При всех различиях между советской и западными моделями, обстановка Великой депрессии вызвала социально-экономическую катастрофу и там, и тут. Но если в бедствиях Великой депрессии на Западе принято винить общественные отношения, то в трагедиях советских людей — Сталина и его окружение.
Каковы в действительности были мотивы политики Сталина во время Первой пятилетки? Можно ли было добиться быстрой индустриальной модернизации иначе? Каковы были результаты Первой пятилетки? Почему были такие большие жертвы голода. И сколько людей все-таки погибло от голодной смерти в это время?
Разгромив правых, Сталин сделал ставку, от которой уже не мог отступить. Его напряженный план индустриализации должен был сработать, иначе — политический крах, а, учитывая нравы того времени — и гибель.
XVI партконференция 23–29 апреля 1929 г. приняла «оптимальный» план пятилетки. Все накопления НЭПа предполагалось разом «ухнуть» в Пятилетку. Так что если что-то «не сойдется», экономическая катастрофа неминуема.
Если за время НЭПа капиталовложения составили 26,5 млрд. руб., то теперь планировалось 64,6 млрд., при этом вложения в промышленность повышались значительно быстрее — с 4,4 млрд. до 16,4 млрд. руб. 78 % вложений в промышленность направлялись на производство средств производства, а не потребительской продукции. Это означало изъятие огромных средств из хозяйства, которые могли только через несколько лет дать отдачу. Промышленная продукция должна была вырасти за пятилетку на 180 %, а производство средств производства — на 230 %. 16–18 % крестьянства должно было быть коллективизировано, а большинство крестьян, кому новая форма жизни не подходит, продолжит жить и работать по-прежнему. Производительность труда должна была вырасти на 110 %, зарплата — на 71 %, а доходы крестьян — на 67 %. Процветание виделось прямо за горизонтом — надо только поднапрячься. В результате, как обещала резолюция конференции, «по чугуну СССР с шестого места передвинется на третье место (после Германии и Соединенных Штатов), по каменному углю — с пятого места на четвертое (после Соединенных Штатов, Англии и Германии)»[229]. Качество продукции при этом в расчет не принималось, партийную элиту завораживали цифры валовых показателей. Сельское хозяйство должно было расти на основе подъема индивидуального крестьянского хозяйства и «создания общественного земледелия, стоящего на уровне современной техники»[230], то есть, говоря иными словами: количество колхозов не может превышать количество тракторов. Зачем объединять крестьян, если не для совместной эксплуатации техники. Сталин знал, что есть принципиально другие мотивы, но пока молчал. План представлял собой компромисс позиций Сталина и Бухарина. Но реальность 1929 г. заставит отказаться от компромиссов.
Снабжение городов должно было стать строго нормированным. Ни грамма продовольствия мимо задачи индустриального рывка.
В августе 1929 г. в СССР была введена карточная система. В июне 1929 г. была узаконена принудительная продажа «излишков». Количество этих «излишков», изъятых государством, оценивается в 3,5 млн. т. в 1929 г. Началось повышение продовольственного налога, чтобы хватило на выполнение «оптимального» плана.
Государство готовилось к сложной, напряженной работе по выполнению «оптимального плана». А затем все переменилось. Наступил «великий перелом».
7 ноября 1929 г. Сталин выступил со статьей «Год великого перелома», в которой утверждал, что «оптимальный вариант пятилетки… превратился на деле в минимальный вариант пятилетки», что удалось достичь коренного перелома «в развитии земледелия от мелкого и отсталого индивидуального хозяйства к крупному и передовому коллективному земледелию… в недрах самого крестьянства…, несмотря на отчаянное противодействие всех и всяких темных сил, от кулаков и попов до филистеров и правых оппортунистов»[231]. Что случилось? Куда делись прежние сложные расчеты, оптимальный план, и без того до предела напряженный? Чем был вызван этот отказ от планомерного развития, проявившийся с провозглашением «великого перелома»? Что случилось в канун «переломной» сталинской речи 7 ноября 1929 г.?
Сталин, который санкционировал прежние плановые цифры, вдруг требует пересмотра их в сторону резкого увеличения. Обычно это связывают с волюнтаризмом и произволом вождя, человека недалекого и авантюристичного. Однако в другие годы Сталин не проявлял подобного авантюризма. При решении этой проблемы исследователи обычно упускают то обстоятельство, что в капиталистическом мире как раз в это время разразилась Великая депрессия. Конъюнктура мирового рынка резко ухудшилась. Ресурсы резко подешевели. Этого не могли предугадать ни Сталин, ни советские плановики. Все расчеты, на которые опирался Сталин, рухнули. Страшные пророчества Троцкого о том, что строительство социализма обусловлено состоянием мирового рынка, оказались суровой правдой. Сталинское руководство на всех парах подошло к рубежу модернизационного рывка, и тут перед ним развернулась пропасть мировой депрессии. И назад нельзя — значительные средства уже вложены в стройки, если остановиться — пропадут. А если двигаться вперед — это прыжок через пропасть в темноте, в неизвестность. Перед Сталиным встала простая альтернатива: или провал, фактическая капитуляция перед «правыми», либо продвижение ускоренными темпами через критическую экономическую полосу, форсирование экспорта и, следовательно, — еще более решительное наступление на крестьян, строительство лишь части запланированных объектов, чтобы можно было предъявить партии хоть какие-то осязаемые успехи и заложить хотя бы основу дальнейшего промышленного роста. Но и для этого следовало резко увеличить поставки хлеба государству и интенсивность строительства ключевых строек.
«Первая пятилетка» — это план. Но в 1929–1932 гг. хозяйство развивалось не по плану. Руководство страны поощряло нарушение плана в сторону увеличения, что в итоге порождало хаос.
На это обратил внимание Р. Конквест: «Целью было „перевыполнение“, и премию получал директор, который даст 120 % нормы. Но, если он добивался такого перевыполнения, то где он брал сырье? Оно, очевидно, могло быть добыто только за счет других отраслей промышленности. Такой метод, строго говоря, вряд ли может быть назван плановой экономикой».[232].
Одни отрасли вырывались вперед, за ними не успевали другие. Директора бесчисленных строек конкурировали в борьбе за ресурсы. Они разбазаривались, торопливое строительство при постоянной нехватке квалифицированных рабочих и инженеров приводили к авариям. Эти катастрофы объяснялись «вредительством буржуазных специалистов» и тайных контрреволюционеров. Если одни руководители производства отправлялись на скамью подсудимых, то другие получали премии и повышения за способность в кратчайшие сроки построить «гиганты индустрии», даже если для них еще не были построены смежные производства.
Вроде бы берегли каждый рубль, а вдруг — такое распыление средств, строительство предприятий, которые заведомо не удастся сразу запустить в дело.
Но теперь уже не было возможности сразу построить всю технологическую цепочку экономики, производящей оборудование. Реальной задачей Первой пятилетки стало наращивание приоритетных отраслей под видом фронтального «подъема промышленности», строительство гигантов, которые можно предъявить стране и миру, и которые станут опорой для экономики, достроенной в период Второй пятилетки. Главное внимание (финансирование, снабжение и т. д.) оказывалось 50–60 ударным стройкам. Для них же осуществлялся массированный ввоз машин из-за рубежа. Пришлось бросить «до лучших времен» часть строек, чтобы спасти важнейшие. Около 40 % капиталовложений в 1930 г. пришлось заморозить в незавершенном строительстве.
Чтобы достроить остальное, сталинское руководство должно было вести себя на мировом рынке, как биржевой игрок, ловить момент для продажи огромных объемов хлеба и другого сырья, чтобы получить необходимую для модернизации прибыль.
Сталин сам оказался в ловушке из-за мирового кризиса. Партийная элита доверила ему власть под обещание стремительного промышленного роста. Сталин рассчитывал получить за «выбитое» из крестьян продовольствие гораздо больше валюты на закупку технологий, чем получилось в условиях кризиса — цены на продовольствие резко упали. Это стало одной из причин истерически-хаотического хода индустриализации, ее плачевных результатов, роста внутрипартийной напряженности. Сталин отчаянно пытался поймать наиболее выгодную конъюнктуру, продать сырьевую массу чуть ли не за одну неделю, пока цены не упали еще сильнее. В августе 1930 г. Сталин пишет Молотову: «Микоян сообщает, что заготовки растут, и каждый день вывозим хлеба 1–1,5 млн. пудов. Я думаю, что этого мало. Надо поднять (теперь же) норму ежедневного вывоза до 3–4 млн. пудов. Иначе рискуем остаться без наших новых металлургических и машиностроительных (Автозавод, Челябзавод и пр.) заводов… Словом, нужно бешено форсировать вывоз хлеба»[233]. Значит — и бешено форсировать его сбор в следующие годы Пятилетки.
Пленум ЦК 10–17 ноября сделал новый шаг в ускорении индустриального скачка и коллективизации, темп которой превзошел «самые оптимистические проектировки»[234]. Из этого следовало, что и остальные цифры пятилетки можно пересматривать во все более оптимистическом духе. Теперь уже признавалось, что можно создавать колхоз безо всякой техники. Для обслуживания нескольких колхозов создавались машинно-тракторные станции (МТС). Благодаря этому колхозники превращались в батраков государства, технически полностью зависимых от государственной структуры. И не только технически.
В секретных письмах и директивах Сталин предлагал снимать с должности и предавать суду председателей колхозов, продающих хлеб на сторону. В этом и заключалась необходимость коллективизации для осуществления напряженных планов индустриализации — создать послушную систему управления каждым крестьянином, получить возможность брать весь хлеб, оставляя крестьянину лишь минимум. Правда, коллективизация не оправдала надежд Сталина — колхозы не могли длительное время поддерживать высокую производительность труда.
В декабре 1929 г. план коллективизации был пересмотрен и предусматривал вовлечение в колхозы 34 % хозяйств к весне 1930 г. Были намечены 300 районов сплошной коллективизации с посевной площадью 12 млн. га. Нормы ноябрьского пленума 1929 г. перекрывались вдвое. Но и эти темпы коллективизации были увеличены. Основную массу крестьян предполагалось загнать в колхозы уже за первую пятилетку. 5 января было принято постановление ЦК, по которое ставило задачу: «коллективизация… зерновых районов может быть в основном закончена осенью 1931 г. или, во всяком случае, весной 1932 г.»[235] Низовое партийно-государственное руководство бросилось выполнять новые директивы. Тут или пан, или пропал. А сверху подстегивали. 10 февраля 1930 г. Сталин публично торопил «товарищей свердловцев» с коллективизацией, чтобы кулаки не успели «растранжирить» свое имущество. «Против „растранжиривания“ кулацкого имущества есть только одно средство — усилить работу по коллективизации в районах без сплошной коллективизации»[236]. Даже расставаясь с самостоятельностью, крестьяне наносили создававшимся колхозам удары, «пуская по ветру» свою собственность. Особенно тяжелые, длительные последствия имел массовый убой скота. Производство мяса на душу населения еще в 1940 г. составляло 15–20 кг. в год (в 1913 г. — 29 кг.).
Естественно, что наступление на крестьянство вызывало сопротивление, выливавшееся в волнения и террористические акты. Размах движения был грандиозным. Секретарь Центрально-черноземного обкома И. Варейкис сообщал: «В отдельных местах толпы выступающих достигали двух и более тысяч человек… Масса вооружалась вилами, топорами, кольями, в отдельных случаях обрезами и охотничьими ружьями»[237]. Только в 1930 г. произошло более 1300 волнений, в который приняло участие более 2,5 миллионов человек. Это — огромная масса. Если бы из нее удалось сформировать армию, то власть большевиков рухнула бы. Но этого не произошло.
По мнению Н. А. Ивницкого, события января-февраля 1930 г. означали «начало гражданской войны, спровоцированной советским партийно-государственным руководством»[238]. Но в том-то и дело, что гражданская война не началась. Гражданская война — это раскол общества на две и более частей, каждая из которых имеет собственных лидеров, руководящих вооруженной борьбой против других частей общества. Можно говорить о расколе общества в 1930 г., но никакого общего руководства, которое продержалось бы хотя бы эти критические месяцы, восставшие не имели. Налицо были все предпосылки гражданской войны кроме одного. «Нам вождей недоставало».
Конечно, волнения быстро и жестоко подавлялись. Поэтому на тысячи волнений приходились десятки восстаний. Но ни одно из них не продержалось долго — ничего подобного, как во времена Махно и Антонова, не случилось. В этом есть некоторая загадка — при большем размахе волнений гражданская война не разразилась. Почему десятки восстаний, которые не удавалось подавить сразу, все же не смогли разрастись?
«Нам вождя недоставало». Аппарат ОГПУ развернуло жесточайшую и длительную зачистку деревни от всех людей, которые пользовались авторитетом и не поддерживали коллективизацию и заготовки. Смысл раскулачивания как раз и состоял в массовом уничтожении крестьянского актива, всех, кто имел опыт и волевые качества для организации партизанского движения. Сталин бил на опережение, создав условия для того, чтобы деревенские маргиналы и коммунисты вырезали или выгоняли из деревни крестьянскую «верхушку».
Под раскулачивание часто попадали не только зажиточные крестьяне, но и середняки и даже бедняки, которых в этом случае называли «подкулачниками». Государство осознавало экономические издержки раскулачивания, но политический успех — разгром крестьянской «верхушки» был важнее. Экономике предполагалось помочь, используя «кулаков» в качестве рабской рабочей силы. Массы «раскулаченных» направлялись на «стройки пятилетки». За ними потянулись и «раскулаченные» бедняки и даже «раскулаченные» коммунисты, возмущавшиеся нормами заготовок.
В условиях высокой социальной мобильности 1917–1929 гг., когда представители правящей элиты имели многочисленных родственников и знакомых в низах общества, недовольство, вызванное коллективизацией, было особенно опасно. На это прямо указывает одна из крестьянских листовок того времени: «А тем временем эти царьки натравляют класс на класс, а сами в мутной воде грязь ловят, да насилием в коллективизацию заводят. Но не придется ярмо надеть на крестьян обратно, потому что все крестьянство в одной атмосфере задыхается, а также и наши дети в Красной армии понимают, что их ждет дома голод, холод, безработица, коллектив, т. е. панщина»[239].
Чтобы избежать социального взрыва, руководство ВКП(б) решило временно отступить в борьбе с крестьянством, санкционировав знаменитую статью Сталина «Головокружение от успехов» от 2 марта 1930 г. Эта статья и последовавшее за ним постановление ЦК были использованы для укрепления авторитета верхов партии, разоблачивших «перегибы» на местах: «ЦК считает, что все эти искривления являются теперь основным тормозом дальнейшего роста колхозного движения и прямой помощью нашим классовым врагам»[240]. Крестьяне волной двинулись из колхозов, которые накануне письма Сталина охватывали 56 % крестьян СССР. Летом в колхозах осталось 23,6 % крестьян.
Через несколько месяцев все эти «злоупотребления» были возобновлены. Да и в своей статье Сталин давал понять, что в деле коллективизации наметилась лишь передышка — генсек призывал «закрепить достигнутые успехи и планомерно использовать их для дальнейшего продвижения вперед»[241]. Движение не заставило себя ждать. 2 сентября Сталин указал Молотову «сосредоточить все свое внимание на организации прилива в колхозы»[242].
Интересно, что и в наши дни встречаются наивные авторы, которые всерьез воспринимают критику Сталиным силовых методов коллективизации. Мол, Сталин ждал, пока крестьяне придут в колхозы добром, а злые коммунисты гнали их туда силой. Из этой сказочной схемы можно выводить миф о Сталине как враге коммунизма. Ю. Жуков утверждает, что «Сталину пришлось срочно корректировать обозначившийся курс, не только не отвечавший его взглядам, слишком левый, явно утопичный, но и не соответствовавший реальным условиям»[243]. Вот оно как. Не углядел Сталин — несколько месяцев как обозначилась тенденция утопическая, а он только по весне спохватился. А с чего пошла тенденция-то? Оказывается, в 1929 г. «возродились прежние утопические воззрения, подогреваемые статьями Зиновьева и Ларина надежды, что результатом первой пятилетки станет создание экономической базы социализма, а второй — коммунизма»[244]. Вот она, беда-то откуда пришла. Зиновьев и Ларин, статьи пишут, подогревают надежды на построение социализма в ближайшее время (напомним, Сталин их как раз критиковал за то, что они отрицали возможность построить социализм в одной стране). А вот Сталина, бедного, тогда никто не читал. Ни его выступления о «годе великого перелома», где Вождь и провозгласил «слишком левую утопическую тенденцию», ни его указаний о наращивании плановых показателей. И только в марте 1930 г. Сталин «вдруг» обнаружил, что этот курс не соответствует реальным условиям (хотя правые уклонисты ему об этом уже давно сообщили). Статью написал, одернул кого надо. И… продолжил проводить «утопическую тенденцию».
Наступление на крестьянство было возобновлено уже в сентябре 1930 г. — «стройкам пятилетки» нужен был хлеб — он шел в растущие города и на экспорт, в обмен на оборудование.
Сталинская группировка чередовала репрессии и уступки, чтобы снизить накал борьбы, перегруппировать силы и нанести новый удар. В этом Сталин использовал опыт НЭПа. Каждое из таких отступлений сменялось движением к бюрократическому идеалу — абсолютно централизованному индустриальному обществу, в котором все социальные процессы планируются и управляются из единого центра.
Историк В. В. Кондрашин пишет: «Уже первый год коллективизации ясно показал те цели, ради которых она осуществлялась. В 1930 году государственные заготовки зерна, по сравнению с 1928 годом, выросли в 2 раза. Из деревень в счет хлебозаготовок было вывезено рекордное за все годы Советской власти количество зерна (221,4 млн. центнеров). В основных зерновых районах заготовки составили в среднем 35–40 %. В 1928 году они… в целом по стране равнялись 28,7 % собранного урожая»[245], — констатирует В. В. Кондрашин.
В 1931 г. ситуация усугубилась: «1931 год выдался не совсем благоприятным по погодным условиям. Хотя не такая сильная, как в 1921 году, но все же засуха поразила пять основных районов Северо-востока страны (Зауралье, Башкирию, Западную Сибирь, Поволжье, Казахстан). Это самым негативным образом сказалось на урожайности и валовых сборах зерновых хлебов. В 1931 году был получен пониженный урожай зерновых, по официальным данным, 690 млн. центнеров (в 1930 году — 772 млн. центнеров). Однако государственные заготовки хлеба не только не были сокращены, по сравнению с урожайным 1930 годом, но даже повышены. В частности, предусматривалось изъятие из деревни 227 млн. ц. по сравнению с 221,4 млн. ц. Например, для пораженных засухой Нижне-Волжского и Средне-Волжского краев план хлебозаготовок составил соответственно 145 млн. пудов и 125 млн. пудов (в 1930 году они равнялись 100,8 млн. пудов и 88,6 млн. пудов)»[246].
На пленуме ЦК ВКП(б) 30–31 октября 1931 года пленуме ЦК ВКП(б) секретари Средне-Волжского и Нижне-Волжского крайкомов взмолились сократить нормы хлебозаготовок, но что Сталин ответил иронически: «какими точными в последнее время» стали секретари, данные об урожайности приводят. Нарком снабжения А. Микоян, подводя итоги дискуссии, заявил: «Вопрос не в нормах, сколько останется на еду и пр., главное в том, чтобы сказать колхозам: „в первую очередь выполни государственный план, а потом удовлетворяй свой план“»247]. «Таким образом, — резюмирует В. В. Кондрашин, — давление на колхозную деревню шло с самого верха. Сталин и его ближайшее окружение несли личную ответственность за все действия местных властей по реализации их решений и их трагические последствия»[248].
«Перегибы» и жестокости, сопровождавшие коллективизацию, стали логичным результатом избранного Сталиным стратегического курса.
В 1930–1932 гг. партия столкнулась с крупнейшим после 1921 г. социальным кризисом, с настоящей революционной ситуацией. Система существовала на пределе социальных возможностей. Страну захлестнули не только организованные, но и стихийные социальные перемещения, вызванные «великой реконструкцией».
Миллионные массы двигались из деревни в города, из одних городов — в другие, на стройки пятилетки, в ссылку… Между переписями 1926 и 1939 гг. городское население выросло на 18,5 млн. человек (на 62,5 %), причем только за 1931–1932 гг. — на 18,5 %[249]. По образному выражению Н. Верта, «на какое-то время советское общество превратилось в гигантский „табор кочевников“, стало „обществом зыбучих песков“. В деревне общественные структуры и традиционный уклад были полностью уничтожены. Одновременно оформлялось новое городское население, представленное бурно растущим рабочим классом, почти полностью состоящим из уклоняющихся от коллективизации вчерашних крестьян, новой технической интеллигенцией, сформированной из рабочих и крестьян-выдвиженцев, бурно разросшейся бюрократической прослойкой, … и, наконец, властными структурами с еще довольно хрупкой, не сложившейся иерархией чинов, привилегий и высоких должностей»[250].
Количество «ртов» в городах увеличивалось, а рабочих рук на селе — сокращалось. Паек еле обеспечивал нужды миллионов горожан. В 1930 и 1932 гг. происходили волнения в городах: в Новороссийске, Киеве, Одессе, Борисове, Ивановской области. Сталин ответил на бунты не только силой. Была введена новая система распределения по карточкам, где наилучшее снабжение предоставлялось чиновникам и рабочим столиц, а также наиболее важных производств и «ударникам». Чтобы избежать неконтролируемого наплыва масс в города, было запрещено несанкционированное перемещение по стране. Постановление ЦИК СССР и СНК СССР 17 марта 1933 г. предписывало, что колхозник мог уйти из колхоза, только зарегистрировав в правлении колхоза договор с тем хозяйственным органом, который нанимал его на работу. В случае же самовольного ухода на заработки колхозник и его семья исключались из колхоза и лишались, таким образом, средств, которые были заработаны ими в колхозе. Одновременно развернулась паспортизация, которая обеспечила права передвижения (также ограниченные пропиской) только горожанам. Милиция получила право высылать из городов крестьян и препятствовать самовольному уходу из деревни[251]. Но эти меры дадут эффект только в конце Пятилетки (в том числе и такой эффект, как и гибель людей, «запертых в голодных районах»).
Политика ускоренного создания индустриального общества и разрушения традиционного общества вела к тому, что миллионы людей меняли свою классовую принадлежность и образ жизни. На какое-то время они превращались во взрывоопасную деклассированную массу. Эти люди пытались устроиться в новой жизни, но получалось это далеко не сразу. Маргинальные массы стремились сделать карьеру в партийных и государственных органах, а для этого нужно было освободить места от «старых кадров». Болезненность «перелома» вызывала массовое недовольство, иногда — отчаяние сотен тысяч и миллионов людей. Это в любой момент могло вызвать широкомасштабный социальный взрыв, переворот и новую гражданскую войну.
Страна оказалась на волосок от новой революции. Но для революции нужно не только отчаяние. Нужна надежда, уверенность масс в том, что если свергнуть ненавистную верхушку, страна не окажется в состоянии хаоса. Есть ли достаточно опытные люди, способные взять управление страной на себя, если возмущенные массы сметут коммунистический режим или если коммунисты ради самосохранения принесут в жертву Сталина, «ответственного за все»?
В 1930 г. ОГПУ заявило о раскрытии нескольких групп, работавших в режиме «теневого кабинета»: Промышленная партия (лидеры инженер П. Пальчинский, директор теплотехнического института профессор Л. Рамзин, зампред производственного отдела Госплана, профессор И. Калинников и др.), Союзное бюро РСДРП (меньшевиков) во главе с членом коллегии Госплана В. Громаном и известным политиком и публицистом Н. Сухановым и Трудовая крестьянская партия (лидеры — ученые-аграрники Н. Кондратьев, А. Чаянов, П. Маслов, Л. Юровский), группа ученых-гуманитариев Академии наук во главе с академиками С. Платоновым и Е. Тарле, организация военных специалистов и многочисленные группы вредителей в отраслях народного хозяйства (военная промышленность, снабжение мясом и др.). Еще до суда по стране шли демонстрации с лозунгом «Расстрелять!». На суде обвиняемые занимались самобичеванием, признавая свою вину. Но не все дела были доведены до суда, не во всех обвиняемых сталинское руководство было «уверено»…
Утверждалось, что за множеством местных вредительских организаций стоит какой-то центр. Идея, которая казалась вполне логичной людям, прошедшим опыт революции и гражданской войны. Чтобы претендовать на власть, этот центр должен был иметь связи в центральных хозяйственных органах, среди интеллектуалов, вырабатывающих для современной России иную стратегическую альтернативу, и, желательно, среди военных. Такова была гипотеза потенциальной угрозы.
Не было ничего невероятного в том, что бывшие члены оппозиционных партий продолжили свою борьбу в подполье. Даже после разоблачения методов, которыми готовились процессы 1936–1938 гг., процессы 1930–1931 гг. некоторое время считались «подлинными». В 90-е гг. ситуация изменилась «вплоть до наоборот».
Решающим основанием для отрицания достоверности показаний меньшевиков, да и участников других групп, является письмо одного из обвиненных на процессе М. П. Якубовича, направленное в мае 1967 г., Генеральному прокурору СССР, в котором он рассказал о методах следствия.
Якубович утверждал, что «никакого „Союзного бюро меньшевиков“ не существовало». Показания Якубовича и ряда других меньшевиков и эсеров были получены в результате физического воздействия: избиений, удушений, отправки в карцер в холодную или жаркую погоду, лишения сна. Якубович утверждает, что дольше всех держались он и А. Гинзбург, и даже попытались покончить с собой. И только узнав, что все уже сдались, а также под воздействием пытки бессонницей, Якубович стал давать нужные показания[252]. Утверждение Якубовича о том, что он сдался последним, не совсем точно: Якубович и Гинзбург «сломались» в декабре 1930 г. и сразу стали давать показания в соответствии со сценарием следствия, в то время как один из основных обвиняемых Суханов в декабре еще давал показания, расходившиеся с версией следствия.
По утверждению Якубовича наиболее активно из меньшевиков со следствием сотрудничали В. Громан и К. Петунин, которым обещали скорую реабилитацию. Громана следователи к тому же подпаивали (в 1937–1938 гг. этот метод парализации воли, возможно, применялся также к склонному выпить А. Рыкову). После процесса Громан громогласно восклицал: «Обманули! Обманули!»[253] А вот Рамзина, который нигде не кричал об обмане, не обманули. Он тихо подождал, и получил работу, реабилитацию, а потом и государственную премию. Петунин помог следствию разработать классическую схему меньшевистского заговора, в которой члены организации красиво распределялись между ведомствами. Но потом под давлением показаний меньшевиков эту схему придется изменить, сквозь нее проступит какая-то другая реальность…
Якубович утверждал, что следствие не было заинтересовано в выяснении истины. Во-первых, обвиняемый В. Иков действительно находился в связи с заграничной делегацией РСДРП, вел переписку и возглавлял «Московское бюро РСДРП». Однако о своих истинных связях ничего не сообщил. Во-вторых, получив от следователя А. Наседкина очередные показания, которые нужно было подписать, Якубович как-то воскликнул: «Но поймите, что этого никогда не было, и не могло быть». На это следователь ответил: «Я знаю, что не было, но „Москва“ требует». В-третьих, работа специалистов проходила под бдительным контролем коммунистических руководителей, таких как Дзержинский, Микоян и др. В их компрометации Сталин не был заинтересован. Тем не менее они после придирчивого анализа предложений спецов утверждали их. Опровергая свое вредительство, Якубович задает вопрос: «Что же, все были слепы, кроме меня?»[254] Действительно, признания во вредительстве без конкретных актов диверсий и террора — явный признак фальсификации. В-четвертых, арестованный за взяточничество М. Тейтельбаум сам попросился у следователей в «Союзное бюро», чтобы умереть не как уголовник, а как «политический». Показания Тейтельбаума о взяточничестве были уничтожены. В-пятых, схема следствия была плохо скроена. Самым слабым местом стал «Визит Р. Абрамовича». Хотя были другие эмиссары меньшевиков, задержанные ОГПУ, известный меньшевистский лидер Абрамович должен был придать организации больший вес. Но выяснилось, что в СССР Абрамович не был (во всяком случае это он сумел доказать в Германском суде). Когда выяснилось, что ОГПУ ошиблось с Абрамовичем, схема не стала пересматриваться. В-шестых, председатель суда Н. Крыленко, хорошо знавший Якубовича, побеседовал с ним перед процессом, сказав следующее: «Я не сомневаюсь в том, что вы лично ни в чем не виноваты… Вы будете подтверждать данные на следствии показания. Это — наш с Вами партийный долг. На процессе могут возникнуть непредвиденные осложнения. Я буду рассчитывать на Вас». Этот призыв помог Якубовичу покончить с собственными колебаниями — не сорвать ли процесс и тем самым «ударить в спину» СССР. Нет, нельзя этого делать в такой тяжелой для страны ситуации. Якубович произнес на процессе пламенную речь против телеграммы заграничной делегации РСДРП, в которой организаторы процесса обвинялись в фальсификации. Якубович не без гордости пишет об этом: «Это была одна из моих лучших политических речей. Она произвела большое впечатление переполненного Колонного зала (я это чувствовал по моему ораторскому опыту) и, пожалуй, была кульминационным пунктом процесса — обеспечила его политический успех и значение»[255].
После опубликования письма Якубовича наиболее очевидным выводом является принятое ныне большинством историков мнение о полной фальсификации дел 1929–1931 гг. Никаких оппозиционных организаций не существовало.
Раз так, ставится вопрос: зачем понадобилось Сталину фальсифицировать эти дела, жертвуя полезными специалистами?
Историк О. В. Хлевнюк пишет: «расправляясь с „буржуазными специалистами“, сталинское руководство не только перекладывало на них вину за многочисленные провалы в экономике и резкое снижение уровня жизни народа, вызванные политикой „великого перелома“, но и уничтожало интеллектуальных союзников „правых коммунистов“, компрометировало самих „правых“ на связях и покровительстве „вредителям“. По такой схеме была проведена и новая акция против „вредителей“ в 1930 г.»[256] Но в 1932 г. социальные бедствия будут еще сильнее, чем в 1930 г., а «спецеедство» пойдет на убыль, разоблачение политических групп будет свернуто. Более серьезна версия об интеллектуальных союзниках, своего рода «выносных мозгах» правых. Под этим углом зрения группы спецов представляют уже реальную политическую опасность.
В августе, вскоре после арестов, Сталин писал Молотову: «Не сомневаюсь, что вскроется прямая связь (через Сокольникова и Теодоровича) между этими господами и правыми (Бухарин/, Рыков, Томский). Кондратьева, Громана и пару-другую мерзавцев нужно обязательно расстрелять»[257]. Но связь не вскрылась, Громана и Кондратьева не стали расстреливать. Сталинская архитектура процессов не была выдержана. Это лишний раз позволяет усомниться в том, что Сталин был архитектором процесса. Определенная доля истины следователей все-таки интересовала — были ли обвиняемые политически связаны с правыми, что планировали на самом деле. А затем уже на реальность можно было «навешивать» дополнительные обвинения, позорящие внепартийную оппозицию.
Специально выбивать показания на правых нужно было только в том случае, если Бухарина планировалось не только политически уничтожить, но и посадить. Показания на Бухарина не моргнув глазом дал Рамзин, но цену его показаниям в ОГПУ знали. Как мы увидим, Сталин серьезно относился к зарубежным контактам Рамзина, но представить себе этого правого либерала рядом с правым коммунистом без «передаточных звеньев» было невозможно. На всякий случай Сталин «прощупал» Бухарина, сообщив ему о показаниях Рамзина. Потрясенный Бухарин написал письмо Сталину: «те чудовищные обвинения, которые ты мне бросил, ясно указывают на существование какой-то дьявольской, гнусной и низкой провокации, которой ты веришь, на которой строишь свою политику и которая до добра не доведет, хотя бы ты и уничтожил меня физически… Правда то, что я терплю невиданные издевательства… Или то, что я не лижу тебе зада и не пишу тебе статей a la Пятаков — или это делает меня „проповедником террора“?»[258] В это время Бухарин даже думал о самоубийстве. Несколько лет спустя он в частном разговоре характеризовал коллективизацию как «массовое истребление совершенно беззащитных и несопротивляющихся людей — с женами, с малолетними детьми…»[259]
Меньшевик Суханов рассказывал о своих встречах с Бухариным, на которого возлагал надежды: «Но правые не выступили и уклонились от борьбы. Я высказал по этому поводу Бухарину свою досаду и мнение, что правые выпустили из рук собственную победу. Я сравнивал при этом правых с декабристами, которые были бы победителями, если бы действовали активно, а не стояли бы неподвижно, с войсками, готовыми в бой, на Сенатской площади. Бухарин отвечал мне, что я ничего не разумею… События развиваются в направлении, им указанном… В будущем предстоит перевес отрицательных сторон проводимого курса над положительными, только тогда можно говорить о победе его принципов»[260]. Несмотря на то, что для Бухарина эти воспоминания Суханова были неприятны (еще одна беседа с оппозиционным деятелем «за спиной партии»), но никакого «криминала» Суханов не сообщил — речь шла о весне 1929 г., то есть о периоде до капитуляции Бухарина в ноябре.
Не было ничего удивительного, что внепартийная оппозиция симпатизировала правым коммунистам. За это правых можно было попрекнуть: «И вредители из промпартии, и чаяновско-кондратьевское крыло, и громановское крыло, все они чаяли победы правых оппортунистов»[261], — говорил В. Куйбышев. Но симпатии к тебе «врагов» ненаказуемы.
«Выбитые» показания на правых ничего не меняли. И без них Бухарина можно было унижать сколько угодно. В декабре 1929 г. его вполне лояльная статья «Технико-экономическая революция, рабочий класс и инженерство» была подвергнута унизительной для Бухарина цензуре. Куйбышев, ознакомившись в проектом статьи, отчитывал Бухарина: «это твое первое выступление после ссоры с партией… Статья выдержана в стиле „как ни в чем не бывало“… как выступал раньше: и за что же меня разносили?»[262] Пришлось Бухарину каяться еще раз в своих «ошибках». Его статья «Великая реконструкция» подверглась нападкам в советских газетах, и только после жалобы Сталину и Куйбышеву «Правда» взяла статью Бухарина под защиту как правильную. Хотим — поправим, хотим — потравим. Сочтем нужным — поддержим. Знай, от кого зависишь.
И без показаний спецов Бухарину, Рыкову и Томскому не доверяли. Время от времени Бухарина подлавливали на «фиге в кармане», попытке провести свои взгляды намеками. Биограф Бухарина С. Коэн перечисляет основные идеологические «диверсии» идеолога правого большевизма: напоминание о том, что государство «прибегло к самым острым средствам внеэкономического принуждения» (но Бухарин официально оправдывал эти методы), рассказ о преступлениях католической церкви (с намеком на политику Сталина, который мог быть замечен только очень пытливым взором), напоминание о том, что приближение к коммунизму ведет к отмиранию государства. Бухарин отказался очередной раз каяться на XVI съезде партии. Но 10 ноября 1930 г. Бухарин еще раз публично покаялся и актуально осудил вскрывшиеся внутрипартийные оппозиционные группировки[263]. Он не стал превозносить Сталина, но призвал к сплочению вокруг ЦК. Это Сталин счел достаточным. В 1931 г. Бухарина снова стали пускать на заседания Политбюро.
В 1930 г. правые представляли собой лишь тень власти. Реальную хозяйственную власть сохранял Рыков, но, когда Сталин решил, что его квалификация в новых условиях не годится, премьер-министр будет легко сменен. Показания «вредителей» для этого не понадобятся. Но они сыграют свою роль, чтобы убедить одного человека в необходимости снятия Рыкова поста. Этим человеком был сам Сталин. 2 сентября 1930 г. в письме к Молотову Сталин откомментировал эту проблему так: «Насчет привлечения к ответу коммунистов, помогавших громанам-кондратьевым. Согласен, но как быть тогда с Рыковым (который бесспорно помогал им) и Калининым (которого явным образом впутал в это „дело“ подлец — Теодорович)? Надо подумать об этом».[264] Такие результаты следствия расходятся с его первоначальной версией о том, что след выведет прежде всего на Бухарина. А если бы и вывел? Рыкова можно было отправить в отставку, Калинина — простить. Бухарина можно было еще понизить в должности и даже посадить. И тем вызвать новый всплеск разговоров о гонениях, жалость к опальному идеологу. Бухарина нельзя было даже выслать из страны — он не оказывал прямого сопротивления, как Троцкий. Он был лоялен системе, подчинялся произволу Сталина. Но его идеи были опасны — это была приемлемая для большевиков альтернатива на случай провала пятилетки.
А вот в деле с Рыковым близость премьера к спецам делала его негодным в качестве проводника сталинской политики. Это была последняя капля. Сталин писал Молотову: «наша центральная советская верхушка (СНК, СТО, Совещание замов) больна смертельной болезнью. СТО из делового и боевого органа превратился в пустой парламент. СНК парализован водянистыми и по сути дела антипартийными речами Рыкова… Надо прогнать, стало быть, Рыкова и его компанию… и разогнать весь их бюрократический консультантско-секретарский аппарат»[265]. Сталин мог без труда снять Рыкова с должности уже в 1929 г., но не был уверен в способности кого-то справиться с задачами координации индустриального рывка. Но с ними не справлялся и Рыков, он их саботировал, опираясь на мнение экспертов. Ворошилов предложил Сталину взять дело в свои руки, но вождь отказался. Почему? Принято считать, что Сталина отличало «особое властолюбие, стремление к обладанию не только реальной властью, но и всеми внешними ее атрибутами…»[266] Чтобы объяснить с этой точки зрения не только разительное различие между количеством наград Сталина и, скажем, Брежнева, но и длительный отказ занимать пост предсовнаркома, приходится приписывать Сталину стремление избегать ответственности за дело. Но с 1929 г. Сталин в СССР отвечал за все, и нес личную ответственность за успех или провал пятилетки. Но он извлек урок из трагического опыта Ленина: носитель стратегии не должен брать на себя всю хозяйственную текучку. Ничего личного — полновластный глава государства предпочитает иметь управляемого премьера, который будет вести дела, обращаясь к арбитру и гаранту стратегии только в сложных или политически важных случаях. На эту роль Сталин избрал преданного друга Молотова.
На пленуме ЦК и ЦКК 17–21 декабря 1930 г. Рыков был подвергнут дружной критике за непоследовательность и старые ошибки. Он опасался отвечать на обвинения прямо, о чем с некоторым злорадством говорил Бубнов: «человек с этакой нарочитой осторожностью ходит по скользкому льду»[267]. Контакты с «вредителями» и зависимость от их мнения играли второстепенную роль в критике Рыкова. 19 декабря Рыков был заменен на посту предсовнаркома Молотовым, а 21 декабря — выведен из Политбюро. Результатом назначения Молотова стало, по словам Сталина, «полное единство советской и партийной верхушек»[268], что было логично в условиях тоталитаризма. Разгром «консультантского» аппарата означал торжество партийного аппарата над хозяйственниками, политической воли над экономической компетентностью.
Но для этого не нужно было фальсифицировать процессы, это и так было в воле Сталина, отстранение правых от власти приветствовали даже аппаратчики, недовольные Сталиным и близкие к правым по взглядам. Это подтвердило дело Сырцова-Ломинадзе.
Сталина не меньше, чем Троцкого, волновала проблема молодого поколения, которое сможет подкрепить «стариков», компетентно выполняя их указания. С. Сырцов и В. Ломинадзе имели репутацию молодых радикалов, и их выдвинули во второй ряд руководства. Орджоникидзе покровительствовал Ломинадзе, который к тому же вместе со своим товарищем Л. Шацкиным особенно рьяно атаковал правых. Но после победы над Бухариным Сталин «осадил» Шацкина, а Ломинадзе отправился руководить Закавказской парторганизацией. Сырцов во время гражданской войны громил казаков (руководил «расказачиванием»), в 1926–1929 гг. возглавлял Сибирскую парторганизацию. Тесня Рыкова, Сталин сделал Сырцова председателем Совнаркома РСФСР (Рыков занимал этот пост по совместительству). Сырцов поддерживал борьбу с правыми, верил Сталину. Но первые итоги «великого перелома» разочаровали Сырцова. В начале 1930 г. он выпустил большим тиражом достаточно критическую брошюру «О наших успехах, недостатках и задачах». В июле 1930 г. на XVI съезде партии он говорил не только о победах, но и о проблемах. В августе Сырцов разослал в райисполкомы текст своего доклада о контрольных цифрах, который содержал критические замечания по поводу проводимой политики. Этот шаг Сырцова был охарактеризован Политбюро как ошибка.
Сырцов был недоволен методами раскулачиваний, сомневался в правомерности действий ОГПУ против вредителей — не раздувают ли дело?
21 октября 1930 г. сотрудник «Правды» Б. Резников сообщил, что он участвовал в совещании у Сырцова, в котором принимали участие его близкие товарищи. По утверждению Резникова Сырцов сообщил своим товарищам: «значительная часть партийного актива, конечно, недовольна режимом и политикой партии, но актив, очевидно, думает, что есть цельное Политбюро, которое ведет какую-то твердую линию, что существует, хоть и не ленинский, но все же ЦК. Надо эти иллюзии рассеять. Политбюро — это фикция. На самом деле все решается за спиной Политбюро небольшой кучкой, которая собирается в Кремле, в бывшей квартире Цеткиной, что вне этой кучки находятся такие члены Политбюро, как Куйбышев, Ворошилов, Калинин, Рудзутак и, наоборот, в „кучку“ входят не члены Политбюро, например, Яковлев, Постышев и др.»[269] «Обвинение во „фракционности“ было самым серьезным из всех возможных обвинений, выдвинутых против Сталина»,[270] — комментирует О. В. Хлевнюк. Участники встречи были вызваны в ЦКК к Орджоникидзе, все отрицали, после чего были арестованы. Под арестом они стали давать показания. Выяснилось, что откровенные беседы Сырцов вел также с леваками Ломинадзе и Шацкиным. Обсуждая дело Сырцова-Ломинадзе на президиуме ЦКК 4 ноября, Орджоникидзе восклицал: «Что случилось с этими людьми? Где их надорвало, где им переломило политический хребет?»[271] Они просто увидели первые результаты индустриального рывка, после чего их взгляды стали быстро смещаться вправо. По мнению В. Роговина «сформировался блок, участники которого готовились выступить на очередном пленуме ЦК с критикой сталинской экономической политики и режима»[272].
Как видим, критика «режима» была непоследовательной, и готовности сближения с правыми тоже пока не было. Участники «право-левацкого» блока Сырцова-Ломинадзе были сняты с постов и понижены в должности. Умеренность мер против молодых выдвиженцев показывает, что Сталин хотел замять это неприятное дело. Но не только потому, что боялся обвинений во фракционности — он выслушивал их не впервой. Проблема была серьезнее — молодые выдвиженцы, пытавшиеся рассуждать о стратегическом курсе партии, под давлением обстоятельств сдвигались вправо. Стоило потерять контроль над вторым эшелоном партийного руководства, и он мог проголосовать против политики Сталина. Поскольку квалификации, достаточной для руководства страной у второго эшелона не было, привлечение к власти правых станет делом времени. Бухарин и Рыков превращались в своего рода «теневой кабинет» СССР. И это был не единственный «теневой кабинет».
Против политики Сталина могли выступить не только коммунисты, но и непартийные массы. Ситуация в стране была поистине революционной. Не хватало только «субъективного фактора», выступления организации революционеров (или «контрреволюционеров», выражаясь языком большевиков). В середине 20-х гг. ее было бы несложно подавить. Но в 1930 г. миллионы отчаявшихся людей только и ждали, чтобы «началось». Более того, все помнили, что в феврале 1917 г. началось с голодного бунта, но именно наличие в стране сети оппозиционных организаций позволило развернуть массовые волнения в революцию. Для самосохранения режима было очень важно, чтобы «теневые кабинеты» и неформальные политические сети не вышли на политическую арену. Этот мотив разгрома идейных лидеров спецов был куда более веским, чем компрометация правых (собственно, контакты с подследственными спецами имели не только правые, но и Куйбышев, и Микоян, и другие соратники Сталина). Сталину незачем было выдумывать оппозицию, документы свидетельствуют скорее об обратном — сталинское ядро верило в нее и видело в ней реальную угрозу. Стало как-то не принято обсуждать очевидный, казалось бы вопрос: есть ли дым без огня. Были ли процессы сфальсифицированы полностью, или подсудимые действительно представляли угрозу для режима?
Перечитаем под этим углом зрения письмо Якубовича Генеральному прокурору СССР 1967 г. Аргументы Якубовича доказывают лишь его персональную непричастность к вредительству и небрежность подготовки процесса. Так, обвиняемый Иков не вскрыл своих реальных связей, сознавшись лишь в контактах с заграничной делегацией РСДРП. Но ведь именно в этом он обвинялся. Якубович по существу подтвердил в этом пункте правильность обвинения в основном, а не в деталях.
Очевидно, следствие и не интересовали детали. Это объясняет все неувязки. Не было времени выяснять истину во всех нюансах. Выяснив, что группа меньшевиков представляет угрозу режиму, политическое руководство не считало необходимым подтвердить эту «истину» по всем правилам «буржуазной юриспруденции». Нужно было разгромить и скомпрометировать эту группу в короткие сроки и с максимальной убедительностью, которую вызывает у публики покаяние преступника на процессе. При таком методе борьбы с оппозицией необходимо не тщательное и скрупулезное исследование всех обстоятельств дела, а «удары по площадям», аресты периферии оппозиционной группы, выделение среди арестованных тех, кто готов сотрудничать со следствием (значительная часть арестованных не призналась в преступлениях, и была осуждена безо всякого процесса коллегией ОГПУ). Убежденность следствия в виновности лидеров оппозиции не исключала того, что Якубович не является в реальности одним из лидеров этого круга. Даже хорошо, если так: в силу своей идейной близости к режиму и незнания того, что там было у Громана и Кондратьева на самом деле, не будет отвлекаться на реальные детали, расходящиеся со схемой следствия.
По той же причине было полезно привлекать людей, обвиняемых по более «позорным» статьям и потому готовых дать политические показания. Игра с политическими лидерами гипотетический оппозиции могла вестись по подобной схеме. «Поймав» их на ведении «контрреволюционной пропаганды» и на обсуждении перспектив крушения коммунистического режима (что уже само по себе считалось тяжким преступлением и могло истолковываться как заговор), предложить полное сотрудничество в обмен на жизнь и даже последующую реабилитацию. Не случайно, классическая схема следствия представлена в показаниях лидера Промпартии Л. Рамзина.
С точки зрения юриспруденции такие методы следствия не доказывают ничего — ни виновности, ни невиновности. Якубович утверждает, что на самом деле он непричастен к организациям Громана и Кондратьева. Он ничего не знал о них. Доказывает ли это, что оппозиционных групп не было? В изоляторе из бесед с Иковым Якубович убедился в том, что как минимум Московское бюро РСДРП существовало…
Меньшевики, традиционно недолюбливавшие эсеров, утверждают, что «разоблачения» исходили также от Кондратьева[273]. Но эта версия не подтверждается поздними показаниями лидера Трудовой крестьянской партии — они гораздо дальше от схемы следствия, чем признания самих меньшевиков. Кстати, и само название «выдумали» не следователи ОГПУ. В фантастическом романе А. Чаянова «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии», опубликованном в 1920 г., эта партия приходит к власти в начале 30-х гг. Сталин опасался провала дела именно ТПК, лидеры которой были менее склонны каяться и могли вызвать сочувствие крестьянства: «Подождите с передачей в суд кондратьевского „дела“. Это не совсем безопасно»[274], — писал Сталин Молотову.
В чем признавались деятели «Промпартии»? Профессор А. Федоров, много споривший на процессе с прокурором Крыленко, все же рассказал, что в 1925 г. была организована группа инженеров, «которые хотели для поддержки своего и общего инженерного авторитета и улучшения своего и общего положения инженеров и быта их семей держаться сообща, подготавливать свои выступления на совещаниях и таким образом добиваться повышения авторитета»[275]. Федоров подчеркивал безобидность объединения, однако предварительный сговор спецов, отсутствие дискуссий между ними, лишал коммунистическое руководство возможности объективно оценивать ситуацию. Можно было лоббировать любые решения. Федоров признал, что затем этот своеобразный «профсоюз» превратился в политическую организацию.
Рамзин утверждал на процессе, что «основная техническая установка центра сводилась к максимальной охране предприятий крупных промышленников, связанных с центром». Ай да вредительство! Потом решили вредить более активно. Но без диверсий. «Поэтому от прямого технического вредительства центр быстро пошел к „плановому“ вредительству»[276], которое выражалось в планировании замедления темпов роста и созданию диспропорций. То есть люди делали то, что считали правильным, а потом согласили признать, что это — нанесения вреда. Недостатки планирования, столь очевидные в 1930 г., не могли быть виной людей, которые уже отстранены от дела планирования. Но их прежнее сопротивление оптимистическим планам — политическое действие, которое теперь признавалось подрывным. Новые планы привели к еще большим диспропорциям, косвенно подтвердив правильность старых.
Но «вина» спецов не только в этом. Они стремились к капиталистической реставрации, надеясь на интервенцию. Не столь уже невероятные взгляды для людей, которые преуспевали при капитализме. Руководители организации, которая, по версии следствия, называлась сначала Союз инженерных организаций или Инженерно-промышленная группа, а с 1928 г. — Промышленная партия (зачем бы следствию менять название «выдуманной» структуры?), встречались за границей с руководителями Торгово-промышленного комитета — объединения предпринимателей, поддерживавших интервенционистские планы, направленные против СССР. Встреча старых знакомых (предпринимателей и их инженеров) в частной обстановке — это еще не создание контрреволюционной организации, хотя с точки рения ГПУ — уже преступление. Если беседа шла о перспективах интервенции, нападения на СССР соседних государств при помощи Франции и белогвардейских формирований, то Рамзин был источником важной стратегической информации. Если дело фальсифицировалось полностью, и связи Рамзина с влиятельными кругами эмиграции были выдуманы ОГПУ — то не был. Как руководители ВКП(б) относились к этим показаниям? Сталин писал Менжинскому в октябре 1930 г.: «Показания Рамзина очень интересны. По-моему, самое интересное в его показаниях — это вопрос об интервенции, вообще, и особенно вопрос о сроке интервенции. Выходит, что предполагали интервенцию 1930 г… но отложили на 1931 или даже на 1932 г. Это вероятно и важно. Это тем более важно, что исходит от первоисточника, т. е. от группы Рябушинского, Гукасова, Денисова, Нобеля, представляющих самую сильную социально-экономическую группу… „Торгпром“, ТКП, „Промпартия“, „партия“ Милюкова — мальчики на побегушках у „Торгпрома“.»[277] Далее Сталин инструктирует Менжинского, какие еще сведения необходимо получить у Рамзина и представителей других «партий». Сталин, таким образом, был уверен, что Рамзин — носитель реальной информации, и вряд ли ОГПУ решилось бы мистифицировать его по такому важному поводу.
Первоначально Сталин действительно опасался нападения на СССР в 1930 г.[278] Поскольку важной составляющей сил вторжения могли стать белогвардейские формирования, ОГПУ предприняло действия, направленные на дезорганизацию Русского общевоинский союза (РОВС) — 26 января был похищен его руководитель, преемник Врангеля генерал А. Кутепов. Несмотря на то, что РОВС в 1931 г. активизировал свою работу в СССР и даже заслал террориста, пытавшегося застрелить Сталина 16 ноября 1931 г., следующий руководитель РОВС генерал Миллер был похищен только в 1937 г. Опасность была не в РОВСе как таковом.
К концу 1930 г. военная тревога на западных рубежах стихает. Не сыграла ли информация Рамзина свою роль в этом наряду с другими источниками?
На процессе Промпартии Рамзин должен был представить свои контакты с заграницей как можно убедительнее. Встречи с посредниками показались Сталину недостаточно убедительными, и обвиняемые стали рассказывать о встречах лично с организатором Торгпрома Рябушинским. Получился конфуз — Рябушинский умер в 1924 г. Судебный спектакль отличался от реальности, но это не значит, что сюжет не был основан на некоторой, пусть и более скромной, реальности.
Поймав группу инженеров и экономистов право-либеральных взглядов, мечтавших о том, что их избавят наконец от большевистского ига, на контактах с белой эмиграцией, ОГПУ по заданию Сталина решало две основные задачи: во-первых, скомпрометировать сторонников реставрации путем фальсификации обвинения во вредительстве, и во-вторых, выяснить настоящие планы зарубежных центров и их более или менее организованных друзей внутри страны. Эти связи не были безобидными даже в случае бездействия группы. В случае интервенции противнику могут понадобиться компетентные общественные деятели, которые смогут возглавить гражданскую власть. В этих условиях было не так важно, носят беседы о политике и экономике характер официальных переговоров или частных бесед. Предъявив реальные обвинения, ОГПУ предложило провинившимся игру на выживание: признаться в преступлениях, назвать беседы организацией, отстаивание своих экономических позиций — вредительством. Рамзин согласился, и выиграл. Смертный приговор был заменен для него 10-летним заключением, которое на практике стало успешной работой по профессии, увенчавшейся реабилитацией и Государственной премией. Эта судьба стала «морковкой» для других участников полуфальсифицированных процессов. Не случайно, что процесс Промпартии стал первым звеном в цепи приговоров 1930–1931 гг. Он прошел 5 ноября — 7 декабря 1930 г. А в 1931 г. Рамзин выступал как свидетель на процессе меньшевиков. Его показания резко контрастируют не только с версией Кондратьева и ранними показаниями Суханова, но и классическими показаниями меньшевиков, сотрудничавших со следствием. Он ясно и четко рапортует о «консолидации контрреволюционных организаций», «общем контрреволюционном фронте», оформленном в начале 1929 г., стремлении к использованию интервенции, шпионаже (который не признают за собой даже наиболее последовательные сотрудники следствия среди меньшевиков)[279].
Итак, есть основания подозревать, что в «делах» 1929–1931 гг. помимо была и фальсификация, но была и доля истины. Но как отделить реальность от вымысла ОГПУ? Б. В. Ананьич и В. М. Панеях, исследовавшие одновременное «академическое дело», считают, что оно представляет собой фальсификацию с вкраплениями достоверных сведений[280]. Действительно, в 20-е гг. академики по-своему сопротивлялись режиму. Так, они первоначально отказались утвердить коммунистические кандидатуры в академики в 1928 г. В 1929 г. было обнаружено, что они хранят акт об отречении Николая II и другие дореволюционные документы без санкции правительства (академики объясняли, что сообщили «наверх», но «должной» настойчивости не проявляли). Также трудно отрицать критический характер бесед ученых между собой.
Вкрапления истины — самое интересное в этих процессах. Эти вкрапления — информация о последних очагах разрушавшегося большевиками гражданского общества, которые в обстановке революционной ситуации 1930–1932 гг. несли значительную потенциальную угрозу режиму.
Н. Н. Покровский предложил использовать для анализа документов процессов 30-х гг. методику Я. С. Лурье, предложенную для анализа средневековых процессов: в тенденциозном источнике достоверно то, что противоречит тенденции, и не достоверно — что ей соответствует[281]. К этому правилу необходимо дополнение. Реальность может и соответствовать тенденции, но мы имеем право утверждать это, если имеем еще какие-то источники, подтверждающие «тенденциозный» факт.
Что считать «тенденцией» следствия в «делах» 30-х гг.? Инакомыслие подследственных? Их отрицательное отношение к коммунистическому режиму? Наличие антибольшевистских организаций? Готовность поддержать интервенцию? Вредительство?
Инакомыслие и отрицательное отношение к режиму подтверждает как минимум Н. Валентинов, участвовавший в дискуссиях меньшевиков в середине 20-х гг. Наличие организации — вопрос толкования. Организацией можно называть и кружок инакомыслящих, и разветвленную партию. Это просто разные организации. В своих декабрьских показаниях 1930 г. (когда уже сломались Якубович и Гинзбург), Суханов по-прежнему расходится со следствием: «в моем присутствии никто из моих знакомых никогда не высказывал какого бы то ни было сочувствия интервенционистским планам»[282]. Также Суханов категорически отрицает свою осведомленность о вредительстве. Это позволяет считать признание интервенционизма и вредительства проявлением «тенденции» следствия (если нет других оснований подозревать их в интервенционизме, как в случае с Промпартией). Характер и размах организации (в широком смысле слова) инакомыслящих остается предметом исследования.
Постепенное усиление «тенденции» видно в показаниях Суханова, который постепенно отступал под давлением следствия. По мнению А. Л. Литвина, «из признаний Суханова ясно, что все тогда он делал в сговоре со следствием»[283]. Так ли это «ясно»? Суханов предпочитал излагать следствию свои политические взгляды 1927–1930 гг. В его изложении нет ничего невероятного: «мне стали казаться неизбежными наряду с экономическими трудностями также и политические потрясения». В условиях народных волнений необходимо «для спасения системы» предложить ВКП(б) пойти на уступки, приняв ограниченную («куцую») конституцию, предоставляющую право на легальное существование небольшевистским течениям, стоящим на позициях советской власти и октябрьской революции. Только в условиях полной социальной катастрофы, «„кровавой каши“ (по излюбленному выражению одного из участников нашего кружка)» возможны более глубокие преобразования и политический блок с Крестьянской партией: «Однажды, в момент, когда „кровавая каша казалась мне неизбежной, я все это высказал в одном из разговоров: дело так плохо, что даже возможен блок с Кондратьевым“»[284]. То есть меньшевики стремяться к созданию социал-демократической партии, но предпочли бы сотрудничать с большевиками (вероятно — правыми). Но если народ устроит большевикам «кровавую кашу», то для защиты завоеваний 1917 г. придется создавать блок с крестьянскими социалистами.
Суханов признает, что обсуждал с Кондратьевым возможность создания Крестьянской партии, считал это «исторически законным при условии малейшей к тому легальной возможности» и полагал, что она должна иметь эсеровскую идеологию и в перспективе слиться с эсерами. Однако перспектива слияния с эсерами Кондратьеву «не улыбается»[285]. Это деталь расходится с тенденцией следствия, которое увязывало каждую из «партий» с заграничным центром. Группу Кондратьева так и не удалось увязать с зарубежными единомышленниками, и это объяснимо — Кондратьев считал себя достаточно крупным теоретиком, чтобы не идти за В. Черновым. Это — реальность, с которой следствию пришлось смириться.
Эти показания, данные Сухановым в августе 1930 г., вскоре после ареста, внутренне логичны и совершенно расходятся со схемой следствия. Для выдвижения своего проекта «куцей конституции» Суханов считал необходимым создать авторитетную в стране группу, вождем которой прочил члена президиума Госплана и члена коллегии ЦСУ В. Громана, человека известного и уважаемого в среде социалистической интеллигенции. Но весной 1929 г. Громан отклонил проект Суханова, назвал его тезисы «сталинскими». Из этого можно сделать вывод о том, что попытка Суханова создать организацию не удалась. Но это не противоречит другому толкованию — Суханова не пустили в существовавшую организацию как «слишком левого». Впоследствии, на дне рождения Суханова 9 декабря 1929 г., между Сухановым и Громаном произойдет даже бурное объяснение по поводу подозрения, будто Суханов состоит в германской компартии. Нужен ли был меньшевикам лидер с коммунистическими воззрениями?
Из воспоминаний Валентинова известно, что обвиняемые по делу 1930–1931 гг. В. Громан, П. Малянтович, Э. Гуревич состояли в «Лиге объективных наблюдателей» (название условное, как бы «шуточное»). Валентинов утверждает, что она прекратила существование в 1927 г.[286] Это утверждение вызывает целый ряд сомнений. Во-первых, Валентинов в 1927–1930 гг. лечился и работал за границей, и мог не знать о том, что делается в Москве. Ему могли не сообщать о деятельности Лиги и во время кратких приездов в Москву — лишнее распространение информации об этом было нежелательно. Во-вторых, Валентинов не мог не понимать, что его рассказ о Лиге доказывает факт длительного существования нелегального кружка политически влиятельных социал-демократов, и подтверждает материалы процесса. Не желая «лить воду на мельницу» коммунистической пропаганды, Валентинов должен был «умертвить» Лигу именно в 1927 г., чтобы она не могла преобразоваться в «Союзное бюро». Между тем с 1927 г. у социал-демократов было больше оснований для недовольства официальным курсом, что могло только активизировать, а не прекратить их обсуждения. 1927 г., таким образом, может рассматриваться как дата прекращения работы Лиги лишь в том случае, если Лига в этом году преобразовалась в политическую группу с другим наименованием. Подследственные называли разные даты образования «Союзного бюро» в 1926–1928 гг., в том числе 1927 г. Вероятно, это был постепенный процесс, без акта образования бюро.
Как они себя называли на самом деле? Материалы следствия не могут дать ответа на этот вопрос, потому что наименование «Союзное бюро» (СБ) полностью совпадает с тенденцией следствия. Поэтому в дальнейшем мы можем одну и ту же группу с оппозиционными социал-демократическими позициями называть как «Лига», так и СБ.
Несмотря на то, что Суханова до декабря 1929 г. не допускали в «Лигу», именно через него она и «засветилась». Социал-демократы посещали смешанный по составу «салон» на квартире Суханова, где шел обмен информации, и, благодаря радикалу Суханову, «в шутку» ставились острые политические вопросы. Меньшевик Ф. Череванин, не посещавший эти беседы и относящийся к обвиняемым на процессе меньшевиков враждебно, так передал дошедшие до него слухи: «У Суханова был салон, где собирались люди, занятые на высокой советской службе и безусловно лояльные, но иногда фрондирующие»[287]. Очень характерный взгляд инакомыслящего из подполья на инакомыслящих из правящей элиты. Так же смотрели радикальные, но далекие от власти неформалы 80-х гг. XX в. на статусную коммунистическую интеллигенцию, тихонько обсуждавших возможность реформирования системы «реального социализма» вплоть до полной ее ликвидации. Именно этот стык властных и диссидентствующих кругов является крайне опасным для системы — в случае «сдвига власти» эти люди могут выдвинуть реальные проекты реформ и даже взять управление на себя.
Сталин отнесся к собраниям куда как серьезней, ибо понимал, что после 1928 г. в этих кругах гораздо больше фронды, чем лояльности.
Вождь писал Молотову: «Нужно пощупать жену Суханова (коммунистка!): она не могла не знать о безобразиях, творившихся у них дома»[288]. Кто-кто, а Сталин прекрасно понимал, чем могут кончиться такие «безобразия» на квартире Суханова — именно там планировался октябрьский переворот 1917 г., правда, в отсутствие самого хозяина. Тогда в стране тоже был острый социальный кризис.
В. Базаров подтвердил, что посещал воскресные вечера у Суханова, которые «сводились к свободному обмену мнений по различным политическим и экономическим вопросам. Иногда этот обмен мнений носил резкий характер»[289]. Особенно резко высказывался Громан, опасавшийся, что политика большевиков конца 1929 г. может привести к «правовому хаосу» (другие говорили о «кровавой каше»).
Эти беседы не были организацией с единой программой, скорее — местом согласования разных программ. Там бывали и народники из круга Кондратьева, и, возможно, более правые «промпартийцы». Суханов, как и Сталин, понимал, что «при наличии продуманной платформы, группа может образоваться в 48 часов»[290]. Речь шла о подготовительном этапе создания организации, которая сможет составить конкуренцию коммунистам в случае распада их диктатуры. Как бы Суханов ни доказывал, что «куцая конституция» укрепит советскую власть, было очевидно, что она стала бы лишь переходным состоянием, позволяющим оппозиции легализоваться, укрепить организационные связи и перейти в наступление[291].
Свое сближение с группой Громана в рамках этих бесед Суханов относит к концу 1929 г. Потом следствие «передвинет» этот момент на весну 1929 г., игнорируя столь важную деталь, как объяснение с Громаном на дне рождения Суханова 9 декабря 1929 г. Только после этого Суханова могли допустить к более интимным обсуждениям («принять в СБ»). На заседаниях СБ Суханов делал крайне критический доклад об аграрной политике, содержание которого явно расходятся с тенденцией следствия: колхозы названы там «воскрешением народнической утопии», что бьет и по большевистской идеологии, и по версии о близости меньшевиков и народников из ТПК.
Лишь в январе 1931 г. Суханов под давлением следствия начинает косвенно признавать факт «вредительства», выразившийся в том, что меньшевики не поддерживали план пятилетки и поэтому не выполняли его с должным рвением. Ничего невероятного в таком саботаже не было, тем более, что многие лидеры групп уже были уволены за саботаж разработки сверхиндустриалистских планов.
В показаниях 22 января 1931 г. происходит психологический перелом. Теперь Суханов уже недвусмысленно говорит о поддержке со стороны СБ интервенции против СССР и вредительства, называет нужные следствию сроки. Казалось бы, фальсификация состоялась. Но и дальше Суханов не называет никаких фактов вредительства, а предпочитает рассуждать о политике, называя встречи «совещаниями», «заседаниями» и «пленумами». Даже сдавшийся Громан все равно пишет: «Сношения носили характер политических собеседований…»[292] Правда, ничего кроме правды…
Ранние показания Суханова в целом соответствуют поздним показаниям Кондратьева. 26 февраля он утверждал, что до 1928 г. они с Громаном были скорее политическими противниками: «я считал его тогда сверхиндустриалистом и инфляционистом. Он обвинял меня в крестьянофильстве и антииндустриализме».[293] В это время Кондратьев считался идейным лидером «прокрестьянского» направления общественной мысли, на него ориентировались единомышленники-специалисты по всей стране, как на Громана — специалисты социал-демократических взглядов. Левая оппозиция попрекала правящую группу тем, что они находятся под влиянием Кондратьева и Громана. Так, в 1927 г. тезисы Кондратьева к совещанию наркомземов Зиновьев назвал манифестом кулацкой партии. Он даже пытался опубликовать об этом статью, но нарком земледелия Смирнов не позволил этого сделать. Идеолог «левых» возмущался: «Калинин тоже, насчет того, что кулак в Америке богат, а у нас какой-де кулак, у нас он бедный. Это все вдохновляется Кондратьевым».[294]
Понятно, что после перемены курса 1928–1929 гг. лидер «крестьянофилов» оказался в опале. После увольнения Кондратьева с поста директора Конъюнктурного института Наркомфина в 1928 г. началось его личное сближение с Сухановым и Громаном. Постепенно Кондратьев понял, что за Громаном стоит какая-то организация, и Громан понял то же самое о Кондратьеве.
До этого момента в показаниях Кондратьева нет ничего невероятного. За обоими теоретиками стоял круг близких по взглядам людей. Тут бы, с точки зрения тенденции следствия, и начать свидетельствовать о Союзном бюро ЦК РСДРП, его подрывных действиях, стремлении к интервенции и т. д. Но Кондратьев не желает говорить то, чего не знает: «Но я никогда ни от Громана, ни от Суханова не слышал, что во главе организации стоит оформившееся Союзное бюро ЦК меньшевиков… Я не помню, чтобы указывал Громану и Суханову, что наша организация называется ТКП».[295] Ничего кроме правды…
Кондратьев признает, что в центральную группу (ЦК) ТКП входили также Юровский и Макаров. ЦК дано в скобках. Хотите называть лидеров группы ЦК — ну называйте. Хотите называть консультации Кондратьева, Громана и Суханова блоком — называйте. Тем более, что в разговорах «употребляется даже самый этот термин»[296].
Планы ТКП Кондратьев излагает как сценарий вероятного развития событий, которыми оппозиция может воспользоваться, но которые не собирается провоцировать. Участник обеих организаций высказывались за демократическую республику и экономическую программу НЭПа. Но, вопреки интересам следствия, Кондратьев добавляет: «Должен, однако, сказать, что платформа как меньшевистской организации, так и ТКП была далеко не закончена выработкой и потому по ряду вопросов не существовало единства взглядов как в одной, так и в другой организации». Кондратьев подчеркивает: «ЦК ТКП не имел никаких непосредственных связей с интервентами… Совместных специальных организационных действий по подготовке общего восстания организации не предпринимали»[297]. Даже Громан, согласившийся полностью «разоружиться» перед следствием, все таки подчеркивал разногласия между организациями блока: «о слиянии организаций не может быть и речи, в виду явного различия политических программ»[298]. По утверждению Громана, в 1928 г. был создан только информационный центр (то есть люди делились друг с другом информацией). Более того, весной 1929 г. представители Промпартии не явились на встречу, контакты с ними были потеряны.
Не получается блок сплоченных вредительских организаций. А клубы оппозиционных политиков вырисовываются вполне рельефно. Но в случае социального кризиса и политической демократизации из таких клубов быстро формируются партии. Если не за 48 часов, как утверждал Суханов, то за неделю. И в случае кризиса власти массы узнают, кого поддерживать, и такие партии становятся массовыми движениями. «Теневые правительства» выйдут из подполья и начнут претендовать на власть. В феврале 1917 г. оппозиционные политики, известные интеллигенции, подхватили падавшую власть.
Громан утверждает, что обсуждался вопрос о создании временного правительства из представителей СБ и ТКП, возможно с привлечением Промпартии и правой оппозиции ВКП(б). Думали ли Громан, Суханов и Кондратьев на самом деле о создании «временного правительства»? Базаров рассказывал, что как-то в конце 1929 — начале 1930 г. у Суханова кто-то из присутствующих, возможно Громан, заявил, что в стране, в ВКП(б) нет никаких организующих сил, на которые можно было бы опереться. В ответ на это Суханов, шутя, заметил: «Как нет таких сил? Даже из числа присутствующих здесь лиц можно указать таких, какие могли бы быть министрами. Вот, например, Базаров мог бы быть министром иностранных дел… Одновременно Суханов и других присутствующих характеризовал как способных занять министерские посты»[299]. Обмена мнениями после «шутки» Суханова не было, но позднее Кондратьев сообщил Громану, что его хотелось бы видеть в будущем правительстве. Тема «теневого кабинета» обсуждалась в шутку, но обдумывалась всерьез.
Были ли у людей, которых посадили на скамью подсудимых, реальная возможность взять управление страной на себя в случае крушения большевистской диктатуры? А. Л. Литвин отрицает наличие у этих людей политического опыта: «О каком политическом опыте обвиняемых в данном конкретном случае приходится говорить, если Суханов, Гринцер, Громан и другие поверили следователям, говорили под их диктовку явные несуразности, а потом удивлялись, как же их обманули»[300]. Здесь явно смешивается политический опыт и опыт подследственного, что не одно и то же. Можно ли отрицать наличие политического опыта у Зиновьева, Каменева, Рыкова и др. большевиков, которые вели себя не лучше. Как подследственные, меньшевики пытались спасти себе жизнь. В этом была своя логика — коммунистическая диктатура могла рухнуть в любой момент. Меньшевики не верили, что она могла продержаться долго. Покаяния на процессе не были непреодолимым препятствием для возвращения в политическую жизнь. Это подтвердил опыт Восточной Европы, где выжившие в коммунистических застенках люди становились партийными и государственными лидерами в 50-80-е гг. Важно было пережить этот трагический период. И здесь следователи не обманули подследственных — смертные приговоры вынесены не были.
Думаю, не побывав в тюрьме, несправедливо обвинять людей, которые не справились со следственным прессингом, в недостатке «политического опыта». Политический опыт заключается в знаниях иного рода. Напомню, что Громан занимался планированием развития народного хозяйства со времен Временного правительства. Кондратьев, видный эсер, товарищ Министра земледелия в 1917 г., не был выслан в 1922 г. из СССР по просьбе Наркомфина, остро нуждавшегося в его знаниях. Очевидно, такие люди могли справиться с управлением экономикой России не хуже большевиков. Тем более, что у каждого была своя команда и связи с коллегами в провинции. Громан показывал: «Постепенно для меня и Суханова выяснилось, что кондратьевская группировка представляет собой весьма разветвленную организацию, с базой в органах Наркомзема, а частью и Наркомфина, как в центре, так и на местах, с охватом всех видов кооперации…»[301] «Разветвленная» сеть могла быть основана не на формальных связях, а на личном авторитете лидеров. Нужно ли формально считать себя членом подпольной организации, чтобы в случае революционного развития событий агитировать за того, кого уважаешь, и выполнять его указания.
Однако куда делись документы меньшевиков? По признаниям обвиняемых их было совсем немного. Тиражи листовок ограничивались десятками. Внутренние документы также были немногочисленны. И. Рубин признался, что отдал чемодан со своими бумагами директору Института Маркса и Энгельса Д. Рязанову. Рязанов, конечно, категорически отрицал это, что не спасло его от наказания. «Красный диссидент» Рязанов видел в своем Институте хранилище социалистической мысли — не только «правильной». Чемодан с меньшевистскими бумагами представлял для него большую ценность, а после начала арестов — еще большую опасность. У Рязанова было достаточно времени, чтобы перепрятать или уничтожить архив.
Отсутствие письменных источников, созданных организацией, еще не свидетельствует о том, что организации не было. Так, описанная Н. Валентиновым «Лига» создала программный документ «Судьба основных идей Октябрьской революции», который тоже до нас не дошел. Но это еще не является основанием для того, чтобы считать воспоминания Валентинова выдумкой.
Гинзбург утверждает, что листовки СБ печатались тиражом ок. 40 экземпляров. Что мешало следствию фальсифицировать эти листовки? Не ставили такую задачу. Фальсифицировать нужно было обвинение во вредительстве, а не в пропаганде. Пропагандистские действия меньшевиков не вызывали сомнения. Главные обвинения не предполагали документальных доказательств.
Сохранились письма к Икову из-за границы. В них ничего не говорится о вредительстве и приверженности интервенции, но факт переписки, связи с РСДРП, налицо.
«Сознательный» обвиняемый А. Гинзбург воспроизвел резолюцию СБ, написанную им в феврале 1930 г. Казалось бы, документ должен был быть написан под диктовку следствия, повторять основные его версии. Но текст не подтверждает это предположение. Политика режима характеризуется в выражениях, которые вряд ли могли возникнуть в головах следователей: «авантюра большевизма, чувствующего свое банкротство», которая ведет «к вооруженному столкновению со всем капиталистическим миром». Это столкновение рассматривается не как благо, а как бедствие, что тоже противоречит версии следствия. Вставкой выглядит призыв к противодействию пятилетке, «не останавливаясь перед дезорганизацией работы советских хозяйственных органов»[302]. В остальном документ явно является плодом оппозиционной социал-демократической мысли, развивающейся вне тюремных стен.
Для торжества сталинской версии не хватало главного — фактов вредительства. Под давлением следствия обвиняемые согласились признать вредительством проведение умеренного курса в своих ведомствах и возможный саботаж радикальных партийно-государственных решений. Нельзя исключать и обсуждения темы вредительства в оппозиционных кружках, хотя нет признаков, что дело пошло дальше разговоров.
Главное направление «вредительства» представляло собой воздействие на коммунистических руководителей, «манипулирование» ими с помощью превосходства в знаниях. Сталин писал Молотову: «Теперь ясно даже для слепых, что мероприятиями НКФ руководил Юровский (а не Брюханов), а „политикой“ Госбанка — вредительские элементы из аппарата Госбанка (а не Пятаков), вдохновляемые „правительством“ Кондратьева-Громана… Что касается Пятакова, он по всем данным остался таким, каким он был всегда, т. е. плохим комиссаром при не менее плохом спеце (или спецах). Он в плену у своего аппарата»[303]. Такой вывод Сталин сделал после того, как Пятаков «поправел», ознакомившись с первыми результатами первой пятилетки.
С этой же опасностью манипуляции слабыми руководителями со стороны сильных специалистов Сталин столкнулся и привлекая к работе бывших лидеров «бывшей» партийной оппозиции. Он писал Молотову: «Как бы не вышло на деле, что руководит „Правдой“ не Ярославский, а кто-нибудь другой, вроде Зиновьева…»[304], который начал сотрудничать в главной большевистской газете. Власть экспертов, власть знания разлагала власть партийно-государственного руководства. Но главная опасность была не в этом, а в существовании «теневого правительства» спецов, которое могло предложить политическую альтернативу и стать центром консолидации массового народного движения.
Если социалисты рассчитывали на новый «Февраль», то «промпартийцы» могли рассчитывать на интервенцию. В показаниях упоминался также военный переворот. «Тенденция следствия»? Эта версия повторяется и в показаниях арестованных по «академическому делу», идейно близких «промпартийцам».
После ареста в 1929–1930 гг. академиков и участников их научных кружков следствие выясняло, каких политических взглядов придерживаются подследственные, с кем они обсуждали эти взгляды. Было трудно отрицать, что на гуманитарных семинарах господствовал дух реставрации, ностальгия по монархии и либерализму. Выяснилось, что в научных кругах было немало военных или бывших венных. Этот след показался особенно опасным для диктатуры. В 1931 г. именно военные участники академического кружка, обсуждавшие вопросы истории России с монархических позиций, будут расстреляны. По признанию академика Е. Тарле один из участников их бесед говорил, что «диктатором мог быть Брусилов, популярный человек и вместе с тем не какой-нибудь эмигрант, не знающий происходящих изменений в психологии военных масс»[305]. Самого Тарле по версии обвиняемых по делу Промпартии прочили на место министра иностранных дел. Но он, как и академик-монархист С. Платонов, отделался ссылкой. Странно: и Громан, и Рамзин, и Тарле сотрудничали со следствием, а какие разные судьбы. Но это объяснимо: Громан представлял опасность для режима сам по себе — как носитель знаний и идей. Идеи Рамзина и Тарле не могли быть приняты послереволюционными массами или новой правящей элитой, и поэтому они были безопасны. При условии, если старая правящая элита не имеет вооруженной поддержки в армии.
Из показаний интеллектуалов следовало, что такая поддержка есть. В августе 1930 г. были произведены массовые аресты военных специалистов, бывших царских офицеров. Операция по ликвидации старого офицерства была названа «Весна», так как в кругах внепартийной, в том числе военной, интеллигенции ходили слухи о том, что весной 1930 или 1931 г. будет интервенция, и происходили обсуждения, что делать в этом случае. Репрессировали более 10000 человек. Это был своего рода «удар по площадям». Подозревая, что в офицерской среде зреет заговор, ОГПУ и руководство страны снова не стали разбираться в деталях, а вырезали целый социальный слой. Были арестованы бывшие генералы М. Бонч-Бруевич (в 1931 г. отпущен с миром), А. Свечин, А. Снесарев, А. Секретарев и др.
«Дутый» характер некоторых дел был очевиден даже следователям. Но в ряде случаев удалось найти вещественные доказательства и получить правдоподобные показания. Так, офицеры продолжали собираться на вечера, посвященные их боевому братству в дореволюционные годы, хранили дореволюционную и белогвардейскую форму и символику (включая даже полковые знамена). До 1926 г. вечера георгиевских кавалеров возглавлял сам генерал Брусилов. Это явно — не тенденция следствия.
Память покойного героя Первой мировой было решено не тревожить публично. На встречах георгиевских кавалеров Брусилов говорил о своей радости, «что, несмотря на то, что волею судеб сейчас служим в Красной Армии, мы все же не забываем старых традиций русского офицерства». Ему ответствовал Снесарев, который говорил, что собравшиеся и дальше не будут «терять друг друга из виду»[306].
Снесарев был близок к научной интеллигенции, что увязывало военное дело с академическим через «Русский национальный союз» профессора И. Озерова. Упоминалась ли возможность создания такого союза в беседах генерала и профессора? Сам Снесарев признал, что георгиевские кавалеры считали его одним из преемников Брусилова. Старика Снесарева выпустили уже в 1932 г., без массы старого офицерства он был не опасен. Свечин говорил: «Мы только беспечные ландскнехты»[307]. Сталин не доверял ландскнехтам, тем более, если они ведут ностальгические разговоры о старой России. Он опасался, что в момент интервенции тысячи офицеров, носители советских военных тайн, отправятся на занятую интервентами и белогвардейцами территорию (как в свое время на Дон), придадут массовость русским контрреволюционным формированиям и дезорганизуют тыл Красной Армии. При первых сигналах о заговоре в «белогвардейской среде» было решено уничтожить саму почву этой «пятой колонны» (используя крылатое выражение, возникшее в Испании через шесть лет).
Но при расследовании заговорщических настроений среди военспецов Сталина ждала неприятность. Оказалось, что недовольство наблюдается не только в среде старого офицерства. Бывший полковник Н. Какурин (с 1920 г. сражавшийся в Красной Армии) показал: «В Москве временами собирались у Тухачевского, временами у Гая, временами у цыганки (имеется в виду любовница Какурина — А. Ш.). Лидером всех этих собраний являлся Тухачевский». Во время XVI съезда решено было выжидать, «организуясь в кадрах», чтобы потом вмешаться в борьбу сталинцев и правых. Целью считалась «военная диктатура, приходящая к власти через правый уклон»[308]. Тухачевский обсуждал и возможность покушения на Сталина фанатика из оппозиции. По мнению Какурина, участники бесед рассматривали Тухачевского как военного вождя на случай «борьбы с анархией и агрессией».
Показания Какурина были особенно ценны, так как во-первых, он был почитателем и товарищем Тухачевского (как и признававшийся по этому же делу И. Троицкий), и во-вторых, были получены не под давлением — первоначально он поделился своими откровениями с осведомительницей ОГПУ, своей родственницей.
10 сентября 1930 г. Менжинский писал Сталину: «…Арестовывать участников группировки поодиночке — рискованно. Выходов может быть два: или немедленно арестовать наиболее активных участников группировки, или дождаться вашего приезда, принимая пока агентурные меры, чтобы не быть застигнутым врасплох. Считаю нужным отметить, что сейчас все повстанческие группировки созревают очень быстро и последнее решение представляет известный риск».[309] 24 сентября Сталин предлагает Орджоникидзе подумать о мерах «ликвидации этого неприятного дела»: «Стало быть, Тухачевский оказался в плену у антисоветских элементов и был сугубо обработан тоже антисоветскими элементами из рядов правых. Так выходит по материалам. Возможно ли это? Конечно, возможно, раз оно не исключено. Видимо, правые готовы идти даже на военную диктатуру, лишь бы избавиться от ЦК, от колхозов и совхозов, от большевистских темпов развития индустрии… Эти господа хотели, очевидно, поставить военных людей Кондратьевым-Громанам-Сухановым. Кондратьевско-сухановско-бухаринская партия, — таков баланс. Ну и дела…»[310] «Письмо Сталина показывает, что он хорошо понимал, что дело о „военном заговоре“ сфабриковано в ОГПУ. Чем иначе объяснить благодушную готовность „отложить решение вопроса“ еще на несколько недель, оставить „заговорщиков“ на свободе, несмотря на „предупреждение“ Менжинского об опасности?»[311] — комментирует О. В. Хлевнюк. Перечитаем письмо еще раз. Оно написано Орджоникидзе, а не в газету «Правда». Сталин не убеждает своего товарища в необходимости расправы с Тухачевским или правыми (по поводу Бухарина у них уже нет разногласий). Он не мистифицирует Орджоникидзе и не сетует на излишнее усердие ОГПУ. Нет, пожалуй, письмо Сталина «не показывает». Тогда почему заговорщиков не арестовали? Менжинский фактически объяснил это. Слишком рискованно. Не ясно, кто еще вовлечен, нет уверенности в вине Тухачевского и его товарища комдива Г. Гая (слишком уж они отличаются от арестованных военспецов). И потом у Сталина было свое объяснение «фронды» Тухачевского, которое требовало не хирургических, а терапевтических методов лечения: в это время между ними возникли временные разногласия по поводу темпов развития советского ВПК[312].
Перечитаем письмо еще раз. Перед мысленным взором Сталина встала страшная картина. Страна на грани социального взрыва. Интеллигенция настроена враждебно, и при первой возможности начнет формировать альтернативную большевикам политическую систему, привлекая враждебные Сталину элементы партии. И в этих условиях, даже без всякой интервенции, армия может нанести по партийным лидерам решающий удар, если спровоцировать красных «генералов». Неограниченная власть самодержца ограничена только переворотом.
Но по трезвом размышлении Сталин понял, что не все так страшно. Интервенции пока не будет. «Теневые правительства» арестованы, их политическая сеть обезглавлена. Между правыми коммунистами, эсерами из крестьянской партии, меньшевиками и тем более правыми либералами из инженерных и академических кругов — множество разногласий, и единого штаба у сопротивления по-прежнему нет. То же можно сказать и о военной «фронде». Причастность Тухачевского к заговору старого офицерства была маловероятной: будущий маршал был известен как сторонник скорейшей индустриализации, критик «правого уклона» в военном строительстве и оппонент Свечина, арест которого вызвал одобрение Тухачевского. «Фронда» Тухачевского была вызвана не его политическими взглядами, а недавней обидой, нанесенной самолюбию Тухачевского Сталиным, который оказался «правее» своего полководца. Ситуация осени 1930 г. заставила Сталина по-новому взглянуть на сам конфликт. Взгляды Тухачевского противостояли взглядам Шапошникова, старого офицера с консервативными военными взглядами. Осенью 1930 г. Шапошников торопливо вступает в ВКП(б). Прежде — не считал нужным, а теперь это — жест лояльности, необходимый для спасения, для того, чтобы отмежеваться от «брусиловцев». Сталину нужно было выбирать между Шапошниковым и Тухачевским.
Были проведены очные ставки между Тухачевским и Какуриным. Тухачевский твердо опровергал обвинения (возможно, толковал смысл говорившегося на встречах в свою пользу). Были проведены беседы с другими «генералами»: Гамарником, Якиром и Дубовым. Это помогло Сталину определиться и решить «зачеркнуть» это дело.
«Что касется дела Тухачевского, то последний оказался чистым на все 100 %. Это очень хорошо»[313], — писал Сталин Молотову в октябре 1930 г. Сталин выбрал «своих». Шапошников был отправлен командовать Приволжским военным округом (без опоры на разгромленное военное офицерство он был не опасен). На его место был назначен А. Егоров, старый товарищ Сталина по гражданской войне. Он не был столь опытен в штабной работе как Шапошников и Тухачевский. Сталин «двигает» Тухачевского в сторону от непосредственного руководства войсками, на разработку военно-технической политики.
«Разрулив» своих военных, Сталин завершил и разгром спецов. Офицеров, арестованных по делу «Весна» примерно наказали. 31 участник «заговора» был расстрелян, остальные отправлены в тюрьмы. Некоторых потом выпустили и позволили продолжать работу. Опасная среда консервативного офицерства была разрушена.
Были «закрыты» и другие дела: участников ТПК и большинство меньшевиков посадили решением ОГПУ без суда, расстреляли 48 подозреваемых в участии во вредительской организации в области снабжения во главе с профессором А. Рязанцевым и бывшим редактором «Торгово-промышленной газеты» Е. Каратыгиным. 1–9 марта 1931 г. успешно прошел процесс меньшевиков, их присудили к различным срокам тюремного заключения. Одновременно с постов были сняты и большевистские командиры, скомпрометированные связями со своими спецами-«белогвардейцами». Высшее руководство РККА за десятилетие сменилось на 80 %. Во главе армии встали две категории командиров — военные чиновники, безусловно лояльные политическому руководству, и инициаторы технической модернизации армии. «Не аристократ-кавалерист, „благородный рыцарь“ или интеллектуал-генштабист „мозг армии“ теперь были объектом уподобления в качестве элитарного образца, а „механик“, грубоватый, но сноровистый „мастеровой“»[314]. Индустриализация и здесь определяла направление человеческих судеб.
В июне 1931 г. Сталин решил снизить масштабы «проверочно-мордобойной работы» в отношении интеллигенции и заявил на совещании хозяйственников: «Тот факт, что не только этот слой старой интеллигенции, но даже определенные вчерашние вредители, значительная часть вчерашних вредителей начинает работать на ряде заводов и фабрик заодно с рабочим классом, — этот факт с несомненностью говорит о том, что поворот среди старой технической интеллигенции уже начался… „Спецеедство“ всегда считалось и остается у нас вредным и позорным явлением»[315]. Сталин понимал, что борьба с оппозиционными настроениями интеллигенции обостряет проблему квалификации кадров. В середине 30-х гг. среднее и высшее образование имели менее трети секретарей обкомов. На нижестоящих уровнях партийной бюрократии с образованием было еще хуже. Люди с образованием перестали оказывать серьезное влияние на принятие текущих решений. Беседуя с английским писателем Г. Уэллсом в 1934 г., Сталин признался: «пролетариату, социализму нужны высокообразованные люди, очень нужны». Но слова «очень нужны» Сталин при подготовке текста к публикации все же вычеркнул[316]. Монолитность власти важнее.
Централизовав партийно-государственную систему, урегулировав отношения со «своими» военными и направив их энергию в «полезное русло», разгромив «теневые правительства» спецов, лишив их возможной военной опоры, почистив и запугав интеллигенцию, еще раз унизив внутрипартийную оппозицию, Сталин надеялся, что теперь можно спокойно «дожать» страну, успешно завершить пятилетку. Но бедствия 1932–1933 гг. были столь велики, что недовольство стало все заметнее проявляться в партии.
В условиях твердой однопартийности ВКП(б) стала единственным каналом «обратной связи» в государственном организме и потому испытывала на себе сильное давление со стороны внепартийных социальных слоев, которые отстаивали свои интересы по партийным каналам. Разные партийцы неизбежно становились проводниками разных интересов — партия теряла монолитность. «Большой скачок» индустриализации и коллективизации вызвали массовое недовольство (в том числе и недовольство партийных кадров, обвиненных в перегибах за выполнение центральных указаний). Это не могло не сказаться на настроениях партийцев. Но оппозиция не могла сложиться в легальную группировку, и в этом, как это ни парадоксально, заключалась особая опасность для правящей олигархии — Сталин и его сторонники не знали, кто в действительности находится на их стороне, а кто готов внезапно выступить против. После 1929 г. резко меняется характер переписки между партийными вождями. Из писем всех, кроме Сталина, почти исчезают обсуждение идейных вопросов и личностей коллег. Большевики сообщают друг другу о любви к корреспонденту и своих трудах на благо страны и партии, о ненависти к уже осужденным выше врагам и противникам, о трудностях, которые все же будут преодолены. При этом количество тайных оппозиционеров под влиянием трудностей 1930–1933 гг. могло только увеличиваться, и происходило это в структуре, идеально приспособленной, подобно всякой сверхцентрализованной структуре, для дворцовых переворотов. Для смены курса было необходимо лишь сменить узкую правящую группу.
Сталкиваясь с провалами и бедствиями пятилетки, партийцы быстро правели. О. В. Хлевнюк комментирует: «Несомненно, „правые“ настроения были распространены и среди рядовых членов партии. Это было одной из причин очередной чистки партии. В 1929–1931 гг. из ВКП(б) было исключено около 250 тыс. человек, значительная часть которых поплатилась партбилетом за принадлежность к „правому уклону“».[317] Всего за причастность к оппозициям и нарушение партийной дисциплины было вычищено 10 % исключенных (за бытовые проступки — 21,9 %)[318]. Вычищались «классово-чуждые», уличенные в обмане «двурушники», нарушители дисциплины, сомневающиеся в партийных решениях (вот они, правые), «перерожденцы, сросшиеся с буржуазными элементами», «карьеристы», «шкурники», «морально разложившиеся». Вслед за этой чисткой почти сразу началась новая — сталинский аппарат снова перебирал партийные кадры. Многие партийцы, вычищенные в 1933–1936 гг. как «карьеристы», «шкурники» и т. п., вернутся на руководящие посты в 1937–1938 гг. А кому не повезет, тех расстреляют. Они «озлоблены», а значит опасны.
Самое опасное теперь было — принадлежность в прошлом к оппозиции. Какую бы позицию человек ни занимал в прошлом, его причастность к фракциям означала — склонен размышлять «своей головой». А что, если получив приказ, он снова начнет размышлять, когда нужно срочное и четкое выполнение команды.
Но и вне партии такие люди себя не видели. Они были убежденными коммунистами, многие привыкли командовать (а такую возможность давал партбилет).
Так, например подписавший заявление 83-х В. Лавров исключался из партии трижды, последний раз за примиренчество к троцкизму в 1933 г, снова вступал, в 1936 г. прошел очередную проверку партийных документов и работал в Восточно-Сибирском крайкоме. Бывшие оппозиционеры работали даже в НКВД. Большинство проверенных сами не указывали о принадлежности к оппозиции.[319] В 1932 г. в московских центральных учреждениях работало около 600 бывших оппозиционеров[320]. При этом в новых условиях левые часто становились правыми. Для бывших троцкистов появились даже новые «правые» квалификации. Так, К. Долгашев в январе 1928 г. был исключен как троцкист, восстановлен в партии в том же году, был директором совхоза, несвоевременно сдал зерно в 1932 г. и был привлечен к ответственности как «правый оппортунист на практике». Бывший троцкист, старший консультант Центрального планового сектора Наркомтяжпрома П. Зумский в 1931 г. получил выговор за праволевацкие настроения[321].
В 1930 г. выяснилось, что продолжается активность «рабочей оппозиции», была разоблачена ее группа в Омске. А в январе 1933 г. «бывший» лидер «рабочей оппозиции», а ныне член президиума Госплана А. Г. Шляпников публично заявил, что Октябрьская революция крестьянству ничего не дала.[322]
Но настоящим шоком для правящих кругов стало дело «Союза марксистов-ленинцев». Организатором союза стал бывший первый секретарь Краснопресненского райкома М. Рютин, снятый с поста за правый уклон и исключенный из партии в 1930 г. Он предложил вниманию своих товарищей два документа: «Сталин и кризис пролетарской диктатуры» и воззвание «Ко всем членам ВКП(б)». 21 августа несколько сторонников Рютина, руководителей низшего звена, собрались на квартире в Головино под Москвой и приняли эти документы как платформу Союза марксистов-ленинцев. Новая организация приступила к пропаганде, распространяя свои документы. По отлаженным каналам неформальных внутрипартийных связей этот самиздат дошел до Зиновьева, Каменева, Угланова, Слепкова, Марецкого, то есть как до правых, так и до левых. Они не сообщили об этом в ЦК и ЦКК. Документы Союза «просочились» в Харьков, а возможно и в другие города. Они производили на рядового партийца впечатление откровения. Многочисленные беды, обрушившиеся на страну, систематизировались с марксистско-ленинских позиций. Рютин прежде не проявлял себя как теоретик, и обнаружение платформы «Союза» одновременно в левых и правых кругах наводило Сталина и его инквизиторов на мысль, что документ является плодом коллективного творчества или по крайней мере редактирования. У право-левацкого блока появилась платформа, принятая «за основу» для обсуждения?
Анализируя ситуацию в стране, платформа «Союза» умеренно критикует Бухарина (возможно, чтобы в случае провала — вывести его из-под огня) и признает частичную правоту Троцкого. Старые вожди оппозиций не годятся для борьбы, нужно движение в низах партии. Опора Сталина в партийной массе неустойчива: «История и тут шутит со Сталиным злую шутку: он… создает лишь самый худший вид мелкобуржуазного политиканства наверху и задавленных, забитых манекенов… внизу»[323]. Вывод: «Пролетарская диктатура Сталиным и его кликой наверняка будет погублена окончательно, устранением же Сталина мы имеем много шансов ее спасти»[324].
Обращение в сжатой форме суммировало содержание брошюры: «Сталин за последние пять лет отсек и устранил от руководства все самые лучшие, подлинно большевистские кадры партии, установил в ВКП(б) свою личную диктатуру, порвал с ленинизмом, стал на путь самого необузданного авантюризма и дикого личного произвола и поставил Советский Союз на край пропасти… Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики…»[325]
По словам Бухарина меньшевику-эмигранту Б. Николаевскому «Сталин объявил, что эта программа была призывом к его убийству и требовал казни Рютина»[326]. Бухарин не был свидетелем обсуждения вопроса о Рютине в Политбюро, но, опираясь на его слова и другие слухи, Николаевский утверждал, что между «умеренными» членами Политбюро (включая Кирова) и Сталиным разгорелась настоящая борьба. Проанализировав имеющиеся источники, О. В. Хлевнюк делает убедительный вывод: «В общем доступные документы заставляют признать рассказ Николаевского о столкновении между Сталиным и Кировым по поводу судьбы Рютина не более чем легендой, каких немало в советской истории»[327].
2 октября было принято решение исключить из партии всех, знавших о документе и не сообщивших о нем. К партийной и уголовной ответственности было привлечено 30 человек. Немного. Удалось ли пресечь «болезнь» в зародыше. А если где-то действуют в подполье другие «союзы» — более осторожные, менее оформленные, но обсуждающие то же самое? Вскоре Сталин получил подтверждение этого.
В 1932 г. Сталин столкнулся с фактом обсуждения прежде лояльными партийными работниками необходимости его смещения. 19–22 ноября 1932 г. кандидат в члены ЦК М. Савельев сообщил Сталину о беседах своего знакомого Н. Никольского с наркомом снабжения РСФСР Н. Эйсмонтом. Среди прочего Эйсмонт сказал (в интерпретации Савельева): «Вот мы завтра поедем с Толмачевым к А. П. Смирнову, и я знаю, что первая фраза, которой он нас встретит, будет: „и как это во всей стране не найдется человека, который мог бы „его“ убрать“[328].
Еще в 1930 г. Эйсмонт в письме Сталину, Рыкову и Орджоникидзе высказал сомнения по поводу методов следствия ОГПУ: возможно „применяются пытки с целью сознаться во взятках“[329]. Возможно, это было начало его сомнений. Потом они усиливались во время откровенных разговоров правительственных чиновников, иногда за „рюмкой чая“. Сталин раздраженно писал: „Дело Эйсмонта-Смирнова аналогично делу Рютина, но менее определенное и насквозь пропитано серией выпивок. Получается оппозиционная группа вокруг водки Эйсмонта-Рыкова… рычание и клокотание Смирнова и всяких московских сплетен как десерта“[330].
У Сталина были основания лично ненавидеть распространителей „московских сплетен“. Его жена Надежда Аллилуева, вопреки стараниям Сталина, была прекрасно осведомлена о происходящих в стране бедствиях. 9 ноября 1932 г. Надежда застрелилась.
Между тем, „разматывая“ сеть неформальных связей, по которым распространялись „слухи“ и самиздат, ОГПУ вышло еще на две структуры. В октябре 1932 г. — апреле 1933 г. были арестованы 38 человек, в основном — бывших правых коммунистов, многие — выпускники Института красной профессуры. Это была „школа Бухарина“. Главой этой организации считался радикальный ученик Бухарина А. Слепков, исключенный из партии в 1930 г. за упорствование в правых взглядах. В ссылке Слепков все же покаялся в ошибках и был в 1931 г. восстановлен в партии. Но в октябре Слепков попался на распространении документа Рютина и был снова исключен из партии и сослан на три года в Сибирь. Однако, прослеживая связи Слепкова, ОГПУ установило, что в августе-сентябре 1932 г. на квартирах Д. Марецкого и А. Астрова прошли „нелегальные конференции правых“. Слепков иронизировал по поводу этих обвинений: „Теперь такое время, если соберутся три товарища и поговорят искренне, то нужно каяться, что была организация, а если пять — то нужно каяться, что была конференция“[331].
Сталин так не считал. Из откровенных бесед о тяжелом положении в стране вытекал вывод о необходимости смещения генсека. Астров уже в наше время утверждал, что на встрече правых обсуждалось, как „убрать силой“ Сталина[332]. И к тому же в конференциях принимали участие не пять человек, а десятки людей[333]. В искренних беседах принимал участие Угланов, а возможно — и Бухарин (он это категорически отрицал, а подследственные предпочли не подтверждать). В апреле 1933 г. 38 участников откровенных разговоров были присуждены к различным срокам заключения и ссылки. Угланов был освобожден от наказания. Бухарин сумел отмежеваться от своей школы: „возобновление фракционной работы… — возмутительно и преступно“. Теперь Бухарину было важно убедить Сталина в том, в чем еще недавно тот сам убеждал Бухарина: „Ты оказался прав, когда недавно несколько раз говорил мне, что они „вырвались из рук“ и действуют на свой страх и риск…“[334]
В 1932 г. были произведены аресты среди троцкистов, заявивших о разрыве с оппозицией, но сохранявших конспиративные связи. Было арестовано 89 человек (всего в сети могло быть до 200 чел.), во главе с И. Смирновым и Л. Преображенским. „Почти все арестованные держались на следствии мужественно, отказываясь признать свои взгляды контрреволюционными и существование конспиративных связей“[335]. Но отрицать связи было трудно — ОГПУ обнаружило листовки и письма Троцкого.
Участники группы троцкистов были отправлены в тюрьмы и ссылки. Правда, уже в августе 1933 г. их стали освобождать, а Преображенского даже приняли в партию и дали выступить на ее съезде.
Следствию не удалось установить, что И. Смирнов в 1931 г., во время заграничной командировки встречался с сыном Троцкого Л. Седовым и обсуждал взаимодействие его группы с Троцким. Контакты продолжились в 1932 г., во время поездки за границу Э. Гольцмана, который передал Седову письмо Смирнова о переговорах между группами троцкистов, зиновьевцев и Ломинадзе-Стэна о создании блока. Седов утверждал, что он получил сообщение о переговорах между блоком левых (троцкистами и зиновьевцами) и правыми: слепковцами и рютинцами[336]. Это позволило исследователю В. Роговину сделать вывод: „В 1932 году стал складываться блок между участниками всех старых оппозиционных течений и новыми антисталинскими внутрипартийными группировками“[337]. Говорить о складывании блока рано — связи носили информационный характер, как, скажем, связи Промпартии и меньшевиков. При случае троцкисты были готовы доказать властям свою лояльность за счет коллег по нелегальной оппозиционной деятельности. Так, после разоблачения рютинцев Л. Преображенский направил в ЦКК сообщение о том, что получил анонимное письмо, которое нужно рассматривать в связи с делом „Союза марксистов-ленинцев“. Вряд ли Преображенский стал бы способствовать раскрытию организации, с которой находился в связи. Возможно, с рютинцами контактировал Смирнов. Преображенский же был возмущен письмом к нему правых коммунистов-рабочих (возможно, принадлежавших не к рютинской, а к еще одной группе), да и авторы письма Преображенского не жаловали: „Московские рабочие считают наше положение катастрофическим и безвыходным. Страна по существу уже голодает, и массы не в состоянии работать. Поэтому Ваша хваленая индустриализация, на которую вы с Троцким толкнули Сталина, обречена на полное фиаско… Все спекулируют, таково завоевание социалистической пятилетки… Но подумайте только, с каким омерзением и негодованием отшатнулся бы от вас любой революционер до 17-го года, если бы вы сказали ему, что после революции у нас будут такие порядки… Самодержавие Сталина неизбежно должно привести к тому же концу, что и Николая“[338].
Это письмо отражало массовые настроения, проникавшие в партию. Троцкисты и зиновьевцы не симпатизировали этим настроениям, но они тоже считали Сталина ответственным за провалы, за компрометацию левого курса, который проведен некомпетентно. А уж если Сталина действительно постигнет судьба Николая, то восстановленный в 1932 г. блок левых был готов действовать самостоятельно. На каком-то этапе даже вместе с правыми коммунистами.
Насколько эти противоречия отражались в высшем партийном руководстве? В 1936 г. меньшевик Б. Николаевский выпустил в „социалистическом вестнике“ статью „Как подготовлялся московский процесс. (Из письма старого большевика)“, составленное им по мотивам бесед с Бухариным и другими информированными коммунистами[339]. Из письма следовало, что в руководстве ВКП(б) идет борьба сталинистов и „умеренных“, к которым относился и Киров. Схема борьбы между сталинистами и „умеренными“ в руководстве, ограниченности политической власти Сталина, господствовала в советологии вплоть до открытия советских архивов. Проанализировав архивные материалы, О. В. Хлевнюк делает вывод: „известные пока архивные документы не подтверждают, что в Политбюро в 30-е годы происходило противоборство „умеренных“ и „радикалов“. Один и тот же член Политбюро в разные периоды (или в разных ситуациях в одно и то же время) занимал разные позиции — как „умеренные“, так и „радикальные“. Это определялось многими обстоятельствами, но главным образом, зависело от того, какой линии придерживался Сталин, за которым, судя по документам, оставалось последнее определяющее слово.
Это не означает, конечно, что в Политбюро не было столкновения различных интересов. Напротив, архивных свидетельств о конфликтах удалось выявить достаточно много. Как правило, все они предопределялись различиями в ведомственных позициях членов Политбюро“[340].
В партии существовало множество бюрократических кланов, роль которых особенно возросла как раз после того, когда сталинская группировка победила всевозможные оппозиции. Теперь партийцы делились не по взглядам, а по принципу „кто чей выдвиженец“, „кто с кем служил“ и „кто под чьим началом работает“. Верхушка каждого клана упиралась в человека, который мог говорить со Сталиным почти на равных, который вместе с ним „революцию делал“, занимая важные посты еще при Ленине. При этом и сами оппозиционеры не теряли старых связей. Сталинский партийный монолит опять трескался.
Наиболее мощными были территориальные группировки (ленинградская, киевская, ростовская и др.). Одновременно формировались и отраслевые кланы хозяйственной бюрократии, пользовавшейся известной автономией. „В 30-е гг. он (Наркомат тяжелой промышленности — А. Ш.) превратился в одно из самых мощных и влиятельных ведомств, способных заявлять и отстаивать свои интересы. Значительное место среди этих интересов занимали претензии работников наркомата на относительную самостоятельность, их стремление обезопасить себя от натиска партийно-государственных контролеров и карательных органов“[341], — пишет О. Хлевнюк. Так же он характеризует и главу Наркомтяжпрома: „Историки, изучавшие деятельность одного из ведущих членов сталинского Политбюро, Орджоникидзе, отмечали ее ярко выраженный ведомственный характер. Переведенный на очередной пост, он существенно менял свои позиции, подчиняясь новым ведомственным интересам“.[342]
Но стремление к ведомственной автономии — это тоже позиция. Именно из нее вытекало поведение, которое, схематизируя, можно представить как „умеренность“. В действительности соратники не заставляли Сталина принимать нужные им решения, а уговаривали его. Сталин мог отправить любого из них „на другую работу“, но не мог не советоваться. Ведомственно-клановые интересы способствовали при прочих равных покровительственному отношению к подчиненным, среди которых было немало бывших оппозиционеров, внимательное отношение к аргументам спецов. Сталин же, как гарант целостности системы и неумолимого продвижения по пути коммунистических преобразований, должен был „выкорчевывать“ эти человеческие отношения между „винтиками“ государственной машины. Тем более, что „винтики“ были „заражены“ жизнелюбием, которому способствовало укрепление позиций бюрократии. „Термидорианское перерождение“ партии, о котором в 20-е гг. говорил Троцкий, в 30-е гг. стало и проблемой для Сталина, особенно теперь, когда он сам перестал быть покровителем партийной бюрократии, и стал отвечать за государство в целом, за государственный центр, которому противостоит жизнелюбивая, эгоистичная бюрократия. После разгрома общества именно она стала источником сопротивления человеческого начала государственной идее и марксистской схеме социально-экономического централизма.
Ведомственная переменчивость, о которой пишет О. В. Хлевнюк, носила социально-экономический характер, но сама защита людей от центра была непосредственно связана с отношением к репрессиям, с устойчивой „умеренностью“ части партбоссов по этому вопросу. Так, заместитель Генпрокурора СССР А. Вышинский, выступая на очередном процессе „вредителей“ (новая волна таких репрессий прокатилась в 1933 г., по итогам пятилетки), призвал к развертыванию дальнейших репрессий в Наркоматах тяжелой промышленности и земледелия, которыми руководили С. Орджоникидзе и Я. Яковлев. Наркомы воспротивились этому, показав, что „вредители“ на самом деле не так уж и виноваты, а может быть вовсе не виноваты. Они руководствовались деловыми соображениями. В сентябре 1933 г. Сталин писал: „Поведение Серго (и Яковлева) в истории о „комплектности продукции“ нельзя назвать иначе, как антипартийным… Я написал Кагановичу, что против моего ожидания он оказался в этом деле в лагере реакционных элементов партии“[343]. Теперь признаком антипартийности и реакционности стало противостояние репрессиям, проводимым даже в агитационных целях.
Партийцев рангом пониже за антипартийное и тем более реакционное поведение немедленно арестовали бы и исключили из партии. Но кем заменить старого сталинского друга Орджоникидзе и верного, хотя и способного ошибаться Кагановича? А они опять подпадают под влияние ведомственных и местнических интересов, неблагонадежных экспертов. В том же письме Молотову Сталин жалуется, что нельзя долго оставлять на хозяйстве Куйбышева — он может запить. Нужно срочно готовить смену — послушных, исполнительных руководителей, способных вести дела по разработанной Сталиным стратегической линии.
На волне „большого скачка“ мощь ведомственных и территориальных кланов росла. О. В. Хлевнюк пишет об этом: „Могущественные советские ведомства, возглавляемые влиятельными руководителями, были не просто проводниками „генеральной линии“. Приобретая немалую самостоятельность и вес в решении государственных проблем, они во многих случаях диктовали свои условия, усугубляя и без того разрушительную политику „скачка“: постоянно требовали увеличения капитальных вложений, противодействовали любому контролю над использованием выделенных средств и ресурсов и т. д. Огромный партийно-государственный аппарат в полной мере демонстрировал все прелести бюрократизма, косности, неповоротливости и, как обычно, настойчиво отстаивали свои корпоративные права“[344].
Сталин стремился к монолитности правящего класса — без фракций, территориальных и ведомственных кланов. Но с неуклонностью социального закона из партийных кадров снова складывались кланы и группы, что вело к распаду сверхцентрализованной системы. Но чем дальше удавалось продвинуть страну по пути превращения в единую фабрику, тем больше росла масса бюрократии и ее власть, ее чисто человеческое стремление к самостоятельности.
Эта проблема лишь обострилась по мере разочарования партийцев в итогах „большого скачка“. При всех славословиях об успехах пятилетки каждый из лидеров знал о провалах в своей и сопредельных областях и сферах. Это заставляло бояться ответственности и подозревать Сталина в обмане. Настроения недовольства в партии подогревалось старыми товарищами и сотрудниками из оппозиционных кругов, среди которых Рютин и Смирнов были краями широкого спектра. В шепотках за спиной Сталина звучали призывы к его смещению. Группа надежных сторонников в ЦК сужалась. Борьба с трещинами в системе, за превращение людей в детали механизма была борьбой не на жизнь, а на смерть. Без этого нельзя понять трагедию Большого террора — еще одного последствия Великой депрессии и сталинского Большого скачка[345].
Выступление оппозиции могло вызвать новую революцию и гражданскую войну. Это была бы трагедия. Но альтернативой свержению Сталина была другая трагедия — голод 1932–1933 гг.
Голод 1932–1933 гг. является одной из величайших трагедий отечественной истории. Спорить о нем будут всегда. Является ли голод необходимой ценой за индустриальную модернизацию или следствием коммунистической диктатуры, результатом Великой депрессии или произвола Сталина? Доля правды есть в каждом из этих суждений, и задача науки — выстроить различные факторы в системную картину, которая поможет ответить на главный вопрос — а возможно ли повторение этой трагедии и что нужно сделать, чтобы в условиях новых кризисов предотвратить подобные катастрофы. Ибо голод в СССР — не уникален. В колониальных странах происходили и более грандиозные трагедии такого рода[346].
В. В. Кондрашин перечисляет известные причины голода: „В 1932–1933 годах голод поразил… все основные зерновые районы СССР, зоны сплошной коллективизации. Внимательное изучение источников указывает на единый в своей основе механизм создания голодной ситуации в зерновых районах страны. Повсюду это насильственная коллективизация, принудительные хлебозаготовки и госпоставки других сельскохозяйственных продуктов, раскулачивание, подавление крестьянского сопротивления, разрушение традиционной системы выживания крестьян в условиях голода (ликвидация кулака, борьба с нищенством, стихийной миграцией и т. д.)“[347].
Из перечисленных причин ключевой являются госпоставки, изъятие хлеба государством. Коллективизация и ликвидация остатков кулачества сами по себе не вызвали бы голода. Голодали и колхозники, и единоличники. Колхозы сами по себе не сделали крестьян голодными, они сделали крестьянство „прозрачным“ для власти и позволили более эффективно провести главную операцию, ради которой все затевалось — изъятие хлеба. То, что не удалось Ленину в 1919–1921 гг. (а неудача продразверстки заставила перейти к НЭПу), то получилось у Сталина. Теперь крестьяне не могли оказать такого же сопротивления, как в 1921 г. Вожаки, деревенский актив был обескровлен массовыми репрессиями и раскулачиванием. Деревня была пронизана коммунистическими структурами, просвечена ОГПУ. Колхозы, хоть и охватившие только часть крестьянства (в СССР — 61–62 %), сделали деревню более „прозрачной“ для контроля сверху. Теперь хлеб было гораздо труднее спрятать от всевидящей власти. После коллективизации и единоличники уже не могли укрывать продовольствие — вокруг было слишком много голодных глаз, да и внимание репрессивных органов было обращено в первую очередь на единоличников как потенциальных „кулаков“. ВКП(б) Сталина смогла выстроить социальный насос, способный при необходимости высосать из деревни все до крошки. В январе 1933 г. в некоторых районах СССР этот насос действительно достиг самого дна. Выполняя завышенные планы поставок продовольствия на стройки пятилетки, исполнители высочайшей воли изымали у голодных людей уже не только хлеб, годный на экспорт, но и грибы и сушеные овощи, которые можно было бросить в котел рабочих столовых Днепрогэса и Сталинградского тракторного. Несмотря на голод, наращивался экспорт — нужно было докупить последнее оборудование, чтобы „доделать“ задачи Пятилетки.
В 1928–1932 гг. урожайность упала с 8 до 7 ц. с га (валовой сбор зерна упал с 733 млн ц. до 699 млн. ц.). А заготовки в 1928–1935 гг. выросли с 11,5 млн. тонн зерна до 26 млн. тонн. У крестьян не оставалось запасов „на черный день“. 1931–1932 гг. были неурожайными. Запасы зерна у крестьян упали с 50 млн. т. до 33 млн. т. в 1931 г. и 37 млн. т. в 1932 г.[348] В 1932 г. заготовки были снижены в сравнении с 1931 г. всего на 13 % и составили 1181,8 млн. пудов. Зато в 1933 г. заготовки резко выросли до 1444,5 млн. пудов. Планы экспорта и снабжения растущих городов не подлежали пересмотру. Именно этот нажим на крестьян — и на колхозников, и на единоличников — в 1932–1933 гг. вызвал голод в ряде регионов страны.
Чудовищный голод — результат выбора сталинской группы, который мы должны правильно оценить. Либо — сколько-нибудь успешное завершение индустриального рывка, либо нехватка ресурсов и полный экономический распад, гигантская незавершенка, памятник бессмысленному распылению труда. И, конечно, крах Сталина. Для того, чтобы закончить рывок, достроить хоть что-то, Сталину нужны были еще ресурсы, и он безжалостно забрал их у крестьян. Вопреки распространенному мифу, не найдено доказательств, что Сталин „устроил“ голод, чтобы замучить побольше народу. Думаю, и не будет найдено.
Решившись на прыжок через экономическую пропасть, сталинское руководство уже не могло отступать. До завершения пятилетки оно должно было давить на крестьянство всей мощью человеческой машины государства. Когда стало ясно, что нажим ведет к социальной катастрофе, возникла новая задача — локализовать бедствие, не дать толпам голодных крестьян захлестнуть города и те регионы, где голод еще не так силен. В. В. Кондрашин реконструирует эволюцию позиции Сталина по поводу начинающегося голода на Украине: „На наш взгляд, именно массовое бегство украинских крестьян из колхозов весной-летом 1932 года, в немалой степени, обусловило ужесточение политики сталинского руководства в деревне в целом, во всех регионах, в том числе в Украине.
Как свидетельствует опубликованная переписка И. В. Сталина и Л. М. Кагановича, в начале 1932 года Сталин полагал, что главная вина за возникшие в Украине трудности лежала на местном руководстве, которое не уделило должного внимания сельскому хозяйству, поскольку увлеклось „гигантами промышленности“ и уравнительно разверстало план хлебозаготовок по районам и колхозам. Именно поэтому весной 1932 года была предоставлена помощь Центра: семенная и продовольственная ссуды.
Однако после того, как Сталину сообщили, что руководители Украины (Г. И. Петровский) пытаются свалить вину за возникшие трудности на ЦК ВКП(б), а украинские колхозники, вместо благодарности за оказанную помощь, бросают колхозы, разъезжают по Европейской части СССР и разлагают чужие колхозы „своими жалобами и нытьем“, его позиция стала изменяться. От практики предоставления продовольственных ссуд Сталин переходит к политике установления жесткого контроля над сельским населением. Причем эта тенденция усиливалась по мере роста крестьянского противодействия хлебозаготовкам в форме прежде всего массового расхищения урожая и во всех без исключения зерновых районах СССР“[349]. 22 января 1933 г. Сталин и Молотов направили ЦК КП(б)У Украины и Северо-Кавказскому крайкому ВКП(б) директиву о необходимости принять меры к прекращению бегства колхозников из колхозов. Само бегство голодных людей расценивалось как новая форма „кулацкого саботажа“[350].
От голодных людей нужно было защитить и собранное продовольствие. Отсюда — принятый 7 августа 1932 г. закон о жестоких наказаниях за кражу государственного и колхозного имущества — вплоть до расстрела. Характерно, что ворованным считался и хлеб, который крестьяне укрыли от поставок государству. Сталин предложил ЦК КП(б)У оповестить крестьян, что к укрывателям будет применяться этот закон[351].
Сегодня сталинисты оправдывают вождя: крестьяне плохо трудились, нужно было научить их производственной дисциплине. Но чтобы требовать от человека дисциплины, нужно обеспечить ему достойные условия труда. В 1932 г. трудовая армия СССР была вымотана длительным напряжением сил, хаосом колхозной перестройки, отсутствием стимулов к труду — все равно все заберут. В. В. Кондрашин пишет: „К началу весенней посевной 1932 г. деревни и станицы Дона, Кубани, Поволжья подошли с подорванным животноводством и тяжелым продовольственным положением колхозников и единоличников. Поэтому посевная кампания по объективным причинам не могла быть проведена качественно и в срок. В частности, сокращение тягловой силы привело к серьезным затяжкам всех основных полевых работ, снижению их качества, а, следовательно, снижению урожайности и увеличению потерь“[352]. Изъятие хлеба проводилось варварски и вело к огромным потерям: „С помощью „конвейерного метода“ уборки, встречных планов и других мер устанавливался жесткий контроль над выращенным урожаем. Недовольных крестьян и активистов безжалостно репрессировали: раскулачивали, высылали, отдавали под суд. При этом инициатива в „хлебозаготовительном беспределе“ исходила от сталинского руководства и лично Сталина“[353]. „В 1932 году, согласно отчета комиссии ВЦИК, весенняя посевная кампания на Северном Кавказе растянулась на 30–45 дней, вместо обычной недели или чуть больше. В Украине к 15 мая 1932 года было засеяно только 8 млн. гектаров (для сравнения: 15,9 млн. в 1930 году и 12,3 в 1931 году). Упорные усилия власти по расширению посевных площадей зерновых культур для роста их товарности, без введения прогрессивных севооборотов, внесения достаточного количества навоза и удобрений, неизбежно вели к истощению земли, падению урожайности, росту заболеваемости растений. Огромное сокращение тягловой силы при одновременном увеличении посевных площадей не могло не иметь своим результатом ухудшения качества вспашки, засева и уборки, а, следовательно, снижения урожайности и увеличения потерь. Широко известны факты высокого засилья сорняков на полях, засеянных хлебами в 1932 году в Украине, на Северном Кавказе и в других районах, низкое качество прополочных работ.
Закономерным следствием подобных объективных обстоятельств стали огромные потери зерна при уборке урожая, размеры которых не имели аналогов в прошлом. Если в 1931 году, по данным НК РКИ, при уборке было потеряно более 150 млн. центнеров (около 20 % валового сбора зерновых), то в 1932 году потери урожая оказались еще большими. Например, в Украине они колебались от 100 до 200 млн. пудов, На Нижней и Средней Волге достигли 72 млн. пудов (35,6 % от всего валового сбора зерновых). В целом по стране в 1932 году не менее половины выращенного урожая осталось в поле. Если бы эти потери были сокращены хотя бы на половину, то никакой массовой голодной смертности в советской деревне не было бы.
Тем не менее, по оценкам источников и свидетельствам очевидцев, в 1932 году урожай был выращен средний по сравнению с предыдущими годами и вполне достаточный, чтобы не допустить массового голода. Но убрать его своевременно и без потерь не удалось. Поэтому, в конечном итоге, он оказался хуже, чем в 1931 году…“[354] Таким образом, „огромный дефицит зерна в стране после окончания уборки и хлебозаготовительной кампании 1932 года возник в силу объективных и субъективных обстоятельств.
К объективным причинам можно отнести вышеназванные последствия двух лет коллективизации, сказавшиеся на уровне агротехники в 1932 году. Субъективными причинами стали, во-первых, крестьянское сопротивление хлебозаготовкам и коллективизации и, во-вторых, сталинская политика хлебозаготовок и репрессий в деревне“[355], — суммирует В. В. Кондрашин.
Впрочем, на поверку обе субъективные причины имеют фундаментальные объективные основания. В сложившихся условиях крестьянское сопротивление (в отличие от 1930 г. скорее пассивное, чем активное, связанное с саботажем, а не восстаниями) было неизбежно и предсказуемо. Крестьянин — тоже человек, и не мог испытать прилив трудового энтузиазма от скотских условий, в которые его загоняли. Но и действия Сталина вытекали не из его субъективных пожеланий мучить людей. Если была поставлена задача провести техническую модернизацию, ее можно было проводить только за счет крестьянского продовольствия. Пока стране и миру нельзя было предъявить первые гиганты индустрии, продолжение политики индустриализации требовало масштабных изъятий хлеба (с неизбежными потерями и падением производительности труда на селе). Коммунистическому режиму было жизненно важно дотянуть до завершения Первой пятилетки, а там можно было бы и передохнуть. А пока Пятилетка не завершилась, крестьяне могли хоть передохнуть, но дать продовольствие.
Чтобы лучше понять структуру катастрофы (а значит, и условия, при которой она может повториться), нужно хладнокровно оценить ее масштаб.
Но кого интересует поиск объективных данных, когда между телевизионными бойцами идеологического фронта идет азартный аукцион на костях, призванный еще сильнее рассорить народы и оправдать преступления капитализма „еще большими“ преступлениями коммунизма. Разгул мракобесия в СМИ двух стран преследует цели политической выгоды, а не выяснения истины. В телепередачах, посвященных голоду, голос ученых почти не слышен, зато политики охотно позируют на фоне фотографий голодных крестьян и документов о массовой гибели людей. Как приятно, отметившись на модной теме, рассказать о своей изящной пикировке с послом Украины при НАТО или очередных депутатских инициативах. Пиар на могилах. И это в то время, когда нарастающий глобальный экономический кризис вновь делает тему голода актуальной.
В СССР погибло от голода 10 миллионов человек! — провозглашает с телеэкрана манипулятор Максим Шевченко. Почему 10? А что, цифра красивая, круглая. Кто больше!? Нет проблем — с Украины слышна та же „круглая“ цифра, но теперь как число жертв только в этой республике, уничтоженных ради мести за прежние деяния украинцев.
„Если бы не было массового повстанческого движения 20-х гг., Москва не организовала бы уничтожения в 1932–1933 гг. 10 миллионов крестьян…“[356] — говорит о трагедии украинского селянства глава ассоциации наследников голодомора Л. Г. Лукьяненко. Наследники жертв вовлечены в пропагандистскую кампанию, организаторы которой не заинтересованы в поиске реальных причин и масштабов трагедии. На Украине почти официальной стала точка зрения, в соответствии с которой Сталин специально устроил голод, чтобы „отмстить“ украинцам за повстанчество прошлых лет и покарать за повстанческие настроения. Правда, к 1932 г. активное сопротивление крестьян коллективизации уже было сломлено. Пропагандистское построение о том, что „Москва“ стремилась покарать украинцев за повстанчество начала 20-х гг. опровергается просто — от голода пострадали и те районы, где повстанчество в 20-е гг. было скромным (Казахстан), а вот Тамбовщина, прославившаяся Антоновщиной, пострадала куда меньше, чем Казахстан. У голода 1932–1933 гг. и повстанчества общая причина. Государство стремилось получить максимум хлеба в производящих регионах. В 20-е гг. это вызывало вооруженное сопротивление, а в 30-е гг. сопротивление было сломлено, государство вырвало хлеб у обессиленного населения для своих нужд, и разразился голод.
Нет доказательств того, что какие-то действия власти были направлены специально против украинцев. Среди пострадавших регионов — и российские Воронежская, Курская, Свердловская, Челябинская, Обско-Иртышская области, Азово-черноморский и Северный края, Поволжье, Северный Кавказ и Казахстан.
Разумеется, на Украине была своя специфика изъятия хлеба, свои жестокости власти против крестьян. Иногда не только публицисты и политики, но и серьезные украинские историки представляют эти жестокости качественно большими, чем в России, направленными на то, чтобы сломить свободолюбивый дух именно украинского народа. Ведущий украинский исследователь голода (голодомора) на Украине 1932–1933 гг. С. В. Кульчицкий считает: „Когда у крестьян, не имевших хлеба, забирали горох и сухофрукты, оставляя их в январе 1933 г. без продовольственных запасов до предстоящего урожая, это могло означать только одно: государство не хлеб заготовляло, а наносило по сельской местности превентивный удар, стремясь при помощи репрессий избежать ситуации, возникшей в январе-феврале 1930 г. Опыт 1921 г. показывал, что голодающее село не способно к возмущению“[357]. Одно из другого не следует. Необходимо выяснить, чем мотивировалось изъятие гороха и сухофруктов. Это было и наказание — но за недоимки, а не за повстанческие настроения. Чтобы пресечь их, было достаточно обычных репрессий, которые никто не отменял. Как раз опыт 1921 г. показал, что именно крестьянин перестает бунтовать, когда у него появляется перспектива сытости. В 1921 году Украина пылала огнем восстаний, а введение НЭПа вскоре изолировало повстанческих вожаков. Но в 1933 г. изъятие продовольствия могло быть и не только репрессией, а конвульсивной попыткой местных руководителей отчитаться по валовым показателям, компенсировать недостачу. Это продовольствие тоже было нужно для прокорма рабочих строек, например.
Была специфика и в России: „Следует не забывать, что в российских регионах было и то, чего не было в Украине. Это порки крестьян в колхозах Нижне-Волжского края в период сельскохозяйственной кампании 1931 года, а также поголовное выселение казачьих станиц на Кубани за „саботаж хлебозаготовок““[358]. Ключевые факты при сравнении трагедий в двух республиках — все же цифры гибели людей. А они-то как раз остаются спорными.
Гибель одного человека — это трагедия. Гибель сотен тысяч — сколько бы их ни было — трагедия со множеством нулей. Этически нет различия между гибелью одного миллиона или десяти миллионов людей. И то, и другое — катастрофа, которую нельзя оправдать высокими целями промышленного развития (и не только советского, но и, скажем, британского, построенного на костях ирландцев, индусов и других подданных империи). Почему же тогда так горячи споры о числе погибших, откуда эта гонка цифр с аукционным кличем: „Кто больше!?“
Если злодеяния коммунистов были беспрецедентны, то как они смеют теперь осуждать нынешних политиков за их „крошечные“ злодеяния! К тому же очень хочется, чтобы тебе, живущему в XXI веке, кто-то был обязан за жертвы, принесенные твоими предками (или даже не твоими, а просто жившими на этой земле). Чтобы мир жалел тебя, потому что когда-то был холокост украинского народа (или казахского, или русского, или еврейского). Только индийцев, погибших от наводнения, и поныне считают тысячами, сообщая об этом в конце выпуска новостей после приоритетных репортажей о западном школьнике, убившем несколько одноклассников…
Оценочные данные умерших от голода разнообразны — от 2 до 12 миллионов[359]. Первые оценки масштабов голода, сделанные в СССР еще в 70-е гг., исходили из демографических потерь[360]. Но „исчезнувшее“ население — это не только умершие, но и уехавшие из пострадавших районов, и не родившиеся, потому что в тяжелую годину родители решили подождать. Оценить количество людей, покинувших голодающие регионы сложно, так как они часто скрывались от властей. Сталин понимал, что масса беженцев из голодающих районов может вызвать непредсказуемые последствия для его политики, и зона бедствия была, насколько возможно, блокирована. Но люди все равно нелегально просачивались. К началу марта 1933 г. было задержано 219,5 тысяч человек пробравшихся из голодающих районов, из которых были возвращено 186,6 тысяч[361].
В 1927–1931 гг. средняя смертность в СССР составляла 2,7 млн. человек, а в 1932–1933 гг. — 4 млн., что составляет прибавку 2,8 млн. за два года. К ним В. В. Цаплин предлагает прибавить и 1 млн. незарегистрированных смертей[362]. Но это предложение трудно признать обоснованным по двум причинам. Во-первых, почему именно миллион, а во-вторых, какая-то часть смертей не регистрировалась и в прежние годы.
В литературе высказывалась критика достоверности статистики смертности, но она может относиться и к оценке смертности в предыдущие годы.
Не любое повышение смертности происходит за счет именно смерти от голодного истощения. Значительная часть повышения смертности пришлась на болезни, которые могли быть связаны с плохим питанием, а не на голодную смерть непосредственно. Так, например, в 1992–1994 гг. смертность выросла с 12,2 до 15,7 человек на 1000 населения. Но это не значит, что такой сдвиг произошел в результате голода.
Для понимания проблемы также важно сравнить уровень смертности в СССР в 30-е гг. и в России в середине XIX века, в той Российской империи, которая является идеалом для значительной части нынешних критиков сталинизма. В 1933 г. на 1000 человек умерло по разным данным 40,6-42,6 человек. Это примерно столько же, как в начале правления Александра II (53 человека в городе и 39 — в деревне). Советские статистические данные оспариваются. Впрочем, статистика смертности в русской и украинской деревне середины XIX в. тоже может быть неполной. Средняя Азия и Кавказ по понятным причинам в российскую статистику не попали. В 1932 г. смертность составила 20,2-27,7 чел. на тысячу, а в 1934 г. — 18,1-23,7. Для сравнения — в лучшие годы Российской империи смертность составила 27 чел. на тысячу в городе и 32 чел. на тысячу в деревне[363]. Это хуже, чем даже в отнюдь не благополучные 1932 и 1934 гг. Таким образом голод 1932–1933 гг. — это катастрофический провал в вялотекущую голодовку времен Российской империи. Уже в 1934 г. ситуация со смертностью в СССР стала лучше, чем в Российской империи.
Самый надежный источник для определения числа умерших (а не уехавших, откочевавших, перешедших из крестьян в рабочие, не родившихся или родившихся, но не там, где жили родители и т. п.) — это учреждения записи актов гражданского состояния (ЗАГС).
Данные ЗАГС позволяют нам ближе всего подойти к объективной оценке потерь от голода. Даже по мнению украинского исследователя С. В. Кульчицкого, „нельзя не видеть, что статистические органы должным образом выполняли свой профессиональный долг, фиксируя из месяца в месяц потрясающие показатели смертности“[364].
Органы ЗАГС объективно фиксировали смертность весь период голода. Поскольку информация ЗАГС была секретной, власть не стремилась к ее искажению. Иногда (но далеко не всегда) запрещалось прямо указывать голод в качестве причины смерти, но и в этих случаях исследователь без труда поймет, о чем идет речь, прочитав: „голодовка“, „истощение“, „по неизвестным причинам“. Если считать смертность 1931 г. „фоновой“, то превышение количества умерших в 1932–1933 гг. составляет 1489,1 тысяч. В 1931 г., до начала голода на Украине умерло 514,7 тысяч человек, в 1932 г., когда голод только начинался — 668,2 тысяч (максимальные месячные показатели смертности в мае-июле — более 50 тысяч). В 1933 г. официально зарегистрированная смертность составила 1850,3 тысяч. Уже в феврале смертность достигла 60,6 тысяч, в марте — 135,8 тысяч, в июне — 361,1 тысяч, после чего стала падать. В октябре 1933 г. она вернулась к „фоновому“ уровню 42,8 тысяч[365]. Есть данные, что органы ЗАГС в разгар голода фиксировали не всех умерших. Но каково количество неучтенных смертей? Ведь в целом органы ЗАГС зафиксировали беспрецедентный всплеск смертности. Это уже само по себе свидетельствует о том, что у руководства страны не было установки „спрятать“ трагедию даже от самого себя. Занижение уровня смертности могло быть вызвано понятной местной инициативой — немного приукрасить ситуацию перед центром. В некоторых случаях работники ЗАГС просто не успевали фиксировать всех умерших. Это позволяет предположить, что количество жертв больше полутора миллионов. Но оно может быть и меньше.
Ведь неясно, какое количество умерших скончались именно от голода, а не по другим причинам, связанным с ухудшением социальной ситуации.
Количество жертв может быть несколько меньше (не все умерли именно голодной смертью), несколько больше (возможен некоторый недоучет в ЗАГСах). Объективная оценка жертв, привязанная к данным ЗАГСов (превышение над „фоновыми показателями“ 1489 тысяч человек), таким образом, находится в коридоре 1–2 миллионов, а не 3–5 миллионов, как считают даже серьезные украинские историки[366].
В. В. Кондрашин, исследовав архивы ЗАГСов Поволжья и данные центральных органов ЦУНХУ СССР, оценивает численность крестьян, умерших непосредственно от голода и вызванных им болезней, определилась в 200–300 тыс. человек, а жертвы Северо-Кавказского края в 350 тыс. человек[367]. При этом „как минимум четыре региона тогдашней РСФСР — Саратовская область, АССР Немцев Поволжья, Азово-Черноморский край, Челябинская область — пострадали больше, чем Украина. Что же касается Украины, то ее сельское население уменьшилось на 20,4 процента, это очень много, но общее население уменьшилось не так уж сильно — всего на 1,9 процента. Данный факт позволяет подтвердить нашу гипотезу о необходимости учета фактора стихийной миграции учеными Украины при расчетах общего числа жертв голода 1932–1933 годов… Миграцию украинского сельского населения поглощала в основном украинская же индустрия“[368]. Сокращение сельского населения в районах СССР, пораженных голодом 1932–1933 гг., таково: в Казахстане — на 30,9 %, в Поволжье — на 23, на Украине — на 20,5, на Северном Кавказе — на 20,4 %[369].
Таким образом, налицо примерно одинаковая картина развития демографической и общей ситуации в России и на Украине в рассматриваемый период»[370].
В Казахстане демографические потери составляют около 2 млн. человек[371]. Более детальный анализ показывает, что численность погибших от голода и безвозвратно мигрировавших казахов в 1931–1933 годах определена в пределах 1750–1798 тыс. человек, или 49 % его первоначальной численности[372]. Казахстанские авторы подчеркивают, что большинство демографических потерь — это именно погибшие, а не откочевавшие[373]. Так ли это? В 1932–1933 гг. из Казахстана откочевало около 400 тыс. семей (это как раз примерно 2 млн. человек)[374]. Но откочевки начались уже в 1928 г. Зимой 1929–1930 г. только из Зайсанского района ушло в Синцзян 2460 семей[375]. Сколько людей погибло при таких перекочевках, установить уже нельзя. Кто-то погиб во время тяжелых зимних переходов, кто-то — в сражениях раздиравшего Синьцзян «Дунганского мятежа», кто-то — нашел новую родину или вернулся в СССР, когда минула суровая пора голода.
В любом случае, только часть откочевавших выжила, а часть — погибла в пути, так что речь может идти о сотнях тысяч погибших.
Таким образом, на Украине непосредственно от голода погибло 1–2 миллиона человек, а в других регионах (Поволжье, Северный Кавказ, Сибирь, Казахстан) потери могут исчисляться сотнями тысяч людей в каждом. Таким образом, количество жертв находится в «коридоре» 2–3 миллиона человек.
В условиях новой разрухи Сталин решил объявить об окончании рывка в светлое будущее. Выступая на пленуме ЦК и ЦКК 7 января 1933 г., он заявил, что пятилетка выполнена досрочно за четыре года и четыре месяца, и что «в результате успешного проведения пятилетки мы уже выполнили в основном ее главную задачу — подведение базы новой современной техники под промышленность, транспорт, сельское хозяйство. Стоит ли после этого подхлестывать и подгонять страну? Ясно, что нет в этом теперь необходимости»[376].
Как пишет С. В. Кульчицкий, «Сталин совсем не имел намерения уничтожить все сельское население Украины. Наоборот, он создавал ситуацию, когда государство становилось спасителем от голодной смерти»[377]. Правда, нет никаких доказательств, что голод был устроен ради создания такой ситуации. Но действительно, когда главная причина хлебозаготовительной гонки — индустриальный рывок Первой пятилетки — отпала, компартия занялась исправлением положения. 27 июня 1933 г. 23 час. 10 мин. секретарь ЦК КП(б)У М. М. Хатаевич направил Сталину шифрограмму следующего содержания: «Продолжающиеся последние 10 дней беспрерывные дожди сильно оттянули вызревание хлебов и уборку урожая. В колхозах ряда районов полностью съеден, доедается весь отпущенный нами хлеб, сильно обострилось продовольственное положение, что в последние дни перед уборкой особенно опасно. Очень прошу, если возможно, дать нам еще 50 тысяч пудов продссуды». На документе имеется резолюция И. Сталина: «Надо дать». В то же время, на просьбу начальника политотдела Новоузенской МТС Нижне-Волжского края Зеленова, поступившую в ЦК 3 июля 1933 года, о продовольственной помощи колхозам зоны МТС был дан отказ[378].
Согласно постановления Политбюро ЦК ВКП(б) от 1 июня 1933 года «О распределении тракторов производства июня-июля и половины августа 1933 года», из 12100 тракторов, запланированных к поставке в регионы СССР, Украина должна была получить 5500 тракторов, Северный Кавказ — 2500, Нижняя Волга — 1800, ЦЧО — 1250, Средняя Азия — 550, ЗСФСР — 150, Крым — 200, Южный Казахстан — 150. Таким образом, российские регионы, вместе взятые, получали 5700 тракторов (47 %), а одна Украина — 5500 (45,4 %)[379].
«И, наконец, „проукраински“ выглядят даже решения Политбюро ЦК от 23 декабря 1933 года и от 20 января 1934 года о развертывании индивидуального огородничества, крайне необходимого в условиях начавшегося в СССР в 1930-е годы перманентного голода. „Идя навстречу желаниям рабочих — обзавестись небольшими огородами для работы на них собственным трудом в свободное время от работы на производстве“, ЦК ВКП(б) постановило разрешить в 1934 году 1,5 млн. рабочих заняться собственными индивидуальными огородами. Были намечены следующие размеры развертывания по областям индивидуальных рабочих огородов на 1934 год: Украина — 500 тыс. человек (в том числе по Донбассу — 250 тыс. чел.); Московская область — 250 тыс. чел.; Ивановская область — 150 тыс. чел.; Западная Сибирь — 100 тыс. чел.; Восточная Сибирь — 60 тыс. чел.; Горьковский край — 50 тыс. чел.; ДВК — 50 тыс. чел.; Казахстан — 50 тыс. чел.; Ленинградская — 50 тыс. чел.; Северный край — 40 тыс. человек. Таким образом, „украинская доля“ рабочих — огородников в общей массе рабочих СССР, допущенных к занятию огородничеством, составила 500 тыс. человек, или 33,3 %!»[380] — считает В. В. Кондрашин.
При этом на Украине, как было признано на январском пленуме ЦК ВКП(б) и февральском пленуме ЦК КП(б)У, план хлебозаготовок был «провален»[381]. Несмотря на это, после завершения Пятилетки государство стало направлять помощь на Украину. В 1933 г. Украина получила 501 тыс. т. зерна помощи (формально — ссуды) против 60 тыс. т. в 1932 г.[382] Это значит, что именно штурм Пятилетки был критическим для советского (в том числе украинского) крестьянства. Пока шел этот штурм, местное руководство делало все, чтобы выполнить показатели или хотя бы приблизиться к ним — не останавливаясь перед тем, чтобы выгребать последнее. До января 1933 г. карьера украинских чиновников (как и других чиновников СССР) зависела от выполнения показателей Пятилетки. Потом можно было перевести дух и начать исправлять то, что «наломали».
Фактические итоги «досрочно выполненной» пятилетки были гораздо скромнее сталинских замыслов 1930 г. Оптимальный план 1929 г. был выполнен по производству нефти и газа, торфа, паровозов, сельхозмашин. По производству электроэнергии, чугуна, стали, проката, добычи угля, железной руды не был выполнен даже отправной план 1929 г.[383] Производство тракторов только-только дотянуло до него. К планам 1930 г. не удалось даже приблизиться. «Спецы» оказались правы в оценках реальных возможностей роста. Но только, вопреки оптимизму правых коммунистов, выяснилось, что для достижения этих результатов в реальных условиях 1929–1933 гг. были необходимы гораздо большие ресурсы, а значит — и гораздо большие жертвы.
То, что заложила Первая пятилетка, доделывали во время Второй. Но без первой Вторая была бы невозможна. В результате Первой пятилетки была создана основа для перехода к экономике, способной самостоятельно производить оборудование, к новому этапу индустриального общества, технологической «подложкой» которого являются электричество, конвейер и двигатель внутреннего сгорания. Недострой начала 30-х гг. был пущен в дело уже во время второй пятилетки. Во время двух первых пятилеток (1929–1938 гг.) модернизация радикально продвинулась вперед в области энергетики, металлургии, машиностроения, автомобиле- и авиастроения, электротехники. Большое значение в условиях 30-х гг. имело создание современного военно-промышленного комплекса.
Развитие советской социально-экономической модели было обеспечено — но ценой не только жертв, но и социальной напряженности, которая вскоре выльется в Большой террор[384].
Можно ли было добиться создания новой индустриальной базы без таких жертв? Задним числом можно все подсчитать, оценить. Только при этом нужно заранее учесть Великую депрессию, начавшуюся в самом начале реализации сталинского плана.
Вина Сталина не в том, что он сознательно стремился уничтожить как можно больше крестьян, а в холодном равнодушии к жизни нынешних людей, если ставка — будущий экономических успех. Сталин в этом отношении был подобен капиталистическим менеджерам в США и Западной Европе, которые в это же время безжалостно увольняли миллионы людей, обрекая их на голод.
Представители разный историософских школ не могут договориться о том, что же было построено в СССР. Для одних СССР — «реальный социализм», для других — тоталитаризм, для третьих — этап развития российской цивилизации, для четвертых — государственный капитализм, для пятых — этократическое (бюрократическое) индустриальное общество. Думаю, спорщиков вполне можно усадить за стол переговоров. Все эти точки зрения совместимы, поскольку разногласия в значительной степени носят терминологический и эмоциональный характер.
Идея «реального социализма» исходит из того, что в СССР марксистская концепция социалистического (коммунистического) общества была реализована настолько, насколько это вообще было возможно. То есть «реальный социализм» — это не капитализм, так как капитализм не может существовать без господства частной собственности. Сторонники концепции «реального социализма» доказывают, что в СССР не было также эксплуатации и эксплуататорских классов, с чем представители других идейных течений (в том числе и левые по взглядам) никак не соглашаются, указывая на бюрократический класс. Этот интересный спор будет длиться еще долго, и здесь мы остановимся на очевидном факте — в СССР существовал господствующий социальный слой (класс, «элита»), но его господство обеспечивалось не частной собственностью, а государственной, что определило качественные отличия советского общества от классических капиталистических обществ.
Часть социалистов (в том числе марксистов) считает, что суть капитализма — не в частной собственности буржуазии, что бюрократия в целом тоже может быть частным собственником, и поэтому в СССР был особенный государственный тип капитализма. Но если это и капитализм, то уж очень особенный. Место биржи занимает Госплан, место акций — приказ о назначении на должность, место безработицы и перепроизводства — дефицит ресурсов и рабочей силы. Уж очень много различий как с «реальным капитализмом», так и с заявленным проектом социализма, то есть с теми критериями социализма, о которых писали социалистические теоретики, включая К. Маркса и В. Ленина. Ни тебе безденежного товарообмена, ни отмирания государства, ни бесклассового общества[385].
Итак, «реальный социализм» (или «государственный капитализм СССР») — это такое общество, которое имеет некоторые черты сходства как с идеей социализма, так и с реальностью капитализма, точнее — индустриального общества. От социализма «реальный социализм» унаследовал запрет частной собственности, плановое хозяйство, социальную «программу-минимум» — бесплатное образование, медицинскую помощь, поддержку слабых групп населения (стариков, инвалидов и др.). Кроме отказа от частной собственности (или ограничения ее распространения, как в некоторых «братских» странах) такое «социальное государство» существует и на Западе. «Реальный социализм» обеспечил решение ряда задач, которые в соответствии с марксистской теорией должен был решить капитализм. Прежде всего, речь идет о переходе от аграрного общества к индустриальному.
Когда советское общество стало индустриальным и таким образом приобрело частичное сходство с капиталистическими индустриальными обществами?
Индустриальное общество отличается от предыдущего (аграрного, традиционного) множеством показателей — и более высокой производительностью труда, и урбанизацией (переселением жителей из деревни в город), но все эти показатели вытекают из самого характера деятельности, который преобладает при индустриализме. Эта деятельность основана на тесной взаимосвязи специализации и стандартизации. В отличие от традиционного общества, индустриальные стандарты определяются не традицией, а управленческой элитой, которая определяет задания для работника, предназначенного для выполнения узкой функции. Работник становится инструментом реализации чужого плана. Именно так организована работа фабрики, именно это обеспечивает высокую производительность труда, концентрацию производства в городах и, следовательно, урбанизацию.
В СССР были все социальные ниши, необходимые для функционирования индустриальной системы. Но у нас и на Западе эти ниши иногда занимали разные структуры (частный собственник — чиновник, биржа — Госплан и т. д.), а иногда — общие (наемный рабочий, менеджер, школьный учитель, инженер). В этом отношении советское общество можно описать формулой «индустриальное общество без преобладания частной собственности плюс социальное государство и государственное управление хозяйством».
Таким образом, «развитый социализм» и «государственный капитализм» — это общество, которое основано на трех китах: индустриализм, государственное управление экономикой, социальное государство.
Роль государства в СССР была более велика, чем в других моделях индустриального общества. Ближе других к СССР подошла в этом отношении нацистская Германия, что дало почву для развития теории тоталитаризма. Эта теория создавалась в 50-е гг. Х. Арендт и З. Бжезинским как идеологическое оружие против СССР, она подчеркивала общность государственных систем Советского Союза и нацистской Германии. Советские авторы не оставались в долгу, доказывая, что нацизм имеет много общего с государственно-монополистическим капитализмом США. Обе стороны оказались правы, потому что всегда можно найти что-то общее и различное[386]. Но этот спор показал, что «тоталитаризм», то есть тотальное, полное управление обществом из единого центра — это характеристика, которую можно встретить в любом индустриальном обществе — ведь на фабрике администрация стремится к тотальному управлению своим персоналом. Когда советские люди, привыкшие к перекурам и разгильдяйству в «тоталитарном» СССР, в 90-е гг. нанимались на западную или японскую фирму, нередко их поражали тоталитарные порядки, царившие там: визит в туалет с разрешения начальника, запрет на частные разговоры в рабочее время, постоянное наблюдение менеджера за тем, что делает работник и т. д.
Итак, элементы тоталитаризма при желании можно найти в любом обществе. Тоталитарный режим — нечто иное. Это — открытое стремление власти контролировать все стороны жизни общества (неофициальный контроль за частной жизнью граждан существует и на Западе). Правда, при всем стремлении сталинской системы к контролю над умами населения, эта власть никогда не была тотальной. Даже при Сталине сохранялись и расходившееся с официальной идеологией религиозное мировоззрение, и незамеченные НКВД критические разговоры, и так и не подавленная полностью «аполитичная» культурная жизнь.
Следовательно, термин тоталитаризм правомерно употреблять только в конкретно-историческом значении — как стремление власти к тотальному управлению общественной жизнью. При Сталине такой тоталитаризм был. Все замеченные неподконтрольные общественные группы уничтожались. При Хрущеве, когда допускались различные общественные течения и существенные оттенки политических взглядов — уже нет. Общество перешло от тоталитарного к более мягкому — авторитарному состоянию[387].
Таким образом, на некоторых этапах жизни советского общества ему были присущи черты тоталитаризма, но не они определяют логику развития советского общества на протяжении всей его истории.
Тоталитаризм является вполне органичной «надстройкой» над индустриальной системой, когда все общество превращается в единую фабрику под руководством одной администрации. Но западные элиты предпочли более мягкую систему согласования интересов между тоталитарно организованными фирмами, бизнес-группами и бюрократическими кланами, которая и известна как капитализм. Столкнувшись с кровавыми издержками тоталитаризма, коммунистическая бюрократия также предпочла перейти к более гибким формам господства. И этот отход от тоталитаризма позволил советскому обществу завершить переход к индустриальному обществу.
Индустриальная модернизация началась еще в Российской империи, завершилась к началу 60-х гг. XX века, когда большинство населения РСФСР стало жить в городах[388]. Но решающий этап пришелся на правление Сталина, точнее — на 30-е гг. Тогда именно сталинская система с жестокостью, не уступавшей рыцарям первоначального накопления, сконцентрировала ресурсы, необходимые для построения промышленной базы, на которой дальше достраивалась индустриальная система советского общества.
Экстренный, форсированный характер модернизации вызвал огромные жертвы. Стремительность модернизации привела к растранжириванию ресурсов, разрушениям в сфере сельского хозяйства. Образовавшаяся в результате система оказалась недостаточно гибкой, страдавшей множеством социальных болезней, которые сказывались на развитии советского общества всю его историю. Эти «минусы» очевидны.
Но нельзя не замечать и другого — эволюционный путь модернизации в XX веке привел большинство стран мира (особенно за пределами Европы) к модели зависимого капитализма, к искусственному закреплению отставания «Третьего мира» от «Первого». Так что проблема «издержек прогресса» неоднозначна.
Одно несомненно — в 30-е годы страна перешла качественную грань своего развития, прошла гораздо больший путь, чем Франция во времена якобинцев и термидорианцев. Если «термидор» — это откат к прошлому, то СССР уходил от прошлого необратимо. Если «термидор» — вытеснение революционного наследия признаками «нормального», общемирового развития, то его элементы были неизбежны. Хоть и своей дорогой, СССР шел по общему пути индустриальной модернизации. СССР не стал ни воплощением идеалов социализма, ни «империей зла». Он стал своеобразным вариантом индустриального общества. И своеобразие это вытекало из трех источников — культурного наследия народов России, социалистического проекта и того направления, которое придали ему Ленин и Сталин.