Давненько уже не приходилось Кудеславу столько тесать языком — почитай, с тех пор, как воротился из своего бродяжничания по чужедальним краям. Тогда многое пришлось рассказать сородичам — и в общинной избе, перед очами старейшины да наиболее чтимых родовичей, и во всяких других избах (наперебой зазывали, чуть ли не дрались за то, чей нынешним вечером приходит черед принимать его у себя).
Люди, большинству из которых путь на Торжище казался невесть каким дальним странствием, забывали дышать, слушая невероятные сказки о разных языках, живущих вдоль реки Волглы; о сумрачной земле драчливых урманов; о теплом море, по берегам которого обитают поклоняющиеся неугасимому пламени персы-мидийцы; о других теплых морях, которых и сам Кудеслав не видел, зато слыхал про них много чего от своих скандийских знакомцев…
И сотой доли не было рассказано из того, о чем можно было бы рассказать. Но не потому, что рассказы наскучили слушателям, — это самому Кудеславу довольно быстро наскучило быть рассказчиком. Отчасти из-за бессилия передать словами виданное и пережитое, отчасти потому, что нередко его понимали странно или не понимали вообще. А главное — ведь не ради же распахнутых от удивления ртов сородичей поддался Мечник на уговоры урманских торговцев-воителей! Не ради удивления родовичей, не ради добычи, не ради возможности вдоволь наиграться оружием в неведомых дальних краях и даже не ради возможности эти самые края повидать. А ради чего? Если бы кто дознался, что Кудеслав по сию пору так и не успел найти ответ на этот вопрос, — вовсе пустоголовым прослыл бы в общине Мечник, обижающийся на прозвание Урман.
Рассказы ему опостылели, а потому стали неинтересными. К тому же старики принялись ворчать, что Кудеслав дурит головы желторотым юнцам, что этак все по дальним землям поразбегаются, а община оскудеет людьми да вымрет… Поток приглашений пошел на убыль.
Последних, самых прилипчивых, Велимир живо отвадил от своего двора, за что Мечник был несказанно благодарен своему названому отцу. Года не прошло, как Кудеславу перестали заглядывать в рот — вместо этого стали шушукаться за спиной. Дескать, непоседливый человек, ненадежный. В отцовой избе живет, ровно из милости принятый захребетник; дрова вместо топора мечом колет; охотник неважный; до первой седины дожил неженатым… Одно слово — Урман.
И вот нынче затеялось, будто в те, прежние, времена. Спасибо, хоть дали выспаться за обе бессонные ночи.
И Велимиру спасибо.
Когда Кудеслав, распрощавшись на ночь с Белоко-нем и Векшей, ввел коня в Велимиров дворик, на град уже навалилась густая темень. Мгновенье-другое Мечник промешкал, бездумно вслушиваясь в удаляющийся копытный топот (по, в общем-то, понятным причинам хранильник желал ночевать непременно у старейшины, хоть у того не просторней многих, а уж волхва-то с радостью примут в любой избе, пожелай он хоть до крепкого тепла поселиться).
Наконец Мечник встряхнулся и взялся было расседлывать заморенного коня, но тут с протяжной заунывной жалобой распахнулась избяная дверь и на пороге появился сонно помаргивающий Велимир — в сапогах, в накинутом на голое тело полушубке (это то есть в одних только сапогах да полушубке) и с лучиной в руке.
— Живой, что ли? — позевывая, спросил Лисовин.
— Живой, — буркнул Кудеслав, безуспешно пытаясь справиться с супонью-подпругой: совершенно одуревший от усталости конь вздумал себе же во вред надувать брюхо.
— Совладал, значит? — Дождавшись Мечникова кивка, Велимир подошел, наскоро оглядел коня, потом тронул названого сына за плечо: — Иди в избу, я сам.
Кудеслав охотно подчинился, лишь предложил:
— Давай хоть вьюк занесу.
— Иди-иди, — Велимир слегка подтолкнул Мечника к двери, но все же не удержался, спросил: — А что за вьюк?
— Шкура.
— Хорошая?
— Да леший ее разберет, я и не присматривался. — Кудеслав еле ворочал языком; только теперь он вдруг осознал, до чего вымотали его бессонница, схватка и душевные переживания. — Большая она, шкура-то. Матерущий был — я таких не видывал.
— Большая — это хорошо… — удовлетворенно пробурчал Велимир и вдруг спохватился: — Сам-то ты целый?
— Целый.
— А хранильниковы?
— Кроме Гордея и захребетников — целы.
— А Гордей что — помер-таки?
— Нет. — Мечник с трудом подавил зевок (не к месту такое, когда речь идет о несчастье человеческом). — Белоконь говорит: выживет.
— Ну и ладно. — Велимир отвернулся к коню. — Иди-иди, я и вьюк сам. Есть хочешь? Там бабы в угольях горшок томиться оставили. Захочешь — похлебай. А как взял-то?
— Мечом, — терпеливо сказал Кудеслав, захваченный этим вопросом уже на пороге.
— Не пригодилась, значит, моя рогатина… Ну, иди. Завтра расскажешь.
Захоти Кудеслав отведать-таки предложенного варева, не смог бы: даже на этакое малое дело сил не осталось. Кое-как добравшись до своего закутка (в избе будто вдесятеро больше против обычного стало углов, простенков да всяких спотыкательных препон), Мечник так и рухнул на ложе, словно крепкой дубиной оглоушенный, — не раздеваясь, даже полог за собой не задернув.
Во сне Кудеславу вновь пришлось раз за разом схватываться с людоедом. Все было, как было, только перед самым медвежьим наскоком меч внезапно оборачивался то хворостиной, то Векшиной косой.
Потом вдруг приснилось, будто сам Кудеслав, Велимир и все Велимировы, натужно кряхтя и тихонько переругиваясь, ошкуривают тяжкую суковатую колоду, причем Лисовин шипит непонятно: «Будет вам ворочать да дергать! Чай, не колода — живой человек!» И впрямь, под отставшим пластом корья вместо голого дерева Мечнику нежданно открылось свое же собственное лицо.
А потом все провалилось в глухую, лишенную видений черноту.
Проснулся он от близкой мужской перебранки. Ругались Велимир и кто-то, чей голос показался знакомым, но сразу не распознался. Этот кто-то бубнил, что все старики собрались и просят, и Яромир просит, и Белоконь-хранильник — нельзя же такое общество обидеть отказом! Свирепый полушепот Лисовина разобрать было труднее. Чувствовалось только, что названый Кудеславов родитель именно и собирается обидеть помянутое общество, в чем-то этому самому обществу отказав.
В конце концов растерявший терпение Велимир весьма явственно прирявкнул: «Очнется — пошлю, а будить не дам! Выдь на двор!», и Мечник проснулся окончательно.
Проморгавшись сквозь остатки сна, он обнаружил, что раздет и прямо-таки завален меховыми покрывалами. Вот, стало быть, из-за чего привиделась нелепица про ошкуриваемую колоду! А ведь, пожалуй, следует поблагодарить убиенного людоеда…
Лисовин-то вроде подобрел к приемышу. Конечно, «подобрел» — слово неправильное: Велимир и прежде держался с Кудеславом не хуже, чем со своими сынами. Но выискивать правильные слова не было ни сил, ни желания.
Аккуратно сложенные штаны и кожаная рубаха лежали на полу возле изголовья. Кудеслав выбарахтался из-под мехов и принялся одеваться. Тут же слегка отдернулся полог, и в образовавшийся между стеной и занавесью просвет всунулось сердитое лицо Велимира.
— Разбудил-таки, пень трухлявый! — Лисовин яростно погрозил кулаком не то затянутому скобленой кожей оконцу, не то кому-то, за ним находящемуся.
— Кто это? — осведомился Мечник, завязывая ворот рубахи.
Велимир скривился — небось и сплюнул бы, кабы под ногами был не собственный пол.
— Да Глуздырь, чтоб ему до погибели добра не видать! Ты слышь, ты его непременно огрей чем-нибудь. Я ему: «После этаких трудов не то что до вечера — до следующего утра проспать, и то мало», а он знай свое. Совсем стыда лишился, жабоед старый.
— Сам ты обесстыдел, охульник! — донеслось со двора. — Сказано же — общество ждет!
— А я вот сей же миг пойду к Яромиру да спрошу, как он тебе велел: будить или дожидаться, покуда сам?! — заорал Велимир в слепую перепонку окна. — И ежели он скажет, что велел ждать, так ворочусь и кобелей на тебя науськаю!
— Ну и не станет у тебя кобелей! — прокричали снаружи запальчиво, однако куда глуше, чем прежде (похоже, Глуздырь, до того сидевший под самой стеной избы, счел за благо уметнуться к плетню).
Кудеслав справился наконец с тесемками ворота и отдернул полог.
— Ладно тебе шуметь, — сказал он Велимиру. — Ну разбудил и разбудил. Где ждут-то? У старейшины?
— У него. Я тоже с тобой — он и меня звал. Или, может, сперва поешь?
— Дурень ты, — подал голос Глуздырь. — Что ли, там не покормят? Там небось угощение крат во надцать твоего лучше!
Издав некий звук, явственно напомнивший Кудеславу рычание нападающего людоеда, Велимир кинулся вон из избы. Но когда он выскочил наружу, двор и улица были пусты — лишь слышалось, как на пути от Велимирова жилья к чельной площади собаки взлаивают по пробегающему человеку.
Общество впрямь подобралось из тех, какие не часто сходятся даже в общинной избе. Наиболее чтимые старики и самые добычливые добытчики — всего человек десять, не считая Мечника с его названым родителем, волхва да самого Яромира. Меж другими Кудеслав приметил наиумелейших бортников Кошицу и Малоту; бобролова Божена; углежога-дегтярника Шалая — огромного, косматого, с лицом, навсегда порченным неотмываемо въевшейся копотью…
Узорочье общины, ее оплот и надежа. Прокормильцы. Мудрецы.
Головы.
Длинный скобленый стол, стоявший обычно под дальней от входа стеной, был выдвинут поперек избы, так что половина гостей разместилась на полатях, а другая, рассевшись на длинной лавке, грела спины в тепле неугасимого Родового Огнища.
Окна по позднему вечернему времени были уже плотно затворены ставнями, а все же гуд многоголосых бесед, кашель, похохатывание да стук глиняной и деревянной посуды явственно слышались даже на десяти шагах от крыльца. Однако стоило только Велимиру толкнуть скрипучую входную дверь, как внутри мгновенно сделалось тихо.
В полном молчании дожидались Яромировы гости, пока новые пришлые скинут в сенях обувку и верхнюю одежу, пока, войдя в избу, воздадут Навьим, после — поздравствуются с людьми, и поднявшийся навстречу хозяин ответит за всех.
И вновь загомонили, заворочались гости. Быстро освободились два места: для Велимира — по левую руку от старейшины, сидевшего на чельном конце стола; для Мечника — справа от волхва, который, как почетнейший из гостей, был устроен по правую хозяйскую руку.
Усевшись, Кудеслав быстро (однако же не выказывая особого любопытства) оглядел собравшихся и вдруг оторопел — узнал-таки наконец хмурого старика, сидевшего напротив Яромира. Может, сразу узнать его помешали самодовольные мысли (тут возгордишься, если в таком обществе посадили столь близко от хозяина!), да и в лицо приходилось видать этого старца всего два раза — его, сказывают, и в собственной слободе даже ближние подручные не каждый день видят. Но уже то, как едва ли не по-сыновьи взглядывал на занятного старика примостившийся рядом с ним Шалай-углежог, следовало бы с первого взгляда понять: нынче содеялось почти небывалое. В град самолично припожаловал староста кузнецов Зван Огнелюб.
Что там Шалаевы взгляды — Зван выдавал себя уже хотя бы местом, на котором сидел. Место вроде и не почетное, но… Это лишь со стороны сразу видать, какой конец стола красный, хозяйский. А вот присев к самому столу, да еще пригубив хмельного, можно, пожалуй, забыться и ненароком перепутать…
Да, видать кузнеческого старосту так вот, накоротко, лицом к лицу, Мечнику приходилось лишь дважды. Причем один из этих двух разов — первый — был, пожалуй, куда странней нынешнего Званова появленья в общинной избе.
Это случилось в запрошлом году, в тогдашнюю Веселую Ночь.
То есть ночь та была веселой для всех родовичей, кроме одного Кудеслава: из-за Яромира пришлось ему вместо веселья бродить по лесу угрюмым железноголовым страшилом.
Впрочем, нет, неправда. Даже не будь на то старейшинского наказа, Мечник и сам доброхотно навязался бы в пастухи-охоронщики при сородичах, ополоумевших от сладких жертвенных игр.
Потому что едва ль три десятка дней успело минуть с тех пор, как удалось окоротить задиристых соседей-мокшан, и они, могло статься, еще не научились быть окороченными.
Потому что очень уж соблазнительно было бы напасть на вятичский род именно той ночью, когда родовичи, утратив рассудок, носились по лесу — одни (одетые) — в дурных поисках небывальщины, другие (из одежи имеющие на себе только венки) — в поисках шалого мимолетного счастья, угодного в жертву страстелюбивому богу Купале.
У мордвы, кажется, тоже празднуют эту суматошную ночь, но кто знает, на что может решиться мордва и какие жертвы приятней ее мордовским богам?! Ну а решись-таки мокшане напасть, что смог бы Кудеслав в одиночку? «Что? Полно-те! Уж хоть что-нибудь он да сможет» — это Яромир с вечера так успокаивал опасающихся общинников.
…Кудеслав довольно-таки далеко ушел от градской поляны, но никого, кроме соплеменников, встретить ему не пришлось. Да и соплеменники уже изрядное время как перестали встречаться: ночью (хоть даже и Купаловой) без серьезной надобности вряд ли кто-нибудь отважился бы забраться в настоящую крепкую чащу.
Мечник немного постоял, привалясь к замшелому древесному стволу, послушал слабые, но явственные отзвуки пения, гомона и многоголосого веселого визга — все это неслось от речного берега, где еще с вечера полыхали громадные очистительные костры. И только-только успел Кудеслав подумать, что кабы мордва впрямь замыслила нападать, так давно б уже…
Нет, Кудеславовы ленивые рассуждения не успели домусолиться до более ли менее связного окончания.
Потому что в праздничные отголоски вплелось новое. В той же стороне, но гораздо ближе кто-то подавился надсадным сорванным воплем, и вопль этот мгновенно смяло, забило стремительное топотанье — дробное, слишком уж частящее, как для одной пары ног.
Конечно, тертый да опытный воин по прозванью Урман просто-таки обязан был на слух разгадать затеявшееся. Он и разгадал. С полузвука. Мгновенно — и все же долею мига позже, чем вдруг осознал себя бегущим встречь близящемуся шуму.
Не успел Мечник пробежать и двух десятков шагов, как его чуть не сшибла с ног щупленькая девчонка лет семи — белые от ужаса глаза, уродливо раззявленный рот, исцарапанное плечо, выткнувшееся сквозь драный ворот сорочки (которая, как и любая одежа, такой вот ночью равнозначна предупреждению «не троньте меня!»)… Выломившись из кустов, девчонка слепо грянулась о Кудеславов бронный живот, отлетела и снова… то есть снова грянулась бы, не спохватись Мечник отшагнуть в сторону.
А причина девчонкиного смертного ужаса была близка; она — причина — трескуче перла через подлесок, тяжко дыша и на каждом выдохе сплевывая однообразную полупросьбу-полуугрозу: «Погоди… Погоди… Погоди…»
Он тоже не заметил Кудеслава, этот голый, в кровь исхлеставшийся о ветки парень; он ничего не видел перед собою, кроме спины вожделенной беглянки, и потому наверняка не сообразил, что за каменная тяжесть с хряском врезалась ему в подбородок.
Удар получился не из ловких. То есть что там — вовсе скверным он получился, этот клятый удар.
Потирая ссаженные костяшки, Мечник тупо рассматривал лежащего навзничь парня.
Худосочный голенастый щенок. В прошлую Купалову ночь сам еще одетым бродил, и вот — дорос, наконец, дорвался до лакомого… А только, поди, с первого раза не вышло; поди, обломились ему лишь злые издевки, от которых сопливым дурням жизнь не в жизнь… Вот и кинулся на такую, которая уж точно не осмеет, не ославит жалким портачом, не отобьется…
Что ж, он-то дурень. А ты?
Да, сопляк худое затеял: подобные дела Купале не в угожденье, а вовсе наоборот. Да, этот щенок по щенячьей своей неумелости мог бы до полусмерти измордовать девчонку. Да, он — мог.
Мог бы .
Но теперь он валяется, как затоптанная тряпичная кукла-забавка; расквашенный подбородок его вздернут нелепо и дико, а ты стоишь рядом, нянчишь ушибленный кулак и пытаешься понять, как все это могло случиться.
Кудеслав Мечник сломал подростку шейные позвонки. Нехотя, помимо воли… Да кто же тебе поверит, что нехотя?!
Спаситель, лешему б тебя на… Ради девки-недомерка взял да и убил человека… правда, сопляк еще дышит, но не долго ему осталось дышать, ой как не долго! Убийство сородича… За такое не отстрадаться ни вирой, ни даже отлученьем от рода — тут тебе не Урманский край и не Приильменье, тут порядки дремучие. По установленью, ведущемуся от самого Вятка, некоему Кудеславу Мечнику в ближнем грядущем светит погребальный костер этого вот пащенка. Только в отличие от пащенка ты, Мечник Кудеслав, на этот костер попадешь живьем…
Жутчей всего, что на самого сопляка тебе наплевать; и что судьба твоя окончательно в овраг покатилась — это тоже, в общем-то, тьфу; муторно да гадко на душе лишь оттого, что ты (ты!) по-глупому не соразмерил крепость удара.
Только правильней бы сказать не «по-глупому», а «по-злому».
Злобен стал ты, Мечник Урман, от неприкаянности своей, а злоба воинским навыкам смертная ворогиня…
— Гляжу я, теперешняя Веселая Ночь горазда и на печали…
Нет, Кудеслав не вздрогнул, не обернулся, а только подумал с безропотной покорностью: все, дожил. Кто-то сумел подобраться нерасслышанным, незамеченным… Кто? Да какая тебе, к лешему, разница, ты, Мечник, напрочь и окончательно переставший быть воином?!
— Аи непочтителен же люд у вас во граде… — Исполненный вроде бы вполне доброжелательной укоризны голос безвестного скрадника вынудил Кудеслава зябко передернуть плечами. — Здравствоваться со старшим думаешь, нет ли?
Мечник наконец оглянулся.
Обнаружившийся вблизи незнакомый сухощавый мужик на первый взгляд показался ему чуть ли не сверстником. Мужик как мужик… Видать, что малозажиточный — одет (одет?!) в небеленую пестрядину, на ногах ветховатые лапти… Бороденка серая какая-то, и волосья такие же, только их, волосьев, почти не видать под широченным оголовным ремнем…
Э, погоди!
Не зря, вовсе не зря было сказано про «здравствоваться со старшим» — никакая он тебе не ровня летами, просто его седина украдена въевшейся копотью. И что там еще было сказано — «у вас во граде»?!
Эти рваные суетливые мысли замельтешили в Мечниковой голове уже после того, как незнакомец чуть повернул голову и лунный блик провалился под его нависающие кустистые брови.
Глаза.
По-ледяному прозрачная дальнозоркая синева.
Сквозь такое смотрят на мир лишь мудрые свирепые птицы да еще мудрецы из людей, чья трудновообразимая древность не умучила разум, а придала ему надчеловеческую пронзительность.
Можно ли не узнать такое? Нельзя — даже если видишь впервые в жизни.
Кудеслав узнал. А узнав, обрадовался. Выходит, покуда еще рановато совсем уж определять в упокойницы воинскую сноровку железноголового Урмана Мечника. Потому что никому не зазорно хоть в чем угодно уступить Звану Огнелюбу, столетнему главе кователей-колдунов.
Вот только для чего бы это помянутый глава забрался в такую даль от ковательской слободы?
Спохватившись, Кудеслав принялся наконец бормотать здравствования. Получалось у него что-то излишне витиеватое и утомительно многословное (сказалось-таки пережитое волнение), однако старый кователь не перебивал, слушал с видимым удовольствием. Мечниковы излияния оборвал — вдруг, на полуслове — сам Мечник, когда обратил внимание на крохотный туесок у Званова пояса. Туесок этот был расписан наговорным узорочьем, каким знахари-ведуны заманывают в свои лукошки редкостные целебные травы. А еще из-за опояски кузнеческого старейшины торчала лозовая рогулька. Кудеслав не однажды видывал подобные и у отца-упокойника, и у волхва Белоконя — этакие гибкие рогулины помогают выискивать места, где земная сила всего сильней.
Боги пресветлые, светлые и остальные! Неужто Зван Огнелюб тоже занят дурными поисками?!
— Вот ты и придумал ответ на все свои недоуменья, — усмешливо хмыкнул Зван.
Он заинтересованно оглядел вытянувшееся Кудеславово лицо, пожал плечами:
— Чего таращишься, ровно сом на портки? Велик ли труд дознаться про твои мысли, коль они у тебя на роже ясней ясного изображаются?
Задергался, захрипел валяющийся на земле парень, и усмешливость мгновенно сгинула из Огнелюбовых глаз.
— Отходит… — Глава кователей склонился было над бесталанным мальцом, но тут же вновь выпрямился и хмуро зыркнул на Кудеслава: — Как же это ты?.. Смекаю, вряд ли бы единственный во племени обладатель ратных припасов раздавал их в чужие руки; стало быть, ты и есть он… Так как же ты, Мечник, сподобился оплошать? А?
Мечник заспешил с объяснениями — и как именно сподобился, и что этому предшествовало. Впрочем, его россказни Звану требовались меньше, чем, к примеру, лягве копыта.
— Все то мне ведомо, — буркнул Зван, досадливо отмахиваясь от Кудеславовой скороговорки. — И крик я расслышал, и беготню… Жаль только, не достало прыти раньше тебя подоспеть. — Он вдруг вздохнул как-то совершенно по-бабьи. — Эх ты, Мечник — голова-с-плечник… Ты небось умным себя почитаешь, а тех, которые в Купалову Ночь папоротниковые цветьи выискивают, мнишь дурнями… А не заведи сюда такие вот розыски меня, дурня, кто б твою умную голову выручил? Эх-хе, истрачивай теперь из-за тебя…
Кудеслав мгновенно стряхнул почтительность и ощетинился:
— Нечего из-за меня истрачиваться! Что сам заслужил, то и…
— Цыть!
Окрик этот был так внезапен, так непростительно, невыносимо обиден, что Мечник захлебнулся воздухом и действительно смолк.
А Огнелюб, буравя ледяным взглядом его зрачки, цедил:
— Кто чего перед родом заслужил — то не тебе судить! То в иноразье даже самому роду не может быть ведомо!
Потом Зван отвернулся, обмяк, сказал устало:
— И вообще… Я это не только тебя ради. И не столько тебя ради, сколько… Э, да ну тебя!
Закряхтев по-стариковски (уж очень по-стариковски, нарочито, притворно), Огнелюб опустился на колени близ парня, трудно домучивающего остатние свои мгновеньица.
— А ты… — ковательский глава полоснул скупым досадливым взглядом топчущегося рядом Мечника, — ты, право слово, шел бы отсель! Все, что мог, ты тут уж содеял, теперь мой черед.
Кудеслав неуверенно отступил на пару шагов и остановился. Очень ему хотелось вызнать, какую участь готовит Зван нечаянному упокойнику. Прятать собирается, что ли? Но ведь, во-первых, напрасное это дело, а во-вторых, дело это напрасное совершенно, поскольку железноголовый Мечник Урман нынче же повинится перед Яромиром, — неужто мудрому кователю то невдомек?!
Проще всего было бы в открытую спросить Огнелюба, что тот затеял, но спросить не поворачивался язык.
А ноги отказывались уйти.
Ну вот с чего, в конце-то концов, ты вообразил, будто Зван намерен тебя выручать?! Мало ли какое действо может затеять кователь? Вспомни только, что о них, кователях, рассказывают… Над мертвыми они якобы изгаляются по-злому — всякие места вырезают для ковательских снадобий, жир вытапливают… А ну как и Огнелюб?..
— Ты еще здесь?! — Старый кузнец уж вовсе освирепело зыркнул на Мечника, но вдруг улыбнулся: — Хочешь, чтоб провины твоей перед родом вовсе не стало? Хочешь? А и ступай тогда прочь. Пойди хоть к кострам, полюбуйся праздничным действом — оно тебе нынче кстати.
— Не видал я, что ли?.. — начал было Кудеслав, но Зван, вновь раздражась, оборвал его:
— Сказано, полюбуйся! Ишь, каков строптивец… — Кователь опять сгорбился над умирающим; речь Званова перелилась в малоразборчивую скороговорку: — Ты новым, новым глазом всмотрись! И запомни… Люди не верят беспричинно, да вот беда: издавняя крепкая вера зачастую сама же увечит свою доподлинную суть. Вот как с папоротниковыми цветьями… Чего только про них не брешут: и похоронки-клады сокровенные они-де указывают, и желанья-де исполняют… А правда вроде бы рядом, но вроде и далеченько от той брехни. И слышь, — Зван примолк на мгновенье, со свистом втянул воздух сквозь сжатые зубы, — уж сделай такую милость, помалкивай про нынешние дела… ну, про свой оплошный удар. Уразумел? Не ради себя, так хоть ради этого вот юнца. Сам же знаешь, каково быть не как все.
Ни бельмеса не понял Мечник из слов велемудрого кователя-колдуна (разве что его, Мечника, только-только успевшего вспомянуть жуткие байки о ковательских чародействах, так и передернуло от слов «всмотрись новым глазом»). Впрочем, Кудеслав остерегся гневить Звана расспросами или — тем более! — спорами, а потому покорно наладился уходить. Наладился, но не успел.
Ни колен, ни сгорбленной спины не разгибая, Огнелюб вдруг сказал:
— Допрежь ухода покажи-ка меч.
— Я? — растерянно переспросил Кудеслав, берясь за мечевую рукоять.
— Нет, вот он. — Огнелюб дернул бородкой, указывая на лежащего парня.
По всем творящимся делам Кудеслав напрочь потерял способность разуметь шутки, но еще не готов был поверить, что Зван действительно обращался к мертвому (кажется, уже не «почти», а окончательно мертвому) сопляку.
По-прежнему не вставая с колен, кователь вроде бы мельком обмакнул взор в зарезвившиеся на оголенном клинке струйчатые лунные блики.
— Зачем тебе?.. — начал было Мечник, но Зван перебил его отрывистым и хлестким, словно пощечина, словечком: «Поймешь!»
И тут же добавил, явно торопясь переломить Кудеславовы мысли на другое:
— Что же до цветущего папоротника да того, в какую даль я забрел от слободских угодий, то ищут не там, где ближе, а там, где есть. Запомни. И проваливай, слышишь?!
Да, Мечник слышал и отнюдь не собирался артачиться. Он только крохотный осколок мига промедлил: глянул на заклякшего, сделавшегося не по-живому плоским недоросля, убедился, что любое, даже самое распречародейственное, знахарство тут уже безнадежно опоздало…
А потом…
И на дюжину шагов не успел Кудеслав отойти, как раздавшийся позади плаксивый полустон-полувсхлип вынудил его оглянуться.
Парень, всего мгновенье назад казавшийся мертвым окончательно и безвозвратно, теперь дергался в попытках встать.
А в руке сутулящегося над ним кователя-колдуна темнело нечто, весьма похожее на лист папоротника.
А на самом кончике этого листа мерцала теплая зеленоватая звездочка.
Всласть поразмыслить о разных странностях — и когдатошних, и нынешних — Кудеславу не удалось.
Конечно же, родовые старшины пожелали видеть его меж собой вовсе не потому, что признали равным. Нет, старики сошлись размыслить о важных делах, а Мечник, окоротивший медведя-людоеда, понадобился им затем же, зачем и сладкая медовуха да лакомая снедь (Кудеслав успел разглядеть на столе даже хлеб — об этой-то поре!). Конечно, о давешней схватке с медведем мог бы поведать и Белоконь, но рассказ об удаче — заслуженная награда самому победителю. Будь она трижды по три раза неладна, награда эта; уж Кудеслав бы без нее как-нибудь перебился. Знай он, для чего зовут, нипочем не пошел бы…
А ведь мог бы заранее догадаться, если б дал себе труд раскинуть умом. Со времени его возвращения в род старики лишь однажды спрашивали да слушались советов Мечника — во время распри с мордвой. Если б, кстати сказать, слушались не только «во время», но и «до», сложились бы тогдашние дела по-иному и с куда меньшим уроном. Но и в том, что отбились, что душу каждого из погибших родовичей утешили смертями по меньшей мере двоих врагов, — во всем этом Кудеславова заслуга едва ли не главная. Впрочем, про то нынче и вспоминает, похоже, один только Кудеслав. Правда, кое-кто из почтенных (Шалай, к примеру… Божен… да и Яромир с Белоконем) взяли было себе за обычай при каждом удобном случае выспрашивать Мечника: как, дескать, поступил бы доподлинный воин в таких или этаких обстоятельствах? Но подобные расспросы то ли наскучили вопрошателям, то ли… В общем, давненько уже их не случалось, этих расспросов.
…Что ж, коли явился, пришлось рассказывать — не ломаться же, ровно девка на смотринах!
Слушали внимательно, жадно (не то что разговоры, а даже чавканье стихло). Выслушав, заставили рассказывать снова, на этот раз то и дело перебивая вопросами. Особенно рьяно выспрашивали признанные медвежатники Путята и Ждан. Не просто так выспрашивали — с подначками да с подковырками. В конце концов они, напрочь позабыв о Мечниковом присутствии, заспорили меж собою, причем у обоих спорщиков выходило, будто Кудеслав по неумелости да по вздорной своей привычке к негодному на охоте оружию сделал все не так, а надо было бы… Вот кабы кто из опытных, настоящих… Ждан, к примеру… Или Путята… А Мечнику просто повезло; пускай вон Лисовину в землю поклонится за даренное вместе с рогатиной охотничье счастье…
Правда, сам Лисовин так не думал — он напомнил спорщикам о Гордее. Но те в такой раж вошли, что лишь отмахнулись: у Белоконя-де с лесом мир; волхв и сыну охотницкой воли не давал, испортил его, вот и поплатился.
Кудеслав в перебранку не вмешивался. Можно было бы, конечно, много чего сказать. Хоть про Белоконев мир с чащей-матушкой: хранильник частенько говаривал, что волки тоже с лесом в мире живут, однако же не травкой да ягодами питаются! Белоконь и сам охоту любил (правда, не во всякое время и не на любого зверя), и сынам никогда не препятствовал. Он только «нечестной» охоты не признавал, какой без человека в лесу не бывает: силки, давилки всяческие, или чтобы с собаками… Так что зря мужики Гордея хулят.
— Зря вы, мужики, Гордея хулите, — обрывая спор, вдруг трескуче хлопнул ладонями по столу Яромир (ну будто чародейством каким вызнал Кудеславовы мысли). — Он на своем веку медведей добыл как бы не больше вашего. А уж коли вы сами речь завели про то, кто кому должен кланяться, скажу так: поклониться бы вам Белоконю — за то, что не вас позвал. А ты, — это уже Кудеславу, — зла на них не держи. Их болтовня — то тебе лишняя честь. Так легко совладал с шатуном, что даже эти вот не способны уразуметь, насколько было бы тяжко свершить такое кому другому…
Яромир примолк, обвел собравшихся тяжким взглядом и вдруг рявкнул:
— Эй, бабы! Кто-нибудь!
И через миг, когда с женской половины прибежала его жена, сказал усмешливо:
— Хмельное долой со стола! Велимиру да Кудеславу оставь по ковшику, прочее же — долой! А то кое-кто, похоже, лишку хватил — уже и на Белоконя потявкивают!
За столом вмиг стало тихо. Дождавшись, пока женщина унесет горшок с пьянящим медвяным зельем, Яромир поднялся во весь свой немалый рост. Кое-кому из сидящих примерещилось, будто старейшина обмакнулся макушкой в темень, копящуюся под высокой кровлей, — вне досягаемости для трепетного желтого света расставленных по столу масляных плошек и воткнутых в настенные держаки лучин.
— Не хватит ли нам, старики, попусту языки мозолить? — сдержанно, однако весьма внушительно прогудел Яромир. — Разве мы для того собрались, чтоб бражничать да тешить себя суесловием? Или есть кому, кроме нас, озаботиться о судьбе нашего роду-племени?
Он медленно опустился на скамью, снова обвел испытующим взглядом притихших гостей. Выслушали с должным вниманием, почтительно; иные отворачивались, виновато прятали глаза… А ведь почитай что все сидящие за столом старше Яромира; многие из них гораздо старше его, и уж двое-то старше почти невообразимо.
Впрочем, именно эти двое отлично от прочих восприняли Яромировы слова. Белоконь задумчиво кивал, не то соглашаясь со старейшиной, не то в ответ на какие-то собственные свои размышления. А Зван… Леший его разберет, столетнего ведуна-кователя. Сидел прямо, будто дротик сглотнул; безотрывно смотрел перед собой (не на родового главу, а как бы сквозь него стенку рассматривал)… Лишь изредка Огнелюб чуть склонял голову, прислушиваясь к негромкому говорку Шалая, и еще реже едва заметно кривил продымленные усы в короткой усмешке — видать, углежог нашептывал забавное.
Не схожие ни обличьем, ни статью, Зван и углежог гляделись родными братьями. Одинаково черненные неотмываемой сажей лица, одинаково траченная копотью седина, одинаково коротко подстриженные бороды и усы (верно, чтоб не подпалить ненароком)… Даже головы обоих были перехвачены не по-людски одинаково: у других шнурочки да ремешочки, чтоб только глаза волосами не занавешивались, у этих же — широкие полосы толстой сыромятины почти полностью прикрывают собою лбы. За работой такое понятно: от жара, от нечаянной искры волосы могут вспыхнуть. Но ведь то за работой, а тут… Похоже, будто Зван да Шалай просто-напросто кичатся принадлежностью к ремеслу, выставляя ее напоказ. Все равно как если бы Велимир заявился сюда с рогатиной или вон Божен-бобролов — с петлями-душилками. Недостойно как-то. Впрочем, старость горазда на ребяческие причуды. Да, в чем-то схожи Зван с углежогом, а в чем-то и нет. Шалай из себя медведем медведь; Огнелюб же напоминает хищную птицу. И ростом Зван только чуть выше Шалаева плеча, и в кости вроде как хлипче; но сойдись они, к примеру, на поясах — еще неизвестно, чей будет верх, хоть староста кузнечной слободы куда богаче годами.
Кудеславу вдруг стало жутко. Он поймал себя на том, что старательно занимает мысли чем угодно, кроме одного: на какую такую важную беседу собрал Яромир родовую старшину? Почему Зван не счел возможным прислать вместо себя кого-нибудь из подручных, как делал почти всегда? Нет, об этом не думалось. Словно бы разум, боясь помешать бдительности чувств, намеренно уходил от главного — так всегда случалось в мгновения неотвратимой опасности. Значит, и сейчас?.. На ковш с медовухой даже глянуть не хочется, хотя вот он, только рукой шевельни. Правда, разок пришлось-таки обмакнуть усы (чтоб Яромир не вообразил, будто гость брезгует угощением), так от одного запаха чуть не вывернуло. И подобное тоже не однажды случалось уже с Мечником, который при всем хорошем отнюдь не брезговал хмельным. После того дня, когда погиб урман-побратим, Кудеславова душа иногда отказывалась принимать пьяное зелье. И каждый раз вскоре после такого невольного воздержания Мечнику приходилось оборонять свою или чужую жизнь. Так что, и нынче придется? Здесь? От кого?!
И снова пришлось Кудеславу почувствовать, что размышления об опасности — наиподлейший враг. Вроде бы близко сидел Яромир, а наклонился и того ближе (не к Мечнику, конечно, — к волхву); вроде бы старейшина и не шибко озабочивался сдерживать рыкающий свой голос… Однако же из его слов Кудеслав расслышал лишь половину, хоть заговорил Яромир, похоже, о том, что вдруг взволновало молодшего из гостей.
— …позднее… кое-кто… дремать — Глуздырь вон… не пора ли?
Белоконь, чуть приоткрыв глаза, медленно покачал головой:
— Покуда еще не пора. Подожди. Скоро.
Яромир хмыкнул, отодвинулся на прежнее место и, перехватив взгляд не успевшего отвернуться Мечника, ухмыльнулся:
— Чего смотришь? Пей да ешь. Аль не по тебе угощение?
Пришлось вновь превозмочь себя да окунуть губы в хмельную мутную желтизну. Отставив ковш, Кудеслав вытер ладонью усы и спросил по-прежнему глядящего на него Яромира:
— Ты зачем звал-то?
— Узнаешь, — буркнул старейшина и вдруг расплылся в благодушной улыбке: — Ты пей, пей в охотку, мои давешние слова в уме не держи. Это вон старикам (да и то не всем!) два-три ковша — будто поленом по темечку; а тебе небось, чтоб осоловеть, и кадушки мало! — Он навалился на стол, приблизив лицо к Мечнику, подмигнул: — Так, говоришь, хороши приильменские бабы? А?
Он захохотал (от этого веселья едва не погасли плошки) и откинулся на прежнее место, любуясь Кудеславовой растерянностью.
— Белоконь мне уж рассказал про ваши с ним дела, — отсмеявшись, продолжил старейшина. — Не по-людски как-то выходит, но обижать отказом ни его, ни тебя я не хочу. Отпущу. Сводишь челны с общинным товаром на вешнее Торжище — и отпущу. Только гляди: помни, чей ты есть, от роду-племени не отрывайся. Понял?
— Лишь бы род сам меня не оторвал, — буркнул Мечник, сумрачно глядя в стол.
Яромир враз посуровел:
— Ну-ну! Ты думай сперва, а уж потом говори! На род обижаться нечего, род всегда прав. Понял? То-то… С Велимиром мне поговорить, или сам?
Кудеслав мотнул головой:
— Сам.
Велимир, все это время вопросительно поглядывавший то на старейшину, то на Белоконя, то на приемного сына, спросил подозрительно:
— Это что еще за затеи? Сызнова, что ли, пятки свербят стрекануть из родной избы? Ильменские ему понадобились! Нешто своих нет?! Вон хоть Глуздырева Истома: статью гладка, лицом кругла, ростом почти с Яромира вымахала; идет — так и колыхается вся. Даже не верится, что старый сморчок этакую красу сумел вытворить…
Мечник покосился на Глуздыря. Тот и вправду спал, ткнувшись лицом в объедки. Считай, повезло: услышь он Лисовиновы речи — крыша бы поднялась от злобного ору.
А Велимир гнул свое:
— Ты ее только захоти, Истому-то, — завтра же наша будет! А на ильменских плюнь. Ильменские рыбоедки сами как рыбы — костлявы, холодны, мутноглазы да тиной пахнут. И говорят ильменские так, будто ноги из болотины тащат: чмок да чмок…
Кудеславу послышалось, будто за пологом, отделявшим женскую половину избы, раздался вдруг негодующий вскрик — сдавленный, короткий, словно бы вскрикнувшей тут же заткнули рот. Поднялась какая-то возня; полог качнулся. Сердитое «а чего он?!» утонуло в неразборчивом полушепотке и многоголосом бабьем хихиканье.
То, что Яромировы женщины не спят да подслушивают, — это можно было понять: градская жизнь бедна на забавы. А вот негодование… Конечно же, Векша — кого бы еще на женской половине могли возмутить охульные речи об уроженках приильменских земель? И кто еще на женской половине отважился бы возмутиться вслух? Однако же и смела рыжая наузница-чаровница! Не удержи ее Яромировы бабы, надолго бы запомнилось Лисовину первое знакомство с будущей невесткой!
На шум по ту сторону полога никто, кроме Мечника, внимания не обратил. Велимир продолжал обличать пороки ильменских баб. Одни боги знают, чего бы он еще наговорил, если бы старейшина не потерял наконец терпение.
— Да будет тебе, уймись! — досадливо оборвал он расходившегося Лисовина. — Не тебе бы говорить, не сыну бы твоему названому слушать. Ты небось ильменских лишь на Торжище мог повидать (да и мог ли еще — и они не всякий год до нас добираются, и ты вроде как бывал не на каждом торге)… К тому же видеть на торге ты мог одних мужиков — баб-то с собой никто не берет, разве только полонянка какая-нибудь случится между прочим товаром… А Кудеслав через Ильмень-озеро дважды ходил. — Яромир хмыкнул и добавил: — Он же небось не поучает тебя, чем повадки горностая отличны от куньих!
— Ты чего это, Яромир? — Лисовин уставился на старейшину так, будто впервые в жизни его увидел. — Он же покуда не отрухлявел башкой, чтобы учить меня вещам, которые я знаю вдесятеро лучше! Это мне приходится его всякому такому учить, только глуп он, наука ему не больно-то впрок…
Велимир смерил обиженным взглядом давящегося смехом старейшину, жалостно улыбающегося волхва, Кудеслава, который вроде был серьезен, даже хмур, а тут вдруг как-то подозрительно всхрюкнул и торопливо прикрыл ладонью лицо…
— А ну вас всех в самом-то деле! — Лисовин махнул рукой и уткнулся в ковш с брагой.
— Ладно уж, старый, ты на нас обиды не таи! — Яромир с таким треском хлопнул названого Кудеславова родителя по плечу, что огоньки плошек вновь пугливо заметались (спасибо, Лисовин успел поставить ковш, а то был бы этот глоток браги в его жизни последним). — Мы же по-доброму, по-соседски, по-свойски. А о чем у нас с выкормленником твоим разговор шел — это уж он сам тебе позже поведает. Сейчас же — извиняй! — долгие объяснения вроде не к месту.
Велимир буркнул что-то неразборчивое и вновь потянулся к ковшу.
Старейшина облокотился о стол, подпер кулаком щеку и вроде закаменел, время от времени украдкой взглядывая на Белоконя.
Волхв (хоть и не принимавший участия в разговоре, но явно им интересовавшийся) тоже как-то сник, поскучнел, смежил веки… Уснул, что ли?
Кудеслав прикусил губу. Стало быть, долгие объяснения нынче не к месту. А что к месту? Чего все ждут? До утра, что ли, придется клевать носом за Яромировым угощением?
Предчувствие близкой опасности вроде бы отпустило, но совсем не ушло — засело в душе этакой тонкой щепочкой, от которой даже и не боль, а так себе, еле ощутимое неудобство. И снова Мечнику думалось о чем угодно, кроме самого непонятного.
А созванные старейшиной гости уже откровенно скучали. Кошица последовал примеру храпящего Глуздыря; похоже было, что к спящим вот-вот присоединится и Велимир.
Прочие затеяли разговор.
Леший знает, кто и с чего начал беседу, но теперь она захватила всех (даже Зван нет-нет да и вставлял словечко, глядя поверх голов и досадливо кривя тонкие губы). И чем дальше, тем больше эта самая беседа походила на перебранку.
Спор был не нов, и Яромиру бы следовало предвидеть, что он непременно случится, ежели созвать вместе именно этих людей и хоть на пару мгновений предоставить их самим себе.
Кто больше дает сородичам? Чьим трудом держится община? Кому бы без кого пришлось хуже — кузнецам без охотников либо охотникам без кузнецов? Старые счеты, и не пустого бахвальства ради затеваются они все чаще и чаще.
Испокон веков, со времен пращуров столь дальних, что имена их, поди, забыты даже богами, община кормилась от чащи-матушки. Однако чаща скудеет вблизи оседлого людского жилья. Вот и приходилось раз в четыре-пять поколений сниматься с насиженного места да перетягиваться туда, где легче брать непуганое зверье, где медвяные борти часты и обильны, поскольку не тронуты человеком. Конечно же, такое случалось не вдруг. Охотники уходили за зверем все дальше; в добычливых богатых местах появлялись летовки да зимовья — человек, безвылазно живя в лесной дебри по пять, а то и по десять десятков дней, не может не обустроить себе какого-никакого жилья. Заимочные шалаши да берложки исподволь превращались в срубы за крепкой оградой; срубы множились, множилось и число их обитателей; прежний же град постепенно скудел людьми. В конце концов в разоренном самими же родовичами граде оставалось лишь несколько стариков, желающих умереть вместе с привычным общинным гнездом.
Так повелось от самого Вятка-прародителя во всех родах-племенах вятского корня и говора. Так жила и община, править дела которой нынче выпало Яромиру. Ох и в недобрую же пору досталась ему эта честь!
Лес пустошится. Зверье научилось бояться охотников. Поиссякли борти. Так что же? Совсем рядом — лишь руку протяни — изобильные нетронутые края. Прошлым летом Божен-бобролов срубил крепкую летовку в шести днях пути от общинной поляны, где-то у верховьев Истры. Та же река, та же чаща, путь недалекий… Так в чем беда-то?
Беда…
Не беда, а беды.
Исподволь, незаметно (за сотни-то лет!) община откочевала далеченько от изначального корня. Ближайшее вятское поселение — в восьми днях речного пути, а между ним и общинной поляной расселся град мокши-мордвы, и до него куда ближе (утречком отчалив вниз по течению, даже ленивый доберется прежде середки грядущего дня). Да что мокша! Мордвины и сами в здешних местах зашлые, числом примерно равны, и вроде уже окорочены однажды (вопрос — надолго ли?). А мурома? А меряне? А хазары, что все чаще дотягиваются сюда через головы мордовских и вятичских общин, — покуда еще с добром дотягиваются, но не выпустит ли их ласковая мягкая лапа железные когти? Да и люди схожего языка — от Ильмень-озера, из Поднепровья, — по слухам, все крепче давят встречь солнышку и друг на друга.
В вечерних беседах на Торжище нет-нет да и мелькают пугающие своей непривычностью слова «дань», «полюдье»… Сильные племена берут со слабых, обязуясь защитой. А потом приходят другие сильные, бьют защитников и называют защитниками себя… Трудно постигнуть такое; хорошо хоть покуда все это не близко, не у себя — где-то. Покуда… Радость зернины, не угодившей в первый помол.
Но зернине легче — ей суждено оказаться лишь между двумя жерновами. А тут будет четыре жернова либо даже поболее…
Потому-то Яромир властной ладонью затыкал рты стариков, смевших злобиться на Кудеслава. Мечнику и невдомек, что вскоре после его возвращения кое-кто предлагал извергнуть из рода смутьяна-непоседу. Дубовые головы… Лишь дубовые головы не способны понять своего счастья. Век бы им воздавать богам да Навьим за то, что в этакое тяжкое время есть среди родовичей человек, видавший нездешние земли и дальние языки, способный многое предугадать наперед, обученный воинскому ремеслу… Слепый вон, прежний старейшина, понимал зто (даром что скудоумным себя считал!), — покуда был жив, советовал привечать Кудеслава.
Яромир привечал и будет привечать. Ну а что Мечник хочет к волхву идти на прокормление — то не беда. Белоконь общине друг. И Кудеслава давно уже пора оженить хоть на ком угодно, хоть даже на зтой стриженой купленнице. Лишь бы остепенился, лишь бы корни пустил — глядишь, и род свой по-иному начнет понимать, и обязанности свои перед родом…
Страшные, страшные времена.
Либо переселяться, либо уклад вековой ломать — все плохо, все грозит общине погибелью. А плоше всего, что в этакую страшную пору среди родовичей нет единства.
— Да вы без нас!.. — От медвежьего рева Шалая стелются огоньки лучин да плошек, мотая по стенам уродливые черные тени спорщиков.
— Да мы отродясь без вас обходились! Вот вы без нас!.. — От визга Малоты ломит зубы и закладывает в ушах.
Они правы.
Все.
Каждый по-своему..
У них накипело; каждый годами помнит любую из причиненных ему обид и легко забывает те, что причинил сам.
Они могут позволить себе такое: «мы — вы», «свои — не свои»…
Яромиру хуже. Для него они все — свои. Всех их он должен равно оборонять друг от друга и от прочего мира. Даже Звана. Даже если ради этого приходится собственную душу узлом завязать.
Охотники хотят переселяться. Испокон веков община жива пушным торгом. Есть беличьи, куньи да бобровые шкурки — будет хлеб, будут ткани, красные вещи и все, чего только душа пожелает. Охотники правы. И правы бортники, которые крепко держат их сторону.
Кузнецы переселяться не хотят, и углежоги, конечно, держат сторону слободы. Вот в чем еще одна, едва ли не наиглавнейшая, из многочисленных нынешних бед: впервые на памяти невесть скольких поколений община прочно зацепилась за землю.
Болотная руда. Ее много, и брать легче легкого, но при переселении-то с собою не заберешь! То, что прадедам мнилось благословеньем богов, ныне грозит обернуться роду погибелью.
Кричное железо, кованые изделия, деготь — все это слагает уже почти половину товаров, выставляемых общиной на торг. Но дело не только в количестве. Железа у ближних соседей нет; сколько ни привези, все купят за немалую цену. А вот меха…
Яромир не зря самолично водил на Торжище родовые челны. Затевал знакомства с торговыми гостями, высматривал, выспрашивал… Подтвердилось то, о чем уже давно поговаривали родовичи, о чем рассказывал Кудеслав. Если бы в хазарском граде Саркеле кто-нибудь предложил бобровую шапку за короткую полосу небеленой холстины — ох и потешались бы тамошние купцы над этаким дурнем! А на здешнем Торжище в иной год могли запросить и пятерых бобров за холстину, и пять-шесть десятков кун за мешок зерна…
В дальних землях меха вдесятеро дороже. Возить бы добытое в хазары да в персы самим, но тогда охотиться станет и некому, и некогда…
Так, может, впрямь повернуть жизнь общины туда, куда упорно гнет слобода ведунов-кователей? Небось Чернобай может распахивать поляны да заводить невиданную прежде скотину. Неужто общине окажется не по силам то, что дается одинокому извергу? И будет род с железом, да со своим хлебом, да еще боги ведают с чем… Ну, и с пушниной — меньше ее, конечно, станет, пушнины-то, а все же…
Не выйдет. Вон Кудеслав Мечник с первого взгляда прикипел к рыжей ильменке, а все же пугает, ох как пугает его крутой перелом судьбы: до тридцати с лишком лет в бобылях, и вдруг… И жизнь-то была у него вовсе не мед — приймак в собственной избе! — но страшно, страшно ему менять привычное на даже во десять крат лучшее!
Так то Мечник с его в общем-то недолгой привычкой. А тут ведь привычка вековая, от пращуров, от самого Вятка! Разве только могучее ведовство способно в одночасье (для общины-то и десять, и двадцать лет — все одночасье) оборотить охотников смердами-хлебопашцами. Сказывают, в других племенах, что тоже от Вятка род ведут, дела обстоят по-иному. Но в других общинах свои головы, свои беды и жизнь своя. Чужим опытом не проживешь…
Уважительность да послушание родовичей не обманывали Яромира. Он понимал, что в общине теперь кроме него есть еще две головы. Зван уже почти не оглядывается на старейшину, заправляя и своими слобожанами, и углежогами. А у охотников с бортниками своя голова — Божен. Тоже, можно сказать, беда: не будь бобролова, охотникам не было бы вокруг кого сгрудиться. Больно уж ревнивы они, больно любят тягаться, кто из них удачливей да добычливее. Но Божен прочим не соперник. Охота его вовсе особая — не с луком, не с рогатиной, а с сильем да хитрыми зимними ловушками-огорожами. В бобровой ловле ему соперников нет, а навык его до того от других отличен, что Боженовы удачи тому же Белимиру, к примеру, или Глуздырю-волчатнику вовсе не в зависть.
Да, три головы в общине, три. До сих пор Яромир исхитрялся держаться середины между Боженом и Званом, уравновешивать их, будто ведра на коромысле. Но долго так продолжаться не может. Рано или поздно придется взять чью-то сторону, и…
И головы останется две: ведь только тем и держится еще родовой старейшина, что связывает рвущиеся в разные стороны самовольные ватаги.
Две головы. Каждая будет рвать на себя: Боженовы потянут на новое место, Звановы ногтями и зубами вопьются в руду. Так и порвут. Не пополам — оторвется по куску с каждого краю, середина рассыплется на извергов-самочинцев…
Развалится община. Кончится род. Малые ошметки не выживут, вымрут сами собой… Нет, не успеют вымереть — иноязыкие соседи проглотят.
Выход один: примучить силой. Кузнецов — к переселению (хоть и страшно еще дальше отлетать от родственных общин) либо охотников — к здешнему месту (хоть и страшно ломать заведенный пращурами уклад — любая ломка во вред).
Кузнецов, охотников ли примучивай — по-любому выходит внутриплеменная распря. И как бы такая попытка уберечь род от погибели не ускорила его конец…
А вот кого давно бы уж следовало затиснуть под ноготь, так это извергов. Вот кто наистрашнейшая угроза общине. Может, и не злоумышляет Чернобай против извергнувших его сородичей; и что он тайно держал сторону мордвинов-мокшан в запрошлогодней распре — тоже, скорее всего, пустопорожние байки. Но и без всякого злого умысла, одним достатком своим он общине первейший враг. Что ни год гоняет на Торжище по два-три челна; всегда с хлебом, — сказывают, будто нынешней весной собирается излишки везти на торг (вешний торг малохлебный, за зерно ломят дурную цену)… А в общине до осени плохонький хлебчик будет редкостным лакомством.
Когда община исторгла неуживчивого строптивца, такое наказание мнилось куда хуже смерти. А теперь? Кому из родовичей живется лучше наказанного? Так, может, общинное житье не благо — обуза?!
Подобные мысли засели в головы не только самочинным извергам Слепше да Старому Ждану, не только тем мужикам, что и сами ушли в захребетники к Чернобаю, и семьи за собой утянули. Так думают многие, многие, многие — покуда втихомолку, даже самим себе не решаясь сознаться в своих сомнениях, но…
А что будет дальше? Поговаривают, будто Слепша и Ждан тоже начинают чистить поляны под пашни. Будут сеять. Сеять… Во взрыхленную сохою землю — хлебные зерна, во взбудораженные завистью умы — скверные мысли…
И так уже от поголовного самочинства родовичей удерживают лишь привычка да страх остаться без общинной обороны от иноязыких племен. Привычка — крепкая узда для нерешительных да вялоумных (уйдут решительные да сметливые — кем будет сильна община?). А страх… Не обижают же иноязыкие нынешних извергов! Эх, кабы обидели, пожгли, разорили — вот бы за что и руку отдать не жалко!..
Не дай Род-Светловид, думал Яромир, именно теперь отыскаться над общиной четвертой голове, той, что додумается за соблазнительно малую дань посулить защиту. Всем от всех. Общине — от иноязыких ближних соседей. Извергам да слобожанам — и от иноязыких, и от общины. Охотникам — от слобожан.
Уж тогда-то путей к спасению не останется никаких. Это будет конец. Непоправимый и скорый. Община в единый миг сделается кучкой самочинных дворов. Сильнее всего, слышанного от Кудеслава, Яромиру запали в душу рассказы о хазарском каганском войске, о кровавых распрях персов с византийцами-романорами. Дожить до черной поры, когда твои родовичи будут класть жизни за чье-то право взимать с них дань, — уж лучше собственной волей до срока на погребальный костер.
Мечник чувствовал себя так лишь однажды, много лет назад. Тогда тоже был глухой поздний вечер (или ранняя ночь); и тоже пришлось сидеть одному между многими — только не за столом, а прямо на полу; и стены вокруг были не деревянные — войлочные; и разговоры тогда велись, но велись они спокойно, по-мирному. Кудеслав был гость, один из гостей; он не мог отказаться от скудного угощения, которым хозяин-степняк потчевал напросившихся на ночлег. Конечно, урманы щедро одарили этого оборванного старика всяческой снедью — не столько по доброте, сколько из нежелания есть зарезанную им костлявую слепую овцу. Степной обычай велит резать скотину для угощения на глазах гостей, чтоб те видели: для них выбрано лучшее. Но старику было не из чего выбирать, а урманам, из-за вздорной случайности отставшим от своих, не из чего было выбирать кров для ночлега.
Да, на расстеленной посреди юрты кошме хватало хорошей снеди; но гостю не следует бесчестить приютивший его очаг отказом от куска, предложенного хозяином. Пришлось прежде всего воздать должное бренным останкам дряхлой овцы — причмокивая, обсасывая пальцы, закатывая глаза в немом восхищении.
Кое-кто сумел незаметно для хозяина выплюнуть да затолкать под кошму. Кудеслав не решился. Время тянулось и тянулось, будто старый загустевший мед, а Мечник все жевал-пережевывал недоваренные вонючие жилы…
Вот и нынче вдруг явственно ощутился во рту пакостный вкус жилистой несъедобной баранины.
Время тянется, будто густой мед за ложкой (как тогда); снаружи дозревает ночь (как тогда); за столом вяжется бесконечное плетение перебранок и склок — таких же никчемных и пустопорожних, как и тогдашние вежливые расспросы о здоровье хозяйских верблюдов, лошадей и баранов, о здоровье самого хозяина, у которого давно уже нет (а может, и вовсе никогда не было) ни верблюдов, ни лошадей, ни здоровья…
Кудеслава не трогала ссора, затеявшаяся после Яромирова призыва подумать о судьбах общины. Во что выльются подобные раздумья в этаком обществе, легко можно было предугадать заранее; разговоров вроде нынешнего Мечник успел наслушаться выше темечка — так стоит ли обращать внимание на еще одну бесплодную перебранку? До драки не дойдет — даже самые рьяные не решатся рукоприкладствовать близ Родового Очага, да еще при Белоконе. А ежели кто забудется-таки во хмельном пылу, то усмирят и без Кудеслава (который покуда летами не вышел встревать в свары таких вот людей). Ничего, небось Яромир любого забияку одним пальцем прищелкнет, и Божен со Званом будут в этаком деле первыми помощниками старейшине (как бы там они ни относились к нему и друг к другу). Так что ежели добытчикам-прокормильцам, оплоту да надеже общины, вздумалось толочь воду в ступе, то и пускай себе; Кудеслав же не обязан прислушиваться к бранчливым речам, в которых мудрости ни на блошиный чох.
А к чему прислушиваться? Чем себя занять, сидя в этой вздрагивающей от ора избе?
И нужно ли тут сидеть?
Давно бы уж следовало встать да ударить челом на три стороны: вы, мол, люди многоопытные, многоумные; мне ваши разговоры невдомек, и место мое не меж вами, а в ночной стороже — так отпустили бы! Да, именно что «давно бы». Теперь-то уж поздно. Хоть ты сейчас ногами на стол вскочи да волком завой — не услышат и не заметят.
Вот и сиди дурак дураком…
А за пологом, на бабьей половине избы, — Векша. Неужто и впрямь сбылось наконец? Неужто смилостивились боги, Навьи, души пращуров-прародителей — вняли мольбам и воздаяниям, позволили встретить такую, о какой мечталось? А ведь мечталось давно; так мечталось, что впору с тяжкой хворью сравнить. Потому-то и не глянул толком ни на одну настоящую, живую, что вылепленная в душе была и милее, и живей любой встреченной. Никому о ней, желанной, выдуманной, не рассказывал — лишь Белоконю однажды, и тот вроде понял. Хоть и глядел, слушая, как на увечных глядят или на скорбных разумом. Оттого, видать, и боялся волхв показывать свою негаданную последнюю любовь Кудеславу — понял, до чего похожа она…
Впрочем, похожа ли? Чем больше задумывался над этим Мечник, тем больше ему казалось, будто черты давным-давно придуманного им обличья стремительно вытесняются подлинными Векшиными чертами. Так стремительно, что уже трудно припомнить, чем похожа Векша на засевшую в сердце выдумку, а чем от нее отлична.
Ну и пускай.
Уж зато нравом-то она точь-в-точь такова, как давняя Кудеславова мечта. Строптивость (не вздорная — гордая), которую эта купленница дивом каким-то не позволила вытоптать своим пять раз сменившимся хозяевам… Умение превозмочь страх… Как она шла с непосильно тяжкой рогатиной по кровяному следу.. «Эгей, ты живой?!.» «Я больше не буду звать тебя, как ты не любишь…» И глаза — бездонные чистые колодцы в небесную синеву… Обладательница подобных глаз, наверное, сумеет понять, почему ты согласился на уговоры невиданных прежде иноплеменников; зачем шесть лет носился по дальним краям, будто травяной стебель, сорванный с корня переменчивыми ветрами судьбы. Сможет и понять, и объяснить тебе самому… А коли приведется, так сумеет и решиться вместе с тобой — решиться на то, что другой показалось бы скудоумием. И можно будет реже оглядываться назад, потому что теперь найдется кому предупредить об ударе в спину.
Вот только…
Все вроде бы ладно: и Белоконь уступил (дай ему Род еще дважды по стольку же лет землю топтать), и Яромир не против, и Лисовин отпустит — может, поворчит для порядка, но поперек волхву да старейшине ни за что не сделает. Да, вроде все ладно.
Вот только…
А ты-то ей люб?
Когда засылают сватов, девку не спрашивают. «Стерпится — слюбится», — и весь сказ. Может, и Кудеслав бы тем же себя успокоил, будь это не она. А так…
Бабы-то на него поглядывают. И девки тоже, хоть и живет он у Велимира, как в захребетниках. И ни одна из Белоконевых внучек вроде бы не собралась топиться, узнав, что волхв прочит ее Кудеславу Мечнику. А чего топиться-то? Собой статен, силен да ловок, руки из правильного места растут… Лицом, правда, не шибко красен, но ведь и не урод! И охотник — старшие хоть и ворчат на Мечника, но признают: есть и менее добычливые, чем он. Всякие дива видал, не скучно с ним будет… И вообще — не век же в девках сидеть, а лучшего, может, и не дождешься…
А Векша?
Да, он первый повел себя с нею не как с купленною скотиной. Правда, и другие бывали добры — Глуздырь вон шумел на нерасторопных сторожей, чтоб зря не морозили приезжего мальца; Яромир держался заботливо, обиходил, боялся разбудить… Но ведь то из уважения к Белоконю…
Вел себя не как со скотиной, оказался в чем-то лучше тех, кому Векша доставалась во владение, — можно ли за это полюбить? Можно ли вообще полюбить «за что-то»?
После того как Белоконевы сыны спугнули ее со склона, где был убит людоед, Векша и Кудеслав больше ни словом не перемолвились. Всю дорогу от волховского подворья до общинного града она молчала и прятала от Мечника глаза. Может, потому, что знала уже о Белоконевом решении уступить? Кудеслав не посмел спросить об этом ни ее при хранильнике, ни хранильника при ней. Ехали рядом, а поговорить не удалось. И сейчас она рядом, и вновь не подойдешь, не спросишь о главном… Да что там — глянуть и то нельзя…
Почему-то, вроде как ни с того ни с сего, вспомнил Кудеслав преданье о чаровных папоротниковых цветьях. Мало что расцветают они лишь единой ночью в году, так и цветут не всю ночь — лишь краткую ее долю. А какую долю, как ее наперед угадать — то лишь боги ведают, да еще небось могучие кудесники вроде Звана. Обычным же людям ведомо лишь, что срок цветения папороти меняется от года к году: в иной год это начало Купаловой Ночи, в другой — предрассветье, в третий — полночь… Не угадаешь, не успеешь найти да сорвать, и чаротворный цветок померкнет, рассыпется мертвой невзрачной пылью…
Как тогда сказал Огнелюб? «Ищут не там, где ближе, а там, где есть…». Мог бы добавить еще: «И тогда, когда есть». Не промедляя, значит. Не растрачивая дорогоценное время на пустопорожние сомненья, терзанья… Иначе заветное так и не дастся в руки, не дождется, прахом пойдет…
Мечнику подумалось вдруг, что надо было помочь Яромирихе унести за полог нелегонький горшок с брагой — хоть мельком бы удалось глянуть на Векшу, хоть узнал бы, какова она в женском наряде. И пускай бы себе Яромировы гости уверились, что «в урманских драках нашему-то Урману наверняка угадали обушком по лбу, вот у него в голове и перекосилось…». Да гости бы пускай, но с самим Яромиром такая выходка рассорила бы Кудеслава до смерти… Ладно, глупости это.
Галдеж за столом вдруг стремительно пошел на убыль; спорщики пихали друг друга локтями, показывая (кто глазами, а кто и пальцами) на Белоконя. А тот уже стоял во весь рост, неторопливо оглаживая пальцами кожаную плетеную опояску. Стало так тихо, что потрескивание фитилей и лучин казалось досадным надоедливым шумом.
Неторопливо вышагнув из-за стола, волхв сказал негромко, словно бы сам для себя:
— Пора. Теперь они здесь.
Кудеслав, как и все, не спускал с хранильника глаз. А тот, отрешенно глядя куда-то в стык кровли и стены, неторопливо запустил пальцы под бороду, развязал шнурки, скрепляющие ворот белоснежной рубахи, и вытащил из-за пазухи тушку крупного горностая. Держа ее на раскрытой ладони, волхв повернулся и шагнул к Очагу (торопливо заскрипела скамья — сидевшие спиной к Родовому Огнищу поворачивались, чтобы видеть).
Белоконь словно бы плыл по воздуху, не касаясь босыми ступнями земляного пола. Подойдя к еле тлеющему Очагу, он аккуратно опустил приношение на ползающие по углям алые огоньки (Кудеславу показалось, что волхв как-то очень уж тщательно выбирает, куда именно положить жертву); потом отступил на два шага и низко поклонился, коснувшись левой рукою земли, а правую прижав к сердцу.
В Очаге затрещало, по избе потянуло запахом паленой шерсти. Померещилось (на самом деле неверный трепетный свет не позволил бы увидеть такого), будто из Огнища потянулась в подкровельную черноту невесомая струйка дыма — прямая, ровная, будто прозрачный тонкий шнурок.
Волхв выпрямился, отступил еще на шаг и заговорил распевно, не отрывая глаз от своего подношения:
— Вы, мудрые, честные,
Ныне безвестные,
Забытые по именам,
Простите нам.
Вы, которые здесь,
Которые были и есть,
Породители,
Охранители,
Корень и сок,
Пришел срок.
Ваша живая новь,
Ваша живая кровь
Милости просит,
Мудрости просит,
Знания будущих дней,
Знания доли своей,
Судьбы зачатого вами,
Взращенного вами,
Хранимого вами…
С оглушительным громом Огнище полыхнуло свирепой багряной вспышкой, хлестнуло по обращенным к нему лицам жгучей золой, сдуло с фитилей и лучин оказавшиеся бессильными огоньки. Миг спустя Кудеславу послышался негромкий тупой удар — будто бы на стол упало что-то мягкое, увесистое. И все. В непроглядной тьме слышалось лишь трудное дыхание остолбеневших людей. Испуг оказался столь внезапным и сильным, что никто даже не вскрикнул, не шевельнулся. В горле Мечника першило, на глаза наворачивались слезы — виною тому был повисший в избе дух паленого меха, смешанный с каким-то незнакомым запахом — кисловатым, едким, пронзительным.
Да, от ужаснувшей воображение громовой вспышки люди словно закаменели. А вот негромкий спокойный голос в кромешной черноте (видно было только алые пятнышки тлеющих углей в Очаге и возле него) словно бы скинул с людей заклятие. Кто-то вскрикнул, кто-то спешно забормотал отворотное…
— Крикни баб, Яромир, — Белоконь говорил так, словно ничего особенного не произошло. — Крикни баб, пускай принесут огня.
Из-за полога, отделявшего женскую половину избы, доносились всхлипы и подвывание. Яромир окликнул раз, другой, потом, отчаявшись, заворочался— полез из-за стола, чтобы сходить за огнем самому.
Не успел.
Полог сдвинулся, открывая полоску трепетного желтого света, и сквозь эту полоску протиснулась невысокая гибкая фигурка с лучиной в руке. Лучинный огонек дробился бегучими бликами чищеной меди на до нелепости коротких волосах вошедшей. Кудеслав не сомневался, что если какая-нибудь из женщин все-таки решится откликнуться на Яромиров зов, то будет это именно Векша. Понимал, но лишь коротким рассеянным взглядом удостоил ее, появившуюся, и тут же резко обернулся к столу. Не он один. Яромир и Белоконь, пользуясь первыми отсветами принесенной лучины, одновременно склонились над столом, высматривая упавшую на него вещь.
Рассмотрели.
На столе валялась драная да опаленная тушка горностая.
Кудеслав мельком глянул в лицо старейшины и торопливо отвернулся, принялся следить за Векшей — как она идет вдоль стола, зажигая плошки. Чересчур большая бабья рубаха тонкого полотна нет-нет да и прилегала к ее телу, выдавая посторонним глазам то, что должна была бы прятать; когда Векша наклонялась к каганцам, незавязанный ворот распахивался, и Мечник успевал заметить крепкую грудь… Только Кудеслав тогда загляделся бы на кого угодно, хоть на криворотую Белокониху, — лишь бы вновь не запнуться взглядом о Яромирово лицо. Очень уж страшным оказалось это никогда прежде не виданное зрелище — до смерти перепуганный Яромир.
— И раньше случалось, что они не принимали жертву, — сипло выговорил старейшина, — но чтобы так… Это к небывалым каким-то бедам, к вовсе никогда не бывалым…
Поджигая последний каганец, Векша просунула руку с лучиной между Шалаем и Званом, Показалось Кудеславу или, заслышав Яромировы слова, Огнелюб на самом деле вдруг вызмеил усы короткой злобной ухмылкой?
Наверное, показалось. Наверное, это просто скользнули по Званову лицу пятна тени и света от пронесенного рядом огня.
— Ну, что примолкли? — Хранильник оглядел пополотневших гостей и снова вперился куда-то под кровлю. — Вы лайтесь шибче, так еще не того дождетесь…
Он примолк на миг и вдруг закричал, встряхивая стиснутым до белизны кулаком:
— Вот как вам надо держаться теперь, мужики! Вот как! Чтоб плечо в плечо, чтоб травяному листку не протиснуться!
И снова примолк Белоконь, обмяк, прикоснулся раскрытой ладонью к валяющемуся на столе жженому мясу. Глаза хранильника закрылись, побелевший лоб взмок от пота.
— Вскорости ждите к себе гостей, — устало, будто бы из последних сил вымолвил волхв. — До вешнего торга, до новой листвы приедут. Нашего корня люди, из трех дальних общин. С добром или с недобром едут они — того мне не видно. Одно скажу: как вы встретите их, станете ли перед ними крепко держаться друг дружки, предопределит, быть или не быть дальше вашему роду, пятнаться ли вам в крови сородичей. Не лишь вам, которые нынче здесь, — всем. А теперь ступайте по домам. Ждите и думайте… Думайте… Ду…
Кудеслав и Яромир едва успели, вскочив, подхватить рушащегося на пол бесчувственного волхва.