Вопрос отца относительно того, не собираюсь ли я расстаться со своей девственностью, задел меня за живое, поскольку я вот уже несколько недель ни о чем другом не думала. А возможно, и несколько месяцев. Поэтому я ответила:
– Конечно нет! Как вы могли такое подумать, отец?
– До свидания.
– Сэр?
– Я думал, что мы уже излечились от бессмысленного вранья. Однако вижу, что нет, так что не будем впустую тратить мое время. Возвращайся, когда будешь настроена поговорить серьезно. – Отец повернул стул к своему письменному столу и поднял крышку бюро.
– Отец…
– Как, ты еще здесь?
– Ну пожалуйста, сэр. Я все время об этом думаю.
– О чем?
– Ну об этом. О девственности. О потере невинности.
Он сердито глянул на меня:
– В медицине это называется «дефлорация», как тебе известно. «Невинность» – слово из списка английских синонимов, хотя оно и не ругательное, как более короткие слова. И не надо говорить о какой-то «потере», наоборот, ты приобретаешь то, что принадлежит тебе по праву рождения, достигаешь высшей стадии функционально зрелой женщины, которую может дать тебе твое биологическое наследие.
Я обдумала его слова:
– Отец, у вас это звучит так заманчиво, что я прямо сейчас побегу искать кого-нибудь, кто поможет мне разорвать девственную плеву. Прямо сейчас. С вашего позволения… – И я привстала с места.
– Ого! А ну, сядь! Если таково твое намерение, то десять минут можно и подождать. Морин, будь ты телкой, я счел бы тебя готовой к вязке. Но ты девушка и собираешься войти в мир людей, мужчин и женщин, который устроен сложно, а порой и жестоко. Думаю, тебе лучше подождать годок-другой. Ты могла бы даже под венец пойти девственницей – хотя я и знаю, как врач, что в наше время это не так часто встречается. Скажи-ка мне одиннадцатую заповедь.
– Не попадайся.
– А где у меня лежат «французские мешочки»?[28]
– В нижнем правом ящике стола, а ключ – на верхней левой полочке, сзади.
Произошло это не в тот день и не на той неделе. И даже не в том месяце, но не так уж много месяцев спустя.
Это произошло в десять часов утра благодатного дня первой недели июня 1897 года, ровно за четыре недели до моего пятнадцатилетия. Выбранным мною для этого местом стала судейская ложа на беговом поле ярмарки, с попоной, постеленной на голые доски пола. Я знала эту ложу, потому что не раз сидела в ней морозными утрами, устремив глаза на финишную черту и держа в руке увесистый секундомер, пока отец тренировал свою лошадку. В первый раз мне было шесть лет и пришлось держать секундомер обеими руками. В тот год отец купил Бездельника, вороного жеребца от того же производителя, что и Мод С., – но, к несчастью, не такого резвого, как его знаменитая сводная сестра.
В июне 1897-го я пришла туда подготовленной, полной решимости свершить задуманное, имея в сумочке презерватив («французский мешочек») и гигиеническую салфетку – самодельную, как и все они в то время. Я знала о возможности кровотечения, и в случае чего нужно было убедить мать, что у меня просто началось на три дня раньше.
Моим соучастником в «преступлении» был одноклассник по имени Чак Перкинс, на год старше меня и почти на целый фут выше. У нас с ним не было даже детской любви, но мы притворялись, что влюблены (может, он и не притворялся, но откуда мне было знать?), и усиленно старались совратить друг друга весь учебный год. Чак был первый мужчина (мальчишка), целуясь с которым я впервые открыла рот и вывела отсюда следующую заповедь: «Открывай рот свой, лишь если готова открыть чресла свои», – потому что мне очень понравилось так целоваться.
Ах, как понравилось! Целоваться с Чаком было одно удовольствие: он не курил, хорошо чистил зубы, и они были такими же здоровыми, как у меня, и его язык так сладостно касался моего. Позднее я (слишком часто!) встречала мужчин, которые не заботились о свежести своего рта и дыхания… и не открывала им своего. И остального тоже не открывала.
Я и по сей день убеждена, что поцелуи с языком более интимны, чем соитие.
Готовясь к решающему свиданию, я следовала также своей четырнадцатой заповеди: «Блюди в чистоте тайные места свои, дабы не испускать зловония в храме Божьем», – а мой развратник-отец добавил: «…и дабы удержать любовь мужа своего, когда подцепишь оного». Я сказала, что это само собой разумеется.
Соблюдать чистоту, когда в доме нет водопровода, зато повсюду кишит ребятня, – дело нелегкое. Но с тех пор, как отец предостерег меня несколько лет назад, я изыскала свои способы. Например, мылась потихоньку в отцовской амбулатории, заперев дверь на ключ. В мои обязанности входило приносить туда кувшин горячей воды утром и после ланча и пополнять запас, если необходимо. Так что я могла помыться без ведома матери. Мать говорила, что чистота сродни благочестию, – но мне нисколько не хотелось, чтобы она увидела, что я скребу себя там, где стыдно трогать: мать не одобряла слишком тщательного омовения «этих мест», поскольку это ведет к «нескромному поведению». (Еще как ведет!)
На ярмарочном поле мы завели запряженную в кабриолет лошадку Чака в один из больших пустых сараев, привесив ей к морде сумку с овсом для полного счастья, а сами забрались в судейскую ложу. Я показывала дорогу – сначала по задней лестнице, потом по приставной лесенке на крышу трибуны и через люк – в ложу. Я подоткнула юбки и взбиралась по лесенке впереди Чака, упиваясь тем, какое скандальное зрелище собой представляю. О, Чак и раньше видел мои ноги – но мужчинам ведь всегда нравится подглядывать.
Забравшись внутрь, я велела Чаку закрыть люк и надвинуть на него тяжелый ящик с грузами, используемыми на скачках.
– Теперь до нас никто не доберется, – ликующе сказала я, доставая из тайника ключ и отпирая висячий замок на шкафчике в ложе.
– Но нас же видно, Мо. Впереди-то открыто.
– Кто на тебя будет смотреть? Не становись только перед судейской скамьей, вот и все. Если тебе никого не видно, то и тебя никто не видит.
– Мо, а ты уверена, что хочешь?
– Зачем же мы тогда сюда пришли? Ну-ка, помоги мне разостлать попону. Сложим ее вдвое. Судьи стелят ее на скамейку, чтобы защитить свои нежные задницы, а мы постелим, чтобы защитить от заноз мою нежную спину и твои коленки.
Чак все время молчал, пока мы стелили свою «постель». Я выпрямилась и посмотрела на него. Он мало походил на мужчину, жаждущего соединиться с предметом своих давних желаний, – скорее, на испуганного мальчишку.
– Чарльз, а ты-то уверен, что хочешь?
Чарльз ни в чем не был уверен.
– Среди бела дня, Мо… – промямлил он, – и место такое людное. Не могли бы мы разве найти тихое местечко на Осейдже?
– Да уж – где клещи, и москиты, и мальчишки охотятся на мускусных крыс. Чтобы нас накрыли в самый интересный момент? Нет уж, спасибо, сэр. Чарльз, дорогой, мы ведь договорились. Я, конечно, не хочу тебя торопить. Может быть, отменим поездку в Батлер? – (Я отпросилась у родителей съездить с Чаком будто бы в Батлер за покупками – Батлер был немногим больше Фив, магазины были гораздо лучше. Торговый дом Беннета – Уилера был раз в шесть больше нашего универмага. У них даже парижские модели продавались, если верить их объявлению.)
– Ну, если тебе не хочется туда ехать, Мо…
– Тогда не завезешь ли ты меня к Ричарду Хайзеру? Мне надо с ним поговорить. – (Я улыбаюсь и мило щебечу, Чак, хотя мне хотелось бы отходить тебя бейсбольной битой.)
– Что-то не так, Мо?
– И да и нет. Ты же знаешь, зачем мы сюда пришли. Если тебе моя вишенка не нужна, может быть, Ричард не откажется – он мне намекал, что не прочь. Я ничего ему не обещала… но сказала, что подумаю. – Я бросила взгляд на Чака и потупилась. – Подумала и решила, что хочу тебя… с тех самых пор, как ты водил меня на колокольню, – помнишь, на школьном пасхальном вечере? Но если ты передумал, Чарльз… то я все-таки не хочу, чтобы солнце зашло надо мной, как над девственницей. Так как, завезешь меня к Ричарду?
Жестоко? Как сказать. Ведь через несколько минут я исполнила то, что обещала Чаку. Но мужчины такие робкие – не то что мы; иного не расшевелишь, не заставив напрямую соперничать с другим самцом. Это даже кошки знают. («Робкие» не значит «трусы». Мужчина – тот, кого я считаю мужчиной, – может спокойно смотреть в лицо смерти. Но возможность попасть в смешное положение, быть застигнутым во время полового акта его замораживает до мозга костей.)
– Ничего я не передумал! – вскинулся Чарльз, теперь он был настроен весьма решительно.
Я одарила его самой солнечной своей улыбкой и раскрыла ему объятья:
– Тогда иди ко мне и поцелуй меня так, как тебе хочется!
Он поцеловал, и мы оба снова загорелись (а то его увертки и опасения охладили было и меня). Тогда я не слыхала еще слова «оргазм» – не думаю, что оно было известно в 1897 году, – но по некоторым своим экспериментам знала, что иногда внутри получается что-то вроде фейерверка. К концу нашего поцелуя я ощутила, что близка к этому моменту, и отвела губы ровно настолько, чтобы прошептать:
– Я сниму с себя все, дорогой Чарльз, если хочешь.
– Ух ты! Конечно!
– Ладно. Хочешь раздеть меня?
Он раздевал меня или пытался это сделать, пока я расстегивала перед ним все свои пуговки, крючочки и завязочки. Вскоре я была уже голая, как лягушка, и готова вспыхнуть, как факел. Я приняла позу, которую долго репетировала, и у Чарльза перехватило дыхание, а у меня восхитительно защекотало внутри.
Потом, прижавшись к Чаку, я стала расстегивать его застежки. Он застеснялся, и я не слишком напирала, однако заставила его снять брюки и кальсоны, положила их на ящик, загораживавший люк, поверх своих одежек, и опустилась на попону:
– Чарльз…
– Иду!
– А у тебя есть предохранитель?
– Что?
– Ну, «веселая вдова».
– О. Как же я ее куплю, Мо? Мне ведь всего шестнадцать, а папаша Грин – единственный, кто их продает. И он продает их только женатым или кому уже есть двадцать один. – Бедняжка совсем расстроился.
– А мы с тобой не женаты, – спокойно сказала я, – и не хотим жениться, как пришлось Джо и Амелии, – мою мать удар бы хватил. Но ты не горюй – подай мне мою сумочку.
Он подал, и я достала припасенный презерватив:
– Иногда полезно быть докторской дочкой, Чак. Я стащила его, когда прибирала у отца в кабинете. Посмотрим, подойдет ли. – (Я хотела проверить еще кое-что. Усиленно хлопоча в последнее время о чистоте собственного тела, я стала очень придирчиво относиться и к опрятности других. Некоторым моим одноклассникам и одноклассницам очень пригодился бы совет моего отца и побольше горячей мыльной воды.)
(Теперь я – настоящая декадентка. Лучшее в Бундоке, после его замечательных обычаев, – это великолепная сантехника!)
Чак был чистый, и от него хорошо пахло, – наверное, недавно он помылся так же усердно, как и я. Тянуло слегка мужским запашком, но свежим – даже в те годы я понимала разницу.
Мне стало легко и весело. Как мило со стороны Чака предоставить мне такую ухоженную игрушку!
Предмет моего внимания находился всего в паре дюймов от моего лица, и я вдруг нагнула голову и поцеловала его.
– Эй! – чуть не завопил Чак.
– Я тебя шокировала, дорогой? Он такой милый и славный, что мне захотелось его поцеловать. Я не хотела тебя смущать. – (Хоть и не прочь была выяснить, что тебя смущает, а что нет).
– Ты меня не шокировала. Мне… мне понравилось.
– Ей-богу?
– Да!
– Хорошо.
Я подождала, пока он будет совсем готов и сказала:
– Теперь возьми меня, Чарльз.
При всей моей неловкости и неопытности мне все же пришлось направлять его – я делала это осторожно, поскольку уже уязвила однажды его гордость. Чарльз был еще неискушеннее, чем я. Свои познания о сексе он черпал, должно быть, в парикмахерской, в бильярдной и за сараем, из откровений невежественных холостяков, – меня же учил старый мудрый врач, любивший меня и желавший мне счастья.
В сумочке у меня было еще одно патентованное средство – вазелин, которое при необходимости можно было использовать. Необходимости не возникло – я была скользкая, точно вареное льняное семя. И все же:
– Чарльз! Дорогой! Осторожней, пожалуйста! Не так быстро.
– В первый раз надо быстро, Мо. Тебе будет не так больно. Это все знают.
– Чарльз, я не все. Я – это я. Делай это медленно, и мне совсем не будет больно – я так думаю.
Мне, возбужденной и взволнованной, хотелось, чтобы Чак проник в меня поглубже, но он и в самом деле оказался больше, чем я ожидала. По-настоящему больно мне не было, но я знала, что будет очень больно, если мы поторопимся.
Милый мой Чарльз сосредоточился и придерживал себя. Я закусила губу и подалась ему навстречу – еще и еще. Наконец он твердо уперся в меня и погрузился внутрь. Я расслабилась и улыбнулась ему:
– Ну вот! Превосходно, дорогой. А теперь делай все, что хочешь.
Но я слишком долго тянула. Чак усмехнулся, я ощутила несколько быстрых содроганий, он перестал улыбаться и погрустнел. Он кончил.
Итак, для Морин фейерверк на первый раз не состоялся – да и для Чарльза тоже. Но я не слишком разочаровалась – ведь главная моя цель осуществилась: я перестала быть девственницей. Взяв себе на заметку спросить у отца, как можно продлить этот процесс, – я была уверена, что добилась бы фейерверка, продержись мы чуть подольше, – я больше не думала об этом, счастливая тем, чего достигла.
То, что произошло дальше, вошло у меня в обычай и служило мне всю последующую жизнь. Я улыбнулась Чаку и сказала нежно:
– Спасибо, Чарльз. Ты был великолепен.
(Мужчины не ждут, что их за это будут благодарить, но в этот момент готовы поверить любому комплименту… особенно если не заслужили его и смущенно это сознают. Благодарность и комплимент – это вклад, который ничего вам не стоит, зато приносит высокие дивиденды. Верьте мне, сестры мои!)
– Ей-богу, Морин, ты прелесть.
– Ты тоже, милый Чарльз. – Я крепко обняла его руками и ногами и отпустила. – Давай-ка вставать. На полу жестко, несмотря на попону.
По дороге в Батлер мой Чарльз совсем скис и не тянул на галантного донжуана, только что избавившего девицу от ее бесполезного сокровища. Я впервые столкнулась с tristess[29], которую некоторые мужчины испытывают после соития… в то время как сама пенилась от счастья. Меня не волновало больше то, что я не испытала экстаза, – а может, испытала? А если такой «фейерверк» можно вызвать только самой у себя? Морин успешно справилась с задачей, чувствовала себя очень взрослой, сидела гордая и радовалась прекрасному дню. Боли я не ощущала – почти совсем.
Мне кажется, секс бывает порой немилостив к мужчинам. Им очень даже есть что терять, а мы часто не оставляем мужчинам выбора. Взять хотя бы странный случай с моим внуком, с которым так круто обошлись судьба и его первая жена.
Этот случай касается и нашего кота Пикселя – в ту пору он был еще котенок, пушистый пискливый комочек.
Мой внук полковник Кэмпбелл – сын моего сына Вудро, который также является моим мужем Теодором, но пусть вас это не волнует: и Вудро, и Теодор (Лазарус Лонг[30]) – нечто особенное в любой вселенной. Не забыть рассказать вам, как Лазарус однажды сделал беременными сразу троих – бабушку, дочку и внучку, – из-за чего ему пришлось идти на разные ухищрения с Корпусом времени, чтобы не нарушать свою личную первую заповедь: «Никогда не бросай беременную женщину без поддержки».
Поскольку Лазарус осеменил этих троих в разные века и в разных вселенных, это отняло у него довольно много времени.
Сам того не ведая, Лазарус нарушил свою первую заповедь по отношению к матери моего внука, и косвенным следствием этого упущения стала женитьба внука на моей брачной сестре Хейзел Стоун, которую мы по этому случаю отпустили из семьи. Как вам известно (если известно), Хейзел нужно было выйти за Колина Кэмпбелла, чтобы они вдвоем могли спасти Майкрофта Холмса IV – компьютер, осуществивший Лунную революцию[31] в Третьей временной линии, код «Нил Армстронг». Не будем вдаваться в подробности: это можно найти в «Галактической энциклопедии» и прочих изданиях.
«Операция прошла успешно, но пациент скончался». В нашем случае было почти то же самое. Компьютер был спасен и поныне живет и здравствует в Бундоке. Весь спасательный отряд тоже удалился без единой царапины – кроме Колина, Хейзел и котенка Пикселя. Эти трое, все израненные, остались умирать в пещере на Луне.
Должна сделать еще одно отступление. В том спасательном отряде была молодая женщина-офицер, Гретхен Хендерсон[32], прапраправнучка моей брачной сестры Хейзел Стоун. За четыре месяца до рейда Гретхен родила мальчика, и мой внук об этом знал.
Не знал он того, что он – отец сына Гретхен.
Да и откуда? Ведь он ни разу не был близок с Гретхен и точно знал, что не оставлял свою сперму ни в одном донорском банке.
Однако Хейзел перед смертью твердо сказала ему, что ребенок Гретхен – его сын.
Он спросил, каким это образом, и она ответила: «Парадокс».
Кто-кто, а Колин понимал, что такое временной парадокс. Он служил в Корпусе времени, не раз бывал во временных петлях и знал, что в такой петле можно подойти к самому себе сзади и укусить себя за шею.
Поэтому он понял, что сделает Гретхен ребенка где-то в своем будущем, но в ее прошлом – парадокс перевернутой петли.
Значит, на Бога надейся, а сам не плошай. Это могло бы случиться лишь в том случае, если бы он пережил эту переделку.
И вскоре всех троих спасли. Колин положил еще немало народу и был ранен еще дважды, но вся троица осталась жива. Их перебросили на две тысячи лет в будущее к лучшим врачам всех вселенных – к Иштар и ее команде. Моя брачная сестра Иштар[33] никому не даст умереть – было бы тело еще теплое и мозг не поврежден. Но с этими тремя ей пришлось повозиться, особенно с Пикселем. Кроху несколько месяцев держали при нуле целых трех десятых градуса по шкале Кельвина, а тем временем из другой вселенной доставили доктора Боун[34], и дюжина лучших хирургов Иштар, включая ее самое, прошла ускоренный курс кошачьей физиологии, терапии, хирургии и тому подобного. Потом Пикселя перевели на режим обычной гипотермии, восстановили его, разморозили и разбудили. Так что ныне он – здоровяк-котище, гуляет сам по себе и плодит котят, где придется.
Хейзел между тем создала нужную петлю времени, и Колин встретил, обольстил, повалил и обрюхатил Гретхен, чуть помоложе той, которую знал. Она родила сына, а потом (по своему личному времени) вместе с Хейзел и Колином отправилась спасать Майкрофта Холмса.
Но зачем было тратить столько усилий ради котенка? Не лучше ли было его усыпить, чтобы не мучился?
А вот зачем: без Пикселя и его способности проходить сквозь стены Майкрофта Холмса не спасли бы, весь отряд рейдеров погиб, и будущее всего человеческого рода оказалось бы под угрозой. Шансы распределялись так ровно, что в половине вариантов отряд погибал, а в половине достигал своей цели. Чашу перетянул котенок весом в несколько унций, предупредивший отряд об опасности единственным словом, которое умел говорить: «Блюр-р!»
На обратном пути из Батлера Чарльз оправился от своей посткоитальной депрессии и захотел повторить опыт. Я тоже была не прочь – только не сегодня. После езды в грязной двуколке то, на чем я сидела, стало беспокоить меня. Но Чарльзу загорелось выйти на бис прямо сейчас.
– Мо, там, впереди, есть местечко, где можно свернуть с дороги и спрятать двуколку. Надежно на все сто.
– Нет, Чак.
– Почему?
– Не на все сто; туда может еще кто-нибудь свернуть. Мы и так уже опаздываем, а мне сегодня не хочется отвечать на вопросы. Не такой это день. И у нас больше нет «веселой вдовы», – это решает дело: я хочу иметь детей, но не в пятнадцать лет.
– А-а.
– Вот-вот. Потерпи, дорогой, и мы это сделаем снова… в другой раз, приняв все нужные меры, о которых ты, несомненно, позаботишься. А теперь убери, пожалуйста, руку: навстречу кто-то едет – видишь пыль?
Мать не ругала меня за получасовое опоздание, но и не настаивала, когда Чарльз отказался от предложенного лимонада, сказав, что ему нужно отвести Неда (его мерина) домой, вычистить его и обтереть двуколку, потому что она может понадобиться родителям. (Уж очень сложная ложь – убеждена, что ему просто не хотелось смотреть моей матери в глаза и отвечать на ее вопросы. Я порадовалась, что отец отучил меня врать слишком длинно.)
Как только Чак уехал, мать поднялась наверх, а я снова вышла во двор.
Пару лет назад отец ввел у нас новшество, которое многим прихожанам нашей церкви казалось греховным излишеством: два отдельных сортира, для мальчиков и для девочек, как в школе. Они нам действительно были необходимы. В тот момент в уборной для девочек, к счастью, никого не было. Я закрылась на щеколду и осмотрелась.
Немножко крови, совсем немного – ничего страшного. Немного болит, но совсем чуточку.
Я вздохнула с облегчением, пописала, привела себя в порядок и вернулась в дом, прихватив попутно из поленницы немного дров для кухни – это делал у нас каждый, кто посещал тот домик.
Сбросив дрова, я зашла в умывальную около кухни, вымыла руки и понюхала их. Все в порядке – только совесть нечиста. По дороге к отцу я остановилась потрепать Люсиль за рыжие кудряшки и похлопать ее по попке. Ей тогда было, кажется, года три – ну да, она родилась в девяносто четвертом, через год после нашей с отцом поездки в Чикаго. Она была настоящая куколка, всегда веселая. Я решила, что у меня будет точно такая же… не в этом году, но скоро. Я чувствовала себя настоящей женщиной.
У дверей в кабинет я столкнулась с миссис Альтшулер, которая как раз уходила, и поздоровалась с ней. Она посмотрела на меня и сказала:
– Одри, ты снова бегала по солнцу без шляпки. Пора уже поумнеть.
Я поблагодарила ее за внимание. Отец говорил, что она ничем не страдает, кроме запора и недостатка физических упражнений, однако она являлась на прием не реже двух раз в месяц и еще ни пенни не заплатила с начала года. Отец был сильный, волевой человек, но собирать долги у больных не умел.
Он записывал визит в книгу и поднял на меня глаза:
– Я беру вашего слона, юная леди.
– Это окончательно, сэр?
– Да. Может, я и не прав, но твердо убежден. А что, не надо было?
– Думаю, что не надо, сэр. Мат в четыре хода.
– Да ну? – Отец подошел к шахматному столику. – Покажи как.
– Может, просто разыграем? Я могу и ошибаться.
– Гр-рммпффф! Ты меня в могилу сведешь. – Отец вернулся к своему столу. – Прочти вот это, тебе будет интересно. Пришло с утренней почтой – от мистера Клеменса.
– Ой!
Из того письма мне особенно запомнилось следующее:
«Согласен с вами и с Бардом, сэр, – их надо вешать. Возможно, повешение законников и не излечит всех бед нашей страны, зато это будет весело, а вреда никакого.
Я уже где-то говорил, что конгресс – единственный преступный класс в нашем обществе. И нельзя считать совпадением то, что девяносто семь процентов конгрессменов – юристы».
Мистер Клеменс писал еще, что его лекционное агентство назначило ему Канзас-Сити на будущую зиму. «Помню, четыре года назад мы с Вами на неделю разминулись в Чикаго. Не сможете ли Вы приехать в Канзас-Сити десятого января будущего года?»
– Ой, отец! Поедем?
– А как же школа?
– Вы же знаете, я наверстала все, что пропустила, когда ездили в Чикаго. И знаете, что я в классе первая среди девочек… а была бы и во всем классе первая, если бы не ваш совет не слишком выделяться. Может, вы правда не заметили, что я прошла почти все предметы и могла бы закончить школу…
– …Вместе с Томом на той неделе. Заметил. Мы это еще обсудим. Господь не захочет – и чирей не вскочит. Достала ты то, за чем ездила в Батлер?
– Достала, но не в Батлере.
– Как так?
– Я это сделала, отец. Я больше не девственница.
Он вскинул брови:
– Тебе удалось меня удивить.
– Правда, отец? – (Мне не хотелось, чтобы он на меня сердился… и он, по-моему, задолго до этого решил, что сердиться не станет.)
– Правда. Я-то думал, ты это сделала еще на рождественских каникулах. И полгода ждал, когда же ты удостоишь меня своим доверием.
– Сэр, мне бы и в голову не пришло скрыть это от вас. Я на вас полагаюсь.
– Благодарствую. Мм… надо бы осмотреть тебя после дефлорации. Позвать маму?
– О! Разве ей нужно об этом знать?
– Впоследствии да. Но ей не обязательно осматривать тебя, если ты этого не хочешь…
– Еще бы я хотела!
– В таком случае я направлю тебя к доктору Чедвику.
– Ну зачем мне идти к доктору Чедвику? Это естественный процесс, и у меня ничего не болит, – зачем это нужно?
Мы вежливо поспорили. Отец сказал, что врачу неэтично лечить членов своей семьи, особенно женщин. Я сказала, что знаю, но меня и не надо лечить. И так далее и так далее.
В конце концов, удостоверясь в том, что мать отдыхает у себя наверху, отец увел меня в амбулаторию, запер дверь и помог мне забраться на стол. Я очутилась примерно в той же позе, что и с Чарльзом, только на сей раз не снимала ничего, кроме панталон.
И вдруг почувствовала возбуждение.
Я старалась его подавить и надеялась, что отец не заметит. В свои пятнадцать я уже сознавала, что у меня к отцу необычная, может быть, нездоровая привязанность. А в двенадцать фантазировала, как нас с отцом выбрасывает на необитаемый остров.
Но табу было слишком крепким – я это знала из Библии, из классической литературы, из мифологии. И хорошо помнила, как отец перестал сажать меня к себе на колени – точно отрезал, когда у меня начались месячные.
Отец натянул резиновые перчатки. Он начал это делать с тех пор, как побывал в Чикаго, – а ездил он туда не для того, чтобы показать Морин посвященную Колумбу Всемирную выставку, а чтобы послушать в Эванстоне, где помещался Северо-Западный университет, курс лекций по микробной теории Пастера[35].
Отец всегда был сторонником воды и мыла, но под этим не было научной основы. Его наставник, доктор Филлипс, начавший практиковать в 1850 году, так комментировал слухи, доходившие до Франции: «Чего ж от них еще и ждать, от лягушатников».
Когда же отец вернулся из Эванстона, ничто больше не казалось ему достаточно чистым. Он стал пользоваться резиновыми перчатками и йодом, а инструменты кипятил или обжигал, особенно тщательно, когда имел дело со столбняком.
Эти холодные липкие перчатки меня охладили… и я все-таки со смущением убедилась, что внизу вся мокрая.
Я не стала заострять на этом внимания, отец тоже. Вскоре он помог мне слезть и отвернулся снять перчатки, пока я натягивала панталоны. Когда я приняла приличный вид, он открыл дверь и проворчал:
– Нормальная, здоровая женщина. С деторождением не должно быть никаких хлопот. Рекомендую несколько дней воздержаться от половых сношений. Как я понял, ты пользовалась «французским мешочком». Верно?
– Да, сэр.
– Хорошо. Если так и будешь ими пользоваться – каждый раз! – и осмотрительно вести себя на людях, серьезных проблем у тебя не возникнет. Хм… как ты, не против еще разок прокатиться в двуколке?
– Нет конечно – почему я должна быть против?
– Тем лучше. Мне передали, что последний ребенок Джонни Мэй Айгоу заболел, и я обещал выбраться к ним сегодня. Ты не попросишь Фрэнка запрячь Дэйзи?
Это была долгая поездка. Отец взял меня с собой, чтобы рассказать мне об Айре Говарде и его Фонде. Я слушала, не веря своим ушам… но ведь это говорил отец, единственный надежный источник информации.
– Отец, я, кажется, поняла, – сказала я наконец. – Но чем же это отличается от проституции, если отличается?