Глава 5 Семейные ценности

В лаборатории, где работала Элизабет, все сотрудники решили, что она встречается с Кальвином Эвансом только по причине его славы. С Кальвином на коротком поводке она стала неуязвимой. Но истинная причина была куда проще. «Да потому, что я его люблю», – ответила бы она, подкатись к ней с таким вопросом кто-нибудь любопытный. Но вопросов ей не задавали.

То же самое происходило и с Кальвином. Подкатись кто-нибудь с таким вопросом к нему, он бы ответил, что Элизабет Зотт – самое большое его сокровище на всем белом свете, не по причине ее красоты, не по причине ее ума, а просто потому, что она его любит, а он любит ее – с той полнотой чувства, убежденности и доверия, которая и составляет основу их взаимной преданности. Они стали больше чем друзьями, больше чем собеседниками, больше чем влюбленными, больше чем союзниками, больше, чем любовниками. Любые отношения – это всегда пазл, но их мозаика сложилась в один момент: словно кто-то потряс коробку и сверху наблюдал, как отдельные фрагменты приземляются в нужной точке, подгоняются по размеру и форме, прочно соединяясь в осмысленную, идеальную картину. Другие пары, глядя на них, мучились от зависти.

По ночам, после интимной близости, они всегда оказывались в одной и той же позе, на спине – его нога закинута на ее ногу, ее рука у него на бедре, его голова наклонена вбок, поближе к ней, – и разговаривали. Иногда о предстоящих задачах, иногда о своем будущем и всегда о работе. Невзирая на изнеможение обоих, разговор нередко продолжался за полночь: не важно, заходила ли речь о полученных результатах или о какой-нибудь формуле, но в конце концов один из двоих непременно вставал, чтобы сделать несколько записей. Если у других пар взаимное влечение отодвигает работу на задний план, то у Элизабет с Кальвином все было с точностью до наоборот. Даже в нерабочее время они продолжали работать, поощряя изобретательность и творческие способности друг друга уже тем, что смотрели на них под новым углом зрения, а научное сообщество впоследствии поражалось результативности этой пары, но поразилось бы еще сильнее, прознав, что бóльшую часть идей авторы разрабатывают в голом виде.


– Не спишь? – тихонько спросил Кальвин однажды ночью, когда они лежали рядом в постели. – Я кое-что обговорить хотел. Насчет Дня благодарения.

– А что случилось?

– Времени остается – всего ничего; хотел спросить, не планируешь ли ты… не планируешь ли ты съездить домой и позвать с собой меня, чтобы… – Он запнулся, но тут же выпалил: – Чтобы представить своим родным.

– Что? – прошептала в ответ Элизабет. – Домой?! Нет. Домой не поеду. Я думала, мы с тобой здесь отметим. Вдвоем. Если, конечно… Ну… А ты-то не собираешься домой?

– Категорически нет, – ответил он.


За прошедшие несколько месяцев Кальвин с Элизабет успели обсудить почти всё: книги, продвижение по работе, свои устремления, вопросы веры, политику, кино, даже аллергию. Единственное исключение, причем совершенно очевидное, составляла семья. Так выходило само собой – по крайней мере, на первых порах, но, месяцами замалчивая эту тему, оба поняли, что она может и вовсе кануть в небытие.

И ведь нельзя сказать, что их не интересовали корни друг друга. У кого не возникает желания копнуть поглубже, чтобы найти в детстве близкого человека набор обычных подозреваемых: сурового родителя, вечных соперников – братьев и сестер, безумную тетку? У Элизабет с Кальвином такое желание возникало.

И со временем тема родни стала напоминать отгороженную комнату во время экскурсии по историческому особняку. Можно просунуть голову в дверь и мельком увидеть, что Кальвин вырос в каком-то определенном месте (в Массачусетсе?), что у Элизабет есть брат (а может, сестра?), но внутрь нипочем не зайдешь и домашнюю аптечку вблизи не разглядишь. Но Кальвин сам заговорил о Дне благодарения.

– Не знаю, кто меня за язык дернул, – нарушил он тягостное молчание. – Но я сообразил, что даже не знаю, откуда ты родом.

– Я-то? – встрепенулась Элизабет. – Ну… из Орегона. А ты?

– Из Айовы.

– Серьезно? – удивилась она. – Я думала, из Бостона.

– Нет, – поспешно отрезал он. – А братья у тебя есть? Или сестры?

– Один брат, – сказала она. – А у тебя?

– Никого, – ответил он безо всякого выражения.

Элизабет лежала неподвижно, стараясь уловить его тон.

– Тебе не бывало одиноко?

– Бывало, – так же скупо ответил он.

– Прости. – Она нащупала под одеялом его руку. – Твои родители не хотели больше детей?

– Трудно сказать. Обычно дети родителям таких вопросов не задают. Наверно, хотели. Да, определенно.

– Тогда почему…

– Когда мне исполнилось пять лет, они погибли. Мать была на восьмом месяце…

– Боже мой. Я так сочувствую тебе, Кальвин. – Элизабет резко села в постели. – Что произошло?

– Попали, – буднично сообщил он, – под поезд.

– Кальвин, прости меня, я же ничего не знала.

– Не переживай, – сказал он. – Много воды утекло. Я их даже не помню.

– Но…

– Теперь твоя очередь, – нетерпеливо перебил он.

– Нет, постой, постой, Кальвин: кто же тебя воспитывал?

– Тетушка. Но потом она тоже умерла.

– Что? Как?

– Мы ехали в машине, и у тетушки случился инфаркт. Машина свернула на обочину и врезалась в дерево.

– Господи…

– Считай, такая у нас семейная традиция. Смерть от несчастного случая.

– Это не остроумно.

– Я и не пытался острить.

– Сколько же тебе было лет? – не отступалась Элизабет.

– Шесть.

Она зажмурилась:

– И тебя отдали в… – У нее сорвался голос.

– В католический приют для мальчиков.

– И?.. – поторопила она, ненавидя себя за назойливость. – Как тебе там жилось?

Кальвин выдержал паузу, словно пытался найти ответ на этот до неприличия простой вопрос.

– Тяжко, – выговорил наконец он, но так тихо, что она еле расслышала.

Где-то далеко взвыл паровозный гудок, и Элизабет содрогнулась. Сколько ночей Кальвин вот так лежал рядом с ней и, слыша этот гудок, вспоминал покойных мать с отцом и неродившегося младенца? А может, он о них и не думал – сам ведь сказал, что успел их забыть. Но кого-то же он должен вспоминать? И что это были за люди? И как именно следует понимать это «тяжко»? Она хотела спросить, но его голос – темный, низкий, незнакомый – подсказал ей, что лучше прикусить язык. А как ему жилось впоследствии? Как получилось, что в центре засушливой Айовы он увлекся греблей? И что совсем уж непонятно – как его занесло в Кембридж, где он выступал за команду колледжа? А на какие средства он получил высшее образование? Кто за него платил? А где ходил в школу? Приют в Айове вряд ли мог предложить блестящее начальное образование. Одно дело – блистать талантами, но совсем другое – блистать талантами, не находя им применения. Появись Моцарт на свет не в Зальцбурге – цитадели культуры, а в трущобах Бомбея, неужели он бы сочинил Симфонию номер тридцать шесть до мажор? Исключено. Каким же образом Кальвин поднялся ниоткуда до высот мировой науки?

– Ты упомянула, – начал он деревянным тоном, заставляя Элизабет опуститься на подушку, – Орегон.

– Да, – подтвердила она, содрогаясь оттого, что сейчас ей придется изложить свою историю.

– Часто туда наведываешься?

– Никогда.

– Но как же так? – Кальвин почти кричал, потрясенный ее разрывом с благополучной семьей. В которой, по крайней мере, никто не умер.

– По религиозным соображениям.

Кальвин умолк, словно чего-то недопонял.

– Мой отец был, так сказать… большим спецом по религии, – объяснила она.

– Это как?

– Ну, приторговывал Богом.

– Что-то я не догоняю.

– Сыпал мрачными предсказаниями, чтобы нажиться. Знаешь, – с нарастающей неловкостью продолжала она, – некоторые возвещают близкий конец света, но предлагают спасение: крестины по особому обряду или дорогие амулеты, способные немного отодвинуть Страшный суд.

– Неужели таким способом возможно прокормиться?

Она повернулась к нему лицом:

– Еще как.

Кальвин умолк, пытаясь вообразить эту картину.

– Короче говоря, – продолжила она, – из-за этого нам все время приходилось переезжать с места на место. Нельзя же постоянно внушать соседям, что конец света уже близок, если кругом тишь да гладь.

– А твоя мама?

– Она как раз изготавливала амулеты.

– Нет, я о другом: она тоже была очень набожна?

Элизабет замялась:

– Ну, если считать алчность религией, то да. В этой сфере жестокая конкуренция, Кальвин, – дело-то исключительно прибыльное. Но мой отец был невероятно талантлив, и доказательством тому служила ежегодная покупка нового «кадиллака». Но если уж на то пошло, отец умел вызывать спонтанное возгорание и этим выделялся среди прочих.

– Подожди. Это как?!

– Не так-то просто отмахнуться от человека, который кричит: «Дай мне знак!» – и после этого рядом загорается какой-нибудь предмет.

– Стоп. Ты хочешь сказать…

– Кальвин, – она перешла на строго научный тон, – тебе известно, что фисташки легковоспламеняемы? Это обусловлено высоким содержанием жиров. Фисташки хранят с соблюдением особых условий влажности, температуры воздуха и давления, но стоит нарушить эти условия – и содержащиеся в фисташках жирорасщепляющие ферменты начинают производить свободные жирные кислоты, которые разлагаются, когда ядро ореха насыщается кислородом и выделяет двуокись углерода. И что в результате? Огонь. Надо отдать должное моему отцу по двум пунктам: он мог вызвать мгновенное возгорание, получив необходимый знак от Господа. – Она тряхнула головой. – Мама дорогая. Сколько же мы израсходовали фисташек!

– А второй пункт? – спросил Кальвин.

– Не кто иной, как отец, приохотил меня к химии. – Элизабет выдохнула. – Наверное, я должна сказать ему спасибо, – горько добавила она. – Но нет.

Пытаясь скрыть свое разочарование, Кальвин повернул голову влево. В этот миг он понял, как же ему не терпелось познакомиться с ее родными: как он надеялся посидеть с ними за праздничным столом, как рассчитывал, что со временем они признают его своим, просто потому, что для нее он – свой.

– А где сейчас твой брат? – спросил он.

– Умер. – В ее голосе звучала жесткость. – Покончил с собой.

– Покончил с собой? – задохнулся Кальвин. – Как?

– Повесился.

– Но… но почему?

– Отец сказал, что Господь его ненавидит.

– Но… но…

– Как я уже сказала, отец обладал даром внушения. Стоило ему сказать, что Господу угодно то-то и то-то, как Господь прислушивался. А Господом и был сам отец.

У Кальвина скрутило живот.

– Ты… ты была к нему близка?

Элизабет набрала побольше воздуха:

– Да.

– Нет, я все-таки не понимаю, – упорствовал он. – Зачем твой отец произнес такие слова?

Кальвин воздел глаза к темному потолку. При почти полном отсутствии навыков общения с близкими он привык считать, что родня – залог стабильности, подспорье в тяжелые времена. Ему и в голову не приходило, что родня сама может стать наказанием.

– Мой брат… Джон… был гомосексуалистом, – выдавила Элизабет.

– Ох… – выдохнул Кальвин, как будто этим все объяснялось. – Могу только посочувствовать.

Приподнявшись на локте, она вперилась в него сквозь темноту.

– Как прикажешь тебя понимать? – вырвалось у нее.

– Ну, на самом деле… а как ты узнала? Вряд ли он сам тебе рассказал.

– У меня как-никак научный склад ума, если ты не забыл, Кальвин. Вообще говоря, в гомосексуализме нет ничего из ряда вон выходящего – это заурядный факт биологии человека. Меня удивляет, что людям это неизвестно. Никто, что ли, не читает Маргарет Мид?[2] Дело в том, что я была в курсе ориентации Джона, и он это знал. Мы с ним говорили начистоту. Он не выбирал для себя такой путь; это была часть его сущности. И вот что хорошо, – задумчиво добавила она, – он тоже знал обо мне.

– Знал, что у тебя…

– Научный склад ума! – рявкнула Элизабет. – Слушай, я понимаю, тебе трудно это принять, учитывая жуткие обстоятельства твоей собственной жизни, но если мы рождаемся в конкретной семье, это вовсе не значит, что вырастем такими же.

– А как иначе: мы вырастаем…

– Нет. Пойми, Кальвин. Люди, подобные моему отцу, проповедуют любовь, а сами кипят ненавистью. Они не будут мириться ни с кем, кто ставит под удар их мещанские убеждения. Тот день, когда наша мать увидела, как мой брат держится за руки с другим парнем, стал последней каплей. Целый год ему выговаривали, что такой извращенец недостоин жить в этом мире, и в конце концов он взял веревку и пошел в сарай.

У нее в голосе зазвучали непривычно высокие нотки, какие появляются на грани слез. Кальвин потянулся к Элизабет, и она позволила ему себя обнять.

– Сколько же тебе было лет? – спросил он.

– Десять, – ответила она. – А Джону – семнадцать.

– Расскажи о нем, – осторожно попросил Кальвин. – Каким он был по характеру?

– Да как тебе сказать… – прошептала она. – Добрый. Заботливый. Именно Джон читал мне сказки на ночь, бинтовал разбитые коленки, учил меня грамоте. Мы часто переезжали, и я не умела заводить друзей, но у меня всегда был Джон. Мы с ним часами просиживали в библиотеке. Для нас это была святая святых – мы знали, что уж библиотеку-то найдем в любом городе. Странно, что сейчас мне это пришло в голову.

– Почему странно?

– Да потому, что для наших родителей святая святых представлял собой бизнес.

Он кивнул.

– Я твердо усвоила одно, Кальвин: для решения своих трудностей людям свойственно искать простые пути. Куда легче уповать на нечто незримое, неосязаемое, необъяснимое, неизменное, чем в меру своих способностей постараться разглядеть, нащупать, объяснить, изменить. – Элизабет вздохнула. – Причем не где-нибудь, а в себе. – Она напряглась.

Лежа в молчании, каждый погрузился в омут своего прошлого.

– А сейчас родители твои где?

– Отец в тюрьме. Как-то раз полученный им небесный знак убил троих человек. А мать подала на развод, снова вышла замуж и переехала в Бразилию. Там нет законов об экстрадиции. Я говорила, что мои родители никогда в жизни не платили налогов?

Кальвин только присвистнул, тихо и протяжно. Тому, кто в детстве кормился тоской, трудно вообразить, что другому доставалось не меньше.

– Значит, после… смерти твоего брата у родителей осталась одна ты…

– Нет, – перебила Элизабет. – Я просто осталась одна. Родители неделями бывали в разъездах, и без Джона мне пришлось учиться самостоятельности. А куда было деваться? Приноровилась для себя готовить, даже делала мелкий ремонт.

– А школа?

– Говорю же: я ходила в библиотеку.

– И это все?

Элизабет повернулась к нему:

– И это все.

Они лежали, как поваленные деревья. На расстоянии нескольких кварталов зазвонил церковный колокол.

– В детстве, – негромко сказал Кальвин, – я себе внушал, что завтра будет новый день. Завтра будет чудо.

Она снова взяла его за руку:

– Это помогало?

При воспоминании о тех подробностях, которые он узнал о своем отце от епископа в приюте для мальчиков, у Кальвина дрогнула губа.

– Наверное, я не так выразился: не нужно зависать в прошлом.

Она кивнула, представив, как недавно осиротевший мальчуган пытается рисовать себе светлое будущее. Очевидно, для этого требовалась особая стойкость: ребенок, испытавший худшее, вопреки законам вселенной и доводам рассудка, убеждает себя, что завтра все изменится.

– Завтра будет новый день, – повторил Кальвин, словно тот самый мальчуган. Но тут же умолк, потому что память об отце давила слишком тяжелым грузом. – Что-то я устал. Давай закругляться.

– Да, надо поспать, – согласилась она, ни разу не зевнув.

– У нас еще будет время продолжить, – тоскливо проговорил Кальвин.

– Я готова хоть завтра, – покривила душой Элизабет.

Загрузка...