Арнольдовна». Хотели идти в райком комсомола объясняться, но Ваня успокоил:
― Ничего страшного, после усыновления поменяет и комсомольский билет.
В результате Соня со своим, по сути, «фальшивым» комсомольским билетом никаких эксцессов не пережила, а меняя документы, писала: «прошу впредь именовать меня согласно усыновлению «Софья Ивановна Кузнецова».
― Все мы, ― смеялась я, ― теперь подстрижены под одну, «кузнецовскую гребенку».
Так не только фактически, но и юридически у Ивана Васильевича оказалась большая семья ― жена и пятеро детей.
Неожиданно в конце 1947 г. сняли с должности Г. Ф. Александрова, начальника Управления пропаганды ЦК. Говорили, что за выпуск книги по истории западной философии, в которой он допустил «грубые ошибки»: не так сильно, как положено, ругал Гегеля и других западных философов, а главное, «слабо хвалил» советскую философию и ее «главу». Однако он все же был назначен директором Института философии. Я, узнав об этом, стала уговаривать Ваню уйти из ЦК «по собственному желанию» и договориться с Александровым о работе в Институте, чтобы заняться научной деятельностью. Он тоже хотел этого, но колебался ― как из соображений материальных, так и моральных:
― Ты понимаешь, никто и никогда мне не поверит, что я ушел из аппарата по собственному желанию. Такого случая, говорят, еще не бывало. Оттуда люди уходят или «на укрепление», или по запросам, как в свое время мы в ОГИЗ.
― Ну и что же? ― возражала я. ― Ведь ты уйдешь оттуда, чтобы заниматься наукой, а не ее организацией. Если тебе удастся что-то сделать, никто и не вспомнит, что ты променял почетную работу в ЦК на свою философию.
Ваня остро переживал пренебрежение нового, пришедшего на смену Александрову руководства к работе Отдела.
Вместе с Суворовым он подготовил документ, в котором говорилось об отставании советской философии в вопросах философского осмысления достижений современных естественных наук. Изложив в записке огромное количество новых фундаментальных закономерностей, открытых за последнее время физиками, генетиками, биохимиками, они указывали, что советские философы почти не занимаются коренными вопросами естествознания, а Институт философии не привлекает к работе крупных советских ученых-естественников, вследствие чего они не всегда умеют отстоять позиции диалектического материализма; в то же время советские философы не оказывают должной поддержки таким прогрессивным ученым-естественникам, как Поль Ланжевен, Жолио Кюри, Холдейн, Тодор Павлов, выступающим против идеализма и поповщины. «Наша работа по философии естествознания в значительной мере утратила боевой наступательный дух», ― писали Суворов и Кузнецов и просили организовать подготовку специальных кадров. Они доказывали, что философам необходимо изучать современные науки, а естественникам
― философию. Записка эта, поддержанная Александровым, новым руководством была, по сути, забыта.
― Зачем тебе с ними мучиться? ― твердила я. ― Уходи, обязательно уходи.
― Но я рискую остаться безработным. Александров сказал, что будет рад моему приходу, но у него вакансии только для кандидатов наук.
― Ну и что же? Тем лучше! У тебя будет свободное время, чтобы, наконец, закончить диссертацию, ― беспечно отвечала я, верившая в Ванин талант.
Было время ― в первый год нашей жизни, ― когда я пугалась смелости его суждений, его полемического задора. Помню, как поразила меня его острая критическая статья, направленная против опубликованной в «Правде» статьи весьма уважаемых в то время физиков ― сына Тимирязева Аркадия и его соавтора.
― Неужели ты думаешь, ― удивлялась я, ― что твоя статья будет опубликована?
― Конечно, я в этом уверен.
Так оно и было!
И к моему чувству любви к этому «мальчику» добавилось чувство огромного восхищения его знаниями и талантом.
Меня удивляли и даже, признаюсь, пугали его высказывания по поводу четвертой главы «Истории ВКП(б)». Как известно, глава эта была написана самим Сталиным и изучалась коммунистами с особым трепетом и почтением. Каждое слово буквально заучивалось наизусть. А тут вдруг молоденький лейтенант, лежа у меня на тахте, доказывал метафизичность и ошибочность формулировки четвертого положения закона диалектики и возмущался тем, что потерян «закон отрицания отрицанием», тем, что «смазаны» точные ленинские формулировки[83].
Осенью 1947-го Ваня написал заявление о своем желании уйти из аппарата ЦК, чтобы целиком заняться научной работой. Суворов настойчиво уговаривал не делать этого, но Иван Васильевич остался непреклонен.
Шепилов, заместитель начальника Управления пропаганды[84], сказал ему:
― Если бы вы уходили не по собственному желанию, мы бы вас направили на какую-нибудь ответственную работу, а так мы заниматься этим не будем.
― Я хочу посвятить себя научной работе, ― ответил Иван Васильевич, ― мне должность не нужна!
― Ну, смотрите! Как бы не пришлось пожалеть!
― Надеюсь!
И Шепилов наложил резолюцию: «Просьбу считаю возможным удовлетворить».
Конечно, наше материальное положение сразу ухудшилось: накоплений у нас не было. Отвлекаться на писание статей, чтобы получать гонорары, было некогда ― теперь все зависело от скорейшего завершения диссертации, дававшей надежду на работу в Институте философии. Кандидатский минимум, сданный еще до войны, Ване засчитали.
А тут пошли разговоры о девальвации денег. Девальвация нас не пугала, ведь зарплаты она не касалась, волновались те, кто имел накопления. Никак не думали, что и мы что-то потеряем, однако ошиблись. За рождение четвертого ребенка полагалось получить пособие ― тысячу пятьсот рублей. Рассчитывая на них, я даже позволила себе занять у Эрнестины Владимировны Менджерицкой семьсот рублей, чтобы купить жалкий мерлушковый воротничок для нового зимнего пальто, которое отдала шить еще в «хорошие» времена. Приобретенную раньше чернобурую лису месяц назад я подарила Лене, которая пожаловалась, что не может забрать из ателье давно сшитое пальто ― не хватало воротника. Этот мой жест, сделанный от чистого сердца, очень удивил Ваню, но вместе с тем и обрадовал, что вполне «компенсировало» мне утрату шикарного воротника.
― И тебе не жалко? ― спросил он, когда Лена ушла.
― Нисколько, ― ответила я вполне искренне.
― Все-таки есть в твоем характере что-то восточное!
Одного я не учла, что воротник придется приобретать за деньги, взятые в долг. Но мы смотрели на предстоящие материальные лишения весьма оптимистично, тем более что, готовясь к уходу Вани из ЦК, я еще с лета начала закупать впрок всякого рода консервы, сухие колбасы, конфеты.
Наташа родилась 30 августа, и решение исполкома о выдаче пособия мы ожидали получить в начале октября. Однако оно пришло с указанием даты получения пособия 20 декабря, а 16-го была объявлена девальвация. И все же я надеялась, что нас она не коснется, поскольку решение исполкома было принято в октябре, Ваня смотрел на вещи более реально. И он оказался прав.
Моей зарплаты не хватало ― залезли в большие долги. Особенно много мы оказались должны А. А. Малиновскому[85]. Думаю, не без влияния Малиновского работники Отдела науки так вдумчиво отнеслись к развитию обоих направлений в биологии и убедили в необходимости такого подхода секретаря ЦК А. Жданова.
К несчастью для биологии в целом и генетиков в частности, в августе сорок восьмого года А. Жданов умер. Не прошло и двух месяцев, как Лысенко организовал печально известную сессию ВАСХНИЛ, на которой выступил с разгромным докладом, будто бы утвержденным самим Сталиным. К этому времени Суворов был освобожден от заведования Отделом науки ЦК. Лысенко не забыл Суворову отказа в публикации статьи и угрожал «припомнить» при случае, который вскоре представился на заседании оргбюро ЦК. Председательствовал Маленков, и почему-то присутствовал беспартийный Лысенко. Разбирался какой-то вопрос, связанный с наукой (даже, кажется, не биологической). Суворов давал пояснения, как вдруг вскочил Лысенко и начал кричать: мол, как это получается, что этот человек до сих пор занимается в ЦК вопросами науки! А через несколько дней Суворова вызвали в отдел кадров и объявили, что для укрепления ОГИЗа его «переводят туда в качестве заместителя начальника». На его место был назначен сын умершего А. Жданова ― Юрий, женатый на дочери Сталина Светлане. Ю. Жданов тогда только что защитил кандидатскую диссертацию, партийный стаж, говорят, имел не больше года. Его научным руководителем был Бонифатий Михайлович Кедров. Уверена, что именно под его влиянием Юрий Жданов выступил в «Правде» с критикой (весьма аккуратной) Лысенко и в защиту генетиков, которых изничтожали не только морально, но и физически, лишали работы, отовсюду гнали и никуда не принимали. Например, А. Малиновский, вся «вина» которого заключалась в переводе на русский язык книжки Шредингера, оказался безработным. Полгода искал он места в Москве ― ничего не получилось. Удалось ему устроиться только в Одессе ― врачом в клинике академика Филатова. Жить его семье было не на что, накоплений не было. Ваня все это время безвозмездно высылал ему по пятьсот рублей в месяц. Как-то А. А. Малиновский, вспоминая Ваню, сказал: «Было время, когда я почти ненавидел его. Я очень любил Лену, а он «отбил» ее у меня. Но когда познакомился с ним, еще до войны, понял ее и сам полюбил его как человека и товарища. И он никогда, никогда не дал повода для разочарования...»
О своей утраченной во время войны диссертации Ваня не горевал. На фронте у него сформировалась совершенно новая идея: рассмотрение принципа соответствия (сформулированного Нильсом Бором в 1913 году как важнейшего методологического принципа физики двадцатого века) в качестве механизма исторической преемственности в развитии физического знания. «В течение последних десятилетий постепенно все яснее и определеннее в физике складывалась одна в высшей степени замечательная идея, неуклонно пробивающаяся через поток сменяющих друг друга физических воззрений, ― писал в своей работе Иван Васильевич. ― Суть этой идеи состоит в формулировке некоторого закономерного взаимоотношения между теориями, признанными ныне “классическими”, и новейшими теориями, возникающими под напором неумолимых фактов, неустанно поставляемых природой все возрастающему искусству экспериментаторов». На больщом фактическом материале истории науки он показал, что принцип соответствия имеет, по сути дела, универсальное методологическое значение.
Ваня уволился из ЦК в конце 1947 года, а в феврале 1948 года диссертация практически была завершена.
С рукописью ознакомился президент АН СССР Сергей Иванович Вавилов[86]. «Глубокоуважаемый Иван Васильевич! ― писал академик. ― Я прочел Вашу работу, она показалась мне интересной и новой по постановке вопроса. Вы правы, что до сего времени почти не обращали внимания на теоретикопознавательное значение принципа соответствия в физике. С Вашими выводами философского характера можно, по-видимому, согласиться полностью».
Я, выполняя просьбу Вани, на защите не присутствовала.
― Буду сильнее волноваться, ― сказал он.
Однажды встретила доктора философских наук Васецкого (когда-то я редактировала его книжку) и услышала от него восторженный отзыв:
― Оригинальный и совершенно новый для советской философии труд!
Я очень жалела, что тайком от Вани не пробралась в зал, где происходило обсуждение диссертации. И Васецкий, и Кедров, и некоторые другие ученые восхищались не только самой работой, но и тем, как проходила защита. По их словам, Иван Васильевич, чрезвычайно красиво и точно отвечая на многочисленные вопросы, продемонстрировал великолепное знание состояния современных физических теорий. Труд его был смелым еще и потому, что вопреки всеобщему «угару изоляционизма» в нем четко и ясно была показана связь нашей науки с мировой. Опыт и теории зарубежных ученых излагались спокойно и обстоятельно, с большим уважением к таким именам, как Бор, Гейзенберг и другие. Эту работу до сих пор рекомендуют студентам для изучения как классическую![87]
Летом, после защиты диссертации и зачисления в Институт философии, Ваня взял отпуск, и мы сняли в Кратове большую дачу Хозяйка ― родственница посла Майского, мать артистки Н. Шеффер из ЦДТ ― попросила сразу за весь сезон шесть тысяч. Я засомневалась:
― Мало ли как сложатся отношения?
― Люди нуждаются в деньгах сейчас, ― сказал Ваня и отдал деньги полностью.
Буквально на другой день весь верх, который по договоренности был сдан нам, заняли сестра хозяйки и ее гости; на кухне нас стали так теснить, что и Ваня понял: надо уезжать. А хозяйка заявила:
― Пожалуйста, только деньги мы вернем, когда сможем.
Я потребовала расписку на пять с половиной тысяч рублей, но она писать ее отказалась. В разгар сезона снять другую дачу? Таких денег у нас не было. Решили остаться.
Настроение у Вани портилось, как только он видел этих мошенников, а видеть их приходилось каждый день. Отдых был безнадежно испорчен. К тому же во время игры в волейбол Ваня попал ногой в какую-то выбоину. Утром я увидела, что от боли он не может ходить. Привела местного хирурга. Та посоветовала непременно сделать рентген, для чего надо было ехать в Москву. Прошла почти неделя, опухоль с ноги не спадала, он терпел боль, но на рентген ехать отказывался. До поезда идти было далеко, а вызвать такси можно было только из Москвы с оплатой в четыре конца. Рассказала об этой «истории» у себя на работе. Мой начальник A.C. Федоров меня отругал:
― Бери мою машину, поезжай за ним и вези в Склифосовского!
У Вани оказался закрытый перелом лодыжки.
Через неделю его выписали, закованного в гипс. Так, на костылях, он и проковылял почти все лето. Но Ваня был весел, взялся писать большую статью и шутил, что со сломанной ногой он стал более «усидчив» (статья вскоре была опубликована, и мы получили за нее большой гонорар, весьма нам пригодившийся).
В середине лета к нам приехали Ванины родители. Неожиданно Александра Васильевна приревновала Василия Ивановича к Мавруше ― только потому, что она, разливая чай, первый стакан подала ему. Меня это рассмешило:
― Вы, в ваши годы?... ха-ха-ха, к кому? К Мавре... ха-ха!
Александра Васильевна потребовала, чтобы я извинилась перед ней. Я это сделала. Тогда она поставила ультиматум:
― Или я живу на даче, или ваша Мавра!
Ваня возмутился:
― Мама, но кто же будет нянчить Наташу и готовить на всю нашу ораву?
― Я, ― гордо отвечала она. ― Я справлюсь!
― Ты не выдержишь! И мне вместо работы придется все это делать самому. Ведь Рая каждый день на работе!
Несколько дней Александра Васильевна прожила в «великом молчании», а потом внезапно затолкала в чемоданы вещи, крикнула Василия Ивановича и, нагрузив его, потащила на станцию. Мы, оцепенев, наблюдали за этой сценой, Ваня побежал за ними, отговаривал, извинялся, но ничто не помогало. Наши мальчишки кинулись вслед, выхватили у инвалида-сердечника Василия Ивановича чемоданы и проводили их до станции. Ваня от волнения сник так, что я едва отходила его всякими лекарствами и грелками.
Когда он немного успокоился, вдруг начал рассказывать, как мучает его мать еще с той поры, как узнала о решении жениться на Елене. Он ожидал понимания, но услышал только проклятья. Скупая в тратах на еду, она очень следила за тем, чтобы Ванюша всегда был хорошо одет, не отказывала в исполнении дорогих желаний: хочешь иметь баян, скрипку ― пожалуйста. Но когда сын женился, она лишила его, тогда еще студента, какой бы то ни было материальной помощи, и Ване пришлось сочетать учебу с преподаванием физики в институте, случалось, работал и грузчиком на железной дороге. Из-за отсутствия средств не смог остаться в аспирантуре, хотя был зачислен.
― Но ты все же ее не вини. У нее были тяжелые детство и юность; в Москве тоже помоталась, прежде чем отец устроился на постоянную работу: снимали углы, голодали. Когда пришла революция, очень радовалась, вступила в партию, а ее перевели «в сочувствующие» из-за малограмотности, и это ее оскорбило и сильно озлобило... Безумно меня любя, она была настоящим деспотом и тираном. Ни в чем мне не отказывая, мечтала лишь о том, чтобы ее сын получил высшее образование и стал «профессором». А тут студент заводит семью ― удар по мечте! Возненавидела Елену, считала ее виновной во всем!
― А вот со мной она корректна!
― Да, она даже побаивается тебя, но полагает, что ты поможешь мне стать профессором, ― засмеялся он.
― Постараюсь оправдать доверие!
― А что ты думаешь, я уже и план докторской написал, ― сказал Ваня. ― Думаю, года через два-три закончу!
Эффективных средств лечения гипертонии в то время не было. К тому же, будучи страшно нервным, Иван Васильевич умел подавлять свое раздражение, даже гнев, переживания, вызванные тяжелыми обстоятельствами, и никогда не срывался на крик, как делают многие. И это, по мнению врачей, только усиливало болезнь. В 1948 году П.Н. Федосеев, вице-президент АН СССР, привез для Вани из Парижа серпазил, который на первых порах здорово снизил давление, потом появился резерпин. Но Ваня не умел и не любил лечиться. Лишь только ему становилось легче, он забрасывал лекарства, а моя настойчивость начинала его раздражать, и я, к сожалению, отступала.
Поначалу Юрий Жданов пытался как-то разрядить атмосферу гонения на генетиков и их науку. В двух-трех статьях, опубликованных им в начале 1949 года по этому поводу, он ссылался и на мнение своего научного руководителя, членкора Бонифатия Михайловича Кедрова. Но, видно, ему здорово попало от тестя, так как в последующих статьях он стал ругать и генетиков, и своего учителя. Сорок восьмой и последующие годы вдруг сделались похожими на предвоенные, страшные тридцатые[88].
Когда мы познакомились с Б. М. Кедровым близко, он с женой и сыном жил в одной комнате большой коммунальной квартиры в Зачатьевском переулке. Комната утопала в книгах ― ими были заставлены не только полки и шкафы, они громоздились на крыше буфета, лежали на стульях и на полу. И еще нас поразило количество кошек самых различных мастей и возрастов ― они нагло восседали на любом свободном местечке. Чтобы присесть, приходилось их сгонять. Но хозяин комнаты, громогласный, добродушный и демократичный, как будто не замечал этой тесноты. То, что Кедровы жили в таких же трудных жилищных условиях, как и многие москвичи после войны, нас не удивляло, ведь мы тогда не знали о постигшей их семью катастрофе.
Человек он был увлекающийся, эмоциональный, и случалось, что, не разобравшись в существе дела, принимал необдуманные, с маху, решения. Так состоялось и первое «знакомство» Вани с Кедровым. Это было до войны, когда Иван Васильевич работал старшим редактором Гостехтеориздата и одновременно являлся сотрудником Института философии как соискатель, то есть без зарплаты. Кедров, как новый заместитель директора института, даже не побеседовав с Иваном Васильевичем, счел такое «совместительство» ненужным и одним росчерком пера его отчислил. Оскорбленный, Ваня не пошел объясняться, о чем оба потом сожалели, так как оказались в науке единомышленниками и на этой почве подружились.
Высокообразованный, одаренный философ и химик, Кедров был настоящим бойцом. Мы восхищались смелостью и резкостью его суждений, с которой он выступал против академика Максимова и других философов, явно жаждавших его «крови». Бонифатия Михайловича обвиняли во многих грехах, в том числе и «в космополитизме». В начале пятидесятых было очень модно так называемый «приоритет» в науке отдавать русским и советским ученым. Большой знаток Менделеева, Кедров написал книжку, в которой на большом фактическом материале показал приоритет ученого во многих разделах химии, сельского хозяйства и прочее. В одном месте он написал приблизительно так: «Не придавая особого значения вопросу приоритета в таком-то деле, Менделеев действительно был первым...» Это злополучное «не придавая» и стало предметом «серьезного» обсуждения, вернее, осуждения Бонифатия Михайловича. Но Кедров заявил, что произошла «опечатка», что у него в оригинале написано «но придавая», да и смысл всей фразы ― в доказательстве «первенства» Менделеева в данном деле. Организаторы осуждения были биты, им пришлось на сей раз отступить... Бонифатий Михайлович потом сказал нам, что никакой «опечатки» не было, но в споре «с дураками» он другого выхода не видел.
Ваня очень огорчился, когда меня избрали членом месткома Министерства кинематографии и поручили организовать на Рижском взморье пионерский лагерь. Нам предстояла первая длительная разлука.
В Майори я приехала в конце мая с младшими детьми и двумя няньками ― старшие, Сережа и Эдик (у Сони были выпускные экзамены) должны были прибыть 8 июня. Хозуправление сняло под лагерь одну огромную дачу. Небольшой участок был огорожен забором только с трех сторон, глухая стена дачи смотрела на соседний участок. Первое, что подумала: «Подойти к даче и подложить под нее спичку ― ничего не стоит». Стало тревожно, я знала, что многие латыши плохо относятся к советским «пришельцам». Русских кадров не было ― взяла для охраны латышку и первое время бегала по ночам ее проверять, но она, к счастью, оказалась очень исполнительной и доброй женщиной.
Для своей семьи сняла верх соседней дачи.
Кровати, матрасы, одеяла и прочий инвентарь завозили со складов Рижской киностудии. Машины добывала с трудом. Грузчиков не было, водители не помогали, и всю эту массу вещей я грузила на грузовик одна. Сто кроватей, сто тумбочек, стульев, столы, занавеси на окнах ― все это пришлось расставлять и вешать самой с помощью одной из домработниц, ― вторая дежурила с Наташей и Володей. Все остальные «кадры» лагеря ― кастелянша, повара, врач, вожатые ― подбирались в Москве и должны были приехать вместе с детьми, на все готовенькое. Уставала до невозможности и все же каждую ночь бежала на станцию «Майори», чтобы поговорить по телефону с Ваней.
Приближался день открытия лагеря. Накануне прибыло начальство из Министерства ― управляющий делами и председатель месткома. К приему детей все было готово, а вот о противопожарных средствах, я, панически боявшаяся поджога, почему-то забыла. Начальник местной пожарной охраны сразу обнаружил мою оплошность. Однако за бутылкой коньяка, под «честное слово» был подписан акт «о полной готовности лагеря к открытию». Довольные москвичи в ту же ночь уехали.
Как только в этой сухой деревянной громадине поселились дети, я потеряла покой и сон. Достать бочки с водой, поставить их на чердак, купить топоры и ломы ― оказалось делом очень трудным, а прислать их из Москвы, как водится, забыли.
Дел было невпроворот ― организовать питание, проследить за поварами, кастеляншей, вожатыми. Все они приехали, чтобы познакомиться с бывшей «заграницей», и меньше всего думали о добросовестной работе.
Участок был маленький, почва песчаная, а дожди шли часто, и ребята заносили грязь в комнаты. «Москвичи» имели свои «функции» и помещения убирать отказывались, а местные на работу уборщиц не шли. Пришлось взвалить эту работу на моих домработниц, прельстив их дополнительной оплатой. Ваня категорически запретил платить им из средств лагеря:
― На тебя тогда всех собак навешают, скажут, содержала нянек за казенный счет.
Поэтому доплачивала им из своего кармана. Приходилось также все время следить, чтобы работники не воровали продукты и вообще не растаскивали лагерное имущество: однажды я обнаружила, что хорошие большие простыни стали превращаться в маленькие. Написала об этом в Москву, кастеляншу отозвали и вскоре прислали другую женщину.
Да и с врачом отношения не сложились. Она была против купания в море, но это и было главным, ради чего привезли сюда детей. Она сидела на высоком откосе и на весь пляж кричала:
― Имейте в виду, я за утопленников не отвечаю, я только составляю акты!
Эта фраза стала в лагере «крылатой».
А тут заболела скарлатиной моя Наташенька. «Неотложка», поставив диагноз, настояла на ее госпитализации. Еще в Москве меня напугали, будто бы местные врачи вводят русским такие лекарства, после которых ни один больной «живым не вышел!»
Теперь я каждый день ездила в Ригу; болезнь Наташи протекала нормально, без осложнений, и страхи мои постепенно рассеивались.
Вдруг заболел Сережа. Его начало рвать, трясти, температура ― сорок. Боясь, что об этом узнает наша врачиха, вызвала частного доктора. Услышав о скарлатине у Наташи, он поставил тот же диагноз и дал направление в больницу, но не в ту, где лежала Наташа, а в другую, потому что нашел еще и «аппендицит». Таксист отказался подъехать к зданию больницы из-за отсутствия асфальтированной дороги. Уверенная, что Сережу госпитализируют, такси отпустила. Так и поплелись мы с Сережей через большой пустырь, к белеющим сквозь сосны домам. Мальчик так ослабел, что пришлось тащить его почти волоком. Дошли до приемной, сели. Двое врачей тщательно осмотрели Сережу ― а ему явно стало лучше: температура вдруг упала, он повеселел.
― Это приступ малярии, ― сказали доктора. ― Аппендицита нет. Скарлатины тоже. Во время приступов давайте хинин.
Я продержала Сережу дома две недели, прежде чем он вернулся в лагерь. Когда Наташу выписали из больницы, врачиха не разрешила поселить ее у меня в доме, и пришлось снять номер в гостинице для дочки и няни.
К этому времени из Москвы приехали Соня и Аля, дочка Ивана Ивановича и покойной тети Лизы. Соня без экзаменов, как золотая медалистка, уже поступила на физический факультет МГУ.
Соня сообщила страшную весть: покончил с собой Иосиф Евсеевич, отец Ароси ― повесился на ремне. Бедный старик! Сколько он пережил! В 1930 году схоронил жену, в 1934 ― повесилась его любимая сестра Соня, в 1938 году погиб Арося; в 1942, в эвакуации умер от туберкулеза младший сын Сея. Старик остался с невесткой Аллой и пятилетним внуком Марком. Московскую квартиру, вернувшись из эвакуации, ― потеряли. С Аллой отношения не сложились ― старик ей мешал, она всячески третировала его и унижала. Он не раз приходил ко мне, жаловался, даже плакал, но я ничем не могла помочь: сами жили в большой тесноте. Сестры Роза и Вера уговорили его жениться на одной пожилой еврейке. Она его точила, бранила, заставляла после основной работы шить галстуки (была надомницей). В конце 1947 года он потерял все свои сбережения. И вот печальный результат ― в шестьдесят пять лет он добровольно ушел из жизни!
Этого лентяя и пьяницу мне прислали из Москвы вместе с полуторкой, которую он привел в лагерь на три дня позднее, чем следовало. Тысячу километров он ехал почти неделю. И вот как-то раз вожатые проводили в окрестностях Дубулты военную игру. По договоренности, дети должны были там и пообедать. К четырем часам нужно было доставить в лес хлеб, который еще следовало привезти из Мелунжи, и горячие блюда. И вдруг я обнаружила, что машина, которая, по всем расчетам, должна была давно уехать, стоит во дворе. Искали шофера долго, нашли на чердаке ― спящим.
― Не поеду, заложил крепко, прав не хочу лишаться! ― прохрипел он и повернулся на другой бок. Что делать? Побежала в местный кинотеатр, водитель которого не раз меня выручал, пока у нас не было своей машины. Он согласился поехать, но только на нашем грузовичке ― его ремонтировался. Он уехал, и только я перевела дух, как меня зовут с улицы:
― Вашу машину у станции задержали!
Кинулась туда ― стоит наша полуторка, орудовец-латыш требует у водителя права, а тот не дает. Спрашиваю, в чем дело, показываю документы начальника лагеря, объясняю ситуацию, но милиционер меня не слушает и отмахивается, как от мухи. Наконец латыш объясняет мне, что поступило заявление об угоне этой машины. Хорошо, догадалась позвонить в отделение милиции, откуда быстро прилетел на мотоцикле русский лейтенант. Он во всем разобрался, отдал нам машину с хлебом, но времени пропала уйма, и обед привезли на место с большим опозданием.
Я отстранила своего шофера от работы, с помощью физкультурника лагеря отобрала у него документы и, позвонив в местком, потребовала отозвать его в Москву, а заодно ― и врачиху. Они, узнав о моем решении, ворвались ко мне за объяснениями, и тут я не выдержала ― со мной начался такой истерический припадок, какого не было со дня смерти Ароси.
И поняла: все, больше не могу. Ни дня! И позвонила Ване. Он страшно обрадовался и вызвался сходить в министерство, переговорить там о моей скорейшей замене. Наверное, Ваня очень убедительно рассказал в месткоме министерства про мое состояние. Буквально через день в лагерь прибыл новый начальник. Взбалмошного врача и шофера, учитывая мой печальный опыт, он тут же отчислил и потребовал прислать из Москвы других.
Мальчики остались в лагере, Наташу и жившую с ней Мавру Петровну я перевезла из гостиницы на дачу, снабдила семейку деньгами и с чистой совестью помчалась в скором поезде на встречу с любимым мужем
Оказавшись впервые в нашей квартире летом наедине, мы переживали это время, как будто первую нашу встречу, как новый незабываемый медовый месяц. Ваня просто излучал счастье и радость, заражая этим состоянием и меня. Дни и ночи наши проходили, как в угаре. Мы никуда не ходили, кроме как на работу, и каждый час и минуту старались быть только вдвоем, и никогда нам не было скучно. Иван Васильевич отложил все свои «писания» и был только со мной, как говорил, «и мыслями, и душой, и телом». Эта неожиданная свобода от обычных дел и забот, связанных с детьми, с трудным бытом, воспринимались нами как огромный подарок судьбы. Мы стали вдруг такими эгоистами, что удивлялись сами себе, но успокаивались тем, что на взморье дела шли нормально и дети были здоровы.
К началу учебного года вернулись мальчики и Соня. Остальные должны были приехать позднее ― ведь на Рижском побережье царила чудная осень. Дети начали учиться, Володя и Наташа оставались на руках у нянек, а мы, «легкомысленные» родители, 20 октября оказались на юге, в Сухуми, где стояла еще отличная погода. Устроились в номере гостиницы «Абхазия» на Приморском бульваре, почти у самого моря. Утром, поев винограда и выпив в маленьком кафе по стакану кофе с хачапури, шагали на пляж к Синопу. По дороге на фруктовом базарчике покупали виноград, грецкие орехи, гранаты, яблоки и целый день наслаждались солнцем, чудесным воздухом и теплым еще морем. Немножко ссорились ― я считала, что Ваня не должен так часто и подолгу купаться в море.
Решила навестить Фиру, двоюродную сестру Ароси, жившую в Сухуми замужем за мингрелом Ясоном. Адрес она мне дала при нашей случайной встрече и настойчиво просила зайти в гости Я обещала.
Жили они в большом, деревянном доме, на втором этаже, куда вела скрипучая лестница, заканчивающаяся круговой галереей. Фира с мужем занимали две небольшие комнатки. Фира пела в местном театре под псевдонимом «Вера Куцая», только ударный слог переместился в конец фамилии. Началось «кавказское застолье». Ясон, высокий, крепкий на вид мужчина, настойчиво требовал от нас, чтобы мы пили «чачу», виноградную водку, уверяя, что она вкусная, но слабая, и ее полезно пить всем от всех болезней.
Деликатный Иван Васильевич, несмотря на свою нелюбовь к спиртному, вижу, готов согласиться. Тогда я хватаю его рюмку, выпиваю ее, и сразу Ясон наливает еще. Я объясняю, что Ивану Васильевичу врачи запретили даже самый слабый алкоголь, но он не унимается, начинает «стыдить» Ваню. Уговоры продолжаются. Я повторяю свой маневр. Закусываю. Ничего не чувствую плохого. Руки и ноги слушаются, голова ясная... Поэтому выпила и третью Ванину рюмку. Затем пили чай, и Ясон вдруг потребовал, чтобы мы, как родственники, жили у них:
― У нас, на Кавказе, так полагается, иначе нам придется уезжать из города.
― Но где мы у вас поместимся? ― возражала я.
― Ничего, вы будете в нашей спальне, а мы в этой, на полу, иначе вы заставите нас уехать отсюда, такой здесь обычай.
Я растерялась. Видя, что я чуть ли не готова согласиться, Ваня твердо сказал:
― Мы русские, и у нас тоже есть обычай ― людей не стеснять. Кроме того, мне нужны удобства, письменный стол, например. Извините, но мы останемся в гостинице...
Наши гостеприимные хозяева явно обиделись.
Была уже глухая ночь. На улице ни души, хотя фонари горят ярко. Не прошла я по бульвару и ста метров, как закружилась голова. Спасибо, скамейка! Уселись. Началась страшная рвота. Когда приступ прошел, поднялась, пошла. И вдруг опять... С трудом добрались до следующей скамейки. Только сели, как дикая волна слабости поднялась во мне снизу вверх, в глазах все почернело, холод и дурман охватили меня:
― Умираю, ― прошептала я и потеряла сознание.
Ваня схватил меня за руки, они были холодные, как лед, голова упала... Он прижал меня к себе ― со страшной мыслью, что все кончено. Положение у него было отчаянное. Кругом ни души. Бежать за помощью? А как оставить меня одну? И куда бежать? Опустившись на колени, послушал мое сердце... оно билось, хотя пульса он так и не нашел. Решил подождать. Мучительное ожидание длилось минут пять, пока я не раскрыла глаза.
― Не бойся, ― прошептал он, видя, что я озираюсь кругом, ― это все наделала чача.
― Да, да, ― успела я ответить, но черная волна вновь накрыла меня, и я вновь погрузилась в бездну.
Но тут он уже нащупал мой пульс и стал терпеливо ждать моего пробуждения. И это мое полное бессилие, потеря способности двигаться, длилось почти до рассвета. Весь день я потом проспала в гостинице, а он, бедный, сидел возле, боясь шелохнуться. Мы поклялись больше никогда не связываться с этой «родней», но куда там! Вера-Фира стала часто навещать нас и портить наше «одиночество вдвоем». Приходилось спасаться в кино или в театре
В разгар кампании по борьбе с так называемым космополитизмом «ортодоксы» от философии добрались наконец и до Ивана Васильевича. Максимов вспомнил о его книжке «Принцип соответствия в современной физике...» 10 марта 1950 года состоялось ее обсуждение. Сторонники Максимова Шахиаронов, Компанеец, Халатников, Леонов предложили проект резко отрицательной рецензии. Однако получили серьезный отпор со стороны Карпова, Овчинникова, Гейвиша, Штейнмана и других. Но лучше всех, как говорят, защищался сам Иван Васильевич. Хорошо зная правила игры, принятые в то время, он уже во вступительном слове указал на допущенные пробелы, указав, что вызваны они прежде всего необходимостью быть кратким, и отвел многие замечания в заключительном слове. Перед обсуждением он явно волновался, но не за свою работу, а в связи с ожидаемой подлостью критики его труда. К сожалению, я опять не присутствовала на обсуждении. Но эта «вторая защита», по общему мнению, была так хороша, что недруги и «ортодоксы» были вынуждены ограничиться лишь публикацией материалов обсуждения в журнале «Вопросы философии», где А. А. Максимов заявил в резюме, что книга И. В. Кузнецова страдает «серьезными пороками», что он подменил учение Ленина об объективной истине, о соотношении относительной и абсолютной истин «принципом соответствия». К счастью, диверсия не удалась, внешних «вредных» последствий для Вани это обсуждение не имело[89].
Вскоре по возвращении с курорта со мной начали твориться довольно странные вещи. Заснув, я вдруг просыпалась как бы от толчка, вскакивала и бежала невесть куда. Иван Васильевич успевал «поймать» меня, как правило, у выходных дверей. Я вырывалась с большой силой, всех отталкивала и бормотала: «Скорей, скорей, мы погибли, погибли» ― и все в таком духе. Врачи утверждали, что это результат перегрева на солнце, а бред мой, испуг ― или результат страха времен войны, или «атавизм детского страха». Вполне возможно: пережила страшный испуг от пожара в деревне, где жила у бабушки, очень нервничала во время бомбежек Москвы, в особенности когда приходилось тушить зажигалки на крыше дома ВЦСПС. А вообще, конечно, думаю, виноват был и перегрев: вспомнила, что когда приехала в конце 1934 года из Нового Афона, тоже было что-то подобное с нервами, и меня лечили, назначили курс душа Шарко. Попросила водолечение и теперь ― помогло, хотя и не сразу. К весне эти приступы почти прекратились.
Стали собираться на дачу, которую удалось снять недалеко от Москвы, в поселке у станции Пионерская. Когда- то, в 1946 году, мы ездили сюда к маленькому Володе, который жил здесь на ясельной даче. Дача была довольно дорогая ― пять тысяч, но мы, не раздумывая, сняли весь низ с большой террасой. Уже в конце апреля перевезли туда малышей с няней, оставив старших детей доучиваться до июня. Сами ездили на работу с дачи. Чудесное это было место. Семь лет провели мы там и все годы восхищались и нашим участком, заросшим молодым березняком, и небольшой улочкой, сплошь покрытой зеленой травкой и упирающейся в густой лес, через который ходили купаться на озеро Власиху. К нам часто приезжала Соня Сухотина и ее возлюбленный ― Виктор Никифоров, который дружил со мной еще со времен «Профиздата», где работал в редакции журнала «Художественная самодеятельность». Да и других гостей было немало.
Ваня в этом, 1950-м году чувствовал себя преотлично ― ему хорошо помогали лекарства, привезенные из Парижа П.Н. Федосеевым.
Почти каждый вечер шли «сражения» в волейбол ― взрослые изо всех сил старались победить команду из двух мальчишек ― Эдика и Сережи. Юркие, подвижные, как черти носились они по полю, и нам, четверым взрослым, одолеть их бывало непросто. По выходным игра длилась чуть ли не весь день ― с перерывом на еду и купанье в озере. Ваня и Виктор входили в такой азарт, что иногда играли по три-четыре часа подряд. Мы с Соней волновались, умоляли их уйти с поля, отдохнуть, они обещали, но страсть к игре оказывалась сильнее. Тогда мы уводили более послушных мальчишек, и мужчинам ничего не оставалось, как, «обидевшись» и уверяя, что они нисколько не устали, идти за нами
После переезда с дачи началась поистине удивительная для нас жизнь. Ровная, размеренная, почти ничем не омрачаемая, полная творческих планов и свершений. Ваня руководил в Институте философии сектором «философии естествознания», в свет вышли созданные им в качестве составителя и редактора два тома «Людей русской науки». Правда, еще летом ему нанес чувствительный удар по самолюбию С. Г. Суворов. Как заместитель начальника ОГИЗа, он снял предисловие Ивана Васильевича под названием «Характерные черты русской науки», написанное им к «Людям...» Мотив такой: мол, несолидно, что такое издание выйдет в свет с предисловием кандидата, а не академика. Ваня воспринял это как болезненный удар, тем более что предисловие, по общему мнению всех читавших его, написано было прекрасно, давало обобщающую картину всего разрозненного, казалось бы, материала. Еще в 1949 году Иван Васильевич прочитал на эту тему в Политехническом музее, в большом зале, лекцию, которую издало общество «Знание». Но делать было нечего, был риск, что найдут предлог совсем не выпустить этот труд в свет. И тогда Иван Васильевич с просьбой написать предисловие к «Людям...» обратился к президенту АН СССР академику С. И. Вавилову.
Вавилов выслушал просьбу, но посетовал на отсутствие времени и посоветовал Ивану Васильевичу самому написать такое предисловие. Однако, услышав подробности этого дела, он, зная упорство «ортодоксов» ― почитателей знаменитых имен, предложил: «Переработайте мою статью, написанную к 30-летию Октября». Это была статья о русской и советской науке. Ваня последовал его совету. Вавилов одобрил новую редакцию и, кроме того, написал коротенькое вступление к двухтомнику, охарактеризовав работу составителя, Кузнецова И. В. , как «большой вклад в историю науки».
Впоследствии, вероятно, зимой пятидесятого года, по инициативе С. И. Вавилова в Ленинграде было проведено первое совещание историков науки. По поручению президента АН Иван Васильевич был, по существу, ведущим организатором совещания. Кстати, немало хороших отзывов услышал он на совещании о своей работе, в том числе о двухтомнике «Люди русской науки», который к тому времени получил обширную положительную прессу и одобрение научной общественности. Я тоже гордилась этой работой, так как и сама принимала непосредственное участие в приглашении авторов и первоначальном редактировании. В 1962 году мы выпустили повторное, расширенное издание в четырех томах.
Однако вернусь на два года назад, в 1948-й..
Ваня не оставлял мечты о докторской. Он хотел создать фундаментальный труд на тему: «Философия и физические теории». Поэтому усиленно собирал материалы, много читал, записывал свои формулировки, мысли. И вдруг однажды приходит очень взволнованный и расстроенный. Вызвал его к себе С. И. Вавилов и уговорил взять на себя заведование редакцией физики в Большой Советской Энциклопедии.
― И ты согласился? ― ужаснулась я.
― Да, ― горько вздохнул он. ― Я не мог отказаться после того, как он сказал, что не доверяет работникам редакции и потому вынужден сам редактировать статьи по физике и весь этот раздел, помимо того что он главный редактор БСЭ. Я сказал, что не могу оставить Институт философии и намерен вплотную заняться докторской, а он ответил, что он президент Академии, директор научно-исследовательского института, главный редактор БСЭ и многих научных журналов, ― одним словом, у него одиннадцать должностей, которыми его вынуждают заниматься: «Если вы придете в редакцию физики БСЭ, я сброшу с себя хотя бы одну нагрузку, я знаю, что мы единомышленники в области физики и философии, вы почти единственный, кому я могу довериться полностью».
― Ну, разве я мог отказаться?!
― Да, конечно, отказаться ты не мог, но как же мы теперь будем? Если ты останешься в институте совместителем, тебя немедленно исключат из очереди на квартиру, с твоим здоровьем ты не сможешь уделять времени и сил докторской.
― Возможно, так все и будет, возможно. Но я не мог отказать Сергею Ивановичу в его просьбе, ― грустно заключил разговор Ваня.
Итак, нагрузка действительно огромная, докторская отложена «до лучших времен», а через некоторое время нас, как я и опасалась, исключили из списков на получение квартиры, а ведь мы стояли там «первыми». Все это было тяжело и обидно... Но мы пережили этот удар, а потом мне пришла в голову гениальная мысль: я стала упрашивать Ивана Васильевича при встрече с С. И. Вавиловым рассказать ему о том, что из-за перехода на работу в БСЭ мы потеряли возможность получить квартиру, что живем восемь человек в двух комнатах площадью тридцать пять метров, из них одна комната проходная и темная. Но Ваня категорически отказался говорить с Вавиловым о своей проблеме..
Прошло больше года. Однажды пришел оживленный, радостный.
― Представь себе, ― сказал он, ― ты была права, мне надо было поговорить с Сергеем Ивановичем насчет квартиры. Сегодня я был у него, и он сам завел разговор, стал расспрашивать о моей семье, об условиях, в которых живу. Услышав о том, что я потерял очередь на квартиру, буквально устроил мне нагоняй, что не сразу сказал ему об этом, заставил тут же написать заявление в жилищно-бытовую комиссию, на которой написал просьбу «обеспечить семью товарища Кузнецова квартирой в первом же доме, который будет сдан «Центракадстроем».
Конечно, наша радость оказалась преждевременной. Не раз приходили письма, в которых «вежливо» сообщалось, что наше заявление о предоставления квартиры пока удовлетворить невозможно, что такая возможность, «вероятно, представится при заселении следующей секции дома». Такие писульки присылались каждый раз, когда происходило очередное заселение. Я настаивала, чтобы Иван Васильевич рассказал об этом Сергею Ивановичу, но он считал это «неделикатным».
― Подождем, не могут же они не выполнить просьбу президента!
Отец Ивана Васильевича снова заболел, так что пришлось уложить его в больницу, где в январе 1951 года он и скончался. Ваня тяжело переносил смерть отца, обвиняя себя в том, что мало уделял ему внимания и времени. А где было ему взять это время?
В том же январе 1951 года умирает Вавилов ― ему было всего лишь шестьдесят лет. Это была тяжелая потеря. К тому же мы лишились надежды на изменение условий нашей жизни.
Новым президентом стал А. Н. Несмеянов, с которым Ивана Васильевича жизнь раньше не сводила. Положение казалось безвыходным... Неожиданно Ваню пригласил к себе ученый секретарь Академии наук Топчиев. Попросил помочь ему написать какой-то документ для ЦК. Разговор потом перешел в иную, неделовую плоскость... Топчиев очень хвалил статью Ивана Васильевича в «Вопросах философии», посвященную Вавилову, а потом сказал:
― Я знаю, что жилищно-бытовая комиссия не выполнила просьбу Сергея Ивановича о предоставлении вам квартиры. Не волнуйтесь, я сам займусь этим делом. У нас сейчас ведется строительство очень приличного дома на Песчаной улице, у метро Сокол. Потерпите еще немного.
Топчиев выполнил свое обещание, но это случилось лишь через полтора года, а за это время пришлось пережить немало и радостных, и печальных событий.
Иван Васильевич очень много работал в БСЭ, в Институте философии, в редакции журналов «Вопросы философии» и «Наука и жизнь», в которых был членом редколлегий, писал много статей. А я в главке научно-популярных фильмов курировала картины ― прежде всего географические, которые с сорок восьмого года начали создаваться по инициативе Владимира Адольфовича Шнейдерова. В моем ведении были также фильмы о природе, выпускаемые для общего экрана, и сельскохозяйственные ― по заказу Министерства сельского хозяйства СССР. Работа была увлекательная. Я никогда не удовлетворялась простым ознакомлением с литературными и режиссерскими сценариями, но старалась лично встретиться и с героями, чей опыт передавался в картине, и с научными консультантами. Запомнилась, например, Прасковья Андреевна Малинина, о которой был сделан полнометражный фильм. Чтобы помочь режиссеру в предстоящей работе, я встретилась с Малининой в номере гостиницы «Националь», где она, как депутат, проживала во время сессии Верховного Совета. Когда постучалась и вошла, с постели приподнялась явно усталая женщина с простым русским лицом. Я попросила ее не вставать, она согласилась и, вытянув ноги в грубых нитяных чулках, вновь прилегла.
― Ох! Устала. Вы уж простите меня, но сил нет, коров выхаживать и доить все же легче, чем заседать.
Она оказалась очень умной и сообразительной женщиной. О прославившем ее холодном воспитании телят рассказала так понятно, что нам потом ничего не стоило внести нужные поправки. Успех себе не приписывала, просила подчеркнуть в фильме заслуги костромских ученых.[90]
Роман Сони с Костей начался уже на первом курсе физфака. Мы узнали о нем случайно, когда поздней осенью 1949 года вернулись с курорта. Разбирая бумаги в письменном столе, обнаружили среди них большую фотографию незнакомого красивого молодого человека. Оборотная сторона портрета была заклеена газетной бумажкой. Это, естественно, вызвало во мне большое любопытство, и я, несмотря на возражения Вани, не будучи так же щепетильна к «тайнам» моей дочери, как любящий ее отчим, решилась отклеить бумажку и прочесть довольно тривиальную надпись, которую не могу воспроизвести дословно, но которая явно свидетельствовала о влюбленности этого юноши в Соню. Она была, конечно, смущена и возмущена моим «неблагородным» поступком, но Иван Васильевич ее как-то успокоил. К этому времени она уже была явно к нему привязана. Ему первому она сообщила о своем намерении выйти за Костю замуж. Я на нее не обиделась, о нет! Я только радовалась ее доверию к нему, понимая, что с таким человеком, как Ваня, ей было легче говорить, чем даже со мной, своей матерью. Он как никто умел понимать людей, их самые интимные и сокровенные переживания. Ему удалось уговорить молодежь не торопиться, проверить свои чувства, прежде чем вступать в брак. И дочь пошла на это.
Их свадьба состоялась в июле 1952 года на даче в Пионерской. На улице были сколочены длинные узкие столы, за которыми мы смогли принять более сорока гостей. Незадолго до этого произошло наше знакомство с его отцом, Алексеем Акимовичем, и матерью ― Раисой Ивановной. Они приехали к нам, чтобы поговорить о предстоящей свадьбе. Странное впечатление произвело на нас их заявление, что они люди религиозные, а потому хотят, чтобы дети непременно венчались в церкви.
― Но они же комсомольцы, ― возразила я.
― А это можно сделать тайно, ― ответила Раиса Ивановна.
― Ну уж нет! Такого мы детям не посоветуем. Они люди взрослые, решат сами, к тому же Соня некрещеная.
― А ее можно окрестить, ― заявила Раиса Ивановна. Это услышал Костя.
― Я же просил вас, ― раздраженно вмешался он, ― чтобы вы не поднимали этот вопрос. Будет только ЗАГС!
Кроме покупки вещей, были платежи за дачу ― каждый год по шесть тысяч, недешево обошлась и свадьба Сони ― более пяти тысяч, да и после свадьбы приходилось платить за квартиру триста пятьдесят рублей. Родители Кости категорически отказались помогать молодым, считая, что мы нарушили «священную обязанность» ― не дали Соне хорошего «приданого», о чем не раз напоминали Соне. А то, что после свадьбы еще долгое время мы полностью ее одевали, оплачивали домработницу, снимали молодым комнату и прочее, в счет не шло. Не участвовали они и в расходах на свадьбу. Иван Васильевич умолял меня не поднимать об этом даже разговора, если сами не догадаются. И они, конечно; не догадались..
Лишь летом 1952 года мы получили, наконец, смотровой ордер на квартиру. Я буквально умоляла Ваню пойти «похлопотать», чтобы нам оставили для молодых наши комнаты в коммуналке. Но он был просто возмущен моим желанием:
― Как? Я же обещал нашу квартиру сдать, отказываться ― просто непорядочно!
― Да, но они столько лет тянули с выполнением указания президента, дети выросли, и если дадут только трехкомнатную, где поселить молодую пару?
― Будем пока для них снимать комнату, а снова просить ― не могу!
На этом наш разговор и кончился. Но я не успокоилась. Считала, что я имею право оставить за собой свои комнаты на Кропоткинской. Этого, видно, и боялись в жилбыте Академии наук. Там даже требовали от Ивана Васильевича, чтобы он перевел на себя мой лицевой счет. Он нервничал, просил меня сделать это и успокоился лишь тогда, когда получил в райисполкоме разъяснение, что это делается только в случаях развода, моей смерти или выезда за пределы города. Он просто ужаснулся, услышав об этом. Однажды ему вновь позвонили из жилбыта. Я взяла трубку и, поняв, откуда звонок, прокричала:
― Вы должны отлично знать законы, этого сделать нельзя, можно только в случае моей смерти, но если я выброшусь в окно, то оставлю письмо, где укажу, что вы довели меня до этого, истязая моего мужа нелепыми требованиями.
Втайне от Вани я отправилась на аудиенцию к председателю жилбыта Академии Наук академику Брицке. Толстый и противный, он важно развалился в кожаном кресле. Он . сказал, что едва ли нам смогут выделить квартиру целиком и что в одну комнату, скорее всего, придется кого-то подселить. От Брицке ушла совсем расстроенная. Но вскоре нам дали смотровой ордер на отдельную трехкомнатную квартиру ― шестьдесят метров, в доме Академии наук. Уже потом мне рассказали, что Топчиеву пришлось чуть ли не драться за квартиру без подселения.
Счастливые, не откладывая ни минуты, прибежали к управдому. Он выдал ключи от квартиры номер десять. Номер подъезда спросили у какого-то рабочего. Поднялись на четвертый этаж. Ключ подошел, и мы вошли. Да, комнат было три, но из них две смежные, вместе имели не более двадцати пяти метров, а одна изолированная ― примерно двадцать метров.
― Обман, ― сказала я Ване. ― Тут не больше сорока пяти метров, а в ордере указано ― шестьдесят.
― Почему ты так думаешь? ― с негодованием отверг он мое подозрение, ― наверное, в размер входят и жилая, и подсобные площади.
Ваня был счастлив уже от того только, что у нас будет отдельная квартира, а то, что она чуть меньше, чем мы рассчитывали, ну что ж... Мы чуть всерьез не поссорились.
И вот настал торжественный день. С вечера до утра паковала вещи. Особенно трудно было с книгами. Их пришлось складывать в мешки. Рано утром, еще до приезда заказанной машины с грузчиками, Костя предложил перевезти книги на своем мотоцикле. Захватив «для охраны» вещей Сережу, он помчался на Песчаную. Грузчики еще только сносили вещи к автомашине, когда Костя и Сережа вдруг вернулись с сообщением, что управдом «выгнал» их из той квартиры, которую мы указали, и сказал, что сегодня заселяется половина дома, принадлежащая Академии наук, а эта часть ― Совета Министров. Встревоженные (я опять подумала «о подвохе» со стороны Брицке), мы с Ваней, помчались на Песчаную. Управдом посмотрел наш ордер и сказал, что путаница произошла, возможно, из-за того, что в обеих частях дома одинаковая нумерация квартир, а ключи подходят ко всем замкам.
― Но ваша гораздо лучше и больше, ― успокоил он нас.
С трепетом вошли в новую, невиданную доселе квартиру и ахнули от восхищения ― так сразу понравились нам две большие светлые комнаты, обе с балконами. Третья комната была поменьше, но тоже светлая и удобная.
― Вот здесь действительно будет шестьдесят метров жилой площади, ― с некоторой долей злорадства сказала я, ― и никогда места общего пользования не включаются в метраж.
― Ты умница, ты была права, ― с восторгом согласился мой наивный муженек, ― но для этой квартиры наша старая мебель не годится.
― Да, ― согласилась я, ― но не сразу, ведь денег на это пока нет.
― Займем!
«Поймать» мебель в те времена было не так-то просто. Иван Васильевич занял у своего друга Р. Я. Штейнмана пятнадцать тысяч ― только что полученный за какой-то труд гонорар. Я даже ужаснулась, узнав, в какие долги мы залезли. Но Ваня сказал, что не выносит вида книг на полу и уже высмотрел в одном магазине обстановку для кабинета. Этот гарнитур почти полностью совпадал по расцветке с моим любимым гардеробом ― и вообще очень мне понравился. И мы его купили. В этой обстановке Ваня так энергично принялся за статьи для «Вопросов философии», «Науки и жизни», БСЭ и других изданий, что уже через год мы погасили долг.
Ваня не мог скрыть горечи в связи с тем, что его мать не захотела приехать на Сонину свадьбу После смерти Василия Ивановича она с каким-то неистовством принялась мучить Ваню. Он рвался на части, стараясь больше времени и внимания уделить матери, но той все было мало. Нервная, истеричная, в час похорон мужа, поняв, как велика ее вина перед ним, она падала на колени перед гробом и громко кричала: «Прости меня!». Всю силу своей истеричной любви она перенесла теперь на единственного сына. Стала часто вызывать его с работы, требуя, чтобы немедленно приехал. Он мчался к ней из редакции БСЭ на заставу Ильича, где она встречала его с ножом у горла и кричала: «Еще бы пять минут, и я бы зарезалась».
― Ну что тебе нужно? ― спрашивал он у неё.
― Любви, любви!
Он целовал ей руки, укладывал в постель, долго сидел рядом, переживая, что опаздывает к сроку статья, которую собирался закончить вечером, что лежат без движения гранки для энциклопедии. Но она этого не понимала, а говорить ей об этом было бесполезно.
После смерти Василия Ивановича мы продолжали оказывать Александре Васильевне материальную поддержку ― пятьсот рублей ежемесячно. Но какие сцены она закатывала, если мы хоть на день задерживали деньги!
Однажды в выходной мы вместе с Ваней, предварительно ей позвонив, отправились к ней в гости. Ну, и досталось же нам за опоздание! Я вошла первая ― и едва уклонилась от запущенной в меня тарелки. Потом она схватила скатерть и стащила на пол все, что стояло на столе, приготовленное для встречи. Ваню так взволновала эта история, что по возвращении домой пришлось вызывать врачей, и они констатировали «гипертонический криз». Так действовали на Ваню встречи с матерью.
Как-то мы предложили ей провериться у психиатра ― и сами чуть не сошли с ума, так она разошлась, раскричалась. Тогда договорились с районным психиатром, чтобы зашел к ней вместе с нами под видом нашего знакомого. Пришли, посидели часок, поговорили, пили вместе чай. Он внимательно наблюдал за поведением Александры Васильевны, хотя она вела себя, как и всегда при посторонних, значительно сдержанней. Когда вышли на улицу, доктор сказал, что налицо чисто женская истерия, доведенная до распущенности, что бояться за ее психику не следует, а нам надо поменьше с ней общаться, ибо для такой формы истерии самое желательное ― иметь кого-то, на ком можно срывать свое раздражение. А как не посещать, если она этого требует от сына! Ее явно не устраивали наши совместные визиты, поэтому, наверное, она и стала вызывать его с работы. Там уже научились скрывать его присутствие, но когда мать все-таки «настигала» его, он сообщал об этом мне.
― При тебе она все же ведет себя более прилично, ― говорил Ваня.
У меня было ощущение, что она меня побаивается. Помню такой эпизод ― еще при жизни Василия Ивановича. Вызвали мы к нему «Скорую». Входит врач, она бросается к нему навстречу, сует оголенную руку, требует:
― Мне, мне измерьте давление!
Тот растерялся, надел ей манжетку и удивленно спрашивает:
― Больная на ногах, а мне говорили, приступ у мужчины.
― Да, у мужчины, ― сказала я и резко оттолкнула Александру Васильевну. ― Стыдитесь, сперва надо оказать помощь Василию Ивановичу.
И что удивительно, она сразу присмирела и потом вела себя нормально.
В начале лета, после смерти Василия Ивановича, она вдруг решила ехать на юг, в Сочи. Мы стали отговаривать: мол, опасно с ее давлением. Она ― ни в какую.
― Тебе что, денег жалко? ― крикнула она Ване.
Оскорбленный, он замолчал. Уехала. Через неделю пришло письмо: местные врачи всадили ей нож в спину, приказали немедленно убираться из Сочи, не дали разрешения на прописку, а теперь ее навещает милиционер и грозит штрафом за нарушение паспортного режима.
Мы, конечно, срочно перевели деньги и послали письмо с просьбой вернуться ― ни ответа, ни привета. Ваня нервничает. Через месяц телеграмма: «Вышлите тысячу восемьсот рублей в Сухуми до востребования». Выслали и деньги, и письмо с мольбой о возвращении. Опять от нее ни строчки. Посылаю запросы в Сочи, в Сухуми ― там она не значится. А потом приходит письмо из Цхалтубо: оказывается, она лежит там в больнице с гипертоническим кризом. Ваня умоляет меня поехать туда, а как я могла бросить его и детей? Слава богу, получили вскоре от нее письмо ― все обошлось благополучно, она поправилась, а во всем виновато ее путешествие на теплоходе «Россия», на котором она провела две недели и который теперь «проклинает». Вернулась ― хоть и похудевшая, но в значительно лучшем состоянии, чем ее сын.
Как-то Александра Васильевна предложила нам обменять ее двадцатипятиметровую комнату с альковом и наши две на общую отдельную квартиру. Мы сразу поняли, что это безнадежная затея, однако сказать об этом ей не решались ― так ей захотелось нас «облагодетельствовать» ― и действий никаких не предпринимали. Тогда она стала требовать, чтобы поместили в «Вечерней Москве» объявление, что мы и сделали. Это ее успокоило, однако, как мы и полагали, желающих совершить с нами обмен было мало, а получаемые предложения никак не помогали решить наш «квартирный вопрос». Наконец мать ухватилась за предложенную квартиру из трех комнат, размером семнадцать, пятнадцать и одиннадцать метров. Мы стали доказывать ей, что наши две комнаты в тридцать пять метров для нас удобнее тех двух в семнадцать и пятнадцать метров, которые бы могли занять со своими пятью детьми и няней, что здесь мы имеем возможность подснимать угол для Сони и Эдика, а она просто ни за что теряет четырнадцать метров, если согласится жить в одиннадцатиметровой...
― А мне ничего не нужно, ― заявила она, ― у вас будет не две, а три комнаты.
― Но где будешь жить ты? ― спросил удивленный Ваня.
― А я хочу подохнуть на мостовой! ― закричала она.
Тут он не выдержал:
― Хватит! Никаких обменов не будет. Мне не нужны твои жертвы.
Больше мы к вопросу о совместной жизни не возвращались. Но, Боже мой, сколько сил и здоровья унесла у Вани ее истерия! Вскоре она поменяла свою большую площадь на меньшую и поселилась недалеко от нас, в Сивцевом Вражке. Как-то она простудилась, и Ваня послал ей в помощь Соню. Та сидела около нее, подавала еду, воду, а в свободное время читала вслух. Вечером ее навестил Ваня и был очень удивлен, с каким раздражением она набросилась на него «за эту помощь».
― Она мне мешает, все книжки читает.
Свою московскую комнату втайне от нас осенью 1952-го A.B. обменяла на отдельную однокомнатную квартиру в сорока километрах от Москвы, на станции «Зеленоградская». Для нас это обернулось тяжелым испытанием. Она требовала, чтобы каждый выходной мы ее посещали, причем вместе с детьми. Володе было семь лет, Наташе пять. В поездах царила жуткая теснота. Возвращаться, как правило, приходилось в тамбурах, в вагон войти уже было невозможно. Чтобы не задавили детей, держали их всю дорогу на руках. Как-то осенью пятьдесят третьего заметили, как тяжело она дышит. На предложение переехать на зиму к нам, она ответила категорическим отказом, т.к. завела козу. Решили нанять для жизни с ней какую-нибудь женщину ― не согласилась. Тогда тайно договорились с соседкой, работавшей в Москве, что она будет следить за ней и сообщать по телефону о ее самочувствии. И вот однажды, в январе 1954 года, раздался звонок ко мне на работу. Взволнованная соседка сообщила, что A. B. никого к себе не пускает, но громко стонет и порой кричит так, что слышно на улице. Что было делать? Я схватила первое попавшееся такси и помчалась в Зеленоградскую. Шофер помог вырвать щеколду. Она хватает ртом воздух и показывает рукой на сердце. Забили заднее сидение вещами так, что получилось оно широким и ровным, и прямо на перине перенесли туда Александру Васильевну. Помчались в Москву. Проезжая мимо больницы Склифосовского, предложила заехать туда.
― Что, в больницу хочешь меня сплавить? ― зло ответила она.
И я отвезла ее к нам домой. Вызвала врача ― инфаркт. Три недели она пролежала у нас, упорно отказываясь от помощи Мавры Петровны и принимая ее только от Вани и от меня, из-за чего я вынуждена была взять отпуск. Затем стала требовать, чтобы ее поместили в больницу. Определили ее в филиал Боткинской. Скоро ее состояние улучшилось, но четвертого февраля, вскоре после нашего ухода и врачебного осмотра она вдруг захрипела и скончалась.
Последняя ее ночь на земле, накануне похорон, стала для нас кошмаром. Было двенадцать часов ночи, когда Сережа вдруг вскочил, закричал и стал буквально лезть на стену, бегать по мебели, тянуться куда-то вверх, крича о зеленых и черных точках в глазах, называя их «чертиками». Мы решили, что это смерть бабушки так отразилась на психике мальчика. Вызвали районного психиатра, та приехала быстро, несмотря на то, что была уже полночь, и наблюдала за Сережей почти до рассвета. Потом приехал городской психиатр. Доктора пришли к заключению, что необходима госпитализация мальчика. Ушли, оставив направление. В шесть часов утра я позвонила своей школьной подруге Елене Чомовой, которая работала в «кремлевке». Та немедленно примчалась. Осмотрела мальчика.
― Дай медицинскую энциклопедию.
― У нас только «Большая».
― Хорошо, дай ее.
Взяла, что-то прочитала и сказала:
― Он отравился атропином, все пройдет, а недели две будет почти слепым, пусть лежит с повязкой на глазах.
Мы сразу поверили в ее диагноз.
Вызвали к Сереже Лену, а сами отправились на похороны Александры Васильевны. Поздно вечером Ваня залез в ящик письменного стола, отведенный для книг и бумаг Сережи, и обнаружил дневник, из которого узнал, что некая Валя продолжает сидеть за партой вместе с другим мальчиком, что это невыносимо, и поэтому он решил выпить ту светлую жидкость, что ему дал мужчина в поезде. Мужчина сказал Сереже: «Когда тебе, мальчик, станет совсем тяжело, ― выпей этот пузырек, и тебе сразу станет легко».
На другой день Сережу навестила районный психиатр, возмутилась, что мальчика не отвезли в больницу.
― У нас есть подтверждение, что все произошло от отравления атропином, ― сказал Ваня.
― Но этот факт тоже говорит о помешательстве, ― настаивала психиатр.
― Мы не будем внушать сыну, что он ненормальный. Когда пройдет слепота, он вернется в школу.
Сережа, конечно, не слышал этой перепалки, лежал с повязкой на глазах в другой комнате. Врач ушла, а мы с ужасом вспоминали слова Чомовой о том, что если бы атропина было чуть больше, смерть была бы неизбежна.
Однажды в нашем доме появилась и «роковая героиня». Детский голосок по телефону попросил позвать к телефону Сережу. Я сказала, что он болен, и попросила приехать. По Сережиному волнению я догадалась, что это «она»! Пришла толстенькая девочка, в платье с большими пятнами пота под мышками, и разило от нее за версту. Посидела, похихикала и вскоре удалилась. Это была девочка из поселка «Пионерская», где мы жили на даче.[91]
Вскоре после смерти Александры Васильевны мы обнаружили сберегательную книжку ― на ней лежало тридцать шесть тысяч рублей. За все те годы, что мы помогали ей и Василию Ивановичу деньгами, она из этой помощи не потратила ни копейки.
Смерть Сталина потрясла всех, кто верил ему, кто оказался в плену «культа личности». Стыдно вспомнить, но и я отдала дань этому чувству, когда, выступая на митинге сотрудников Министерства кинематографии, горячо заявила «о счастье, дарованном нам, жить в эпоху Сталина», которому все мы обязаны успехами в строительстве социализма, в укреплении такого государства, которое сумело победить страшного врага ― фашизм!..
Когда останки Сталина были перевезены в Колонный зал, буквально вся Москва двинулась туца. Я тоже возглавила нашу маленькую колонну сотрудников главка научно-популярных фильмов (мы тогда работали на Палихе, вблизи Новослободской). Движение транспорта было приостановлено. Почти бегом добрались до Садового кольца, откуда думали попасть в центр города. Но не тут-то было! Огромный вал народа катился по Садовому. Улица Горького была закрыта. Ринулись налево. Только через улицу Кирова удалось добраться до площади Дзержинского. Здесь оказались в такой давке, что поняли: попасть на площадь Свердлова едва ли удастся. Никем не руководимые, неорганизованные толпы народа буквально текли с каждой улицы, из каждого переулка, и все стремились вниз, к Театральному проезду. Раздавались плач и крики людей, сжатых в этой толпе. «А что же будет там, у Большого театра, куца толпы шли с Петровки и Неглинной?» ― подумала я и предложила своим товарищам вернуться, «пока не поздно». Все, не раздумывая, со мной согласились, и мы стали пробираться обратно. Это было не так просто, но все же нам удалось добраться до метро «Кировская», и мы благополучно уехали по домам. А потом стало известно: свыше шестисот человек были задавлены в этот день и в день похорон Сталина. Одна наша женщина из Бирюлева потеряла двадцатипятилетнего сына, хотя это был крупный, здоровый и сильный мужик...
В июне этого же года закончилась карьера Берии, который попытался совершить переворот, чтобы захватить власть.
К сожалению, все эти события в верхах неожиданно серьезно изменили жизнь Вани, а вскоре и мою... Летом мы вместе отдыхали в Пионерской. Проводили время очень весело: в походах с детьми к озеру, к Москве-реке, в прогулках по лесу. И вот однажды в полдень подъезжает к даче шикарная черная «Волга», обитая внутри розовым сукном. Ее водитель вручает Ивану Васильевичу рукопись и записку от директора Института философии Г. Ф. Александрова с извинениями и просьбой срочно, в течение дня, прочитать рукопись и написать по ней заключение. Это было что-то из истории электротехники. По мнению Ивана Васильевича, она содержала массу ошибок, и он дал о ней отрицательный отзыв. Через два дня вновь появляется «Волга», у Ивана Васильевича просят не только заключение, но и личного присутствия при обсуждении, которое состоится через час. Делать нечего! Пришлось поехать. Рассчитали, что на обсуждение уйдет два-три часа, поэтому часов в семь вечера я уже стояла на платформе в ожидании его приезда. Электрички приходили одна за другой, а его все не было. Самые ужасные мысли приходили в голову, перед глазами витали страшные картины: вот он лежит на мостовой, сбитый машиной, вот упал на улице с сердечным приступом, а равнодушные люди принимают его за пьяного и проходят мимо. Хотела уже ехать в город, искать его, но, к счастью, почти с последней электричкой он приехал.
― Ничего не мог сделать. Ты обратила внимание? Рукопись была безымянной. На встрече присутствовали философы: Степанян, Ойзерман, Глезерман, я и женщина, Валерия Алексеевна Голубцова, которую мне представили как зам. директора Института истории естествознания и техники. К моему удивлению, рукопись, которую я не смог рекомендовать ни к изданию, ни к защите, оказалась докторской диссертацией. Все философы начали ее безудержно хвалить. Представительница института молча слушала их. Я не выдержал, стал им резко возражать, обрушился на неправильность философской и исторической концепции работы, из которой следовало, что чуть ли не вся основная история человечества началась с изобретения генератора; указал и на другие ошибки. Представительница института поблагодарила участников совещания, а меня, пожимая руку, попросила задержаться: «Я должна открыть вам свой секрет, это моя будущая диссертация. Вы высказали много ценных замечаний. Я хотела бы продолжить нашу беседу, с тем чтобы вы конкретно, постранично, подсказали мне, что неправильно и как следует исправить ошибки». И я был вынужден сесть с ней за работу... Мы перелистали всю рукопись, и почти на каждой странице я делал замечания, говорил, как следовало сформулировать то или иное положение. Увидев, что уже поздно, зная, как ты волнуешься, отказался от машины, иначе она задержала бы меня дольше, и хотя работу не закончил, помчался на электричку. И знаешь, кем она оказалась? Еще во время обсуждения я начал подозревать, что она автор и к тому же «шишка», а потом Степанян шепнул: «Что вы лезете на рожон! Ведь это жена Маленкова!» Но что она уцепилась за меня, приняла критику, а не похвалы, говорит о ее уме, в этом ей не откажешь!
― А как одета жена премьера? ― поинтересовалась я.
― Довольно просто. Хорошая шерстяная юбка с пестрой шелковой кофточкой, белые туфли с белыми носками. Ты одеваешься даже шикарнее.
Так вошла в нашу жизнь «жена премьера». Мы надеялись, что знакомство с ней ограничится беседой по поводу диссертации, но не тут-то было! Утром у себя на рабочем столе Ваня обнаружил пакет из президиума Академии наук СССР, в котором содержалось постановление о назначении «Кузнецова И. В. председателем Ученого совета Института истории естествознания и техники». Удивленный Иван Васильевич был убежден, что произошла какая-то путаница, позвонил в президиум и стал доказывать, что это «постановление» не может относиться к нему, что, вероятно, имелся в виду Кузнецов В. И., работавший в том же институте. Но там, посмотрев документацию, переспросили:
― Вы заведующий сектором философии естествознания в Институте философии Академии наук?
― Да, я!
― Так вот именно вас имел в виду президиум, и никакой ошибки здесь нет.
Кинулся к ученому секретарю Академии наук ― Топчиеву A. B.
― Поймите, о том, чтобы именно вас привлечь к работе, хлопотала жена Маленкова. Отказать ей у нас просто не было возможности: ведь вы не просто философ, а занимаетесь философией естествознания, больше того, вы историк науки, выпустивший в свет такой труд, как «Люди русской науки». Ваша кандидатура самая подходящая. Уже договорились, что вы займете пост заместителя директора этого института. Надеюсь, вы войдете в наше положение и не станете отказываться.
И как ни упирался Иван Васильевич, назначение состоялось. «Мадам» ушла в творческий отпуск, в докторантуру, ― и, кроме Ивана Васильевича, никого не желала видеть на своем месте. А Ваня, будучи человеком не только творческим, а еще и очень добросовестным, вскоре поставил дело так, что из двенадцати секторов под его руководство перешло одиннадцать, чем он даже несомненно гордился. Большого объема работы он никогда не боялся и погрузился в дела института с головой. Думать о проблемах философии, тем более писать фундаментальные труды уже не оставалось ни сил, ни времени.
Когда Иван Васильевич пришел в институт, его возглавлял членкор Самарин. После его смерти директором назначили Ивана Васильевича. Он протестовал, но это не помогло.
A. B. Топчиев, при всем хорошем отношении к Ивану Васильевичу, не мог его понять: «Вы будете хозяином, в вашем распоряжении будет весь штат института. Вы прекрасно в этих условиях напишете свою докторскую». Никто, и прежде всего сам Топчиев, не учитывал, что «мадам» будет курировать деятельность дирекции института, считая, что она, как «жена премьера», имеет на это полное право, хотя и находилась в творческом отпуске за счет государства.[92]
В первое время после нового назначения царила полная «идиллия». Голубцова очень благоволила к Ване и не раз приезжала на своей шикарной «Волге» к нам на дачу в Пионерскую, благо их казенная дача находилась в том же направлении, в Жаворонках. Не раз катала на машине наших ребятишек. Но разницу во взглядах на жизнь мы начали ощущать еще за чайным столом. Помню, зашел как-то разговор о положении учителей в стране.
― Низкий уровень жизни учителя тяжело отразится со временем на воспитании всего народа, ― взволнованно говорил Ваня. ― Кому-кому, а учителю надо платить больше, чтобы он мог прилично одеваться, покупать нужную литературу. Надо как-то продумать систему снабжения учителей, чтобы они не стояли в очередях вместе с учениками и их родителями, это роняет их престиж.
― Ерунда, ― отвечала Валерия Алексеевна, ― надо просто с них больше спрашивать, усилить контроль за школами. Вы говорите, средний заработок учителя восемьсот рублей. Это неплохо; у рабочих только шестьсот пятьдесят, надо их подтягивать.
― Это правильно, но согласитесь, что плохо воспитанный и плохо обученный слабым учителем рабочий этим средствам не найдет другого применения, кроме как на водку. А одаренные люди, которые могут быть прекрасными учителями, не могут обречь себя на полуголодное существование. Поэтому в пединституты в основном идут слабые выпускники школ, главным образом, девушки, а нужен школе мужчина ― воспитатель.
Я была целиком согласна с Ваней, но Валерия Алексеевна высмеивала нас. Так и разошлись не переубежденные ― ни мы, ни она.
В другой раз Иван Васильевич стал в ее присутствии удивляться тому, что, строя огромный университет в большом отдалении от города, не подумали о транспорте:
― Надо было сразу строить метро, ― говорил он.
― Все студенты должны были жить в общежитиях, ― возражала она.
― Но это была утопия, которая сразу рухнула. Общежитий построили на шесть тысяч мест, а студентов приняли восемь тысяч. А каково преподавателям, которые живут в разных частях города! Вот и мучаются все.
― Ничего! Молодежь потерпит, и педагоги тоже. Скоро туда трамваи проведут!
― Как трамваи?! Ведь тогда у людей будет пропадать уйма времени!
― Ничего! Зато это наиболее дешевый для строительства транспорт. Я, когда была директором МЭИ, провела к институту трамвай, и все были довольны.
Несмотря на такие разногласия, она продолжала «благоволить» к Ивану Васильевичу настолько, что, когда в январе 1955 года на пленуме ЦК, проходившем на Старой площади, Маленкова как премьера подвергли серьезной критике, она допоздна сидела в кабинете Ивана Васильевича (его окна смотрели как раз на здание ЦК), плакала у него на плече и твердила:
― Нас теперь сошлют, сошлют из Москвы!
Удивленный таким предположением, Ваня утешал ее, говорил, что «этого не может быть», но она твердила свое. Позже мы поняли почему. Разоблачения, сделанные Хрущевым на XX съезде в 1956 году, показали неблаговидную роль Маленкова в организации всякого рода процессов против так называемых «врагов народа». Люди, подобные Маленкову, не мыслили иного исхода, как «ликвидация» или ссылка для тех, кто пришелся не ко двору. ...
Совсем другой предстала перед Иваном Васильевичем «мадам» Голубцова, когда Маленков, после всей критики, был понижен всего лишь на одну ступеньку ― стал не председателем Совета министров, а его заместителем. Она вновь почувствовала себя важной особой, принадлежащей к правительственной элите. Возможно, памятуя о своей «слабости», проявленной в присутствии Ивана Васильевича, она вдруг очень переменилась к нему. Стала сухой, неприступной. Теперь уже ни одно заседание дирекции не проходило без ее участия, хотя формально она в этот период не имела отношения к делам института, так как продолжала пребывать в «творческом отпуске». Ваня часто говорил мне:
― Не пустить ее мне просто неудобно, она же бывший заместитель директора. Я просто мечтаю, чтобы она поскорей защитилась! Тогда она вернется на пост директора, а я ― в институт философии.
А пока с Голубцовой начались трения, сначала мелкие, потом и крупные. Придиралась буквально к каждому решению дирекции, требовала, чтобы они были сформулированы в ее стиле и духе. Тяжелый конфликт произошел летом 1955 года при обсуждении итогов конкурса на замещение вакантных мест. Она заявила прямо и недвусмысленно, что «еврея Бляхера» нельзя привлекать в институт, что аргументы о его большом научном потенциале несущественны. Иван Васильевич, возмущенный такой постановкой вопроса, ответил:
― Ленин учил нас прежде всего оценивать деловые качества, а не принадлежность к той или иной нации.
― Вы плохо разбираетесь в политике партии, ― бросила она ему
― Я не думаю, что она может противоречить учению Ленина, ― резко возразил он и тут же продиктовал секретарю дирекции решение о зачислении Бляхера в штат Института.
Рассказывая мне об этом эпизоде, он заметил:
― У нее красные пятна пошли по лицу.
Я схватилась за голову:
― Боже, эти красные пятна дорого могут тебе обойтись!
― Пока я директор, командовать собой не позволю!
Предчувствие неприятных последствий этой стычки охватило меня. Но возражать я не стала. Ванина принципиальность не терпела компромиссов, я это знала, тем более что и сама была целиком согласна с его точкой зрения на антисемитов. Ваня их ненавидел.
Валерия Алексеевна, с ее бесстыдным антисемитизмом, отныне воспринималась им как персона крайне неприятная, общения с которой следует избегать. Он радовался, что после той стычки она явно демонстративно перестала посещать заседания дирекции. Однако отказаться от прочтения законченной ею диссертации не смог. Диссертация «не блистала оригинальностью идей» (выражение Ивана Васильевича), но замечания были учтены, и она получилась достаточно добротной. К концу 1955 года Валерия Алексеевна защитилась и тут же вернулась в институт. Иван Васильевич сразу предложил ей пост директора ― так тяготила его эта должность.
То, что назревало, произошло уже после XX съезда. В соответствии с его решением Иван Васильевич был мобилизован в группу ученых, которые имели задание в самые короткие сроки создать учебное пособие по философии. Всех их освободили от основной работы и поселили в санатории «Узкое» под Москвой, дабы ничто не отвлекало от работы над учебником. Голубцова была назначена и.о. директора Института. Вскоре я стала свидетелем телефонного разговора Вани с Валерией Алексеевной. Я не совсем уяснила себе, в чем было дело, поняла только, что он страшно расстроен. Когда Ваня, взбешенный, повесил трубку, спросила, о чем шла речь. А дело было в том, что некоторое время назад сотрудники института обнаружили неизвестную доселе переписку Менделеева с Дарвином и готовили ее для публикации в очередном номере журнала «Вопросы истории естествознания». Узнав о намечающемся визите Хрущева и Булганина в Англию, Иван Васильевич договорился о срочном выпуске журнала, чтобы успеть отправить его в Англию с членами правительственной делегации. Авторскую группу он пообещал премировать. Группа не подвела. Работа была завершена досрочно. Как потом стало известно, английские ученые были очень благодарны за полученный подарок, свидетельствовавший о глубокой связи английской науки с русской. В связи с отъездом в «Узкое» Иван Васильевич решил напомнить Валерии Алексеевне о необходимости премировать группу и просил сделать это на очередном заседании дирекции. На что она сказала, что делать этого не будет.
― Это их обязанность!
― Но они делали эту работу по ночам, в два раза быстрее обычного!
― Ну и что? Все обязаны так работать!
В общем, уговорить ее он не смог, уехал расстроенный. А через несколько дней, поздно вечером, появился дома, такой довольный и сияющий.
― Какими судьбами? ― воскликнула я..
― А я был на заседании редколлегии нашего журнала.
― Зачем? ― упавшим голосом спросила я, предчувствуя какую-то беду.
― А затем! Приехал и лично похвалил группу, выпустившую досрочно журнал с перепиской Менделеева и Дарвина, извинился перед ними, что, не будучи в настоящее время директором, не могу выполнить своего обещания о премировании.
― А она была?
― Да, была!
― Ну и как реагировала?
― А как всегда, красными пятнами по лицу...
― Ну, как ты не понимаешь, что ты оскорбил ее на глазах у присутствующих. Ведь все, конечно, уверены, что ты не мог не говорить с ней о премировании, ― чуть не плача твердила я. А он только рассмеялся:
― Капризных женщин надо учить, если они берутся руководить делом. Знаешь, как она переживала, что профессор Белькинд с ней не здоровается. Не раз мне на это жаловалась. Я был удивлен поведением этого весьма воспитанного человека. Спрашиваю: «Лев Давидович, что это, говорят, вы не здороваетесь с Валерией Алексеевной?». А он отвечает: «Я не могу здороваться с женщиной, из-за которой в конце тридцатых годов погибли чуть не сотня ученых МЭИ, ни в чем не повинных и теперь полностью реабилитированных, ― из них многие были моими друзьями.
― Но он не сказал ей этого в глаза?
― Конечно, нет!
― А ты оскорбил ее лично и публично, и она отомстит!
― Слава богу, теперь не тридцатые годы, и уже был XX съезд, ― оптимистично закончил он.
Утром уехал в «Узкое».
А через несколько дней раздался звонок, и какой-то мужчина стал требовать, чтобы я срочно вызвала Ивана Васильевича в институт. Заныло сердце, отговорилась, что связи телефонной не имею, а поехать в «Узкое» не могу. Через день-два Ваня появился дома. Вид его был ужасен: бледный как смерть, дыхание тяжелое, прерывистое. Уложила в постель, вызвала «неотложку». Определили: гипертонический криз. Когда он пришел немного в себя, рассказал: вызвали на парткомиссию, присланную из райкома КПСС, и зачитали сделанные выводы по оценке его работы. Обследование проводили без его участия; ему инкриминировалось не просто огромное количество упущений, но даже «преступлений».
Его, человека совершенно невинного, эта подлость ударила особенно больно. Сама «мадам» как бы устранилась на это время ― вроде заболела, на работу не ходила, но все, что было записано в постановлении, все это было продиктовано ею. Так мы подозревали, и это подтвердилось потом на заседании райкома КПСС, срочно поставившего вопрос «о деятельности И. В. Кузнецова» на обсуждение, минуя парторганизацию института. Его обвиняли, например, в том, что он привлек к работе «из корыстных целей» Б. М. Кедрова. Иван Васильевич возражал: «Кедров ― единственный членкор в институте, председатель комиссии по изучению наследства Менделеева, автор многих книг о Менделееве. Какая мне корысть? Это только почетно для института». В ответ второй секретарь райкома Боброва, которая вела заседание, буквально кричала: «Конечно, корысть, ведь он будет вашим оппонентом при защите докторской!» (об этом он говорил как-то Голубцовой).
― Да где бы ни работал Кедров, ― отвечал Иван Васильевич, ― он был бы моим оппонентом, так же как и Омельяновский, ибо в области философии естествознания работаем пока только мы.
Ему бросали новое «обвинение»: «Вы разрешили профессору Зубову засчитать его изданную книгу как внеплановую, и он получил поэтому гонорар!»
Иван Васильевич объяснял:
― Зубов записал в план-карту часть своего большого труда ― пятнадцать листов, но поскольку сверх этого он выполнил по заданию института другую работу в тридцать листов, дирекция сочла возможным ― и на это нам дано право ― засчитать эту работу как плановую, а записанную ранее перевести во внеплановую.
Его обвиняли также в том, что привлек к работе в институте директора издательства «Физматгиз» Рыбкина, хотя последний зарплаты в институте не получал. «Говорят, он ваш хороший знакомый?» ― ехидно вопрошала Боброва.
― Он великолепный математик, а что касается знакомых, то я знаком со всеми, кто работает в области философии естествознания.
Много еще было пунктов подобных обвинений, но особенно, по мнению обвинителей, важным и обличающим был один ― об использовании труда Горнштейн. Эту женщину, семнадцать лет проведшую в сталинских лагерях, в прошлом профессора, у которой одно время учился Кедров, Иван Васильевич принял в институт действительно из жалости. Она была из Ленинграда, но почему-то туда после реабилитации не вернулась, а застряла в мытищинской больнице, где работала санитаркой. Кедров случайно встретил ее и попросил Ивана Васильевича взять в институт, как человека, хорошо знающего несколько иностранных языков. Институт как раз нуждался в переводчиках, было много интересных книг по его тематике, которые следовало перевести. Этим она и занималась. Переводы ее поступали в библиотеку института, где с ними могли знакомиться все, кто там работал. Но, желая «пришить» хоть какое-нибудь дело, пахнувшее использованием служебного положения, Горнштейн принудили сказать, что «переводы делались лично для Ивана Васильевича» (она потом долго мучила его своим «раскаянием», объясняя эту ложь испугом, ― так силен был нажим на нее). Никого не смутило, что все эти переводы были на учете в институтской библиотеке. Иван Васильевич отвел и это обвинение, но все его слова повисали в воздухе. Его не слушали, перебивали, возмущались тем, что «смеет защищаться». В конце концов признали виноватым и предложили вынести строгий выговор с занесением в личное дело. Попытка Вани опротестовать наказание вызвала возмущение Бобровой и ее громкую реплику: «Будьте благодарны, что оставляем вас в партии. Товарищ Голубцова звонила и требовала вас исключить».
Вот так, в конце концов, вылезли на свет ослиные уши той, что организовала всю эту травлю, не простив Ивану Васильевичу его принципиальности и независимости. «Мадам» вообразила, что этот мягкий на вид, деликатный и предупредительный человек с ясными голубыми глазами будет игрушкой в ее руках. Но он оказался «железным», неподдающимся. И это привело ее в ярость
Возвратившись в «Узкое», Ваня заявил руководителю авторского коллектива Ф. В. Константинову, что отказывается, да и не должен писать учебное пособие, создаваемое по решению XX съезда партии, потому что получил строгое партийное взыскание. Но все: Константинов, Федосеев, Копнин, Каммари, Розенталь и Глезерман, Шишкин и Берестнев ― все в один голос заявили, что об отстранении его от авторства не может быть и речи. Константинов только сказал ему:
― Ну зачем ты поехал на заседание райкома ― ты мобилизован съездом, и незачем тебе было отвлекаться. Если бы за тобой приехали, мы бы им такой «разговор» устроили, что они не знали бы, куда деваться. Но жалобу, конечно, напиши!
Иван Васильевич рассказал, что заявление написал, однако, узнав, что Фурцева ― близкий друг Голубцовой, подать его не решился, зная, что она добивается его исключения. И Константинов согласился.
― Пройдет год-два, ― твердила я, ― и ты снимешь свой выговор, а так может быть еще хуже, «закадычная подружка» найдет случай выполнить ее желание.
Он все же колебался: возмущала откровенная несправедливость оценки его работы. Лишь новый гипертонический криз подкосил его настолько, что он перестал об этом думать. Врачи «Узкого» даже хотели отправить его в больницу, но он категорически отказался. И лежа в постели, писал свои главы для книги, так как сроки поджимали. При очередном обсуждении его глав, а каждая из них обсуждалась всем авторским коллективом, Константинов с укором сказал:
― Вот если бы мы все могли писать так ясно, просто, доходчиво и. глубоко, как Иван Васильевич, насколько быстрее пошла бы наша работа.
Президиум Академии наук, учитывая совершившееся, освободил Ивана Васильевича от обязанностей директора Института истории естествознания и техники и перевел его на работу в Институт философии в качестве зав. сектором философии естествознания.
А мне пришлось заниматься ликвидацией его взаимоотношений с прежним институтом, в частности, окончательными расчетами по зарплате. По нашим подсчетам выходило, что Ивану Васильевичу причиталось одиннадцать тысяч с небольшим. Каково же было мое изумление и негодование, когда увидела, что мне выдают что-то около трех тысяч, объяснив, что сделано это по указанию Голубцовой. Тогда я ворвалась к ней в кабинет, требуя указать причины такого обсчета. Спокойно, с какой-то издевательской усмешкой она сказала:
― Вы что, хотите получать вторые отпускные?
― Но позвольте, он же работал все время, хотя по чисто «бухгалтерским» соображениям отпускные получил, с тем что за это время получит зарплату!
― А где об этом приказ ― о возвращении из неиспользованного отпуска?
Побежала, привела в кабинет главбуха, тот подтвердил, что такая договоренность действительно была.
― А чем можно доказать, что он в январе работал, а не отдыхал?
― Но он подписывал все бумаги по финансам за январь, ― сказал главбух.
― Ну, об этом мы еще с вами поговорим, ― сказала она угрожающе, и главбух немедленно ретировался.
Я выскочила из кабинета и наткнулась на ученого секретаря института Ашота Григорьяна.
― Послушайте, вы можете подтвердить, что Иван Васильевич в январе работал, а не отдыхал?
― Конечно, конечно, ― отвечал он мне, в то время как я уже втащила его в голубцовский кабинет.
― Так вы, товарищ Григорьян, собираетесь утверждать, что Кузнецов в январе не отдыхал, а работал, и вы в этом уверены? ― раздельно и злобно проговорила она, сверля его глазами. И Григорьян залепетал, заметался:
― Нет, конечно, твердо я этого не помню.
― А приказы, приказы за это время кто по институту подписывал? ― закричала я и, влетев к секретарю, схватила папку, которая лежала на столе, и стала листать перед Валерией Алексеевной и показывать, что все бумаги за этот период подписаны им.
― Ну, это тоже не доказательство, он ведь и сидя дома любил подписывать все бумаги, ― нагло ответила она, ― а вот главной бумаги о возвращении из отпуска ведь нет?..
Ах, Ваня, Ваня, невинное ты в бюрократизме дитя! Я с самого начала конфликта подозревала, что такой бумаги в делах нет. Когда он в конце декабря принес так называемые «отпускные» деньги и рассказал, что пошел навстречу просьбам бухгалтера, а в отпуск на самом деле не собирается, я ему сразу сказала:
― После Нового года, приступая к работе, издай приказ в отмену того, по которому получил отпускные, иначе могут быть недоразумения.
― Какая ерунда, ― ответил он. ― Ведь все будут видеть, что я на работе, а не в отпуске.
― Но я прошу тебя, оформи это дело, ― почему-то тревожилась я.
Он со смехом обещал. И вот, оказывается, не сделал, понадеялся на людей, а они все его предали. Конечно, этого бы не случилось, если бы не его «мобилизация» в авторский коллектив! И я решила поменять тон разговора с «мадам».
― Вы понимаете, он не стал писать этот приказ потому, что не придавал ему значения, положился на людей, которые знали и видели, что он по-прежнему посещает институт и никуда не ездил отдыхать.
И тогда она неожиданно сменила гнев на милость:
― Хорошо, мы постараемся разобраться в этом деле, но было бы лучше, если бы он приехал сам, а не присылал вас.
― После истории в райкоме у него тяжелый гипертонический криз, он не встает с постели, видите, доверенность заверена врачами!
― Ах, так ― ну хорошо, приходите послезавтра.
Пришла ― к расчету выдают семь тысяч. Не выдержала ― вновь ворвалась к ней:
― Почему решили, что он две недели был в отпуске, ведь это неправда. И одного дня не отдыхал!
― А люди говорят другое, ― зло ответила она, уткнувшись лицом в стол.
Тут я так хватила кулаком по столу прямо перед ее лицом, что она отпрянула от стола.:
― А я верю в возмездие! ― крикнула я и выбежала из кабинета.
Сражаться за остальные три-четыре тысячи, конечно, было бессмысленно...
Ване я даже не рискнула рассказать об этом инциденте, сказала, что расчет произведен нормально. Радовало, что высказала этой злобной бабе свое возмущение и презрение и что теперь не тридцатые годы, когда Сталин и его приспешники типа Маленковых расправлялись с неугодными им людьми. Мстительная и мелочная по натуре, эта женщина не оставила бы нашей семьи в покое, заслала бы нас куца подальше, но после 30 июня ― дня публикации статьи «о культе личности» ― я не боялась даже жены заместителя премьера..
Я моталась в «Узкое» почти каждый день ― иногда на автобусе, отнимавшем много времени, а потому чаще на такси, что здорово подрывало наш сильно «похудевший» бюджет. Тревожно и нерадостно протекало это лето ― 1956-го года. Отходила душой только в те вечера и выходные дни, когда, приехав в «Узкое», видела радостное лицо Вани, спешившего мне навстречу.
Работа над книгой по философии была наконец закончена, и поздней осенью мы отправились в отпуск в Сочи вместе с Людмилой Копниной. В отпуск ехали «дикарями». Сняли две смежные довольно большие комнаты и зажили весело и бездумно.. Как-то в парке встретили Веру Руссо, редактора нашей киностудии. И вот как она рассказывала остальным моим сотрудницам об этой встрече:
― Иду и вижу Раису Харитоновну, Ивана Васильевича и удивительно красивую женщину с ними. И что же вы думаете? Раиса Харитоновна подошла ко мне, и мы пошли с ней впереди, разговаривая о наших новостях и делах, а Иван Васильевич подхватил красавицу под руку и пошел с ней сзади нас, оживленно беседуя. Раиса Харитоновна хоть бы оглянулась на эту картину. Больше того, я узнаю, что эта красавица и живет с ними вместе. Ну уж нет! Я бы ни за что своему любимому мужу не позволила этого.
И правда, они так все удивились этому сообщению, так удивились... А я подумала про них, в особенности про Веру: «потому-то ты и развелась и живешь с ненадежными любовниками».
Я чувствовала и знала, что он любит и полностью доверяет мне ― так же как доверяла ему я. С большим раскаянием вспоминаю, как волновали меня ухаживания других мужчин в те годы, когда жила с Аросей. Но как равнодушна стала я к проявлениям мужской симпатии ко мне при жизни с Ваней. Он дал мне в жизни все, что может только желать женщина, ― страсть и любовь, постоянную атмосферу внимания, заботы и ласки. Я не помню такого случая, чтобы он не выскочил из комнаты, услышав, что я пришла с работы или еще откуда-то, не поцеловал меня, не снял бы с меня пальто, а то и обувь. Обычно я уходила на работу раньше, и он, если не был болен, отрывался от книги или статьи, и каждый раз «провожание» было долгим... И так все двадцать семь лет, что мы с ним прожили вместе. За все эти годы у нас не было ни одной ссоры, лишь иногда, когда я в чьем- то присутствии неудачно что-нибудь «ляпну», он посмотрит на меня строго, и я уже знала: когда останемся одни, обязательно припомнит мне это, но так мягко и любовно, что я никогда не обижалась.
По возвращении из Сочи нас ожидал неожиданный подарок. Однажды в партбюро раздался телефонный звонок: «Вашей киностудии по распоряжению товарища Фурцевой выделены шесть автомашин «Москвич». Немедленно представьте список».
Тут же собрала партбюро, членов месткома и представителя дирекции. Оказалось, эти машины были выпущены заводом сверх плана, и их решено было продать творческим работникам Москвы. В список включили директора, главного редактора, то есть меня, и четырех наиболее заслуженных режиссеров.
Не мешкая, организовали на студии кружок начинающих автолюбителей. В вождении практиковались на площадке ВДНХ. Ваню посторонним никто не считал ― он нередко помогал нашим сценаристам и режиссерам в философском осмыслении темы, и, как правило, безвозмездно. А в это время был официальным консультантом фильма «Происхождение жизни на земле» режиссера В. А. Шнейдерова.
В декабре 1956-го, получив открытку с извещением, мы взяли с собой пятнадцать тысяч и помчались за своим нежданным «подарком». К сожалению, все машины были серого цвета, но Ивану Васильевичу так не хотелось откладывать покупку, что пришлось согласиться и на серую... С нами был шофер Василий Кузьмич, который в свое время был водителем персональной машины Ивана Васильевича, ― он и перегнал «Москвич» к дому.
В мае 1957-го почти вся наша группа сдала так называемую «теорию» на «пять». Профессионалы, толпившиеся у здания ГАИ, даже не поверили нам. «Так не бывает», ― мрачно сказал один из них. Но вот с вождением машины для некоторых, в том числе и для меня, дело оказалось посложнее. Мотор у меня заглох, машина остановилась прямо перед надвигающимся на нас трамваем:
― Ой, что делать? ― охнула я.
Подскочил милиционер, увидел, что машина ГАИ, отдал честь и сказал инструктору:
― Надеюсь, гражданка прав не получит.
― Конечно, ― ответил тот.
Ваня права получил , а мне вскоре стало не до прав
В конце мая Иван Васильевич переболел гриппом, чувствовал себя после него плохо, однако 7 июня отправился на совещание физиков, где, слушая философскую «чушь» многих ораторов, в особенности академика Фока, не выдержал и выступил. Придя домой, жаловался на какую-то стесненность в груди, объясняя «остатками гриппозного состояния». Я просила его отказаться в связи с этим от намеченной прогулки на машине, вызвать доктора, но мои увещевания не помогли. Он заявил, что ему стало лучше и он намерен выполнить свое обещание и покатать больную Изабеллу и ее мужа днем в субботу 8 июня. Когда заехали за ними, я заметила, что ему явно плохо; вновь все стали просить его никуда не ехать. Он отверг все наши уговоры, сказал, что чувствует себя хорошо. «Если уж ехать, пусть машину поведет Василий Кузьмич», ― просила я, но, видно, ему так хотелось показать свое искусство вождения, что он сел за руль сам. Уже через некоторое время я заметила, что от боли в груди он чуть ли зубами не скрипит, нос у него побелел, но руль Василию Кузьмичу он так и не отдал и довез нас до самого Отрадного. Необыкновенно красиво было здесь. Ваня с трудом вылез из машины и неожиданно лег на влажную траву, хотя был в светлом сером костюме. Он был всегда очень аккуратен, и уже одно это говорило о том, что ему очень плохо, очень.
― Надо скорее уезжать, ― сказала я.
Но Ваня улыбнулся:
― Гуляйте, просто мне захотелось полежать.
Мы, однако, не согласились. Уже без всяких возражений он уступил руль Василию Кузьмичу. Какое счастье, что я попросила его на всякий случай поехать с нами! Полные тревоги, подъехали к нашему дому, все хотели тут же разъехаться, дать Ивану Васильевичу отдых, но он не согласился:
― Нет, нет, как договорились, идем к нам пить чай.
И гости были вынуждены подняться наверх. Я была вне себя от беспокойства, но возражать и спорить с ним... разве для него это было бы лучше? Гости посидели, выпили чаю, быстро собрались, и Василий Кузьмич повез их домой. Едва за ними захлопнулась дверь, Ваня схватился за сердце:
― Рая, мне очень плохо, ― и упал на скамейку в передней.
С трудом довела до постели, уложила, стала расспрашивать, где и что болит, и схватилась за голову: инфаркт. Только что мы делали фильм о гипертонии с консультацией профессора Мясникова, который категорически утверждал, что это заболевание обязательно заканчивается инфарктом, если систематически не лечиться. Ваня же постоянно забывал о лечении, как только оказывался вне стен дома. Стала звонить всем и вся, советоваться, кого вызвать из врачей и профессоров. Быстро приехали кардиолог профессор Шпирт и наблюдавший Ваню врач из Академии наук. С огромным желанием поверить я услышала, что это еще не инфаркт, а лишь предынфарктное состояние, что, может быть, все обойдется. Приняли какие-то первые меры и уехали.
Хоть и страшно мне было одной, но я была довольна, что дети наши в отъезде. В самом начале июня они уехали вместе с Маврушей в Коктебель, где мы сняли для них полдома. У Сони к тому времени было уже двое малышей ( в «день смеха» появился сын Алеша. Когда ее муж Костя именно 1 апреля позвонил мне, что у них родился сын, я не поверила, думала, что он меня разыгрывает...) Так что помощи от детей ждать не приходилось, а потому, взяв себя в руки, стиснув зубы и осушив глаза, с веселой улыбкой я стала ухаживать за своим любимым мужем. Всю ночь сидела рядом, стараясь угадать каждое желание.
Не помню уж, как и ночь прошла, а утром ― звонки, звонки... Приехали мои неизменные подруги ― Соня Сухотина, Изабелла, Люба Щекина. Вновь вызвали врачей из поликлиники Академии наук и частных профессоров. К вечеру роковой диагноз был подтвержден электрокардиограммой: «инфаркт». Для серьезного лечения было потеряно почти три дня. «Лежать только на спине» ― тяжелое испытание! Спина у Вани совершенно одеревенела. И хотя мне помогали друзья, я сбивалась с ног. Спать не могла совершенно, даже когда возле него дежурили мои верные друзья ― Соня или Изабелла. На десятый день мне сделалось так плохо, что по настоянию Сони Сухотиной врач, пришедшая к Ване, была вынуждена измерить мне давление. Было двести на сто. «Гипертонический криз», ― сказала врач. Прописала серпазил и приказала лежать. А как лежать? Не дай бог Ваня узнает, что я больна. Поэтому, несмотря на уговоры Сони, я, как только врач ушла, встала и с самым веселым видом вошла в кабинет, где лежал он.
― А ты не больна? Что-то Роза Абрамовна долго была у тебя? ― это было первое, о чем он спросил.
― Да ты что? Просто мы с ней всерьез поговорили о том, как лучше организовать уход за тобой, чем кормить. Ты же ничего не ешь.
Вскоре ему стало как будто немного лучше. Мне все твердили, что его следует положить в больницу, но я боялась. Врачи говорили, что это можно делать не раньше чем через три недели, а пока он «нетранспортабелен». Агитируя за перевоз в больницу, те же врачи говорили, что там таких роскошных условий, как дома, у него, конечно, не будет. И все же они его туда перевезли, и я при первом же посещении поняла, что они имели в виду, когда говорили о наших прекрасных условиях. Больница была переполнена. В палате, где поместили Ваню, он был пятым, проходы между кроватями были узкими, окно, несмотря на лето, было закрыто и открывалось лишь иногда «для проветривания», а больные в это время укрывались одеялами с головой. Дома же он лежал один в большом кабинете, все окна и балконы (их у нас два) раскрыты, и прохладный ветерок гулял по квартире, отнюдь не рискуя его задеть ― он лежал на кровати, стоявшей в углу. Дома мы не оставляли его ни на минуту, только когда засыпал. Самое интересное: он быстро, хотя и ненадолго, засыпал под чтение юморесок из «Крокодила», а Достоевский, наоборот, его возбуждал.
Как только Ваня заболел, я сразу оформила отпуск. А когда он закончился, я продолжала точно в 5 часов появляться в палате после «тихого часа» и проводила около Вани время до ужина и даже после. Лечащий врач пыталась удалить меня перед ужином, но Ваня так нервничал, не спал потом, и она смирилась.
В связи с моими посещениями больницы вспоминаю один смешной эпизод. К Назыму Хикмету приехал приятель, молодой, красивый турок по имени Измаил. Моя подруга Рита, частая гостья Хикмета и его жены В. Туляковой, познакомилась с ним и узнала, что он коммунист, мечтает остаться работать в Москве. А как это сделать? Лучший способ ― жениться! И тут я вспомнила о Ляле, Костиной сестре, красивой девушке, правда прихрамывающей из-за полиомиелита, перенесенного в детстве. Решили их познакомить. Пригласили на чай в мою пустующую квартиру. Собрались: Рита, Измаил ― жених, Ляля ― невеста, Брагин, поклонник Риты, и я.
Чаепитие было веселое, много шутили, смеялись, но при расставании почувствовали, что одного вечера для решения поставленной проблемы явно недостаточно. Я знала, что жена Василия Кузьмича, шофера Ивана Васильевича, отдыхает в Снегирях, а потому было ясно, что он не откажется воспользоваться моим предложением с утра в воскресенье прокатить всю нашу компанию в это местечко. Машина была переполнена, но тем веселее нам было. Когда приехали, разбрелись кто куда. Пока занимались поисками друг друга, смотрю ― 4 часа, а в 5 я должна быть в больнице. Василий Кузьмич куда- то запропастился. Я поняла: опаздываю, и Ваня, приученный к моей точности, будет беспокоиться. Выход один ― позвонить в больницу, предупредить, что задерживаюсь. Узнаю у прохожих, где почта. Оказывается, на другом берегу речки, почти напротив того места, где находимся мы ― я и Измаил.
Мост далеко. Тогда я принимаю решение ― переплыть речку. Измаил умоляет не оставлять его одного: оказалось, он не умеет плавать. Тогда, недолго думая, я разделась, накрутила белье и платье на голову ― и в воду. Оставив свои вещи на другом берегу, вернулась к Измаилу. Теперь я накрутила его вещи на свою голову и, держа его одной рукой за шевелюру, благо она у него была длинная и густая, заставила плыть рядом. Он покорно подчинился. Благополучно выбрались на берег, быстро оделись и побежали на почту. К 5 часам удалось дозвониться до палатной медсестры, чтобы она предупредила Ивана Васильевича о моем опоздании. Пришлось потом врать, что работала с приезжим режиссером... В этом эпизоде, конечно, особенно смешного нет, но вот его последствия.
Измаил, которого мы, ради более близкого знакомства с Лялей, отправили вместе с ней поездом, был очень рассеян и просто нелюбезен. Но самое странное ― он стал по телефону объясняться мне в горячей любви и умолять о свидании. Я, конечно, отказалась. Но не тут-то было. Я услышала рыдания ― и бросила трубку. Он, однако, позвонил снова, думая, что нас прервали. Я внятно объяснила, что какие-либо отношения между нами невозможны. Тогда Измаил стал звонить ежедневно. Услышав его голос, я тут же вешала трубку. Думала, отстанет, но нет, звонки продолжались. Тогда я попросила Риту, которая часто бывала в доме Хикмета, поговорить с Измаилом наедине, рассказать ему, что я очень люблю мужа, и попросить, чтобы он перестал мне звонить. В ответ тот сказал, что и сам это понимает, но хотел бы увидеть меня хотя бы раз и лично высказать свои чувства «этой потрясшей меня женщине, хотя она и старше меня на пять лет». И, несмотря на разговор с Ритой, он продолжал звонить и умолять «лишь об одном свидании». Мне было даже жаль его, но я решила применить радикальные меры и сменила корректный тон на весьма грубый, употребляя при этом самые вульгарные слова. Звонки прекратились, а через некоторое время я узнала от Риты, что Измаил уехал в Румынию. В последний раз она видела его в июне 1963 года. Он примчался на похороны Назыма, который умер внезапно утром 3 июня 1963 года.
После первого инфаркта Ваня пролежал в больнице три месяца, а потом его перевели для «поправки» в санаторий Академии наук «Сосновый бор» в Болшеве, и тогда начались мои ежедневные путешествия туда. Мой уход с работы по окончании рабочего дня давно уже вызывал раздражение директора студии М. В. Тихонова. Он не раз делал мне замечания. Я парировала:
― Разве я задержала работу над каким-нибудь сценарием и сорвала прием фильма? Я ухожу вовремя, только вовремя...
― Но у вас ненормированный рабочий день.
― А кто мне обещал, сманивая из главка на студию, что я буду располагать рабочим временем по своему усмотрению, вот я и работаю почти все ночи. Моя работа измеряется не часами, а результатами!
Он замолкал, но ненадолго. Перепалки наши возобновлялись вновь и вновь, но ничто и никто не заставил бы меня изменить постоянству наших встреч с Ваней в Болшеве. И хотя наши отношения с М. В. Тихоновым явно накалялись, это меня не останавливало.
Ровно в 5 часов я садилась в машину, которую приводил Эдик, и мы отправлялись с ним на свидание. Больные долечивались здесь в прекрасных условиях. Высокий сосновый бор на берегу тихой Клязьмы вплотную обступал необыкновенно красивый двухэтажный деревянный особняк с огромной верандой. Когда-то этот дом принадлежал московскому «королю чая» Высоцкому. Превосходен был интерьер, отделанный деревом изумительных тонов.
Однажды Ваню навестил Георгий Федорович Александров. Он приехал из Минска, где в университете заведовал кафедрой философии. Его блестящая карьера начала меркнуть после выпуска книги о западной философии, в которой нашли много ошибок, самая главная из них ― слишком объективные описания и оценки достижений западной философии: Гегеля и других иностранных философов. Одно время он был директором Института философии АН СССР (тогда- то и Иван Васильевич перешел после защиты диссертации в этот институт). Затем Александров был назначен Министром культуры, и я как бы попала под его начало ― ибо работала в этой же области. Мне запомнилась наша встреча с ним на новоселье у профессора Г. В. Платонова. Георгий Федорович приехал в самый разгар веселья, быстро присоединился к пирующим и пил только водку. Когда провозглашали тост за его здоровье с пожеланием расцвета культуры под его эгидой, он вскочил на табурет и, высоко подняв бокал, закричал:
― Все мы ходим под ЦК, то вознесет оно высоко, то в бездну сбросит без труда!
Слова его, к сожалению, оказались пророческими. Очень скоро он был снят с поста министра культуры. В постановлении ЦК сурово обсуждалось «аморальное поведение» Александрова. Он обвинялся в несметном количестве грехов: в кутежах у какого-то типа на даче, которого за это даже судили; в содержании Аллы Ларионовой на казенный счет во время ее поездок в Ленинград и другие города ― и прочее. Его связь с Аллой подтвердилась самым неожиданным для меня образом.
В 1963 году, когда Ваня лежал в академической больнице со вторым инфарктом, одна врачиха, очень расположенная ко мне, рассказала, как все врачи больницы были тронуты тем, что, узнав о смерти Александрова, Алла пришла вечером в больницу, буквально вымолила себе право просидеть всю ночь в морге и ушла оттуда лишь утром. Он умер от цирроза печени в 1962 году ― спился в Минске, где жил без семьи, отказавшейся уехать из Москвы.
Но когда мы встретились в 1957 году в Болшеве, он выглядел отлично, был весел, много шутил и совсем, казалось, не унывал. Жизнь в Минске нахваливал. Потом уже я узнала, что он ходил в ректорат МГУ, где униженно просил, чтобы его дочь, поступавшую в университет, не заваливали на экзаменах только за то, что она носит его фамилию.
Бывали у Вани Б. М. Кедров, Н. Ф. Овчинников, Майстров, Мелюхин, Щекина и многие другие его друзья и ученики, так что он, казалось, не скучал. Однако стоило мне сказать, что в день, когда к нему собираются друзья, мне, может быть, не приезжать, он просто схватывался за сердце:
― Этот день будет для меня пустым.
И я шла подчас на поистине героические ухищрения, но в Болшево прибывала в срок.
Однажды мы с Эдиком опоздали, может быть, минут на тридцать, а Ваня уже волновался, хотя был не один ― его «развлекала» довольно миловидная, но хромая женщина. Это была Вера Федоровна Коростелева. Ваня нас познакомил. Оказалось, что работала она медсестрой в поликлинике Академии наук, но пока жила здесь в связи с перенесенной операцией, которая должна была восстановить у нее нормальную походку. Эта операция была уже седьмой по счету. А Ваня очень жалел одиноких и тем более обиженных судьбой женщин ― недаром в его обширном, но больном теперь сердце «приютилась» не только она, но и Вера Евсеевна ― родная тетя моего Ароси, и все мои подруги: вечно жалующаяся на жизнь Соня Сухотина, тяжело больная Изабелла и жизнерадостная Рита.
Вскоре по Ваниной просьбе мы перевезли Веру Федоровну в Москву, в ее крошечную комнатушку. Записала ее телефон ― очень уж она настаивала.
Иван Васильевич вернулся из санатория в конце октября, когда я «судорожно» работала над выпуском фильма к 40-летию Октября. Личной ответственностью, как его редактора, «наградил» меня министр Н. А. Михайлов.
А случилось это так. Прослышали мы на студии, что американцы сделали фильм с «эффектом присутствия», при котором зрители как бы участвуют во всем том, что им показывается на экране. Загорелся этой идеей и наш главный инженер Вайнберг, придумал аппаратуру и сделал пробные съемки мчащихся глиссеров на Черном море и гонки автомашин в горах Кавказа. Эффект был потрясающий, и мы задумали снять широкоформатный фильм, куда собирались включить и эти кадры. Заказали сценарий Л. Зорину, он написал, по нашему мнению, хороший сценарий, его утвердили во всех инстанциях и приступили к съемкам, которые поручили двум молодым режиссерам. И вдруг меня и замдиректора Варенцова вызывают к министру (наш главк подчинялся тогда Министерству культуры СССР). Он принял нас в кабинете и с ходу произнес целую речь о том, что наш сценарий ему не понравился, но идею создания широкоформатного фильма он одобряет.
― Я целый выходной день думал, ходя по саду, каким должен быть этот фильм, ― и изложил нам «свой» замысел.
― Да это же будет обыкновенный видовой фильм, ― осмелилась возразить я.
― Ну и что же? Зато мы покажем нашу родину во всей ее красоте и широте. Я придумал уже и название к фильму: «Широка страна моя родная» («Очень оригинально!» ― подумала я). ― А главное ― нужно сделать фильм к 40-летию Октября.
Мы ахнули. Ведь разговор происходил в мае. Но все наши возражения и аргументы со ссылкой на то, что американцы делали фильм четырнадцать месяцев, вызывали у него только раздражение.
― Под личную вашу ответственность я поручаю вам выпустить фильм к 40-летию Октября, это политика, ― заключил он нашу, по сути, одностороннюю беседу.
Я невольно сравнивала этот тон с тем, робким, которым разговаривал парень, приехавший к Менджерицкой в эпоху «призыва ударников в литературу» и хлопотавший об издании своей первой книжки. Потом он стал редактором «Комсомольской Правды», секретарем ЦК ВЛКСМ после Саши Косарева (злые языки утверждали, что Михайлов приложил немало усилий, чтобы причислить к «врагам народа» любимца комсомола Косарева, конечно, сегодня реабилитированного).
Мендж рассказывала, что, когда был арестован ее муж, она в отчаянии бросилась к Михайлову просить о помощи, но встретила исключительно холодный прием и поняла, что былые заверения в искренней дружбе были лживы, и даже не решилась рассказать, с чем пришла. После Пономаренко и Александрова Михайлов стал Министром культуры СССР. Окончил свою карьеру в роли посла не помню какой страны...
А тогда нам пришлось подчиниться нелепому приказу ― выпустить этот сложный фильм к назначенной дате. Начатую работу прекратили. Пригласили режиссером фильма Р. Кармена, который согласился на это не без труда. Работали по сценарному плану, что позволило сразу приступить к съемкам. В конце октября закончили монтаж и приступили к озвучанию фильма и записи текста. Приходилось работать и ночами. Кинотеатр «Мир», который специально строился для показа таких фильмов, был достроен. Работали нал фильмом в НИКФИ, где сделали особый экран. Часто забывали запастись едой, а голод не тетка, особенно мучил он нас к ночи. Пользуясь тем, что НИКФИ недалеко от моего дома, я водила туда своих товарищей, предварительно созвонившись с Ваней. Как-то пришли почти в 12 часов ночи я, Р. Кармен, Е. Долматовский, который писал текст в стихах, и Валя Леонтьева, которая этот текст озвучивала.
Беседа протекала за столом, прямо в кухне, весело и непринужденно. Помню, Леонтьева горевала, что она не в театре, а на телевидении. Все утешали ее и предсказывали, что она «прославится» и там. И действительно, она стала народной артисткой.
Отдохнув, мы отправлялись вновь в НИКФИ, чтобы продолжить озвучание картины, музыку к которой написал К. Молчанов... Выпустить картину к 40-летию мы все-таки успели. Уже 5 ноября ее посмотрел Хо Ши Мин со своей делегацией, а затем и другие делегации. Картина получилась впечатляющая, несмотря на спешку, с которой делалась
Ваня продолжал чувствовать себя неважно. К счастью, в институте относились к нему с сочувствием и пониманием, поэтому мы смогли уехать на некоторое время во Внуково, куда нас пригласила Зина Маркина, и там встретили Новый год. Было очень весело и непринужденно. Младшие наши дети и Зинины племянники веселились, радуясь предстоящим каникулам, которые им предстояло провести здесь, в этом большом удобном доме, стоящем на огромном участке в окружении великолепных сосен.
Это место ― называлось оно поселок «Московский писатель» ― мы знали еще с 1954 года и очень его полюбили. Это было связано с рождением Ванечки, появившегося у Сони в июне и нареченного так в честь дорогого отчима. Ребенок почти все время болел, был очень беспокойным, так что отец и мать не видели в это лето покоя. Помню, качает Костя Ванечку в коляске, убаюкивает, а я и говорю ему:
― Вот видишь, к чему приводит ранняя женитьба? Тебе бы сейчас гулять да гулять по горам и морям, а ты должен качать младенца. Небось раскаиваешься, что так рано обзавелся семьей?
Конечно, молодость брала свое, любил поспать; не успевал порой даже убрать за собой, когда бежал к поезду, чтобы успеть на занятия в университет.
Как-то Костя привез неожиданное известие: бабушка, у которой они до сих пор жили и которая получала за это с нас триста пятьдесят рублей, отказалась их пустить с ребенком. Попытки снять комнату еще у кого-нибудь потерпели фиаско: с маленьким ребенком не пускали. Поделилась своими заботами на студии. Один сценарист посоветовал поговорить с Зиной Маркиной. Встретились. Она сказала, что у нее есть большая дача во Внукове, но она еще не приведена в порядок после войны, очень запущена и нуждается в ремонте, и если мы произведем его ― «то, пожалуйста, живите». Поехала туда. Договорились, что ремонт произведем в двух нижних комнатах и в кухне, где была большая печка. Сделали вторые рамы. Всюду вставили стекла. Побелили потолки и покрасили пол. Оклеили стены обоями, и комнаты приняли вполне благопристойный вид. Сообщение с городом было хорошее ― до станции 20 минут пешком, а поезд до Москвы шел немногим больше получаса. Так наши «молодые» с ребенком поселились на даче. А когда я нашла няню, то и Соня смогла продолжить обучение на филфаке.
Ребенок продолжал болеть, был слабым, хилым, и оставлять его на чужие руки было страшно. Я разыскала доктора Виленкина, который когда-то спас вместе с Ланговым нашего Эдика, и привезла его на дачу, После этого визита, при соблюдении указаний доктора, дело у Ванечки пошло на лад. Думаю, что этому способствовал и свежий воздух, которым до 1956 года дышал ребенок.
Зина за житье на даче зимой денег не брала, засчитала ремонт, летом же мы платили. К сожалению, наши хорошие отношения чуть не испортила Раиса Ивановна, мать Кости. После того как она побывала у ребят в гостях, она сочла «своим долгом» высказать Зине по телефону свое неудовольствие тем, что «комнаты и кухня слишком близко расположены от входа, печи плохо топятся» и т.п. Взбешенная Зина накричала на меня и успокоилась лишь много времени спустя, когда, наконец, поняла, что я к этой «критике» никакого отношения не имею. А молодежь нас за выбор такой квартиры не упрекала.
А между тем мы готовили им подарок ― кооперативную квартиру. Когда умер С. И. Вавилов, Иван Васильевич, потеряв надежду на получение квартиры от Академии наук, вступил в ЖСК, созданный при БСЭ. Когда же наш жилищный вопрос так удачно разрешился, он не вышел из кооператива ― в расчете на то, что он пригодится Соне. Мы ни слова не говорили об этом детям, боясь, что Костя получит направление на работу не в Москву и наличие квартиры может помешать им выполнить свое «назначение». Когда же Костя окончил физфак и был оставлен в Москве, мы раскрыли «секрет». В день рождения Сони мы писали ей:
«1 октября 1955 г.
Дорогая дочка,
Поздравляем тебя с днем рождения. В этом году он у тебя особенный ― началась трудовая жизнь. Желаем больших успехов на избранном тобой трудном пути. Есть большая радость в том, чтобы идти дорогами, которые не являются «протоптанней и легше».
Все главное для успеха у тебя есть: ум, превосходный муж, чудесный сын. Что еще нужно? ― Ах, да! Нужна еще собственная квартира. Но и она у тебя есть...
Мы видим недоумение в твоих глазах.
Пришла, однако, пора раскрыть наш с мамой секрет. Мы давно вступили в жилищно-строительный кооператив БСЭ, и дом, на четвертом этаже которого имеется предназначенная для тебя квартира, уже возвышается до восьмого этажа. Мы надеемся, что к новому году он будет увенчан крышей. Мама и я были так хитры, что даже подыскали для тебя работу рядом с этим домом: твоя школа, в которой ты сейчас работаешь, почти в двух шагах от него. С районом Черемушек ты, таким образом, познакомилась не случайно, а по заранее задуманному плану, так сказать, по нашему «провидению».
К сему мы прилагаем план твоей будущей квартиры, заселения в которую тебе осталось сравнительно недолго ждать. Все взносы за нее уплачены. Тебе останется, когда все будет готово, получить ключи, открыть двери и завести сверчка, который, кажется, нужен для уюта и семейного счастья. Мы думаем, что твой брат Дмитрий, поселившись рядом в качестве твоего соседа по квартире, составит вам хорошую компанию.
Таков наш подарок тебе. Целуем крепко.
Твои Мама и Папа.»
Летом состоялось новоселье. В дом, расположенный недалеко от Университета пришлось поселить и Эдика, к тому времени выселенного из общежития: не хватало мест для иногородних студентов. Помню, обставив его комнату, я села на двуспальную кровать и сказала:
― Вот зайдет сюда какая-нибудь краля, оглядится и останется здесь.
Под Новый 1958-й год Ваня чувствовал себя настолько хорошо, что стал лично смотреть те дачи во Внукове, о которых было известно, что они продаются. И вот однажды ему захотелось посмотреть одну дачу. Но для этого пришлось преодолевать овраг. Маленький деревянный домик был занесен снегом по самые окна. Я уговорила Ваню удовольствоваться осмотром издали. На обратном пути, поднимаясь по склону, он стал хвататься за сердце. Мы больше стояли, чем шли, нитроглицерина наглотался уйму ― не отпускало. Тогда я оставила его у дома Орловой и Александрова, усадив прямо на снег, а сама побежала к дому Маркиной, надеясь, что тринадцатилетний Володя, уже лихо водивший нашу машину(конечно, без прав), еще там. Надежда оправдалась. Мы спешно подъехали к лежавшему на снегу Ване. А он уже улыбается:
― Может, не ехать в Москву? Вроде мне лучше.
― Ехать, только ехать, ― закричала я.
Мы подхватили его под мышки и усадили в машину. И хоть хорохорился, а уже через некоторое время не выдержал ― сник. Дома сразу вызвала «неотложку» и послала Володю на Арбат, чтобы за любые деньги привез из платной поликлиники медсестру и пиявки. Приехавший врач одобрил мои действия, сказал, что пиявки в данном случае ― самое нужное для больного лекарство. А поступила я так потому, что в июне 1957 года, после многих консультаций врачей и профессоров, один из них сказал: «Сразу надо было поставить пиявки, может быть, инфаркта бы избежали». Теперь приступ стенокардии был снят почти сразу ― благодаря пиявкам. Но этот случай показал, каким шатким стало Ванино здоровье; я не спускала с него глаз, благо, весь январь была в отпуске. С тяжелым сердцем вышла на службу. Ваня тоже приступил к своей работе.
Однажды вызвали меня в ЦК партии, в отдел кино, и сообщили, что я назначаюсь руководителем делегации работников научно-популярного кино, участников международного совещания. Меня охватило отчаяние ― и поехать хочется, и Ваню оставить нельзя. Однако сразу не отказалась Вспомнила наш уговор ничего не скрывать друг от друга и, посмеиваясь, вроде бы несерьезно, рассказала о сделанном мне предложении и сразу же заявила, что и не помышляю о поездке.
― Как ты можешь думать об отказе! Такая великолепная возможность побывать в Болгарии! А о нас не беспокойся, я чувствую себя хорошо и прекрасно продержусь две недели.
Уговаривал долго, сослался на то, что до сих пор не может вспоминать без сожаления о том, что в 1957 году из-за инфаркта сорвалась его поездка в Чехословакию.
Несмотря на мои опасения, настоял на том, чтобы снять дачу в полюбившемся ему Внукове. Поселились у Е. П. Дейнека, за шесть тысяч рублей получили весь верх и большую комнату с террасой внизу. Водопровода не было, приходилось воду носить из оврага, где работала колонка, иногда привозили в бидонах на машине. Ване было разрешено не ездить в институт, он писал часть общего труда (не помню названия). В помощь Мавре Петровне взяли девушку.
И я улетела в Болгарию.
Мне как руководителю советской делегации (нас было всего трое ― я и главные редакторы Леннаучфильма и Киевнаучфильма) пришлось выступить с докладом о состоянии научно-популярной кинематографии в нашей стране, а затем возглавить обсуждение почти каждой показанной картины. Но я была в ударе, в каком-то особенном возбуждении, и все мне удавалось в эти дни. После доклада ко мне сразу подошел редактор болгарского киножурнала (типа нашего «Искусство кино») и попросил дать ему текст для публикации. Он сказал, что это очень удачно для них и для меня, так как журнал с моей статьей выйдет еще до нашего отъезда и он сумеет выплатить мне гонорар в левах, так что я смогу что-нибудь приобрести в Болгарии «на память». Гонорар оказался немаленьким ― семьсот левов, и я на них накупила в Софии подарков Ване, детям и себе ― шерстяные отличные кофточки, джемпер, игрушки. Совещание проходило очень оживленно. Очень хвалили нашу картину «За жизнь обреченных», поругали немного чехов за стремление к символике и очень сильно ― китайцев за «типично серый документализм». Помню, особенно расстроила нас всех картина, показавшая потрясающе примитивный способ варки стали ― без домен и мартена, просто в каких-то больших каменных горшках.
― Что же это за пропаганда передовой науки и техники? ― упрекали мы китайцев.
Китайцы зло защищались:
― Мы покажем всему миру, что скоро перегоним всех в производстве металла.
Тогда мы еще не знали о так называемом «большом скачке», который предполагалось совершить именно такими способами. Я потом вспомнила этот фильм, когда приобрела китайскую овощерезку. Когда через нее пропускали овощи, она превращала их в черную грязь. Все детали из металла гнулись. Пришлось ее выбросить...
«Внуково
26 июня 1956 г.
Милый мой, любимый Раюшонок!
Равнодушный ко всему происходящему календарь отсчитал пять с половиной дней с того момента, как мы с тобой простились. Но каким долгим кажется это время!..
Вот последний раз мелькнуло твое лицо в окошке медленно ползущего по асфальту самолета. Самолет отполз в сторону. Вышел на дорожку. Укатил далеко по ней. Повернул направо. Постоял. Потом ринулся вперед, все ускоряя свой бег. Мы видели, как в какой-то момент он оторвался от земли и свободно взлетел вверх, как бы расталкивая тяжелые низкие тучи и отбрасывая сыплющийся на него дождь. И вот он скрылся где-то в небе, не оставив нам даже шума моторов, а мы все еще стояли на аэродроме, как будто внезапно ставшем совсем пустым... С этого момента я уже стал считать часы до твоего возвращения. Считаю и теперь. Я не умею без тебя существовать. Ты так нужна мне!..»
Далее идет подробный рассказ о домашних делах, отличном поведении наших детей, о заботах, связанных с непременным желанием купить дачу, о погоде...
«Я понемногу работаю. Мысли проясняются, и мне кажется, что скоро они сами запросятся на бумагу, и тогда все враз будет окончено. Но когда это будет?!
Вот и все наши дела. Сегодня буду звонить тебе. Услышу твой родной голос. До свидания, мой любимый, мой дорогой, мой солнечный ручеек. Целую всю, всю... Твой Ваня».
Такого рода письма я получала ежедневно.
Для экономии денег мы еще в Москве запаслись сгущенным кофе и какао. Из титана добывали кипяток, ну а хлеб приходилось покупать.
Перед отлетом домой я все остатки левов потратила на помидоры, хотя боялась, что им устроят карантин. Но так хотелось покормить вдоволь своего дорогого Ванюшу, что рискнула... Все вокруг уже казалось знакомым и даже надоевшим... С помидорами все обошлось благополучно, пропустили и фрукты, и цветы. Через семь часов наш маленький «ИЛ» опустил меня на землю во Внукове, и первое, что я увидела, был он, мой родной, прибежавший на встречу через лес, пешком. Целуемся, смеемся от радости ― и вдруг я вспоминаю:
― А багаж? Ведь я тебе помидоров целый ящик привезла.
А он вдруг как захохочет:
― А я тебе в Москве купил целый ящик болгарских помидоров.
Тут уж начали смеяться не только мы, но и подбежавшие к нам дети. Среди них не было лишь Эдика ― он был на военном сборе в лагере под Кунцевом.
К нему на следующий день отправились сами. Вышел к нам такой солидный, улыбчивый. Говорит:
― Хороша солдатская каша! Уже месяц кормят ей без передышки.
Как обычно, иронизировал ― он всегда умел сказать что-нибудь с подтекстом. Все было так хорошо, и я была так счастлива, что впала в благодушие. То же, как видно, испытывал и Ваня. Эдик, вскоре вернувшийся из лагеря, сообщил, что колено его, которое он разбил во время своего трудового семестра на целине (кстати, он получил грамоту от ЦК комсомола Казахстана), по мнению хирургов, необходимо подлечить в Евпатории. До начала учебного года осталось двадцать пять дней, но решили все же отправить его, тем более что в Евпатории в собственном доме жила хорошая знакомая Сониного мужа Кости. Созвонились, узнали, что комната свободна, а лечение она берется организовать, и Эдик уехал, снабженный суммой в тысячу двести рублей. Вскоре он прислал письмо, в котором писал, что устроился хорошо, уже лечится, что, по его расчетам, деньги у него даже останутся. Казалось, все было о’кей!
А тут мне и сценаристу A.B. Севортяну неожиданно предложили отправиться в ГДР ― от студии ДЕФА поступило предложение о создании совместного фильма, направленного против неомальтузианства и войны. И Ваня опять настаивал, чтобы я не отказывалась от поездки.
― Опыт показал, что веду я себя хорошо, приступов нет, со мной будут и Соня Сухотина, и Вера Евсеевна. Обещаю пылинки с себя сдувать.
Я дала согласие. Авиабилеты были куплены на 13 августа, а 8-го приходит от Эдика телеграмма: «Вышлите восемьсот рублей. Подробности письмом». Ошарашенные неожиданной просьбой, вначале мы высылку задержали, ждали письма, но затем Иван Васильевич стал беспокоиться:
― А вдруг его там обокрали, а уже время обратный билет покупать?
И я перед отъездом в ГДР выслала Эдику деньги.
Когда подлетали к Берлину и самолет стал снижаться, я увидела, что из сопла над крылом вырвался огненный вихрь. Потом пламя вырвалось еще и еще раз... «Горим», ― подумала я и посмотрела на окружающих, охваченная одним желанием ― не выдать свой страх, встретить неизбежное с достоинством. Не выдержала, спросила у своего партнера по командировке:
― Вы видите пламя?
― Да! У самолетов этого типа так бывает часто. А что? Вы испугались?
― Нет, что вы, я просто никогда не видела подобного зрелища...
Встречали нас директор студии Штир, секретарь парткома Ганс Вреде, художественный руководитель студии Карл Гасс ...
«Дорогой мой... Как видишь, прошло уже три дня, прежде чем собралась написать. Это хотелось сделать с первой минуты, как опустилась на немецкую землю, но руки мои были сразу заняты букетом цветов, что торжественно вручил мне геноссе Штир ― директор научно-популярной студии, лично встретивший... геноссе Кузнецову. Нас ожидали две машины... и в лучах заходящего солнца мы помчались по изумительно красивым, отшлифованным дорогам-аллеям, сквозь которые раскрывались небольшие участки полей, как бы украшенные скошенным хлебом, уложенным в копны. Мы давно отвыкли от такого ландшафта... А дорога! Как бы радовалось твое сердце автомобилиста, глядя на эту широкую, чистую, без малейшей трещинки магистраль, привольно раскинувшуюся среди леса, в котором, кажется, собраны деревья всех сортов и оттенков. Мы достигли места назначения не более чем через час. Это место ― просто великолепный курорт, очень тихий и безлюдный. Мы ходили с A. B. по этим тихим улочкам и бесконечно восхищались прекрасной архитектурой маленьких, но необыкновенно уютных каменных особнячков, увитых диким виноградом, плющом и прочей самой разнообразной зеленью.
Прямо из окна моего номера, сквозь деревья и чудный газон с цветами, проглядывается водное зеркало огромного озера... посредине которого проходит американская граница, ― об этом кричат огромные щиты. Ими замыкается улица через один дом от нашего здания. А в столицу (ее % часть) мы попали лишь на следующий день, где я приобрела конверт и марку для письма. Вид столицы унылый, масса разрушенных домов-коробок. И поэтому радует «Сталин-аллея»
― широченный проспект, вдоль которого протянулись дома, как бы перенесенные со 2-й Песчаной улицы, но еще более роскошные по удивительной керамической бело-блестящей отделке...
Вечер закончился в варьете, где выступала немецкая и чешская эстрада...»
В посольстве нас предупредили:
― Не соблазняйтесь возможностью поездки в город из Бабельсберга, где проходит поезд через западный Берлин в Восточный. Было много похищений советских граждан. А город мы покажем перед вашим отъездом.
Пока же осмотрели рейхстаг и могилу советских солдат, похороненных на территории парка, которая отошла потом к западному Берлину. Сопровождающий нас Штир не пошел с нами, остановился в воротах:
― Коммунистам запрещено ЦК. Похищают, ― кратко пояснил он.
Могила советским солдатам ― величественный памятник. Это мраморные скрижали в виде огромной развернутой книги, на страницах которой начертаны имена всех воинов, павших в сражениях на улицах Берлина. Как досадно, что этот кусок парка перед рейхстагом и сам он оказались на территории, враждебной ГДР! А теперь, говорят, поставили стену, полностью отделившую Западный Берлин от Восточного. Еще в бытность нашу там мы обратили внимание, что даже горячие сосиски с булочками продавались в киосках лишь по предъявлении паспорта. То же было и в ресторанах. Оказывается, эта вынужденная мера была введена в связи с тем, что двухмиллионное население Западного Берлина покупало продукты в Восточном Берлине, поскольку они были гораздо дешевле. А живущие здесь «на черном рынке» меняли свои марки (четыре на одну), и это все равно им было выгодно, так как в западном Берлине по демпинговым ценам продавались промышленные товары, которыми американцы, англичане и французы наводнили магазины «свободного города».
19 августа я позвонила на дачу Маркиной, хотя знала, что едва ли в этот час Ваня там будет. На мой вопрос, какие новости, мне ответила сестра Зины:
― Все у ваших в порядке, все здоровы, а Эдик женился.
Я не поверила своим ушам, переспросила, она вновь подтвердила свои слова:
― Да! Женился в Евпатории на какой-то девушке из Минска.
Это известие мгновенно убило во мне всякий интерес к дальнейшему пребыванию в Берлине. Я поняла: надо немедленно возвращаться.
Я знала, как огорчит Ваню столь странный поступок сына ― так чувствителен он был к явным нарушениям «этикета». Да и сама я была потрясена. Вспомнила свое предсказание ― что он женится на едва знакомой девушке, которой понравится то, что у него имеется комната и вся обстановка для семейной жизни. Я имела в виду удивлявшее нас отсутствие «романов» у Эдика, которыми так изобиловала жизнь Сергея. Эдик тогда засмеялся и сказал, что не женится до окончания университета. И вот пожалуйста!
Я попросила Штира достать мне билеты на самолет и стала готовиться к отъезду. Вечером был назначен ужин у Гасса.
Его дом-дача находился недалеко от гостиницы. Особенно понравился вход ― огромный зеленый газон поднимался снизу от земли до самой двери. Гасс усадил нас в первой же, очень тесной комнатке за маленький столик. Тут же в стене открылось отверстие, оттуда протянулась рука, как я поняла, его матери. Гасс принял и подал на столик три тарелочки, на каждой из которых помещалось немного картошки и крошечная котлетка.
― Мама готовит чудные кнели. ― сказал он Мать его, будто на Востоке, даже не вышла к нам. Гасс пригласил нас в следующую комнату, гостиную, в которой на низеньком столике перед кушеткой, обитой серым сукном, и таким же креслом стояла бутылка вина и три рюмки. Наполнил их и, пока медленно смаковали, принес три малюсенькие чашечки кофе ― даже без печенья. От этого «ужина» у меня только разыгрался аппетит. Я разозлилась на Севортяна, который отговорил меня посетить в Потсдаме ресторан. Но виду мы не подали и вскоре любезно распрощались.
В своем последнем письме из Берлина я писала:
22/8-58 г. 8 часов утра по берлинскому времени.
«Мой дорогой, мой любимый Ванюшонок! Я ужасно рада, что могу доложить тебе о благополучном завершении моей основной миссии. Вчера, после вновь вспыхнувших со стороны Карла Гасса споров, коллектив студии оказался на нашей стороне, и предложенный нами проект соглашения, регулирующего требования к сценарию, был утвержден подавляющим большинством. В связи с приездом из Берлина одного из руководителей главка, исключительного во всех отношениях товарища, о котором расскажу по приезде, мы решили с A. B. устроить небольшой “банкетик”»...
Далее следовало описание этого «банкетика». Позвали Штира, Гасса, Петера и Дитриха из главка. Рассчитали, что нашей колбасы и сыра хватит, две бутылки коньяка ― достаточно. Вспомнила о хлебе ― а магазины уже закрыты. В буфете гостиницы нас успокоили ― хлеб найдется, а другого ничего нет. Любезно предложили свои услуги, на что я с радостью согласилась и принесла свои припасы. А тут узнаем, что к нам придут не четыре человека, а десять, ― все захотели проводить советских товарищей. Подсчитали ресурсы и пришли в ужас. Ведь угощения для двенадцати человек не хватит. Побежала к буфетчице ― она посмотрела наши запасы и успокоила: «Всем, всем хватит». «Ну, попали мы впросак», ― ворчал Севортян. Наконец нас позвали на большую террасу, где и предполагалось торжество. И что же? Выносят ― одно огромное блюдо, полное бутербродов, второе, третье ― мы с Севортяном только переглянулись. Расставили маленькие тарелочки с вилочками и ножами, рюмочки ― и пир начался. Видя, как немцы аккуратно кладут на тарелочки бутербродики, тонко намазанные маслом, с крошечным, просто светящимся, кусочком колбасы, я окончательно успокоилась. Угощение, может быть, даже останется.
― За милых, добрых советских женщин, ― провозгласил кто-то тост. А так как я была единственной женщиной в этой компании мужчин, то они стали подбегать ко мне и по очереди прикладываться к моей «ручке». Я хохотала, а сама в это время думала: «А нет ли среди вас тех, кто еще так недавно, может быть, пытал и мучил таких же советских женщин, как и я?» И тут управляющий кинофикацией сказал, что он никогда не забудет кинооператора Катю, которая, поселившись в его квартире, еще до полного взятия Берлина, делилась своим скудным пайком с его детьми и буквально спасла их от голодной смерти. По его описанию я узнала Катю Кашину, работавшую у нас, сказала ему об этом, и он со слезами на глазах просил передать ей низкий поклон:
― Я с первых дней войны, как и Штир, сдался в плен, ― сказал он. ― И мы, как коммунисты, вели среди военнопленных работу, чтобы освободить их сознание от фашистского дурмана. И русский язык за три года, проведенные в лагере, изучили хорошо. В конце войны служили в советской армии переводчиками, передавали в немецкие окопы правду о ходе войны, призывали к прекращению огня и сдаче оружия... Все здесь присутствующие ― старые тельмановцы, многие были в концлагерях, ― прибавил он, как бы понимая мои сомнения и желая разрушить естественное недоверие.
На следующий день надо было улетать. Я решила, что успею сделать химическую завивку. В Москве ее еще не делали. Два часа трудились над моей головой немецкие парикмахеры, а бедный Севортян терпеливо вышагивал взад и вперед по тротуару мимо окон, за которыми я наводила «красоту». Зато когда я вышла, он ахнул:
― Бог мой, да вы просто красавицей стали!
Мне приятна была эта похвала; и когда я возвращалась в посольство, с удовольствием поглядывала на себя в стекла витрин и думала о том, как рад будет Ваня, который так любил одевать меня в нарядные платья и восхищался даже московским перманентом. А тут действительно ― прическа у меня получилась на диво, да и Севортян восхищался не только прической, но и цветом моих волос: «Теперь я вижу, что у вас они просто золотые».
В посольстве нас ждала машина с дипломатическим флажком. Меня сначала подвезли к универмагу, я на скорую руку купила там для детей курточки и часики. Затем поехали в аэропорт.
Ваня, как оказалось, провел весь день во Внуковском аэропорту, так как перепутал время прилета. Володя и Наташа были с ним. Подхватив вещи, дети по лесной дорожке пошли впереди, а мы, взявшись за руки, потихоньку двинулись следом. Нам ведь было совсем недалеко ― только пройти через лес.
― Ну, как тут наши молодожены?
― Как! Ты уже знаешь, что Эдик женился? ― удивился он.
― А мне Серафима Семеновна рассказала. Я потому и прилетела раньше. Ничего страшного не случилось! Не сложится у него с этой случайной девицей ― разведется!
― И ты так спокойно к этому относишься?
― Дорогой, неужели ты еще не знаешь меня? Не люблю переживать в пустой след. Все уже свершилось! Обидно, конечно, что, можно сказать, самый благоразумный наш сын поступил так опрометчиво, но делать из этого драму не следует, я полагаю.
В ответ Ваня обнял меня.
― Боже мой, какая ты умница и как я люблю тебя и твой здравый смысл. Мне жена Эдика не понравилась. В ней так много претенциозности, какого-то удивительного провинциализма.
― Ну, что делать, ― отвечала я, ― пусть теперь сам разбирается, а нам вмешиваться не следует.
Да, с нашей точки зрения это был «неудачный» брак, однако он оказался вполне благополучным и продолжается до сих пор (сейчас 1986 год).[93]
Однажды я получила приглашение на празднование 40-летия нашей школы. Очень обрадовалась, что увижу своих товарищей по школе. Но удивил меня новый адрес школы. Позвонила Лене Чомовой, с которой дружила с шести лет, играла с ней в куклы, с которой ходила вначале в железнодорожную пятилетку, затем, с шестой по девятый классы, бегали вместе в Царицыно. Оказалось, что старая наша школа, красивая двухэтажная дача с балконами и огромной террасой, ― увы, сгорела.
В новой, уже кирпичной школе, выстроенной неподалеку от старой, прямо в лесу, ничто не радовало глаз. К тому же был скучный месяц ноябрь. В вестибюле толпилась уйма народу, оглушал шум. Мы с Леной растерянно искали товарищей по выпуску. Они буквально растворились в толпе. Наш выпуск был четвертым, а после нас ― больше тридцати.
Праздник, хотя и проходил очень торжественно, но меня не удовлетворил. И тогда я пригласила всех, кого увидела, на свой день рождения 5 декабря. Пришли все, кроме нашей любимой учительницы Екатерины Васильевны, приславшей извинительное письмо, в котором сообщала, что ей не с кем оставить заболевшую сестру. За «пиршественным» столом начались рассказы о том, «кто есть кто». Жизнерадостная, прежде веселая плясунья и признанная красавица нашего класса Ирина Анискина, по первому мужу Котлярова, а теперь Корченова, сидела мрачная, отдельно от всех, на стуле у двери и часто выходила курить. Она отказалась рассказывать о себе. Но я знала, что, окончив девятилетку, она работала в депо на железной дороге, затем была счетоводом на хлебном элеваторе, а потом и вовсе занялась постройкой дома в Расторгуеве, садом и огородом. Глядя на нее, я невольно вспоминала наш «трест», которым мы изводили многих бирюлевских девчат и присутствующую здесь Катю Балашову. Она после окончания школы вышла замуж за нашего одноклассника Валю Лукашова, но он вскоре умер, и ей пришлось работать на железной дороге, забыла в качестве кого, так же как не могу теперь вспомнить, чем занимаются сестры Мила и Юля Калинины. Запомнилось, что Мила была замужем за нашим одноклассником Славой Розановым. Надя Агафонова, по мужу Савина, окончив финансовый техникум, служила много лет бухгалтером, имела двух сыновей, а Валя Лунева, не в пример мне окончившая театральный техникум (теперешний РАТИ), куда мы вместе поступали, занималась преподаванием драматического искусства в самодеятельных коллективах ― где-то далеко, куда уехала вместе с мужем. Но недолго! Муж умер, она вернулась в Бирюлево, где растила вначале дочь, а потом внуков. Ушла из жизни рано, лет через десять после нашей встречи. Из присутствовавших лишь я и Лена Чомова получили высшее образование. Я ― литературное, предрекавшееся мне еще со школьной скамьи, когда я стала «заведующей» литературной частью имени В.Белинского, организованной при школе и официально утвержденной отделом школ Наркомата путей сообщения, в ведении которого находилась наша школа.
Я похвасталась интересной работой в научно-популярном кинематографе, своим постом главного редактора Московской киностудии (теперь «Центрнаучфильм»). Лена Чомова тоже осуществила мечту: окончила вначале медтехникум, затем медицинский институт и стала врачом. Она работала в кремлевской поликлинике. Сожалели, что не было с нами Лены Данчевой ― нашей замечательной музыкантши. Сразу после школы она вышла замуж за писателя Сергея Безбородова. Я разыскала ее в 1935 году, когда собирала воспоминания о Кирове. Сергей был в это время в Заполярье, изучал материал для очередной книги. А потом мы узнали о его аресте, и Лена никогда уже его не увидела.
Вспоминали и веселую, проказливую Нину Валенто, у которой жизнь тоже не сложилась. Она пострадала из-за мужа, Федора Жуковского, которого обвинили в «троцкизме». Он был арестован, и она, обладавшая великолепным голосом, была на третьем курсе исключена из консерватории.
Жалели Колю Дроздова, который так и не пришел на школьный праздник, хотя обещал. «Спился совсем, ― рассказала о нем Мила Калинина. ― Спился из-за скверной жены».
Хотели было разыскать его, да так и не сумели, разбрелись кто куда ― и уже не сумели собраться
Мне совсем не хотелось снова становиться дачевладелицей, но видя, как тяжело переживает Ваня косые взгляды хозяев съемных дач, я поняла, что другого пути нет.
В поисках дачи нам помогала Зинаида Семеновна Маркина, одна из основательниц дачного кооператива «Московский писатель». Она познакомила нас с председателем кооператива Валерием Сергеевичем Потемкиным, и тот совершенно бескорыстно и очень энергично принялся выяснять, нет ли среди членов кооператива желающих продать дом.[94] Усиленные поиски привели к Е. А. Кетат-Антоновой. Она хотела продать половину участка со старым строением ― небольшим засыпным домиком с мансардой, куда вела наружная лестница. На другой, нижней половине участка Кетат построила новый дом, который продавать не хотела. Однако в это дело вмешался председатель кооператива А. А. Сурков, который заявил: «Делить участок не позволим, пусть отдает все». Она согласилась, но потребовала за это двести пятьдесят тысяч, что оказалось нам не по карману. Мы восемьдесят-то тысяч наскребли с трудом. Тридцать шесть тысяч нам оставила мама Ивана Васильевича, около пятидесяти тысяч Ваня должен был получить из Политиздата ― гонорар за книгу «Основы марксистско-ленинской философии», остальные собирались занять. На лето 59-го года уговорилась с Кетат о найме предназначавшегося нам строения, с тем чтобы за это время «уломать» правление. Однако Валерий Сергеевич вскоре нашел другой вариант ― небольшую дачу без мансарды, но из бревен ― у женщины, которую правление хотело «выжить» из кооператива, так как она, сдавая на лето дачу (что запрещалось, но обычно нарушалось), нисколько не заботилась о поддержании ее в приличном виде. Та запросила с нас сто тысяч рублей, поторговались ― согласилась продать за девяносто, включая в эту сумму и жизнь нашей семьи летом 1959 года, пока будет идти оформление. Собрания в кооперативе проводились только в августе, и в 1958 году мы с оформлением уже опоздали...
Дело не обошлось без осложнений.
― Какой позор! ― сказала мадам Фурцева Е. А. ― Коммунисты, написавшие книгу, порученную им решением XX съезда, хотят получить за это деньги!
А была она председателем идеологической комиссии ЦК, и слово ее ― «закон» для Политиздата. Он ограничился премией в сто тысяч рублей, которые и разделили поровну авторы. Восьми из них, написавшим понемногу, бороться было не за что, особенно тем из них, кому из премии досталось больше, чем бы следовало по договору, а троим ― Розенталю, Глезерману и Кузнецову ― потерявшим большие деньги, оспаривать это распоряжение Фурцевой без поддержки других было неудобно. Так мы «погорели», а дело с дачей уже было затеяно. Ваня так страстно желал ее приобрести, что я продала две свои шубы, влезла в долги, но восемьдесят тысяч рублей мы все-таки набрали. А тут хозяйка дачи «преподнесла» нам сюрприз: когда до собрания членов кооператива, которое должно было утвердить решение правления об ее исключении и о нашем принятии, осталось два дня, она потребовала с нас еще двадцать тысяч рублей: «Иначе заберу свое заявление обратно». Я уже была готова отказаться от покупки, но Ваня ― ни за что! Мне пришлось побегать по знакомым, чтобы добыть недостающие деньги. Зато Ваня, ставший владельцем деревянного одноэтажного строения из двух комнат, отапливаемых кирпичной печью, был счастлив как ребенок. Домик стоял на деревянных подпорках, совсем сгнивших, и нам пришлось уже весной 1960-го года начать ремонт.
Правление прежде всего потребовало от нас сделать новый забор, так как старый сгнил и провалился. Нам очень помог Иван Иванович, мой дядя по тете Лизе.
Его первый срок, восемь лет, он получил за «вредительский поджог двух стогов сена и падеж лошади». Дали восемь лет. О том, что идет война, узнал лишь в 1942 и счел, что не вправе оставаться в стороне. Их было четверо, ушедших из лагеря в побег. За ними гнались с собаками, стреляли, дальнейшей судьбы своих троих товарищей по побегу он уже никогда не узнал. Три дня бродил по тайге, когда, вконец замерзший, ворвался в незапертую избу, напугав женщину Та было закричала, но дядя Ваня, увидев на столе учебники и тетрадки, сказал, что и у него жена учительница (он не знал, что тетя Лиза уже умерла), что он совершил побег из лагеря, чтобы пойти на фронт. И женщина поверила ему, накормила и напоила, дала одежду погибшего на фронте мужа. Под девичьей фамилией жены, как Коркешкин, устроился работать грузчиком на станции. За это время оброс, выглядел стариком, рассказывал всем, что во время бомбежки потерял дочь и все документы. В конце концов добился, чтобы его призвали в армию. Он был ранен, а в конце лета 1944 года в Румынии был награжден орденом Боевого Красного Знамени. Получая его, сознался, что бежал из лагеря, сменил фамилию ― и хотел бы получить награду как Чернышов. Через несколько дней он уже был на Лубянке, приговоренный к расстрелу. Восемь месяцев просидел в одиночке, ожидая приговора. Когда, наконец, за ним пришли, решил, что его ведут на казнь, и, идя длинным коридором, кричал: «Прощайте, товарищи!» Но привели его в кабинет начальника тюрьмы, который объявил, что расстрел ему заменен двадцатью пятью годами лишения свободы и он будет отправлен в концлагерь. Оказывается, женщина, член «тройки», судившей его, не согласилась с приговором и написала протест, в котором просила учесть его добровольный уход в армию и заслуги на фронте.
Когда начался процесс реабилитации, прислал мне заявление и похвальные отзывы администрации из места заключения, которые я передала в прокуратуру. Вскоре смогла выслать и документы о его полной реабилитации. Вернулся он из заключения с женой-сибирячкой. Рассказывал:«Когда узнал о смерти Лизы, горю моему не было предела. Чтобы успокоиться, стал отвечать на письма, которые сердобольные женщины присылали заключенным. Вскоре определилась одна женщина, с которой завязалась постоянная переписка. Когда вышел за ворота лагеря, захотелось с ней познакомиться, благо, жила она недалеко. Приехал. Встретила как родного. Ну и женился».
К сожалению, этот брак был неудачным, женщина эта невзлюбила его дочь Алю, за которую он всю свою жизнь был нам благодарен, что не бросили ее на произвол судьбы, когда умерла мать, дали образование, поддержали в трудную минуту жизни, когда, брошенная «женихом», она родила ребенка. К несчастью, Аля недолго пожила с отцом ― умерла в 1959 году в возрасте тридцати четырех лет, оставив ему внучку Людочку, с которой он и прожил всю оставшуюся жизнь. Умер восьмидесяти трех лет и похоронен рядом с Алей.
Тогда, в 1960-м, он все еще переживал утрату дочери, мог бесконечно расспрашивать о том, как она жила у нас и у моей мамы, как решилась рожать ребенка, который составляет ему такое утешение. Почти половину лета он прожил во Внукове и сделал прекрасный высокий забор, украшенный вензелями. За то, что «зажился» у нас, получил взбучку от жены и, не доделав дело, уехал.
А домик требовал большого ремонта и ухода. Жить в нем зимой, как предполагали, было нельзя: пол был холодный, фундамент, хоть и подвели каменный, ― оставался «открытым». Материалы для стройки можно было достать, но для этого надо было постоянно навещать стройбазы в Одинцове и в Апрелевке. Совмещать эти заботы с необходимостью ежедневной работы становилось невмоготу. К тому же я стала ссориться с директором студии по-крупному. Это началось еще с 1957 года; тогда я систематически сразу по окончании рабочего дня убегала в больницу к Ване. Но особенно обострились наши отношения, когда я отказалась подписать характеристику его фаворитке, к тому же соседке по лестничной площадке ― редактору Макасеевой, пожелавшей поехать в ФРГ. Я не доверяла этой женщине. Она была замужем за известным кинооператором, детей у нее не было, и все ее интересы сводились к покупке дорогих украшений XVIII-XIX веков. М. В. Тихонов очень разозлился, но я, заменяя тогда секретаря партбюро, характеристику не подписала, и поездка ее сорвалась. Но, конечно, дело было не только в конфликтах с администрацией. Просто я полюбила сидеть на крылечке дачи, хлопотать об ее устройстве. А тут еще няня выкинула фортель ― объявила: «Как хотите, а я на весь май уезжаю в отпуск», ― и предъявила уже купленный билет. Что было делать? С кем оставить детей и Ваню, который чувствовал себя неважно?
Решила уходить со студии. Посоветовалась с Ваней, он ухватился за эту «идею» ― отдохнуть летом, а потом принять предложение A. C. Федорова, главного редактора журнала «Наука и жизнь», и пойти в редакцию на должность ответственного секретаря редакции[95].
Была и еще одна причина. Совместно с Изабеллой мы подали заявку на сценарий научно-популярного фильма «Хлеб и земля». Заявка вошла в план и была утверждена министром. Тихонов вдруг заартачился:
― Пока вы работаете у меня главным редактором, писать вам сценарии не дам.
― Но почему?
― Не дам и все, своим делом лучше занимайтесь.
― А у нас по существу дела нет никаких замечаний.
― Вот и продолжайте в том же духе, а писать сценарии вам не дам.
― Но когда вы уговаривали меня пойти сюда работать, то не ставили таких условий; а личная сценарная работа необходима, чтобы не утерять квалификацию. Другим же редакторам мы с вами разрешаем писать сценарии, чтобы они не дисквалифицировались.
― Другим да, а вам не позволю!
Да, именно этот разговор переполнил чашу моего терпения, и я с маху подала Тихонову заявление об уходе «по собственному желанию». Он тут же подписал его. Но на студии никто не мог понять моего поступка.
На партийном собрании, посвященном моему уходу, меня обвиняли в том, что я испугалась предстоящей «реорганизации». Кто-то упомянул о конфликте в связи с Макасеевой, оценивая поведение Тихонова как расправу со строптивым работником. Одним словом, все пытались понять и как-то объяснить это мое неожиданное для большинства решение. Пришлось выступить. Я всех поблагодарила, отмела подозрение в том, что на меня повлиял конфликт из-за Макасеевой, и особо остановилась на том, что, мол, «испугалась реорганизации, при которой власть главного редактора якобы уменьшается»:
― Не потери власти я боюсь, это глупости, ибо никакой властью редакционный отдел не обладал. Но я боюсь, вернее, даже уверена, что ликвидация сценарного отдела и разделение редакторов по производственным объединениям, где будет один-два редактора и десять-пятнадцать режиссеров, ― неизбежно приведет к снижению сценарного мастерства, к изгнанию драматурга и замене его режиссером. Один редактор не сможет противостоять многим режиссерам и защитить сценариста, как это неоднократно делал сценарный отдел, который, если сценарий принят, не позволял подменять его режиссерским «видением материала».
Шум после моей речи был большой, но многие меня поддержали, заявив, что такая опасность несомненно существует. К сожалению, мое предвидение оправдалось. Не только сценаристы, но даже многие режиссеры при встречах в Доме Кино рассказывали мне о тех безобразиях, что стали твориться на студии. Сменилось уже два директора студии: Тихонов ушел на пенсию, а Варенцов ― умер! После него пришел новый ― Рябинский. Ушел с поста главного редактора М. С. Шапров, почти в три раза вырос редакторский аппарат. При мне было четырнадцать человек, теперь около сорока ― при том же количестве фильмов и киножурналов, но зато почти нет ни одной картины без режиссера-соавтора и редактора, а заказные сценарии они все пишут сами. Качество же кинофильмов снизилось, ибо идет погоня за темами относительно «легкими», «самоигральными» ― по искусству, о природе, географические и т.п. Фундаментальных же тем о науке почти нет, о чем идет речь на каждом совещании и собрании. Одно объединение не ведает, над чем работает другое. Автора, пришедшего со своим замыслом, гоняют из объединения в объединение, тематика не организована редакторатом, как было раньше, не подсказывается, и часто получается так, что замысел автора уже использовал кто-то другой. Так было и со мной, когда я подала заявку на фильм об академике Прянишникове. Мне долго не отвечали, а потом вышел фильм режиссера Ермакова, сроду не писавшего сценариев, использовавшего предложенные мной приемы и материал. С приходом на пост главного редактора Бганской. вроде бы началась «централизация», но зато все жаловались на нежелание работать со старыми авторами, давно связанными со студией; ставка делалась на привлечение новых кадров, сиречь ― знакомых Бганской по телевидению.
По моему сценарию был поставлен фильм «Хлеб и земля» на Киевской студии. Другой мой сценарий был в производстве на Московской студии. Его отдали режиссеру Н. Агаповой. Она приступила к съемкам с большим опозданием. Хотя режиссерский сценарий соответствовал моему, я предложила снимать фильм будущим летом, хотя мне это было невыгодно ― отодвигалась выплата гонорара. Но объекты уже «ушли» ― и летняя, и осенняя натура. Агапова не послушалась, уехала на Украину, где думала снять натуру. Однако погода ее подвела. Чтобы спасти положение, она решила фильм в виде «драматического диалога за круглым столом», устроив чисто словесное обсуждение проблемы правильного кормления коров («не обязательно коровам хвосты крутить»). Когда смотрели отснятый материал, я была потрясена этой беспардонностью, а тут еще раздался ехидный вопросец одного из режиссеров:
― Скажите, вы, как главный редактор, приняли бы такой материал?
Я знала: мой прямой ответ «нет» восстанавливал всю съемочную группу против меня, но я не могла поступить иначе и, не колеблясь, ответила:
― И как бывший редактор, и как настоящий автор сценария я такое решение темы отвергаю.
― Это что же, пересъемка? ― дружно вскричала группа. ― А у нас вся смета израсходована.
― Не знаю, только в таком виде фильм не нужен, он не достигает цели!
Сельхозобъединение согласилось со мной и решило пригласить Тихонова, чтобы вместе с директором найти выход из создавшегося положения. «Ну, ― подумала я, ― теперь он отыграется на мне, обычно бывал груб даже со сценаристами, а со мной-то, вечно с ним конфликтующей, и подавно сведет счеты». Режиссер Антонов взялся прочитать мой сценарий и неожиданно для меня, после вторичного просмотра материала, заявил, что сценарий очень добротный и жаль, что режиссер его испортила: «Надо искать выход!»
После такой характеристики моего сценария Тихонов в мой адрес ничего плохого не сказал, а напустился на Агапову, однако разрешил досъемку на следующий год ― за счет сметы на сюжеты для журнала «Новости сельского хозяйства». Я очень переживала всю эту историю, в особенности в связи с ехидным вопросом, а Ваня мудро сказал: «Да, в своем отечестве пророков не бывает», ― и очень советовал мне больше не работать на этой студии.
И я стала постоянно сотрудничать со Свердловской и Киевской студиями, где главные редакторы Плоцкая и Загданский относились ко мне очень доброжелательно. За десять лет работы по моим сценариям было поставлено двенадцать фильмов. Последний ― «Леса Сибири» ― сдавала 5 декабря 1970 года, через несколько дней после похорон Ивана Васильевича. Режиссер фильма, видя мое состояние, попросил меня подписать согласие на то, чтобы он сам учел замечания консультантов по тексту и исправил его. И хотя замечаний было мало и поправок он почти не вносил, все двадцать пять процентов моего гонорара он присвоил себе. Вот такие нравы царят теперь в кинематографе. А я, потрясенная смертью Ивана Васильевича, не смогла протестовать и несколько лет не могла работать. Позже по заказу Киевской студии взялась за короткометражки, которые предназначались для студентов, изучающих русский язык за рубежом. Но столкнулась с этими же нравами и, доведя работу над циклом до конца, поняла, что эта «борьба» мне не по силам, и совсем перестала работать как сценарист...
Но тогда, весной и летом шестидесятого года, мы были счастливы моей свободой и от всей души наслаждались прекрасной расцветающей природой, великолепными видами, что открывались взору в лесу, напротив которого располагались дачи.
Мы много гуляли, но и не забывали о делах. Иван Васильевич активно работал над книгой «Проблема причинности в современной физике», которую редактировал и для которой написал главу под названием «Принцип причинности и его роль в познании природы»; написал также несколько статей для журнала «Вопросы философии». Я же была одержима хозяйством, сидела на прополке огромных грядок клубники, приводила в порядок малинник, что достался нам в «наследство», насадила смородины и крыжовника
Ване очень хотелось провести отпуск в поездке на машине. Он мечтал хорошенько покатать меня и детей. Решили ехать через Ленинград в Прибалтику, В начале августа, ранним утром, отправились в свое первое далекое путешествие. Несмотря на то, что нас было четверо, взяли с собой пятого пассажира ― Н. Ф. Овчинникова[96].
У Николая Федоровича был один крупный недостаток ― болезненная мнительность. Он считал, что ему не дают ходу, всегда кто-то готов подложить ему «свинью». Действительно, жизнь его поначалу не баловала. Он был приезжим, и хотя был прописан в Москве, где-то у знакомых, жилье должен был снимать. Что-то не ладилось со вступлением в партию, не получалось и с руководителем диссертации. Кажется, им был пресловутый Максимов, человек, буквально помешанный на «разоблачениях» тех или иных товарищей, которые ему пришлись не по вкусу, и он всех их причислял к «врагам народа».
Иван Васильевич близко к сердцу принимал все беды и горести Н. Ф., и главное, помогал ему практическими советами по диссертации, с устройством жилья и т.п. Однажды Н. Ф. оказался в психиатрической больнице ― поссорился с хозяйкой, сдававшей ему комнату, впал в бешенство, изрубил ее мебель, телевизор, и его отправили лечиться. Иван Васильевич постоянно посещал его. Как-то встретил в приемной плачущую девушку ― выяснилось, что она пришла навестить Н. Ф., а тот отказался ее видеть. Ваня узнал, что девушка кончает институт, влюблена в Н. Ф. и для нее очень важно выяснить вопрос о дальнейших отношениях, так как вскоре ей предстоит распределение. Ване девушка понравилась, и он уговорил Н. Ф. принять ее. По его мнению, как он потом рассказывал мне, более подходящую жену для Н. Ф. трудно было сыскать.
― А жениться ему необходимо, ― твердил он, ― в этом его спасение. Майя подходит ему и по внешним данным ― такая же маленькая, тщедушная, как и он, ― к тому же не имеющая жилпощади, а это тоже важно: Н. Ф. считает невозможным жениться на москвичке, чтобы не думали, что он сделал это из корысти. При мнительности Н. Ф. это правильно.
Когда настало время выписки Н. Ф. из больницы, а идти ему было некуда, Ваня попросил меня разрешить ему пожить у нас. Я, конечно, согласилась. Н. Ф. очень подружился с Наташей, которой было в то время восемь лет: много с ней гулял, спал с ней в одной комнате. В середине лета получил путевку и отправился на лечение в подмосковный санаторий. Туда поехала и Майя. Там же они зарегистрировали брак. Вернулись из санатория к нам на дачу в Пионерскую, а там хоть и было четыре комнаты, но три из них ― проходные. Пришлось нам с Ваней переселиться на террасу, а «молодым» уступить единственную изолированную комнату. Наташа была возмущена: «Почему дядя Коля перестал спать со мной в комнате? Пусть идет сюда». Мы объяснили: «Новая девочка боится спать одна, к дяде Коле она привыкла, а нас она еще не знает. Мы же с тобой рядом!» Вскоре Наташа подружилась и с Майей, и они, включая Володю, весело проводили время. А скоро Н. Ф. получил комнату на улице Чайковского. Затем вступил в жилкооператив Академии наук СССР, куда и переехал впоследствии ― в трехкомнатную квартиру.
В 1955-1956 году защитил кандидатскую диссертацию, а затем ― докторскую, и зажили они совершенно самостоятельно. Но в 1958-1960 годах они все еще тянулись к нам. В 1958 году жили на даче вместе с нами во Внукове, и в этом же году Майя родила своего первенца. В 1959 и 1960 годах снимали дачу недалеко от нас в поселке Абабурово. Отпуска у Ивана Васильевича и Н. Ф. совпадали, поэтому он решился оставить Майю с ее матерью и поехать с нами в Прибалтику.
У Н. Ф. были ключи от комнаты его родственницы Леры, поэтому проблема ночевки нас не волновала. К ночи мы прибыли в Ленинград, по довольно узкой лестнице поднялись в предназначенные нам «апартаменты» и ахнули. Длинная, узкая комната была вся в паутине и утопала в пыли. Постелей не было, раскладушек тоже. Кое-как подмели и улеглись на полу спать. Рано утром ринулись на Карельский перешеек ― с целью не только познакомиться с природой, но и осмотреть Ленинские места ― Разлив, где Ленин жил в шалаше летом 1917. В музее мы встретили Лидию Парвианен, заведующую всеми филиалами музеев, посвященных Ленину. Дочь непосредственного участника тех событий, она рассказала нам о тех днях горячо и взволнованно, как будто перед ней была огромная аудитория, а не маленькая группа из пяти человек, двое из которых были детьми. Показала террасу, где Ленин работал, и сеновал, куда скрывался при появлении посторонних. Она проводила нас до озера Красивое, которое Ленин и его спутники переходили вброд и где будущий творец «новой России» чуть не утонул. К вечеру, вернувшись в Ленинград, мы заехали в Смольный, но актовый зал был закрыт. Однако обаяние Ивана Васильевича сломило даже коменданта, и он сделал для нас исключение ― открыл зал. С трепетом проходили мы коридорами Смольного и осматривали зал, где Ленин провозгласил весть о победе революции и первые декреты Советской власти. Полные впечатлений, мы все же вернулись в грязную, пыльную комнату: ночевать больше было негде. Вдруг Н. Ф. занервничал, что не успел как следует оформить отпуск и что этим воспользуются , чтобы его уволить.
Я посоветовала:
― Пошлите телеграммой заявление об оформлении вам отпуска ― ведь сейчас, летом, в отпуске почти весь институт.
― Нет, ― возразил он, ― это для них послужит документом, что я не в Москве, уехал, не имея отпуска.
― Но как же вы уехали, на что рассчитывали?
― Я думал, что вы едете только на три дня!
― Как так? Мы всю дорогу говорили, что едем в Таллин и Ригу.
― Я думал, что это несерьезно!
В общем метался, злился так, что в конце концов Ваня заявил:
― Будем возвращаться.
― Ни за что, ― возопили я и дети, ― с какой стати мы будем срывать наши отпуска? Пусть Н. Ф. возвращается поездом.
Смущенный Овчинников послушался, пошел на вокзал, но билета не достал и вернулся.
― Ладно, поеду с вами до Таллина или Риги, у меня, я вспомнил, есть еще два дня выходных.
Так и поехали ― гнали из-за него сильно, почти не останавливались в Таллине, который осмотрели, не вылезая из машины. Почти под вечер очутились на шоссе. Стемнело быстро. Кругом только лес и поля. Доехали до домика дорожного мастера, попросились ночевать. Люди оказались очень любезными, разрешили, даже в дом приглашали, но я и Ваня остались в машине, а дети и Н. Ф. устроились на сеновале. Очень романтично это им показалось!
В Пярну приехали днем, и сразу к морю ― купаться. Хороший там пляж, но поваляться на нем как следует не пришлось. Из-за Н. Ф. задерживаться было нельзя. Двинулись дальше, к вечеру попали в Ригу. Долго искали ночлег и нашли его, самое смешное, в доме, где в это время жила Рита. Встреча была необыкновенная. Наутро поехали по побережью дальше, цель ― найти более приемлемый приют. Повезло. Сняли огромную террасу, совсем близко от моря. Но Н. Ф. был вне себя: скорее уехать-больше ни о чем он не мог думать. Пришлось ехать в Ригу, к московскому поезду. Однако билетов не оказалось. Спасибо, с нами была Рита. Эта весьма предприимчивая особа помчалась в комнату матери и ребенка и, наговорив заведующей комнатой жалобных речей по поводу заболевшего Н. Ф., вынудила ее организовать продажу билета из резервов комнаты. Это произошло за несколько минут до отправления поезда, мы бежали по платформе и, всунув Н. Ф. в детский вагон, вздохнули с огромным облегчением. Так истрепал он нам нервы за эти дни, что превратил наше путешествие из Ленинграда в Ригу в настоящее мучение. Я серьезно злилась, но Ваня был терпелив и даже мне не показывал вида, что расстроен его поведением.
После того как спровадили в Москву Н. Ф., ничто уже не мешало нам насладиться прекрасной природой Балтики. Незабываемый был день, проведенный в Кемери. В Риге побывали в Домском соборе, слушали чудесную музыку, были также на могиле Яна Райниса. Весело вспоминали потом мою «штурманскую» промашку в Майори. Увидев название улицы «Смилшу», я потребовала повернуть на нее, ведь там находился «мой» пионерский лагерь. Но запрещающего знака я не заметила, и сразу нарвались на милиционера. Узнав, что мы «москвичи», он вместо десяти рублей потребовал с нас двадцать пять, и пришлось заплатить. Вот так-то!
Возвращаться решили по новой дороге, идущей вдоль Даугавы, через Даугавпилс. Но вот кончилась Латвия, мы въехали в Белоруссию и сразу почувствовали разницу. Долго тряслись по ухабам и объездам, прежде чем попали на ночевку в гостиницу г. Полоцка. Уехали оттуда рано утром, днем проехали пыльный и грязный Витебск и, не заезжая в Смоленск, помчались по Минскому шоссе. Домой!
С дачи вернулись в конце августа, так как 1 сентября начинались школьные занятия. Ваня чувствовал себя хорошо ― по крайней мере, так он меня уверял, ― много и плодотворно работал, систематически ездил в институт философии. Однажды, вернувшись оттуда довольно поздно, он меня «обрадовал»:
― Я согласился заведовать сектором .
Я оцепенела:
― Как так «согласился»? Зачем это тебе? Ведь по одним заседаниям затаскают, и ты будешь занят каждый день.
― Понимаешь, так надоел этот хаос и бардак, что творится в секторе. Все равно за все хватаюсь, а прав не имею. К тому же в помощники мне дали Юру Сачкова, он и будет ходить на всякие заседания.
Но, как я и предвидела, занятость его сильно увеличилась: он организовал выпуск книг по философии естествознания, к нему прикрепили несколько аспирантов, да и заседания дирекции посещал сам, а все это отнимало много времени, и писать статьи приходилось по ночам. Вскоре за успешную деятельность, учитывая большое количество научных работ, ему без защиты диссертации (что практиковалось чрезвычайно редко) присвоили степень доктора философских наук, а за успехи в подготовке аспирантов дали звание профессора. Перед этими событиями приехал к нему Ю.Сачков. По поручению партбюро он занялся снятием с Ивана Васильевича партийного взыскания, полученного в 1956 году, которое мы тогда договорились не оспаривать, чтобы не дать повода Валерии Голубцовой настаивать на исключении Вани из партии. Мы передали Сачкову копию постановления райкома и заявление Ивана Васильевича с просьбой о снятии взыскания. В руках у Юрия была также характеристика, где говорилось, что своей деятельностью за эти годы Иван Васильевич полностью искупил свой «строгий выговор», и все такое, что пишется в подобных случаях. Но на следующий день Юрий буквально ворвался к нам. Взволнованно и удивленно он поведал о том, что никакого «строгого выговора с занесением в личное дело» нет, в постановлении значится только просто «выговор», и притом отсутствуют обвинения, которые возводились на Ивана Васильевича, как-то: привлечение в институт Кедрова и Рыбкина, оплата гонорара Зубову, ― а вместо этого в общих словах сказано что-то о непорядках в делах и о финансовых нарушениях (каких ― не указано) ― и всё! От Ивана Васильевича в соответствии с этим требовалось переписать заявление, что он и сделал. Но мы поняли, что «дело» было исправлено в райкоме после того, как «Маленков, Каганович, Первухин и примкнувший к ним Шепилов» попытались в июне 1957 года совершить «переворот» и «свергнуть» Хрущева[97].
А мы переживали радость от сознания того, что справедливость наконец-то восторжествовала.
Летом его охватывала лихорадка путешествий. В 1961 году, опять-таки в августе, выехали, по приглашению четы Литинецких, во Львов. Но когда приехали в Киев, всем вдруг захотелось к морю, в Одессу, где отдыхали в это время другие наши друзья ― Изабелла Марковна и Алексей Григорьевич Дахно, тоже приглашавшие нас. Жили они на даче у сестры Изабеллы ― Рины Марковны. Дача располагалась прямо у самого берега моря, на маленькой, узенькой полоске земли, возвышающейся над пляжем. Нам все это так красочно описали, что мы не выдержали и, вместо Львова, поехали в Одессу. Как обычно, не ограничились нормальным количеством пассажиров, на этот раз с нами увязалась Вера Федоровна.
Довольно скоро мы добрались до «Голубого залива» ― места, где глубоко внизу под обрывом расположилась дача Рины Марковны. Спуск был просто страшен ― почти отвесный. Сердца наши замирали от страха, но все молчали, чтобы не мешать водителю, и мы, наконец, благополучно «приземлились».
Дачка была маленькая, но уютная, а главное, она стояла в цветущем садике. Это была чудесная неделя. Мы с Ваней спали на раскладушках, которые расставляли у самой кромки над берегом моря. Когда было сильное волнение и волны поднимались высоко, брызги долетали до нас. Прожектора бороздили темное небо, сливающееся на горизонте с морем, и это было так красиво, а вместе с тем и тревожно. Не забыть грозы, разразившейся в одну из ночей, когда молнии непрерывно освещали небо и море, которые сливались в одно целое. Долго мы любовались этим зрелищем, пока ливень не заставил нас искать укрытия в доме. Дети безмятежно спали в машине, а В. Ф. в комнате. Но Изабелла тоже не спала. Обаятельная и умная женщина, она очень нравилась Ивану Васильевичу и мне. Мы часами могли говорить с ней о самых разных вещах, во всем она разбиралась очень вдумчиво и тонко. В беседе, оживленной и веселой, провели мы эту грозовую ночь. Но Изабелла была очень больна, и я заметила, что она несколько раз принимала преднизолон. А между тем мы знали, что вскоре после ее отъезда в Одессу женщина-профессор, лечившая Изабеллу, попросила ее мужа телеграфировать, чтобы та немедленно прекратила принимать это лекарство, так как оно приводило в конечном счете, как оказалось, к тяжелому заболеванию. Ваня очень волновался по этому поводу и как-то спросил ее, почему она не послушалась совета профессора и не заменила преднизолон другим лекарством, рекомендованном в той же телеграмме. Оказалось, что новое лекарство ей совсем не помогало, поэтому и пришлось вернуться к преднизолону. «Боли такие ― добавила она, ― что если их не сниму, у меня одно желание ― броситься в море». Мы смущенно замолчали. Ведь это говорила Изабелла, которая, несмотря на тяжкие боли, продолжала работать, писать сценарии, даже выезжала, и не раз, в весьма отдаленные места для изучения материала. Полиартрит скрутил ее после травмы ― сбила машина. Ко времени нашего свидания в Одессе она болела уже двенадцать лет. Я знала ее по работе ― она представляла в Москве «интересы» Свердловской студии и как редактор работала с московскими авторами. Я в то время была работником главка. Узнав о случившемся с ней несчастье, приехала навестить. Мы подружились «домами». Ее муж Алексей Дахно был известным оператором, в частности, гордился тем, что заснял первое путешествие учебного судна «Товарищ». Иван Васильевич произвел на Изабеллу большое впечатление, она просто влюбилась в него самой возвышенной любовью. Она говорила: «Этот человек ― современный Ленин, он идеален во всем. Я в вас ничего особенного не нахожу, но если вас любит такой человек, значит, в вас что-то есть». А я только посмеивалась в ответ; обижаться было ни к чему, я ведь и сама так считала и была абсолютно с ней согласна.
Годы нашей совместной жизни (а их уже было не так мало ― приближалось 20-летие), казалось, не охлаждали наших чувств, а наоборот, все больше поднимали их температуру. Вот и здесь, у моря, в окружении детей, В. Ф., Изабеллы и Рины, он, едва улучив минутку, шептал : «Хочу остаться, скорее хочу остаться только с тобой». Искренне радуясь людям, окружавшим нас, он, однако, не спускал с меня своих лучистых глаз. Как только позволяла обстановка, целовал мне руки. И я... все время была полна им... он как бы помещался весь во мне, ни на секунду я не ощущала пустоты, при нем всегда хотелось улыбаться, было так радостно... Одним словом, было счастье ― полное, красочное, солнечное. И никто и ничто не мешало нам наслаждаться нашей духовной и физической близостью.
Через неделю Ваня захотел вернуться домой. Нас усиленно отговаривали, но он настаивал, а в таких случаях я ему не перечила.
Часов через десять мы уже были в Киеве. Пообедали в ресторане «Лейпциг», и я уговорила Ваню заехать к родственникам Ароси ― к его тете Розе. Наутро после завтрака, несмотря на уговоры, отправились в путь ― домой.
В 11 часов вечера подъехали к воротам дачи. Вылезли из машины, стали подавать ее задом для въезда в ворота и вдруг ― «стоп», что-то в ней треснуло, и она остановилась на полпути. Спасибо, за воротами был скат, мы подтолкнули ее руками, и она скатилась вниз, так что ворота удалось закрыть. Когда вызвали ремонтников, выяснилось, что сломался задний мост
Отдохнув немного, Ваня почувствовал себя хорошо и тотчас погрузился в работу, выполняя плановые задания института, редактируя материалы для «Вопросов философии» и «Науки и жизни». Жизнь потекла спокойно и нормально. Единственное, что мне не нравилось, ― это возросшая занятость Вани в институте. Он-το со мной с восторгом делился своими успехами по части организации работы сектора, тем, что начали получаться книжки по вопросам философии естествознания, и перспективами их издания. Все это требовало от него много сил, внимания и времени. Не пропускал он и заседаний дирекции и собраний парторганизации. Я с тревогой наблюдала его возбуждение, его лихорадочную деятельность. Звонила в институт, спрашивала, как там себя чувствует Иван Васильевич, не жалуется ли на головную боль, на сердце.
― Нет, ― обычно отвечала мне секретарша. ― Он выглядит отлично, румянец во всю щеку, глаза блестят, на месте не сидит.
― Ради бога, ― молила я секретаршу, ― напомните ему, чтобы принял лекарство, ведь все это признаки, что у него поднялось давление!
А вечером получала «выговор»:
― Ну, зачем ты беспокоишь людей?
― А затем, ― отвечала я. ― Держу пари, что давление и сейчас у тебя высокое.
Он покорно позволял измерить давление и со вздохом, бывало, признавал мою правоту.
― Тебе все-таки надо сократить объем работы, ― просила я его.
― Нет и нет! Тогда мое давление станет еще выше, я не могу оставить сейчас сектор, где удалось достаточно рационально организовать работу.
Когда ему присвоили звание профессора, он сообщил мне об этом даже несколько смущаясь, но чувствовалось, что очень рад признанию его заслуг. А я, конечно, гордилась его успехами, хотя тревога не оставляла меня, несмотря на то, что зима и весна прошли для него благополучно.
Рано переехали на дачу: дети подросли, и мы оставили их на Мавру Петровну заканчивать занятия в школе. Ивану Васильевичу институт пошел навстречу ― разрешив являться на работу, когда он сочтет это необходимым. Наличие машины делало эти поездки приятными и неутомительными. Обычно я старалась его сопровождать, заодно навещала детей, закупала продукты. Но погода летом шестьдесят второго года оказалось очень плохой ― холодной и дождливой, атмосферное давление было, как правило, низким. Ваня не жаловался, но чувствовалось, что ему не по себе. Стала советоваться с диспансерным врачом, она не отговаривала, наоборот, активно поддержала мое предложение «поехать туда, где тепло». К этому времени чета Литинецких вновь прислала нам предложение о совместном отдыхе ― на этот раз в Крыму, где у них в Международном лагере для студентов был «большой блат» и где, уверяли они, нам будут созданы исключительные условия для отдыха. И мы, как бабочки на огонек, полетели на машине в Крым.
Первая часть пути прошла прекрасно. Но уже в кемпинге под Харьковом нас обступила жаркая, душная ночь. Ваня стал задыхаться. Перепуганная, я стала его умолять вернуться.
― Ни в коем случае, ― отрезал он, ― посмотри, как счастливы дети, что едут в Крым, да и перед Литинецкими неудобно, второй раз их обманем, ведь послали телеграмму, что выехали.
И так всегда, забота о собственном состоянии отступала перед заботой о других. Прохладным утром ему стало лучше, и это успокоило. Мы продолжили наше путешествие. Дети, которые спали в кемпинге, даже не ощутили, какую беспокойную ночь мы провели. Единственное, что сделал Ваня, ― на весь день отдал руль машины Володе, чему тот был безмерно рад.
С восторгом любовались мы морем, когда оно открывалось перед нами с высоты горной дороги, что шла от Симферополя до «Рабочего уголка», где и ждали нас друзья. Было уже очень жарко, но Ваня вроде бы чувствовал себя неплохо. Полюбовались Ялтой, затем спустились к морю, в «Рабочий уголок». Наши друзья встретили нас восторженным «ура!». На первое время устроили в изоляторе лагеря, благо больных не было. Он находился совсем недалеко от моря. Но даже на берегу Ваня задыхался ― так ему было жарко, в то время как я и дети нисколько не страдали от жары, хотя она достигала тридцати шести градусов.
В изоляторе ему было не легче, а даже хуже. Я мучилась от сознания, что не сумела его уговорить вернуться из Харькова. Так прошло двое суток, когда нам сообщили, что мы можем перебираться в отдельный домик наверху. Ночь прошла очень тяжело, поэтому встали чуть свет, собрали вещи, вышли из изолятора и остановились в раздумье: идти наверх, где нас ждал домик, или спуститься вниз, к машине, чтобы пуститься наутек из этого райского, но такого жаркого уголка. Пошли наверх, и я увидела, как побледнел Ваня, как судорожно стал дышать.
― Идем вниз! ― скомандовала я.
Дети хоть и скривились, но молча подчинились. И мы пустились в обратный путь. Из Симферополя сообщила телеграммой Литинецким о причине нашего отъезда. Ваню я посадила на заднее сиденье, сама села рядом. Володя вел машину. Я сразу намочила махровое полотенце и окутала им Ваню. К вечеру добрались до Запорожья и остановились в гостинице, сиявшей своими огнями недалеко от шоссе. Нам повезло: получили трехместный номер, добавили две раскладушки, в буфете нашлись фруктовая вода и какие-то продукты. Ване стало значительно легче, но все же духота продолжала его томить. Выехали рано, пополнив запасы холодной воды, которой продолжала смачивать полотенце и окутывать его грудь. После Харькова погода резко изменилась: дул холодный ветер, моросил мелкий противный дождь, но Ваня сразу ожил и даже помогал Володе ставить запаску, когда у нас после Белгорода лопнула шина. А я дрожала в свом летнем пальто, хотя дети, одетые тоже по-летнему, вели себя просто молодцами. Испорченный домкрат намного удлинил нашу стоянку под дождем, и я, мысленно проклиная все на свете, стала про себя твердить, что никогда, никогда не насадить нам запаску (я уже приметила, что когда я всерьез не верю во что-то хорошее, оно происходит. И наоборот, верю или похвастаюсь чем-либо, все получается плохо). И действительно, домкрат, несмотря на скользкую дорогу, установить под машину удалось быстро, и запаску надели.
И вот наша машина тормозит у внуковской дачи.
Самочувствие Вани резко улучшилось, и уже через день-два он уселся писать для «Вопросов философии» обещанную статью.
Вернулись в город в конце августа. Жизнь текла своим чередом, спокойно и весело. Я занималась общественной работой в Московском профкоме драматургов и в Союзе кинематографистов. А еще продолжала писать сценарии для Киевской и Свердловской студий н/п фильмов
Радостно встретили новый, 1963 год, не ведая, что нес он нам много печали.
11 апреля отметили двадцатилетие нашей совместной жизни походом в театр. Помню, смотрели пародийный спектакль «Гурий Львович Синичкин». В антракте увиделись с Назымом Хикметом ― дружески поздоровались и отошли. Я обратила внимание на то, как красив и весел был Назым, Нельзя было даже подумать, что через 50 дней его не станет.
А у нас несчастья начались в ночь с 14 на 15 апреля, всего через три дня после так хорошо проведенного нашего с Ваней праздника.
14-го мы ходили в кино, на вечерний сеанс. Когда вернулись домой, я заметила, что Ваня явно устал и как-то возбужден. Мы довольно быстро заснули, но вдруг я проснулась, будто меня кто толкнул: Вани рядом со мной не было. Он стоял у стола и, задыхаясь, что-то глотал...Я разбудила Веру Федоровну, которая заночевала тогда у нас, ― она сделала ему укол, мы положили к рукам и ногам грелки, но его продолжал бить озноб, потом открылась рвота. Я вызвала из академической поликлиники «Скорую».
Врач сразу начала делать внутривенные уколы в обе руки, а медсестра колола его подкожно. Доктор объяснила потом, что Иван Васильевич был близок к коллапсу.
Картина этого приступа выглядела гораздо страшнее, чем в 1957 году. Я очень испугалась. И просто умолила Веру Федоровну пока пожить у нас: все-таки она медик, с ней мне было спокойнее.
И опять были врачи, известные профессора-кардиологи. Они настаивали на госпитализации. Я была против, но что мои слова по сравнению с их авторитетом? В тот момент, когда Ваню переносили в машину, подъехал молодой доктор, ученик Лукомского, с которым мы договаривались о дежурствах. Я быстро объяснила ему ситуацию, на что он укоризненно покачал головой, так как считал, что Иван Васильевич пока нетранспортабелен.
Когда мы с Верой Федоровной приехали в больницу, в палату нас не пустили. Ночью, как выяснилось позже, Ване было настолько плохо, что ему хотелось умереть. Приступ не могли снять больше шести часов. Впоследствии он сказал мне:
― Если бы я тогда лежал у окна, клянусь, я бы выбросился из него...
Но об этом он рассказал спустя много времени. А тогда... Меня пустили к нему только во второй половине следующего дня. Я вошла и увидела: он лежал такой измученный... И я подумала: «Кончено!» Но он улыбнулся и прошептал:
― Не волнуйся. Все обошлось. Думаю, больше не повторится...
Меня удалили из палаты, и я сидела у двери. А лечащий врач (не буду называть ее имени, пусть будет Икс, и Бог ей судья), проходя мимо меня говорила:
― Не уходите, он может умереть каждую минуту.
Ее и зав. отделением злило, что я приглашала для консультаций известных врачей. Когда приехал проф. Лукомский, они просто взбесились (кстати, его пригласила не я, а П.Н. Федосеев). Когда я после ухода Лукомского вошла в палату, Ваня сказал мне:
― Ты знаешь, что она сказала? Ваша жена воображает, что вас спасут знаменитости! Неужели мое дело так плохо?
Я, конечно, твердо заявила, что все это глупости, что все врачи говорят: «Он обязательно поправится!» А в ушах звенели слова Лукомского: «Шансов почти нет, но будет сделано все, чтобы его спасти».
Опущу подробности, но не могу не вспомнить тех, кто спас тогда моего мужа. Это профессора Лукомский и Василенко, профессор Ольга Ивановна Глазова, которая подала нам надежду. Она сказала:
― Он тяжелый больной, но из худших он еще лучший. Его можно и нужно вытянуть.
А В. Х. Василенко, который сначала поддержал мнение лечащих врачей, после разговора с О. И. Глазовой поддержал ее. Икс и ее консультанты обрушились на Василенко:
― Вы что, отказываетесь от первоначального мнения?
На что он ответил:
― Мне жаль, но жизнь больного дороже, чем честь мундира.
И они вынуждены были отменить почти все свои прежние назначения.
А еще я благодарна главврачу больницы (к сожалению, не помню его имени). Он искренне сочувствовал мне и поддерживал мои старания. Именно он посоветовал мне обратиться к В. Х. Василенко.
К счастью, Икс собралась в отпуск. Она заявила мне:
― Не думаю, что вашего больного захочет добровольно взять кто-нибудь из врачей.
Такой доктор нашелся. Екатерина Дорофеевна. Она потом сказала мне, что его история болезни была так описана лечащим врачом Икс, что оставалось только добавить слова: летальный исход такого-то числа.
Как мне стало известно позже, ситуация с Иваном Васильевичем серьезно обсуждалась на конференции врачей, и дело закончилось тем, что из больницы АН СССР были уволены Икс и врач, перевозившая на «Скорой» нетранспортабельного больного.
Володя только что окончил школу, и ему предстояли вступительные экзамены на физфак МГУ. Учился он не столь блестяще, как старшие наши дети. С математикой и физикой дело, правда, обстояло неплохо, но Ваня очень беспокоился, особенно за русский и литературу. Короче говоря, до проходного балла Володя не дотянул. Но Ване я об этом не сказала. И тут мне помогла бывшая аспирантка Ивана Васильевича, а теперь преподаватель философии Любовь Ивановна Щекина. Она узнала, на какое отделение физфака был недобор, и добилась, чтобы Володю туда зачислили. Ваня, не знавший обо всех наших треволнениях, весь сиял, когда узнал, что Володя стал студентом. Самочувствие его улучшалось с каждым днем.
Врачи сказали, что после больницы желательно вывезти его из Москвы на свежий воздух. Наша хибара не годилась для жизни зимой. Поделилась своей заботой с Зиной Маркиной. Та предложила свою довольно благоустроенную дачу, ту самую, где когда-то жили Соня с Костей и маленьким Ванечкой. Мы переехали туда в ноябре. С нами поселились Вера Федоровна и Володя ― чтобы в случае чего была возможность быстро увезти Ивана Васильевича в город. Однако возникла проблема: Володя желал ездить в университет только на машине, мотивируя это тем, что трудно везти в руках заказанные продукты. Я, конечно, уступала ему. В итоге моя уступчивость обошлась нам очень дорого. Володя завалил весеннюю сессию. Тайком от Вани я снова обратилась к Любе Щекиной, она поговорила с деканом, и я по ее совету написала на его имя заявление, в котором в качестве причины Володиной неуспеваемости называла болезнь его отца. Декан хорошо знал Ивана Васильевича и пошел навстречу: разрешил Володе сдать сессию осенью и для этого освободил его от «летнего семестра» ― работы в стройотряде.
Пока мы жили у Зины Маркиной, в нашем домике шли работы по его благоустройству, чтобы в нем было комфортно жить не только летом. И с огромной радостью уже в апреле 64-го года мы перебрались в наш собственный дом. Ваня был счастлив.
На нашем участке был еще маленький летний домик, который я и отдала Володе для занятий, чтобы его ничто не отвлекало. Но когда я входила к нему, чтобы, например, позвать его обедать, то всегда происходило одно и то же: Володя торопливо прятал книжку или журнал, которые не имели никакого отношения ни к математике, ни к физике. Я пыталась убедить его, что если он не возьмет себя в руки, то попадет в армию. На это он отвечал: «Не пугай. Мне и в армии будет хорошо».
И вместо того чтобы заниматься, добивался отсрочки экзаменов. В конце концов его личное дело оказалось в военкомате, и он отправился на три года в железнодорожные войска.
Я, конечно, опасалась в связи с этим за здоровье Вани. Но он перенес достаточно стойко этот удар и запретил мне добиваться отсрочки призыва. Нельзя начинать жизнь с фальши, считал он.
А тут новая и гораздо более страшная беда: заболел Сонин муж Костя. Впервые болезнь проявилась, когда он во время отпуска был в Сибири, в экспедиции с друзьями-геологами. В Нижне-Ангарске он попал в больницу с очень высокой температурой и увеличенными лимфоузлами, но скоро приступ прошел, и его выписали. Когда он вернулся, он показался нам очень бледным и исхудавшим. А в середине сентября снова оказался в больнице, в клинике Б. Петровского, который прямо сказал Соне и Костиной матери, что Костя болен неизлечимо, у него лимфогранулематоз. Его облучали, проводили химиотерапию. Правда, два раза наступала ремиссия, Костя даже возвращался на работу, и Соня продолжала надеяться на выздоровление. Однако состояние его все ухудшалось, и в марте 1965 года он умер. Ему не было и 34-х лет.
Костя умирал дома. Ванечке было тогда почти 11 лет. Он плакал и говорил:
― Почему не могут спасти папу? Надо перелить ему всю кровь!
Временами я думаю, что в решении Сониных сыновей Вани и Алеши стать врачами большую роль сыграла чудовищно ранняя смерть их отца.
На курорте в Крыму, лето 1939 г
Сходня, май 1941 г. Сережа Кузнецов и его дедушка Борис Владомгрович Ермолов (известный хирург) на даче. Подпись гласит: «Сверкает солнце прямо в нос У ног сидит послушный пес».
Раиса Харитоновна в период эвакуации. Свердловск, 1942 г
Лето 1946 г. Истра, на даче. Василий Иванович, Александра Васильевна, Иван Васильевич, Раиса Харитоновна Кузнецовы.
29 апреля 1946 г., Совинформбюро. Соломон Абрамович Лозовский и его сотрудники (справа Раиса Харитоновна)
Середина 1940-х годов. Работа в Управлении пропаганды ЦК ВКП(б): Иван Васильевич Кузнецов и Сергей Георгиевич Суворов.
21. 1949 г. Выступление Р.Х. Кузнецовой на митинге.
22. Сергей Иванович Вавилов — президент АН СССР. Из семейного архива Ивана Васильевича.
23. 11 июня 1946 г., Москва, Гоголевский бульвар. Маленький сын Володя (13 месяцев и 1 день), Соня (старшая дочь) и Раиса Харитоновна.
24. Демонстрация 1 мая 1946 г., Москва. Раиса Харитоновна ― слева.
25. Санаторий АН СССР «Узкое», 1956 г. Работа над новым учебником «Основы марксистской философии».
Пионеры разработки «философских проблем естествознания» в СССР, слева направо: Овчинников Николай Федорович, Кузнецов Иван Васильевич, Кедров Бонифатий Михайлович, Омельяновский Михаил Эразмович. Начало 1950-х гг.
25. 1950 г. Иван Васильевич с дочерью Наташей на даче в Пионерской (Подмосковье).
26 апреля 1952 г. Елена Борисовна Ермолова-Кузнецова.
29. 1953 г., Соня и Костя Алексеевы (студенты физического факультетг МГУ). Годовщина свадьбы.
1952 г. Новая ― отдельная! ― квартира. Сережа, Наташа, Раиса Харитоновна, Иван Васильевич, Эдик
32. 1957 г., Болшево, санаторий: Раиса Харитоновна навещает Ивана Васильевича.
33. Рождение первого внука Ивана (литературный редактор этой книги). Июль 1954 г., на даче в Пионерской: Серафим Тимофеевич Мелюхин, Иван Васильевич, Раиса Харитоновна держит Ванечку, Соня (молодая мама), дети ― Наташа и Володя
1954 г. Георгий Федорович Рыбкин, главный редактор Физматгиза.
34. 1962 г., Иван Васильевич дома, в своем рабочем кабинете (фото С.Т. Мелюхина).
35. 1963 г., Иван Васильевич Кузнецов ― заведующий сектором философских проблем естествознания Института философии АН СССР. Именно этот портрет и сейчас висит в секторе философских проблем физики Института философии РАН