— Михайло Потапыч… а?..
— Ну, чего ты пристал-то, как банный лист?.. Отвяжись…
— Эх, Михайло Потапыч… Родной ты мой, выслушай…
— Какой я тебе Михайло Потапыч дался в сам-то деле! Вот выдешь за ворота и меня же острамишь: взвеличал, мол, Мишку Михайлом Потапычем, а он, дурак, и поверил. Верно я говорю?.. Ведь ты чиновник, Сосунов, а я нихто… Все вы меня ненавидите, знаю, и все ко мне же, чуть что приключится: «Выручи, Михайло Потапыч». И выручал… А кого генерал по скулам лущит да киргизской нагайкой дует? Вот то-то и оно-то… Наскрозь я вас всех вижу, потому как моя спина за всех в ответе.
Мишка заврался до того, что даже самому сделалось совестно. Он оглядел своими узкими черными глазами Сосунова с ног до головы и удивился, что теряет напрасно слова с таким человеком. Действительно, Сосунов ничего завидного своей особой не представлял: испитой, худой, сгорбленный, в засаленном длиннополом сюртучишке — одним словом, канцелярская крыса, и больше ничего. Узкая, сдавленная в висках голова Сосунова походила на щучью (в горном правлении его так и называли «щучья голова»), да и сам он смахивал на какую-то очень подозрительную рыбу. Рядом с этим канцелярским убожеством Мишка выглядел богатырем — коренастый, плотный, точно весь выкроен из сыромятной кожи. Мишкина рожа соответствовала как нельзя больше общей архитектуре — скуластая, с широким носом, с узким лбом и какими-то тараканьими усами; благодарные клиенты называли Мишку татарской образиной.
— Да я с тобой и разговаривать-то не стану, слова даром терять, — равнодушно заметил Мишка, отвертываясь от Сосунова. — Тоже, повадился человек, незнамо зачем… Вот выдет генерал, так он те пропишет два неполных. Ничего, што чиновник…
— Михайло Потапыч, яви божескую милость: выслушай… В третий раз к тебе прихожу, и все без толку.
— Вот привязался человек… Ну, ин, говори, да только поскорее. Того гляди, генеральша поедет…
— Все скажу, Михайло Потапыч, единым духом скажу… Дельце-то совсем особенное.
— Омманываешь што-нибудь?
— Вот сейчас провалиться. Ты только послушай, что я тебе скажу.
Сосунов осторожно огляделся и подошел к Мишке на цыпочках, точно подкрадывался к нему. Мишка еще раз смерил его с ног до головы и вытянул шею, чтобы слушать. Вся эта сцена происходила в большой передней «генеральского дома», как в Загорье называли казенную квартиру главного горного начальника, генерала Голубко. Передняя рядом окон выходила на широкий двор, чистый и утоптанный, как гуменный ток; в открытое окно, в которое врывался свежий утренний воздух, видно было, как в глубине двора, между двух столбов, стояла заложенная в линейку генеральская пара наотлет и тут же две заседланных казачьих лошади. Кучер Архип и два казака оренбургской казачьей сотни сидели под навесом и покуривали коротенькие трубочки. У ворот генеральского дома устроена была гауптвахта с пестрой будкой и такой же пестрой загородкой; на пестром столбике висел медный колокол, которым «делали тревогу», когда генерал выезжал из дому или приезжал домой. Между колоколом и будкой день и ночь шагал часовой с ружьем. В гауптвахте, низеньком каменном здании с толстыми белыми колоннами, дежурил офицер и солдаты специальной горной команды. Вся эта команда находилась в большой зависимости от Мишки: он подавал знак в окно, когда генерал выходил на верхнюю площадку парадной лестницы с мраморными ступенями. Часовой делал условный знак прикладом ружья, и команда готовилась выскочить с ружьями, чтобы отдать на караул по первому удару колокола. Часовые не спускали обыкновенно глаз с рокового окна.
— Знаешь гадалку Секлетинью? — шепотом спрашивал Сосунов.
— Ну?..
— Так вот я, значит, и толкнулся к ней как-то после пасхи… У меня причина с столоначальникам из золотого стола вышла.
— С Угрюмовым?
— С ним с самым… Поедом он меня ест и со свету сживает. Того гляди, подведет, а генерал в рудники законопатит да еще на гауптвахте измором сморит.
— Самый зловредный человек этот ваш Угрюмов, а относительно генерала ты правильно…
— Ну, взяло меня горе, такое горе, что и сна и пищи решился… Вот я и пошел к Секлетинье. Она в Теребиловке живет… Подхожу я это к ее избенке, гляжу, извозчик стоит. Что же, не ворочаться назад… Я в избу, а там… Может, я ошибся, а только сидит барыня, платочком голову накрыла, чтобы лицо нельзя было разглядеть, а я ее все-таки узнал. Барыня-то ваша генеральша…
— Н-но-о? — изумился Мишка и сейчас же ладонью закрыл Сосунову рот. — Тише ты, аспид…
Дело в том, что в этот момент на верхней площадке лестницы мелькнуло ситцевое платье горничной Мотьки, смертельного врага Мишки. Вот тоже подвернулась когда, проклятая…
— Да ты не огляделся ли? — шепотом допрашивал Мишка.
— Верно тебе говорю: вот сейчас провалиться… И Мотька с ней была, только дожидалась генеральши за углом. Я это потом досмотрел, когда генеральша поехала от Секлетиньи.
— Гм… да… — мычал Мишка, сразу проникаясь доверием к Сосунову и соображая свои мысли. — Ах ты, дошлый!.. Ведь вот, узорил… а?.. Ну, а дальше-то што?
— Ну, как генеральша ушла, я к Секлетинье… По первоначалу она все будто отвертывалась от меня: я к ней, а она спиной. Блаженная она, известно… А у меня уж со страхов коленки подгибаются. Ей-богу… Хуже этого нет, ежели Секлетинья к кому спиной повернется. Ну, у меня припасен был с собой на всякий случай золотой… Еще от баушки-покойницы достался. Вынул я этот золотой и подаю Секлетинье. Она взяла да как засмеется… У меня опять сердце коробом. А она завертелась на одной ноге, машет моим золотым и наговаривает: «Не в золоте твое счастье… Не в золоте! А любишь ты золото, только напрасно любишь». — «А будет счастье?» — спрашиваю. Она опять отвернулась от меня, добыла из-под лавки корыто, взяла ковш с водой, щепочку и давай в корыто воду лить да щепочку по воде пущать… Больше я от нее ничего и добиться не мог.
— Только-то? Напрасно только свой золотой стравил: отдал бы лучше его мне…
— Ах, какой ты, Михайло Потапыч… Слушай дальше-то. Как я после-то раздумался, так все и понял, вот до ниточки все, точно у меня глаза раскрылись… Ей-богу!.. Вот я теперь пятнадцать лет все добиваюсь в золотой стол попасть и не могу — она это и сказала, что мне не след туда попадать. Ты думаешь, я ей зря золотой-то принес? Ну, а щепочки, которые она по воде спущала, обозначают, что ты меня должон на караван определить…
При последних словах у Мишки даже руки опустились от изумления, — и ему сделалось все ясно. Вот так Секлетинья, да и Сосунов тоже ловок… Как по-писаному, так блаженная и отрезала. От судьбы, видно, не уйдешь. Да и ловок Сосунов, нечего оказать… Тоже словечко завернул: определи на караван. Легкое место оказать. Ну, а если Секлетинья сказала, так и на караване будет. Мишка слепо верил в судьбу.
— Ну, чего же ты молчишь? — спрашивал Сосунов. — Я тебе все сказал, как на духу… О благодарности будь без сумленья.
— Ладно, ладно… Все на счастливого.
Мишка только хотел оказать что-то, как под окном мелькнула стриженая раскольничьей скобой голова в синем картузе, и Мишка указал Сосунову на маленькую дверку под лестницей, где жил сам. Сосунов едва успел затвориться, как в переднюю вошел степенный мужик в длиннополом сюртуке и смазных сапогах.
— Михайлу Потапычу… — развязно проговорил он, протягивая руку. — Весело ли попрыгиваешь?
— Не очень-то у нас напрыгаешься, Савелий, — уклончиво отвечал Мишка. — За вами где же угнаться…
Савелий красивыми темными глазами оглядел переднюю, мельком вскинул наверх и, разгладив окладистую русую бородку, проговорил:
— Тарас Ермилыч прислал узнать, как здоровье его превосходительства, и приказал кланяться…
— Обнакновенно, как завсегда. Сейчас генерал занят, и пустяками нельзя тревожить… Ужо скажу, когда можно будет… Ну, а как у вас: все дым коромыслом?
— Ох, и не спрашивай, Михайло Потапыч… Совсем даже ума решились: сильно закурил Тарас-то Ермилыч, а тут еще Ардальон Павлыч навязался…
— Это тот, што в карты играет? Откуда он у вас взялся?
— А неизвестно… На свадьбе, как Поликарп Тарасыч женились, он и объявил себя. Точно из-под земли вынырнул… А теперь обошел всех, точно клад какой. Тарас Ермилыч просто жить без него не может. И ловок только Ардальон Павлыч: медведь у нас в саду в яме сидит, так он к нему за бутылку шампанского прямо в яму спустился. Удалый мужик, нечего сказать: все на отличку сделает. А пить так впереди всех… Все лоском лежат, а он и не пошатнется. У нас его все даже весьма уважают…
— Который месяц теперь пошел, как свадьба-то ваша продолжается?
— Да уж близко полгода, Михайло Потапыч… Ох, горе душам нашим! Што только и будет: ума не приложить… Уж которые есть опасливые, так подобру-поздорову из города уезжают, потому как прямой зарез от нашей свадьбы.
Оглянувшись, Савелий на ухо шепнул Мишке:
— Ночесь[91] один енисейский купец, Тураханов по фамилии, с вина сгорел…
— Н-но-о?
— Верное слово… Он и на свадьбу-то попал зря, проездом завернул, — дела у него по промыслам с Тарасом Ермилычем были. Ну, и попал в самый развал, да месяца два без ума и чертил… Што уж теперь будет — и ума не приложим. Тарас-то Ермилыч в моленной заперся, а меня подослал сюда… Уж какая резолюция выдет нам от генерала — один бог весть.
Савелий с изысканной ловкостью, прикрыв руку картузом, сунул Мишке скомканную ассигнацию, — нужный человек Мишка, чтобы генерала подготовить к известию о случившемся казусе. Мишка с неменьшей ловкостью спрятал посул куда-то в рукав.
— Уж ты, тово, Михайло Потапыч… Сослужи службу, а Тарас Ермилыч не забудет — так и наказывал сказать тебе.
— Да уж я для Тараса Ермилыча в ниточку вытянусь…
Конца фразы Мишка не успел договорить, потому что по лестнице сверху летела горничная Мотька с такой быстротой, точно ее оттуда сбросили, — она бежала на подъезд крикнуть кучеру, чтобы подавал лошадей генеральше. Мишка моментально вытянулся в струнку и окосил глаза на лестницу, по которой уж спускалась генеральша, молодая, пухлая дама, в сиреневом шелковом платье. Савелий почтительно отошел в сторонку и наклонил голову, как делают благочестивые люди в церкви. Мотька успела вернуться и помогала генеральше спускаться по лестнице, поддерживая ее за руку. «Стрела, а не девка», — подумал Савелий, большой охотник до проворных и ловких девок. Генеральша спускалась с недовольным лицом, застегивая модную лайковую перчатку цвета beurre frais[92]. Поровнявшись с Мишкой, она подняла на него свои темные блестящие глазки и певуче проговорила:
— А ты не слыхал, как я звонила?
— Никак нет-с, ваше превосходительство…
— Нет?..
В передней звонко раздались две ловких пощечины. Мишка не шевельнулся, а только замигал усиленно левым глазом. Это еще больше разозлило генеральшу, и она ударила кулаком Мишку прямо в зубы, так что у того «счакали» челюсти. Мотька искоса глядела на Савелия, улыбаясь одними глазами.
— Только перчатки из-за тебя, подлеца, испортила!.. — кричала генеральша, входя в азарт. — Мотька, новые перчатки…
Пока Мотька летала наверх за перчатками, взволнованная генеральша ходила по передней мимо стоявшего неподвижно Мишки и каждый раз давала ему по пощечине. Савелия она не хотела замечать. Наконец, она устала, села на стул к окну и закрыла глаза, чтобы не видеть ненавистного человека. Ей было лет двадцать пять, но благодаря полноте она казалась старше. Круглое, белое, бескровное лицо не отличалось красотой, но, когда генеральша улыбалась, оно точно светлело и делалось очень симпатичным. Пока Мотька натягивала новые перчатки, генеральша не открывала глаз и даже склонила голову на один бок, как женщина, огорченная до глубины души. Мишка стоял все время не шевельнувшись и свободно вздохнул только тогда, когда генеральша вышла на крыльцо.
— Ну, и язва сибирская твоя генеральша, — с участливым вздохом проговорил Савелий.
— Ох, и не говори! — ответил Мишка, кулаком вытирая окровавленные губы. — Изводит она меня насмерть… Поедом съела. Тссс…
Мишка забыл, что Мотька осталась на крыльце и подслушивала их разговор. Но теперь было уже поздно… Мотька прошла по передней с таким видом, что у Мишки сердце повело коробом.
— Удалая девка, — проговорил Савелий, когда Мотька начала подниматься вверх по лестнице. — Вот бы мне такую: в самый раз…
Мотька остановилась, свесилась через перила и с особенным задором проговорила:
— Ступай к своим кержанкам, да и заигрывай… Кержак немаканый!..
— Да ведь ваша-то девичья вера везде одинакова, Мотя, — ласково ответил Савелий, блестя красивыми глазами. — Што кержанка, што православная…
— Ах, бесстыжие твои глаза!.. — вскрикнула Мотька, покраснела и, плюнув, вихрем унеслась вверх.
— Бес, а не девка… — как-то промурлыкал Савелий, сладко закрывая глаза. — Ох, грех с ними один! Прощенья просим, Михайло Потапыч…
Мишка простился с ласковым кержаком молча, — очень уж разогорчила его генеральша. Зачем при людях-то при посторонних срамить? Ежели нравится, — ну, бей с глазу на глаз, а тут чужой человек стоит и смотрит, как генеральша полирует Мишку со щеки на щеку. Чужой человек в дому, как колокол…
Сосунов оставался в засаде и не смел дохнуть. Ведь нанесла же нелегкая эту генеральшу, точно на грех, а теперь Михайло Потапыч рвет и мечет. Подойди-ка к нему… Ах, что наделала генеральша! Огорченный раб Мишка забыл о спрятанном Сосунове и, когда тот решился легонько кашлянуть, обругался по-мужицки.
— Ах ты, крапивное семя!.. Убирайся вон… ко всем чертям.
— Михайло Потапыч…
В пылу гнева Мишка даже замахнулся на Сосунова, но потом вдруг припомнил что-то и спросил:
— Так генеральша была у Секлетиньи?
— Своими глазами видел, Михайло Потапыч…
— Можешь при случае утвердить вполне?
— Могу.
— Ну, так попомни это, да пока, до поры до время, никому об этом не говори. Понял теперь?
Верный раб Мишка в Загорье являлся страшной силой, потому что старый генерал Голубко имел к нему какое-то болезненное пристрастие. Под сердитую руку генерал лупил Мишку нагайкой из собственных рук, но это не мешало Мишке управлять генералом до некоторой степени. Все это знали, все этим пользовались, и всем это обходилось не дешево: Мишка даром ничего не любил делать, потому что «и чирей даром не вскочит», а «без снасти и клопа не убьешь». Главное, Мишка изучил своего генерала в тонкости и знал, когда к генералу можно идти и с чем — старик был ндравный и шутить не любил. Бывали случаи, когда неблагодарные люди хотели обойтись без Мишки и дорого платились за это.
Самое появление Мишки в передней генеральского дома было обставлено легендарными подробностями. Грозный генерал Голубко был послан на Урал с чрезвычайными полномочиями, далеко превышавшими губернаторскую власть. Нужно было подтянуть казенные горные заводы, золотые промыслы, частных заводчиков и вообще все крайне сложное горное дело. Старый николаевский генерал сразу поставил себя на настоящую точку, и одно его имя производило панику. В его руках сосредоточивалась не только гражданская, но и военная власть, а также судебная, по преступлениям горнозаводского населения. Самый город сразу изменил свой внешний вид, хотя главным двигателем здесь и являлась казацкая нагайка, уничтожавшая в корне обывательскую лень. В Загорье были устроены обширные казенные фабрики для выделки оружия и разной заводской снасти. Здесь все было поставлено на солдатскую ногу, и когда генерал Голубко еще только подходил к фабрикам, там уже было слышно, как муха пролетит. Порядок во всем был слабостью грозного генерала, а до остального он мало касался, предоставляя все горным инженерам, состоявшим тогда на военном положении. Когда генерал проходил по фабрикам, все рабочие выстраивались во фронт и отдавали начальству честь по-солдатски. Горе тому, у кого недоставало пуговицы или носки врозь, — сейчас же следовало и возмездие. Чтобы не было попущений и послаблений, генерал сам наблюдал о точности исполнения предписанных наказаний. Наказывали тут же, на фабричном дворе, а розги заготовлялись возами. Вот именно здесь и проявился знаменитый Мишка, вынырнувший из безличной рабочей массы благодаря счастливой случайности. Он работал на казенной фабрике, как все другие, и за какую-то провинность должен был получить пятьдесят розог. После экзекуции, производившейся под личным наблюдением генерала, Мишка выкинул невиданную штуку. Он смело подошел к генералу и заявил:
— Ваше превосходительство, не велите казнить, велите выслушать…
— Ну, что тебе?
— Закон требует порядка, ваше превосходительство… Обозначено было мне пятьдесят лозанов, а дадено всего сорок семь. Сам считал. Прикажите доложить…
В первую минуту генерал даже не нашелся, что отвечать, а его свита только переглядывалась — выискался невиданный зверь. Все были озадачены. Мишка воспользовался общим замешательством и занял место на деревянной кобыле, на которой производилось наказание. Получив три недостававшие розги, он поблагодарил генерала и как ни в чем не бывало отправился на работу в свой корпус. Этот случай поразил строгого генерала. Возвратившись домой, старик долго хохотал и все повторял фразу Мишки: «Закон требует порядка». И утром на другой день генерал проснулся с этой же фразой и не мог успокоиться до тех пор, пока Мишка не был приведен в генеральский дом.
— Закон требует порядка? — спрашивал генерал.
— Точно так-с, ваше превосходительство! — по-солдатски отвечал Мишка, не сморгнув глазом.
— Дополучал три лозана? Ха-ха-ха…
Генерал Голубко был настоящий генерал, какие были только при императоре Николае, — высокий, плечистый, представительный, грозный, справедливый, вспыльчивый, по-солдатски грубый и по-солдатски простой. По наружности генерал мог считаться молодцом, несмотря на свои шестьдесят лет и совершенно седые волосы. Лицо было свежее и румяное, а грозные серые глаза глядели еще совсем по-молодому. И веселился грозный генерал всегда так искренне и радостно, что вместе с ним не смеялись только стены. Так раб Мишка и остался в генеральском доме, потому что генерал почувствовал к нему какое-то болезненное пристрастие. Определенной должности у него не было, а смотря по надобности Мишка исполнял все, что можно было требовать от верного раба. Генерал не мог жить без него и возил его с собой по всему Уралу, когда объезжал горные заводы. Недавний мастеровой преобразился в казака, — при генерале все было форменно, подтянуто в струнку и ходило козырем. Мишка быстро выучился казачьей муштре и вместе с ней усвоил казачью вороватость.
Пять лет верный раб Мишка благоденствовал вполне, как никто другой. Загорье в эти именно года прогремело открытым в Сибири золотом, и деньги лились рекой. Во главе золотопромышленников стояли Тарас Ермилыч Злобин, а потом старик Мирон Никитич Ожигов. Открытое ими в Сибири золото дало миллионы. За первыми предпринимателями потянулись другие и тоже получили свою долю, как Тихоновы, Сердюковы и Щеголевы. Около этик счастливцев толклись бедные родственники, разные предприниматели и просто прихлебатели и прохвосты. Золото — всемогущая сила, притягивающая к себе неудержимо все — и добро и зло, больше всего последнее. Вот в это горячее время, когда всех охватила золотая лихорадка, верный раб Мишка и благоденствовал, потому что от него зависело, примет генерал или не примет такого-то, а затем — осчастливит он своим посещением или пренебрежет. Генерал был страшной силой, и Мишка эксплуатировал ее в свою пользу. Как это случается, сам генерал был искренне-честный человек и никаких взяток не брал, но зато брали около него все остальные, как не могли бы брать при начальнике-взяточнике. Грозный генерал не мог допустить даже мысли, что его подчиненные смели воровать у него под носом и обирать других. Помилуйте, он ли не грозен, — все трепетало от одного его взгляда. Верный раб Мишка брал больше всех, брал решительно все, что ему давали, что он мог взять и что вымогал разными неправдами. В нем развился какой-то пьяный азарт к взяточничеству: недавний бедняк, существовавший казенным пайком, теперь превратился в ненасытного волка. С своим новым положением Мишка освоился с необыкновенной быстротой и сейчас же пустил в оборот все приемы, ходы и выходы закоренелого взяточника, хотя и не мог достичь изумительной ловкости таких артистов, как столоначальник «золотого стола» в горном правлении Угрюмов и консисторский протопоп Мелетий. Мишка мог только завидовать им, как чему-то недосягаемому, и его грызло сознание собственного несовершенства, особенно когда являлась предательская мысль, что он мог взять там-то и там-то или пропустил такой-то случай. Эти черные мысли заставляли Мишку просыпаться даже по ночам, и он вслух говорил себе:
— Эх, и дурак же ты, Мишка! Прямо сказать: балда деревянная… Разве протопоп Мелетий али Угрюмов сделали бы так? Да они бы кожу с самого генерала сняли… А теперь те над тобой же, дураком, смеются: «Эх, дурак Мишка, не умел взять!»
У Мишки развивалась мания взяточничества, и он по ночам, во время охватывавшей его бессонницы, по пальцам высчитывал все случаи, когда он мог взять и не взял, а также соображал те суммы, какие у него теперь лежали бы голенькими денежками в кармане. Им овладевало настоящее бешенство, и Мишка готов был плакать, потому что у него перед глазами стояли такие непогрешимые и недосягаемые идеалы, как протопоп Мелетий и столоначальник Угрюмов.
Несмотря на эти муки неудовлетворенного и ненасытного взяточничества, верный раб Мишка благоденствовал и процветал до тех пор, пока его генерал не женился. Случилось это как-то вдруг, и Мишка считал себя прямым виновником быстрой генеральской женитьбы. Дело было зимой, на святках. Генерал после обеда отправился кататься. Сопровождавший его Мишка стоял по обыкновению на запятках саней. Когда они ехали по набережной пруда, Мишка, потрафляя хорошему послеобеденному настроению владыки, сказал:
— Вон катушки налажены, ваше превосходительство.
— Ну, что же из этого?
— А любопытно поглядеть, ваше превосходительство, как публика катается с гор. Попадаются такие девицы мещанского звания, што глаза оставить можно…
— Не пугай, дурак!
Генерал приказал кучеру повернуть на пруд, и генеральские сани через пять минут остановились у ближайшей горы. День был праздничный, и народ толпился кучей. Появление генерала сначала заставило толпу притихнуть, но он через казака отдал приказ веселиться. С горы полетели одни сани за другими, а генерал смотрел снизу и улыбался, как веселится молодежь. Катались не одни девицы мещанского звания, а и настоящая публика, — других общественных развлечений в Загорье тогда не полагалось. Один эпизод рассмешил генерала до слез. На одних санях впереди сидела молоденькая краснощекая девушка. Когда сани полетели с горы, у нее вырвался из рук подол платья, а ветром его подняло ей на голову. Мимо генерала вихрем пронеслось сконфуженное девичье лицо и соблазнительно открытые девичьи ноги.
— Чья эта… ну, полненькая? — задумчиво спрашивал генерал у Мишки, когда они вернулись с прогулки домой. — Из мещанского звания?
— Никак нет-с, ваше превосходительство: дочь гиттенфервальтера[93] Тиунова, Енафа Аркадьевна. Девица, можно сказать, вполне-с…
— Дурак, разве ты можешь что-нибудь понимать в таком деле?..
Сконфуженное девичье лицо снилось генералу целую ночь, и он, проснувшись утром на другой день, сказал опять: «У, какая полненькая!»
Через две недели была свадьба, и дочь гиттенфервальтера Тиунова сделалась генеральшей Голубко. В приданое с собой она вывезла только одну крепостную девку Мотьку. Эта перемена в домашней обстановке генерала озадачила верного раба Мишку с первого раза, и он решительно не знал, как ему теперь быть. Молодая генеральша оказалась с ноготком и быстро забрала грозного генерала в свои пухлые белые ручки и почему-то с первого же взгляда кровно возненавидела верного раба Мишку, старавшегося выслужиться перед ней. Где крылись истинные причины этой ненависти, едва ли объяснила бы и сама генеральша, но верно было то, что она не могла выносить присутствия Мишки.
— Куда хочешь, папочка, а только убери этого дурака, — просила полненькая генеральша улыбавшегося счастьем грозного генерала. — Как увижу его, так целый день у меня испорчен…
— Зачем же обижать человека, который не сделал ничего дурного? — пробовал генерал защищать своего верного раба. — Я так привык к нему… Он знает все, все мои привычки, и никто так не умеет угодить мне.
— Даже я?
— Гм… да… то есть я хотел сказать…
— Не нужно! Ничего не нужно… Я думала, что ты меня любишь… я никогда еще ни о чем не просила тебя, папочка…
Дальше следовали первые слезы и необходимые утешения, а потом вышел генеральский приказ: Мишка низвергался в переднюю, и доступ наверх ему закрылся навсегда. Это было нечто ошеломляющее, и верный раб Мишка почувствовал себя в положении падшего ангела. Когда генерал проходил через переднюю, то старался не смотреть на Мишку, потому что чувствовал себя виноватым. Репутация верного раба Мишки сразу пошатнулась, и он имел тысячу случаев, убеждавших его в черной неблагодарности недавних доброхотов и вообще клиентов. К Мишке теперь обращались только по старой памяти или по ошибке. Все это сосало и грызло рабье сердце без конца, и Мишка страдал день и ночь. Но этим дело не кончилось. Генеральша не забывала низверженного в прах верного раба и с женской последовательностью донимала его всевозможными каверзами. Не раз генерал призывал верного раба к себе в кабинет, затворял дверь и грозно кричал:
— Да как ты смеешь, подлец, грубить генеральше? Да я тебя в порошок изотру… я… я…
Дальше следовала молчаливая лупцовка, причем Мишка не издавал ни одного звука, точно генерал колотил нагайкой деревянного чурбана. Верный раб даже не оправдывался, а принимал все эти истязания молча, как заслуженную кару за неизвестные преступления.
Но и этого мало. Вместе с влиянием на генерала полненькая генеральша постаралась заполучить и все доходные статьи, из сего законным образом проистекавшие, именно то, чем безраздельно пользовался раньше один Мишка. Эти дела генеральша устроила с замечательной ловкостью, и «благодарность» разных добрых людей лилась на нее или через посредство горничной Мотьки, или через папашу гиттенфервальтера. Конечно, генеральша знала отлично все «тайности» Мишкиного взяточничества, но не выдала его генералу даже намеком, — в нем она щадила не только самое себя, но все горное ведомство, жившее такими посулами и благодарностью.
Верный раб Мишка стоял в своей передней и терпел все, что ни делала над ним генеральша, а это еще сильнее бесило расходившиеся генеральские ручки. Но, несмотря на все эти злоключения, верный раб смутно верил в свою счастливую звезду и все думал, как бы ему извести выматывавшую из него душу генеральшу. И день думает Мишка и ночь думает все об одном и том же, и ничего придумать не может, точно на пень наехал. Изморит его генеральша вконец. Раз, в минуту отчаяния, у Мишки явилась роковая мысль: взять веревку да и повеситься у генеральши в спальне, где люстра висит. Пусть ее казнится…
Последняя неприятность от генеральши, невольными свидетелями которой были Савелий и Сосунов, произвела на Мишку удручающее впечатление настолько, что о сообщении Сосунова, как генеральша с Мотькой ездили к гадалке Секлетинье, он вспомнил только через день. Зачем было ей шляться к ворожее? Генерал в ней души не чает, дом — полная чаша, сама толстеет по часам. Что-нибудь да дело неспроста.
— Эх, достигнуть бы генеральшу, кажется, такую бы свечу преподобному Трифону закатил! — мечтал Мишка, раздумывая свое горе. — Утесненным от начальства преподобный Трифон весьма способствует… А то не толкнуться ли к Секлетинье? Может, она и научит… От этих баб добра и зла не оберешься.
Пока Мишка размышлял, Сосунов опять завернул наведаться, как и что.
— Да ты с ума спятил? — накинулся на него обозленный Мишка. — Разве такие дела зря делаются: надо выждать. Не прежняя пора, когда я состоял при генерале ежечасно…
— Дело-то верное, Михайло Потапыч, — настаивал Сосунов. — Уж ежели кому Секлетинья скажет что, так тому и быть. Щепочки-то она пущала по воде неспроста… А уж я тебя не забуду, Михайло Потапыч, только бы мне от Угрюмова избавиться. Уж подумывал в консисторию секретарем поступить к протопопу Мелетию, да жалованья у них двадцать семь рублей на ассигнации в год…
Уходя, Сосунов сообщил очень важное известие, именно, что генерал, по всей видимости, собирается в объезд по заводам и, по всей вероятности, его с собой возьмет. В горном правлении уж пронюхали об этом, да и Злобин подсылал тогда Савелия неспроста: эти кержаки знают все и раньше всех. Еще генерал и не подумал, а они уж знают, когда он поедет.
— А што бы ты думал: ведь правильно, — удивлялся Мишка, — вышибла меня генеральша из ума, а то и сам бы догадался.
— Может, и на караван посмотреть поедет, ну, так ты не зевай.
— Ладно, ладно… Ускорился тоже. К часу надо слово молвить…
— Да уж тебя не учить. А кержаки наперед нас все учуяли…
Небольшой горный городок Загорье в сороковых годах испытывал лихорадочное оживление благодаря приливу бешеных денег. Составляя горнозаводский центр, Загорье был поставлен на военную ногу, потому что тогда все казенное горное дело велось военной рукой. Военная закваска чувствовалась в распланировке самых улиц, правильных и широких, в типе построек и больше всего, конечно, в характере самого населения. Заводский мастеровой и промысловый рабочий являлись разновидностью николаевского солдата — та же выслуга в тридцать пять лет, та же муштра, те же розги и шпицрутены. Генерал Голубко окончательно подтянул город, и он выглядел чистенькой военной колонией. Центр занимали казенные фабрики. Река Порожняя была поднята высокой плотиной и делила город на две части: правая — низменная, левая — гористая. На правой стороне из других зданий выделялся своей белой каменной массой «генеральский дом», а на левой — вершину холмистого берега заняли только что отстроенные палаты новых богачей, во главе которых стоял золотопромышленник старик Тарас Ермилыч Злобин. В течение каких-нибудь пяти лет они из тысячных промышленников превратились в миллионеров и развернулись во всю ширь русской натуры. Наш рассказ застает их в самый критический момент, именно, когда эти миллионы породнились: старик Ожигов выдал свою последнюю дочь Авдотью Мироновну за единственного сына Злобина, Поликарпа Тарасыча.
Старик Ожигов, несмотря на свое богатство, жил прижимисто, по-старинному. Но зато в злобинском доме стояло «разливанное море». Самый дом занимал вершину главного холма, и с верхней его террасы открывался великолепный вид на весь город, на сосновый бор, охвативший его живым кольцом, и на прятавшиеся в этом лесу заимки. Злобин не жалел денег, когда строил свой дворец. В нем было все — и флигеля, и оранжереи, и громадный сад, и большая раскольничья моленная, и потаенные каморки с потаенными в них ходами. На улицу дом выходил великолепным фронтоном, с колоннами, балконами и лепными карнизами; ворота представляли собой настоящую триумфальную арку. На мощеном широком дворе всегда стояло несколько экипажей. Старик Тарас Ермилыч занимал парадный верх, а новожен Поликарп жил в нижнем этаже. Кругом всего двора сплошной стеной шли домашние пристройки — людские, конюшни, флигеля. В общем, злобинский дом представлял собой целый городок, битком набитый всевозможным людом — тут жили и бедные родственники, и служащие, и разные богомольные старушки, и просто гости, как Смагин. В злобинском доме угощались званый и незваный вот уже больше полугода, потому что празднование свадьбы затянулось на неопределенное время.
К обеду в злобинский дом наезжали гости со всех сторон — своя братия купцы, горные чиновники, разные нужные люди и престо гости. Обед был ранний, ровно в час. Длинная столовая помещалась в верхнем этаже и выходила окнами на широкую садовую террасу. Из-за стола гости переходили летом прямо сюда, пили здесь чай, а вечером устраивались внизу, у Поликарпа Тарасыча, где шла горячая картежная игра. Сам старик Злобин не играл, но в Смагине он души не чаял и даже перевел его жить в тот же дом — в антресолях была прелестная комнатка с балконом. Табачник и волтерьянец, как называл Смагина консисторский протопоп Мелетий, поселился в этом раскольничьем гнезде своим человеком.
Подручный Савелий в тот день, когда был у Мишки, так и не мог урвать свободной минуты, чтобы переговорить с самим Тарасом Ермилычем. Помешали гости, да и Тарас Ермилыч немножко лишнее выпил, а тогда к нему приступу нет, хоть камни с неба вались. Неукротимый был человек, когда развеселится. Пришлось выжидать следующего утра, когда Тарас Ермилыч выйдут из моленной. Это было лучшее время для всяких объяснений. Моленных в злобинском доме было несколько: одна большая, в особом корпусе, а затем так называемая «стариковская» и еще несколько маленьких. У Тараса Ермилыча была своя собственная, рядом со спальней. Савелий имел доступ к «самому» во всякое время без доклада, а поэтому и прошел через парадную залу и гостиную прямо в спальню. В приотворенную дверь моленной он видел, как старик прилеплял к образу восковую свечу, а потом стал «класть уставной начал» с лестовкой и подручником, как подобает по древлему благочестию. Высокая и плотная фигура «самого» только установилась в молитвенную позу, как прилепленная к образу свеча свалилась. Тарас Ермилыч сделал нетерпеливое движение, но удержался и со смирением прилепил свечу во второй раз. Не успел он сделать уставных трех поклонов, как свеча снова упала. Это рассердило старика, но он еще раз прилепил свечу к образу. Но когда она упала в третий раз, он вскочил на ноги, схватил свечу и бросил ее о пол, а сам выбежал из моленной, весь красный от охватившего его бешенства. Увидев Савелия, Тарас Ермилыч плюнул и обругался по неизвестному адресу.
— Ты тут чего торчишь, оглашенный? — накинулся он на Савелия.
— Я, Тарас Ермилыч…
— Вижу, что ты… ну?
Савелий по привычке опустил глаза и своим ровным тенориком стал, не торопясь, рассказывать о своем вчерашнем переговоре с Мишкой. Тарас Ермилыч сразу успокоился. Это был высокий статный старик с большой красивой головой. Широкое русское лицо глядело большими серыми глазами, сердитыми и ласковыми в одно и то же время; окладистая темная борода, охваченная первым инеем благообразной старости, придавала этому лицу такой патриархальный вид. Волосы на голове совсем поседели, но лежали молодыми кудрями. Простая ситцевая рубашка-косоворотка, перехваченная шелковым пояском, заправленные в сапоги тиковые штаны и длиннополый, раскольничьего покроя кафтан составляли весь домашний костюм миллионера. Прислушиваясь к рассказу Савелия, Тарас Ермилыч несколько раз хмурил брови и покачивал головой, а когда рассказ дошел до рукоприкладства генеральши, он засмеялся.
— Этакая изъедуга-баба, — проговорил старик. — Из щеки в щеку так и нажаривает? Ловко… А он только мигает, Мишка-то?
— Так точно-с, Тарас Ермилыч… Даже вчуже как-то нелепо было смотреть на такой конфуз. Генеральша Енафа Аркадьевна все-таки благородные дамы и вдруг объявили такое полное безобразие… Женскому полу это даже совсем не соответствует.
— А Мишка-то только мигает? Ха-ха… Она его прямо по татарской образине хлясь, а он только мигает?.. Ты вот что, Савелий (Тарас Ермилыч взял подручного за ворот кафтана), как-нибудь при случае, ловконько этак, расскажи при Смагине, как генеральша полировала Мишку… Пусть он послушает.
— Можно-с и так обернуть, Тарас Ермилыч…
— Будто так, дурам сболтнул… понимаешь?.. Да еще вот что: ступай ты сейчас к Мирону Никитичу и объяви про свой разговор с Мишкой: я для него тебя засылал.
Савелий сделал налево кругом, но Тарас Ермилыч вернул его от дверей и задумчиво проговорил:
— Вот мы сейчас посмеялись с тобой над Мишкой, а ведь он недаром мигал… Помяни мое слово: за битого двух небитых дают. Ступай. Кланяйся Мирону-то Никитичу да скажи, что он нас забывает совсем.
Про опившегося енисейского купца старик не сказал ни одного слова, как будто так и быть должно. Само по себе мертвое тело еще бы ничего — похоронили, и вся недолга. Полиция была в руках у всесильного Тараса Ермилыча. Но страшен был генерал: как он взглянет на такой казус? Положим, он дружил с Злобиным и бывал у него по-домашнему, даже трубку свою привозил, но все-таки страшно — а вдруг наморщится? а вдруг учнет фыркать? а вдруг рявкнет, яко скимен? Генеральская дружба — как вешний лед. Выручил из неловкого положения Смагин. Главное, сам вызвался. Только и удалый человек… В генеральском доме он частенько бывал и, как говорили злые языки, строил куры самой генеральше.
— Я в смешном виде всю историю генералу расскажу, — объяснял накануне Смагин недоумевавшему Тарасу Ермилычу. — Старик посмеется — только и всего.
— Ох, в добрый бы час только попасть, Ардальон Павлыч, — угнетенно вздыхал старик. — Огонь, а не человек, ежели не в час…
— Уж будьте покойны, все в лучшем виде. Много будет смеяться Андрей Ильич.
— Дивлюсь я на твою смелость, Ардальон Павлыч, — наивно признавался Тарас Ермилыч, — как это ты легко о генерале разговариваешь и даже в глаза Андреем Ильичом называешь.
— Чего же бояться его: такой же человек, как и мы с вами.
— Такой, да не совсем…
Смагин задумчиво улыбнулся и покрутил свой черный ус. Это был красивый и видный мужчина, один из тех счастливцев, для которых женщины идут на все. На вид ему можно было дать лет тридцать с большим хвостиком, но его молодила военная выправка и уверенность в себе. Бороду он брил и носил по-военному одни усы, одевался франтом и вообще держал себя львом. Загадочные темные глаза глядели устало и светлели только в присутствии хорошеньких женщин. Тарасу Ермилычу нравилась в Смагине вся его барская повадка — он и не унижался, как другие, и головы не задирал выше носу, а тронуть его пальцем никто бы не посмел. Так взглянет, что не поздоровится. Устраивая дело с генералом, он и виду не подал, что делает какое-нибудь одолжение Злобину, а так просто взял да и уважил хорошего человека, точно стакан воды выпил. «Сокол ясный», — думал Тарас Ермилыч, тронутый очестливостью мудреного гостя.
— Так ты когда к генералу-то, Ардальон Павлыч? — спрашивал Злобин, не умея скрыть своего нетерпения.
— А завтра…
— Нельзя ли поскорее? Как узнает генерал стороной про мертвое-то тело, хуже будет. Тогда уж к нему не подступишься…
— Вздор!.. Не беспокойтесь: сказал, что устрою, значит, и будет так.
Самоуверенность Смагина подействовала на Злобина успокаивающим образом, хотя он и заключил свою беседу с ним широким вздохом.
Мертвое тело опившегося купца было стащено в самый задний флигель, где помещалась своя злобинская богадельня. Это обстоятельство смущало весь дом, начиная с самого хозяина и кончая последним конюхом. Главное то, что нехороший знак… А тут еще следствие, доктора будут потрошить — греха не оберешься. Положим, что везде было дано больше, чем следует, а все-таки слух пойдет по всему городу. Может еще и родня привязаться… Одним словом, неприятность вполне. Полицеймейстер уже приезжал два раза, смотрел покойника и только плечами пожал.
— Убрать бы его, Иван Тимофеич? — взмолился Злобин.
— Не могу, Тарас Ермилыч: уголовное дело… Надо следствие произвести и допросить свидетелей.
— Да чего спрашивать, когда человек с вина сгорел? Ежели бы знатье, так я бы его близко к дому не пустил, не то что угощать…
Потом приехал доктор и тоже пожал плечами. Тоже свой человек был, а тут оказал себя хуже чужого. О том, где будут потрошить «мертвяка», Тарас Ермилыч не смел и спросить: и дом новый, и свадьба еще не кончилась, а тут этакая мерзость. Хоть бежать из дому, так в ту же пору… Да и гости теперь будут сомневаться: не ладно, дескать, в злобинском доме. Вообще скверно, как ни поверни… И полицеймейстер и доктор начинают заметно ломаться, возмущая гордость Тараса Ермилыча, неумевшего кланяться. И тут выручил опять Смагин, бывший с полицеймейстером на «ты». Съездил Смагин к благоприятелю, что-то там поговорил, а ночью явилась полиция и увезла мертвяка в казенную больницу.
— Надо будет благодарность оказать его благородию, — говорил Злобин, когда все дело было улажено.
— Конечно… Только нельзя прямо совать деньги: полицеймейстер обидится, и доктор тоже.
— Я с Савельем пошлю…
— И это неудобно… По-благородному сделаем: вы дайте деньги мне, а я их проиграю полицеймейстеру и доктору. Они уж сами поймут, откуда благодать свалилась…
— Ах, Ардальон Павлыч, Ардальон Павлыч… ловко!.. Конешно, мы — мужики, и поблагодарить по-настоящему не сумеем. Каждое дело так-то…
Смагин так и сделал, как говорил: в тот же вечер, когда метал банк, доктор и полицеймейстер выиграли именно ту сумму, какая им была ассигнована в благодарность. Злобин сам наблюдал за этой игрой: из копейки в копейку все верно. Одним словом, Смагин являлся каким-то добрым гением.
Мы уже сказали, что гости не переводились в злобинском доме. Но этого было мало: из злобинского дома они всей ордой перекочевывали к Тихоновым, от Тихоновых к Сердюковым, от Сердюковых к Щеголевым, а от Щеголевых опять в злобинский дом. Получался настоящий заколдованный круг, из которого трудно было вырваться. Достаточно было раз попасть в одно из звеньев этой роковой цепи, чтобы потом уже не вырваться. После первых двух месяцев отчаянного кутежа многие оказались несостоятельными продолжать свадебное веселье дальше: одни сказывались больными, другие малодушно прятались, а третьи откровенно бежали куда глаза глядят. Покойный енисейский купец Туруханов пробовал убегать несколько раз, но его ловили и возвращали с дороги.
Когда Савелий вернулся от старика Ожигова, Тарас Ермилыч спросил:
— Ну что, сильно ругается старик?
— Порядочно-таки отзолотил нас всех, Тарас Ермилыч… Наказывал беспременно, чтобы вы сами у него побывали.
— Лично хочет обругать?
— Это само собой, а главная причина, что у них дельце есть какое-то до вас… Все счетами меня донимали… По промыслам и по заводам неустойку с вас взыскивать хотят.
— Ладно, ладно… Будет с него: насосался он с меня достаточно. Такая ненасытная утроба… И куда, подумаешь, деньги копит? Кажется, достаточно бы, даже через число достаточно.
— Казенные подряды хотят брать Мирон Никитич и опять меня к Мишке подсылают, хотя теперь Мишка и не в случае. Не любят они очень генеральшу, потому как к ним без четвертной бумаги не подойдешь, а Мишка брал жареным и вареным. Очень сердитуют Мирон Никитич на генеральшу…
— Старуха на мир три года сердилась, а мир и не знал… Ну, а ты не забудь, что я тебе про Ардальона Павлыча говорил: надо и нам над ним шутку сшутить.
— Это насчет генеральши?
— Было тебе сказано, дурак!..
— Точно так-с, Тарас Ермилыч…
Выжидать удобного случая Савелью пришлось недолго. В тот же вечер, когда играли на половине Поликарпа Тарасыча, он рассказал историю избиения Мишки генеральшей так, что Смагин не мог не слышать, но барин и тут не выдал себя, а только покосился на подручного и закусил один ус.
— Не поглянулось? — злорадствовал Тарас Ермилыч, хотя этим путем старавшийся выместить на ловком барине свое невольное подчинение ему.
Исполнив поручение, Савелий не забыл и себя: озлобится Ардальон Павлыч и какую-нибудь пакость подведет, а много ли ему, маленькому человеку, нужно. В тот же вечер, чтобы задобрить Смагина, Савелий рассказал ему историю, как Тарас Ермилыч утром молился богу. Смагин захохотал от удовольствия, а потом погрозил Савелью пальцем и проговорил:
— Хорошо, хорошо, сахар… Понимаю!.. Только ты у меня смотри: говори, да откусывай.
— Это вы насчет генеральши, Ардальон Павлыч?
— Да, насчет генеральши. Нечего дурака валять…
По пути Смагин ловко выспросил у Савелья, какие такие дела у Злобиных и у Ожиговых, что они так боятся генерала. Ведь у них главные дела в Сибири, а генерал управляет горной частью только на Урале. Савелий, прижатый к стене, разболтал многое, гораздо больше того, что желал бы рассказать: так уж ловко умел спрашивать Ардальон Павлыч. Конечно, сибирские дела большие, но далеко хватает и генеральская сила.
— Первое дело то, Ардальон Павлыч, — повествовал Савелий, заложив по привычке руки за спину, — что сибирское золото обыскали мы, то есть Тарас Ермилыч. Ну, за ним другие бросились: Тихоновы, Сердюковы, Щеголевы. И каждый свой кус получил… Хорошо-с. А родным сибирякам это, например, весьма обидно, потому как пришли чужестранные люди и их родное золото огребают… Дикой народ и сторона немшоная, а это понимают. Вот они сейчас давай делать нам с своей стороны прижимку… Оспаривают заявки, оттягивают прииски. А это какое дело: заявляю я спор, положим, совсем нестоющий, а работы у Тараса Ермилыча останавливают из-за моего спора. Все поперек и пойдет: рабочие кандрашные без дела сидят, провиянт гниет, приисковое обзаведение пустует, а главное — время понапрасну идет. Порядки-то в Сибири известные: один Никола бог. Ну, большая идет прижимка, и Тарасу Ермилычу приходится уж в Питере охлопатывать сибирские дела, а там один разор: что ни шаг, то и тыща. Да еще тому дай пай, да другому, да третьему… Вот генерал наш и вызволяет, потому как у него в Питере везде своя рука есть.
— Так, так, — поддакивал Смагин, соображая что-то про себя.
— Другое дело, Ардальон Павлыч, эти самые заводы, которые Тарас Ермилыч купили. Округа агроматная, шестьсот тыщ десятин, рабочих при заводах тыщ пятнадцать — тут всегда может быть окончательная прижимка от генерала. Конешно, я маленький человек, а так полагаю своим умом, что напрасно Тарас Ермилыч с заводами связались. Достаточно было бы сибирских делов… Ну, тут опять ихняя гордость: хочу быть заводчиком в том роде, например, как Демидов или Строганов.
— Так, так… Ну, довольно на этот раз.
Удивительный был человек этот Ардальон Павлыч; никак к нему не привесишься. Очень уж ловко умел он расспрашивать… И все ему нужно знать, до всего дело. Такой уж любопытный, знать, уродился.
Ардальон Павлыч Смагин просыпался очень поздно, часов в двенадцать, когда добрые люди успевали наработаться и пообедать. Впрочем, в злобинском доме этому никто и не удивлялся, потому что в качестве настоящего барина Смагин жил не в пример другим, а сам по себе. Проснется он часам к двенадцати и целый час моется да чистится, а потом наденет золотом расшитые туфли, бархатный турецкий халат, татарскую ермолку, закурит длинную трубку и в таком виде выйдет на балкон погреться на солнышке и полюбоваться божьим миром. На балкон Смагину подавали его утренний кофе. Вся злобинская челядь любовалась настоящим барином, пока он сидел на балконе и кейфовал, и даже подручный Савелий чувствовал к этому ненавистному для него человеку какое-то тайное уважение, как уважал вообще всякую силу. Ворчали на барина только древние старики и старухи, ютившиеся по тайникам и вышкам: продымит своим табачищем барин весь дом.
Итак, Смагин проснулся, напился кофе, выкурил две трубки, переоделся и велел подать себе лошадь. Весь злобинский дом с нетерпением ждал этого момента, потому что все знали, куда едет Ардальон Павлыч. Сам Тарас Ермилыч не показался, а только проводил гостя глазами из-за косяка.
— Помяни, господи, царя Давыда и всю кротость его!.. — шептал струсивший миллионер. — Устрой, господи, в добрый час попасть к генералу.
А барин Ардальон Павлыч катил себе на злобинском рысаке как ни в чем не бывало. Он по утрам чувствовал себя всегда хорошо, а сегодня в особенности. От злобинского дома нужно было спуститься к плотине, потом переехать ее и по набережной пруда, — это расстояние мелькнуло слишком быстро, так что Смагин даже удивился, когда его пролетка остановилась у подъезда генеральского дома. Встречать гостя выскочил верный раб Мишка.
— Дома генерал? — развязно спрашивал Смагин и, не дожидаясь ответа, скинул свою летнюю шинель на руки Мишке.
— Не знаю… — уклончиво и грубо ответил Мишка, не привыкший к такому свободному обращению — сам Тарас Ермилыч смиренно ждал в передней, пока он ходил наверх с докладом, а этот всегда ворвется, как оглашенный.
Когда Смагин, оглянув себя в зеркало, хотел подниматься по лестнице, Мишка сделал слабую попытку загородить ему дорогу, но был оттолкнут железной рукой с такой силой, что едва удержался на ногах.
— Без докладу нельзя… — бормотал обескураженный Мишка.
Барин даже не оглянулся, а только, встретив на верхней площадке почтительно вытянувшуюся Мотьку, проговорил:
— Это что у вас за чучело гороховое стоит в передней? Генерал дома?
— Пожалуйте…
— А Енафа Аркадьевна?
— Они у себя в будуваре…
Мотька любовно поглядела оторопелыми глазами на красавца барина и опрометью бросилась с докладом в кабинет к генералу. Смагину пришлось подождать в большой гостиной не больше минуты, как тяжелая дверь генеральского кабинета распахнулась, и Мотька безмолвным жестом пригласила гостя пожаловать. В отворенную половину уже виднелась фигура генерала, сидевшего у письменного стола, — он был, как всегда, в полной военной форме. Большая генеральская голова, остриженная под гребенку, отливала серебром. Загорелое лицо было изрыто настоящими генеральскими морщинами. В кабинете стоял посредине большой письменный стол, заваленный бумагами, несколько кресел красного дерева, турецкий диван, обтянутый красным сафьяном, два шкафа с книгами, третий шкаф с минералами — и только. Над турецким диваном на стене развешено было в живописном беспорядке разное оружие, а в простенке между окнами портрет государя Николая Павловича во весь рост.
— Ваше превосходительство, я боюсь, что помешал вашим занятиям… — почтительно проговорил Смагин, делая глубокий поклон.
— А, это ты, братец, — фамильярно ответил старик, не поднимаясь с места и по-генеральски протягивая два пальца. — А когда я бываю не занят? Я всегда занят, братец… Дохнуть некогда, потому что я один за всех должен отвечать, а положиться ни на кого нельзя.
— Все удивляются вашей энергии, ваше превосходительство… Город сделался неузнаваемым: чистота, порядок, благоустройство и общая благодарность.
— Благодарность?..
— Точно так, ваше превосходительство…
— Но ведь я, братец, строг, а это не всем нравится…
— Главное, вы справедливы…
— О, я справедлив! — милостиво согласился грозный старик, взятый на абордаж самой дешевенькой лестью. — Да ты, братец, садись… Ну, что у вас там нового? Очень уж что-то развеселились.
— Тарас Ермилыч просил засвидетельствовать вам свое глубокое почтение. Ведь они молятся на вас, ваше превосходительство!
— Знаю, знаю…
— И притом народ все простой, без всякого образования. Лучшие чувства иногда проявляются в такой откровенной форме…
— Да, но нельзя этого народа распускать: сейчас забудутся. Мое правило — держать всех в струне… Моих миллионеров я люблю, но и с ними нужно держать ухо востро. Да… Мужик всегда может забыться и потерять уважение к власти. Например, я — я решительно ничего не имею, кроме казенного жалованья, и горжусь своей бедностью. У них миллионы, а у меня ничего… Но они думают только о наживе, а я верный царский слуга. Да…
Смагин почтительно наклонил голову в знак своего душевного умиления, — солдатская откровенность генерала была ему на руку. После этих предварительных разговоров он ловко ввернул рассказ о том, как Тарас Ермилыч молился утром богу и бросил свечу об пол. Генералу ужасно понравился анекдот, и генеральский смех густой нотой вырвался из кабинета.
— Три раза прилеплял свечу, а потом об пол?
— Точно так, ваше превосходительство… Бросил свечку и убежал из моленной.
— На кого же это он рассердился: на свечу или на бога?.. Надо его будет спросить самого… Ха-ха!.. «Господи помилуй!» — а потом и свечку о пол. Нет, что же это такое, братец? Послушай, да ты это сам придумал?..
— Истинное происшествие, ваше превосходительство. Удивительного, по-моему, ничего нет, потому что совсем дети природы…
— Ну, этого я не понимаю, братец, какие там дети природы бывают, а вот со свечкой так действительно анекдот… Надо будет Енафе Аркадьевне рассказать: пусть и она посмеется. Только я сам-то не мастер рассказывать бабам, так уж ты сам.
— Сочту за особенное счастие, ваше превосходительство.
— «Господи помилуй!», а потом свечку… ха-ха!.. Нет, братец, ты меня уморил… Пусть и Енафа Аркадьевна посмеется.
Подогрев генерала удачно подвернувшимся анекдотом, Смагин еще с большей ловкостью передал эпизод о сгоревшем с вина енисейском купце, причем в самом смешном виде изобразил страх Тараса Ермилыча за это событие.
— Вот дурак… — удивился генерал. — Да ведь он не убивал этого опившегося купца?.. Дорвался человек до дарового угощения, ну, и лопнул… Вздор! А вот свечка… ха-ха! Может быть, Тарас-то Ермилыч с горя и помолиться пошел, а тут опять неудача… Нет, пойдем к генеральше!..
Развеселившийся старик подхватил гостя под руку и повел его через парадный зал в гостиную хозяйки. Енафа Аркадьевна была уже одета и встретила их, сидя на диване. Гостиная была отделана богато, но с мещанской пестротой, что на барский глаз Смагина производило каждый раз неприятное впечатление. Сегодня она была одета более к лицу, чем всегда.
— Вот он… он все тебе расскажет… — шептал генерал, задыхаясь от смеха. — Ох, уморил!..
Повторенный Смагиным рассказ, однако, не произвел на генеральшу ожидаемого действия, — она даже поморщилась и подняла одну бровь.
— По-моему, это очень грубо… — проговорила она, не глядя на гостя.
— Ах, матушка, ничего ты не понимаешь!.. — объяснил генерал. — Ведь Тарас Ермилыч был огорчен: угощал-угощал дорогого гостя, а тот в награду взял да и умер… Ну, кому приятно держать в своем доме мертвое тело? Старик и захотел молитвой успокоить себя, а тут свечка подвернулась… ха-ха!..
— Вам нравится все грубое, — спорила генеральша по неизвестной причине. — Да и вообще, что может быть интересного в подобном обществе? Вам, Ардальон Павлович, я могу только удивляться…
— Именно, Енафа Аркадьевна?
— Именно, что вы находите у этих богатых мужиков? Невежи, самодуры… При вашем воспитании, я не думаю, чтобы вы могли не видеть окружающего вас невежества.
— Совершенно верно, но ведь я здесь случайно… Оригинальная среда, а в сущности люди недурные.
С генеральшей Смагин познакомился в клубе и сначала не обратил на нее никакого внимания. Но потом он по привычке начал немножко ухаживать за ней, как ухаживал за всеми дамами. Ничего особенного, конечно, в ней не было, но, как свежая и молоденькая женщина, она подогревала его чувственную сторону, — Смагин любил молодых дам, у которых были очень старые мужья, как в данном случае. В них было что-то такое неудовлетворенное и просившее ласки… Но вместе с тем этот «ферлакур» не любил очень податливых красавиц, а предпочитал серьезные завоевания, со всеми препятствиями, неудачами и волнениями, неизбежно сопутствующими такие кампании. На его взгляд генеральша соединяла в себе оба эти качества.
— Так вам нравятся наши миллионеры? — приставала генеральша, вызывающе поглядывая на гостя.
— Если хотите — да… Оригинальная среда и оригинальные нравы. Впрочем, я скоро уезжаю.
— Куда? — спросил генерал.
— В Петербург… У меня там родные и дела.
Высидев приличное время для визита, Смагин раскланялся и уехал. На прощанье он так взглянул своими улыбающимися глазами на генеральшу, что та даже потупилась и слепка покраснела.
— Так я сегодня же вечером буду у вас, — говорил генерал, провожая гостя через зал. — Так, братец, и скажи Тарасу Ермилычу… Только, чур! не проболтайся о свечке… ха-ха!.. Уговор дороже денег. Понимаешь?
— Будьте спокойны, ваше превосходительство.
По уходе Смагина генерал долго не мог успокоиться и раза два проходил из своего кабинета в гостиную, чтобы рассказать какую-нибудь новую подробность из анекдота о свечке. Енафа Аркадьевна только пожимала плечами, а генерал не хотел ничего замечать и продолжал смеяться с обычным грозным добродушием.
— Мне кажется подозрительным этот Смагин, — заметила обозленная генеральша. — Что он за человек, зачем он живет здесь, как, наконец, попал сюда?..
— Вот тебе раз!.. — удивился генерал. — Смагин — дворянин, служил в военной службе, а здесь по своим делам…
— По каким же это делам, позвольте спросить?
— Ну, вообще, мало ли какие дела бывают… Гм… А, впрочем, кто его знает в самом деле.
— Мне кажется, что он просто шулер! — выстрелила генеральша с такой неожиданностью, что генерал даже остолбенел. — У Злобиных идет большая игра…
Генерал поднял брови, потом нахмурился, но, вспомнив про свечку, расхохотался.
— Э, матушка, куда хватила!.. Этак и я тоже шулер, потому что тоже играю в карты у Тараса Ермилыча, даже и с Смагиным не один раз играл. Играет он действительно недурно, но делает большие промахи…
В подтверждение своих слов старик рассказал последнюю партию в бостон, а потом опять засмеялся и прибавил другим тоном:
— Нет, не могу, голубушка… Сегодня же поеду к Тарасу Ермилычу и попрошу самого рассказать все… самого!.. Ха-ха-ха…
Возвращение Смагина в злобинский дом было настоящим событием. Сам Тарас Ермилыч выскочил на подъезд и, когда узнал о благополучном исходе объяснения с генералом, троекратно облобызал дорогого гостя.
— Уж чем я и благодарить тебя буду? — спрашивал в умилении старик. — Глаз у тебя счастливый, Ардальон Павлыч: глянул, и готово…
— Пустяки, Тарас Ермилыч, о которых не стоит и говорить… А генерал даже смеялся и сегодня вечером хотел сам быть у вас.
— Н-но-о?
— Да… Просил передать вам.
Гости в злобинском доме не переводились, так как продолжали праздновать свадьбу, а поэтому к вечеру народу набралось нетолченая труба. Были тут и своя братия купцы, и горные чины, и военные, и не известные никому новые люди, о которых даже сам хозяин не знал, кто они и откуда. Среди гостей ходил испитой секретарь знаменитого золотого стола Угрюмов, а на почетном месте на диване сидел сам консисторский протопоп Мелетий, толстый и розовый, обросший бородой до самых глаз. Протопоп и секретарь сильно дружили и, кажется, не могли жить один без другого, — где протопоп, там и секретарь, и наоборот. Злобины и вся злобинская родня были отъявленные раскольники, но протопоп Мелетий не считал унижением бывать в злобинском доме, потому что там бывал сам генерал.
— Все мы, ваше превосходительство, грешны да божьи, — объяснял Мелетий, хитро улыбаясь. — А господь разберет, кто прав, кто виноват и что чего стоит. Вот и Угрюмов то же говорит…
— Не похвалят нас с тобой, протопоп, — отшучивался генерал, любивший хитрого попа. — Ведь ты не пошел бы к Тарасу Ермилычу, ежели бы он бедный был, да и я тоже…
Купеческая братия, состоявшая из Тихоновых, Сердюковых и Щеголевых с их прямыми и косвенными дополнениями, обыкновенно старались сбиться в одну кучку, чтобы не мешать своим присутствием разным властодержцам от воинских и горных чинов. Вообще они держались своей компании и чувствовали себя самими собой только после хорошей выпивки или внизу у Поликарпа Тарасыча, где веселье шло уже совсем нараспашку. Наверху всех стеснял парад, — очень уж все по-модному Тарас Ермилыч наладил. Паркетный пол, расписные потолки, саженные зеркала, шелковая мебель — разойтись по-настоящему негде, чтобы каждая косточка радовалась. А когда приезжал генерал, то наверху уж совсем житья не было — все смотрели в рот генералу и молчали, за исключением самого Тараса Ермилыча, протопопа Мелетия и Смагина. То ли дело у Поликарпа Тарасыча — в одной комнате столы с закуской и выпивкой, в других комнатах столы для игры в карты, и вообще все устраивались по своему желанию. И выпить можно без приглашения, и в бостон сыграть, и песенку спеть своей компанией.
Смагин вернулся от генерала как раз к обеду. Гости, конечно, знали о его секретном поручении, и когда Тарас Ермилыч, встретив его, вернулся в столовую с веселым видом, все вздохнули свободнее: тучу пронесло мороком. Хозяин сразу повеселел, глянул на всех соколом и шепнул Савелию:
— Музыку в сад да подлеца Илюшку добудь, со дна моря достань его, а то лучше и на глаза не показывайся…
Умел веселиться Тарас Ермилыч, когда бывал в духе — улыбнется, точно солнышком осветит всех. Так было и теперь. Гости сразу зашумели, точно пчелиный рой слетел.
— А где у нас бабы? — спрашивал старик, оглядывая гостей.
— Внизу у Авдотьи Мироновны сидят, — ответил чей-то услужливый голос.
— Подавай баб наверх, а то сиротами нам сидеть скучно… Каши маслом не испортишь.
Это уже было верхом веселья, когда Авдотья Мироновна выходила к гостям. Делала она это очень неохотно и только потому, чтобы не обидеть грозного и ласкового свекра-батюшку. Очень уж скромная была женщина, воспитанная у скряги-отца на монашеский лад. Да и по годам неоткуда было набраться смелости — уж после свадьбы пошел семнадцатый год, а то девочка девочкой. Худенькая, кроткая, с большими глазами, она походила на ребенка и ужасно конфузилась своего бабьего парчового сарафана, бабьей сороки на голове и других бабьих нарядов. Очень уж к сердцу пришлась молодая сноха Тарасу Ермилычу, и он не мог надышаться на нее. Другой такой скромницы не сыщешь с огнем. Сын Поликарп ростом и наружностью издался в отца, но умом не дошел — простоват был малый. Впрочем, он делался глупым только при отце, которого боялся, как огня, и отводил душу на своей половине, в своей компании. Женитьба придала ему некоторую самостоятельность.
Весело зашумел весь злобинский дом, точно стараясь наверстать налетевшую минуту раздумья. Пока шел обед, на хорах играл оркестр горных музыкантов. Собственно говоря, это была «казенная музыка», но Тарас Ермилыч платил за нее и казне и самим музыкантам, что было дороже, чем содержать собственный оркестр. После обеда все гости перешли сначала на террасу, куда был подан чай. Подгулявшие гости галдели, а Тарас Ермилыч ходил между ними с бутылкой рому и сам подливал в стаканы «архирейских сливочек», как говорил протопоп Мелетий. Смагин после обеда пил пунш, вернее — ром, чуть-чуть разбавленный горячей водой с сахаром.
— Музыкантов! — командовал разгулявшийся Тарас Ермилыч.
По условию, оркестр не обязан был играть после обеда, но Савелий уговорил капельмейстера, старичка немца Глассера.
— В накладе не будете, — объяснял подручный. — Сверх числа будете благодарить, ежели угодите Тарасу Ермилычу. Не таковский человек, чтобы зря слово молвил.
Музыканты не спорили, хотя и устали за обедом. Горный оркестр был поставлен на военную ногу, как и все другие учреждения горного ведомства. По зимам, когда в клубе шли балы, веселье иногда затягивалось чуть не до белого света, а музыка должна была играть. Случалось не раз, что «духовые инструменты» падали в обморок от натуги, а оставались одни скрипки, виолончели и контрабас. Сам немец Глассер не знал усталости, особенно когда нужно было выслужиться перед генералом, — строгий и неумолимый был немец. В случае ослушания музыкантов садили на гауптвахту, как простых солдат. Слабым местом Глассера было то, что он состоял на службе в горном ведомстве и получал чины за выслугу лет, а следовательно, мог рассчитывать и на пенсию. «Немец, я тебя не забуду», — говорил генерал Голубко и трепал покладистого музыканта по плечу на зависть всем другим мелким горным чинам.
Для музыкантов в саду была устроена особая беседка, напротив большого павильона, с колоннами, где могло поместиться больше ста человек гостей. Когда оркестр занял свое место, Тарас Ермилыч повел гостей в павильон. Это составляло своего рода забаву, потому что павильон стоял в центре громадной куртины с запутанной дорожкой, — незнакомый гость мог обойти павильон раз пять, прежде чем попадал в него. Эта детская забава повторялась после обеда с каждым новым гостем, причем не было сделано исключения даже для протопопа Мелетия. В павильоне сидел генерал и весело смеялся, пока протопоп блуждал меж куртин. Добравшись до павильона, протопоп Мелетий отер платком пот с лица и заметил:
— Над собой смеешься, Тарас Ермилыч…
— Ну, не сердись, протопоп, — утешал его хозяин, — видел, у подъезда выездная лошадь стоит? Дарю ее тебе вместе с фаэтоном за свою обиду!.. А хочешь, так и кучера возьми на придачу, — прибавил Тарас Ермилыч для шутки.
— Не надо мне твоего кучера, — взмолился протопоп, — мне не на кучере ездить, а на лошади… Кормить его еще надо, а он будет пьянствовать. Не надо мне кучера, а за лошадь спасибо.
Теперь повторилась та же история с новыми гостями. Их нарочно задержали на террасе, пока свои люди пробирались в павильон. Потом явился Савелий с приглашением:
— Тарас Ермилыч просят пожаловать в павильон…
Проводив жертву готовившейся потехи до начала дорожки в павильон, Савелий незаметно скрылся. Неопытные гости один за другим направились к беседке, вызывая дружный хохот, остроты и обидные советы. Тарас Ермилыч для вящей потехи вышел в двери павильона и усиленно приглашал сконфуженно блуждавших по дорожкам новичков.
— Милости просим, господа… Да поскорее, а то других заставляете ждать.
— Держи нос направо! — кричал чей-то захмелевший голос.
Надрывал животики весь павильон над хитрой немецкой выдумкой, хохотали музыканты, и только не смеялись березы и сосны тенистых аллей. Эту даровую потеху прекратило появление генерала, о чем прибежали объявить сразу пять человек. Позабыв свою гордость, Тарас Ермилыч опрометью бросился к дому, чтобы встретить дорогого гостя честь честью. Генерал был необыкновенно в духе и, подхватив хозяина под руку, весело спрашивал:
— Ну что, веселишься, Тарас Ермилыч… а?
— Пока бог грехам нашим терпит, ваше превосходительство.
— А много грехов, братец?
— Есть-таки, ваше превосходительство. Только родительскими молитвами и держимся пока, а то давно бы крышка.
— Сам хорошенько богу молись, братец, — посоветовал генерал и хотел выговорить вертевшееся на языке словечко, но удержался.
Появление генерала в саду было встречено громким тушем, а пьяные гости заорали ура. Генерал по-военному отдал под козырек.
— Вы у нас, ваше превосходительство, как отец родной, — повторял Тарас Ермилыч стереотипную фразу, — а мы как дети неразумные… Пряменько сказать, как тараканы за печкой, жмемся около вашего превосходительства.
— Так, так… А бога-то все-таки не следует забывать. Что это гости-то у тебя раненько подмокли, Тарас Ермилыч?
— Есть такой грех, ваше превосходительство…
При входе в павильон генерала встретила сама Авдотья Мироновна с бокалом шампанского на подносе. Генерал выпил при звуках нового туша и расцеловал застыдившуюся хозяйку по-отечески в губы.
— Вот это хорошо, когда такая красавица хозяйка в доме, — похвалил генерал еще раз.
— Милости просим… — по-детски лепетала Авдотья Мироновна. — Не обессудьте на нашей простоте, ваше превосходительство.
Гости, конечно, все стояли на ногах, вытянувшись шпалерой около стены. От хозяйки генерал подошел к протопопу Мелетию и принял благословение, как делал всегда.
— А ты что здесь делаешь, протопоп? — осведомился генерал. — Не в свой приход залез.
— Больной нуждается во враче, а не здоровый, — ответил Мелетий с обычной находчивостью. — Пред серпом гнева божия мы все, как трава в поле…
— А знаешь, что Петр Великий сказал вот про это самое: пред господом-то богом мы все подлецы и мерзавцы. Вот как он сказал…
Кое с кем из именитых людей генерал поздоровался за руку, а Смагина точно не замечал.
Появление генерала приостановило кипевшее до него веселье, и гости разбились на отдельные кучки. Генерал сел на парадном месте и посадил по одну руку молодую хозяйку, а по другую своего любимца, протопопа Мелетия.
— Веселитесь, господа, я не желаю вам мешать, — обратился он к остальным. — Я такой же здесь гость, как и вы все.
Это милостивое разрешение, конечно, не вернуло давешнего веселья, хотя некоторые смельчаки и пробовали разговаривать вслух. Впрочем, всех утешало то, что генерал не засидится. Тарас Ермилыч был совершенно счастлив: протопоп Мелетий да Смагин выручат, а потом можно будет генерала за карты усадить. Важно то, что он не погнушался злобинским домом и милостиво пожаловал. Одним словом, все шло как по-писаному.
— Сам-то ты что не садишься? — спрашивал генерал хозяина.
— Хозяин, что чирей, ваше превосходительство: где захочет, там и сядет.
Когда генерала усадили за карточный стол, в павильоне появился Савелий с известием, что коробейник Илюшка сейчас придет. Это был общий любимец и баловень. Действительно, через несколько минут появился и знаменитый Илюшка. Среднего роста, плечистый, с кудрявой головой и типичным русским молодым лицом, он не был красавцем, но держал себя, как все баловни — с скучающей самоуверенностью и легкой тенью презрительного равнодушия. Илюшка шел одетый, как всегда: курточка, сапоги бутылкой, за плечами короб с вязниковским товаром, а шапка в левой руке — единственный знак почтения к собравшемуся обществу. Он и шел по садовой дорожке своим вязниковским шагом, согнувшись и подавшись левым плечом вперед — правое оттягивала назад коробка с товаром.
— Ты что же это, Илюшка, и глаз не кажешь? — накинулся на него Тарас Ермилыч. — Как за архиреем, посла за тобой посылай.
Илюшка ответил не сразу, а сначала поставил свою коробку на пол, встряхнул кудрями и огляделся.
— Некогда мне, Тарас Ермилыч. Видишь: товаром торгую… — ответил Илюшка и посмотрел дерзко на хозяина. — И сюда пришел с своей музыкой.
— Ах ты, ежовая голова! И товара-то твоего на расколотый грош, а ты еще разговоры разговариваешь…
— Для нас и грош деньги, да другой грош мой-то потяжельше всей твоей тыщи будет.
— Ну, ну, достаточно. Этакой ты головорез, Илюшка… Савелий, возьми у него короб да унеси в горницу, а тебе, Илюшка, положенную сотенную бумагу.
— Много благодарны, Тарас Ермилыч, а только короба я не продаю: что в коробе — твое, а короб у меня заветный.
— Разговаривай: за заветное из спины ремень.
Илюшка уж не первый короб продавал таким манером разгулявшемуся Тарасу Ермилычу и прятал сторублевую бумажку в кожаный кисет с таким видом, точно он делал кому-то одолжение. Так было и сейчас. Подручный Савелий даже прищурился от досады, — очень уж ловок был пройдоха-вязниковец: и деньги возьмет да еще поломается всласть над самим Тарасом Ермилычем.
— Теперь литки, Илюшка, — шутил кто-то. — С продажей надо поздравить тебя.
— Не потребляем, — отвечал Илюшка, не удостаивая спрашивавшего даже взглядом.
— А ежели Тарас Ермилыч тебя попросит рюмкой водки?
— Скажу спасибо на угощенье, а выпить мою рюмку найдется охотников.
— Тебя не переговоришь, Илюшка: с зубами родился.
Появление Илюшки всегда сопровождалось подобными разговорами, — он умел отгрызаться, забавляя публику и не роняя собственного достоинства.
— Будет тебе ершиться, Илюшка, — уговаривал Тарас Ермилыч, — лучше разуважь почтенную публику…
— Што же, ваше степенство, я не спорюсь, — совершенно другим тоном ответил Илюшка, встряхивая своими кудрями и опуская глаза.
Злобин махнул платком музыкантам. Оркестр грянул проголосную русскую песню, одну из самых любимых. Илюшка совсем закрыл глаза, приложил руку к щеке и залился своим высоким тенором:
Не белы-то снеги в поле забелилися…
Глассер взмахами своей палочки постепенно закрыл трубы, контрабас, флейты и скрипки, и голос Илюшки разлился по всему саду серебристой струей. Весь павильон затих, а Илюшка все пел, изредка полуоткрывая глаза, точно он сам пьянел от своей песни. Послышались тяжелые вздохи и восторженный шепот. Грозный генерал слушал, склонив голову набок, секретарь Угрюмов совсем скорчился на своем стуле. Тарас Ермилыч вытирал катившиеся слезы платком. Смагин прищуренными глазами наблюдал Авдотью Мироновну, которая сидела за столом бледная-бледная, с остановившимся взглядом, точно она застыла. Песня уже замерла, а публика все еще не могла очнуться, пока Тарас Ермилыч не крикнул:
— Хорошо, подлец!..
Поднялся настоящий гвалт. Все полезли к Илюшке. Кто-то целовал его, десятки рук тянулись обнимать. На время все позабыли даже о присутствовавшем генерале. Тарас Ермилыч послал с Савелием оркестру сторублевую бумажку и опять махнул платком. Передохнувший Илюшка снова залился соловьем, но на этот раз уж веселую, так что публика и присвистывала, и притоптывала, и заежилась как от щекотки.
— Хороший бы дьякон вышел из него, — заметил протопоп Мелетий, показывая генералу глазами на Илюшку. — Тенористый…
— Нет, форейтор вышел бы лучше, — спорил генерал.
— Нет, дьякон…
— Не спорь, протопоп!..
— Дьякон!..
Заспоривших стариков помирил какой-то ловкой шуткой Смагин. Взглянув на него, генерал вдруг расхохотался: он вспомнил анекдот про свечку.
Десять песен спел Илюшка и получил за них сто рублей. Оркестру Злобин платил за каждую песню тоже по сту рублей, — разошелся старик. Когда Илюшка кончил, Тарас Ермилыч налил бокал шампанского и велел снохе поднести его певуну. Авдотья Мироновна вся заалелась, когда Илюшка подошел к ней.
— Ну-ка, погляжу я, как ты не выпьешь теперь? — весело спрашивал Тарас Ермилыч, обнимая его. — Ну-ка?
Илюшка встряхнул своими кудрями, глянул на застыдившуюся хозяйку и единым духом выпил все вино, а бокал разбил об пол.
— Никогда капли в рот не брал и не возьму больше, — говорил он, кланяясь хозяйке в пояс.
— Ах ты, разбойник! — журил его Злобин. — Посудину-то зачем расколотил? Ну, да бог с тобой, Илюшка… Уважил.
Вскинув на богатырское плечо принесенный Савелием пустой короб и поклонившись всей честной компании, Илюшка пошел от павильона, помахивая своей шапкой. Авдотья Мироновна проводила его своими грустными глазами до самого выхода.
Этот праздник закончился совершенно неожиданной развязкой.
Когда Илюшка ушел, общее внимание опять сосредоточилось на генерале. Старик был в духе, и все чувствовали себя развязнее обыкновенного. Тарас Ермилыч подсел к генералу и весело спросил:
— Вашему превосходительству надоело, поди, наше мужицкое веселье? Сами-то мы лыком шиты…
— Нет, зачем надоесть, — ответил генерал, улыбаясь. — А вот ты, Тарас Ермилыч, как свои грехи будешь отмаливать?
— Обыкновенно, ваше превосходительство, как и все протчии…
— Обыкновенно?.. Да ты не стесняйся и расскажи, а мы с протопопом послушаем… ну?..
В первую минуту Злобин не понял вопроса, а потом укоризненно посмотрел на Смагина. Эх, продал барин…
— Ну, что же ты молчишь? — приставал генерал. — А то, хочешь, я и сам могу рассказать, как ты богу молишься.
— Зачем же вам утруждать себя, ваше превосходительство, — спохватился Злобин. — Это вы насчет свечки?..
— Вот за это люблю! — похвалил генерал. — Умен… Ну, так как было дело?
Все гости навострили уши, смутно догадываясь, что творится что-то совсем необыкновенное. Савелий стоял в дверях и чувствовал, как от последних слов Тараса Ермилыча у него захолонуло на душе. Не в добрый час он разболтал все Ардальону Павлычу… Человек, под которым подломился лед, вероятно, испытывает тем же, что переживал сейчас Савелий: у него даже в ушах зашумело, а перед глазами пошли красные круги. Пропал, пропал, пропал… А Тарас Ермилыч вытянулся перед генералом и рассказал начистоту все, как было дело. Генерал принимался несколько раз хохотать, прерывая рассказ. Улыбался и протопоп Мелетий, поглядывая на Смагина.
— Ну, и в третий раз прилепил свечку? — спрашивал генерал.
— И в третий… — глухо ответил Злобин. — И в третий… А потом, ваше превосходительство, бросил ее об пол и убежал из меленной. Вот так…
Последние слова старик выговорил совсем красный, а затем выбежал из павильона. Генерал только хотел захохотать, но так и остался с раскрытым ртом. Наступила минута мертвой тишины. Грузная фигура Тараса Ермилыча мелькнула уже на выходе из сада.
— Позвольте, зачем же он убежал? — недоумевал генерал, обводя всех глазами. — Обиделся?
— Сие не подобает, — за всех ответил протопоп Мелетий.
В свою очередь обиженный генерал поднялся с места и, не простившись с хозяином, уехал домой.
Неожиданная размолвка с генералом всей своей тяжестью обрушилась на подручного Савелия. Весь злобинский дом сразу затих. Тарас Ермилыч из сада пробежал прямо в моленную и там заперся. Он неистовствовал, рвал на себе волосы и даже плакал; посмеялся над ним генерал при всех. Вспылил Тарас Ермилыч не во-время, а теперь генерал рассердился, — уломай-ка его. А без генерала дохнуть нельзя. Больше всего бесило «ндравного» и «карахтерного» старика сознание своего полного бессилия. Что нужно было бы сделать по первому разу: Смагина в шею, да и Савелья тоже — два сапога пара. Но, раздумавшись, Злобин сообразил, что именно этого и не следует делать: Савелий разболтался не от ума, а без Смагина не обойтись. Кто помирит с генералом, как не Ардальон Павлыч? Придется ему же, Ардальону Павлычу, и кланяться. Чтобы сорвать на ком-нибудь расходившееся сердце, Злобин позвал вечером Савелья к себе в моленную и неистовствовал над ним часа два: и кричал, и ругался, и топал ногами, и за волосы таскал. А Савелий молчал, как зарезанный: кругом виноват, о чем же тут говорить.
— Перед всем народом осрамил меня генерал из-за тебя! — визжал Злобин, наступая на Савелья с кулаками. — Легко это было мне переносить! Голову ты с меня снял своим проклятым языком. Эх, показал бы я вам с Ардальоном Павлычем такую свечку, что другу и недругу заказали бы держать язык за зубами.
— Виноват, Тарас Ермилыч…
— Да мне-то от этого легче, а?.. Ирод ты треокаянный…
Тяжелая злобинская наука продолжалась битых два часа, так что Савелий вышел из моленной краснее вареного рака, в разорванной рубахе и с синяком на лице. Он как-то совсем одурел. Сызмала служил у Тараса Ермилыча, рассчитывал, что старик за верную службу из подручных определит куда-нибудь на свои золотые промыслы или на заводы смотрителем, на хорошее жалованье, а теперь все пропало. Не забудет Тарас Ермилыч его провинности до смерти. Одним словом, вышло такое дело, что ложись и помирай… Да и на двор с избитой рожей показаться было стыдно. Три дня Савелий пролежал у себя в каморке, а потом уж совсем тошно сделалось. Вспомнил он про другого верного раба Мишку, которого лупила генеральша, и вечерком отправился в генеральский дом поделиться горем.
— Где это тебе морду-ту разрисовали? — удивлялся Мишка, разглядывая Савелия. — Ловко… Должно полагать, на самого натакался?
В каморке Мишки, под генеральской лестницей, Савелий подробно рассказал все свое горе и как оно вышло. Мишка в такт рассказа качал головой и в заключение заметил:
— Бывало мое дело не лучше твоего. Нажалилась как-то генеральша на меня, так генерал нагайкой меня лупцовал-лупцовал, так и думал: на месте помру. После-то снял рубаху, так вся спина точно пьявками усажена… Вот как бывает, милый ты друг!.. У тебя хоть причина есть, а у меня и этого не бывало.
— Усолил меня Ардальон Павлыч, — жаловался Савелий, — кажется, взял бы да зубом его перекусил, как клопа… С ума он у меня нейдет! Лежу у себя и думаю: порешу я Ардальона Павлыча, и делу тому конец, а сам в скиты убегу, и поминай, как звали.
— Ну, это ты напрасно, милаш… Обожди, может, и сойдет все. Ведь я вот терплю…
— Терпишь, Миша… ах, как терпишь! Я тебя в прошлый-то раз даже вот как пожалел.
Долго шла душевная беседа в каморке, под генеральской лестницей, и верный раб Мишка все утешал верного раба Савелья, а тот слушал и молчал. На прощанье Мишка неожиданно проговорил:
— Да послушай, Савелий, брось ты совсем своих кержаков! Ей-богу, брось…
— Как же это так бросить-то? — удивился Савелий, которому эта простая мысль даже в голову не приходила. — Служил я без мала двадцать годов, а ты: брось…
— Другая собака цепная и больше служит, пока не удавят… Нет, што я тебе скажу-то, милаш. Может, оно и лучше, што Тарас Ермилыч тебя оттрепал на все корки. Бывает… Когда ты в прошлый раз у меня был, так вот в этой самой каморке скрывался один человек. Ко мне приходил с поклоном, потому как ему гадалка судьбу сказала… Так, ничтожный человек, а попал через меня к случаю. Сосунова слыхал в горном правлении? Ну, так его съел Угрюмов до конца, а Сосунов теперь в караванные попал. Моих рук дело… Улучил минуту, когда с генералом на днях в завод ездили, и обстряпал все. Так вот я и скажу Сосунову — он тебя к себе возьмет… Положим, жила он собачья, Сосунов-то, а меня боится.
— Спасибо на добром слове, Михайло Потапыч, а только я подумаю… Первое дело, надо мне отместку Ардальону Павлычу сделать. Жив не хочу быть…
— Как я генеральше?.. Вот за это люблю, Савелий. Ну, ин, подождем.
На этом верные рабы и порешили, хотя предложение Мишки и засело в голове Савелия железным клином. Мирон Никитич давно хотел прибрать к своим рукам казенный караван — очень уж выгодное дело, ну, да опять, видно, сорвалось. Истинно, что везде одно счастье: не родись ни умен, ни красив, а счастлив. Откуда злобинские миллионы — тоже счастье, а без счастья и Тарасу Ермилычу цена расколотый грош.
Савелий был своим человеком в злобинском доме, почти родным, и мысль о том, что его нужно оставить, казалась ему несбыточной и дикой. Когда Савелий поступал к Злобину, старик кое-как перебивался разными делами. Была у него своя небольшая салотопенная заимка, при случае брал Тарас Ермилыч разные подряды и кое-как сводил концы с концами. Весть о сибирском золоте прошла в раскольничьем мире довольно давно, ее разнесли разные сибирские старцы да шляющиеся божьи люди. Первые попытки добраться до этого золота кончились неудачей, а предприниматели разорились, как Телятниковы или Часовниковы. Но эти неудачи не остановили Тараса Ермилыча. Был он тогда в полной силе, продал свою заимку, перехватил деньжонок у разной родни и отправился пытать счастья в далекую енисейскую тайгу вместе с Савельем. Легкая рука оказалась у Тараса Ермилыча, — отыскал он первое золото ровно через год. На готовое дело все-таки нужны были большие деньги, но на этот раз выручил старик Ожигов. Выговорил он себе половину всех чистых доходов, тройные проценты и выдал Злобину пятьдесят тысяч. Ожиговские деньги с лихвой оправдались в первый же месяц, а там золото полилось широкой рекой. На прииске Заветном каждый день намывали по пуду золота, — как намыли пуд, сейчас у конторы стреляла пушка, и все работы шабашили. Таким образом, в каких-нибудь пять лет Злобин заработал чистенький миллион. А дальше пошло уже бешеное золото. Через десять лет Злобин купил лучшие заводы на Урале и женил своего сына на дочери Мирона Никитича, — злобинские и ожиговские миллионы соединились. Злобинская свадьба представляла собой что-то невероятное, и праздники затянулись на целый год, да и конца им не предвиделось. Достаточно оказать, что скуплено было и выпито в первый месяц все шампанское, какое только можно было достать в трех соседних губерниях.
Не мог уйти Савелий из злобинского дома, да и оставаться в нем ему было хуже смерти. Еще с Тарасом Ермилычем можно было помириться — крут сердцем да отходчив, а вот Ардальон Павлыч на глазах как бельмо сидит. Благодаря размолвке Тараса Ермилыча с генералом Смагин забрал еще больше силы. Он уже несколько раз ездил в генеральский дом для предварительных разведок и возвращался с загадочно-таинственным лицом, а на немой вопрос хозяина только пожимал плечами.
— Да я, кажется, ничего бы не пожалел, кабы насчет денег… — повторял удрученный горем Злобин. — Только утихомирить бы генерала, Ардальон Павлыч.
— И деньги понадобятся в свое время, — таинственно отвечал Смагин. — Деньги — сила…
— Сила-то сила, да как с этой силой к генералу подступиться?
— Надо подумать, Тарас Ермилыч…
— Родной, только выручи! Ничего не пожалею…
И Смагин думал. Каждый вечер на половине Поликарпа Тарасыча шла крупная игра. В главных парадных покоях, где раньше стояло разливанное море, теперь было совсем тихо, а внизу с вечера наглухо окна запирались железными ставнями и собиралась своя небольшая компания. Здесь играли в большую игру, и выигрывал большею частью Смагин, — ему везло, как утопленнику. Проигрывались два горных инженера, секретарь Угрюмов, казачий полковник, несколько купчиков, а главным образом, сам хозяин, Поликарп Тарасыч. Старик Злобин, конечно, знал, чем занимаются на половине сына, но приходилось молчать, потому что, ежели обидеть Ардальона Павлыча, тогда вполне зарез. Что думал Поликарп Тарасыч, думал ли он вообще что-нибудь — трудно сказать. К вечеру он постоянно был сильно навеселе, усвоив привычку напиваться потихоньку от отца и жены. Единственное, что его занимало, — это были карты, и он с нетерпением дожидался вечера, как праздника. Авдотья Мироновна показывалась к гостям редко и сидела одна в своих комнатах, окруженная приживалками, странницами и божьими старушками. С мужем она виделась только утром, когда он совсем пьяный засыпал где-нибудь на диване. Редкие случаи, когда он делался с ней ласков, заканчивались обыкновенно просьбой денег. Свои деньги Поликарп Тарасыч давно проиграл, у отца просить не смел и теперь проигрывал женино приданое, хотя Мирон Никитич за дочерью и не дал больших денег, а только обещал «не обидеть». Когда и эта статья была исчерпана, Поликарп Тарасыч пригласил к себе в кабинет Савелья, притворил дверь и без обиняков проговорил:
— Добывай денег…
— То есть как денег, Поликарп Тарасыч?
— А вот так… Хоть из своей кожи вылезь, а добывай. И чтобы отец ничего не знал, а то голову оторву. Вот тебе и весь сказ… Ведь я единственный наследник и рассчитаюсь.
— А ежели тятенька узнают?
— Семь бед — один ответ… Надейся на меня, не выдам…
Положение Савелия оказалось сквернее самого скверного: и единственного наследника злобинских миллионов нельзя было обижать, и Тарас Ермилыч мог все узнать, и денег было достать трудно. Долго молчал Савелий, переминаясь с ноги на ногу, пока не заметил:
— Ведь это прорва, Поликарп Тарасыч… Я насчет Ардальона Павлыча. Никаких денег для них не хватит, и ничем их не удивите.
— Ну, я тебе сказал свое, а ты мне без денег на глаза не показывайся. Знать ничего не хочу, а деньги чтобы были… слышал?.. Да язык держи за зубами, чтобы вторая свечка не вышла…
Пришлось Савелью пуститься на разные аферы. Обошел он всех тугих людей, которые тайно давали деньги под заклад и большие проценты, обошел еще более тугих заимодавцев, выдававших ссуды под двойные векселя, своих раскольничьих стариков и старушек, скопивших на смертный час разные крохи, — везде взял, везде просил и унижался, и все это было сейчас же проиграно. Пришлось закладывать брильянты и золотые вещи Авдотьи Мироновны, а за это досталось бы вдвойне, и от Тараса Ермилыча и от Мирона Никитича. Но и этого было мало: Поликарп Тарасыч требовал все новых денег. Когда все статьи таким образом были исчерпаны, у Савелья опустились руки: денег взять было негде. Но в минуту такого глухого отчаяния людей озаряют иногда неожиданно счастливые мысли: верный раб Савелий вспомнил про верного раба Мишку — вот у кого должны быть деньги. Старик Савелий слыхал, что Мишка ссужает верных людей и что он же дал новому караванному Сосунову на первоначальное обзаведение. Не откладывая дела в долгий ящик, Савелий отправился в генеральский дом.
— Ну, што, милаш, скажешь? — спрашивал Мишка. — Зажил с лица-то? А меня генеральша полирует пуще прежнего.
Попросить денег с первого слова было неудобно, и Савелий долго мучил благоприятеля всевозможной околесиной, пока самому не надоело. Когда он, оглядевшись, заговорил о деньгах, Мишка отчаянно замахал руками. Какие у него деньги?.. Что и выдумают добрые люди!.. Нашли денежного человека… Когда Савелий рассказал свое горе начистоту, Мишка задумался.
— Што бы тебе к первому бы ко мне прийти? — понял он. — Может, я нашел бы подходящего человека… У самого-то у меня нет денег — известное наше жалованье: четыре недели на месяц получаем. Да притом и то сказать, сколько ни добудь, все деньги проиграете Смагину… Вот еще человек навязался, подумаешь!.. К нам он теперь зачастил и все больше с моей генеральшей разговоры разговаривает…
Верный раб Мишка оказался гораздо проще, чем предполагал Савелий, — поломавшись в свою волю, он сразу отвалил три тысячи да еще без векселя, а просто на честное слово. Было выговорено всего одно условие, именно, что Мишка вручит деньги лично Поликарпу Тарасычу, когда тот прикажет. К фамилии Злобиных Мишка чувствовал какое-то рабское доверие, не то, что к Сосунову: что значат его гроши при злобинских миллионах? А когда Тарас Ермилыч умрет, ведь все миллионы достанутся Поликарпу, — он не забудет Мишкиной выручки. В назначенный день и час Мишка явился в злобинский дом с деньгами, и Поликарп Тарасыч принял его очень вежливо и даже собственноручно подал стакан водки.
— Что же ты мало денег принес? — проговорил он, не считая пачку ассигнаций. — Такими пустяками не стоило тебя беспокоить…
— Все, сколько есть, Поликарп Тарасыч…
Конечно, и эти деньги постигла та же участь, как и добытые Савельем раньше. Потребованный в злобинский дом вторично, Мишка заперся: нет больше денег, и конец тому делу.
— Что же я буду делать, дурак ты эдакий? — спрашивал Поликарп Тарасыч.
— Не могу знать-с…
— Ведь мне нужны деньги до зарезу, — понимаешь?
— Попросите у Ардальона Павлыча: у них теперь большие тысячи.
— Попроси-ка у него сам… Ну, все это вздор!..
Поликарп Тарасыч прошелся по комнате несколько раз и, схватившись за голову, заговорил:
— Несчастный я человек, Миша… И нет меня несчастнее во всем Загорье! Все меня считают за богатого: единственный злобинский наследник, женился на миллионщице, а я должен просить денег у халуя. Камень на шею да в воду — вот какая моя жизнь, Миша!
— Што вы, Поликарп Тарасыч! Какие вы слова выговариваете?.. Просты вы очень, а тут лютый змей навязался…
Пожалел верный раб Мишка миллионного наследника за его простоту и еще дал денег, но это уж было в последний раз: у самого Мишки ничего не оставалось.
А Смагин продолжал все ездить в генеральский дом и теперь бывал часто у одной генеральши, если генерал куда-нибудь уезжал. Даже случалось как-то так, что Смагин точно знал, когда генерала нет дома. Впрочем, для проформы он всегда спрашивал в передней вытягивавшегося в струнку Мишку:
— Генерал дома?
— Никак нет-с, Ардальон Павлыч…
— Гм… как же это так?.. — вслух раздумывал Смагин и потом решал: — Ну, доложи генеральше.
Но Мишке и докладывать не приходилось, потому что Мотька уже выскакивала на верхнюю площадку лестницы и кричала:
— Пожалуйте, Ардальон Павлыч… Ее превосходительство просили вас пожаловать к ним.
Мотька точно знала из минуты в минуту, когда приедет Смагин, что, конечно, не ускользнуло от зоркого глаза Мишки. Что-то неспроста разгулялся ловкий барин… Конечно, Мотька знает все, да только из нее правды топором не вырубишь. О своих подозрениях Мишка, конечно, никому не сообщал, но по пути припомнил рассказ Сосунова, как он встретил генеральшу у ворожеи Секлетиньи. О чем было ворожить генеральше, да и не генеральское это дело разъезжать по ворожеям. Вообще Мишкин нос учуял что-то неладное, о чем он не смел даже догадываться…
В злобинском доме Смагин держал себя с прежним гонором, и Тарас Ермилыч должен был все переносить. Что же, сам виноват, зачем тогда дураком убежал из павильона? Самодур-миллионер даже стеснялся заговаривать с Смагиным о генерале: просто как-то совестно было, а сам Смагин упорно молчал. Только раз он привез как-то лист и просил подписать какую-нибудь сумму на богоугодные заведения.
— Да сколько угодно!.. — обрадовался Злобин.
— Не сколько угодно, а сколько нужно. Если подпишете много, это выйдет вроде взятки, — поучал Смагин, — а это бестактно… Подписку собирает генеральша. Понимаете?
— Ну, а как мое дело, Ардальон Павлыч?
— Нужно подождать… Генеральша обещала похлопотать за вас, но ведь вы сами знаете, какой человек генерал. Устроится все помаленьку, только не нужно нахально лезть к нему на глаза.
Эта благотворительная подписка повторялась несколько раз, но Злобин был рад угодить генеральше за ее хлопоты хоть этим. А результаты генеральского неблаговоления уже давали себя чувствовать; по крайней мере самому Тарасу Ермилычу казалось, что все смотрят на него уже иначе, чем раньше, и что на первый раз горноправленский секретарь Угрюмов совсем перестал бывать в злобинском доме, как корабельная крыса, почуявшая течь.
Выплаканные у Мишки деньги, конечно, не спасли Поликарпа Тарасыча и ушли по тому же адресу, как и добытые раньше. А игра шла все дальше, и Ардальон Павлыч записывал уже хозяйские проигрыши в кредит. Но и этому наступил конец. Раз вечером, прометав талию, Смагин отвел Поликарпа Тарасыча в сторону и заметил лаконически:
— Так порядочные люди не делают, молодой человек…
— Это насчет денег, Ардальон Павлыч? У меня ничего нет…
— А вы знаете, молодой человек, как это называется?..
Молодой человек молчал, уныло опустив голову. Смагин взял его своей железной рукой за плечо, встряхнул и с искаженным бешенством лицом прошептал:
— Подлостью называется, щенок, а подлецов бьют…
Результатом этой коротенькой домашней сцены было то, что подручный Савелий, несмотря на ночное время, полетел к старику Ожигову. Это была отчаянная попытка, но нужно же было хотя что-нибудь сделать…
Старинный ожиговский дом засел на берегу р. Порожней, у самого выезда из города, где уже начинались салотопенные заимки. Каменный двухэтажный дом строился не зараз, а поэтому окна, выходившие на улицу, были неодинаковой величины и расположились на разной высоте. Злобин часто смеялся над стариком Ожиговым по этому случаю и называл его дом скворечницей. Старик прищуривал свои хитрые серые глазки и, собрав в горсточку свою редкую бородку клинышком, отвечал всегда одно и то же: «Вот помру, тогда наследнички выстроятся по-твоему, сватушко, а мне уж не к лицу… Не по бороде нам высокие-то хоромы, а кому надо, так не побрезгуют и моей избушкой!»
Когда Савелий подошел к ожиговскому дому, на дворе завизжали блоки и раздался хриплый лай двух здоровенных киргизских волкодавов. Впрочем, во втором этаже в двух самых маленьких оконцах теплился слабый свет — значит, старик еще не спал. Савелий осторожно постучал в калитку и отошел. Когда вверху отворилась форточка, он по раскольничьему обычаю помолитвовался:
— Господи Исусе Христе, помилуй нас…
— Аминь… Кто крещеный без поры, без время?
— Это я, Мирон Никитич, подручный Савелий… От Поликарпа Тарасыча послом пришел: дельце есть.
— Ах, полуночники!.. — заворчала хозяйская голова и скрылась.
Савелью пришлось подождать довольно долго, пока свет наверху исчез и послышался стук отворявшихся дверей. Старик с фонарем в руках шел на двор, потому что ключа от калитки в ночное время он не доверял никому.
— Это ты, Савельюшко? — спросил он, не решаясь отворить калитку.
— Я, Мирон Никитич… от Поликарпа Тарасыча.
Щелкнул железный затвор, точно кто чавкнул железной челюстью, и калитка приотворилась вполовину, — старик навел свет фонаря на ночного гостя, чтобы окончательно убедиться в его подлинности. Попасть в ожиговский дом и днем было труднее, чем в острог, потому что никто не мог войти в него или выйти без ведома самого хозяина. От калитки проведен был в комнату Мирона Никитича шнурок, и он сам отворял и затворял ее. Редкие выходы самого хозяина сопровождались чисто тюремными предосторожностями, да и сам он походил не на хозяина, а на тюремщика.
— Добрым людям спать не даете, — ворчал старик, запирая калитку тяжелым железным засовом. — Не стало вам дня-то, полуночники.
— Не своей волей я пришел, Мирон Никитич.
— Знаю, Савельюшко: не к тебе и слово молвится, а кто постарше тебя.
Они подошли к ветхому деревянному крылечку с узкой деревянной лестницей наверх. Пропустив Савелья вперед, старик оглядел еще раз весь двор и с кряхтеньем начал подниматься за ним. Горькая была эта лесенка, и нуждавшиеся люди хорошо ее знали: редко спускались по ней с деньгами в руках. Сам Тарас Ермилыч хаживал по ней не один раз, — гордый был человек, но умел покориться. В низенькой темной передней Савелий остановился, пропустив хозяина вперед.
— Я тебя по первоначалу-то и не узнал, Савельюшко, — каким-то дребезжащим голосом бормотал Мирон Никитич, еще раз направляя свет фонаря на своего ночного гостя. — Нет, не узнал, Савельюшко.
По своему обыкновению, старик соврал — это была машинальная раскольничья ложь, ложь по привычке никогда не говорить правды. Костюм загорского миллионера состоял из одной ветхой ситцевой рубахи, прихваченной узеньким ремешком, и таковых же синих портов, — дома из экономии старик ходил босой. Маленькое сморщенное лицо глядело необыкновенно пристальными серыми глазками и постоянно улыбалось; песочного цвета редкие волосы на голове, подстриженные раскольничьей скобой, и такого же цвета редкая бородка клинышком совсем еще не были тронуты сединой, хотя Ожигов и был на целых десять лет старше свата Тараса Ермилыча. Крепкий был человек, хотя и выглядел сморчком.
— Добро пожаловать, Савельюшко, — пригласил старик. — Заходи в горницу-то… Гость будешь, хоть и ночью пришел.
Савелий вошел в горницу и, прежде чем поздороваться с хозяином, положил перед образом в переднем углу входный начал, а уже потом проговорил своим певучим голосом:
— Здравствуйте, Мирон Никитич… Поликарп Тарасыч наказал кланяться.
— Ну, садись, Савельюшко, — проговорил старик из фальшивой любезности. — В ногах правды нет…
— Ничего, и постоять можем, Мирон Никитич… Не по чину нам рассаживаться-то.
— Так, так… Правильные твои слова, Савельюшко. Што же, и постой… Твое дело молодое, а честь завсегда лучше бесчестья.
Низенькая, давно штукатуренная комната, с маленькими оконцами, голыми стенами и некрашеным, покосившимся полом, всего меньше могла навести на мысль о миллионах. Меблировка состояла из жесткого диванчика у внутренней стены, старинного комода в углу, нескольких стульев и простого стола. Два сундука, окованных железом, дорожка домашней работы на полу и стеклянный шкафик с посудой дополняли обстановку. Приотворенная дверь вела в следующую комнату, убранную еще беднее — там стояла одна двуспальная кровать, и только. Старик жил в этих двух комнатах один-одинешенек, а другие горницы пустовали. Когда-то в доме жила большая семья, но старуха жена умерла, сыновья переженились и жили в отделе, дочери повыходили замуж, и дом замер постепенно, как замирает человек в прогрессивном параличе, когда постепенно отнимаются ноги, руки, язык и сердце. Последним живым человеком из ожиговского дома ушла Авдотья Мироновна, воспитанная по-монашески, и старик остался в своем доме, как последний гнилой зуб во рту.
Заложив руки за спину, Савелий несколько времени переминался с ноги на ногу, не зная, с чего ловчее начать. Ожигов сел на стул, уперся по-старчески руками о колени и, склонив голову немного набок, приготовился слушать. Когда Савелий начал свой рассказ, старик сосал бескровные сухие губы и в такт рассказа покачивал головой.
— Так, так, Савельюшко… — проговорил он, когда подручный кончал свою тяжелую исповедь. — А сколько денег нужно дорогому зятюшке?
— Без десяти тысяч не велел и на глаза показываться…
Старик вскочил, посмотрел на Савелия, как на сумасшедшего, и громко расхохотался.
— Десять тысяч?.. Да я сроду и не видывал таких денег. Нашли тоже у кого просить денег: у бедного старика. Пусть Поликарп Тарасыч просит у отца, ежели уж такая нужда приспичила, у свата шальных денег много.
— Вы знаете, какой карахтер у Тараса Ермилыча? — объяснял Савелий, не меняя позы. — Они могут даже и совсем изуродовать человека, ежели в азарт придут…
— А мне какое до этого дело? Куда деньги Поликарпу Тарасычу да еще в ночное время? Деньги, как курицы, на свету засыпают… Да. Так и скажи своему Поликарпу Тарасычу… Знаю я, куда ему деньга нужны. Все знаю…
— Он заплатит, Мирон Никитич, только вот сейчас зарез…
— Чужие слова говоришь, миленький… У вас там дым коромыслом идет, а я буду деньги платить?.. Знаю, все знаю… И Тарасу Ермилычу тоже скажи, чтобы перестал дурить. Наслушили всю округу… Очень уж расширился Тарас-то Ермилыч. Так ему и скажи, а теперь ступай с богом: за Поликарпа Тарасыча я не плательщик…
Отвесив глубокий поклон, Савелий направился к двери, но старик остановил его.
— Мишку-то генеральского видел? — спросил он. — Был он как-то у меня, горюн… Плохое его дело, да и нам от этого не легче, Савельюшко. Приступу теперь не стало к генералу… Сердитует он на Тараса-то Ермилыча? Сам виноват сватушко: карахтер свой уж очень уважает. Ну, прощай…
От самых дверей Савелий еще два раза вернулся — это была уж такая привычка у Мирона Никитича.
— Караван-то, Савельюшко, уплыл от нас… — говорил он. — Мишкино дело, что он Сосунову достался. Не к рукам, Савельюшко, а дельце тепленькое… Голенькие денежки на караване-то.
Самое главное старик всегда приберегал к концу. Савелий знал эту повадку и не удивился, когда Мирон Никитич догнал его с фонарем уже на лестнице.
— Савельюшко, што у вас мутит всем этот барин вот, ну, как его там звать-то?
— Ардальон Павлыч Смагин…
— Вот он самый… Слышал я о нем достаточно. Напрасно ему вверился Тарас Ермилыч да еще в дом к себе взял: чужой человек хуже ворога. И Поликарпа-то Тарасыча окружил этот Смагин… Все знаю, миленький. Так и Поликарпу Тарасычу скажи: наказывал, мол, тебе богоданный твой батюшка… Скажешь?
— Скажу, Мирон Никитич.
— А денег у меня таких нет, да и в заводе не бывало, Савельюшко. Только всего и осталось, штобы похоронить чем было… Смертное для себя берегу.
Когда Савелий вернулся в злобинский дом, Поликарп Тарасыч встретил его с веселым лицом и даже пошутил:
— Небось с одной молитвой воротился от тестюшки?
— Отказали, Мирон Никитич…
— Ну, и плевать мне… На всех плевать!
Такой неожиданный оборот дела немало удивил Савелья. Смагин тоже улыбался и только усы покручивал. Ну, что же, устроились между собой — и любезное дело. Меньше хлопот!
Когда Савелий отправился к себе в каморку, его догнал молодец и объявил, что генеральский Мишка дожидает в кухне уже два часа и уходить не хочет.
«Верно, за своими деньгами приволокся? — подумал Савелий. — Тоже и нашел время…»
Он послал за Мишкой, чтобы шел к нему в комнату. Мишка явился, поздоровался, присел к столу и осторожно огляделся.
— С секретом пришел? — спросил Савелий, недовольный этим несвоевременным визитом.
— Есть и секрет, Савелий Гаврилыч, — шепотом объяснил Мишка, продолжая оглядываться. — Такой секрет, такой секрет… Стою я даве у себя в передней, а Мотька бежит мимо. Ну, пробежала халда-халдой да бумажку и обронила. Поднял я ее и припрятал… А на бумажке написано, только прочитать не умею, потому как безграмотный человек. Улучил я минутку и сейчас, например, к Сосунову, а Сосунов и прочитал: от генеральши от моей записка к вашему Ардальону Павлычу насчет любовного дела. Вот какая причина, милый ты человек!
— А с тобой бумажка?
Мишка достал из-за пазухи скомканный листочек почтовой розовой бумажки и передал Савелью.
— «Ми-лый, при-хо-ди вечером… Све-ча пок-кажет… — разбирал Савелий вслух. — Пе-ту-ха не… не будет». И все тут? Ну, это, брат, ничего еще не значит: неизвестно, к кому, и неизвестно, от кого.
— Говорят тебе: от генеральши!..
— Да ведь не подписано письмо-то?..
— Ах, какой ты непонятный!.. Уж говорю, что от самой генеральши. Я уж давно примечаю за ней, что дело неладно. Зачастил к нам Ардальон-то Павлыч и все норовит так, когда генерала дома нет. А откуда ему знать это самое дело, ежели сама генеральша, например, не подражает Ардальону Павлычу? Весьма это заметно, Савелий Гаврилыч, когда человек немного в разуме своем помутился… Ловка генеральша, нечего сказать, а оно все-таки заметно. Да…
— Ну, заметно, а нам-то с тобой какое горе от этого сталось?
— Эх ты, малиновая голова! Да ежели бы, напримерно, уследить генеральшу да подвести генерала: обоим крышка — и моей генеральше и твоему Ардальону Павлычу. Понял?
— А ведь ты правильно, Михайло Потапыч… Мне-то по первоначалу и невдомек, куда ты речь ведешь, а теперь я расчухал. Уж чего бы отличнее, когда этакого медведя натравить на них…
— Он бы их распатронил, генерал, значит… Только и генеральша увертлива… Все бабы на это ловки: у них, как у мышей — вход в нору один, а выходов десять. Ну, генеральша чистенько дело ведет, — комар носу не подточит…
— Как же мы ее добывать будем, Михайло Потапыч?
Прежде чем ответить, Мишка еще раз огляделся и даже сходил и попробовал, плотно ли приперта дверь.
— Вот што, Савелий Гаврилыч, — начал он с особенной торжественностью, — долго я думал об этом. День и ночь думал, ну, и придумал… Залобуем и генеральшу и Смагина: как пить дадим. Только все это уж, как ты захочешь: все от тебя…
— От меня? Из спины ремень вырезай хоть сейчас, только бы Ардальона Павлыча сплавить… Солон мне он пришелся. Тарас Ермилыч и глядеть на меня не хочет…
— И без ремня дело обойдется, ежели с умом. Ты только слушай, Савелий Гаврилыч…
Мишка еще раз оглянулся и продолжал уже шепотом:
— Изловить мне генеральшу самому невозможно… Она вверху, а я туда доступа не имею. Все, значит, дело в этой самой Мотьке… Может, помнишь: увертливая такая девка.
— Помню… ну?
— Не понимаешь?
— Ровно ничего не понимаю, хоть убей.
— Ты еще тогда с ней как-то игру заигрывал, а она тебя обругала. Да… А потом пытала меня: женатый ты человек или нет? Известно, баба, все им надо знать. А я заприметил, што она и сама на тебя глаза таращит: когда ты придешь — она уж бесом по лестнице вертится. Вот ежели бы ты эту самую Мотьку приспособил, а потом бы через нее все и вызнал, а потом того, мы бы и накрыли генеральшу…
— Как будто зазорно, Михайло Потапыч… В переделах бывал, а такими делами не случалось заниматься.
— Да тебя-то убудет, што ли?
— Говорю: претит… Конешно, Мотька — ухо девка, и побаловаться даже любопытно, только все-таки зазорно.
— Ну, как знаешь, Савелий Гаврилыч… Мое дело сказать, а там уж сам догадаешься. А Мотька все знает и все тебе обскажет, ежели ты ее в оглобли заведешь… Бабы на это просты.
Как ни уговаривал Мишка, но Савелий уперся и ни за что не соглашался на его план. На этом и разошлись…
Может быть, коварство верного раба Мишки так и осталось бы в области предположений, но ему помог сам Ардальон Павлыч. Барин зазнался и при посторонних посмеялся над Савелием, рассказал все тот же несчастный анекдот о свечке с продолжением. Подручный побелел от бешенства, когда все хохотали, и сказал про себя только одну фразу:
— Погоди, собака, утру я тебе нос…
Савелий в тот же день отправился в генеральский дом и отдал себя в полное распоряжение верного раба Мишки.
— Так-то лучше будет, милаш, — похвалил Мишка, — твоя-то невелика работа, а каково мне потом достанется… А дельце наше верное: все знаки есть. Устигнем генеральшу, Савельюшко…
На этот разговор Мотька, конечно, не преминула выбежать. Свесившись, по обыкновению, через перила, она крикнула сверху:
— Тише вы, черти!.. Еще генеральшу разбудите.
— Што больно строга? — ответил снизу Савелий.
— Вся тут: уж какая есть.
— Не пугай, Мотя… Еще ночью померещится, в добрый час молвить.
— Тьфу! кержак немаканый…
Этой коротенькой сценой началась правильная осада засевшего наверху неприятеля. Через Мишку Савелий узнал весь порядок генеральского дня, а главным образом, когда Мотька бывает свободной. Таких минут, когда Мотька могла «удосужиться», было, правда, немного, и их приходилось ловить. Верный раб Мишка в эти редкие минуты с ловкостью заговорщика умел куда-нибудь скрыться, а Мотька сверху спускалась в нижнюю переднюю, чтобы позубоскалить с красивым кержаком. Дело пошло быстро вперед, так что, если Савелий не показывался дня два, Мотька начинала сама приставать к Мишке с расспросами.
— Отвяжись, худая жисть! — притворно ругался Мишка. — Я вот ужо доложу генеральше, так будет тебе от нее два неполных. Не девичье это дело на чужих мужиков глаза пялить. Надо и стыд знать…
— Ах ты, татарская харя!.. Я вот тебе «доложу»… Забыл генеральскую-то нагайку?
Мотька хоть и ругалась с Мишкой, но это было только одной формой и делалось для видимости. В сущности Мотька сразу отмякла и больше не подводила Мишку под генеральскую грозу, а даже предупреждала, когда генеральша «в нервах». Мишка вел свою политику и не показывал вида, что замечает что-нибудь Савелий настолько увлекся начатой игрой, что уже начал стесняться Мишки и больше отмалчивался, когда тот что-нибудь расспрашивал.
— Ты ее из дому-то вымани поскорее, — учил Мишка. — А там уж вся твоя будет… Известно, дура баба!.. Сразу отмякла… Как ты придешь, так у ней уж весь дух подпирает.
— Не совсем ладное мы затеяли, Михайло Потапыч… — вздыхал Савелий, крутя головой. — Тоже и на нас крест есть.
— Разговаривай… Эх ты, Савелий! Баба ты, вот што я тебе скажу… Уйдет, видно, от нас Ардальон Павлыч!..
Пока Савелий не делал попытки окончательно овладеть Мотькой, ограничиваясь лясами в передней и обменом довольно увесистых любезностей — то Мотька огреет его всей пятерней, то он. Мотьку смажет во всю спину, так что у ней дух займется. Она сама сильно сторожилась раскольника-подручного, потому что была православной.
Развязку подвинуло известие, принесенное Савелием в генеральский дом: Смагин выиграл в карты у Поликарпа Тарасыча железный караван, стоявший в Лаишеве.
— Как караван? — изумился Мишка.
— А так… Поликарп-то Тарасыч гонял-гонял меня за деньгами: у всех забрали, где только могли. Ну, а ему все мало… Принесешь утром, а вечером они в кармане у Ардальона Павлыча. Под конец того дело пришло к тому, што и занимать не у кого стало. Толкнулся я к Мирону Никитичу…
— Крышка?
— Обыкновенно… Прихожу я к Поликарпу Тарасычу не солоно хлебавши, а он веселый такой, и Ардальон Павлыч тоже, — значит, сладились промежду себя. Ну, думаю, и отлично, коли сладились, а наше дело маленькое, подневольное. Я так про себя положил, што али тятенька Тарас Ермилыч расступился, али Ардальон Павлыч на бумажке записал Поликарпа-то Тарасыча… Все единственно для нас. Хорошо… Только Ардальон Павлыч все играет, а Поликарп Тарасыч все проигрывает, и счет у них идет на тысячи. Начал я разузнавать, как и што, и вызнал. Когда Поликарп-то Тарасыч женился на Авдотье Мироновне, так Тарас Ермилыч железные-то заводы на его имя переписал, штобы свой форц оказать перед Мироном Никитичем. Ну, ежели заводы Поликарпа Тарасыча, значит и железо его… Он и бахнул весь караван Ардальону Павлычу, а в караване, легкое место сказать, четыреста тысяч пудов железа. Это как, по-твоему? Тарас-то Ермилыч покедова сном дела ничего не знает…
Верный раб Мишка был совершенно ошеломлен этим известием, точно Савелий ударил его по голове обухом.
— Невозможно… — проговорил он после некоторого размышления. — Тарас-то Ермилыч, как дохлую кошку, разорвет Поликарпа, когда узнает все…
— И разорвет, а Поликарпу все равно не сносить головы.
— Ах, какое дело, какое дело! — бормотал Мишка, качая головой. — Вот не было печали, так черти накачали… Да верно ли ты вызнал-то, Савельюшко?
— Да уж вернее смерти… Дока на все Ардальон Павлыч и правильный документ с Поликарпа взял.
Это сочувствие и горестное изумление Мишки Савелий объяснил страхом за выданные Поликарпу Тарасычу деньги и постарался его успокоить: единственный наследник Поликарп Тарасыч и не будет рук марать о такие пустяки, когда целого каравана не пожалел. В случае чего и Тарас Ермилыч заплатит, чтобы не пущать сраму на свой дом.
— Да не об этом я, Савельюшко, — упавшим голосом перебил его Мишка. — Совсем не об этом… Оставит нас Ардальон Павлыч с носом на другой статье: живой из рук уйдет, как живые налимы из пирога в печи вылезают!
— Это в каких смыслах?
— А в таких!.. Раскинь-ка умом-то, што теперь осталось выигрывать с Поликарпа, — жена да рубаха, только и всего материалу. Ну, Ардальон Павлыч обязательно задаст стрекача, а мы при генеральше своей и останемся.
— А ведь это точно, Михайло Потапыч, — удивлялся Савелий собственной недогадливости, — ловить его надо, пса…
— Я тебе говорю… А ты валандаешься с Мотькой задарма и только бобы разводишь. Говорю: уйдет Ардальон Павлыч, коли мы его не накроем. Ждать, што ли, когда Тарас Ермилыч все узнает? Будет, насосался…
Чтобы поскорее «сострунить» Мотьку, заговорщики придумали устроить притворную ссору и этим устранить возможность свиданий в генеральском доме. Прежде всего верный раб Мишка накинулся на Мотьку:
— Эй ты, чужая ужна, што больно перья-то распустила?.. Мне житья не стало от твоих-то хахалей!.. Штобы и духу ихнего не было, а то прямо пойду к генералу и паду в ноги: «Расказните, ваше высокопревосходительство, а подобных безобразиев в вашем собственном доме не могу допустить». Слышала?
— Миша, голубчик, да в уме ли ты? — уговаривала напугавшаяся Мотька. — Да с чего ты разъершился-то?
— А ты у меня поговори еще!.. Я тебе покажу феферу…
Как Мотька ни упрашивала, Мишка остался непреклонен, точно бес на нем поехал. В первый же раз, как только пришел Савелий, верный раб Мишка привязался к нему.
— Да ты што это повадился к нам, немаканое рыло?
— Михайло Потапыч, да вы только выслушайте…
— Было бы кого слушать?.. Мораль по всему городу пущаешь… Подумал бы, куда с рылом-то своим лезешь?.. а?..
— А вы не очень, Михайло Потапыч… Мы и сами сдачи сдадим, коли к нам в дом придете.
— Мне? сдачи?.. Да я…
Дальше расстервенившийся верный раб схватил Савелия и вытолкал его на улицу. Мотька слышала всю эту сцену, спрятавшись наверху лестницы, и горько плакала. А Савелий поднял с земли упавший картуз, погрозил Мишке в окно кулаком и отправился к себе домой, — только его Мотька и видела.
Вечером этого же дня Мишка сидел в каморке Савелия и весело бахвалился.
— Што, ловко я тебя саданул, Савельюшко?
— Ничего-таки… Знакомому черту тебя подарить, так, пожалуй, и назад отдаст.
— А Мотька-то ревела-ревела… И глаза у ней опухли. Только бы нам ее из дому выманить… Так я говорю? Ты этак вечерком около дома-то по тротувару разика два пройдись, а Мотька уж сама вывернется за ворота. Смотри, улетит наш Ардальон Павлыч.
Затеянная комедия была разыграна до конца, как по нотам. Савелий не показывался в генеральский дом целую неделю, а потом послал Мишке верного человека, чтобы поскорее завернул в злобинский дом. Когда Мишка пришел, Савелий даже не взглянул на него, как виноватый, а только проговорил:
— Через три дни генерал поедет по заводам и тебя возьмет с собой, а генеральша поставит на окно в гостиной свечку… Это у них знак такой. С террасы есть ход в сад, вот по этому ходу Ардальон Павлыч и похаживает к генеральше, когда генерала дома нет.
— Н-но-о?.. А ведь и точно, Савельюшко: есть такой ход. Верное твое слово…
— У них уж давно такие ненадобные дела, а генеральша нисколько не боится. Ардальон Павлыч сказал Мотьке, што убьет ее, ежели язык развяжет…
— Дела! В лучшем виде, Савельюшко…
— Мое дело сделано, а теперь уж ты приструнивай генеральшу, как знаешь.
— Ох, уж и не говори лучше: пришел мой смертный час!.. — вздохнул Мишка. — Разразит меня генерал по первому слову, уж это я вполне чувствую.
Савелий глухо молчал и все отвертывался от Мишки: его заедала мысль, из-за чего он сделался предателем. Совестно было своего же сообщника, а уж про других людей и говорить нечего… И Мишку сейчас Савелий ненавидел, как змея-искусителя. Но когда Мишка стал прощаться с ним, точно собрался умирать, Савелий поотмяк.
— Ничего, Михайло Потапыч, не сумлевайся очень-то: бог не без милости, казак не без счастья. Пронесет и нашу тучу мороком…
— Не знаю, останусь жив, не знаю — нет… — уныло повторял Мишка. — На медведя, кажется, легче бы идти. Ну, чего господь пошлет… Прощай, Савельюшко, не поминай лихом!
Прежде чем объявиться генералу, Мишка отправился в церковь и отслужил молебен Ивану-Воину и все время молился на коленях.
Выждав время, когда генеральша уехала из дому куда-то в гости, а Мотька улизнула к Савелию, Мишка смело заявился прямо в кабинет к генералу. Эта смелость удивила генерала. Он сидел на диване в персидском халате и с трубкой в руках читал «Сын отечества». Мишка только покосился на длинный черешневый чубук, но возвращаться было уже поздно.
— Чего тебе? — сурово спросил генерал, на мгновение исчезая в облаке табачного дыма.
Мишка перекрестился и бухнул прямо в ноги генералу.
— Ну? — коротко спросил генерал, сурово глядя на валявшегося в прахе верного раба.
Путаясь и перебивая свои собственные слова. Мишка начал свой донос, но генерал побледнел при первом же упоминовении полненькой генеральши.
— Что-о?! — грянул он, и черешневый чубук засвистел в воздухе. — Да как ты смеешь, рракалллия?! Меррзавец…
Бой на этот раз был непродолжителен: и чубук сломался, и генерал задохся от волнения. Верный раб Мишка ползал у его ног и повторял одно:
— Икону сниму, ваше превосходительство… с места мне не сойти, ежели я хоть единым словом совру… Не таковское дело, штобы облыжные слова говорить. Завсегда как свеча горел перед вашим превосходительством…
Генерал был страшен. Недавняя бледность на лице сменилась багровыми пятнами, руки судорожно сжимались, глаза смотрели на Мишку с таким выражением, точно генерал хотел его проглотить. Переведя дух, он схватил Мишку за горло и прошептал:
— Ну, говори, Иуда… говори, змей… задушу своими руками, если соврешь хоть одно слово!
Стоя на коленях, Мишка рассказал по порядку все, что разведал о генеральше и о назначенном ближайшем свидании. Генерал слушал его с закрытыми глазами и только вздрагивал, когда в рассказе Мишки упоминалось имя полненькой генеральши. А если предатель Мишка говорит правду? Если… Когда Мишка кончил, генерал, не открывая глаз, махнул ему только рукой, чтобы убирался. Избитый и окровавленный верный раб, прихрамывая, вышел из кабинета и в душе поблагодарил бога, что так дешево отделался: первая и самая трудная половина дела была сделана, а там уж что бог даст. На его счастье, никто в доме не слыхал о происходившем в кабинете избиении, и у генеральши не могло явиться ни малейшей тени подозрения, когда она вернулась домой. Генерал сказался больным и на ключ заперся у себя в кабинете. Это случилось еще в первый раз, что старик был болен — он никогда не хворал, как настоящий николаевский генерал, закаленный на военной службе. Впрочем, генеральша не особенно встревожилась: мало ли старики хворают, да и ей было до себя.
Вечером генерал позвал к себе в кабинет Мишку и, не глядя на него, как подручный Савелий, проговорил:
— Через три дня я еду с тобой на заводы… понимаешь? Будь готов… Да скажи, чтобы на дворе к нашему отъезду была приготовлена фельдъегерская тройка. Это на всякий случай…
Эти роковые три дня верный раб Мишка оставался ни жив ни мертв, как приговоренный к казни. О настроении генеральши он мог догадываться только по Мотьке, которая вихрем летала через его переднюю. Генерал должен был выехать днем позже, и эта неаккуратность бесила генеральшу.
— Ты как будто не совсем здорова?.. — заметил ей генерал за обедом в день отъезда.
— Нет, ничего, папочка.
— Я могу и не ездить, если тебе нездоровится?
— Нет, зачем же, папочка… Я не желаю, чтобы ты из-за меня упускал свою службу.
Сомнений больше не могло быть…
Генерал выехал нарочно под вечер, когда спускались мягкие летние сумерки. Генеральша провожала его с особенной нежностью до самого подъезда. Мишка сидел на козлах, как преступник на эшафоте. Наступал решительный час, от которого зависело все.
— Тройка готова? — спросил генерал, когда они выезжали из ворот.
— Точно так-с, ваше превосходительство…
К удивлению Мишки, генерал был совершенно спокоен и молча покуривал свою сигару. Генеральская пятерка во весь карьер вылетела из города и понеслась по тракту к злобинским заводам, но на десятой версте генерал велел остановиться, повернуть назад и ехать в город. У заставы он вышел из экипажа, молча сделал Мишке знак следовать за собой и солдатским мерным шагом пошел по улице. Ночь была темная, так что высокая фигура генерала не обращала на себя особенного внимания. Верный раб Мишка плелся за ним, как грешная душа. Так они дошли до кафедрального собора, повернули на плотину и пошли по набережной к генеральскому дому. Мишка первый заметил одиноко горевшую на окне гостиной сигнальную свечку и молча указал на нее генералу.
— Хорошо, подлец, — ответил старик. — Ты карауль у сада, а я пойду к подъезду.
Мишка притаился у садовой калитки, а генерал зашагал к воротам, в которых и скрылся, незамеченный даже зазевавшимся часовым. Наступила минута рокового затишья. Мишка приготовился схватить врага за горло и жадно вслушивался в немую тишину ночи, нарушаемую только мерными шагами часового. Но вот в верхнем этаже мелькнул тревожный свет, где-то быстро распахнулась дверь, и Мишка не успел мигнуть, как кто-то с балкона второго этажа бросился на улицу, перевернулся в пыли и одним прыжком перелетел через железную решетку набережной в воду.
— Держи, держи! — крикнул Мишка, но уже было поздно — по пруду быстро плыла черная точка.
Что происходило в генеральском доме — осталось неизвестным. Но через полчаса к подъезду подъехала фельдъегерская тройка, генерал сам усадил в экипаж свою полненькую генеральшу вместе с Мотькой и махнул рукой.
Генеральша навсегда исчезла из Загорья, как тень.
Прошло ровно двадцать лет… Много воды за это время успело утечь, а действие нашего рассказа переносится с Урала за тысячи верст, на берега одетой в гранит Невы.
Был солнечный осенний день, один из тех дней, когда солнце точно старается согреть землю по-летнему и не может. Эта бессильная старческая ласка кладет на все печать усталости и какой-то специально осенней, тихой грусти. И небо какое-то грустное, точно и там, вверху, незримо отлетела животворящая сила, а в мглистом осеннем воздухе носится невидимая глазом паутина. Общее впечатление от такого дня похоже на то, что как будто где-то умер дорогой человек, но вы еще сомневаетесь в его смерти, и в душе чувствуется смутный протест против этого уничтожения. Хочется верить, что он жив, вот именно этот самый дорогой человек, а сердце не может мириться с самым словом: смерть. Но есть и своя поэзия в таких осенних днях — убывающая жизнерадостная энергия наводит на мысль о покое, о том мире, который при всяком освещении остается равен самому себе и который неизмеримо больше озаряемого видимым солнцем. Это умиротворяющая философия, которая залечивает самые глубокие раны и успокаивает самые беспокойные сердца.
Итак, был солнечный осенний день. По тротуару одной из дальних линий Васильевского острова медленно шел сгорбленный, но все еще высокий старик, тяжело опиравшийся на камышовую палку. Одет он был в военное генеральское пальто. Отставной генерал подвигался вперед медленно, не обращая ни на кого внимания: он делал свою обычную предобеденную прогулку. Потухшие серые глаза смотрели кругом совершенно безучастно и не замечали встречавшихся лиц. Да и что их было замечать, когда все это были незнакомые, чужие лица, которым тоже решительно не было никакого дела до отставного желтого николаевского генерала. Это был, как читатель догадывается, знаменитый генерал Голубко, гроза и трепет целого горного мира. Поровнявшись с Средним проспектом, старик повернул в аллею налево и направился к знакомой зеленой скамеечке, на которой отдыхал во время своих прогулок каждый день. На этой скамеечке его уже поджидал другой старик, тоже высокий и рослый, с окладистой седой бородой и широким, умным русским лицом.
— Вашему превосходительству… — проговорил сидевший на скамейке старик, снимая заношенный бархатный картуз.
— Здравствуй… Как поживаешь, Тарас Ермилыч?
Злобин — это был он — только горько усмехнулся и показал глазами на свою левую ногу, разбитую параличом. Прогремевший на всю Сибирь миллионер обыкновенно каждый день в это время поджидал на заветной скамеечке грозного генерала, чтобы вспомнить вместе далекую старину и посоветоваться о настоящем. Так было и сейчас. Когда генерал уселся на скамье, Злобин сейчас же заговорил с оживлением:
— А мое дельце, ваше превосходительство, опять поступило в сенат. Так на возу и привезли, потому как весом оно одиннадцать пудов. Накопилось достаточно писаной-то бумаги за восемнадцать годков. Да…
— Нынче плохо разбирают дела, Тарас Ермилыч, — уныло ответил генерал, — ежели бы оно поступило ко мне, так я бы его в три дня кончил… Забыли меня там, не нужен стал. Молодые умнее хотят быть нас, стариков… Ну, да это еще посмотрим!
С старческим эгоизмом собеседники думали и говорили только о своих личных делах и относились друг к другу скептически: генерал не верил ни на грош в знаменитое одиннадцатипудовое злобинское дело, а Злобин не верил, что грозного генерала вспомнят и призовут. При встречах каждый говорил только о себе, не слушая собеседника, как несбыточного мечтателя.
— Мне бы только воротить енисейские золотые промыслы, — заговорил Злобин, продолжая мысль, начатую еще дома. — А остальному всему попустился бы, ваше превосходительство.
— Если бы я обкрадывал казну, брал взятки, как другие… — отвечал генерал, продолжая свою собственную мысль, начатую еще третьего дня. — О, тогда другое бы дело!.. За мной бы все ухаживали, как тогда… Знаешь, что я скажу тебе, Тарас Ермилыч: дурак я был! Все кругом меня брали жареным и вареным, а я верил в их честность. Зато они живут припеваючи на воровские деньги, а я с одной своей пенсией… Дурак, дурак, и еще раз дурак!..
— А какие деньги прошли через мои руки тогда, ваше превосходительство? В десять лет я добыл в Сибири больше двух тысяч пудов золота, а это, говорят, двадцать пять миллионов рубликов чистеньких. И куда, подумаешь, все девалось? Ежели бы десятую часть оставить на старость… Ну, да бог милостив: вот только дело в сенате кончится, сейчас же махну в енисейскую тайгу и покажу нынешним золотопромышленникам, как надо золото добывать. Тарас Злобин еще постоит за себя…
— Есть у меня один хороший человек в горном департаменте, — я его и определил туда, когда сам был в силе. Завернул он ко мне вечерком и говорит: «Андреи Ильич, еще ваше время не ушло… Придут и сами поклонятся». А я говорю ему: «Пожалуй, уж я стар… Не стало прежней силы!» — «Что вы, говорит, Андрей Ильич, да вы еще за двоих молодых ответите, а главное — рука у вас твердая!» Хе-хе… Ведь твердая у меня рука, Тарас Ермилыч?.. Куда им, нынешним фендрикам… Распустили всё, сами себе яму копают.
— Главная причина та, ваше превосходительство, что сибиряки меня судами доехали… Легкое место сказать, судиться восемнадцать лет! Все просудил, что было нажито, а остальное растащили да сынок промотал… Сперва-то, как сибиряки на меня поднялись, я, точно медведь, который в капкан лапой попал, зарычал на всех. На силу на свою понадеялся, а надо было потихоньку, да лаской, да приунищиться, да с заднего крыльца по судам-то, да барашка в бумажке. Дурак я был, ваше превосходительство, потому что их много, а я один. Так и медведя в лесу маленькими собачками травят… А какие я убытки брал по своей гордости? Бить меня тогда некому было, пряменько сказать…
Старики постепенно разгорячались от этих обидных старческих воспоминаний, размахивали руками и совсем уже не слушали друг друга.
— А этот подлец Мишка, который у меня в передней стоял столько лет и оказался первым вором?.. — кричал генерал, размахивая палкой. — Ведь я верил ему, Иуде, а он у меня под носом воровал… Да если бы я только знал, я бы кожу с него снял с живого! По зеленой улице бы провел да плетежками, плетежками… Не воруй, подлец! Не воруй, мерзавец… Да и другим закажи, шельмец!.. А ловкий тогда у меня в Загорье палач Афонька был: так бы расписал, что и другу-недругу Мишка заказал бы не воровать. Афонька ловко орудовал…
Генерал даже поднялся с лавки и принялся размахивать палкой, показывая, как палач Афонька должен был вразумлять плетью грешную плоть верного раба Мишки. Прохожие останавливались и смотрели на старика, принимая его за сумасшедшего, а Злобин в такт генеральской палки качал головой и смеялся старчески-детским смехом. В самый оживленный момент генерал остановился с поднятой вверх палкой, так его поразила мелькнувшая молнией мысль.
— Тарас Ермилыч, а что было бы, если бы я этого подлеца Мишку прогнал тогда? — спрашивал генерал. — Ведь он главный-то вор был?
— То и было бы, что на его место поступил бы другой такой же Мишка…
— Нет, ты это уж врешь… Разве у меня глаз не было?.. Да я… да как ты смеешь мне так говорить?.. С кем ты разговариваешь-то?
— Ваше превосходительство, успокойтесь… — уговаривал Злобин, как ребенка, расходившегося генерала. — Сдуру я сболтнул… А всего лучше, мы самого Мишку допросим. Ей-богу… Тут рукой до него подать.
Старческая беседа уже не в первый раз заканчивалась таким решением: допросить верного раба Мишку. Они пошли по Среднему проспекту, свернули направо, потом налево и остановились перед трехэтажным каменным домиком, только что окрашенным в дикий серый цвет. Злобин шел с трудом, потому что разбитая параличом нога плохо его слушалась, и генерал в критических местах поддерживал его за руку.
— Вот, полюбуйся!.. — иронически заметил генерал, тыкая палкой на прибитую над воротами домовую вывеску. — У него, подлеца, и фамилия оказалась.
Вывеска была довольно оригинальная: «Собственный дом 3-й гильдии купца Михайлы Потапыча Ручкина», и генерал каждый раз прочитывал вслух, точно желал еще сильнее проникнуться презрением к вору Мишке. Дворник, заметивший издали гостей, побежал на всякий случай предупредить хозяина, и Михайло Потапыч Ручкин встретил их собственной особой на дворе собственного дома. Он был в «спинджаке», в сапогах бутылкой и в ситцевой рубашке, а по глухому жилету распущена была толстая серебряная цепочка — настоящий купец третьей гильдии, точно на заказ сделан. На вид он почти совсем не постарел, а только разбух, и ноги сделались точно короче.
— Пожалуйте, дорогие гости… Ваше превосходительство, Тарас Ермилыч, родимые мои! Вот уважили-то…
— Погоди, вот я тебя уважу, Иуду! — погрозил ему генерал палкой.
Ручкин жил в самой плохой квартире, на дворе; окна выходили прямо к помойной яме. Недосягаемая мечта верного раба Мишки иметь свой собственный дом осуществилась, и Михайло Потапыч Ручкин изнемогал теперь от домовладельческих расчетов, занимая самую скверную квартиру в этом собственном доме. Он ютился всего в двух комнатках, загроможденных по случаю накупленной мебелью.
Когда старики вошли в квартиру, там оказался уже гость, сидевший у стола. Он так глубоко задумался, что не слыхал ничего. Это был сгорбленный, худой, изможденный старик с маленькой головкой. Ветхая шинелишка облекала его какими-то мертвыми складками, как садится платье на покойника. Ручкин взял его за руку и увел в полутемную соседнюю каморку, где у него стояли заветные сундуки.
— Это еще что у тебя за птица? — грозно спросил генерал.
— А так, несчастный человек, ваше превосходительство, — уклончиво ответил Ручкин и потом уже прибавил шепотом: — Караванного Сосунова помните, ваше превосходительство? Он самый… В большом несчастии находится и скрывается от кредиторов: где день, где ночь. По старой памяти вот ко мне иногда завернет… Боится, что в яме его заморят кредиторы.
— Вор!.. — грянул генерал. — Такой же вор, как и ты, Мишка… Нет, ты хуже всех, потому что все другие с опаской воровали, а ты у меня под носам. Как ты тогда кожу с меня не содрал?
— Сосунов, говоришь? — вслух соображал Злобин. — Как же это так: ведь он в больших капиталах состоял. Десять лет караван-то грабил.
— Нашлись добрые люди и на Сосунова, Тарас Ермилыч: до ниточки раздели… Голенький он теперь, в чем мать родила. И даже очень просто…
Хозяин усадил гостей на диван и суетливо бегал из комнаты в комнату, вытаскивая разное барское угощение — початую бутылку елисеевской мадеры, кусок сыра, коробку сардин и т. д.
— Перестань бегать-то, Мишка, — уговаривал его генерал. — Нам не твое угощение нужно, а тебя… По делу пришли.
— Сею минуту, ваше превосходительство… Истинно сказать, што с праздником меня сделали… Не знаю, чем вас и принимать.
Когда Ручкин успокоился, наконец, старики принялись его допрашивать.
— Заспорили мы, Мишка, что бы было, если бы тогда генерал тебя в шею, — объяснял Злобин.
— То есть когда же это, Тарас Ермилыч?
— А когда, значит, они на генеральше женились…
Ручкин весело взглянул на своих гостей и только засмеялся.
— Я так полагаю, что без меня вашему превосходительству никак бы невозможно было управиться, — смело ответил Ручкин. — Брать я, точно, брал, но зато другим никому не давал брать… У меня насчет этого было строго: всем крышка. А без меня-то что бы такое было? Подумать страшно…
— Ах ты, каналья!.. — засмеялся генерал и сейчас же нахмурился, припомнив эпизод с полненькой генеральшей.
— Ведь я как брал, ваше превосходительство: видеть не мог живого человека, чтобы не оборвать его. Жадность во мне страшная объявилась… Беру, и все мне мало, все мало. Прямо сказать: прорва, ненасытная утроба. А что было, когда я генеральшу утихомирил?.. Все ко мне бросались, все понесли, а я еще больше ожаднел, потому наверстать было надо время-то… Вы-то тогда окончательно мне доверились, ваше превосходительство, ну, я и рвал, в том роде, как истощенный волк. Не потаю, потому дело прошлое: прямо веревку мне тогда на шею следовало да камень, да в воду…
— Ах, подлец!.. Плетежками бы тебя, шельмеца… Помнишь палача Афоньку?
— Как не помнить, ваше превосходительство. Это вы правильно: следовало и плетежками за мое зверство. Как раздумаюсь иногда про старое-то, точно вот сон какой вижу: светленько пожили в Загорье тогда. Один Тарас Ермилыч какой пыли напустили… Ах, что только было, ваше превосходительство! Ни в сказке оказать, ни пером написать…
Эти воспоминания о прошлом всегда оживляли стариков, особенно Злобина. Но сейчас генерал как-то весь опустился и затих. Он не слушал совсем болтовни своего проворовавшегося верного раба, поглощенный какой-то новой мыслью, тяжело повернувшейся в его старой голове. Наконец, он не выдержал и заплакал… Мелкие старческие слезёнки так и посыпали по изрытому глубокими морщинами лицу.
— Ваше превосходительство, что с вами? — спохватился Ручкин. — Господь с вами… Да перестаньте, ваше превосходительство!..
— Довольно… будет… — шептал генерал. — Зачем ты тогда подвел меня с генеральшей? Не был бы я теперь один… Что ж, она была молодая, я старик… я так бы ничего и не узнал… да и узнал бы после времени, так простил бы ее. Слышишь: простил бы!.. Ах, Мишка, Мишка, отчего я тебя не прогнал тогда.
— А оно тово, ваше превосходительство… — замялся Ручкин. — Действительно, по человечеству ежели рассудить, так следовало меня прогнать и даже весьма…
Чтобы понять тяжелую сцену, разыгравшуюся в квартирке Ручкина, мы вернемся назад, к тому времени, когда Смагин, соскочивший с балкона генеральского дома, быстро переплывал пруд. Домой он вернулся весь мокрый, в одном белье — сапоги потом нашли на берегу, а платье исчезло в воде. Наутро он навсегда исчез из злобинского дома, а затем, через несколько лет, его имя прогремело на всю Россию, как одного из крупнейших сибирских золотопромышленников: злобинские деньги пошли впрок. Что касается полненькой генеральши, то она кончила очень печально где-то в Москве, содержанкой какого-то купца. С ней бесследно исчезла и Мотька.
Верный раб Мишка, избыв генеральшу, забрал еще большую силу, чем до генеральской женитьбы, потому что генерал теперь доверился ему вполне. Он брал взятки артистически и далеко превзошел секретаря золотого стола Угрюмова и консисторского протопопа Мелетия. Особенно поживился Мишка в крымскую кампанию, когда доставил Сосунову крупный подряд по доставке артиллерийских снарядов, орудий и оружия. Условия были изумительные; Сосунов взял подряд, без конкуренции, по восемьдесят семь копеек за пуд и сейчас же сдал его Савелию по семнадцать копеек за пуд. Получилось чистого барыша по семьдесят копеек с каждого пуда, а таких пудов были сотни тысяч. Сосунов, таким образом, в две навигации сделался крупным капиталистом, Мишке тоже перепало тысяч пятьдесят, да и Савелий не остался в накладе. Все трое оправдали исконную русскую поговорку, что стоит казенного козла за хвост подержать и т. д. Дальнейшая история Сосунова представляла яркий пример неуменья распорядиться дико нажитыми деньгами. У него было около миллиона, но все эти деньги ушли меж пальцев: выстроил он громадную мельницу — мельница сгорела, выстроил дом-дворец, купил на юге громадный конский завод, открыл залежи графита и т. д. Эти предприятия поглотили все деньги Сосунова, а сам он остался нищим на старости лет и должен был скрываться от кредиторов уже в Петербурге.
Но поучительнее всего была история злобинских миллионов.
Примирение с генералом состоялось в непродолжительном времени, конечно благодаря содействию Мишки. Но генерал уже был не тот: точно полненькая генеральша унесла с собой всю его служебную энергию. А дела у Злобина запутывались все сильнее с каждым днем. Давили его и «родные сибиряки», и петербургские дельцы высокого полета, и разные неудачи со своими уральскими заводами, а больше всего, конечно, своя злобинская гордость. Знаменитая злобинская свадьба, продолжавшаяся целый год, закончилась очень печально: во-первых, скоропостижно умер виновник этого торжества Поликарп Тарасыч и умер очень подозрительно, во-вторых, с тихой и покорной Авдотьей Мироновной случилась беда… Впрочем, эта последняя история так и остается неразъясненной: молодая женщина влюбилась в коробейника, песенника Илюшку. Так по крайней мере повторяла молва, связывая с этой романической историей печальный конец Поликарпа Тарасыча. Коробейник Илюшка открыл в Загорье большой галантерейный магазин и поживал припеваючи. Он уже успел объявить себя несостоятельным три раза и три раза рассчитывался с кредиторами по семнадцать копеек за рубль, — эти семнадцать копеек сделались чем-то вроде таксы для следующих купеческих банкротств, вошедших в Загорье, с легкой руки Илюшки, в моду. Только своих соловьиных песен Илюшка больше не пел: он точно забыл их в злобинском доме. Авдотья Мироновна коротала свою жизнь в полном одиночестве, забытая злобинской родней. Свадьба открыла собой посыпавшиеся на голову Тараса Ермилыча беды. Но это был один из тех крепких людей, которые могут переломиться, но не согнуться, — он и переломился. Когда денежная сила была надорвана, на Злобина посыпались всевозможные случаи: между прочим, выплыло на свет божий и «дело о мертвом теле енисейского купца Туруханова». Кажется, уж все было кончено и позабыто, но нашлись родственники, которые стали обвинять Злобина в убийстве. Дело было пустое, как знали и судьи, и свидетели, и сами родственники, но Злобин все-таки попал в тюрьму, и это окончательно сломило его. Такие дела возможны были только в Сибири при старых сибирских судах. Ходили слухи, что все это дело поднято было Смагиным, которому нужно было захватить в свои руки лучшие злобинские промысла, — он нарочно отправился в Енисейск, разыскал родню Туруханова и заварил кашу. Ни деньги, ни заступничество генерала Голубко — ничто не могло спасти Злобина, опутанного цепкими тенетами. Из тюрьмы он вышел совершенно седым. Оправдание было получено тогда, когда уже все было сделано, чтобы его обессилить окончательно. Докончила его налетевшая на Урал строгая сенаторская ревизия, открывшая на заводах массу злоупотреблений. Его вторично арестовали и сослали в Финляндию, а на дела наложили опеку. Казенные опекуны растащили последние крохи злобинских богатств, так что в конце концов он оказался должным казне, и все его имущество поступило в конкурс и было распродано по частям для покрытия сделанного опекунами казенного долга. Целых десять лет, дорогих лет, прожил Злобин в Финляндии, откуда вернулся нищим и поселился в Петербурге, чтобы хлопотать по своим бесконечным делам. Все министерства, все департаменты и комиссии отлично знали высокую фигуру Злобина, ходившего по своим делам, как на службу. Департаментские сторожа считали его своим человеком. Злобин совершенно ушел в эту работу и по неделям просиживал в разных архивах, откапывая все новые документы по своим делам. Чиновники смотрели на Злобина, как на сумасшедшего, и тянули разными обещаниями, советами и несбыточными надеждами. Этот тип сумасшедшего просителя хорошо известен каждому департаментскому сторожу.
Генерал Голубко слетел с своего места по той же сенаторской ревизии, которая унесла и Злобина. Наступало новое время, время преобразований и новых людей. Военный режим казенного горного дела отошел в вечность, а с ним вместе и генерал Голубко. На него были сделаны какие-то начеты и начато было даже дело, но все это было покрыто «милостивым манифестом». Генерал был честный человек и остался при половинной пенсии, которой сейчас и существовал.
Интересна была встреча генерала и Злобина в Петербурге в одном из департаментов. Они не видались лет десять, но поздоровались так, точно расстались вчера.
— А у меня на днях все кончается… — заявил Злобин, вытаскивая старый большой бумажник с документами. — Всего-то одной пустой бумажонки недоставало. Добыл ее, и теперь все пойдет, как по маслу…
Злобин тут же в передней разложил на окно разные документы и принялся читать их генералу. Потом вытащил из другого кармана связку писем от разных сильных людей, обещавших свое содействие и посильную помощь. Генерал терпеливо выслушал все, а потом угостил тем же Злобина, хотя и не в таких размерах, — у него тоже были и верные документы и письма. Мимо них проходили чиновники, кончившие службу, проходили ходатаи, просители, но они ничего не хотели замечать, поглощенные своими делами. Когда департамент опустел, дежурный сторож подошел к ним и объявил:
— Господа, сейчас двери будут запирать… пожалуйте.
— Как пожалуйте? — вспылил было генерал, но сейчас же сложил бережно свои драгоценные бумаги, спрятал их в карман и пошел покорно к выходу.
Единственной отрадой выбывших из строя отставных людей были их ежедневные встречи во время предобеденного генеральского гулянья, когда они могли поделиться и своими воспоминаниями, и надеждами, и горестями. Эти встречи отравляла только мысль о том, кто первый не выйдет на такую прогулку…
Торжествовал один верный раб Мишка.