Я — раб, и был рабом покорным
Прекраснейшей из всех цариц.
Пред взором, пламенным и черным,
Я молча повергался ниц.
Я лобызал следы сандалий
На влажном утреннем песке.
Меня мечтанья опьяняли,
Когда царица шла к реке.
И раз — мой взор, сухой и страстный,
Я удержать в пыли не мог,
И он скользнул к лицу прекрасной
И очи бегло ей обжег…
И вздрогнула она от гнева,
Казнь — оскорбителям святынь!
И вдаль пошла — среди напева
За ней толпившихся рабынь.
И в ту же ночь я был прикован
У ложа царского, как пес.
И весь дрожал я, очарован
Предчувствием безвестных грез.
Она вошла стопой неспешной,
Как только жрицы входят в храм,
Такой прекрасной и безгрешной,
Что было тягостно очам.
И падали ее одежды
До ткани, бывшей на груди…
И в ужасе сомкнул я вежды…
Но голос мне шепнул: гляди!
И юноша скользнул к постели.
Она, покорная, ждала…
Лампад светильни прошипели,
Настала тишина и мгла.
И было все на бред похоже!
Я был свидетель чар ночных,
Всего, что тайно кроет ложе,
Их содроганий, стонов их.
Я утром увидал их — рядом!
Еще дрожащих в смене грез!
И вплоть до дня впивался взглядом, —
Прикован к ложу их, как пес.
Вот сослан я в каменоломню,
Дроблю гранит, стирая кровь.
Но эту ночь я помню! помню!
О, если б пережить все — вновь!
Ноябрь 1900
Знаю сумрачный наход
Страсти, медленно пьянящей:
Словно шум далеких вод,
Водопад, в скалах кипящий.
Я иду, иду одна
Вдоль стены, укрыта тенью;
Знаю: ночь посвящена
Наслажденью и паденью.
Статный юноша пройдет,
Щит о меч случайно брякнет, —
Громче шум бегущих вод,
Водопад мой не иссякнет!
Наконец, без сил, без слов,
Дрожь в руках и взоры смутны,
Я заслышу жданный зов —
Быть подругою минутной.
Я пойду за ним, за ним
В переулок опустелый,
Черный плащ его, как дым,
Пеплум мой, как саван белый.
Я войду к нему, к нему…
О, скорей гасите свечи!
Я хочу вступить во мглу.
Свет померк, померкли речи.
Кто-то… где-то… чьих-то рук
Слышу, знаю впечатленья.
Я хочу жестоких мук,
Ласк и мук без промедленья.
Набегает сумрак вновь,
Сумрак с отсветом багряным,
Это ль пламя? это ль кровь?
Кровь, текущая по ранам?
Ночь — как тысяча веков,
Ночь — как жизнь в полях за Летой.
Гасну в запахе цветов,
Сплю в воде, лучом согретой…
…В прорезь узкого окна
Глянет утро взором белым.
Прочь! оставь! — иду одна
Переулком опустелым.
Сладко нежит тишина,
С тишиной роднится тело,
Стен воскресших белизна
Оттеняет пеплум белый.
15 октября 1900
«Мне первым мужем был купец богатый,
Вторым поэт, а третьим жалкий мим,
Четвертым консул, ныне евнух пятый,
Но кесарь сам меня сосватал с ним.
Меня любил империи владыка,
Но мне был люб один нубийский раб,
Не жду над гробом: „casta et pudica“[2]
Для многих пояс мой был слишком слаб.
Но ты, мой друг, мизиец мой стыдливый!
Навек, навек тебе я предана.
Не верь, дитя, что женщины все лживы:
Меж ними верная нашлась одна!»
Так говорила, не дыша, бледнея,
Матрона Лидия, как в смутном сне,
Забыв, что вся взволнована Помпея,
Что над Везувием лазурь в огне.
Когда ж без сил любовники застыли
И покорил их необорный сон,
На город пали груды серой пыли,
И город был под пеплом погребен.
Века прошли; и, как из алчной пасти,
Мы вырвали былое из земли.
И двое тел, как знак бессмертной страсти,
Нетленными в объятиях нашли.
Поставьте выше памятник священный,
Живое изваянье вечных тел,
Чтоб память не угасла во вселенной
О страсти, перешедшей за предел!
17 сентября 1901
По беломраморным ступеням
Царевна сходит в тихий сад —
Понежить грудь огнем осенним,
Сквозной листвой понежить взгляд.
Она аллеей к степи сходит,
С ней эфиопские рабы.
И солнце острый луч наводит
На их лоснящиеся лбы.
Где у границ безводной степи,
Замкнув предел цветов и влаг,
Стоят столбы и дремлют цепи, —
Царевна задержала шаг.
Лепечут пальмы; шум фонтанный
Так радостен издалека,
И ветер, весь благоуханный,
Летит в пустыню с цветника.
Царевна смотрит в детской дрожи,
В ее больших глазах — слеза.
Красивый юноша-прохожий
Простерся там, закрыв глаза.
На нем хитон простой и грубый,
У ног дорожная клюка.
Его запекшиеся губы
Скривила жажда и тоска.
Зовет царевна: «Брат безвестный,
Приди ко мне, сюда, сюда!
Вот здесь плоды в корзине тесной,
Вино и горная вода.
Я уведу тебя к фонтанам,
Рабыни умастят тебя.
В моем покое златотканом
К тебе я припаду, любя».
И путник, взор подняв неспешно,
Глядит, как царь, на дочь царя.
Она — прекрасна и безгрешна,
Она — как юная заря.
Но он в ответ: «Сойди за цепи,
И кубок мне сама подай!»
Закрыл глаза бедняк из степи.
Фонтаны бьют. Лепечет рай.
Бледнеет и дрожит царевна.
Лежат невольники у ног.
Она растерянно и гневно
Бросает кубок на песок.
Идет к дворцу аллеей сада,
С ней эфиопские рабы…
И смех чуть слышен за оградой,
Где степь, и цепи, и столбы.
1903
Между нами частая решетка,
В той тюрьме, где мы погребены.
Днем лучи на ней мерцают кротко,
Проходя в окно, в верху стены.
Между нами кованые брусья,
Проволок меж них стальная сеть.
До твоей руки не дотянусь я, —
В очи только можем мы смотреть…
Тщетно ближу губы сладострастно, —
Лишь железо обжигает их…
Смутно вижу, в полутьме неясной,
У решетки — очерк губ твоих.
И весь день, пока на темной стали
Там и сям мелькает луч дневной,
В содроганьях страсти и печали
Упиваюсь я тобой, ты — мной!
Нас разводит сумрак. На соломе
Мы лежим, уйдя в свои углы;
Там томимся в сладострастной дреме,
Друг о друге грезим в тайне мглы.
Но опять у роковой преграды
Мы, едва затеплятся лучи.
И, быть может, нет для нас отрады
Слаще пытки вашей, палачи!
28 сентября 1902
Когда встречалось в детстве горе
Иль беспричинная печаль, —
Все успокаивало море
И моря ласковая даль.
Нередко на скале прибрежной
Дни проводила я одна,
Внимала волнам и прилежно
Выглядывала тайны дна:
На водоросли любовалась,
Следила ярких рыб стада…
И все прозрачней мне казалась
До бесконечности вода.
И где-то в глубине бездонной
Я различала наконец
Весь сводчатый и стоколонный
Царя подводного дворец.
В блестящих залах из коралла,
Где жемчугов сверкает ряд,
Я, вся волнуясь, различала
Подводных дев горящий взгляд.
Они ко мне тянули руки,
Шептали что-то, в глубь маня, —
Но замирали эти звуки,
Не достигая до меня.
И знала я, что там, глубоко,
Есть души, родственные мне;
И я была не одинока
Здесь, на палящей вышине!
Когда душе встречалось горе
Иль беспричинная печаль, —
Все успокаивало море
И моря ласковая даль.
3 февраля 1902