УРОКИ БАЖОВА

Вероятно, было бы довольно странно и просто противоестественно, если бы я, коренной или, как у нас говорят, кондовый уралец, уралец по рождению, жизни и всему образу мышления, не уделил должного внимания и не выделил особую тему — Бажова и все связанное с ним. Мы называли Бажова уральским патриархом; и сборник воспоминаний о Бажове, вышедший в Москве к 100-летию со дня рождения писателя, был наречен «Мастер, мудрец, сказочник» (особо выделяю слово — м у д р е ц); а в празднование столетия с трибуны высокого собрания в Большом театре Союза ССР, в Москве, мы услышали, как его — Бажова — публично провозгласили классиком. Впрочем, для нас это не явилось никакой неожиданностью: про себя мы считали Бажова классиком уже давно и — не ошиблись. Думается, что сейчас дорога и представляет особую ценность каждая, даже самая незначительная на первый взгляд, деталь, связанная с Бажовым, каждый штрих его портрета… Время — самый строгий и неошибающийся судья; время подтверждает, что Бажов, как и предначертано классику, продолжает всеми своими трудами жить среди нас. А стало быть… А стало быть, пусть и грядущие поколения ближе знают уральского волшебника — милого славного человека в быту и в общении с друзьями — Бажова.

Итак…

ПО СЛЕДАМ ЛЕГЕНДЫ (С Бажовым по бажовским местам)

Помню, как обрадовал меня летом 1939 года неожиданный телефонный звонок: Павел Петрович приглашал меня, тогда еще совсем молодого литератора, сопровождать его в поездке на свою родину — в Полевской район.

— Вдвоем-то веселее, — пояснил он свое предложение. — И тебе польза: Полевское повидаешь.

Полевское — старый уральский горнозаводской район, кладезь народных поверий и легенд, родина изумительных по яркости форм и глубине содержания устных рабочих сказов, ставших ныне б а ж о в с к и м и сказами, — по имени того, кто придал этим самоцветам устного народного творчества ювелирную огранку, собрал их, философски осмыслил, ввел в мир большой литературы; — вполне понятно, что я ответил немедленным согласием.

Своими глазами посмотреть на места, описанные в книге, увидеть и понять почву, на которых она выросла, да еще проделав это путешествие в сопровождении самого автора сказов, — право, для этого стоило отложить любые срочные дела!

Всегда буду благодарен Павлу Петровичу за эту поездку. Она открыла мне, начинающему писателю, глаза на удивительное прошлое Урала, отныне, казалось мне, вытканное камнями-самоцветами, помогла как-то по-новому понять и прочувствовать и бажовские сказы, и их тесную связь с родным краем. Я как бы воочию увидел то, что до этого представлялось умозрительно, ну, да еще на рисунках художников, иллюстрировавших «Малахитовую шкатулку». Поездка во всех отношениях получилась исключительная, такое случается раз в жизни.

«Путешествие в молодость», то есть по самой характерной канве, как выразился один читатель, помогла лучше понять и увидеть и самого Бажова.

Уговорились встретиться на вокзале. Павла Петровича провожала младшая дочь Рида — Ариадна, тогда еще не знавшая меня в лицо. Едва успели поздороваться, еще не отдышавшись, Павел Петрович сказал, кивая на нее:

— Спрашивает меня: «Кто он, который с тобой поедет? Какой он?» — «Высокий, говорю, ходит прямо, голову носит высоко, в кепке, с очками, на груди сумочка» (про фотоаппарат. — Б. Р.). Из трамвая вылезли, она кричит: «Вон он!» Смотрю, верно, высокий, прямой… в общем, все правильно, как сказал. А не ты. Вот ведь как трудно, выходит, описать человека, чтобы это был он!

Павел Петрович-ехал в знакомые места после долголетнего перерыва. Еще не были написаны сказы «Ермаковы лебеди», «Веселухин ложок», «Не та цапля» и многое другое. Всем им суждено появиться после этой поездки. Незадолго перед тем общественность Урала отметила 60-летний юбилей старейшего уральского писателя; Павел Петрович был полон давно лелеянных творческих замыслов и планов, стремления реализовать их, ехал с намерением воскресить в памяти потускневшие от времени наблюдения ранних лет, набраться новых впечатлений, — ехал, по его выражению, поискать «есть ли здесь моя любимая жила», или, как говорят литераторы, «собирать материал».

И вот мы в поезде. Павел Петрович приумолк, все чаще поглядывает за окно, наконец негромко произносит:

— Сысертская дача пошла.

Смотрю по направлению его взгляда, но никаких особых признаков Сысертской дачи не вижу. Все тот же пейзаж, почти не изменяющийся от самого Свердловска: лес, перелески-колки, кой-где небольшие пашни, время от времени — неглубокие зеленые лощины. Однако спокойно-уверенный тон моего спутника не оставляет сомнений. А вскоре и названия разъездов подтверждают, что действительно «пошла» Сысертская лесная дача.

На соседнем сиденье, за нашей спиной, двое пассажиров, по виду колхозников, оживленно рассуждают о золотом самородке, найденном в здешних местах. Павел Петрович давно уже с интересом прислушивается к их беседе, неторопливо покуривая папиросу.

— Ведь уж все кругом изыскано было, перешеек маленький остался. Тут и накопилось… Только лопатой ковырнули — и готово!

Павел Петрович, не выдержав, оборачивается:

— Велика ли находка?

— Тринадцать семьсот.

— Славно. Где нашли?

— В Косом Броду.

Самородок, о котором шла речь, за несколько лет до того (в декабре 1935-го) был найден артелью Ильи Семеновича Пальцева, старого уральского старателя, в месте между рекой Чусовой и Крутой горой, называемой Канавой. Считалось, что по размерам он третий в мире (точный вес 13 кг 787 г). Нет, не оскудел батюшка-Урал, хоть уж изроблен весь вдоль и поперек и в глубину. Наверное, об этом была дума Бажова.

— А вы сами-то откуда будете? — вежливо поинтересовался он после непродолжительной паузы.

— Из Полевского, — ответил один из беседующих.

Павел Петрович сразу оживляется:

— Из Полевского? Ну, что, как он? Изменился?

— Да есть кое-что. Криолит, завод большой. Гумёшки, говорят, разрабатывать опять хотят. Домов новых понастроили, стадион… Церква-то, знали, где стояла?

— Знал.

— Ну, так тут, около этого места, стадион нынче…

Павел Петрович докурил папиросу, молчит и задумчиво щиплет бороду.

Станция Мраморская. Недалеко от железнодорожной линии высится серое, каменное здание промышленного типа — мраморный завод. Когда проезжали мимо него, Павел Петрович стал припоминать вслух:

— Старый заводик. Лет двести, не меньше. Самый тихий завод, какой знаю. Бывало, даже страшновато становилось: идешь по поселку — тихо, никого не видно… Все на заводе. А работа тихая: шир-шир по плите пилой. Придешь на завод, а там: сам — тешет, сама — вертит, ребята — ширкают… Работали целыми семьями. Двести лет камень тешут… А жили бедно, даже собак не держали, кроме попа мраморского: тот здорового волкодава кормил.

Видно, что воспоминания переполняют его, с каждым оборотом колес паровоза он все больше уносится думами в прошлое.

С волнением и живым интересом всматривался он в каждую деталь, сравнивал с тем, что было раньше, попутно приводя в разговоре любопытнейшие, характерные подробности из старого горнозаводского быта и вообще из истории Урала, по-своему осмысляя многие мелочи, которые прошли бы незамеченными мимо другого глаза.

На станции Сысерть вышел, походил по перрону и, возвратившись, сообщил, что станция, пожалуй, не изменилась. Езда не дальняя — от Свердловска до Полевского по прямой не больше шестидесяти километров, — но седобородого товарища моего разбирало нетерпение, хотя он и старался не показывать этого.

— Вот они, Гумёшки, смотрите! — мотнул он головой на окно.

Поезд медленно подтягивался к остановке. За окном видны обширные заброшенные выработки. Там и сям торчат треногие буровые вышки. За ними, вдали — поселок у подножия невысокой облысевшей горы. По другую сторону железнодорожного полотна дымит большой, обнесенный забором, завод.

Выходим из вагона. Павел Петрович на ходу осматривается и вполголоса бормочет:

— Изменилось, изменилось… Неузнаваемо стало…

* * *

О своем приезде Павел Петрович никого не предупредил, нас никто не ждал, не встречал. Наняли подводчика с лошадью, погрузили на телегу чемоданы, сели сами, и незатейливый экипаж загремел по нескончаемой, вытянувшейся в ниточку, главной улице поселка.

Примерно на половине пути седоусый возница обернулся:

— Вы у нас бывали? Я как бы видал вас…

— Бывал, — отозвался Павел Петрович. — Давненько уж.

— Я и не говорю, что вчера. Не вчера родился.

— Да и я не вчера, — с юмористической серьезностью возразил Павел Петрович. — Вижу по усам, с кем имею дело.

Когда телега остановилась около Дома приезжих, он вежливо осведомился, как фамилия возчика. Тот, в свою очередь, тоже спросил и, услышав в ответ: «Бажов», сразу оживился:

— Стойте-ко! Василий Семеныч!

— Павел Петрович.

— Как же! Петра-то Васильевича хорошо знал! Батюшку вашего. Это — шкатулка, значит… изумрудная!

— Малахитовая, — с улыбкой поправил Павел Петрович.

— Да, да!

Распростились как самые лучшие друзья.

В Доме приезжих не оказалось ни одной свободной койки. Подвода уже уехала.

— Куда же мы теперь денемся? Лето, положим, не замерзнем, — шутливо-серьезно рассуждал Павел Петрович. — Ну, ничего. Тут у меня один адресок на примете. Пойдем искать.

На главной улице поселка, все на прежнем месте, как знавал когда-то Павел Петрович, жил его прежний ученик, Николай Дмитриевич Бессонов, к тому времени — сам преподаватель средней школы.

Остановились у него. Встреча была сердечной.

— Павел Петрович! Сколько времени не видались! Борода-то, что же это, совсем седая стала!

— Седая, Коля, седая… Да борода-то полбеды. Вот слова захлестывает…

— Бывает!

— Бывает, конечно. Но когда часто, так начинает на размышления наводить: не пора ли с полукона бить? Это у нас так говорят, — пояснил Павел Петрович и тут же внес поправку: — Говорили.

Он с любопытством озирался вокруг, подмечая перемены.

— Давненько я у вас не был. С женой последний раз приезжал, сколько же прошло?.. — принялся он подсчитывать. — Девчонка младшая еще в чемоданчике была… (Про Риту, младшую дочь. — Б. Р.) Сейчас ей четырнадцать лет. Значит, годков пятнадцать прошло! Да и у тебя, гляди-ко, Николай Дмитрич, голова-то седая стаёт…

— Седая, Павел Петрович, да и плешивая. За сорок ведь уж стукнуло.

— Ребят-то много ли?

— Четверых рощу.

— Вот это хорошо.

Пока жена Николая Дмитриевича хлопотала у самовара, гости в сопровождении хозяина дома отправились на прогулку. Выйдя переулком на зады поселка, перешли по мостику речку и поднялись на гору Думную — ту, что видали еще со станции.

Гора увенчана памятником. Это — в память похороненных здесь во время гражданской войны коммунистов, борцов за народное счастье, расстрелянных белыми. На мраморном пьедестале — строгая фигура рабочего с винтовкой и молотом в руках. Статуя отлита на Каслинском заводе, известном художественными изделиями из чугуна. Жаль, не сохранился, исчез другой памятник — деревянная сторожка дедушки Слышко…

Гора невысока, полога и без единого кустика. Из-под сухой, тощей, выгоревшей на солнце травы высовываются острые ребра камней. Говорят, она исстари такая лысая. Но именно потому, что она открыта со всех сторон, с нее широкий вид на окрестности.

Павел Петрович сел на обломок сглаженной временем каменной глыбы, над обрывом, и тотчас запалил неизменную папиросу. Молчит. Молчим и мы. «Думная, здравствуй!.. — говорит его вид. — Здравствуйте, все вы, родные мои горы, леса, пруды, строения!..» Легкий ветерок обвевает его лицо, шевелит седую бороду, раздувая синий дымок и рождая какую-то необыкновенную ясность мысли, будя многие чувства. Не так же ли сиживал здесь когда-то дедушка Слышко — Василий Алексеевич Хмелинин, по прозвищу «Стаканчик», неутомимый рассказчик, впервые заронивший в впечатлительную душу юного Бажова неизбывную любовь к родному слову-присказью, пробудивший в нем неистребимый — на всю жизнь — интерес к многодумной, красочной народной побывальщине-легенде.

У подножия Думной струится речка Полевая. На противоположном берегу ее огороды. За огородами вплотную придвинулись первые дома поселка. Яркими белыми пятнами сразу бросаются в глаза две недавно отстроенные школы-десятилетки и россыпь новых зданий, образующих целый поселок, на окраине старого. Дальше, немного отступая от строений, начинается лес, и за ним, заслоняя горизонт, встает сглаженная и как бы пережатая немного посередине Азов-гора. На вершине ее чуть видна триангуляционная вышка. Где-то там, у подножия Азова, прячась в черемуховых зарослях, берет начало речка Полевая.

Азов и Думная будто смотрятся друг на друга, господствуя над всею окружающей местностью. По преданиям, обе горы раньше были соединены между собой тропой, называющейся Азовскою. От этих основных возвышенностей по всему горизонту разбегается ряд менее высоких холмов, отчего линия, где сходятся земля и небо, похожа на пилу с затупившимися, изношенными зубьями.

Левее поселка лежит пруд. Он тих, спокоен и одного цвета с небом. За прудом горизонт опять замыкается холмами. По другую сторону поселка виден завод. Он плавает в облаках дыма. Правее местность понижается к речке, и на берегу, у пруда, стоит темно-красное, кирпичное, как видно, здание, приземистое, с непропорционально большой железной трубой, а за ним — уже совсем далеко — едва можно рассмотреть высокие трубы еще какого-то завода; самого завода не видно — он скрыт холмами.

Вот он, старый — «седой»! — горнозаводский Урал, неузнаваемо преобразившийся за годы Советской власти и все же несущий на себе печать прошлого, давно ушедшего. Вот здесь века назад были найдены богатые медные руды. А сколько самобытных сказаний родилось здесь! Каждое из этих мест по-своему примечательно, и каждое так или иначе связано с творчеством Бажова.

Солнце уже село. За Азовом рдел закат, но видимость еще хорошая. Сильный полевой бинокль переходил из рук в руки. Наш гостеприимный и предупредительный хозяин охотно дает пояснения.

— Это — Криолит, — говорит он, показывая рукой на окутанный дымом завод. — А вот то, низенькое-то здание, с железной трубой, — Штанговая электростанция.

— Штанговую помню, — роняет Павел Петрович.

— А то, трубы-то, Северский завод…

— Не узнать Гумёшки, — произносит Павел Петрович после некоторого раздумья и тотчас деловито осведомляется: — На Думной разведки не было?

— Не было.

— А надо бы. Пожалуй, и нашли бы что.

Помолчали.

— А Далеки́ в Северском живы?

— Живы.

«Далеки́» — это несколько параллельных улочек в поселке Северского завода. Оказалось, что есть здесь «поганый угол» (западная окраина Полевского), «штаны» (две сходящиеся вместе улицы), «дьяконский рукав» (одно из покосных угодий) и еще много самобытных запоминающихся названий, оставшихся от прошлого.

Нынче уж отошли в прошлое «Первомайка», «Шамянка»; пожалуй, совсем забылась и не вспомнит никто Барневскую слободу, переименованную позднее в Полевской рудник…

Для любого приезжего человека они только занятное созвучие слов; для Павла Петровича — частицы его жизни, и не только его, — крупицы еще не написанной истории поселка, истории всего этого богато наделенного природой, с необычайно колоритным прошлым, края, почти осязаемые, живые вехи минувшего.

Спускаемся с Думной. Из-под ног сыплются мелкие камешки. Павел Петрович, поскользнувшись, взмахивает руками, ища опоры для потерявшего равновесие тела. Но решительно и как бы даже с обидой отталкивает протянутую ему руку:

— Ну-ко, ну-ко, не мешай!

— Да я сам хотел поддержаться!

— А, это можно! — и подхватил дружески под руку.

Спустившись с другой стороны горы и пройдя немного вдоль речки, вышли на плотину. У подножия ее огромная выемка с остатками каких-то строений. Здесь стоял Полевской медеплавильный завод, тот самый, который фигурирует во многих бажовских сказах, положивший начало поселку и горному делу в здешних местах. От него сохранилось только несколько фундаментов, сваи, крохотный каменный корпус да будка сторожа на плотине с вырезанной из железа цаплей — знаком бывшего Сысертского горного округа.

— Ты эту цаплю сними, — говорит Павел Петрович, дотрагиваясь до моего фотоаппарата. — О ней будет особый разговор. Про нее народ даже песню сложил. Какую? А — вот: «Горько, горько нам, ребята, под железной цаплей жить…»

— Ну вот, Павел Петрович, — замечает Николай Дмитриевич, — а еще жаловался, что слова захлестывает… Что-то не видно!

— Не каждый же раз, — добродушно улыбается Павел Петрович. — Бывает, что и ладно получается.

Так и подмывает спросить, какой «особый разговор» связан с железной цаплей, которая торчит на длинном шесте как напоминание о прошлых хозяевах завода, помятая и почерневшая, но не хочется нарушать течение мыслей Павла Петровича.

— Давно ли десятилеткой по плотине-то бегал, — задумчиво говорит он, наблюдая за купающимися в пруду ребятишками.

Внезапно на площади становится шумно: повалил народ из кинотеатра. Доносится пронзительный мальчишеский голосок:

— Первый сеанс отпустили!

Павел Петрович заметно улыбается:

— «Отпустили»… Хорошо! Бывает такая картина, что когда «отпустят» — рад-радешенек!..

Грохочет телега по деревянному настилу плотины, заглушая ритмичный шум падающей воды; вероятно, так же стучала она пятьдесят, сто лет назад; и тотчас доносится фырканье мотора проносящейся по улице автомашины. На зеркальной глади воды чернеет точка — рыбак в лодке, окаменевший над своим поплавком.

Добротный каменный дом смотрится окнами на пруд.

— Тут у нас детясли, — поясняет Николай Дмитриевич.

— Господский дом, — как эхо, отзывается Павел Петрович, весь во власти воспоминаний.

Мы идем домой. Там уже ждет нас кипящий самовар, душистый — свежей заварки — чай с молоком (по-уральски) и горка румяных, подогретых в печке, картофельных шанег, а паче того ждут четверо наследников Николая Дмитриевича, сгорающих от нетерпения посмотреть на живого «дедушку Бажова».

* * *

Кабинет секретаря райкома, он больше похож на минералогический музей, нежели на кабинет ответственного партийного работника. Подоконники завалены образцами руд и минералов. Тут и магнитный железняк, и искрящийся золотым блеском медный колчедан, и темно-зеленые, причудливо-слоистые кусочки малахита, слюда, обломок серого зернистого мрамора на добрых три-четыре килограмма весом, керны[25] других горных пород. В небольшом полированном ящичке, под стеклом, хранился бронзированный слепок-муляж с самородка, о котором мы слышали в вагоне, — плоский, вытянутый и гладко обкатанный, похожий на естественно громадный боб желтой фасоли. Даже пепельницей служил кусок руды в виде пузыря — небольшая жеода, по-геологически.

Наш приезд совпал с большой работой по составлению материалов о естественных ресурсах района, проводившейся по заданию обкома партии и облисполкома. Материалы предназначались для отправки в Москву. Секретарь райкома с увлечением занимался этим. Копался в архивах, изучал историю своего района, ездил на вновь открытые горные разработки и даже по отдаленным геологическим шурфам, стараясь собрать как можно более полные сведения.

— Вот недавно графит нашли, асбест, — принялся показывать он, разворачивая бумажные свертки. — Качеством еще не очень высоки, но и поиски-то были самые поверхностные. Копнуть, так, может, и не то найдется. — И он стал перечислять, какие богатства еще надеется разведать в ближайшем будущем, на что, по его мнению, может рассчитывать хозяйство района впереди.

Секретарь — энтузиаст. Павел Петрович внимательно слушает, кивает головой, а сам нет-нет и задержится внимательным взглядом на собеседнике, неприметно точно прощупывая его.

Войдя в кабинет, он сперва опустился в предложенное ему глубокое мягкое кресло, но затем поднялся и пересел на стул, а спустя еще минуту встал и подвинулся к столу; одной рукой оперся о край его, а другой, поставленной на локоть, повертывал перед глазами то, что подавал ему секретарь, — и так, стоя, оставался в течение всей беседы. Иногда, переспросив, что-то заносил в книжечку, которую вынимал из грудного кармана и тут же прятал. Порой задумывался на пять — десять секунд и опять спрашивал. Попутно высказывал свои соображения: где, на его взгляд, возможны еще залегания того или иного ископаемого. Не забылись родные места!

Характерно, что сбор так называемого «материала» начался незаметно, как бы сам собой, словно тут не было писателя, создателя широко известной «Малахитовой шкатулки», а сам Бажов приехал совсем по другому делу, не имеющему касательства к литературе.

Беседа закончена. Теперь у Павла Петровича одно желание — поскорей отправиться в объезд по району, самолично вновь увидеть то, куда властно зовет его память, естественная тяга к близким от рождения местам, усиливаемая страстью исследователя, каким всю жизнь был Бажов и каким должен быть каждый писатель.

— В Косом Броду, в Полдневой побывайте, — наказал на прощание секретарь. — Там старички много кой-чего сумеют рассказать. Помнят, не забыли. На Гумёшки съездите, Криолит посмотрите. Многое, пожалуй, теперь и не узнаете… На Азов тоже поедете?

— Ну как же, — опять согласно кивает Павел Петрович. — Непременно надо съездить.

Вот и машина подкатила к крыльцу. Едем! С чего начать?

Решили — с Азова.

Азов от Полевского недалеко, километров пять-шесть. Но проехать прямиком туда трудно, почти невозможно: лес, чащоба, болота. Пришлось в обход, через Зюзельский рудник, расположенный почти у самой подошвы Азов-горы.

Дорога на Зюзельку вымощена камнем. Местность болотистая, покрыта чахлым лесочком. Но за этим ничем не примечательным пейзажем скрываются большие богатства, частичное представление о которых мы получили в кабинете секретаря райкома.

Зюзелька — деревянный поселок, выросший в расчищенной от леса низине. Тогда, в 1939 году, это был целиком новый поселок, хотя и на прежнем селище. Новые жилые дома обычного типа, какие можно встретить в наше время в любом молодом поселке, возникшем на еще вчера не обжитом месте. Новое здание рудоуправления, столовая, клуб. Свежеобструганное дерево не успело потемнеть на солнце. Новые копры шахт. Одна, действующая, шахта расположена в черте поселка. Под эстакадой грузятся автомашины (железной дороги на Зюзельку тогда не было, ее построили в годы Великой Отечественной войны). Другая шахта — Капитальная — в отдалении, у леса. Она достраивалась и вскоре должна была вступить в эксплуатацию. Огромный; обнесенный изгородью пустырь между шахтами провалился в подземные выработки, образовалась глубокая впадина наподобие кратера вулкана; это — как напоминание о труде прошлых поколений горняков.

Постепенный подъем на Азов начался почти сразу же за последними строениями Зюзельки. Едва заметная полевая дорожка виляет из стороны в сторону. Следуя ее капризным поворотам, наш газик то спускается в неглубокие лощины, то продирается сквозь кусты, то лезет круто в гору. Скоро не стало и этой дорожки. Машина идет прямо по лесу, оставляя за собой глубокие колеи примятой травы.

А трава высока, колеса целиком утопают в ней; местами она выше бортов. Воздух насыщен ароматом цветов и надоедливым жужжаньем слепней. Слепней — мириады! Хорошо, что мы не воспользовались лошадью, которую предлагали нам на руднике. Оводы наверняка довели бы ее до бешенства.

Чем дальше, тем круче подъем. На пути часто попадаются огромные прелые колоды, целые стволы поваленных бурей деревьев толщиной в два обхвата. Вот пень, в дупле которого могут свободно стоять два человека. Павел Петрович охотно принимает предложение сняться в дупле и позирует, улыбаясь, надвинув кепку глубже на глаза, чтобы не слепило солнце. Весело шутит: «Вроде как леший!»

Все глуше, дичее лес, хотя проехали мы не так уж много. Каков же он был лет двести — четыреста назад, когда первые отряды русских храбрецов пробирались ставшей теперь почти мифической «Азовской тропой» мимо этих гор, в далекую манящую Сибирь?

Наш водитель ловко объезжает все препятствия. Он, видимо, твердо решил взобраться на вершину Азова не иначе как на механическом транспорте! Павел Петрович восклицает:

— На Азов — и вдруг на машине?! Удивительно. До чего же времена меняются.

Стоп! Впереди меж деревьев проглянуло что-то темное, каменное, громадное. Близка вершина — шихан. Дальше возможно — только пешком.

Вылезаем из автомобиля, и тут Павел Петрович обнаруживает, что всю дорогу держал на согнутой руке драповое пальто, захваченное еще из Свердловска «на всякий случай» (у него хронический бронхит, и жена наказывала беречь себя).

— Никакой догадки не стало, — сердится он сам на себя, освобождая затекшую руку и кладя пальто на сиденье.

Поставив машину в тень, лезем по тропинке куда-то вверх. Камни, шишки катятся из-под ног. Низко нависли ветви, стегают по лицу, приходится раздвигать их руками. Мелькнула и исчезла в траве змея — не то уж, не то гадюка. Не до нее: слепни не отстают, так и вьются, так и кружат, окаянные!

Павел Петрович решительно отвергает всякую помощь, которую ему поочередно предлагают то один, то другой из спутников, подавая руку или пытаясь поддержать его. Он идет в середине цепочки и только время от времени настойчиво повторяет:

— Коля, вересовник где? Палку надо!

Лишь на самом трудном участке, когда гора, казалось, буквально нависла над головой и пришлось карабкаться, цепляясь за острые выступы скалы, он переместился из середины цепочки в конец.

Влезли. Наконец-то! Ровная площадка, много тени — кусты, деревья. Под березами избушка с дерновой крышей. В избушке ведро с водой. Напились. Вода прохладная, вкусная — ключевая.

Метрах в пяти от избушки дымит костер. Огонь едва видно в клубах сизого дыма, выбивающегося из-под дерновины, наброшенной на поленья. Две лошади стоят, поникнув мордами над костром, отмахиваются хвостами, прядают лениво ушами, щурясь от едкого дыма. Подозрительно пахнет паленой шерстью. Одна из коняг резко встряхивается и опять лезет мордой в костер. В этом единственное спасение от оводов. Людей — ни души.

Но это еще не вершина. Площадка упирается в скалы. На самой высокой из них — триангуляционная вышка. Это ее мы видели с Думной. Там наивысшая точка Азова.

Берем последнее препятствие. Павел Петрович замыкающим.

Вышка служит геодезическим знаком и одновременно наблюдательным пунктом лесоохраны. На ее площадке дежурный охраны зорко посматривает по сторонам. Второй дежурный бродит где-то по лесу, собирает на обед грибы и ягоды. Это их кони и избушка.

Ну, вот мы и наверху. Сколько здесь воздуха и света! Какая высота! Глубоко в зеленой долине белеют домики Полевского. Окрестные холмы с величавой выши Азова кажутся едва заметными возвышенностями, весь рельеф сглажен, словно по нему прошлись утюгом. Плывут облака. Даль подернута дымкой.

— Жаль, — говорит наш проводник, служащий Зюзельского рудоуправления. — В ясную погоду отсюда Свердловск видно.

На фоне темной зелени леса отчетливо белеет тягучая, кудрявая струйка дыма.

— Не пожар?

— Не-е, — отвечает дежурный. — Поезд идет.

— А если пожар, тогда как?

— Известно как: на лошадь и — айда вниз!

Побеседовав с дежурным, пошли любоваться на скалы Ворота. Они действительно похожи на ворота. Представьте себе две огромные каменные глыбы, поставленные на попа, одна против другой. Между ними — узкий проход метра в три шириной. Это своеобразный перевал через Азов. Темный окрас камней (в тени они кажутся почти черными) эффектно контрастирует с изумрудно-яркой, залитой солнцем, зеленью травы и кустов. Место волшебное, чарующее.

— Не здесь ли девка Азовка гостей принимала? — шутит Павел Петрович. — Эй, где ты? Откликнись! Покажись!

«Девка Азовка» — популярная героиня многих легенд, которыми овеяна эта по праву одна из примечательнейших горных вершин Среднего Урала. По некоторым из этих легенд, здесь, на Азове, скрывались в старину разбойники, или «вольные люди». Ну, а где разбойники, там и клады. Охраняет эти клады девка Азовка, красавица невиданной красоты и неслыханно большого роста. Живет она в горе и заманивает к себе неосторожных путников. Если же кто вздумает сам проникнуть в гору, девка Азовка «в гору не пускает, ветер пускает. От ветра свеча гаснет и дышать тяжело»…

В других легендах говорится о том, что когда-то жили в здешних местах «стары люди» — неведомый народ, населявший в глубокой древности Урал. Жили безбедно, занимались рыбной ловлей да охотничьим промыслом, а богатство свое — золото самородное, голубые хризолиты — вовсе и за богатство не считали. Но вот пришли в эти края чужие, злые люди. Узнали про богатства «старых людей» — стали требовать, чтобы те отдали им его, стали притеснять, обижать их. Видят «стары люди», что не будет им покоя, собрали все золото да каменья драгоценные в пещере на Азов-горе, сами туда же забрались, обрушили все выходы из пещеры и завалили там себя вместе со своими сокровищами. От всего народа остался только один человек — девка Азовка. Она и стережет клад…

По другой версии, «захоронив» в горе «богатство», «стары люди» навсегда ушли отсюда, оставив девку Азовку караулить сокровища, никого не подпускать к ним. Есть и другие концовки.

Устные предания, передаваемые от отца к сыну, от сына к внуку, упорно сходятся на том, что раньше на Азове были пещеры. Сейчас на Азове нет никаких пещер, нельзя установить даже, где были входы в них, если они были вообще… Можно, конечно, допустить, что все они завалились со временем. Во всяком случае, по мнению геологов, если эти пещеры и существовали, то они могли иметь только искусственное происхождение, так как породы, слагающие гору, не допускают образования больших пустот естественным путем.

Как бы то ни было, но неоспоримо одно: Азов-гора всегда занимала видное место в устном народном творчестве Урала, и это, очевидно, имело свои корни.

В старину через Азов шла тропа в Сибирь. Во времена Грозного этот путь связывал Сибирь с Уфой. По этой тропе двигалась камско-чусовская вольница. Эта же тропа служила для пересылки воевод, снаряжения, воинского пополнения. Несомненно, характерный и видимый издалека профиль Азова был приметным пунктом — «маяком» — на этом историческом пути через завоеванные, но не освоенные еще земли, покрытые дремучими лесами и таившие на каждом шагу много опасностей. Весьма вероятно, что некоторые из удальцов находили временный приют на Азове. Все это порождало новые сказания и легенды о горе. Можно предположить, что первыми смельчаками землепроходцами было принесено и это название — Азов, более характерное для южных земель России, нежели для Урала.

Естественно, что такой тонкий художник, как Бажов, посвятивший всю свою жизнь собиранию народных дум, не мог пройти равнодушно мимо темы Азов-горы. На материале преданий об Азове построен один из самых первых его сказов — «Дорогое имечко». Долгое время Бажов ставил его в «Малахитовой шкатулке» головным. Открывая им книгу, писатель, по-видимому, специально хотел подчеркнуть фольклорные истоки своего творчества, его тесную связь с историей края. Уже позднее для этой цели им было написано предисловие-очерк «У старого рудника», который он включал во все наиболее полные издания своих сочинений.

Бажов говорил:

«Всякая легенда — не случайна. В них народ высказывался. Либо это — его желание, мечты; либо — отзвук каких-то давно прошедших событий; либо — попытка по-своему объяснить недоступные уму тайны природы; а иногда — все вместе. Дело литератора, фольклориста — отыскать это зерно, правильно понять, объяснить его. Обмозговать, словом. Сказки не для одной забавы складывались. В настоящей, нефальсифицированной сказке обязательно есть народная мудрость и скрытый смысл, по-ученому — подтекст».

Помню, как ликовал Павел Петрович, когда на Азове действительно обнаружились интересные находки. Случилось это вскоре после нашей поездки в Полевское.

Поездка наша происходила в июне; в августе, полтора месяца спустя, раздался новый звонок у меня в квартире — Павел Петрович снова приглашал в Полевское.

— Что-то нашли там. Валов звонил. Зовет: приезжайте обязательно… Слышал? — говорил торжествующе. Павел Петрович по телефону. — Нашли ведь! Не зря, стало быть, толковали о старых людях да кладах, зарытых в горе. Не зря! — И немедленно вновь поехал в Полевское, чтобы на месте убедиться в достоверности фактов, сообщения о которых вскоре проникли и в газеты. На сей раз я не смог его сопровождать, о чем после сильно сожалел.

А нашли вот что.

После выхода в свет «Малахитовой шкатулки» интерес к Азов-горе резко повысился. Ее стали часто посещать экскурсии школьников и взрослых, большие группы туристов приезжали издалека, чтобы увидеть эту сказочную гору. Однажды на Азов поднялась компания полевской молодежи — парни и девушки. Перед тем пронесся сильный ураган. Глядь, средь камней, в тени под корнями вывороченной ветром сосны, что-то блеснуло. Заинтересовались. Места вокруг богатые: не золотишко ли? Стали копать и близко у самой поверхности нашли целый «клад». Одна вещица, другая… нет, не самородки, а какие-то странные плоские фигурки, на манер диковинных клювастых птиц, — как потом выяснилось, жертвенные ритуальные изображения эпохи бронзового века. Всего насчитали 36 предметов. Ребята даже потерли их о песочек. Нет, не золото. Видать — медь. Все предметы позеленевшие; хотели их отчистить. «Ну, тут нашелся умный человек, сказал, что зелень не надо оттирать», — удовлетворенно рассказывал потом Павел Петрович, для которого все это было нечто большее, чем археологическое открытие.

Позднее было найдено еще четыре предмета, в том числе обломок копья весом около полутора килограммов. Медь литая. Для прошлых насельцев края все эти изделия, несомненно, являлись даже большим сокровищем, нежели простое золото.

Находки вызвали громадный интерес в научном мире. Все они представляли исключительную ценность и были отправлены в Центральный исторический музей, в Москву.

По заключению археологов, здесь было мансийское стойбище тысячелетней давности, еще до разделения племен на манси и ханты, и, может быть, действительно, начавшаяся междоусобица принудила древних обитателей захоронить свои сокровища.

Так открылась тысячелетняя загадка Азов-горы.

Так самым блистательным образом подтвердилась мысль, которую Бажов всегда выдвигал на первый план: что любая легенда, предание — отзвук каких-либо событий, дошедших до нас в искаженном виде, что в основе подавляющего большинства легенд лежит научно доказуемый, но неизвестный нам исторический факт.

…Жаль покидать Азов. Мысли невольно переносятся к тем временам, когда у подножия этих величественных скалистых вершин пробирались на восток вооруженные караваны. Сколько требовалось мужества и решимости, чтобы идти в глубь неведомых земель!

Спускаемся вниз, снова садимся в машину. Мотор не включен, но автомобиль легко скользит, придерживаясь проложенной на переднем пути колеи. Но… что это? Колея исчезла. Некоторое время шофер рулит наудачу, затем резко тормозит.

— Куда? — спрашивает он проводника.

Тот долго осматривается по сторонам и не очень уверенно указывает направление. Через пять минут уперлись в болото. Взяли правее — болото. Объехали влево — опять болото.

— Вот она, девка Азовка-то, завела да и бросила! — шутит Павел Петрович.

После подъема на Азов он сдержан, молчалив более обычного. Какие новые замыслы рождаются в этой голове с чистым, обрамленным рамкой седых волос, выпуклым лбом, который, задумавшись или припоминая что-либо, Павел Петрович часто потирает рукой?

Поиски дороги продолжаются с тем же успехом. Избрали другое направление — уткнулись в ручеек! Кочки, болотце — машине не пройти. Точно посмеиваясь над людской беспомощностью, нас неотступно сопровождает серьезная трясогузка. Перепархивает перед радиатором машины с ветки на ветку, трясет хвостиком. Может, это девка Азовка обернулась птичкой?

Вдруг… У-у-у-у! — завыл невдалеке гудок.

— На руднике! Вон куда ехать надо, — встрепенулся проводник. Через четверть часа мы въезжаем в Зюзельку. Совсем близехонько и плутали-то!

У маленького домика, на дверях которого значится табличка:

1-й горноспасательный отряд
2-й оперативный пункт при
Зюзельском рудоуправлении

выстроилась шеренга людей в брезентовых комбинезонах. На бойцах-горноспасателях — круглые упругие маски, за спиной блестящие кислородные приборы-респираторы; гофрированная трубка респиратора подведена ко рту для дыхания, на голове — лампочка-фонарик.

Командир отряда — высокий, мужественного вида человек, по национальности татарин — внимательно проверяет исправность снаряжения каждого бойца. Проверка перед тренировочным спуском.

Павел Петрович следит за ними долгим внимательным взглядом: этого не было на старом Зюзельском руднике.

* * *

Зюзелька — самобытнейшее место, и я думаю, что читатель простит мне, если я сделаю отступление, чтобы познакомить подробнее с этим примечательным уголком Урала.

Рудник не молод, и, хотя время быстротечно и многое, очень многое уходит навсегда, воспоминания о старом живучи в народной памяти, возникая вдруг, как дурной сон.

Еще в 1909—1910 годах здесь существовали казармы для рабочих, в казармах — нары в два яруса. Нижние для холостых, верхние — для женатых… Кому невмоготу становилась такая жизнь, селились в Полевском или Северском. Дороги между Северским заводом и Зюзелькой не было: ходили по двум жердям, брошенным по болоту.

До того как был заложен рудник, по речкам Железянке и Зюзельке разрабатывался богатейший золотой прииск. Места были глухие — тайга, кругом топи, ни дорог, ни тропинок. Отыщет старатель богатую жилу, заприметит местность, «знаки», какие надо, оставит. Назавтра пришел — ни примет, ни «знаков»… Сколько угодно ищи, не найдешь. Будто в колодец все провалилось! Так и звали эти богатые, но «заколдованные» места — «Синюшкин колодец».

А почему «Синюшкин»?

Там, где залегают медные руды, в сырую погоду обычно появляется синеватый туман. Вязкий, тяжелый, медленно стелется он по поверхности земли. Отсюда, надо полагать, и родилось это прозвище: «синюшкин». Отсюда возник сказ Бажова «Синюшкин колодец», отсюда — еще раньше — был написан им очерк «Под знаком синего тумана», рисующий тяжелую, безрадостную долю рабочих рудной промышленности дореволюционного Урала.

Героические дела развернулись на Зюзельском руднике в 1941—1945 годы. Война застала рудник на консервации («подставили ножку другие открытые месторождения»). Ну, раз рудник не работает, почти всех горняков призвали в армию. И вдруг приказ: начать работу. А тут последние тридцать пять человек уходят в ряды защитников Родины. Директор поехал в военкомат: «Лучше возьмите меня!» Людей оставили.

Пуск рудника явился неожиданным даже для тех, кто давал приказ. Тяжелое положение создалось с транспортом, от него буквально зависела жизнь рудника. На строительство узкоколейной железной дороги вышли все женщины поселка, все служащие во главе с директором. На тяжелых земляных работах многие выполняли по 200 процентов нормы. Сам директор «дал» однажды 300 процентов.

Женщины спустились и под землю. Бывшие телефонистки, воспитательницы детского сада стали каталями, крепильщицами. Бывшая закладчица Султанова сделалась машинистом паровоза.

Шахте нужна крепь, паровозу нужны дрова, — значит, все пошли в лес, на заготовки. Своими руками построили душкомбинат. После трудовой смены в шахте рыли котлованы, клали фундамент. Обычными стали массовые воскресники.

Кенигсберг еще не был взят, когда пришла телеграмма: отгружать руду в Кенигсберг. Не знали, куда отправлять; адресовали на одну пограничную литовскую станцию, счета оплачивала Москва. Зюзельская руда используется химической, бумажной промышленностью. К концу войны рудник давал уже до ста тысяч тонн руды в год. Он работал успешно и дальше.

Несмотря на то что к моменту нашего посещения Зюзельки работа над сказом «Синюшкин колодец» уже была закончена, Павел Петрович продолжал очень живо интересоваться Зюзелькой, прошлое которой послужило первоосновой для создания одного из лучших его произведений. Он начал расспрашивать о Зюзельке еще в машине шофера, однако подробную беседу о современном состоянии дел на руднике отложил до возвращения с Азова.

Пока мы поднимались на Азов, в Зюзельке успели приготовиться к встрече. В клубе полным-полно народа (как раз кончилась смена). Тут и старые и малые. Все ждут Бажова.

На сцене цветы. Над сценой, на растянутом кумачовом полотнище, четкая надпись:

«Привет нашему знатному земляку — писателю сказов народных, Павлу Петровичу Бажову».

С первых же фраз, коротких отрывочных разговоров убеждаешься, что имя Бажова хорошо известно здесь, о нем говорят с гордостью и уважением. Первым подтверждением этому был разговор со стариком коновозчиком, доставившим нас со станции в Полевском.

Появление Павла Петровича было встречено продолжительными аплодисментами. Он растроган, смущен приемом. Особенно смутила его надпись на полотнище.

— Ну, право, ну, что это?.. нет, верно, зачем? — бормочет он, усаживаясь в президиуме.

Девочка-татарка (на руднике, много горняков-татар) поднесла дорогому гостю букет полевых цветов (успели сбегать и нарвать), сказала приветствие сначала по-татарски, потом по-русски, не совсем чисто выговаривая некоторые слова. Павел Петрович слушал, поднявшись на ноги, склонив немного голову вбок и глядя куда-то перед собой, в позе, которая ясно говорила, что можно бы и без всей этой церемонии. Приняв цветы, он сказал:

— В альманахе «Уральский современник» скоро будет напечатана сказка «Синюшкин колодец». Это будет мой ответ зюзельским пионерам.

Дальше началось то, чем обычно всегда тяготился Павел Петрович. Каждый выступающий считал своим непременным долгом сказать похвалу Бажову. Некоторые были явно неумеренными, но все шли от чистого сердца. Это не делало все торжество менее легким для того, кому оно посвящалось. Голова Павла Петровича опускалась все ниже; он словно стыдился, что люди так хвалят его.

— Это при живом-то человеке?! — возмущался он в перерыве. — Все-таки положение идиотское: тебе говорят такое, а ты — молчи, соглашайся… Чего доброго, еще по стопочке подадут; ахнешь тут, и вовсе будет веселый разговор!..

Должно заметить, что популярность Бажова на Урале вообще была исключительно велика. Его знали хорошо в лицо во многих городах и поселках края, очень часто незнакомые люди здоровались на улице. Бывало, идешь с ним по улице в Свердловске, и чуть ли не каждый встречный спешит засвидетельствовать свое почтение: «Здравствуйте, Павел Петрович!» Приветлив он был со всеми, знакомыми и незнакомыми. Раскланяется, потом, наклоняясь, спросит: «Кто это, ты не знаешь?»

Особенно близок он был той части уральских рабочих, которая помнила прошлое. И это понятно: он сумел показать это прошлое так, как до него не показывал никто. Позднее, вновь бывая в Полевском, мне не раз приходилось встречать старого рабочего, с гордостью сообщавшего, что он «вместе с Бажовым в президиуме сидел».

Все, близко знавшие Павла Петровича, обычно поражались тому обилию сведений, фактов, цифр, которыми была начинена бажовская голова. Память у него была поразительная, а знания — поистине всеобъемлющие, энциклопедические, особенно же — по уральской истории. Но, пожалуй, самым редкостным качеством было то, что, когда ему приходилось общаться с аудиторией, он в каждом отдельном случае умел найти для выражения своих мыслей очень доходчивую, а подчас и неожиданную форму. Таким было и его выступление в Зюзельке.

Сам Павел Петрович относился к таким встречам с народом в высшей степени серьезно, дорожил ими. Перед выступлением в городском саду в Полевском, помню, надел чистую рубашку, хотя и та, которую он снял, была в полном порядке. («Как делали когда-то древние римляне перед битвой!» — сострил он в свой собственный адрес.) Чтоб не ударить лицом в грязь, пытался что-то записывать на бумажке — конспект для выступления, но потом бросил. «Все равно не вижу, говорю, что на язык взбредет». «Взбрело» как раз то, что нужно, хотя сам Бажов ставил себя как оратора очень низко.

«Здесь родное, не могу спокойно говорить», — признался он и потом, когда выступал перед земляками, выдвинувшими его кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР.

Так же, экспромтом, вышла его речь в Зюзельке.

Он заговорил о… мечте. Поначалу речь казалась несколько отвлеченной, но как-то незаметно она перешла на вещи близкие, понятные каждому. Павел Петрович говорил:

— Мечта у человека существует с древних времен. А мечта — она ведь далеко уведет, если за нее бороться! Ленин говорил: «Надо мечтать!» Но раньше каждый мечтал в одиночку, потому и толку не получалось. Вот, к примеру, я сейчас ехал и видел: занимаются горноспасатели. Хорошо. А раньше это увидел бы? Не увидел. Случилось несчастье в шахте — пропадай. Теперь совсем не то. А ведь это была тоже мечта — чтоб труд был безопасным. Мечтали о разном, а все сходились в одной точке — в вопросе о счастье народа. Отражение такой мечты есть в каждом сказе, легенде. В одной из легенд об Азов-горе говорится о том, что есть такое имечко, перед которым откроются все сокровища, скрытые до поры до времени. И не только сокровища земных недр. А и — сокровища человеческой души. А это поважнее. Теперь мы знаем такое имечко: партия, коммунист. Большевистская партия организовала народ на борьбу и привела к Великой Октябрьской социалистической революции, которая дала народу счастье. Партия научила нас и мечтать так, чтобы мечта становилась явью, сбывалась. И чтобы каждому от этого становилось лучше…

Под конец он сказал:

— Вот у меня есть мечта: написать книгу о современных уральских мастерах, показать труд рабочего человека в наши дни…

Увы, эта мечта осталась неосуществленной. То есть что-то удалось успеть сделать (например, сказ «Не та цапля» и еще кой-что), но далеко не все.

После собрания он спрашивал:

— Ну, как я говорил? Ладно, что ль?

* * *

Следующий день посвящался осмотру Криолитового завода (Криолита, как все говорят здесь) и Гумёшкам. С нами поехал старый знакомец Павла Петровича — Дмитрий Александрович Валов, местный уроженец, потомственный рабочий, в те годы — председатель Полевского райисполкома, человек еще сравнительно молодой, беспокойный, ищущий и, как все полевчане, влюбленный в свой край.

Валовы — весьма распространенная фамилия в здешних местах. Один из Валовых, а именно Михаил Валов — родом с Сысертского завода, мастер медноплющильной фабрики Екатеринбургского монетного двора — сделал вклад в развитие уральской техники: в начале прошлого столетия избрал токарный станок «для точения валков плащиленных».

Долгое время прокатное производство испытывало большие неудобства и несло значительные потери из-за сложности замены поломанных валков. Уменьшить эти потери и был призван станок Михаила Валова. Испытания его дали «хороший успех», «при полном и беспрерывном действии плащиленных фабрик». В заключении горного начальства отмечалась также «малосложность» станка. За это Валов был награжден «единовременной выдачей из монетного капитала ста рублей с занесением оной награды в формулярный о службе его список». Сто рублей — сумма по тем временам немалая, ей равнялась годовая зарплата или, как тогда говорили, жалованье мастера Валова.

К сожалению, личность изобретателя осталась совершенно неизвестной и дальнейшая деятельность его теряется без следа. Забылось постепенно и его изобретение, и спустя полвека русским предпринимателям уже рекомендовалось использовать для обточки валков станки, созданные бельгийскими конструкторами.

Из Полевского вышел и другой талантливый уралец — строитель «вододействующих колес», штейгер Кузьма Дмитриевич Фролов. Фролов построил также «вододействующие кольца» — предшественники современных водяных турбин, которые вдвое превосходили подобные устройства во Франции и Англии, используемые для подачи воды в жилые кварталы Лондона и в фонтаны Версальского парка. С помощью этих «колец» Фролов механизировал откачку воды из шахты и подъема руды.

О таких умельцах, известных, малоизвестных и оставшихся совсем неизвестными, всегда с огромной любовью отзывался Бажов.

О приезде Бажова знали (видимо, предупредили из райкома). Машина не успела остановиться у подъезда заводоуправления, как на ступенях появились представители администрации, парторг, один из членов завкома. С ожиданием и явной симпатией они смотрели на подходившего к ним невысокого, уже в больших годах, человека, с тем характерным, запоминающимся обликом, который так «шел» к Бажову: с лицом библейского мудреца, в сапогах, кепке, во всем черном, подпоясанного ремнем, с неспешной, покойной и как бы чуть натруженной походкой, и — конечно — борода. Бороду знали все, даже те, кто никогда не видал Бажова.

В коридоре заводоуправления было необычно оживленно. Служащие выходили из боковых помещений и нарочно старались попасться навстречу дорогому редкому гостю, заглядывали ему в лицо. Какой-то высокий мужчина, по наружности рабочий, решительно шагнул от стены, протягивая руку:

— Кажется, товарищ Бажов?

— Он.

— Здравствуйте.

Павел Петрович внимательно всматривается:

— А я вас не узнал.

— А вы меня и не знаете. Я вас знаю.

— Тогда сказались бы…

— А я и сказался.

— А я не расслышал…

Тотчас обок появился другой:

— Вы приехали к нам беседу проводить?

— А я не знаю. — Павел Петрович растерянно оглядывается на сопровождающих его лиц, как бы советуясь, что ему надлежит делать. — Хотелось бы сначала посмотреть…

Первый все не отстает, шагая рядом. Вскоре выясняется, что он хотел бы рассказать Павлу Петровичу кое-что, касающееся прошлого Полевского завода, и специально ждал приезда Бажова.

— Ждали? — удивленно вскидывает на него глаза Павел Петрович. — А откуда вы узнали, что я должен приехать?

— Ну, как же! Раз книгу о полевчанах написали, значит, должны приехать!

В кабинете директора — новое знакомство. Явился, вызванный секретарем парткома, один из местных старожилов. Без лишних околичностей спросил, зорко поглядывая на приезжих:

— Чем могу служить?

— Познакомься, — сказал директор. — Это товарищ Бажов.

— И я Бажов.

Оба Бажовы, и оба полевские.

— Может, родня? — поинтересовался парторг.

Сейчас же между двумя Бажовыми завязался оживленный разговор, в течение которого были вспомянуты Савельичи, Ивановичи, Васильевичи, после чего Бажов-местный объявил:

— Нет, я другого колена.

Беседа продолжалась с той же деловитой обстоятельностью, которой положено быть между двумя пожилыми людьми, и после этого, но теперь уже на ту основную тему, которая так влекла Бажова-писателя: прошлое Урала, жизнь и быт людей, мастерство незаметных тружеников. Секретарь парткома знал, кого пригласить.

Затем в сопровождении Валова и одного из инженеров заводоуправления отправились по цехам.

От старого химического завода, построенного в 1907 году фирмой «Торговый дом братьев Злоказовых», который должен был снабжать серной кислотой Гумёшевский медеизвлекательный завод (сырьем служили руды Зюзельки), в наши дни осталось лишь одно воспоминание. В 1933 году здесь был сооружен криолитовый цех, а в 1934 году все предприятие переименовано в Полевской криолитовый завод — ПКЗ.

Что такое криолит? Тогда я еще не знал этого.

— Криолит — среда для гидролиза алюминия, — глубокомысленно изрек сопровождающий нас инженер таким тоном, точно мы вместе с ним кончали химический факультет.

— Ага, — загадочно уронил Павел Петрович и примолк. Понял ли он что-нибудь, для меня так и осталось неясным.

Криолит (что в переводе с греческого значит «ледяной камень») — продукт, необходимый для расплавления глинозема — белой окиси алюминия, из которой получают металлический алюминий, продукт в высшей степени необходимый в наши дни.

Рождение криолита начиналось с разгрузки вагонов с плавиковым шпатом. В переброске шпата участвовал экскаватор. Раскрытой зубастой пастью он захватывал охапки пепельно-желтоватой породы и сыпал на транспортер; транспортер — бесконечная бегущая дорожка на роликах — уносил шпат внутрь помещения.

Еще доживал свой век камерный цех, существовавший со дня открытия завода. Впоследствии этот устаревший способ целиком сменила башенная система. Впервые примененная здесь, в Полевском, она вскоре перекочевала и на другие предприятия страны.

Для человека непосвященного очень любопытно наблюдать, как получается серная кислота, распространеннейший химический продукт, известный каждому еще со школьной скамьи. А то, что следствием всего было рождение серной кислоты, любой ощущал на своем лице — его пощипывало, как будто слегка кололи тысячи иголочек.

Крепчайшая кислота эта шутя разъедает железо. Ей противостоят только свинец и стекло. Между тем в камерном цехе, куда ни глянь, дерево. Деревянные полы, деревянные балки и перекрытия, деревянная наружная облицовка камер…

Оказывается, дерево более пригодно было здесь, чем металл. Оно дольше выдерживало, и его удобнее было заменять новым.

В цехе тихо, чисто. Местами на полу поблескивают маленькие лужицы. Вставать на них не рекомендуется — предупреждает наш чичероне — останешься без подошв. Колоссальные круглые камеры заполняют помещение от пола до потолка. И кругом — ни души. На весь цех — два-три человека; так автоматизированы все процессы.

Павла Петровича заинтересовала плавиковая кислота, тяжелая, бесцветная, стекловидная жидкость, которую «не держит» ни свинец, ни железо, ни фаянс, только — парафин (потому ее и хранят в сосудах, покрытых слоем парафина; на заводе при нас упаковывали в парафиновые ящички). Ее можно невзначай выпить вместо воды, вымыть ею руки: она без запаха и вкуса. Но упаси боже это сделать!

При производстве плавиковой кислоты выделяется газ фтор. Концентрация его невелика, и он не представляет опасности для человеческого организма, так нам объяснили (теперь, пожалуй, с этим бы не согласились), но губит растительность. Из-за этого в поселке Криолитового завода и вокруг него сохнут сосны[26]. Фтор особенно прилипчив к стеклу. Еще проезжая по поселку, мы обратили внимание на то, что во всех окнах матовые стекла. Оказалось, фтор, растворенный в воздухе, делает их такими. По той же причине во всех цехах — матовые электрические лампочки. А когда их ввинчивали, были обыкновенные, прозрачные. Павлу Петровичу показалось занятным, что с течением времени лампочка — пук! — и рассыпается сама собой: выдерживает не больше десяти дней.

При всех неприятностях, которые способен устраивать фтор, у него большое будущее. Это при помощи фтора получают красивые рисунки на стекле, которые мы видим на хорошей хрустальной посуде, на художественных стеклянных изделиях. Фтор участвует в изготовлении эмалированной посуды, в обработке легких сплавов, необходим как присадка в промышленности сверхтвердых сплавов, в лабораториях научно-исследовательских институтов. С помощью фторсоединений очищают нефть, получая высокооктановые бензины. Они могут применяться также в качестве медицинских препаратов — как анестезирующие, в цементах для пломбирования зубов и т. д.

— А в холодильниках! — воскликнул инженер.

— А что в холодильниках? — с какой-то подкупающей непосредственностью, как спрашивает ребенок у взрослого, поинтересовался Павел Петрович, обращая к инженеру взгляд доверчивых, всегда словно что-то ждущих от вас, удивительно прозрачных глаз.

Выяснилось, что фтористые соединения — отличные хладореагенты, иначе говоря, носители холода, и если раньше в холодильниках применялись обычно аммиак и соляные растворы, то теперь все большее применение находит производное фтора — фреон. Он безвреден, дешев, лучший холодильник индивидуального пользования — это шкапчик, наполненный фреоном. Павел Петрович слушал все это, со вниманием наклонив голову.

На Криолитовом укороченный рабочий день. Везде — мощная вентиляция, металлические бачки с подсоленной газированной водой, прохладной, брызжущей, замечательно утоляющей жажду. В киосках вы в любое время можете выпить свежего молока. Инженер предложил отведать, и Павел Петрович, не сумев отказаться, покорно выпил стакан, похвалив: «густое».

В одних цехах мелют, в других — парят, обрабатывают кислотой, в третьих — взбалтывают, сушат… Криолит — белый мучнистый порошок — окончательная продукция Криолитового завода. В природе существует и естественный криолит, кажется, где-то на Севере, в Скандинавии или Гренландии, что ли, но нам его приходится производить промышленным путем. Этот «ледяной камень» тает при температуре в тысячу градусов. Тысяча градусов — невысокая температура: для расплавления железа, например, нужно почти в два раза больше — тысяча семьсот. Но криолит обладает ценнейшим свойством: в жидком криолите растворяется глинозем (белая окись алюминия, чрезвычайно трудно поддающаяся плавке), а из этого раствора путем электролиза получают алюминий.

Как без дрожжей не выпечешь хлеба, без воздушного дутья не выплавишь чугуна в доменной печи, так без криолита не получишь чистого металлического алюминия.

Уже сам факт превращения одного вещества в другое всегда похож на чудо. К этому, главному чуду по ходу движения технологии прибавлялось много других, мелких, из которых складывалось большое; каждый этап на пути рождения нового вещества был своего рода волшебством, и Павел Петрович очень внимательно знакомился с ним, стараясь постигнуть все тонкости. Реплики, которые он время от времени подавал, свидетельствовали, что он отлично разбирается в процессе, хотя химия никогда не была его специальностью.

В одном месте он сказал Валову:

— Вот, Дмитрий Александрович, плавиковый шпат надо найти.

Тот ответил, как о деле, давно решенном:

— Найдем.

Плавиковый шпат, — по-научному, флюорит, основное сырье — привозился издалека. Название «плавиковый», как разъяснили нам, он получал оттого, что его применяли в качестве плавня («флюса», по-современному) в доменных печах.

Однако, как я понял впоследствии, разные занятные подробности возбуждали любопытство у Павла Петровича постольку, поскольку были связаны с полезной деятельностью людей. Люди — люди и их труд — вот что было всегда главным для него. И он с удовольствием узнавал о тех мероприятиях, которые приняты на всех советских заводах с вредным производством, каждый раз делая энергичный кивок головой, выразительно говоривший: правильно, так, так, иначе и не должно быть.

Интересный факт сообщил нам фторщик Иванов, пожилой мужчина с нахмуренным лбом, рационализатор и изобретатель, пописывающий в научно-технические журналы. Он ездил в Германию, разговаривал там с доктором химии. И вот, к большому удивлению, обнаружил, что немец очень хорошо знает все написанное им о своем опыте. Все статьи из журналов вырезаны и аккуратно подшиты, даже те, которых не было у самого Иванова.

— Всегда, всегда было так, — с сердцем комментировал это Павел Петрович. — Наши придумывали, заграница подхватывала…

Под конец он неожиданно заявил:

— А ведь это похоже на литературный процесс: механическая смесь различных компонентов должна войти в химическую реакцию и дать нечто совершенно новое, не похожее на старое. Что скажешь, не так? — И прибавил через минуту: — Все в писательском котле должно перекипеть так, чтобы получилось новое качество. Только тогда можно говорить о творчестве.

Лет через восемь или десять мне довелось опять побывать на Криолитовом заводе, и я сызнова пережил нашу поездку с Павлом Петровичем, но уже в новых, так сказать, послевоенных условиях, заново лишний раз оценив и поняв трудолюбие и упорство здешних людей.

Путешествие по заводу утомило Павла Петровича, и, когда наконец мы, распростившись с провожатым, оказались на воздухе, он облегченно вздохнул и признался:

— Ноги у меня устали. — И тотчас добавил с укором себе: — А люди работают тут по восемь часов, и — ничего.

Во всех этих суждениях постоянно слышалось глубокое уважение к людям тяжелого физического труда и некоторое, я бы сказал, даже преклонение перед ними; эта нотка вполне явственно звучит и во всем, что вышло из-под пера Бажова.

Но усталость как рукой сняло, когда мы вышли на Гумёшки, на те самые Гумёшки, опоэтизации, красочному описанию которых отдал столько сил и таланта сказочник Бажов. Завод занимает часть этого знаменитого урочища, прозванного в старину Медной горой, и поэтому Павел Петрович повторяет в сотый раз:

— И это Гумёшки?! Неузнаваемо изменилось…

Сразу от завода местность на большом протяжении изрыта, всклокочена так, что не узнать, какой она была первоначально. Может, и впрямь была гора? Но сейчас никакой горы нет. Даже наоборот: центр урочища занимает громадная выработка, в которой свободно поместится Криолитовый завод со всеми цехами. Один край выработки зарос сорной травой, другой, противоположный, служит местом свалки огарков с Криолита. На дне образовалось глубокое озеро. Вода в нем изумрудно-зеленая — ну, точь-в-точь малахит! Несколько отступая от этой основной выемки, в разных местах видны буровые разведочные вышки. От ближайшей из них доносится металлическое звяканье — идет бурение.

Около озера сохранились остатки заброшенной шахты: полузасыпанный землей и мусором ствол со следами деревянного крепления (в сруб, как колодец), развалившийся тяговый барабан-ворот для подъема из шахты. Эти любопытные образцы техники прошлого (жаль, что нельзя поместить их в музей!) — живое напоминание о минувшей жизни и славе Гумёшек.

…В 1702 году начальник Сибирского приказа думный дьяк Виниус послал «прикащиков ближних слобод капитана Василья Томилова да другого Ивана Томилова» осмотреть место по речке Полевой, называемое Гумёшками. Основанием этому послужило заявление жителей Арамильской слободы Сергея Бабина и Кузьмы Сулеева, нашедших на указанном месте следы заброшенных горных работ.

Вот что доносили Томиловы:

«Вверх по Чусова-реке, промеж речками Полевыми, на ровном боровом месте, два гуменца[27] мерою в длину по 55 сажен, поперек по 30 сажен; да у тех же гумёнец два озерка в длину по 30, в ширину по 10 сажен; и на тех гуменцах копаны ямы аршина по 3 и по 4, и в тех ямах каменья малое число, а в иных и нет; а в одной яме нашли каменья во все стороны по сажени да подле признаки железной руды. А около тех гуменец изгарины многое число, что выметывают кузнецы из кузниц».

Позднее, после проверки донесения Томиловых, в «регистре» 1720 года, было записано:

«Руда гумешевская за Чусовой-рекой, прииск Сергея Бабина, Козьмы Сулеева в 1702 году, и оная руда пробована и по пробе явилась добрая, а промыслу никакого не бывало, а за прииск той руды дано им по приказу думного дьяка Андрея Виниуса денег 6 рублев 66 золотников».

Так был открыт один из древнейших рудников на территории нашей страны — Гумёшевский, или, по-местному, Гумёшки.

В заброшенных шахтах-копанях Гумёшек были найдены кайла, молоты, медные и костяные заступы; кости, полуобгоревшая сосновая лучина, с помощью которой, видимо, освещались под землей древние рудокопы. Деревянные крепления отличались необычной твердостью. Зажженные, они горели зеленым пламенем, выделяя смрадный запах. Здесь же нашли рукавицы и сумки, сшитые из лосины. На рукавицах сохранилась даже шерсть. Сшиты они были из кожи с головы лося, так, что «ухо» надевалось на большой палец, и рукавица могла служить как для правой, так и для левой руки.

Кто были первые рудокопы, добывавшие здесь медь? Следы чьей работы сохранились на Гумёшках?

По народным преданиям это были «чудаки», или чудь, — народ бронзового века, исчезнувший много лет назад, иначе говоря, те самые «стары люди», о которых повествует азовская легенда. Чудским металлургам были под силу только углекислые соединения меди, как, например, малахит, содержащий от 40 до 70 % чистой меди. Гумёшки же оказались редкостным месторождением малахита. Кроме того, здесь встречались самородная медь, медный колчедан, железняк, кварц. А не добывал кто-нибудь и эти полезные ископаемые?

Взгляд на Гумёшки как на рудную копань эпохи бронзового века разделяется многими учеными. Однако пытливый ум Бажова нашел и здесь свое собственное, самостоятельное суждение. В очерке «У старого рудника», говоря о прошлом Азова и Думной, Бажов пишет:

«В связи с этим можно было даже подумать, что открытые в начале XVIII века «два гуменца промеж речками Полевыми»… были просто остатками работы одной из ватаг, долго отсиживавшейся здесь в удобном месте. Ведь известно, что крестьяне Арамильской слободы задолго до постройки в этом краю первых заводов плавили железо в «малых печах» продавали его и даже платили за это «десятую деньгу». Почему таких же «плавильщиков» и «ковачей» не предположить среди ватаги «вольных людей»? Потребность в металле у них, конечно, была большая: и для оружия, и в качестве товара…»

О первооткрывателях Гумёшек из документов, обнаруженных в самое последнее время в Свердловском архиве, известно:

Сергей Бабин происходил из Арамильской слободы, состоял на жалованье в Уктусском заводе. Это был потомственный рудознатец. И сам он и отец его, как отмечается в старинной грамоте, «исстари имели тщание и неусыпные труды по прииску руд и каменьев разных». Степан и Петр Бабины (отец и дядя Сергея Бабина) вместе с отцом Федором Бабиным отыскали немало месторождений руды, которую плавили Полевской, Сысертский и Алапаевский заводы.

Вместе с родичами — Родионом, Федором, Степаном Бабиным — Сергей Бабин трудился и на заводе «по присмотру за подмастерьями и у переплавки меди, переменяясь». Упоминания о Бабиных содержатся за 1721-й (копали руду на Шиловской горе и на Половинном истоке), за 1726-й и другие годы. Все Бабины были полукрепостными людьми, но знаниями в горном деле могли поспорить с иными «просвещенными». Как отмечается в указе 1773 года, за нерадение их ждало суровое наказание. Лишь под конец жизни, а именно в 1773 году, братья Бабины были наконец освобождены от «расположения заводских работ и от всяких мирских здельев».

Очень скудны сведения о втором гумёшевском первооткрывателе — Кузьме Сулееве (Сулее). Имеется указание, что он числился в списках крестьян Уткинской слободы и в 1721 году ему был уже 81 год, имел жену и сына Степана. Сохранилось описание двора, где жила семья Кузьмы Сулея. Вот, пожалуй, и все. Но и того, что мы знаем, достаточно, чтобы сказать: это были выдающиеся рудознатцы XVIII столетия, и, может быть, если бы не их «тщание» да «рачение», еще долго лежало бы втуне гумёшевское богатство.

В 1719 году началась разработка Гумёшек. Царь Петр приказал всемерно торопить добычу меди. На реке Полевой, в трех километрах от Гумёшек, вырос Полевской медеплавильный завод. Вначале главные надежды возлагались на соседний Полевской рудник. Разработка же самих Гумёшек, несмотря на правительственные распоряжения, первое время шла вяло, — видимо, не могли наткнуться на основное рудное тело. Опасаясь истощения медных руд, на Полевском заводе построили домну и, не оставляя выплавки меди, начали выплавлять и железо.

Руду, добывающуюся здесь, известный деятель уральской промышленности де-Геннин в своих описаниях называл медным илом.

Обилие железных руд повлекло постройку Северского железоделательного завода (1735—1739) на речке Северушке, в семи верстах от Полевского. Полевской, Северский и построенный около того же времени Сысертский (1732), а позднее также заводы Верх-Сысертский (1849) и Ильинский (1850—1854), и составили Сысертский горный округ, многократно поминаемый у Бажова.

Сперва заводы числились за казной. В январе 1759 года, после соответствующего прошения, их передали купцу и солепромышленнику Турчанинову, «пожалованному» по соизволению императрицы Елизаветы Петровны в чин титулярного советника в ранге «сухопутного капитана». Отданы чуть не задаром. Все три завода, называвшиеся Полевскими, — собственно Полевской, Северский и Сысертский, — были оценены в сумме 129 353 рубля 76½ копеек, с рассрочкой на пятнадцать лет.

Турчанинов был всесильный владыка. Ему принадлежали огромные земельные угодья (более четверти миллиона десятин), заводы, рудники, золотые прииски, разные вспомогательные мастерские и курени, в которых «томили» уголь, заготовляли топливо для заводских потребностей. На него трудились более 12 тысяч мастеровых-людей и приписных крестьян. Это его, турчаниновский, заводовладельческий знак — цапля — торчал на шесте над старой плотиной; прежде такие знаки были натыканы там и сям. Молва утверждала, что в милость к императрице он попал благодаря поставкам медных тазов и кастрюлек царскому двору.

Осуществляя наказ, которым сопровождалась передача заводов, «распространять и умножать сильной рукой и крайнее иметь старание, чтобы выковка железа и выплавка меди, против казенного содержания, была приумножена», а прежде всего, разумеется, в погоне за обогащением, Турчанинов в первый же год довел выплавку меди до десяти с лишним тысяч пудов, то есть вдвое против прежнего. В последующие годы эта цифра возросла еще больше. Рекордным был 1866 год — 48 586 пудов меди. Основным поставщиком руды служил все это время Гумёшевский рудник. Гумёшки оказались настоящим кладом для заводчиков и давали баснословные прибыли. Здесь же, в 1798 году, была сооружена первая на Урале паровая машина.

О Гумёшках узнали далеко за пределами Урала. «Загремели наши Гумёшки. По всей земле про них слава прошла». Такими словами характеризовал этот период в сказе «Две ящерки» П. П. Бажов.

Однако всемирную известность рудник приобрел все же не медью, а своими малахитами. Здесь не редкостью было встретить глыбу чистого малахита весом до полутора тонн. Такая глыба малахита и по сей день хранится в Минералогическом музее в Ленинграде. Другая глыба «во сто пуд» находится в Свердловском музее краеведения[28]. Не исключено, что встречались и еще более крупные гнезда малахита, но техника того времени не позволяла поднять наверх такую тяжесть, их приходилось раскалывать в шахте и извлекать по частям. Лучший малахит использовался как поделочный камень. Остальные дробились и переплавлялись в медь. Вот откуда родилось и название — «Малахитовая шкатулка»…

Для работы на рудниках и заводах владельцы переселяли из Соликамского уезда (сам Турчанинов тоже был Соликамский) крепостных крестьян. С отменой крепостного права Гумёшки стали чахнуть. В 1871 году, «ввиду обеднения руд, непомерной дороговизны работ, вследствие сильного притока воды и больших затрат на укрепление шахт», Гумёшевский рудник был закрыт, шахты оказались затопленными.

…И вот — новое рождение Гумёшек. В день нашего посещения на выработках встретились комиссия из инженеров, геологов, приехавших из Свердловска и Москвы, и группа приглашенных старейших жителей Полевского. Встретились, чтобы решить дальнейшую судьбу Гумёшек.

Ведь не выработано богатство Гумёшек. Разведочное бурение показало, что руда лежит здесь, дожидается, когда ее отправят в раскаленные желудки ватержакетов и отражательных печей. Взято лишь то, что было наиболее доступно, легче взять. Медная руда (колчедан) — под самым Полевским. Старое Полевское обречено на умирание. Строить вновь здесь что-либо запрещено, все новое строительство развертывается западнее, на свободных площадках. Зона обрушения, выражаясь геологически, задевает и часть территории Криолитового завода.

У Гумёшек очень сложная гидрогеология. Шли разговоры, что выработки имеют сообщение с заводским прудом. Всего там насчитывалось до двухсот выработок и шурфов.

Богатейшей шахтой на Гумёшках считалась старейшая — Георгиевская. Ее и искали с помощью стариков. Долго ходили от одной заброшенной шахты к другой, судили-рядили.

— Раньше лес-то для крепления брали листвяный, лиственницу, стало быть, которая в воде долго дюжит. А как разбирать зачнут, наверх подымут — так и готово! Солнце охватит — она сразу трухнуть зачнет, потому всю силу в землю да в воду отдала…

По уцелевшей лиственничной крепи в конце концов и опознали Георгиевскую. В квадратном бревенчатом срубе-колодце, недалеко от поверхности, стояла неподвижно черная, как деготь, отблескивающая вода. Позднее строители откачали здесь около полумиллиона кубометров воды. Старое крепление решено было сохранить, а для этого — «поставить футляр». Шахта была заброшена около ста лет назад.

Ряд интересных находок сделали буровики. На глубине в 54 метра они встретились с вертикальной выработкой, пройденной около полутораста лет назад. Под ней тянулась водоотливная труба все из той же лиственницы, без каких-либо металлических креплений и колец, связанная деревянными соединениями простой и остроумной конструкции. Откачка, очевидно, делалась вручную, методом так называемого ступенчатого водоотлива. И здесь дерево прекрасно сохранилось. В выработках встречались жилки малахита.

Это новое оживление на Гумёшках безмерно радовало Бажова, помню взволнованный блеск его глаз, интонации голоса. Он тоже походил со стариками, тоже подавал советы, где лучше искать, откуда начинать откачку старых шахт, и, глядя на него в те минуты, трудно было решить: кто это — работник пера, писатель, журналист, или многоопытный, искушенный во всех тайнах земных «кладовушек», горщик, добытчик уральских недр?

Поразительны были охват наблюдений, развивающихся, так сказать, одновременно во всех направлениях, и зоркость глаза Павла Петровича. Кажется, весь погружен в рассматривание старой «листвяной» крепи; а в это время неподалеку, на отвале, взметнулся густой, жирный, черный столб сажи, дыма. Немедленно следует реплика:

— А ведь это техническое хулиганство: столько выпускать в воздух! Что они — не видят?!

Потолковал с мастером буровой, высказав по пути свои соображения насчет возможных результатов бурения, о том, где, на его взгляд, лучше бурить, чтобы результаты были значимее.

— Сегодня лекция, — прощаясь, сказал мастер, уважительно глядя на Бажова, в речах которого чувствовался знаток.

— Что вы, какая лекция! Беседа хоть! — скромно отозвался Бажов и постарался сразу сделаться незаметным, не мешать работе.

Речь шла о беседе, на которую по просьбе Павла Петровича пригласили большую группу рабочих завода и геологоразведки.

Изменения, которые Бажов обнаружил на Гумёшках, нашли свое отражение первоначально в небольшой записи «На том же месте», а затем в очерке того же названия, в образе «советского старичка» пенсионера и — противопоставлении ему — «безвредного старичка» прошлого. Короткая, по существу почти хроникерская, зарисовка эта замечательна тем, что очень скупыми, лаконичными штрихами (что характерно для всей творческой манеры Бажова) убедительно изображено огромное расстояние между тем, что было когда-то и что стало теперь. И изображено, как говорим мы, литераторы, «через человека».

* * *

С утра направились на Северский завод.

Когда ехали мимо Штанговой электростанции, приткнувшейся у старой плотники, точнее, бывшей Штанговой, поскольку она уж давно перестала давать ток, Павел Петрович сказал без улыбки:

— Где-то здесь моя милая жила… А сейчас бы посмотреть, поди, не поверил бы глазам, что эта холера пленяла!.. — Но тут же переменил тон: — Хочется мне книгу посвятить девушкам моей юности. Очень хочется. Все они оставили какой-то след. — И больше не раскрыл рта до самого Северского.

Сейчас, когда пишутся эти строки, бывшая «Северка» вполне современное предприятие. В годы, последовавшие за победоносным окончанием Великой Отечественной войны, в Северске пущены цехи белой жести, оборудованные по последнему слову техники, совершенно изменившие лицо завода, насчитывающего более двухсот лет. Затем вырос трубосварочный цех-гигант. С появлением его завод изменил свой профиль — из металлургического стал трубопрокатным. А тогда, в 1939 году, очень многое все еще дышало стариной.

В низине на речке Северной (Северушке) притулился доменный цех. Домен было две. К нашим дням осталась только одна, да и та не работала. Издали она походила на приземистый кирпичный дом, накрытый сверху большим железным зонтом. В поддоменнике расположилась литейная, металл для которой выдавала вагранка.

Стены поддоменника метровой толщины. Полукруглые арки-проезды облицованы для прочности чугунными плитами. Не домна — крепость! Земля успеет состариться, сменится не одно поколение, а из этих стен не выпадет ни один кирпич![29]

Еще был «жив» — и даже использовался! — неуклюжий и массивный подъемный кран, напоминающий букву «Г». Поражала основательность его конструкции. Присматриваешься внимательнее и неожиданно убеждаешься, что под слоем пыли и копоти — дерево. Весь кран сделан из дерева! Здоровенные бревна обструганы на четырехгранник и соединены толстенными железными пластинами и болтами. Металлические оттяжки удерживали это нескладное сооружение посередине поддоменника. Кран приводился в действие вручную, с помощью воротка.

Самое занятное было то, что любопытный пережиток техники этот продолжал действовать. К нему приспособили блоки-полиспасты. Поднимал не так уж мало — шестнадцать тонн.

В угловом помещении, похожем на каземат Петропавловской крепости, сохранялось кое-что от старой воздуходувной машины. Дутье в прежние времена было холодным. Машина работала с помощью воды, которая крутила огромное ступенчатое колесо системы «Швамкруг». Это была передовая техника середины прошлого столетия.

Колесо — ярко-красное. Похоже на медь. Но это не медь, а слой ржавчины. Колесо отлито и склепано из чугуна. Видна лишь половина его; другая половина спряталась под полом.

Полумрак. Слабый свет проникает сверху через узенькое оконце. Влажные стены толщины невероятной. Где-то внизу, под полом, однотонно журчит вода. Сыро. Холодно. И — немного жутко.

Пытаешься представить, как работали здесь люди. Шум машины, плеск воды… А если авария? Прорвало плотину, хлынула вода? Никуда и не уйдешь из этого каменного мешка.

Сохранить бы все это как живой памятник крепостного Урала! И нелепый деревянный кран, и чудовищный «Швамкруг», и маховик привода сутуночного стана, весом сорок тонн, диаметром девять метров, махину, подпиравшую потолок цеха… А ведь это, повторяю, была наисовершеннейшая техника, намного обогнавшая промышленную технику Западной Европы. Тут не порицать, тут гордиться надо!

Под стать ей было и мастерство людей.

В кузнечном цехе нам показали бездействующий паровой молот (ныне он, кажется, убран — а жаль), похожий на перевернутую римскую цифру «V». На этой неуклюжей для современного глаза машине виртуозно работали крепостные мастера. В заводских анналах сохранился такой эпизод: однажды в цех пришел владелец с гостями — похвалиться предприятием. Остановились у молота. Барин потребовал, чтобы ковач показал свое уменье. Тогда тот, не долго думая, попросил у хозяина часы-луковицу — дорогую заграничную вещицу — и, прежде чем тот успел что-либо сообразить, подложил под молот да как «ахнет» по часам! Барин побледнел: пропали часы! А ковач спокойно предлагает: вынь-ка. Оказалось, и вынуть нельзя — зажаты, и — целехоньки. Даже крышки не помялись. Настолько точно — ведь с размаху! — опустил молот. Барин рассердился, а ковач смеется… Собирательный тип этих непревзойденных мастеров прошлого, постоянно совершенствовавших свое искусство, выведен П. П. Бажовым в образе Тимохи Малоручко в сказе «Живинка в деле», Иванки Крылатко сказа того же названия и ряда других героев. А какого качества железо делали северские мастера-умельцы, красноречиво свидетельствует следующий факт. В 1963 году, при реконструкции плотины, нашли железную полосу, завитую с одного конца «в ухо». На отливке была указана дата — «1839». Вот такое кричное железо помогло выстоять плотине 124 года.

После обхода завода в конторе, в помещении парткома, состоялась продолжительная беседа Бажова со старейшими северскими рабочими. Прошла она очень активно. Касались главным образом периода концессии, когда на заводе было засилье иностранцев, которые душили всякую свежую мысль и не давали развиваться предприятию.

Вспомнили и про то, как в гражданскую войну, в 1918—1919 годах, на головы неугодных заводскому начальству рабочих обрушились репрессии озверелых колчаковцев. Расстреливали десятками, спускали живьем в стволы шахт. Заброшенные шахты Гумёшек, Северский пруд стали могилой для многих. После, когда пришли красные, казненных и замученных откопали, подняли со дна шахт, одних с почетом погребли на Думной горе, северских перехоронили в Северском заводе.

Вспоминали и более глубокую старину (о ней были наслышаны от отцов и дедов), но именно — только вспоминали. Насколько удалось заметить, Павел Петрович наиболее охотно беседовал на те темы, интересовался теми сведениями, которые мог получить из первых рук, то есть услышать из уст очевидцев, а не в пересказе; всего же остального касался постольку, поскольку в этом возникала необходимость. Не знаю, собирался ли Павел Петрович писать что-либо в будущем специально о Северском заводе, так как в его опубликованных работах Северскому заводу уделено сравнительно немного внимания, но тогда он увез из Северска большой материал.

Для меня, начинающего краеведа-следопыта, многое явилось настоящим откровением. Павлу Петровичу все или почти все перипетии развития Северска были хорошо известны, и он, слушая того или иного рассказчика, часто кивал головой, как бы говоря: «Совершенно верно. Правильно. Правильно говорите».

Как уже говорилось, Северский завод был построен вслед за Полевским. Распоряжение о сооружении его дал де-Геннин, посланный на Урал Петром Первым «для приведения в наилучший порядок… горные и заводские дела».

Вначале на заводе действовали домна, кричная фабрика. Позднее кричное производство перевели на пудлингово-сварочное, появились мартеновские печи, механическая мастерская. Из казенного ведомства завод вскоре перешел к Турчанинову, а по смерти его достался жене и детям, которые поделили наследство на паи. С течением времени кое-кто свои паи продал. В 1832 году гусарский ротмистр П. Д. Саломирский скупил половину паев, а впоследствии заключил сделки с оставшимися держателями ценных бумаг, сделавшись таким образом полновластным хозяином Северска.

«Пучеглазик» — так прозвали рабочие Саломирского — показал себя весьма усердным выжимателем пота. При нем условия труда на заводе стали еще тягше и горше. Работали буквально до беспамятства. У рабочих в цехах нередко шла кровь носом и горлом. У печей угорали так, что приходилось отливать холодной водой. Многие носили на лице «огневые» пятна — следы ожогов[30].

Жесточайший гнет вызывал протесты рабочих. Гнев эксплуатируемых обрушивался как на самих заводовладельцев, так и на их собственность. Из архивных документов известно, например, что однажды сгорела до основания молотовая фабрика. «Пожар последовал от умышленного зажжения», и дело было оставлено без особых последствий лишь «по известному здешних мастеровых и работных людей непослушанию и противности».

Бунты и выступления рабочих в Сысертском горном округе вообще не раз принимали серьезные размеры. 12 декабря 1807 года мастеровые почти поголовно все не вышли на работу. Остановились молотобойные, потухло пламя в печах и горнах. По приказу исправника схватили «зачинщиков и подстрекателей», приговорили к наказанию батожьем. Однако это лишь подлило масла в огонь.

Рабочие потребовали освободить арестованных, а когда это не было выполнено, сами силой вызволили их из «кутузки», разогнали охрану, представителей власти, судебных исполнителей.

Дело дошло до высоких сфер, до Санкт-Петербурга. Император Александр повелел: «Привесть сих неповинующихся в надлежащий порядок», а «для сего, если нужно будет… расположить на сих заводах достаточное число воинской команды».

И вот зацокали подковы коней, застучали штуцера. Село Кашино, недалеко от Сысерти, было отведено под постой войск. Там возник настоящий воинский лагерь. Сюда съехались личный уполномоченный губернатора (не однажды приезжал и сам генерал-губернатор, немец Модерах), представители Горного управления и уездного суда. Наводить «порядок», усмирять непокорных были присланы гренадерский батальон Екатеринбургского мушкетерского полка при двух пушках, две роты Шадринского полка, а всего более тысячи солдат.

Тем не менее волнения в округе продолжались еще долго. Один из самых драматических эпизодов разыгрался на Северском заводе. После того как рабочие отказались подчиниться приказу и не вышли добровольно на работу, против бастующих выкатили пожарные машины. Из пожарной кишки хлестали по лицам струями воды, смешанной с сажей (чтобы было больше сраму и унижения). Ряды мастеровых не дрогнули. Тогда, под грохот барабанов, двинулась военная сила. «Смутьянов» хватали, вязали руки. Немедленно началась расправа. Главарям — батоги, прочим — розги и палки. Публично, под стоны и плач матерей, жен, родственников, перепороли на площади около сотни человек. Секли даже стариков и детей, по двадцать розог каждому. Вожакам досталось по тридцать ударов палками. После одиннадцать человек были высланы на работы в Богословский округ, двенадцать увезли в Екатеринбург, в острог.

В начале нынешнего века Северским заводом владело акционерное общество Сысертских заводов. С установлением Советской власти старое горное начальство разбежалось кто куда.

После гражданской войны, интервенции, разрухи Советское правительство вынуждено было сдать Северскйй завод в концессию. Период хозяйничанья «Лена-Голдфилдс-Лимитед» — акционерного общества с английским капиталом — вошел в историю завода как один из самых мрачных. В Северске появилось много иностранцев, служащих компании. Среди приехавших из-за рубежа оказались и бывшие конторщики, приказчики, даже бывший управитель Чиканцев, все, разумеется, с английскими паспортами.

«Англичане» эти усиленно и с явно нездоровой целью интересовались советскими порядками, настойчиво старались пролезть в профсоюз. Удалось установить подлинное лицо многих. В их числе было… 27 офицеров царской армии и 17 монахов и попов!

По договору, концессия обязалась реконструировать завод, построить ряд новых цехов — мартеновский, прокатный и др. Но концессионеры упорно затягивали выполнение своих обязательств, строили крайне медленно, вместо серьезного дела занимались пустяками. Так, ко дню пуска мартена было изготовлено по числу гостей пятьдесят миниатюрных ковшей и изложниц, какие применяются для разливки чугуна; из этой оригинальной посуды гости и пили вино. На эти безделки уходило много рабочего времени, тратились материалы. В очередном же отчете указывались фиктивные данные.

Концессионеры признались, что завод необходим им лишь для того, чтобы, продавая его продукцию на внутреннем советском рынке, вырученными деньгами выплачивать зарплату рабочим. Не расходовать же для этой цели золото, добытое на Ленских приисках! Их интересовало совсем другое. Вот что рассказал один из северских старожилов.

Подростком он служил у концессионеров загонщиком. Иностранцы любили охоту. Часто ездили в Осиновку, в другие богатые дичью места. Без спиртного, конечно, не обходилось. Подвыпив, охотники принимались спорить. В пылу полемики, забыв про паренька, переходили с английского языка на русский (как-никак для некоторых из этих подданных иностранной державы он все еще оставался более понятным и близким!). Спорили горячо, случалось — до драки. И чаще всего поминалось золото, россыпи…

Одни убеждали, что нужно закончить завод, отвлечь на него внимание рабочих, а самим заняться золотом. Другие доказывали: с реконструкцией не надо спешить, лучше тянуть и тянуть, а тем временем потихоньку, негласно приступить к добыче золота…

Золото! Вот что занимало их умы.

Не впервые возбуждало оно алчность иностранных хищников.

Те из полевских и северских жителей, что постарше годами, хорошо помнят первую легковую автомашину, появившуюся в здешних краях, на которой важно восседал с неизменной толстой трубкой в зубах долговязый, краснолицый мистер Стайнс, один из последних управителей перед революцией, в пору существования Сысертского общества. Уже тогда, вероятно, иностранный капитал протягивал свою загребущую жадную лапу к этому «золотому дну».

Постоянное невыполнение пунктов договора и обострение взаимоотношений с рабочими ускорили конец концессии.

Сперва концессионеры, как огня, боялись профсоюза и выполняли все условия, предусмотренные советскими законами о труде. Потом, обнаглев, стали все чаще игнорировать их. Учащались случаи прижима заработанных денег, невыдачи полагающейся спецодежды. Первое время, избегая конфликта, рабочие защищались самыми невинными методами; потом, как во времена царизма, из-за систематической задержки зарплаты дошло до забастовки, продолжалась она полтора месяца. После этого концессия просуществовала уже недолго.

Всеобщее возмущение вызвала трагическая гибель рабочего Шахмина, заживо сгоревшего на доменных колошниках. Он работал на завалке. Товарищи видели, как из домны внезапно вырвался гигантский столб пламени. Раздался нечеловеческий вопль. Ударом горящих газов Шахмина сбило с ног, он весь превратился в головешку. Не обгорели только ноги, обутые в сапоги. Несчастье произошло по вине иностранных специалистов, разрешивших использовать для плавки руду и уголь повышенной влажности.

Предчувствуя близкую ликвидацию, концессионеры начали вредить, выводить из строя оборудование. Хотели разрушить Штанговую электростанцию, подававшую ток на предприятия. Пытались (помешали рабочие) завалить шлаком водопуск, чтобы весной снесло плотину. Еще долго пришлось заводу ощущать последствия их хозяйничанья.

Подлинное возрождение Северского завода произошло, когда он превратился в поставщика белой жести, столь необходимой нашей пищевой промышленности. Во много крат увеличилась мощность предприятия, на площадку подтянули железнодорожную колею.

Северцы любят вспоминать, как в дни, когда пускался комплекс цехов белой жести (это происходило в конце 1947 года), заводские ворота были распахнуты настежь, и тысячи рабочих, строителей вместе с семьями, с ребятами шли полюбоваться на свое родное омоложенное предприятие. Приходи каждый, смотри! Это был подлинный праздник, торжество свободного труда.

Правда, настоящие заботы с выпуском новой продукции только начинались. Белая жесть капризна, как избалованная красотка; не углядел крохотную черную точку — брак. Будто булавкой ткнуто, а пропал весь лист. Масляные пятна — тоже брак. А как избавиться от «ореолов», «от «матовости», от других пороков? Каждый квадратный сантиметр должен быть пролужен до зеркального блеска, без единой царапинки, без заусениц и неровностей.

Первую белую жесть все разрезали на кусочки и разнесли по домам «на память». Была она муаровая, в подтеках олова, листы коробленые, волнистые. Так ведь лиха беда начало! И теперь на «Северушке» успешно лудили жесть (качество — не придерешься!) для многих стран Азии и Африки. Ходовой товар!

Изменился завод — изменился и поселок. Когда-то это было сборище ветхих деревянных домишек, закопченных, обросших сажей так, что и окон не видать. Кривые улочки тонули в непролазной грязи. Весь поселок лепился по косогорам, скатываясь туда, где густо дымили ржавые черные трубы и тяжело ухал паровой молот.

Теперь на Малаховой горе раскинулся красивый благоустроенный город, в котором живут северские металлурги. Есть район индивидуальной застройки, есть многоквартирные каменные дома, великолепный, по вечерам сияющий огнями, Дворец культуры, детские сады, ясли. Как отмечал бытописатель Северского молодой инженер, литератор Алексей Кожевников, представитель нового поколения следопытов-историков Урала, идущего на смену старому, «появилась необходимость в музыкальной школе — создали. Потребовался филиал Свердловского телеателье — открыли, Нет у нас институтов, но зато ежегодно организуются подготовительные курсы для поступления в институты, в техникумы…».

Одна из улиц носит имя Кузнецова, ее покажет всякий.

Павел Михайлович Кузнецов, член партии большевиков с семнадцатого года, вместе с другими шестьюдесятью добровольцами-северцами ушел оборонять молодую Республику Советов, когда на Урале заполыхало пламя гражданской войны. В тяжелом ночном бою близ Каслинского завода, в июле восемнадцатого, коммунист Кузнецов пал смертью героя.

Новый большой район, отведенный под застройку, уже успел получить в устах местных жителей любовное название Северских Черемушек. Он весь застраивается многоэтажными жилыми зданиями с полными бытовыми удобствами — водопроводом, канализацией, центральным отоплением, того же типа, что и московские Новые Черемушки. В 1960 году здесь поднялся первый квартал.

У старого завода блестящие перспективы. Год от года он набирается новых сил, молодеет. Все станы полностью автоматизированы. Скоро уйдут в прошлое многие профессии, еще вчера нужные заводу, как ушли навсегда озорные искусники-ковачи, способные с лета опустить молот на часы и не повредить их. И тогда… тогда еще выше взметнется добрая слава трудолюбов старой «Северушки», ибо чем тоньше, ювелирнее труд, тем совершеннее мастерство.

…Когда возвращались с «Северушки», шофер неожиданно заявил:

— Ну, теперь поедем трость искать. — И свернул с дороги в лес.

Оказывается, он не забыл, что Павел Петрович все хотел вырезать вересовую палку «потолще», чтобы подпираться при ходьбе по увалам, да никак не попадался подходящий верес.

Через четверть часа наш патриарх сжимал в руках свежевырубленную «трость», которой можно было свободно оглушить человека. Подавая ее, шофер сказал:

— Вот вам, Павел Петрович, прямая и толстая, какую вы хотели. Жидка, кажется, только? Гнется?

— Спасибо, спасибо…

— Смотрите. Можно еще вырубить.

— Что вы, хватит мне! Спасибо!

Павел Петрович тронут подарком, а больше того — вниманием.

— Палка из родных лесов, — повторял он, потрясая ею с довольным видом. — А что? Вы знаете, какое это дерево? Кремень! Когда высохнет, так затвердеет — никакой нож не возьмет!

Точно так же радовался он, к тому времени депутат Верховного Совета СССР, воротясь однажды из поездки к избирателям, подарку рабочих Артинского завода — набору иголок, освоенных в производстве коллективом завода. Иголки самых разнообразных размеров и форм, — кажется, их было двести штук или что-то около того — были аккуратно наколоты на два складывающихся в виде книжечки листика толстой чертежной бумаги. Павел Петрович любил показывать этот на первый взгляд не заключающий в себе ничего особенного подарок, непременно сопровождая комментариями:

— Ведь вот знали, что подарить! И размерами не велико, а приятно. Поглядишь — и сразу представишь, чем люди занимаются… Кажется — иголка: чего в ней? А — не простое дело!

В каждой вещи он умел находить что-то свое, особенное, делающее ее непохожей на другие, — видел ту самую точную деталь, до которой доискивался всю жизнь.

* * *

Заглянули на Церковник — есть такое урочище в окрестностях Полевского. С нами — Николай Дмитриевич, за проводника — Валов.

Интересная личность — этот Валов. В партии он с юношеских лет, активный участник гражданской войны на Урале, партизан и сын партизана. Одна нога ломана — падал в детстве в шахту; на боку стреляная рана — память белых. Его водили на расстрел колчаковцы, грозились убить кулаки в период ликвидации кулачества, а он жив и бодр и надеется прожить еще сто лет.

Валов невысок, коренаст, что говорится, «нескладно скроен, да крепко сшит». Лицо простое, с твердыми чертами, будто высеченное из гранита и недошлифованное немного, всегда чуть озабоченное (забот у Валова действительно много!), речь по-деловому отрывистая, резкая, рабочая. Он полон планов, и когда говорит, трудно отличить, где личное, а где общественное. Поначалу кажется — вроде личное, а на поверку опять выходит общественное…

— Скоро в отпуск пойду, — говорит он с вожделением, предвкушая рыбную ловлю и охоту, и тут же добавляет: — Берильевую руду найду. Один человек свести хотел. Эх, лес — душа моя! Если в лесу раза три не переночую, будто и лета не видал!

— Про плавиковый шпат не забудь, — напоминает Павел Петрович.

Валов утвердительно кивает головой.

Невольно вспоминается легенда об Азов-горе. «Дорогое имечко», перед которым откроются все клады.

Ведь это Дмитрий Александрович — тот самый «умный человек», по выражению Павла Петровича, который не дал портить найденные на Азове мансийские вещи. Как только стало известно об азовских находках, Дмитрий Александрович не мешкая послал туда одного из работников райисполкома, тот отыскал еще четыре предмета. Валовым же были сделаны первые сообщения для печати. Он позаботился о том, чтобы ни одна из найденных вещей не была утеряна и вообще не пропала для науки, отправил их с нарочным в Свердловск. Ребята, нашедшие чудские украшения, вначале не придали им никакого значения. Зато сразу оценил их, как нечто чрезвычайно редкостное, Д. А. Валов.

Павел Петрович отлично знавал отца Валова, старого полевского золотоискателя и рабочего завода. Справляется о старшем Валове:

— Сейчас-то где? Жив?

— Председательствует в колхозе.

Между Бажовым и председателем рика — бесконечные разговоры, масса волнующих обоих тем, общие интересы. Но сегодня Валову не повезло. Хвалится, что знает все окрестности Полевского, в том числе и дорогу на Церковник, как свои пять пальцев, а заехали поглубже в лес — сбился, потерял ориентиры и нипочем не может их найти. Он смущен, озабочен, с загорелого лица льет пот в три ручья. Валов сидит позади шофера и, рискуя ежеминутно вывалиться из машины, всем корпусом переваливается через борт, зычно, слегка хрипловатым голосом, командует, указуя рукой:

— Давай туда! Сейчас Туранова гора откроется, там недалеко!..

Проходит полчаса. Дороги почти никакой, проехали уже не одну, а пять гор, но Церковник как сгинул. Валов не унывает:

— Как раз Туранову гору-то с другой стороны охватили!

Через десять минут:

— Кажись, последняя горушка…

Еще через четверть часа:

— По средней дороге угадали!..

На Церковник, однако, никак не угадаем. Николай Дмитриевич нетерпеливо ерзает на сиденье, с досадой поглядывает на Валова. Павел Петрович прячет улыбку в усах и бороде.

Наконец машина останавливается. Впереди завал, проезд закрыт. С обеих сторон возвышается зеленая стена молодого осинника, ольха, березы; над головой щебечут птицы; блестит роса на листве. Валов выскакивает из машины:

— Дай оглядеться. Ключ должен быть… — Потом решительно бросает: — Пошел на розыски. Кричать буду, значит, ехать надо!

Уходит, долго не возвращается. Пока его нет, я снимаю своих спутников, окрестные пейзажи. Павел Петрович фотографируется с полной готовностью, послушно принимая необходимые позы (характерное отношение его ко всему: раз надо, — значит, надо!). Я уж говорил, что на Азове мне удалось заснять его в дупле огромного пня, в Северке — за борщом в рабочей столовой. Он с нетерпеливым интересом взирает на мои манипуляции с объективом, охотно берется «щелкнуть» нас с Николаем Дмитриевичем.

— Ты наведи, а я уж сам спроворю.

— Облака на небе, погода не испортилась бы, — озабоченно замечаю я по привычке всех фотографов.

— Ничего, это ландшафтные…

Павел Петрович понимает искусство фотографии и знает, что, если снять со светофильтром, облака украсят снимок.

— Сколько лет здесь не бывал, — произносит он задумчиво. — А помню, все избегано было…

— Забыл Валов, — с сердцем говорит Николай Дмитриевич.

— А я не забыл, — невинно замечает Павел Петрович.

— А именно?

— А я и не знал.

У него отличное настроение, и он часто шутит, оставаясь серьезным в то время, как другие покатываются со смеху. Неудачи Валова и вызванная этим задержка не огорчают, а веселят его.

Издали доносится крик:

— Нашел ключ-от! Напился-а-а!

— Сходить и мне, напиться, — говорит Николай Дмитриевич, вылезая из автомобиля.

— Лягушек в живот напускать, — замечает Павел Петрович.

— Что такое?

— Из болота напиться…

…Наконец-то Церковник. Овальное лесное озерцо, заросшее осокой и рогозом. На воде плавают кувшинки, в воздухе шуршат стрекозы, перепархивают бабочки. Неподалеку скалистое нагромождение каменных глыб, точно ощеренная пасть сказочного дракона. Цепляясь корнями за трещины в камнях, тянутся вверх стройные молодые сосны.

Озеро искусственное. Образовалось на месте выработки: мыли золото. По свидетельству старожилов, все, кто работал здесь, должны были отчислять 40 % от добычи на постройку церкви. Церковь не построили, деньги, конечно, исчезли. Прииск заглох. Так и осталось, как память об этом жульничестве, сотворенном под флагом «богоугодного» дела, название «Церковник»…

* * *

Всюду, куда бы ни поехал здесь, натыкаешься на следы заброшенных старательских работ, на заросшие отвалы «пустой» породы, рытвины и ямы искусственного происхождения. Есть и свежие — золото продолжают мыть то тут, то там.

Сколько труда отдано этой земле, сколько «вбухано» силушки — кто сумеет подсчитать?

В лесу, в глухомани, старые шахты — место изуверской расправы белогвардейцев в годы гражданской войны с революционными рабочими. Осужденных заставляли самих прыгать в эти черные дыры, откуда несет могильным холодом. На опушке — скромный мраморный обелиск, установленный полевскими тружениками на месте гибели своих братьев по классу, отдавших свои жизни за торжество социалистической революции. А через километр, в низинке, приютилась промывочная фабрика. Поодаль от нее старатели крутят вороток над шурфом. У самой дороги лежит пузатый тяговый барабан (их еще применяют некоторые старательские артели там, где золото залегает на небольшой глубине) и — еще что-то такое, в чем разберешься не сразу.

В земле, обочь дороги, выкопано неглубокое, но вместительное углубление, вроде танковой аппарели, в каких на фронте укрывались танки от воздушного противника. Лежат два бревна. Концы их соединены поперечинами, а под поперечину подсунута толстая железная труба, так, что бревна образуют подобие какого-то неуклюжего коромысла. На одном конце коромысла сделан мостик, на котором свободно уместится телега, на другом конце, на жердях, навалена куча камней и несколько гирь. Уж не весы ли это?

И впрямь — весы. Старинные, сделанные по дедовским образцам, старательские весы для взвешивания руды.

— А ну-ко, попробуем, сколько потянем! — сказал Павел Петрович, ступив на мостик. Мостик даже не дрогнул.

Встал второй человек — тот же результат. Третий обок с первыми двумя — и после этого коромысло даже не качнулось…

— Да-а, — задумчиво протянул Павел Петрович. — Тут надо грузовик ставить, тогда, возможно, почувствуется… Хотя, пожалуй, большой точности и не требовалось!..

…К вечеру, на закате солнца, мы — в деревне Полдневой.

В районе Полдневой — истоки знаменитой уральской красавицы, реки Чусовой. Только не узнать ее здесь: тиха, смирна, ни скал-«бойцов», ни стремительных «переборов». Русло узкое, заиленное, невысокие берега густо поросли кустарником.

Деревню Полдневую можно смело назвать родиной старательства. По возрасту она старше Полевского и первоначально была построена как крепость. В старину тут старательствовали все от мала до велика. Не забыт этот промысел и ныне. Полдневая за свою почти трехсотлетнюю историю дала стране немало благородного металла, драгоценных камней, других полезных ископаемых.

Старательство далеко не всегда вызывалось стремлением найти «фарт», разжиться. Чаще всего причина была куда более будничной и простой: «как есть нечего, так и пошел по огородам золото добывать» (Бажов). Такое положение сохранялось вплоть до октября семнадцатого года, да некоторое время и после него.

Недаром золотоискательские выносливые и работящие бабы, не уступающие в труде мужикам, сложили «охальную» частушку:

На Урале я жила,

Золото копала.

Если б не было любви,

С голоду пропала…

И то сказать, когда-то «фартнет», наткнешься на «богатимое» золото, а когда-то — хоть убейся, ничего нет. А никакой гарантийной зарплаты, пенсии старателям в прежнее время не предусматривалось. И живи и умирай — все за свой страх и риск!

К нашему приезду в сельсовете собрались сплошь старатели: кто в прошлом, кто в настоящем. В подавляющем большинстве люди в годах, бородачи. Уселись с достоинством вокруг стола, сдвинулись поплотнее и выжидающе умолкли, поглядывая на Павла Петровича: с какого-де краю беседу начинать?

Разговор начался с хризолитов[31]. Близ Полдневой находились когда-то хризолитовые прииски, едва ли не единственные на Урале. Один из старателей, возрастом старше других, принялся рассказывать:

— Кра́дче[32] добывали. Запрещали хризолит-то искать. А все равно робили. Ночью робили, а днем в горах скрывались. Лесники нагонят, кричат: «Вон они!» — и давай дуть! Изобьют до крови. Телеги, снасть изрубят. Почитай, все село пересидело в тюремке за хризолит.

— О «долгой груде» расскажи, — подсказывают сидящие.

— Что за «долгая груда»? — настораживается Павел Петрович.

Он сидит в центре живописной группы, — хоть пиши маслом коллективный портрет! Крепкие, здоровые, выдубленные на ветру лица; бороды с проседью, чисто черные, рыжие («черемные»); выгоревшие на солнце волосы, подстриженные по старинке в скобку; глаза хитроватые, по которым ничего не прочтешь, в глубине зрачков прячется народная сметка, практический ум; руки у всех заскорузлые, узловатые, точно корни столетних деревьев, в поры кожи въелась не смываемая ничем чернота.

Павел Петрович среди них — как председатель этого необычайного собрания. Знакомая книжечка-блокнот выложена на стол и раскрыта на чистой странице. Рядом карандаш.

— «Долгая груда», — объясняет рассказчик, — это тридцать четыре человека решили друг за друга держаться, робить вместе, открыто, никого не бояться, — артелью. А нарядчики — с ружьями. Сила! Стреляли, одного ранили. Народ разбежался. Нарядчиков много, человек восемнадцать. Ну, цельная война у нас с ними получилась. Народ тоже стал постреливать ночами в избу, где нарядчики жили… Они тут же и жили. Загораживались они железными листами. Ну, простреливали. Этим и выжили их.

Он умолкает, ожидая, когда карандаш перестанет двигаться по бумаге, глядя на записывающего строго, понимающе.

— Что за нарядчики?

— От Хомутова. Государство ему место сдавало, а он платил ничтожно, и никто ему сдавать добытое не хотел. Ну, нарядчиков и держал. Чтоб, значит, кто не сдает, на его земле не робил.

— Кому же сдавали?

— Известно, частные скупщики во много раз больше платили.

— А сколько все-таки?

— С голубиное яйцо рублей по двести шло.

— А как на сорта делились?

— Четыре сорта было. Хризолит первый сорт — крупный, чистый, зеленый. Второй сорт — мельче. Третий — зеленый, с трещинами. Четвертый — желтый.

— А сейчас, считаете, можно работать? Есть еще хризолиты-то, не все выбрали?

— Можно, можно работать. И зиму, и лето, — зашумели, заволновались вокруг, кивая согласно головами.

— Ну, зиму, правда, нельзя, — поправил основной рассказчик. — А можно работать, можно.

Народу в сельсовете все прибывает. Около дверей столпилась молодежь. Пришли две молоденькие учительницы местной школы и, вытягиваясь через плечи других, стараются рассмотреть Бажова.

Стемнело. Посредине стола поставили лампу-молнию. Неловкость, какая обычно бывает при встрече между незнакомыми людьми, незаметно прошла. Старики поддакивали один другому, вставляя свои замечания, поправляли, если кто-нибудь говорил не так.

Павел Петрович сидел, облокотившись на стул и опустив взгляд на раскрытый блокнот, лишь время от времени — когда задавал очередной вопрос — вскидывал глаза на собеседника. Со стороны могло показаться, что он слушает плохо и не то погружен в свои мысли, не то дремлет. Но стоило замолчать очередному рассказчику, как немедленно следовал новый вопрос:

— На Иткуле теперь работают?

Или:

— А на Омутнинке как?

И сейчас же вставлял сам:

— Ну, это один пропой был, а не работа.

Из реплик чувствовалось, как хорошо знает Павел Петрович тему беседы, здешние места. И это еще более оживляло разговор.

— Помногу намывали?

— Всяко было. Иной раз на лапти только и заработаешь. Ну, фартнет, так сразу на сапоги с набором.

— Пили, поди?

— Не без этого. Известно, в старо-то время все богатство промеж пальцев шло. Найдет старатель золотину, полные ведра дружо́к[33] вина принесет и поставит посередь майдану. Пей, кто хошь! Дескать, на мою жизнь хватит. Ну, и пропьет все. А потом, почитай, нагишом снова мыть идет.

— Тоскливо было подолгу в лесу жить?

— А это кому как. Есть у нас одно место, низменное такое. В лесу. Ничего место, сырое маленько только, — логотинка, словом. Сдавна Веселым логом зовут…

— Веселым? Это — почему?

Полуопущенные веки поднялись, за ними блеснул огонек любопытства и пытливости, карандаш в маленькой, по-женски округлой руке настороженно замер, готовый неторопливо вновь двигаться по бумаге.

Следует пространное и довольно запутанное объяснение, почему лог назвали веселым, «веселухиным», упоминаются какие-то немцы, приезжавшие в эти места и ни с чем уехавшие обратно, озорная девица, посводившая будто бы всех с ума, развлечения старателей, вроде шлепанья ковшом по голому заду, а то и еще похлеще; пожалуй, и не опишешь — бумага не выдержит (старатели — охотники на выдумку!), и прочее и прочее; — но Павел Петрович быстро уловил суть и не спеша набрасывает ее в своей книжечке[34].

Многое в этих рассказах уже утратило реальные очертания, превратилось в живую ходячую легенду; тем более это возбуждает настойчивый, упорный интерес Павла Петровича, будит в нем новые мысли, воспламеняет воображение. В голове идет напряженная творческая работа. Что видит в эту минуту мысленный взор Бажова, какие картины проносятся в его мозгу? Может быть, в глухой таежной чаще, где не ступала нога человека, пробирается, сворачивая упругие кольца, диковинный змей полоз, оставляя за собой след — жилу чистого золота; бьет ногой чудесный олень Серебряное Копытце, рассыпая вокруг пригоршни ослепительных самоцветов-звезд; перекликаются в вышине летящие лебеди — друзья Ермака; бурая кошка бежит, прячась от людей в земле, а где уши покажутся, там ищи — будет «богатимое место»; а над всем этим — образ простого русского человека, уральского мастера каменных и огненных дел, неутомимого труженика, владеющего самым большим сокровищем из всех сокровищ мира, знающего самое важное — «коренную тайность», которая даст всему народу самое дорогое — счастье.

Вымысел и действительность, сказка и быль — все сплелось воедино, и все тянется к одному — к человеку. И разве не благородна после этого задача писателя — показать простой и самоотверженный в своей простоте труд людей, живших до нас, приоткрыть завесу над прошлым, донести до сознания каждого человека, что могущество и слава Отечества создавались усилиями многих поколений неизвестных трудолюбов! Этой задаче посвятил себя П. П. Бажов.

— А вот кто бы рассказал, как золото искали? — спрашивает он. — По каким приметам?

Тут случилось неожиданное. Беседа на минуту прервалась, произошла короткая заминка. Видимо, у стариков где-то в глубине сознания все еще жило по старой памяти опасение, привитое веками подневольной тяжкой доли, как бы не выдать своей тайны, своих, испытанных поколениями горщиков и известных лишь сравнительно узкому кругу людей, приемов поиска благородного металла, своих немудрых, но крайне существенных «примет».

Однако тут же вспомнили, что время теперь не то и человек, приехавший к ним, не тот, какие езживали прежде, «при старом режиме», что таиться не к чему и даже более того, нехорошо, — и беседа возобновилась с прежней готовностью и заинтересованностью.

— Приметы — всякие. Главное дело — попутный лог найти…

— Какой, какой лог? — недослышав, переспрашивает Бажов.

— Попутный. Это — который с юга на север или с запада на восток идет, тот попутный. Если его нет, и искать нечего. А есть — копай смело. Копаешь до песочка, песочек — на вашгерд. Показалась бусинка-две, — значит, надо мыть…

Примета эта, известная исстари, не так уж наивна, как может показаться на первый взгляд. Вспомним, как образовалось россыпное золото. При разрушении твердых пород, в которых были заключены золотоносные жилы, частицы разрушенных пород уносились реками. Частицы же золота, как наиболее тяжелые, задерживались, отлагались на дне. С веками реки исчезли, остались лишь лога. В любом районе можно подметить преобладающее направление течения рек и падение сухих русел — логов. Это не могло ускользнуть от наблюдательных глаз добытчиков драгоценного металла. «Самоуком» находили они куски, нужные им «знаки», по-своему открывая законы геологического распределения горных пород. Так возник «попутный лог».

В книжечке, рядом со словами «долгая руда», «веселухин ложок», появляется новая запись: «попутный лог». Туда же заносятся отдельные выражения, неожиданные словообразования и связанные со старательским делом, незнакомые в других местах, термины, которыми обильно уснащена речь беседующих.

Вот откуда брал Бажов яркие, самобытные слова-самоцветы, нередко заменяющие собой целое понятие, фразу, вбирающие в себя не только деловое, так сказать, служебное назначение слова, но и образ. Так вошли в его литературный обиход выражения «мелкая жужелка», «золотинка», «таракан» (не насекомое таракан, а мелкий самородок золота весом на 8—10 граммов, действительно похожий формой и размерами на крупного черного таракана) — каждое, включающее целое понятие. Так слетали с его языка при разговоре яркие, образные «чемоданчики», «с полукона бить» и т. д. и т. п. Своеобразие, оригинальность изобразительных средств писателя Бажова проявлялась на каждом шагу — и в обыденной жизни, и в творчестве.

Но вообще записывал он мало. Случалось, за всю беседу или за целый день нескончаемых разговоров, встреч, передвижения в машине, пешком, на лошади отберет всего одно-два слова (бывало, и ни одного), но зато уж это действительно слова-«золотинки». Даже не руда, отмытая от пустой породы, а уж сам металл золото, драгоценность. Так он, по его собственному признанию, искал «двойной переклад» — определение особо прочной крепи в шахте.

Характерно, что любил слова сильные, «играющие».

— Нам не впору смеяться над языком отцов и дедов, — сурово возразил он однажды, когда кто-то из молодых литераторов в его присутствии взял под обстрел какое-то уральское выражение.

«Главное — выбрать то, что светится», — повторял Бажов и… не спешил записывать.

Помню, и мне сказал как-то, видя, что я тороплюсь зафиксировать свои впечатления: «Не записывай ты сразу, говорю тебе. Записывай завтра, что останется в памяти, значит, то и главное».

После такой напряженной, продолжительной и очень строгой в отборе черновой работы получается емкость слова необычная. Труд в высшей степени кропотливый, даже изнурительный, но… «Медленно-то писать — лучше», — не раз говаривал Павел Петрович.

Ряд понятий, слов, услышанных в тот памятный вечер в Полдневой, вошел в постоянную лексику сказов, а также в пояснения, которыми сопровождал тексты своих произведений П. П. Бажов.

— А платину не мыли? — снова спрашивает он, шаг за шагом расширяя рамки беседы.

— Ну, как не мыли! Мыли. Сперва долго не знали, что за платина такая. Старики сказывали: из ружей вместо дроби стреляли. Тяжелая, тяжелее свинца, летит хорошо.

Чего только не «мыли» здесь! Чего не хранит богатая уральская земля! Платина, золото, драгоценные камни, никель, кобальт, циркон, молибден, даже алмазы.

— Нам еще иноземцы мешали, — вспоминает один из старателей. — Сколь они дела попутали! Накопали как-тось вагон марганцевой руды, отправили в Уфалей. А представитель концессии добился своего — спустил под откос. Земля-то ихняя была, кроме них, никто прав не имел. Так и не было пробной плавки, до самой Советской власти.

— Да, было дело, было, — задумчиво качает головой Павел Петрович.

— У Урала-то еще все богатство впереди, — неожиданно раздается из угла сиповатый, с хрипотцой, старческий голос. — Про то еще Гофман ране говорил…

— Гофман? — настораживается Павел Петрович. — Он разве у вас что-нибудь делал?

— А то как же? Медь искал. Платину на Омутнинке разыскал. Я не раз с Гофманом езживал. Поедет, а у самого вся лаборатория в кармане. И сутки едет, и полторы едет. Покаля полной сумы не наберет. Камешек увидит на дороге, соскочит, подберет, молотком почакает — и в сумку! Приедет, чайку попьет и в лабораторию. И до тех пор отталя не выйдет, пока все скрозь руки не пропустит. А потом отправлял. Вроде вас такой же — ученый, все наскрозь знал. Сам управитель не ведал, что у него, у Гофмана. Управителей да приказчиков он не любил, не доверял им, а простому народу — доверял. Я у него кучером робил. Говорливый был, лошадей страсть любил. Часто говаривал: надо каждому охотнику иметь увеличительное стеклышко. Земля-то смешана туда-сюда. У каждого металла свой спутник есть. Спутника найдешь, а он к металлу приведет. В стеклышко-то посмотришь — все и видно, и плохое, и хорошее, золото там, скварец[35] или что. Ехали раз как-то с Гофманом, а он и говорит: эти горы снимут когда-нибудь все. Большое богатство в них. У Урала еще все впереди, это — помяни мое слово…

О Гофмане — сведущем специалисте горного дела и страстном рудоискателе — нам довелось слышать в Полевском районе еще не один раз. Известно о нем вот что.

Один из последних владельцев Сысертских заводов, решив, видимо, показать себя человеком либеральным, покровителем наук, учредил в конце прошлого века в Стокгольмском университете стипендию своего имени. Стипендию эту получил студент Август Августович Гофман. По окончании курса он приехал «отрабатывать» в Россию.

Гофмана послали управителем в Полевский завод, к тому времени уже порядком обветшалый, близкий к закрытию.

Познакомившись с техническим состоянием предприятия, Гофман перепоручил производственные дела надзирателю, а сам с головой углубился в изучение природных богатств края.

Для образованного и, как видно, честного шведа многое, конечно, выглядело совсем по-иному, нежели для невежественных хозяев. Гофман считал необходимым восстановить Гумёшки, открыл новые залегания руд. Он теребил владельцев, настаивая на немедленной разработке. Очевидно, не очень поладил он и с крепостниками-надсмотрщиками. Все это привело к травле и гибели Гофмана.

Около 1909—1910 года Гофмана не стало. Поговаривали, что он скоропостижно скончался при довольно туманных и подозрительных обстоятельствах. Можно только строить предположения об этой загадочной смерти, так же, как и о некоторых других, не менее непонятных фактах. К числу последних бесспорно относится получение Злоказовым — владельцем Полевского химического завода — звания… баронета Англии. Русский купчина, и вдруг — «баронет»?! За какие такие заслуги получил он аристократический титул, дававшийся не всякому, покрыто мраком. Но, надо думать, не зря. Известно ведь, что вскоре после Гофмана, в 1912 году, вся Сысертская дача перешла в ведение акционерного общества Сысертских заводов, которое финансировалось Русско-английским банком. К удивлению рабочих, при новых хозяевах осталось все прежнее заводское начальство. Не хватало только Гофмана. Не тут ли корни злоказовского баронетства?..

Известно, наконец, что при Гофмане была нанесена геологическая сетка района. Позднее она исчезла, как сгинул и сам Гофман… А может быть, он был только пешка в крупной игре между шведскими и английскими капиталистами?

Гофман был единственным шведом в здешних местах. Были шведские буровые мастера, о них старые рабочие отзывались не так дружественно, как о молодом стокгольмце. Знатоки своего дела, шведские буровики тщательно оберегали секреты своей профессии. В 1907 году начинало входить в практику короночное бурение. Иностранцы упорно скрывали способ заправки алмаза в коронку…

Да, было, много кой-чего было!

…Беседа со старателями затянулась почти до полуночи. Не хочется, а пора ехать. Устали и гости и хозяева, хотя скажи, что надо сидеть еще, стали бы сидеть хоть до утра.

— Приезжайте в другой раз, да пораньше! — приглашали полдневчане, прощаясь. Другие напутствовали: — На Березовой горе в перву голову поищите. Богато место должно быть!

Они или не поняли, или так и не поверили, что к ним приезжали не геологи-разведчики. Сбил их с толку Бажов — и видом своим, и познаниями в горщицком деле. Совсем свой брат старатель!

* * *

Косой Брод — старинное золотоискательское сельцо, родной брат деревни Полдневой. Избы крепкие, пятистенные, из столетнего леса. Все ложбинки, все русла высохших речек вокруг селения ископаны, перешарены руками старателей. Местность изрыта до такой степени, как будто по лицу земли прошла оспа.

Выше села, у леса, видны новые большие дома городского типа. Там — пионерский лагерь, самый крупный в районе, куда на период летних каникул выезжают дети полевских рабочих и служащих, зюзельских горняков, северских металлургов. Место красивое, открытое. Быстро струится речка, разделяющая село на две неравные части. Берега ее не избежали общей участи — тоже перерыты — и, видимо, уже давно: многие ямы затянула буйная растительность. Здесь, на берегу этой речки, был найден не так давно четырнадцатикилограммовый самородок, о котором мы услышали еще в поезде и слепок с которого хранился в кабинете секретаря райкома партии.

Более четверти тысячелетия стоит Косой Брод. В 1723 году писано:

«У Чусовой реки, где… имелся переезд, называемый Косой Брод, построен шанц (крепость) и определена тут быть солдат рота, дабы… рудным вощикам, которые руду из вышеозначенных мест для плавки на медь возили в Уктусский и Екатеринбургский заводы, не могли чинить препятствия, и оные вощики в ночшные времена могли спать и коней кормить в безопасности под охранением…»

Значит, начинался Косой Брод как крепость. А в бажовских сказах прославлен как родина Никиты Жабрея.

Спустя годы заезжий корреспондент спрашивал жителей: «А правда ли, что жил Жабрей в Косом Броду?» — «И Жабрей был, и Жабреиха была. Вон их избушка стояла», — отвечали уверенно и указали в сторону… школы.

И в наши дни есть еще потомки основателей Косого Брода, из них едва ли не старейшая Лариса Михайловна Зюзева. Когда съезжаются на побывку в родное село дети (а вырастила она их не одного, не двух — много), то обязательно извлекается на свет толстенная рукописная книга — Кособродская летопись, составленная одним из сыновей, труд большой и почтенный.

И поныне живут здесь искусники: такую резьбу вылепят топором на собственном доме — диву даешься. Мастера на все руки: и печники, и столяры, и плотники, слесари — хоть по железу, хоть по дереву. И песни петь, старинные, проголосные, и сказки сказывать, и хороводы водить — мастера. Поют, сидя на улице перед домом, бабушки, поет и пляшет — молодежь.

Есть здесь и колхоз. Мы сидим в правлении артели и беседуем с колхозным бригадиром.

— Лебеди у вас тут были, — говорит Павел Петрович, — на воротах. Не помните?

— Нет… что-то не припомню, — морщит лоб моложавый, молодцеватый бригадир. — Да я вам сейчас стариков представлю, они все должны знать. — И, обернувшись к присутствующему тут же мальчугану, наряженному, невзирая на теплое время года, в треух и стеганую кофту, командует: — Беги к Михаиле Степанычу! Пусть в правление сейчас же идет. Скажи: человек ждет.

— Будет гаму-то! — вновь поворачиваясь к гостю, продолжает он. — Недослышит немного — кричит! А старик памятливый, все знает.

Минут через десять появляется Михайло Степаныч. Высокий, немного сутулый. Несмотря на преклонные годы, не седой. Длинноносый, усатый, с небольшой бородкой. В солдатской мятой фуражке и в калошах, надетых поверх шерстяных носков. Разговаривает громко, почти кричит. Выглядит то ли испуганным чуть-чуть, то ли недовольным.

— Лебедей-то куда девали? — громко спрашивает, подсев к нему, Павел. Петрович.

— Каких лебедей? — Старик прикладывает руку ковшиком к уху.

— На воротах-то сидели?

— Я не по тому делу…

— Ты не разобрался еще, — пытается разъяснить непонятливому или прикидывающемуся непонятливым старику бригадир. — Ты расскажи. Ты ведь должен знать. Лебеди-то на воротах налеплены были, топором вытесаны.

— Вот где-то здесь, на въезде, — помогает Павел Петрович. — Дом небольшой, резьба интересная.

Нет, не помнит Михайло Степаныч о лебедях.

Пришел другой старик, полная противоположность первому. Бритое лицо, бритая голова, коротко подстриженные рыжеватые усы. Крепко, по-бульдожьи, сжатые челюсти. Пригнутый книзу нос. Правое ухо надорвано. Так и хочется спросить, кто это его, когда? Уж не в лесу ли «угостили» за добытое золотишко? Всякое ведь бывало. С этими мыслями о горщицкой жизни как-то очень вяжутся и резиновые сапоги, и вообще весь его насупленный вид. Говорит медленно и деловито, скупо расходуя слова и строго глядя в лицо собеседнику. Опять начинается о лебедях.

— Не помню я, Иван Степаныч, — как бы оправдываясь, говорит первый старик второму.

— А я скажу — вспомнишь. Криуля стояла в виде гуся на воротах, на крыше… забыл?

Но — так и не вспомнили, ни тот, ни другой, за исключением того, что «была такая криуля на манер гуся», а что это за «криуля», к чему, не знали. Не помнили и про то, куда подевались деревянные лебеди.

— Жаль, — откровенно разочарованно говорит Бажов. — Хороший сказ я о них знаю. Хотел кой-какие детали в памяти восстановить, без них нельзя.

Старики виновато поглядывали на него. Озабочен бригадир.

— Вы его спросите, как он на богомолье ходил, — понижая голос, советует бригадир. — Он тогда сразу разговорится.

Действительно, напоминание о богомолье оживило разговор.

— В Верхотурье я ходил, — охотно принялся рассказывать глухой. — Родитель на меня обет наложил. Женился я, взял, какую родителю не надо. А помириться охота, вот и ходил.

— Женихом, значит, ходил?

— Не-е. С бабой уж. Заробили с бабой денег и айда в Верхотурье. Вперед-от пешком все. Мимо Алапаихи. В каждой деревне часовенка на выходе, чтобы деньги клали. Как шли-то? А так и шли. В одном месте болото надо было обходить. Прямо через болото — восемнадцать верст, а округ — шестьдесят. Нам сказывают: прямо не ходите, разбойники там. А нас дивно[36] собралось, человек восемь. Пошли прямо. Верно: арема́[37], ели навалены. На твердом месте — избушка. В избушке, сказывали, старуха со святой девкой живет. Зашли. Верно, старуха, а на полатях девка лежит. Старуха самовар поставила. Напились чаю, спрашиваем: сколько с нас? А старуха говорит: по пятаку за стакан. При своем-то сахаре-чае?! Ну, стали платить. Старуха и говорит: у меня девка есть святая. Она все знает, с чем вы идете. (А у меня двенадцать рублев с собой было!) Подадим старухе пятак, а она его девке отдаст. Девка в руках его потрет и хлесь об пол. Эти, говорит, деньги нетрудовые. Это — у меня-то!!! Дадут ей другой пятак, она его опять об пол!.. А пол из жердей, весь в дырьях, пятаки-то проваливаются… Вышли из избушки, а на горке под елками два молодца стоят. Поняли мы, чем старуха промышляла…

Пришли в монастырь на Туре. Монастырь сам по себе, а деревня сама по себе. В монастыре коридор, по нему пройдешь — могилка. Земельку брали, воду святую. Как пришли, документы у нас отобрали. Три дня жили, кормили, потом вытуряют — айда домой… Без печатки не пускали. На исповедь сходишь, священник печатку поставит, — значит, что на исповеди был! За все деньги подай. И за просфору, и за обедню. За квартеру, ясное дело, тоже. А как деньги кончатся — сразу и вытуряют, больше делать нечего…

«Вытуряют»… Не отсюда ли, не от монастыря ли на реке Туре, куда в прежнее время массами стекались на богомолье обманутые, темные, невежественные люди, беднота, — пошло это выражение?

Привожу этот рассказ не только потому, что тут фигурирует знаменитый в прошлом Верхотурский монастырь — центр поповского мракобесия на Урале; сколько ради того, что в нем отразилось в какой-то мере умонастроение горнозаводского населения Урала того времени, в массе не очень богобоязненного, уже понимавшего обман, но еще продолжавшего повиноваться силе привычки, и отнюдь не робкого, как то неоднократно подчеркивает Бажов в своих сказах.

Павел Петрович не раз указывал на необходимость изучения церковной старины, монастырских архивов, позволяющих пролить свет на многие факты истории (не говоря о многочисленных любопытных бытовых подробностях). Тема атеизма всегда интересовала Бажова. У него часто срывались острые, бичующие своим сарказмом словечки в адрес поповщины; эта тема присутствует и в его творчестве.

Пока продолжался разговор о богомолье, в правление пришел, опираясь на железную трость, еще один старик, самый старый из трех, — лет восьмидесяти, если не больше. Лохматый, седой, с бесцветными, словно вылинявшими глазами. Сильно увеличивающие очки надеты криво на кончик носа. Молча сел к столу, сложил обе руки на трости, поставленной между колен, и, опустив глаза на свои натруженные, морщинистые кисти, погрузился в себя.

Эта обомшелая компания напомнила мне институт заводских стариков («изробленных людей»), о котором с теплым участием отзывался П. П. Бажов. На склоне жизни они проявляли горячий интерес к политике, искусству… да, и к искусству. Не случайно, вероятно, кособродский хор стариков и старушек занял на республиканском смотре художественной самодеятельности в 1940 году второе место.

Второму и третьему старикам, в сущности, говорить почти не пришлось. Глухой бубнил теперь, уже не останавливаясь. Те двое только качали молча головами, соглашаясь с первым, да поддакивали.

— Расскажи, как робили, — направлял беседу бригадир.

— Везде я переробил. На золоте… На железном заводе пять лет. Горновой камень[38] добывал. И на конях робил. У Белкина коней гонял. День-то бегал за лошадью, за пятнадцать копеек. А работа, известно, не в бабки играть. Пока валят бадью, успей отгрести. Валят без останову. Два года под бадьями стоял. Опосля в Кунгуре мыл, в воде золото видимо прямо! По фунту, по два добывал в день. Мелкой жужелки[39] бессчетно. Богато золото.

— Как «видимо»? — уточняет Павел Петрович.

— Вода обмывает, золото-то и видать.

— Фартнуло, значит?

— Не-е… Припечатывали ведь.

— Ну да прилипало!

— Не-е…

— Не случалось, значит?

Глухой хитро смеется.

— Калишко, какой-то старичонко был, ему сдавали по пять рублей. Пять рублей лучше, чем рупь восемьдесят!

— Ясно, лучше! — соглашается Павел Петрович серьезно, но в тоне голоса чувствуется улыбка.

— Пешку ему сдавали (какая, золото моешь, так остается), всякие камешки светленькие, разные. Десять копеек положит, ему цельну кучу отдашь, а он, может, сотню целковых потом получит! А руда-то знаешь какая была? Пузырь руды да пузырь земли. Землю на отвал, а руду в чашку. Бабы круг вертят, промывают. Я, почитай, тысячу кубов земли вынул. Земля твердая, а все идет за мягкую. Теперь уж давно не роблю; землю перегребал, так теперь болят руки-то. Век перегребал. Четырнадцать килограммов золотину недавно нашли. Баска́я[40] она, видел я! Маленько до пуда-то осталось. Теперь государству золото идет, оттого и государство сильнее стало». А раньше чужестранны много у нас вывозили…

— Какие чужестранны?

— Барон Бревер у нас тут был, — поясняет бритый старик, делая знак глухому замолчать. — Усатиком звали. У него усы — во! — были, — показал он, разведя руками шире плеч. — В Германию золото отправлял. У самого участок пустой был, так он орты[41] наделал, подкопался под соседей, у них воровал. У заводской дачи тоже воровал. На конях любил гонять. Сам в полосатых штанах, с хлыстом, на голове фуражка с долгим козырьком. Раз на лошади гнал, она речку перепрыгнуть побоялась, он ее и застрелил. А потом, видно, жалко стало, что сгоряча застрелил, памятник ей поставил. Плиту на мраморе сделали.

— Тебе, поди, годов семьдесят? — неожиданно спросил первый старик, всматриваясь в Бажова.

— Близко к тому.

— Сколь и мне, значит.

— Не хватает маленько.

— Грамоте, поди, шибко обучен?

— Знаю маленько.

Глухой помолчал, пожевал губами и сказал, как бы в раздумье:

— Нынче можно учиться-то, не то что раньше… Три зимы я только учился, дроби не учил, простые задачи давали. Раньше по закону божию нас донимали. Вот про Исуса Христа. Его учили. Знаешь про Исуса-то Христа?

— Знаю, знаю.

— Его и учили, житие.

А о лебедях, которые так интересовали гостя, больше ни слова, как ни старались Павел Петрович и бригадир натолкнуть стариков на эту тему. И все же главного Павел Петрович достиг: старики подтвердили, что деревянные лебеди на одной из изб в Косом Броду были, память не обманывала его.

Лишь значительно позднее я понял, для чего нужны были Павлу Петровичу эти лебеди. «Криули» на воротах позволили ему довести до успешного конца работу над сказом «Ермаковы лебеди», посвященным выдающемуся русскому землепроходцу. Они являлись важным звеном в цепи догадок и умозаключений автора, на которых строился сказ. Эта деталь была необходима Бажову как вещественное доказательство, подтверждающее основную мысль сказа: об уральском происхождении Ермака. По свидетельству Черепановской летописи, Ермак происходил с берегов Камы. П. П. Бажов удачно развил этот тезис, подтвердив и укрепив его состоятельность, и «лебедям», как родовому знаку, отводилось здесь не последнее место. Павел Петрович помнил об этих лебедях с отроческих лет, но, не доверяя себе, хотел самолично еще раз — уже в зрелом возрасте — убедиться, что такой знак существовал. Подозреваю, что исключительно из-за лебедей он поехал в Косой Брод.

Тут уместно сказать вообще о той добросовестности, с какой Бажов собирал материал, насколько тщательно-придирчиво выверял каждую деталь, прежде чем пустить ее в «дело», а тем более — построить на ней какую-то важную догадку. Вся поездка в Полевское — тому пример. Только достоверно изученное, проверенное не раз и не два отбиралось в книжечку-памятнушку, да и то не все потом шло в огранку, попадало в «Малахитовую шкатулку». Ничего сомнительного, легковесного не принималось ни под каким видом.

Бажов стоял всегда за строго научное освещение истории Урала, будь то труд исследователя-историка, будь повесть, роман, рассказ. Эту линию он неукоснительно проводил и в своем творчестве, не допуская никаких отклонений, поблажек себе как художнику, имеющему право на домысел и выдумку. Никогда не разрешал он себе недостаточно обоснованных догадок, тем более — типизации малоизученного, не отвечающего диалектическому методу мышления, требованиям советской литературы; не отвлекался на ложную занимательность.

Создать высокопринципиальную, партийную литературу об Урале — таково было желание Бажова, его творческая программа.

…Прощаемся со стариками. Они поднялись со своих мест, проводили нас за ворота и долго смотрели нам вслед.

* * *

От Косого Брода уже рукой подать до Мраморского завода, который мы видели из окна вагона в начале нашего путешествия. По пути заехали в пионерский лагерь.

Ребята были рады чрезвычайно. Высыпали из всех помещений, облепили машину. Павел Петрович двигался в сплошной копошащейся массе, почти совсем скрывшей его.

Возгласы:

— Дедушку Бажова привезли!

— Не дедушку, а товарища Бажова!

— Не все ли равно?!

— И не привезли, а сам приехал!..

Потом образовался круг, в середине которого — Павел Петрович. С приветственным словом к гостю, подбадриваемая взглядами молодой серьезной женщины — начальника лагеря, выступила юная полевчанка с красным галстуком, в белой блузке-безрукавке и физкультурной синей юбочке-шароварах.

— Мы, юные пионеры, — начала она энергичным звонким голосом, — приветствуем Павла Петровича Бажова…

Павел Петрович стоял в знакомой позе, столь ясно говорившей всегда об его отношении к подобного рода официальностям, с видом обреченности, терпеливо ожидающий конца.

Внезапно звонкий детский голосок оборвался, наступило неловкое молчание. Почетный гость заулыбался:

— Забыла!

— Мы, пионеры, приветствуем нашего дорогого земляка Павла Петровича Бажова…

Опять пауза. Павел Петрович просиял окончательно.

— Забыла дальше. Ну и ладно, — успокоительно заметил он. — Потом вспомнишь.

И на том «торжественная часть» закончилась. Павел Петрович опустился в поданное ему переносное сиденьице, низенькое, как вся мебель здесь; пионеры придвинулись вплотную, окружив со всех сторон, — началась непринужденная беседа.

Первый вопрос:

— А вы нам новые сказки привезли?

— Нет, не привез, — с виноватым видом развел руками спрошенный. — Не написал еще. Но напишу, — пообещал он.

Впрочем, ребята ничуть не были огорчены таким ответом. Возможность лицезреть «дедушку Бажова», о котором им не раз рассказывали взрослые, уже сама по себе достаточно занимала их.

— А откуда вы столько сказок знаете? — спросила маленькая пухлощекая толстушка с косичками, старавшаяся все время заглянуть в лицо Бажову.

— Я маленько вас старше, — ответил он. — Только на пятьдесят лет. У меня уж зуб один.

— Верхний, — уточнил пионер, стоявший напротив.

— А Катюша в стену ушла, так потом куда девалась? — полюбопытствовала загорелая блондиночка по фамилии Хмелинина.

— А вот в августе выйдет полный сборник сказов, там прочитай про две ящерки — и узнаешь. А рассказывать не буду, а то читать неинтересно будет.

Ребята засмеялись. Беседа в таком духе продолжалась около получаса; затем Павел Петрович вытащил откуда-то из-за пазухи часы, сверился со временем и стал прощаться.

Ребята были явно разочарованы тем, что он побыл у них так мало, не пускали его, тянули за рукав. Так, облепленный ими со всех сторон, как мошкарой, под руку с двумя самыми маленькими пионерками, в том числе с той, которой не удалось ее выступление, он — похожий в эту минуту на бородатого сказочного гнома со свитой — дошел до машины. Человек пять мальчишек насело туда; их довезли до околицы, там высадили, и они помчались во всю прыть своих босых пяток обратно. Павел Петрович провожал их ласковым, отцовским взглядом. На лице бродила тихая улыбка.

* * *

Как везли земной шар, знаете…

Его везли летом, на санях, разъятым на две половинки. Телеги подходящей для такого дела не нашлось — сани были сделаны из цельных лосин, в них были запряжены цугом сотни коней. Так и везли — летом, а на полозьях, как в тундре…

Но не будем долго испытывать любопытство читателя.

Да вы, вероятно, уже и догадались, о каком шаре идет речь?

Шар — мраморный, и сделали его полевские рабочие-мраморщики в подарок своим тагильским собратьям для памятника другу и учителю всех трудящихся — Ленину. Тот, кто бывал в Нижнем Тагиле, конечно, видел этот памятник: отлитая из каслинского чугуна фигура вождя стоит на голубоватом земном шаре, с характерно поднятой рукой.

Мощных гусеничных тракторов или другой какой механической тяги, пригодной для переброски такого груза, в те времена у нас еще не было (дело происходило в двадцатых годах). Но полевчане не захотели ждать более удобного случая. Да и тагильцы тоже желали безотлагательно ознаменовать годовщину Великого Октября сооружением монумента. Пришлось шар распилить пополам и перевозить в два приема; целиком — не осилить бы. Это напоминает перевозку глыбы гранита для памятника Петру, описанную Радищевым. Там же, у Радищева, есть о находчивости и мужестве литейного мастера; думается, не меньшую изобретательность и смелость пришлось проявить и полевским хитродумцам, чтобы одолеть в самом буквальном смысле такую тяжелую задачу.

О мраморе и «мраморских делах» у нас с Павлом Петровичем разговор начался сразу же, едва мы высадили из машины наших голопятых проводников. К слову, вниманием ребят мы пользовались везде. Стоило остановиться газику, как сейчас же откуда-то появлялось двое-трое и прилипало к автомобилю. Начинался обмен мнений:

— Кака скорость-то маленька, тоненька…

— Легковушка дак.

— Разбираются! — констатировал Павел Петрович.

Вот этим, вероятно, не придется ломать голову, как перевезти зараз три «блока» мрамора. У них дела будут позаковыристей…

Мраморский завод. Он действительно тих. Стоит около леса, единственное здание рядом — контора. Рабочий же поселок в нескольких километрах за леском.

Завод не стукнет, не брякнет. Людей почти не видно. Во дворе возвышаются горы битых плит. Они периодически пересматриваются и идут в перепиловку на плиты меньшего размера.

В старину завод готовил изделия для императорских дворцов — плиты, вазы, столы, камины. Прославился художественностью и чистотой работы. В советскую эпоху перешел исключительно на выработку мраморных изоляционных плит и ступеней. Занятие, возможно, более прозаическое, но едва ли менее важное, если учесть огромную потребность нашей быстро электрифицирующейся страны в мраморных панелях для распределительных щитов, а также в ступенях для вновь возводимых зданий. Завод полностью механизирован.

Первый цех завода — пилорамный.

Пилорама — это прямоугольная массивная деревянная рама, в которой зажато несколько десятков узких железных пил. Огромные прямоугольные глыбы серого мрамора — блоки от одного до трех кубометров объемом — распиливаются здесь на плиты. Блок перекладывается под раму, ее приводит в движение мотор: раз-два, раз-два! Вперед-назад! Одна рама делает сразу от десяти до тридцати резов и пропиливает за смену 10—20 сантиметров в глубину.

Пилы железные; чем мягче железо, тем лучше пилится. Под пилу непрерывно сыплется мелкий кварцевый песочек-«печора» (название, вероятно, от реки), смешанный с водой. Без песка пилить невозможно; твердые частицы его, задерживаясь между зубьями пилы, и выполняют основную режущую работу. Вода же для охлаждения.

Блок пилится непрерывно двое суток. По истечении этого срока он превращается в ровные аккуратные плиты.

Подумать только, что когда-то это делали вручную!

Распиливать такой блок одному человеку хватало на полгода… Если блок был длинный, садились двое с обеих сторон и вырезали за 10—12 часов изнурительного труда сантиметров 5—8 (один рез). Более непроизводительную, однообразную до отупения и жуткости работу невозможно представить.

Ныне разделывается разом несколько десятков блоков. И присматривает за этим всего несколько человек. И именно только присматривает: все делает машина.

В цехе тихо и сыро. Ритмично шуршат о камень неутомимые пилы. Чуть булькает в разрезах вода. Монотонно и глухо гудит мотор. Перестукивает на рельсах платформа-вагонетка, на которой везут в распиловку очередной блок.

Следующий цех — фрезерный. Здесь плиты обрезают и передают в шлифовальный цех — на шлифовку. Обе операции выполняются на специальных станках, похожих на обычные металлорежущие станки. Так рождаются мраморные изоляционные плиты, начиная с маленького щитка квартирного пользования и кончая гигантским распределительным на электрической или радиостанции.

У завода есть своя лесопилка (пиломатериалы нужны для упаковки). Ручной труд остался лишь в небольшом цехе, где понемножку вырабатывались из цветного мрамора различные настольные украшения и письменные приборы.

— А змеевика что-то у вас не видно? — спросил Павел Петрович, когда мы вышли из дверей завода.

— Не работаем его, — несколько смущенно ответил сопровождавший нас техрук.

— А зря. У нас же целая гора его. Твердоватей, конечно, мрамора, зато расцветка хорошая, лучше, чем изрядно надоевший серый мрамор. Надо осваивать новое сырье.

От завода до каменоломни четыре километра. На полпути между ними поселок Мраморский, бывшее Мраморское — «село на мраморе». Примечательного в нем сохранилось немного. В центре поселка наискосок от сельсовета большой деревянный дом с башенкой на крыше, бывшая земская школа и камнерезная мастерская. По бокам дома два мраморных конусообразных столба, своеобразные «пережитки» эпохи крепостничества (поставили когда-то с явной целью: знай-де наших, на мраморе живем, мрамором украшаемся! Чем не колонны!). Перед домом на лужайке вкопан еще один мраморный столб, повыше, с солнечными часами наверху. Судя по надписи, водружен в 1773 году. Он слегка покосился, и часы утратили точность.

Сразу за поселком на дороге начали попадаться большие и малые куски мрамора-сырца. Местами целые блоки лежат в стороне.

— Вишь, рассыпали, — говорит Павел Петрович.

Хорошенькое «рассыпали»! Кубометр мрамора — это три тонны. А если блоки по нескольку кубометров…

К дороге подступает молодой березняк. Из-под корней выглядывают обнаженные камни. Машина виляет из стороны в сторону, подскакивает на каменистых ухабах. Еще один поворот, и впереди под старой березой возникает небольшой домик. Здесь мраморный карьер.

Метрах в двадцати от домика старая заброшенная выработка — «пазуха». Название удачно, как нельзя лучше. Глубокая щель уходит вниз, поперек положены два толстых бревна. С помощью воротка да вот этих бревен и вытаскивали со дна «пазухи» двухсотпудовые блоки.

Стенки «пазухи» из чистого мрамора. Оголившийся камень потемнел от времени, пересечен наискось трещинами. Сверху массив его едва прикрыт тонким слоем дерна. В свое время еще Паллас писал:

«В трех верстах от Кособрода находится мраморная ломальня… Мрамор лежит почти совсем на ровном месте… Находится он здесь ужасно великими валунами…»

Близ выработки все еще стоит вертикально вкопанный в землю столб. Вокруг него когда-то ходила лошадь, запряженная в вагу, вращавшую барабан на столбе. На барабан накручивалась веревка, другим концом «зачаленная» за глыбу мрамора, которую тянули вверх. Случалось, веревка, не выдержав тяжести, лопалась, и вагу со страшной силой отбрасывало назад. Лошадь и погонщика убивало на месте.

Вот здесь, прямо на карьере, и были вытесаны два земных полушария, отсюда упряжка в полсотни тяжеловозов тащила их до станции. Несколько лошадей покалечили.

А вот — современная выработка. Огромная выемка с почти отвесно падающими стенами; сверху донизу — сплошной серо-голубой мрамор-монолит, зернистый, прекрасно поддающийся обработке. Мрамора-сырца лежит здесь (и в окрестностях) миллионы кубометров. На наших глазах трактор, зацепив тросом, легко тащит блок на поверхность с двадцатиметровой глубины. Трехтонная глыба медленно, но податливо ползет вверх по склону. Отжил свой век дедовский вороток!

Теперь не стало проблемы с транспортировкой. Трактор без особого напряжения везет три кубометра. А мощный «С-80» на прицепах с гусеничным ходом ухитряется тащить даже по десяти кубометров, то есть тридцать тонн мрамора за один рейс.

Мраморы залегают по всему Полевскому району: белые, серые, черные, красные, желтые, с рисунками и без рисунка. А сколько их всего по Уралу? И при таком обилии мрамора применяем мы его в нашей уральской строительной практике, надо признать, все еще непозволительно мало[42].

Не больше, пожалуй, используется он у нас и в художественных ремеслах. Давно идет разговор о том, что надо не только возродить старое камнерезное искусство мраморщиков, но дать ему дальнейшее развитие, обогатив новым содержанием и широко распахнув двери перед молодыми дарованиями из народа. В Мраморском открыли сначала профтехшколу с камнерезным уклоном в преподавании, затем на базе ее возникло специализированное ремесленное училище. Вскоре после войны в Полевском была устроена выставка работ молодых художников-камнерезов. Многие из них проявили незаурядные способности и уменье обращаться с камнем. Бесспорно, немалая заслуга в этом принадлежала старейшему камнерезу, художнику-самородку Карпу Сергеевичу Аверкиеву, уроженцу села Мраморского. Его ученики представили лучшие работы. Выставка посвящалась П. П. Бажову. Многие произведения были выполнены на мотивы сказов Бажова.

Несколько позднее возникла необходимость в новой реконструкции самого Мраморского завода. В его производственной программе в будущем, наряду с прежними видами продукции — плитами, ступенями, мраморной крошкой для отделки фасадов — видное место должно занять промышленно-художественное творчество: статуэтки, вазы, шкатулки и другие художественные изделия из уральских поделочных камней. В проекте — комбинированные изделия из металла и хрусталя. Сильно увеличится производственная мощность завода.

Мраморщики и мраморный завод нашли свое место в очерке Бажова «У старого рудника», упоминаются в ряде сказов. Мраморное дело неоднократно привлекало пристальное внимание писателя.

Вот и сейчас: Павел Петрович долго стоял на краю выработки, сосредоточенно наблюдая, как глыба, влекомая тросом, упрямо выползала наверх, потом оглянулся, ища, кому выразить свое одобрение, и сказал назидательно, как бы продолжая начатый разговор:

— Буро́вит сколько… красота! А было — страшно вспомнить.

* * *

— Протрясло, парень, бронхит-то, — говорил Павел Петрович вечером на квартире у Бессоновых. — Жена в тревоге была, а, выходит, на пользу пошла поездка!

Действительно, несмотря на ежедневную тряску по дорогам, утомительную, пожалуй, и для молодого, он ничуть не чувствует себя разбитым. Только когда возвращались домой, сказал:

— Целый день все сидел, а ноги устали. Почему бы это, не знаешь? Теперь два часа курить буду!

— Стоя у стола?

— Обязательно.

И вот теперь попив чайку, запалил папиросу (трубку он тогда, кажется, еще не курил) и благодушествует в своей излюбленной позе — стоя у стола, в полусогнутом, неудобном, казалось бы, положении, опираясь локтями на угол столешницы. На предложение сесть, чтобы дать роздых ногам, категорично отвечает:

— Ни-ни. Так лучше — привык. У меня для этого, дома подушечка есть. Под локти. Всегда так отдыхаю.

После поездки на «Мрамор», в Косой Брод, разговор, естественно, вертится около камней, золота и прочего.

— Аптекарские весы у тебя. Золото, видно, принимаешь! — шутит Павел Петрович, кивая на лабораторные весы, стоящие за стеклом в книжном шкафу. — А все-таки недоволен я, — вспоминает он посещение мраморного завода, — что ни одной станции метро из змеевика нет. Не умеем мы еще, уральцы, свои богатства показывать.

Долго критически рассматривает на столе письменный прибор довольно топорной работы и наконец выносит суровый приговор:

— Мрамора не жалеют… И искусство тоже.

— Ученики делали, — вступился Николай Дмитриевич. — В юбилей мне подарили.

— Ну, тогда ничего. Мне раз так же вот один дед подарок преподнес. Целую плиту вырубил да письменный прибор и отгрохал. Полпуда весом. Подарок от чистого сердца!

Он заразительно смеется, забрасывая голову назад и выставив бороду, смеется, как ребенок, которому очень понравилось что-то; закашлялся, на глазах выступили слезы, — бронхит все-таки напоминает о себе. Потом, прокашлявшись, продолжает:

— Большой мастер был на выдумки старик! Баню из горнового камня задумал сделать. Гладенькая банька вышла. А как водой дадут, так стены и потекли. А он хвалится: «Ничего не заведется в таком жару!» В другой раз опять сапоги изобрел с подошвой, которая не носится. Стелька железная. Ходил только в церковь. Ясно, износу не было! А он — гордился…

Наш хозяин — отчаянный фотолюбитель. Ящики письменного стола доверху забиты фотографиями. Тут и гора Азов, и другие окрестности Полевского, сам поселок, собственные ребятишки во всех видах. Николай Дмитриевич снимает без светофильтра, без каких-либо ухищрений, как большинство любителей; черно, бело, разобрать можно — и ладно. Но снимки, в общем, хорошие.

Многие фотографии будят в Павле Петровиче воспоминания.

— Совершенно забыл Глубочинский пруд, — говорит он, поднеся близко к глазам и долго рассматривая изображение какого-то лесного озера. — А ведь вот какой-то кусок жизни!

Глубочинский пруд, к сожалению, остался вне нашего маршрута. А все, кто видал его, вспоминают о нем «с воздыханием»: красиво, очень красиво! Когда-то там была дача Турчаниновых, а господа, как известно, умели облюбовывать местечки. С прудом связано немало легенд.

Глубочинский пруд служил запасным водохранилищем и соединялся с Полевским прудом подземным штреком; еще и поныне кой-где сохранились смотровые колодцы. Прежде на месте пруда были шахты для добычи золота; потом, когда запрудили речку Глубокую, все ушло под воду. У плотины глубина образовалась больше двадцати метров. То прячется, то появляется на поверхности протекающая здесь же речка Светлая, еще одна из «пропащих».

Вообще в XVIII веке здесь существовала система прудов, запасы воды в которых полностью обеспечивали потребность заводов. На территории района много речек — Ревда, Гремиха и др. Гремиха славится черемухой. Весной, когда все цветет, она вся белая.

Еще снимок: два старателя перемывают старые отвалы гальки. Запрудили речку, вода падает прямо на бутару; на гальке — хариусы, выпрыгнули вместе с водой. Рядом пасется стреноженная лошадь.

— Это где? Давно снимал? — заинтересовался Павел Петрович.

— На Омутнинке. Давненько уж… Да за хариусами-то сейчас можно съездить, порыбачить. Не перевелись.

— Неплохо бы. Уха из них хороша! Да не получится, В другой раз. А это? — не унимается наш патриарх.

— За Турыгиным логом.

— Изменилось, поди, и там?

— Да как не измениться… Хотя, может, и не очень…

— А было-то… Глухие таежные места, старые томилки разбросаны… Для Северского завода работали, когда была домна… С отцом, помню, езживали…

Беседа течет неторопливо, то замрет, то оживится, журчит, как лесной ручеек.

— Можно закрутить? — спрашивает Николай Дмитриевич, показывая головой на шкаф с патефонными пластинками. Там их, по его справке, без малого семьсот штук.

— Давай, — соглашается Павел Петрович.

На полчаса слово предоставляется патефону. Все молчат, слушают. Под конец разгорается спор: кто лучше поет арию из «Продавца птиц» — Брайнин или Демьянов? В коллекции Николая Дмитриевича есть оба. Чтобы разрешить спор, ставят сначала одного, потом другого. Патефон выпевает: «Мой любимый старый дед прожил сто семнадцать лет…» Павел Петрович шутливо восклицает:

— Эге, значит, мне еще пятьдесят семь осталось. Прекрасно!

Поет Демьянов ту же арию: «…прожил семьдесят пять лет…» Павел Петрович недовольно хмурится:

— Что это? Надувают!.. Хуже этот поет!

Время далеко за полночь. Николай Дмитриевич включает радиоприемник. Репродуктор трещит, грохочет, порой один сплошной гул. «Как пятитонка», — замечает Павел Петрович.

Несмотря на эти помехи, два друга долго вечеруют около приемника. Выслушав последние известия московские, настроились на какую-то далекую станцию, передающую музыку, покуривают и неторопливо перебрасываются словами, вспоминая о тех временах, когда оба были в одной школе — один учителем, другой — учеником. Павел Петрович охотно вспоминал о своей прошлой работе в качестве народного учителя и вообще все, что было связано с этим.

— Встречаю как-то на плотнике в Свердловске двух женщин. Одна — дама, располневшая, другая — моложе. Пожилая идет, на меня заглядывает, молодая ей говорит: «Что ты, мама!» А та подходит и спрашивает: «Павел Петрович?» — «Я», — говорю. «Вы меня не узнаете?» — «Нет». — «Я — Перова». — «А, узнал!» Сделал вид, что узнал… Раз «Павел Петрович», — значит, бывший ученик или ученица…

Голова его — неиссякаемый источник воспоминаний, наблюдений всякого рода, совершенно неожиданных подчас высказываний и выводов. Он все время размышляет над литературными проблемами и тут же, словно бы невзначай, роняет критическое замечание в адрес инженеров от радиотехники, которые никак не придумают, как избавиться от помех: «Пора бы». А через минуту: «Ну да, когда не знаешь, всегда кажется легко». И спустя еще какое-то время, в той манере, которая была так характерна для него (не поймешь сразу: порицает или соглашается, шутит или говорит серьезно): «Вот про нас говорят тоже: плохо пишем… А попробуй-ко, напиши!»

Любит музыку; джаз, на который было настроился Николай Дмитриевич, нравится ему меньше, даже совсем не нравится, зато симфоническую, особенно оперную, музыку и пение слушает охотно…

Искусство было близко Павлу Петровичу во всех формах. Он аккуратно смотрел все новые постановки в театрах Свердловска, часто бывал в опере. Нередко придешь на какой-нибудь спектакль, идущий на сцене уже давно и, казалось бы, не представляющий особого интереса, и вдруг видишь в первом ряду знакомую бороду, слышишь привычное покашливание. Павел Петрович любил театр и с неизменным спутником своим, женой Валентиной Александровной, часто посещал его.

В беседах с литературной молодежью Павел Петрович всегда подчеркивал важность, необходимость для писателя много ездить, смотреть, впитывать в себя, вдумываться в увиденное, советовал больше, как можно больше читать. Сам он читал необыкновенно много (несмотря на скверное зрение, ухудшавшееся год от года) и нередко то, о чем другому в голову не могло прийти. Как-то встретились на улице: в руках у Павла Петровича томик — только что из магазина. На вопрос — что, или, вернее, кто это? — ответил: «Чосер. Стихи. — И добавил, как бы оправдываясь: — Надо». Это «надо» прозвучало как «Писатель обязан все знать».

Ночь, а он и не помышляет о сне… голова ясна, мысли глубоки и оригинальны. Интересно следить за ходом рассуждений. Еще Пушкин говорил: «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная…» Готов сидеть с таким собеседником хоть до бесконечности. Каждая минута общения с ним обогащает тебя новыми знаниями, раздвигает рамки чувствования жизни, учит правильно понимать многие явления!

Беседовать с таким человеком — наслаждение.

* * *

Наша последняя поездка — на Марков камень.

Долго думали, на чем ехать: на лошади или на автомобиле? На лошади — долго, на машине, говорят, не проехать. Набрались храбрости и решили не изменять своей «антилопе-гну».

С каждым километром верный газик уносит нас все дальше в глубь леса. Глушь невообразимая. Вот уже полчаса, как расстались с лесобазой и не повстречали ни одной живой души. Дорога идет, как в коридоре, между двух стен леса. Сначала был березник. Машина свернула направо. Неожиданно пошел сосняк. Местность слегка всхолмленная. Лес как бы стремится сгладить неровности земли: в низинах он выше, тянется вверх, на вершинах холмов — принижен, не так густ.

Напрямик проехать из Полевского к Маркову камню невозможно — болота. Приходится делать объезд, что в два с лишним раза длиннее. Сегодня мы забираемся уже за пределы Полевского района: Марков камень ближе к Сысерти, чем к Полевскому. Но все это — территория бывшего Сысертского горного округа. А наше путешествие можно было бы смело назвать путешествием в прошлое: так много старины встречаешь здесь на каждом шагу.

Дорога разветвляется. Куда ехать? Взяли наугад влево. Едем-едем, и даже спросить не у кого, правильно ли едем. Шофер неожиданно заявляет:

— Правильно.

— Почему?

— Трактор шел.

Верно, на земле видны следы гусениц. В какую глухомань только не идут эти следы!

Выехали на открытое место. Над давней вырубкой подымается молодая березовая поросль. Сзади стена леса. Далеко впереди — тоже. А вправо и влево далекая перспектива — холмы, холмы и холмы… с пушистыми от нежной зелени склонами и плоскими вершинами, на которых белеют округлые камни, точно кости вымерших животных.

Стоп! Дорогу пересекла полоса воды. Неужели глубоко? К счастью, оказалось не больше дециметра. Шофер «дал газу», и машина, подняв из-под колес каскады брызг, вынеслась на пригорок. Дорога резко свернула в сторону, и… из-за поворота на третьей скорости вылетела встречная трехтонка. Мы уцепились за борта, шофер закусил губу так, что она сразу сделалась белой, резко затормозил, переключил молниеносно скорости, крутанул баранку, отчего газик резво прыгнул в сторону, чуть не задев радиатором кусты. Водитель встречной машины рванул свой автомобиль в другую сторону, и мы пронеслись мимо друг друга на расстоянии каких-нибудь десяти — пятнадцати сантиметров. И все это — в течение двух-трех секунд! В следующее мгновение встречная машина скрылась из вида, и только медленно оседавшая на дороге пыль напомнила о едва не произошедшем столкновении. Шофер облегченно вздохнул и сказал:

— А ведь этого черта оштрафовать бы следовало… Гонит, не гудит, а тормоза не в порядке. Поближе к городу — живо научили бы, как ездить.

Да, автоинспектора по дороге к Маркову камню пока еще не поставили. Павел Петрович оставался невозмутим.

А вот на очередном разветвлении пути впереди возник столб с дощечкой. На дощечке надпись:

На Мар. кам.

Ага! Значит, все в порядке, едем правильно.

Заросли кустарника кончились. Опять начался сосновый бор. Дорога враз сделалась сырой, вязкой, местами настоящее болото. Как бы не засесть! Но — нет: на всех опасных участках дороги насыпан валежник, а то и настоящая елань из жердей сделана. Хоть тряско, зато проходимо. Совсем, кажется, уже не остается таких мест, где бы нельзя было проехать на машине.

Опять столб с надписью:

Заповедник

Лес в заповеднике захламлен невероятно. Когда-то тут пронесся лесной пожар. Подпаленные деревья упали. Над ними успели подняться молодые, а обгорелые стволы лежат по сию пору, черные, обезжизненные, медленно зарастающие травой. Лежат целые штабеля бревен, тысячи кубометров сухих, горячих, как спички, дров. Так, наверное, миллионы лет назад в первобытные топи падал первобытный лес, чтобы потом, под толщами осадочных пород, превратиться в каменный уголь.

Только этот упавший лес, что видим мы, проезжая, едва ли постигнет такая же судьба. Скорей всего он может превратиться в другое: в костер. Об этом не мешало бы подумать кому следует. А то не без иронии звучит следующая надпись на очередном столбе:

Помни! Огонь — это стихия.
Будь с ним осторожен!

— Столб с воззванием поставили, а вот прибрать лес не соберутся! — ворчит Павел Петрович.

Его хозяйский глаз подмечает всякий непорядок.

Проехали длинную елань через ручей. Говорят, это один из истоков Чусовой. Трудно верится. Ручей мал, тих, шириной в один метр, глубиной того меньше. Струится тихонечко в болоте, упрятавшись от солнца под низко нависшие ветви берез и каких-то мелколистных кустов.

Кажется, что мы перемещаемся не только в пространстве, но и во времени — по эпохам. Мы движемся по следам легенд, и с каждым вздохом мотора все ближе, ближе истоки тех увлекательных и таинственных «преданий старины глубокой», без понимания, вдумчивого изучения которых невозможно познать и настоящее, а тем более невозможно заглянуть в будущее. Лес то сожмет дорогу, то расступится, открывая на высоких местах горизонт. Все холмы, увалы… нет конца им! Время от времени близ дороги попадаются большие камни, как бы предвестники Маркова камня. Мы их в шутку называем «Марковичами».

Дорога проваливается в глубокий обрывистый лог. Через лог переброшен мосточек, довольно ветхий на вид. Под мосточком речка. У моста пересекает дорогу широкая, прямая просека, уходящая в глубину леса. Это тракторная трасса. Зимой по ней тракторы вывозят заготовленную за лето древесину.

Еще несколько километров, и газик бодро вкатывается на большую вырубку. Стоят добротные, новенькие бараки. Один, два, три, четыре… Ого, целый городок! Вот тебе и «таинственная» старина! Ехали, ехали и приехали в совершенно очевидную современность… А где же Марков камень?

Здесь Марков камень. В сотне метров в лесу. Только не так уж глухо теперь около него, как в те времена, когда складывался устный сказ о Марке Береговике. Вырос у подножия камня поселок лесорубов, новая жизнь пришла и обосновалась накрепко, как везде. Стало понятно, почему на глухой дороге к Маркову камню стоят указатели и сама дорога по возможности поддерживается в пригодном для проезда состоянии. Здесь — лесозаготовки, и крупные.

По тропинке поднимаемся к камню. Его еще не видно из-за леса. В самом начале подъема на сосне прибита новенькая желтая дощечка с суровым внушением:

Строго ходить на вышку
ход воспрещен!

Это еще почему? Столько ехать, и вдруг — «нельзя». Нет уж, как хотите, а мы поднимемся!

Когда поднялись, стало понятно и это предупреждение.

Гранитным клыком выдался над массивом Марков камень. На плоской, будто затылок кита, вершине его прикреплена стальными тросами — чтобы не снесло в сильный ветер — новенькая светло-желтая пожарная машина. На нее ведет высоченная лестница, срубленная из целых бревен. Нижним концом она упирается в два дерева.

Взбираемся по лестнице. Павел Петрович следует позади, деловитый, спокойный, как всегда. Высоко. Спирает дыхание.

На верхних перилах кто-то из работников пожарной охраны очень остроумно, сколь и просто, устроил солнечные часы. Вертикально вбит гвоздь. Вокруг гвоздя обведена карандашом окружность, разбитая на деления. Каждое деление соответствует получасу. Гвоздь отбрасывает тень, которая, по мере движения солнца по небосводу, перемещается по окружности. Вот и вся механика. А — удобство. Вот он, по выражению Маркса, «первый автомат, созданный для практических целей». Не так же ли вел наблюдение за временем, вынужденный скрываться здесь, Марк Береговик?

Русская смекалка — ее встречаешь на каждом шагу. Не она ли, по сути, является основным героем бажовских сказов?

Проверили эти самодельные «ходики» по карманным часам. Точно. Расхождение в пределах десяти — пятнадцати минут.

Абсолютная высота камня — 416 метров. Под ногами бескрайний океан леса, темно-зеленый, чуть волнистый, торжественный. Синеватым светлым пятнышком проглядывает вдали озеро Щучье. На много километров вокруг, если не считать бараков лесорубов, ни одного селения.

Здесь, на камне, до недавнего времени существовала надпись: «Марк Петрович Турчанинов». Не подумайте, что отсюда пошло название камня. Нет! Пошло оно от полевского рабочего Марка, по прозванию — Береговик, который укрывался здесь вместе с любимой женой от турчаниновского произвола. А уж потом, когда стали звать камень «Марковым», появилась на нем эта надпись. Даже тут жадный заводовладелец хотел обокрасть своего крепостного.

Да не вышло. В устных рабочих сказах сохранилась подлинная история вольнолюбивого Марка Береговика, в глухую пору крепостничества поднявшего свой голос протеста против рабства, смелого человека, защитившего свое человеческое достоинство. И как песня, славящая человека-бойца, стремление к счастью, неодолимую волю к свободе, будет восприниматься сказ Бажова — «Марков камень».

* * *

В последний раз поднялись на гору Думную.

Посвежело. На Думной гуляет ветер, раздувает полы пальто Павла Петровича, который, не отрываясь, медленно обводит взглядом горизонт.

Да, много сокровищ хранят эти холмы. Вон, накрытый облаками, синеет Азов. Там, у подошвы его, богатый рудник Зюзелька — «Синюшкин колодец». Кто знает, может, и сам Азов где-нибудь в недоступной пока глубине своих недр хранит неисчислимые богатства. Вон, плоский, как зеркало, блестит в долине Северский пруд. Тоже, говорят, лежат на дне его медные и другие руды. Дым Криолита закрывает Гумёшки… И они не сказали еще последнего слова. Думная… В старину на ней тоже был медный рудник.

Думная… Откуда название такое?

По преданьям, в пору строительства Полевского медеплавильного завода на горе было сходбище рабочих, бунтовавших против каторжных условий труда, против господских несправедливостей, здесь они думали-гадали, как им быть дальше. Об этом пишет Паллас в своем «Путешествии по разным местам Российского государства».

По другим сказаниям, на горе сидел три дня и три ночи, «думал думу», «батюшка Омельян Иваныч» — Пугачев, еще два века назад потрясший устои феодально-крепостнической, дворянской России. Оттого, слышь, и стали гору Думной звать. Правда, историки утверждают, что отряды Пугачева прошли стороной; да уж очень народу хотелось, чтоб он побывал тут… Вроде закручинился Пугачев, увидав каторжный труд здешних мастеровых и работных людей, и приказал освободить их от тяжелых железных оков, крикнув кузнецу громовым голосом: «Раскуй их!» И осталась от той поры легендарным свидетелем гора Думная и деревня Раскуиха, что укрылась в лесах неподалеку от Полевского…

А если забраться еще дальше в глубь веков, то — как повествуют легенды — совещались на горе и «стары люди»…

— Вот тут, — нарушив молчание, говорит Павел Петрович, — дедушка Слышко и рассказывал нам, ребятам, свои истории. О чем рассказывали в старину? Грамота была недоступна крепостному человеку. И мысли свои показывать было нельзя. Вот и прятали их — мысли, и мечты, и желания — в устных сказах-легендах, которые передавали один другому. В сказах же объяснялось многое, что казалось тогда непонятным. К примеру, откуда такое скопление руды и малахита в Гумёшках, кто оставил там ямы-копани? В сказах бедный человек одерживал верх над богатым. В сказах же, уж коли приходилось невмоготу, он уходил «за камень», за Урал. И было это отзвуком действительности: беглые, примкнув к вольнице, шли в Сибирь. Сказывать сказы находились особые мастера. Мне выпало счастье — слышать такого мастера: дедушку Слышко…

И Павел Петрович опять погружается в раздумье. Сегодня он прощается с родными местами — с Полевским, с Зюзелькой, с Азовом, снова и снова перебирая в памяти впечатления последней недели, шестидневные мотания на машине… Кто знает, когда увидит еще?

— Слышко говорил, — вспоминает Павел Петрович, — пещера под Думной. Завалена. Мне ее увидеть не довелось. А вот как медь на Полевском плавили — помню. Мы, ребята, медную пену собирали. Когда медь плавят, ткнут березовой жердью, брызги на крышу выбрасывало. Считалось, что таким образом медь от примеси очищается. Хорошо. Мы эти застывшие брызги собирали — разменный знак для игры в бабки. Крупная, с бекасинник — пять бабок. Редкая белая — десять бабок. А в народе эту медную пену пили как лекарство. От желудка там или еще от чего. Кажется — предел невежества? А вот теперь оказывается, что это была не медь, а сопутствующий ей висмут. Висмут же применяется в медицине как лечебное средство. И как раз при болезнях желудка. Не так уж глупо получается…

Напоминаю о цапле, которую мы рассматривали в первый вечер своего пребывания в Полевском.

— Цапля? Это — тоже деталь. Каждый владелец завода старался себя перед другими поинтереснее выказать. Ну и — фабричный знак. Для этого у Яковлевых был «старый соболь», у Демидовых — медведь. А здешний-то, Турчанинов, вот цаплю придумал. Дескать, птица и не так чтобы слишком большая, а летает высоко… Знай-де наших, хоть мы и беднее других. Против других-то Турчанинов был пожиже маленько. Это у них в крови было — гнаться за чем-нибудь таким, чтобы хоть чем-то быть в отличку…[43]

Павел Петрович стукнул палкой о камень, лежавший у ног, последил, как тот, шурша, катился вниз по склону.

— Ну, а если глубже копнуть, то можно сказать еще и другое. Всякая геральдика была в особом ходу за границей. Значит — подражали. Тянулись за всем иноземным. Отсюда и погоня за титулами, особенно — за заграничными. Один в ранге «сухопутного капитана», хотя никаким капитаном никогда не был; другой — «князь Сан-Донато»… Тоже итальянский вельможа выискался! Или — Злоказов, получил… купил, правильнее сказать, звание баронета Англии… Англии и в глаза не видал! Так и жили — гнались за всем иностранным, иностранному подражали. Отсюда и знак — цапля. Это они знали. А свое — ни во что не ставили. Взять, к примеру, Демидовых. Первые-то Демидовы хоть крепостниками были, и крупные деятели, способствовали развитию Урала, дело знали. Последние же — даже по-русски говорить не умели, все по заграницам жили. А Россия — что им? Денежный мешок, источник существования. Им одно было важно: была бы мошна потолще. Вот так-то… А уж самое последнее дело — за чужим гнаться, перед каждой чужестранной дрянью благоговеть, а свое — в грязь топтать. Самое последнее дело.

Заключительные слова Павел Петрович произнес тоном сурового осуждения. Помолчав, добавил:

— Теперь все это — предмет истории. И хорошо. Всех из кона вышибли. Но пример поучительный. Особенно для тех, кто свою цаплю хотел бы выше всех воткнуть. А такие охотники еще не перевелись. Думают: если я золотым мешком владею, могу весь мир переиначить по-своему, всех — под свой кулак… Но — переведутся. Переведут!

«Рабочие руки все могут! Кое в порошок сомнут, кое по крупинкам соберут да мяконько прогладят — вот и выйдет камень небывалой красоты. Всему миру на диво. И на поучение — тоже», — говорится в одном из бажовских сказов. Вот то, что р а б о ч и е р у к и в с е м о г у т, глубокий смысл этого, наверное, он имел в виду, говоря — «переведут!».

Это «переведут» прозвучало тогда как пророчество.

Ветер гонит по небу быстрый сонм облаков, освещенных заказным лучом, непрерывно меняющих свои очертания, ласково играет бажовской бородой. Красные полосы прорезались на горизонте. На этом фоне четко рисуется фигура невысокого коренастого человека, сидящего на остром выступе скалы, проткнувшем гору. Солнце село, но какая-то прозрачность, спокойный, тихий свет разлиты вокруг.

До свидания, Полевское, до свидания, Азов, Зюзелька, Косой Брод, Полдневая, — до свидания! Побывав здесь, увидев вас воочию, полюбишь весь Урал — богатырский край, полюбишь за щедрую его землю, за славные дела, за людей-тружеников, которых взрастила эта земля и прославлению деяний которых отдал весь свой самобытный, яркий талант сказочник Бажов.

Пора идти…

* * *

Мы закончим наше путешествие по местам бажовских сказов в Свердловске, на улице Чапаева, 11. Наш разговор о творце уральских сказов будет просто неполным, если мы не побываем в этом бревенчатом, еще крепком доме с крылечком, под железной крышей, на стене которого прибита мемориальная доска с надписью:

Здесь с 1906 года по 1950 год
жил и работал писатель-большевик
ПАВЕЛ ПЕТРОВИЧ БАЖОВ

Надпись не точна: Павел Петрович жил здесь с 1908 года.

На протяжении многих лет почтальон регулярно доставлял сюда толстые пачки писем, другую корреспонденцию, нажимал кнопку звонка — и дверь приветливо распахивалась перед ним. Он по-прежнему ежедневно является и сейчас, хотя владельца дома давно нет среди нас.

Много людей приходили сюда: после смерти Бажова дом стал музеем. Валентина Александровна, вдова писателя, передала его в дар городу.

Войдем вместе со всеми. В комнате, выходящей окнами во двор и сад, все сохраняется так, как было при жизни писателя. Это был его рабочий кабинет, его творческая лаборатория. Здесь он трудился, здесь отдыхал на узкой железной кровати. У стен стеллажи с книгами, большой письменный стол привычно завален рукописями, папками с вырезками газет, с письмами; портативная пишущая машинка, подаренная Литфондом СССР к 65-летию; медная настольная лампа, которую, кажется, минуту назад пригнули ниже, чтоб ярче светила, лучше было читать; часы 2-го госзавода; стоят даже, как всегда, металлический «вечный календарь» и простая круглая пузатая чернильница, из которой были написаны все сказы…

Очки с толстенными двойными стеклами (в последние годы видел плохо, зрение совсем отказывалось служить ему). Ручка с пером… (Авторучек тогда еще не было, да Павел Петрович и не очень жаловал новинки.) Вот здесь, за этим добротным основательным столом, были написаны сказы «Круговой фонарь», «Живой огонек», и также навеянный посещением Уралмаша «Не та цапля» (тогда Уралмаш делал гигантский шагающий экскаватор; действительно, тоже «цапля», с 75-метровой шеей — вылетом стрелы, и длинным «клювом»; достаточно было Бажову раз увидать его, чтоб заиграла фантазия, и творческое воображение, связав воедино виденное в разные годы, устремилось вперед…). Сначала выстукивал на машинке, что стоит рядом, на отдельном маленьком столике, затем подсаживался опять к большому столу и правил написанное. Работа продвигалась невыразимо медленно, зачеркивал и переделывал по многу раз. Давно ли все это было? Дальнее — близкое…

Много статуэток, изящных безделушек, сделанных из разного материала. Характерно, что все они так или иначе связаны с творчеством Бажова (точнее — с мотивами его сказов) и все — дареные.

Все напоминает о нем. И сам смотрит он со всех сторон. Фотографии. «Бажов на Думной горе» — вышито шелками. Акварель «Бажов за рабочим столом». Бажов в бюст — каслинское литье. Тоже все дареное, исключая лишь большой портрет масляными красками, заказанный Валентиной Александровной уже после кончины Павла Петровича.

И как напоминание о большой прожитой жизни — фотография: молодые Павел Петрович и Валентина Александровна.

И как-то удивительно хорошо, по-житейски просто гармонируют со всем этим старинный, закрытый вышитой дорожкой комод, простенький гардероб, покрашенный под ореховое дерево. И маленький коврик у кровати. Взглянешь и скажешь: здесь жил простой, хороший человек, человек — как все мы, грешные.

И — книги, книги, книги. Бесконечные издания «Малахитовой шкатулки» на всех языках мира. За последние десятилетия книга была переведена на 33 языка, и ее знают во всех концах мира. «Малахитовая шкатулка» на персидском, арабском, японском, китайском, урду, хинди… Большая Советская Энциклопедия, собрания сочинений классиков, советских и зарубежных писателей.

Еще больше книг на чердаке. Там же пухлые дела: наброски, черновики, — все же, возможно, они были, хотя Павел Петрович и уверял, что не сохранял их. Литературоведы недаром просят разобрать чердак.

И дом, и двор, и сад несут печать его, ко всему он приложил свою руку. В саду есть скамеечка, на которой любил сиживать в ясные дни, попыхивая трубочкой, обдумывая свои замыслы, — скамеечка вкопана им. В огороде целое поле шампиньонов, — их развел он. Сад — яблони, вишни, рябины — насажен его же руками; даже — хрен. Рябина против окна его кабинета засохла после его смерти…

Вот здесь, сидя на внутреннем дворовом крыльце, он ласкал большого желтого пса Ральфа. Собаки были всегда. Павел Петрович любил животных. Был Шарик, охотничьей породы, отличавшийся тем, что цыплят вытаскивал из воды в кадушке, когда они после дождя заскакивали на край утолить жажду и срывались вниз; были Слива, которой делали операцию от рака, Найда и, наконец, Ральф, помесь сеттера с лайкой. В доме жили всегда две-три кошки.

Расскажем немного об истории дома.

Вначале, по приезде в Екатеринбург, Бажовы не имели недвижимой собственности; и вообще семья жила скромно. Накануне женитьбы Павел Петрович жил с матерью; отец умер, когда сын учился в семинарии. Отец и дед схоронены в Сысерти, на родине писателя, мать, умная, начитанная женщина, много давшая сыну, — в Камышлове (умерла в 1916 году).

Павел Петрович женился в 1911 году, тридцати двух лет от роду. Считал, что поздновато; так было в роду — все поздно женились. Первое время жил с женой в домике рядом, по Болотной улице (ныне улица Большакова). Он стоит и поныне, ветхий, покосившийся, окна касаются земли. Здесь родились две первые дочки. У старшей начался рахит, который тогда называли английской болезнью. Все окошки в домишке выходили на север, солнце не заглядывало, под полом стояла вода. Решили строить новый дом, на пустыре.

Бажов был тогда учителем, преподавал русский язык и алгебру. Лишних средств не было, строили с трудом, себе отказывали. Павел Петрович заботился о семье, старался прирабатывать. И все же залезали в долги, брали ссуды через банк, проценты надо платить.

В новый дом въехали в 1914 году и в том же году перебрались всей семьей в Камышлов, где жизнь была дешевле (с началом первой мировой войны она сильно вздорожала). В доме оставили квартирантов. А там — революция, гражданская война…

Павел Петрович вступил в Красную Армию. Книги «Бойцы первого призыва» и «Формирования на ходу» (история 1-го Крестьянского коммунистического полка Красных Орлов и Камышловского полка) — это лично прочувствованное, пережитое. Он выпускал газету для бойцов-красноармейцев на фронте, занимался партийной работой.

Весь 1919 год Павел Петрович находился на нелегальном положении, в Сибири, на Алтае. Сдержанный, не любивший распространяться о себе, он мало рассказывал об этом периоде своей жизни, умалчивая об опасностях, которые пережил тогда. Лишь вдолге спустя, в областном архиве в Усть-Каменогорске, в центре нынешней Восточно-Казахстанской области, отысканы документы, освещающие деятельность Бажова в те годы.

Под фамилией Бахеева П. П. Бажов участвовал в революционных событиях на Алтае, по некоторым данным, был секретарем уездного комитета партии, а также организатором и первым редактором газет «Известия» и «Советская власть», заведовал уездным отделом народного образования.

Образованию, грамотности Павел Петрович придавал всегда самое большое значение. Всю жизнь учился сам и учил других. А время было трудное, не хватало ни бумаги, ни учебников. Чернил, карандашей — и тех не достанешь. Павел Петрович сам разъезжал по аулам Прииртышья и Горного Алтая, подбирал учителей-казахов, организовывал казахские школы, ликвидировал неграмотность, которая в тех местах в ту пору была почти поголовной. При его участии было открыто в удаленном горном селении Катон-Карагай женское мусульманское училище — одно из первых в тогдашней Семипалатинской губернии, созданы национальная драматическая труппа, ездившая со спектаклями по глухим аулам, сеть курсов народного просвещения, детский театр в Усть-Каменогорске. Чтя память писателя-большевика, устькаменогорцы установили на зданиях, где проходила его деятельность, мемориальные доски. Его именем названа одна из лучших улиц города.

Лишь в 1923 году, после того как затих гром орудий на фронтах гражданской войны, Бажовы, наконец, вернулись в свой новый дом в Екатеринбурге. Долго пришлось ютиться в одной комнате: жильцы не пускали. С того времени и стали жить в нем безвыездно.

Со временем привели в порядок всю усадьбу. Посадили яблони, смородину, малину. Не забыли и черемуху. По весне она — как невеста. Павлу Петровичу нравился ее терпкий аромат…

Но однажды выдалось сухое знойное лето. Все черемуховые кусты затянуло густыми тенетами, черви объедали листья. Разводили костры, чтобы удушить вредителей дымом, опрыскивали «химией», — ничего не помогало, зловещие тенета появились и на других растениях… Пришлось с черемухой проститься.

Дом поштукатурили в 1944 году, после 65-летия владельца. Павел Петрович приходил в ужас: все перетаскивать?! Ремонт затянулся. «Лучшее бы уж не начинать», — сетовал хозяин (всякая домашняя перетруска отражалась на писательских делах, мешала работе над сказами). Потом жаловался — «воздуха не хватает». Бажовы любили чистое дерево, его нетронутое естество. «Вымоешь потолок, стены, — говорила Валентина Александровна, — чисто, дышится легко!»

После, однако, признали: со штукатуркой стало теплее. А прежде, бывало, и зябли в январские морозы. Дом был холодный.

От того ли, по дедовской ли привычке, Павел Петрович любил сиживать в зимнее время дома в валенках. В последние годы жизни к этому стало вынуждать и постоянное нездоровье — то грипп, то неотступный изнуряющий кашель…

Постепенно комната становилась теснее. Особенно это стало заметно после 70-летия Бажова, широко отмеченного на Урале. Уралхиммашзавод преподнес юбиляру дорогой буковый гарнитур мебели (вместительный письменный стол, кресла, тумбочки). Помню, как в юбилей мы втащили все это. Сперва повернуться было негде; потом постепенно все расставилось по своим местам. Пришлось на старости лет привыкать к новому столу, к другой «топографии» кабинета…

Вещи продолжали прибывать и позднее, хотя Павлу Петровичу было чуждо накопительство. Иногда их привозили издалека, из таких мест, где, казалось бы, едва ли о Бажове-то должны знать. Подарки слали Бажову его читатели, отдельные лица и организации. Так появились здесь фарфоровые фигурки — хозяйка Медной горы с ящерками, горный мастер Данила, — прислали с Дулевского завода. Кусок малахита. Друза дымчатого горного хрусталя — от горщиков, чернильный прибор из змеевика — от мастеров-камнерезов. Бюст Пушкина. Барельеф Пушкина. (Пушкин был для Бажова непревзойденным, недостижимым образцом!) Радиоприемник… Ни одной вещи из магазина. Все — дары народа, знаки всеобщей любви и уважения, признания благодарных читателей. Так постепенно кабинет превратился в музей творчества Бажова, приобрел тот вид, какой имеет сейчас, когда дом стал музеем.

Самой любимой была малахитовая шкатулка работы уральских мастеров. И надо же было так случиться, однажды шкатулка упала и разбилась. Павел Петрович очень горевал. Опять же не потому, что ценность, а — работа, работа какая! Починить ее взялся краевед В. С. Старцев, хороший знакомый Бажовых, да не вышло…

Излюбленным занятием Павла Петровича в часы досуга было копаться в саду, на огороде. Когда стали слабеть силы, пришлось отказаться от этого. Он очень переживал свою немощь. «Валёнушка, не могу тебе помочь», — как бы оправдывался перед женой. Работал допоздна, обычно стоя за старенькой конторкой, в облаке табачного дыма. Спать ложился глубокой ночью, вставал в девять часов утра, никогда — позже. Вечером отдыхал часок-другой и — опять за свой кропотливый, подвижнический труд…

Образ жизни его был прост, как говорится, без затей, без ненужной роскоши. Он никогда не ездил на дачу, не стремился на модные курорты. Выйдет в сад, посидит на скамеечке, покурит — и опять идет домой, к столу, работать. Его не привлекала даже пышная природа юга (так и не собрался туда ни разу); хотя вообще ездить он любил и в последний период жизни много путешествовал.

Как-то звал меня: «Поедем, Борис, в Горную Шорию». Туда приглашал его секретарь обкома партии Е. Ф. Колышев, хорошо знакомый уральцам по работе в Свердловске и Нижнем Тагиле.

С сожалением говорил о проездном бесплатном билете депутата: лежит…

Впрочем, билет не лежал без пользы. Павел Петрович регулярно наведывался в Москву, в Ленинград. Там имелись многочисленные друзья и почитатели, устраивались читки произведений Бажова. Валентина Александровна была верной спутницей во всех поездках. Но вернемся снова в этот старый, хотя еще и крепкий дом, посидим за круглым столиком в кабинете, поставленным специально для посетителей, где обычно каждый выпивал гостевую чашку чая…

Бывало, придешь к Павлу Петровичу; он подсядет к раскрытому окну (любил сидеть у окна), в фуфайке, помочах, как говорится, по-свойски, щуплый без привычной толстовки или черного кителя (пиджак и галстук никогда не носил), бородатый. В окне летнее солнце. И в руках у Павла Петровича вспыхивает желтый огонек: вынул из кармана большую лупу с ручкой и прикуривает… прямо от солнца. Папироса потухнет — он опять за лупу… И так, на протяжении разговора, раз пять. Лупа служила и для того, чтобы разбирать буквы при чтении. Последнее время он не мог обходиться без нее. Окуляры не помогали.

Позднее на столе появилась коробочка с табаком, трубка. Коробку подарила Валентина Александровна, а трубку в 1944 году привез знакомый капитан с фронта, муж рассыльной Союза писателей. Курение у Павла Петровича всегда выглядело каким-то священнодействием, важным ритуалом. Но, заметим, неумеренное курение, безусловно, раньше времени и свело его в могилу (рак легкого).

Сидишь, беседуешь, а репродуктор в ящике у стола негромко работает — музыка, чаще классическая, другую Павел Петрович обычно выключал. Так же и в те часы, когда он писал.

От окна перейдет к столу, но не сядет, а привалится стоя, на локтях, так и ведет беседу. Сидеть не любил, а мебели с мягкими сиденьями вообще избегал. «Не сиди на мягком, не советую», — говаривал он серьезно, но с веселой лукавинкой в глазах.

Визитеры в доме были часто, без них не обходилось буквально ни одного дня. Сюда шли писатели; каждый приезжающий литератор считал своим непременным долгом навестить Бажова, если был незнаком — представиться ему. На протяжении многих лет Павел Петрович бессменный председатель правления Свердловского отделения Союза советских писателей. Писательский союз — детище беспокойное — отнимал много времени и сил; но благодаря ему же Павел Петрович был постоянно в курсе всей литературной жизни. Вне Союза, его творческой, специфической атмосферы, пожалуй, и не представишь Бажова.

Сюда, к депутату Бажову, тянулся нескончаемый поток людей. В дом был открыт доступ всем, не отказывали никому.

Не трудно понять, в чем был секрет этой необыкновенной популярности: писатель Бажов был близок народу, все его творчество являлось выражением дум и чаяний народных, концентрировало в себе народную мудрость. Этому способствовало и большое личное обаяние Бажова, его приветливость, которую ощущал всякий, кому хоть раз удалось встретиться и говорить с ним. Как правильно отмечает в своих мемуарах Евгений Пермяк, «будучи многогранно образованным и начитанным человеком, Бажов был очень вежлив и щадящ к ограниченности других. Он никогда не позволял себе выглядеть выше, образованнее своего собеседника» («Долговекий мастер»). Великое, прекраснейшее качество, открывавшее все сердца, все души. Оно ярко проявилось во время нашей поездки в беседах со стариками старателями. Да он и впрямь свой!

Начинала всходить его звезда, но он оставался все таким же простым, доступным.

Как круги по воде, расходились от этого дома невидимые теплые волны человеческого участия, сердечности, привета.

К нему охотно шли за помощью и советом. Шли все.

— Пимокаты меня одолели, — как-то говорил он. — Все о своих делах хлопочут. Писать совсем времени нет…

— Павел Петрович, так направьте их в соответствующее учреждение, — посоветовал кто-то из молодых. Он твердо возразил:

— А ты бы направил? Они же ко мне обращаются, а не в учреждение. В учреждении они уже были… Вот то-то и оно.

Из-за этого, пожалуй, он так и не собрался написать большую книгу об уральских мастерах, современниках социалистической эпохи, о которой когда-то обмолвился в Зюзельке; из-за этого, вероятно, остались невыполненными и кое-какие другие замыслы. Однако же без этой общественной, государственной деятельности тоже невозможно представить Бажова.


«РАБОТА — ОНА ШТУКА ДОЛГОВЕКАЯ». Да. Да, да, да, да!

Повторим: вот здесь, в этом доме, собирались народные уральские сказания и легенды, привозившиеся Бажовым со всех концов края, чтобы затем, отграненными, принявшими чеканную литературную форму, начать новую большую жизнь — в книгах.

Здесь, в этой светлой комнате, написаны «Малахитовая шкатулка», все сказы, от первого до последнего, повесть для детей «Зеленая кобылка» и вообще создано все литературное наследие Бажова.

Судьба отметила его как избранника. Она доверила ему самое драгоценное — жемчужины народного устного творчества, перлы самоцветной, никогда не тускнеющей, никогда не иссякающей народной речи. И он оправдал этот выбор.


…Может быть, оправданно еще одно воспоминание — на сей раз не мое, а Константина Михайловича Симонова. Ему тоже довелось побывать в этом доме, и спустя годы он вспоминал:

«Рассматривая фотографию И. Тюфякова[44], сделанную в Свердловске без малого сорок лет назад, смотрю на задумчивое мудрое лицо Павла Петровича Бажова, сидящего между двумя тогдашними юнцами Сергеем Михалковым и мною, и силюсь вспомнить, как же все это было тогда.

По-моему, это было так. В феврале 1939 года состоялось первое в истории Союза писателей награждение писателей орденами. В числе других орденами были награждены и несколько молодых писателей. Среди них а мы с Сергеем Михалковым. Вскоре вслед за этим мы, во всяком случае я, получили от Союза писателей первое общественное поручение: поехать в Свердловск встретиться с живущими в Свердловске писателями, познакомиться с тем, как там идет работа.

Если не изменяет память, тогда существовали некоторые сложности, связанные со спорами вокруг творчества нескольких свердловских литераторов. В частности, задерживалось издание двух или трех книг. В числе их была всесветно знаменитая потом «Малахитовая шкатулка» Павла Петровича Бажова.

Вместе с нами, двумя молодыми поэтами, Александр Александрович Фадеев сговорил поехать в Свердловск человека намного более опытного, чем мы, очень тонкого и умного критика, автора прекрасных книг о Чехове, Александра Иосифовича Роскина (впоследствии погибшего в рядах московского ополчения). И помнится, это очень помогло делу. За те несколько дней, что мы провели в Свердловске, мы дважды или трижды встречались с Павлом. Петровичем Бажовым. Если мне не изменяет память, были у него дома. Мы все трое с увлечением читали не читанные нами раньше и уже напечатанные и еще не напечатанные сказы из «Малахитовой шкатулки», у которых, как это ни странно представить себе сейчас, были тогда не только одни сторонники и почитатели.

Уезжая в Москву под обаянием и самого Павла Петровича, и его удивительных сказов, мы взяли с собой предназначавшуюся для «Советского писателя» рукопись «Малахитовой шкатулки». Рукопись эта там, в Москве, была передана нами в издательство, причем было и сказано и, по-моему, также и написано на бумаге все то доброе, что мы о ней все трое думали. О своих впечатлениях, помнится, мы, приехав, рассказали и Фадееву.

Не хочу задним числом преувеличивать весомость наших усилий, но, наверное, они тоже немножко подтолкнули выход «Малахитовой шкатулки» в Москве. Думаю, грешным делом, что именно с этой главной целью и посылал дальновидный Фадеев нас, зеленых и напористых, вместе с многоопытным Роскиным в ту командировку в Свердловск…»

Что ж, скажем и мы тоже задним числом: спасибо и вам, друзья, спасибо за «Малахитовую шкатулку», за нашего Бажова!


Как никто другой до него, Бажов сумел показать в своих произведениях жизнь и думы горнорабочих Урала — от простых людей минувшего века, создал запоминающиеся образы умельцев, для которых труд — радость, горение, раскрыл своеобразие их духовного мира, их одаренность, высокие моральные качества, их любовь к отечеству и родному краю, и все это — в образах и манере, до него не существовавших в литературе об Урале[45]. Лишь в устных преданиях проглядывали самобытные черты этих людей. В их поступках и характерах Бажов показал типическое в русском народе. Он наполнил свои книги ароматом эпохи, края. Как живые, полнокровные люди, воспринимаются герои бажовских сказов, от фантастической девки Азовки, изображенной в виде дочери старшины «старых людей», и кончая совершенно реальной фигурой бунтаря Марка Береговика, — волшебный мир, оживший под пером художника.

Силой своего творческого воображения Бажов воссоздал облик старого, или, как мы часто говорим, «демидовского» Урала, и, читая книги уральского волшебника, мы как бы совершаем путешествие в прошлое, в глубь уральской истории. Она встает перед нами в столкновениях страстей, в борьбе людей-тружеников с их угнетателями-барами. В этом проявилась сила бажовского таланта, его бесценный вклад в сокровищницу мировой литературы.

Невольно возникает вопрос: откуда такое знание быта, бесконечного множества деталей обстановки, в которой действуют бажовские герои, поразительное чувствование характерных особенностей и своеобразия описываемого времени, такая глубина мысли, прозорливость, такое понимание задач, стоящих перед писателем, — откуда?

Частичный ответ на это дает поездка в Полевское.

Все, что было лучшего в Бажове, он получил от народа. И все полученное — в новом качестве — с лихвой вернул туда, откуда вышел сам, ибо вся его жизнь — пример служения народу. Писатель-большевик, выросший в эпоху всепобеждающих идей ленинизма, прошедший школу в рядах великой партии рабочего класса — Коммунистической партии, Бажов очень остро чувствовал запросы своего времени, постоянно учитывал нужды и стремления своего народа.

Уральской горнозаводской легендой интересовались и до Бажова. Отдельные легенды и предания записаны в очерках В. И. Немировича-Данченко «По Уралу и Каме», в книгах Д. Н. Мамина-Сибиряка. Однако именно Бажову суждено было первому по-настоящему «открыть» ее, осмыслить научно и философски, ввести в мир большой литературы.

Более полувека отдал он изучению, осмыслению уральской горнозаводской легенды — полусказки-полубыли. Уральская старина сделалась основой его творчества, фоном, который он расцвечивал яркими красками, легенда — отправным пунктом, сюжетом.

И не только легенда питала истоки его творчества. Все, конечно, читали сказ «Иванко Крылатко». Под этим именем в сказе выведен реально существовавший человек, замечательный мастер гравировки по стали Иван Бушуев, живший в Златоусте в первой половине прошлого столетия. Он считался лучшим гравировщиком фабрики холодного оружия. Знатоки сразу узнавали его работу по точному, ясному рисунку, по уверенной, твердой «руке». Почти все сделанные им вещи теперь хранятся в музеях как редкости. Иногда они обнаруживаются и в частных коллекциях или просто у случайных владельцев.

Так, однажды, в Свердловскую картинную галерею, уже вдолге после смерти Бажова, принесли нож и предложили купить. Нож был гравирован: на одной стороне лезвия изображалась сцена охоты на медведя, на другой — на кабана. Вековая ржавчина попортила узор золотой, но не сумела уничтожить подпись: «И. Бушуев. Златоуст. 1824 года». Это была работа Иванка Крылатко! В другой раз принесли старинный клинок с тонким, изящным рисунком в античном стиле. На нем тоже оказалась надпись: «И. Бушуев, 1823 год. Златоуст». Тоже работа легендарного Иванка Крылатко.

Вероятно, за свою жизнь Павел Петрович немало перевидал, перещупал своими руками таких клинков из знаменитого златоустовского булата, с клеймами знаменитых мастеров.

Очень удачно Пермяк определяет бажовские сказы как «былевую небыль», подчеркнув, что речь в них ведется «о таинственном, но не тайном, о волшебном, но рукотворном». В доме на улице Чапаева, 11, в Свердловске, переплавлялись виденное, слышанное, почерпнутое из самых разнообразных источников.

В «Малахитовой шкатулке» встает Полевское, встает весь наш богатый и славный край — Урал, но это не простая фотография: в виденное и слышанное автор вдохнул свою душу, и, таким образом, путешествие, которое мы совершаем сегодня на улицу Чапаева, хотя оно и служит продолжением все того же волнующего путешествия по местам рождения бажовских сказов, — это уже путешествие в другую область — в область человеческого духа, который и является единственным и полновластным хозяином всего, что есть на земле. Сличите то, что вы узнали из рассказа о поездке в Полевское, с тем, что содержится в «Малахитовой шкатулке», и, может быть, это поможет вам разобраться, как природа и живая история края отражаются в художественном творчестве, откроется тайное тайных: как создаются книги.

…Он работал над сказами долго, тщательно — годами. Медленно копилось богатство «Шкатулки». Каждый сказ рождался ценой тяжких усилий, в муках, как и всякое истинное произведение искусства. Труд в высшей степени кропотливый, даже изнурительный, но…

«Медленнее-то писать — лучше», — неоднократно замечал Павел Петрович. Так говорить о работе литератора мог только человек истинно талантливый и беспощадный к себе.

«Вдохновение не любит ленивых». Эти слова принадлежат Петру Ильичу Чайковскому, который сам был великим тружеником. Но кажется, что их сказал Бажов. Во всяком случае, к нему вдохновение приходило через большой, напряженный труд.

Он много думал о вопросах писательского мастерства. Его изумляло мастерство Чехова, умевшего двумя-тремя точными штрихами нарисовать всего человека так, что тот вставал как живой. Помните разговор у вокзала по поводу портрета вашего знакомого…

Главное же — добиваться полной идейной ясности, четкого осуществления замысла.

Примечательно, что, рисуя события далекого прошлого, Бажов не оставался в стороне требований своего времени. Постоянная работа над историческим материалом не привела его к любованию стариной, забвению вопросов современности. Наоборот! Все творчество замечательного уральского сказочника, как назвала его газета «Правда», учит смотреть на прошлое с позиций современности. И поэтому П. П. Бажов — по праву глубоко современный, советский, партийный писатель, хотя писал он сказы о явлениях и вещах, отдаленных от нас целыми столетиями. В этом проявилась политическая зрелость писателя.

Не так уж часто выпадает на писательскую долю, чтобы основная мысль, выраженная в его произведении, вошла в арсенал идей, зовущих человечество на борьбу за светлое будущее. Достигнуть этого — счастье для писателя. Бажов познал это счастье.

Его «живинка в деле» стала символом рабочей смекалки, неустанного стремления двинуть вперед свой труд, сделать его искусством, добиваться новых высот мастерства. Это выражение стало теперь крылатым, его знает каждый советский рабочий.

Замечательно определение советского демократизма, данное им однажды. Вспоминая об огранке изумруда, которую назвали теплой, потому что обработанный камень «не только ровно излучал свет, но и казался теплым на руке», Бажов писал:

«…Сила вовсе не в том, что у нас кузнец и академик, директор большого завода и оперная певица, доярка и конструктор самолетостроения могут идти в одном ряду, спокойно меняя порядок. Сила в другом. У нас в условиях советской демократии, это никого не удивляет, — как самое простое, обычное, рядовое. У нас каждый, где бы он ни стоял — вверху или внизу, справа или слева, — чувствует себя одинаково близко к основному узлу, одинаково освещен и согрет, если сам не замшел, не отсырел, не запылился.

В этом именно объяснение единства действия нашей демократии, той силы и тепла, какие излучает наша страна».

Напоминая постоянно своим товарищам по ремеслу, что «все в писательском котле должно перекипеть так, чтобы получилось новое качество», сам он действительно создавал это качество — качество большой партийной литературы. И в этом — самая большая победа писателя.


Встречаясь со знакомыми на улице, на собрании, в театре, на традиционный вопрос: «Как живете?» — Павел Петрович частенько отвечал стереотипной фразой:

— Живой еще.

Эти два слова стали у него в последние годы привычной формулой ответа на приветствие.

Здоровье его к этому времени значительно пошатнулось, начали одолевать старческие недуги. Он понимал, что срок жизни истекает, и, по-видимому, не раз думал об этом, принимая это с той спокойной, трезвой рассудительностью, которая была так характерна для всего образа действий Бажова, для склада его мышления.

Мучило сознание, что многое еще остается нереализованным, голова была переполнена планами, для выполнения которых требовались годы и годы… Пришло подлинное мастерство, достигаемое усилиями целой жизни, но кончались силы. Бренность тела вступила в непримиримое противоречие с ясностью духа, плодовитостью ума, достигшего полной зрелости.

Очень редко это прорывалось наружу.

Как-то показывал «вечный календарь», привезенный ему Ридой из Москвы, — никелированную, изящно сделанную вещицу, простую, но очень хитроумную. Перевертываешь, и автоматически, с легким стуком, выскакивает число на завтрашний день. Павел Петрович повертел ее, любуясь, в руках (хорошая, чистая работа, да если еще с выдумкой, всегда нравилась ему), затем сказал:

— Занятная штучка. Плохо, что она заставляет задумываться. — И, видя недоуменный взгляд, опрокидывая «штучку», подсказывал: — Щелк… непонятно?

— И — день прошел?

— Вот именно. Только тебе-то что! У тебя еще много впереди. А вот мне… — И не договорил.

Вспомнилось, как на Азове он оттолкнул руку, когда ему хотели помочь в восхождении. Я — сам! Я еще сам могу!

Хотел жить. Гнал немочь. Жить. Долго. Писать книги, ездить, встречаться с людьми. В семьдесят лет пытался договориться поехать с геологами на изыскания в тайгу. Душа требовала: жить! добиваться! двигаться! быть там, где люди, вместе с ними нести все тяготы, испытывать сладость ощущения победы над трудностями! жить! Это понимаешь лишь теперь, когда сам достиг его лет.

Я был последним из свердловских писателей, видевших Павла Петровича живым. Это было в Москве, незадолго до его смерти. Я находился там по своим делам, когда стало известно, что приезжает больной Бажов. Мы встречали его на Казанском вокзале втроем: московские писатели — П. Ф. Нилин и Е. А. Пермяк — и я. Павел Петрович выглядел резко похудевшим, с изжелта-зеленым нездоровым лицом. Он как-то удивленно поднял на меня свои большие, округлившиеся глаза (вероятно, не ожидал увидеть), но ничего не сказал. Из вагона вышел сам и медленно побрел по перрону, поддерживаемый под руки Валентиной Александровной и медсестрой. У вокзала их ждал санитарный «ЗИМ» из Кремлевской больницы. Это была последняя наша встреча.

Павел Петрович Бажов умер 3 декабря 1950 года, на семьдесят втором году жизни, в Москве. 7 декабря его тело специальным вагоном привезли в Свердловск.

Похороны П. П. Бажова вылились в своеобразную демонстрацию любви и уважения советских людей к человеку, который высоко пронес знамя «инженера человеческих душ» и обязывающее звание депутата высшего органа власти нашего государства — Верховного Совета Союза ССР, к партии, членом которой он состоял с 1918 года, к советской культуре, взрастившей такого мастера слова, — и в конечном счете явились выражением того почета, которым окружены в Советской стране избранники народа.

Гроб с телом покойного был выставлен в концертном зале филармонии, в том самом зале, куда живой Бажов приходил столько раз на фортепианные и симфонические концерты, где праздновался его 70-летний юбилей. В лютый мороз тысячи граждан стояли на улице, дожидаясь своей очереди, чтобы сказать последнее «прости» любимому писателю, в последний раз увидеть его. Непрерывное, медленное движение у гроба продолжалось до глубокой ночи.

В день погребения траурная процессия растянулась на несколько кварталов. Улицы были черны от запрудивших их толп. За гробом Бажова шли люди самых различных профессий, мужчины, женщины, дети. Многие приехали из районов, из Челябинска, Перми, Нижнего Тагила, Полевского… Приехал проститься со старым другом Дмитрий Александрович Валов, наш провожатый и спутник в поездках по Полевскому району в 1939 году. В числе приехавших отдать последний долг умершему было много прежних учеников Павла Петровича, его личные друзья, партийные работники, представители мира науки и искусства. Это была не только дань популярности отдельного человека. Прежде всего это было признание заслуг советской литературы, самой идейной, передовой литературы мира.

10 декабря 1950 года прах П. П. Бажова был предан земле — той уральской земле, которую он так любил, по которой столько путешествовал… С высокого пригорка, где тихо шумят на ветру ветви берез и сосен, виден весь широко раскинувшийся трудовой Свердловск. Видны его новые, большие, залитые светом дома, встают дымы заводов, доносится трудовой напряженный ритм его жизни… И смотрит задумчиво на город с гранитной скалы тот, кого уральские пионеры и по сей день продолжают звать любовно — «дедушка Бажов», смотрит точно так же, как смотрел когда-то последним взглядом с Думной горы.

«Живой еще»… Почему-то часто вспоминаются эти слова.

Легенды, сказания… к р и с т а л л ы м у д р о с т и, назвал кто-то. И сам Бажов ныне уже как легенда, шагающая через годы…

Без конца издается и переиздается «Малахитовая шкатулка», она стала любимой, настольной книгой миллионов. Поэты посвящают автору ее свои стихи. На сценах театров страны идут балеты, драматические спектакли, поставленные по мотивам его произведений. Снимаются кинофильмы. Во многих городах и поселках — в Свердловске, Полевском, Сысерти, Мраморском — есть улицы имени Бажова, школы имени Бажова.

Хорошо сказал об этом старый большевик-уралец Анишев в годовщину со дня смерти замечательного сказочника:

— Все, что сделано нами на Урале, — дело наших, рабочих рук. И во всем этом есть доля труда Павла Петровича Бажова, который до последних дней своей жизни неутомимо и страстно боролся силой своего слова и делом как коммунист и народный депутат.

Еще лучше сказал сам Бажов:

«Работа — она штука долговекая. Человек умрет, а дело его останется». Эти слова можно поставить эпиграфом ко всей его жизни.

Павел Петрович умер. Но живут и будут жить многотрудные плоды долголетних литературных исканий — итог творческой жизни писателя. Они останутся в золотой сокровищнице человеческих знаний, тех знаний, которые верно и честно служат народу, помогают ему строить новую счастливую жизнь. Жизнь без «господ», без унижений, без угнетения человека человеком — жизнь в социалистическом сегодня, коммунистическом завтра.

Тем же, кто лично знал Бажова, кто был близок к нему, постоянно встречался, работал бок о бок с ним, не забыть и его чисто человеческих черт. Всегда будут помниться его мягкий, добродушный, с хорошей народной лукавинкой юмор, его спокойная прозорливая мудрость, его простота, отзывчивость, глубокая душевная чистота… Как живой стоит он перед глазами: аккуратный, плотный, чуть согнувшийся под бременем лет, с длинной седой бородой и с ясными, как у ребенка, глазами, освещенный большой внутренней красотой, — мастер золотого русского слова, ювелирной шлифовки фразы, уральской горнозаводской легенды, пример скромности и трудолюбия, писатель из народа и для народа — Павел Петрович Бажов.

ПОСМЕРТНОЕ — ОТ СТАРШЕГО ДРУГА

Обычно мы говорим о Бажове: мудрец, сказочник, мастер. И как-то забываем, упускаем из вида, что он был еще учителем. А учителем он был всю жизнь.

В течение длительного времени я имел возможность близко наблюдать Бажова, учиться у него. Вместе, по его предложению, мы ездили в его родные места, Полевской и Сысертский районы. После некоторое время я исполнял обязанности оргсекретаря Свердловского отделения Союза писателей СССР в ту пору, когда Бажов избирался председателем правления СП; затем ряд лет был ответственным секретарем альманаха «Уральский современник» при редакторе П. П. Бажове. Несмотря на большую разницу в возрасте, нас связывала настоящая дружба. Контакты были деловые и личные. Встречались в Союзе и в доме Бажовых. Не говорю о бесчисленных творческих обсуждениях, заседаниях, конференциях, собраниях.

Всегда поражало умение Бажова увидеть главное и по-своему, точно, лаконично, с народными речениями, выразить это. Он никогда не навязывал своего мнения, говорил негромко, даже в каком-то извинительном тоне, но всякий раз умел облечь свою мысль в такую форму, что она надолго оставалась в памяти. Делал это неназойливо, без всякого апломба или ссылок на свое старшинство (упаси бог, не терпел!), а как-то незаметно, деликатно, как и все, что он делал. Не помню случая, чтоб он рассердился, вышел из себя и повысил голос, хоть бывало всякое; эта его черта была поистине удивительна, как поражающе удивительна была необыкновенная широта бажовских знаний; а за всем этим скрывалась подлинная доброжелательность к людям, неизменные постоянная приветливость и готовность помочь.

Не забыть, как однажды он вступился за меня. Шло обсуждение писательской продукции — творческий отчет. Досталось, конечно, крепко: писатели любят «препарировать» друг друга. Им только дай, наговорят такого, сам себя не узнаешь. Видимо, сочтя критику излишне строгой, а в чем-то и претенциозной, дождавшись, когда выскажутся все, Павел Петрович положил трубочку на стол (курил он много, а на заседаниях посасывал потухшую — ни минуты не мог обходиться без нее) и неторопливо молвил: «Тут про Бориса всякое говорили. А я вот так скажу: другой поедет — ничего не привезет, а Борис поедет — пятнадцать тем привезет. Это ведь тоже чего-то стоит… Вот газ на Сосьве открыли. Кто туда поехал? Конец не близкий. А Борис поехал…»

Как возмутился он, когда Хазанович в пылу споров брякнул про одного из наших общих знакомых в том смысле, что у него-де «сейчас плохо и всегда будет холодно и плохо».

— А вот это уже никуда не годится, — заявил Бажов, и складки на его лбу сошлись, он весь посуровел.

Больше всего не терпел залихватства, оскорбительных легковесных суждений. Безусловно, основываясь на его же замечаниях, можно утверждать, что он поддерживал известный тезис: к критике надо прислушиваться, но не надо ее слушаться. Ну и, конечно: критика должна быть справедливой, объективной. Наверное, это была его самая драгоценная черта — всегда следовать истине, отстаивать справедливость.

Замечу, что эти «пятнадцать тем» я ощущаю горбом на протяжении всей жизни. Как в воду глядел учитель! Очевидно, он уже тогда подглядел то, что с возрастом стало еще заметнее, если верить суждениям друзей: трудоспособность, неуемное, жадное стремление все увидеть, объять, обо всем написать, ничего не упустить, чтобы силой пера, быть может, повлиять на те или иные общественные процессы, на развитие событий текущей жизни, донести нечто важное до сознания читателя. Нелегкая задача, но есть ли цель выше?

Бесспорно, Бажов ценил энергию, трудолюбие, хорошую творческую жадность и напор (последнее, как бывшему журналисту, ему было особенно понятно и близко), но это не мешало ему видеть и недостатки; а тем, в кого он верил, от кого чего-то ждал в будущем, он считал просто необходимым говорить вещи серьезные, выдвигать повышенно строгие требования.

Не случайно неодобрительно относился ко всякого рода разглагольствованиям насчет того, что писать пером теперь время отошло — медленно; надо работать на машинке — быстрее. Подобные рассуждения коробили его (хотя машинку — подарок Литфонда к юбилею писателя — принял и печатал на ней письма одним пальцем).

«Сделать, конечно, надо успеть многое, надо стараться, а спешить нельзя…»

Помню, как в трудную для меня пору жизни, стремясь поддержать, сделал дарственную надпись на книге: «В тяжелый год на легкую память». (Смысл: надейся, мол, минуют грозы.) И как приветствовал полученное мной приглашение быть собкором журнала «Огонек»: «Площадка большая и заметная… дальше от тебя зависит. Да ты не ленивый, я знаю…» Великая вещь доброжелательность, и как часто ее не хватает нам в общении друг с другом, — а как благотворно воздействует она на человека, прибавляя силы и помогая формировать здоровую нравственность.

Это письмо я получил уже после смерти Бажова. Валентина Александровна, жена Павла Петровича, вручила его мне после того, как мы проводили нашего большого друга в последний путь, в декабре 1950 года. «Оно написано для вас и должно быть у вас. Павел Петрович так хотел», — сказала Валентина Александровна, передавая шесть листочков мелкого машинописного текста, перепечатанного руками уральского сказочника.

Письмо — наглядное подтверждение заботы старого писателя о молодом литературном поколении, живое свидетельство того, что ему было далеко не безразлично, «кто будет после нас».

Сейчас не припомнить, о какой рецензии идет речь в письме, в архиве своем я ее не нашел. Обычно Павел Петрович рецензий не писал, но, видимо, в данном случае отошел от своего правила, и, надо думать, все с той же целью — сделать необходимое, помочь молодому начинающему коллеге лучше разобраться, чего тот достиг, а чем не надо обольщаться, что хорошо и правильно, а что, быть может, ошибочно и способно помешать дальнейшему росту.

Павел Петрович не касается очерка, публицистики, избрав для разговора строго ограниченную тему — жанр художественного рассказа, вероятно усмотрев тут наиболее уязвимое место. Поясню, что разбираемые им рассказы все были написаны в военные годы и являлись выражением общих для всего народа чувств, жгучего желания автора в меру отпущенных ему возможностей послужить общему делу победы, которому в тот момент отдавал себя каждый. Однако то, о чем говорит Бажов, никак не утеряло своего значения и сейчас. В этом непреходящая ценность письма.

Думаю, что критические суждения и советы, содержащиеся в этом дорогом для меня письме, заставят задуматься многих. Особенно они могут оказаться полезными и сослужат добрую службу тем, кто нетерпелив и самоуверен и с пеленок готов причислять себя к гениям, забывая, что до гения лежит длинный и тяжкий путь строгой самооценки и неустанного, не знающего скидок и послаблений, труда, самоусовершенствования.

Думал ли Павел Петрович, когда писал, что скоро умрет, а так много остается невысказанным…

«Борис Степанович!

Знаю, что ты принадлежишь к той группе людей, у которых завтрашний день заслоняет последующие, что критику ты не очень жалуешь, с поправками редко соглашаешься и к нашему брату — старикам относишься со снисходительностью своего возраста: тоже учителя. Что они понимают! За всем тем мне хотелось написать тебе в дополнение к рецензии, которую все же надо считать поддерживающей. Не поленился даже новую копирку заложить. Пусть и у меня памятка останется, что пытался поставить вопрос по-серьезному, что, подписывая рецензию, знал, где кончается журнальная литература и где начинается книжная.

Кому-кому, а тебе, пишущему на злободневные темы, последнее надо знать до тонкости, чтобы не увлекаться при отборе материалов для того или другого сборника. Апробация через печать для вещей на злобу дня очень немного значит. То, что сегодня принимается и печатается в журналах, то завтра уж не годится, и соединять такое в отдельные сборники даже вредно для писателя. Если подходить к челябинскому сборнику с этой меркой, а с ней только и надо подходить, то там многое следовало бы отбросить, хотя в свое время это было приемлемым и не плохим. Для примера возьмем «Вражий след». Этот рассказ напечатан в 43-м году, а написан, может быть, в 42-м. Тогда все мы усиленно заботились о маскировке городов. Чуть не изменой считалось, если кто-нибудь закурит папироску в подъезде. Даже у нас, помнишь, были закрашены верхние стекла трамвайных вагонов. И все это тогда было нужно и оправданно. Маскировка городов, как известно, продолжалась до окончания войны с Германией, но уже в начале 43-го года на улицах Москвы горели не только синенькие лампочки, но и простые, только закрытые сверху абажуром, так как все к тому времени знали, а дети тем более, что на расстоянии десятка километров никакой спички не разглядишь, а боковой свет из окна многоэтажного дома сверху и вовсе не увидишь. Прочитав такой рассказ в 45-м году, юный читатель в лучшем случае пренебрежительно оценит: «Дядя автор не знает, что спичку с самолета не разглядишь», а в худшем же может подумать: «Какой дурак десантник, он, как маленький, окошки бьет, а для чего — неизвестно!» Это уж, как видишь, пошло по линии недооценки врага, что, безусловно, надо признать особо вредным. Не поверит читатель и тому, что в затемненном большом городе, где и днем-то не так уж светло, можно было ночью разглядеть рассыпанные на углах марки. Мало ли всяких бумажек валяется! Маловероятен и вызов с моря путем крестообразного знака, сделанного зажженной спичкой. Тут ведь надо не забывать, что в портовом городе и наша охрана где-то имеется, смотрит не только с суши, но и с моря. А у тебя это вовсе забыто. Десантники начинают тут же на берегу разговаривать по-немецки настолько громко, что мальчик даже разбирает такие слова, как постамт, бангоф и др. Читатель ведь должен удивляться: «Какие дураки! Таких поймать совсем просто!»

Все это происходит потому, что ты не любишь «терять время на мелочи», берешь нужную тебе мысль и проводишь ее, не утруждая себя остановками на деталях. Для очередного номера газеты или журнала такой порядок в какой-то степени терпим, так как первое условие — своевременность, а для книжки, рассчитанной на более долгую жизнь, требуется другое, и в первую очередь именно та мелочь, которая заставляет поверить автору вполне и всерьез. Вот, например, у тебя в «Святохе» (не лучше ли Сватохе?) есть место, когда он, пустив воду, отходит от станка к окну. В чем тут дело, для меня, технически неграмотного, неясно, но я чувствую, что пишущий что-то знает, и я это рассматриваю, как очень положительное, начинаю с этого времени верить, что тут не голая выдумка. В этом и есть суть вопроса. Фабульная линия важна, но только взвешенные детали делают произведение живым и правдивым. С одним сюжетом выезжать в книгу нельзя.

Возьмем другой пример — «Олений камень». Сюжет там сладковатый, в стиле Кл. Лукашевич, В. Дмитриевой и др. «писателей для детей». Берет рассказ местным колоритом: Чусовая, ледоход, быт лесных деревень, Олений камень (легенда рассказана небрежно). Хороша подробность: отпустив лошадь, привязал вожжи на оглоблю. Но и здесь много недоуменных деталей, потому что автор во власти только своей мысли, а не представлений. Ты выводишь мальчика на берег по расщелине, которая идет с вершины Оленьего камня, но попробуй представить эту расщелину в пору половодья, и станет ясно, что это неправдоподобно. В эту пору по ней либо бурный поток, который неизбежно смоет человека даже без груза, либо она может представлять сплошную наледь, по которой тоже не поднимешься. Да при таком решении еще забывается другое, более важное. Парнишку направил за картиной заведующий лесопунктом. Начало ледохода, важнейшее событие для лесопункта, там не могли пропустить незамеченным, а заведующий тем более. Послал лошадь, мальчугана! И ничего, никаких встречных действий! Читатель об этом помнит, а писатель забыл, так как ведет свою линию только рассудочно, без живого представления того, о чем рассказывает.

Даже рассказ «Мертвый конус», где как будто все правильно, едва ли принадлежит к тем, которые ты потом, когда будешь подводить итоги своей литературной работы, возьмешь для перепечатки. Недостаток у него тот же, нет ни одной крупинки, которая бы заставила поверить, что автор знает все то, о чем рассказывает, хотя бы так, как токарный станок. Возникает даже недоверие, что исключительная меткость стрелка при сочетании трех движений (пули и двух самолетов) родилась из одного только опыта при одном движении.

Ты только на это не сердись. Ведь пишу потому, что продолжаю думать о твоем будущем, которому пока что мешает твоя поспешность. Выход книжек, конечно, важен не с одной материальной стороны, но все-таки здесь надо быть очень строгим к себе, выбирая лишь то, что писано без большой спешки. Да и вообще тебе следует подумать о самой манере письма, требующего более глубокого изучения предмета, и главное, надо не только расставлять, но и представлять своих героев в тех положениях, в какие они ставятся.

Не менее важно повернуть свои мысли в сторону тех пустяков, которыми ты, как я заметил, пренебрегаешь. Знаешь ведь анекдот: бюст фавна был вылеплен отлично, но когда художник выломил у этого фавна один зуб, скульптура выиграла не вдвое или втрое, а совершенно неизмеримо, так как она ожила. Этот вышибленный зуб советую помнить всегда, перефразировав применительно к своему творчеству: «где тут та полнокровная деталь, которая есть в «Моих друзьях», но которой нет в «Каменных загадках» (напоминаю тебе эту азбуку потому, что у тебя заметна склонность переоценивать свою занятость и недооценивать «литературную болтовню»). Занятость, конечно, дело почтенное, но и «болтовней» в нашем ремесле пренебрегать не следует. Правда, очень часто невод приходит с одной травой морской или с тиной, но иной раз окажется и золотая рыбка, какую у своего стола не высидишь, хоть трое подшитых кожей штанов просиди. На последнем вот четверге, с которого ты ушел, оказалось даже три таких рыбки. Правда, они могут мешать очередной работе, но они же могут и вести ее дальше. Слушая Трубина, я подумал: «Вот бы пару подобных речений в «Олений камень», совсем бы он по-другому зазвучал». Но, разумеется, речений не столовских, не у стола высиженных, а именно таких же самородных, какими богаты оказались эти никчемные по сюжету рассказы. А Соболь! Ведь надо было видеть, как оживленно реагировали при его чтении и как свирепо стали разносить, чтоб понять, на какой плоскости лежит гротеск современного быта. Все его жаждут, но все одинаково боятся впасть в пошлость. Найти правильную линию, и откроется огромная область.

В заключение чудесный парень, поразивший всех своими стихами. Приятнее всего, что он продолжает свою учебу по специальности, хотя уже теперь может «встать в ряды». Такие неожиданные явления тоже полезны, так как они мобилизуют на борьбу за качество, напоминают, что на литературном поле могут скоро появиться новые люди, которые уже брали культуру не рывками, а систематически и не в том количестве, какое досталось предыдущим поколениям. Может быть, они даже не скажут резкого слова: «слезай временные, — прошло ваше время», а просто будут один за другим выкладывать на издательский стол ту литературу, о которой давно скучает читатель. Всякому, кто в настоящее время занимается литературой, это полезно напомнить, как и то, Что литературные поколения в прошлом столетии считались по десятилетиям. Отсюда для энергичных людей один вывод — налегать не на количество и переиздания, которые могут быть вредны, а на качество, которое уже само приведет переиздания.

Словом, подумай, а я на этом кончу.

Впрочем, еще два совета.

У тебя в рассказах почти вовсе нет или очень редки «играющие слова», и это, на мой взгляд, не вполне понятно. Не все же время ты вращаешься в кругу себе подобных интеллигентов, где ценное слово только в анекдоте, и то в большой части фривольном. Или ты не привык ни при чтении, ни при разговоре следить за словом. У тебя даже как-то нет «ребячьих слов», хотя встречи ведь бывают, и нередко. Конечно, тут надо не переборщить, не дойти до того самого «слабо», которое т. Перцов справедливо назвал жаргонным.

И еще. С каждой написанной страницы перед тем, как ее сдавать для перепечатки, надо выжать не меньше двух-трех строк. Все лишние слова, все «не стреляющие ружья» и «попутные рассуждения» выбрасывай самым безжалостным образом.

Не обижайся на учительный тон письма. Делаю это, как уж говорил, только потому, что хочу в меру своих сил и разумения помочь напористому человеку выйти с боковых дорожек журнального творчества на большую дорогу литературы».

Спасибо, милый Павел Петрович!

«ОН БЫЛ НАШ УЧИТЕЛЬ»

Наверное, самое увлекательное и волнующее, таящее наибольшие неожиданности — открывать человека. Вот так я открывал для себя Бажова, нет, не всемирно признанного сказочника, певца рабочего Урала, автора «Малахитовой шкатулки», а того Бажова, который предшествовал писателю. Конечно, кое-что о том, другом, Бажове я знал раньше, но как-то осязаемо, по-настоящему понять и прочувствовать это, понять не только умом, но и сердцем, вызвав чувство родства, помогли мне старики колхозники, жители далекого сибирского села Бергуль. А для них, наоборот, открытием явился писатель Бажов. Они знали учителя…


…Село Бергуль — одно из старых и, бесспорно, приметных поселений нынешней Новосибирской области. Я добрался до него: от Новосибирска самолетом до села Северного (около четырехсот километров), затем машиной еще сорок километров, все прямо на север; есть и другой путь — по железной дороге до Барабинска, а оттуда автобусом или попутной легковушкой.

За столом в одном из классов Бергульской школы — почетные бергульцы старшего поколения: Елизавета Константиновна Хохлова, Устинья Андреевна Хохлова, Алимпий Федорович Егоров, Тит Галактионович Гнутов. Мужчины пришли с наградами, полученными за войну. У Егорова, бывшего заместителя председателя колхоза, полная грудь медалей. Разговор о Бажове: что они помнят о нем?

Начинает Елизавета Константиновна Хохлова. Для своих лет она еще совсем молода, в карих глазах постоянно горит огонек жизнелюбия, речь быстрая, по-народному красочная, с меткими колоритными словечками, слушать — удовольствие.

Здесь же Галина Дмитриевна Багрова, учительница словесности и родной литературы из села Северного — районного центра. Вот уже более десяти лет Галина Дмитриевна руководит краеведческим школьным кружком, сама организовала его в 1969 году, заразив ребят духом поиска, углубленного изучения родного края, его истории, и так они «вышли на Бажова» — появились б а ж а т а; так стали называть ребят-кружковцев, занятых исследованием всего, что связано с пребыванием в этих местах Бажова. В школьном музее выделили специальный раздел, посвященный Бажову: книги, фотографии, вырезки из газет и журналов, письма лично знавших Бажова. В 1974 году в Северном открыли Музей боевой и трудовой славы; целый раздел посвящен П. П. Бажову.

В Бергульской восьмилетней школе бажовский уголок появился чуть раньше — в 1968 году. В Бергуле руководство этой работой взяла в свои руки Зинаида Васильевна Голубцова, преподавательница истории.

О школьных музеях в селах Бергуль и Северное, посвященных Бажову, стало известно на Урале, это навело на след, — вот почему я здесь.

В июне 1968 года через местную районную газету «За дело Ленина» была объявлена литературно-краеведческая викторина, посвященная жизни и творчеству П. П. Бажова. Ответы на нее прислали не только школьники, подростки, но и взрослые — колхозники, представители сельской интеллигенции. Разумеется, самыми активными показали себя бажата…

В возрасте нынешних бажат были мои собеседники в то время, когда в их краях появился… Павел Петрович Кирибаев. Учитель.

— В половине зимы он появился, — начинает Елизавета Константиновна Хохлова. — В папахе, роста небольшого, глаза умные, ласковые. Мне тогда восемь лет было, только в школу пошла. Да школы-то еще не было, при нем ее начинали. Зима студеная была. До Бергуля трое суток ехал, испростыл весь. Вощик-то ему тулуп свой дал. Да он, видно, еще раньше простуженный был. А дорога долгая, трое суток от Барабинска ехал… не то что теперь. Когда? Да в девятнадцатом году, в начале. Папа привел: «Будет вучитель». Худенький, в шинели, в очках, кашляет натужно. Душа переворачивается смотреть. Невеселый был. Приехал из Каинска, нынешнего Куйбышева, значит. Сам выбрал самый отдаленный пункт. Баню истопили. Позвали брата Андрея. Самогонки дали. Парили до того, что чувства лишился. Вытащили на снег, тут очнулся, в себя пришел. Снова парили. Лечили по-сибирски. У нас завсегда так простуду выгоняют. Поправился. Меньше кашлять стал. Потом вроде и вовсе повеселел…

Много позднее станет известно, что до Бергуля он, когда сошел с поезда в Барабинске, остановился в деревне Мошниной, у Авдотьи Казаихи; сын у нее сидел в тюрьме, был против белогвардейцев, — они поняли друг друга. Жил там некоторое время, тоже лечился — замучил кашель!

Рассказ Елизаветы Константиновны Хохловой продолжает Алимпий Федорович Егоров:

— Обрадовал отец, пришел со схода граждан. Староста сказал: «Собрать граждан села: приехал учитель. У нас будет учитель, учить детей будет». Староста Трифон Клементьевич Подрядчиков. Он, значит, и сообщил. Все были рады. Приводили родителей. Когда записывали, батюшка был, Пимен Фокеич. Школа помещалась в доме Хохловых. Изба большая. В их дому и жил учитель. Преподавал в первом классе. На две смены. До этого была церковноприходская школа, учила старушка; да ее можно не считать. После многие перешли в школу к новому учителю. Парты были — сквозные столы, плахи, и на полу сидели. Настоящих парт не было. Все сделали сами, учитель показывал. Ребят тоже к делу приучал, все знал…

— Плохих не любил, — вставляет Устинья Андреевна Хохлова. — Корил их. «Не могет никак», — родитель скажет. Значитца, учебу осилить не могет. «Что, Павел Петрович, что ём?» А ученик: «Замолчь!» Отцу, стало быть. Стыдились перед учителем признаваться.

— «Богородицу», «Отче наш» тогда учили, — начинает Тит Галактионович Гнутов, самый молчаливый и сдержанный из четверых, терпеливо ожидавший, когда дойдет его черед. — Ну, ему, конечно, тоже приходилось соблюдать видимость. Не садил за парту, пока батюшка не придет. А потом батюшка сам перестал приходить, уверовал, учитель свой, следить не стал. Называли «господин учитель». А ему это не нравилось. «Не обязательно называть «господин учитель». Называйте — Павел Петрович».

Ну уж действительно был учитель! С темна до темна трудился Павел Петрович! Все делал сам и других приучал. Ничего не было, ни чернил, ни бумаги. Чернила делали из клюквы. Он доставал бумагу, карандаши. Привез школе. Дал тетради: «Пишите». Мне подарил свою ручку, уезжая. Бороды еще не было, а может, сбрил… Часто болел…

Да, наверное, сбрил, чтоб меньше походить на себя…

Слушаю их и мысленно ругаю себя — почему не выспросил ЕГО САМОГО о сибирском периоде жизни, когда ездили вместе по Полевскому и Сысертскому району? Не догадался. Сообразилки не хватило. Да, пожалуй, если сказать правду, ничего такого я тогда не знал еще о нем.

Он прибыл в эти края в начале 1919 года, когда ему исполнилось сорок лет. Как раз тогда, кутаясь в чужой тулуп, под скрип полозьев и потрескивание крепкого сибирского морозца, в пути отметил день рождения (28 января по нынешнему стилю). Приехал вполне сложившимся человеком, со своими взглядами на жизнь, политическими убеждениями.

В Каинске он объявился в конце января, в Бергуле — в первых числах февраля и сразу приступил к делу. До него тут не было настоящих учителей (у него было семинарское образование), можно считать, не было школы.

Белые восстановили в школах преподавание закона божия, учения о чудесном сотворении мира и человеческого рода. Среди малышни вспыхивает спор — как различить мужчину и женщину, поскольку в ту пору, при Адаме и Еве, штанов и юбок еще не носили.

— Которая Адам, которая Ева? Я знаю, которая Ева: которые лытки толстые, — возглашает громко один из мальчишек, победоносно оглядываясь вокруг себя.

— Толстые лытки у богатых, у тетки Катерины! — вызывающе возражает другой.

Павел Петрович прячет улыбку.

— Люди бывают толстые и тонкие, — говорит он. — Главное, как они себе хлеб добывают, своим трудом или чужим.

Да что ребята. И взрослые тоже, как дети, простодушны и ищут ответа на недоуменные вопросы. На улице повстречалась женщина. Поздоровалась с учителем и заполошилась:

— Зять у меня, сестры муж, увидит красивую женщину и икону рисует…

— Пускай рисует. Святые — они должны быть красивые.

На все-то у него свой ответ, очень простой и понятный. Ох и умен этот учитель, не гляди, что такой щуплый, ох умен!

Воспоминания без конца…

В Сибири царствовал Колчак. Злое, жестокое, беспощадное было время. Все прятали — белые все отбирали. Забирали лошадей.

Ползли слухи: там убили, запороли насмерть нагайками, там расстреляли… В Биазе были казнены красные партизаны Лосев, Михайлов. Похоронены в Бергуле, а поймали в Звереве, предали их.

От колчаковской расправы прятались в лесу. Возвращаясь, осведомлялись шепотом: «Сватья, самурай шел?» Белых так называли.

Павел Петрович, слыша все это, хмурился, но своего отношения к происходящему почти ничем не выдавал. Разве что вздохнет, а потом скажет: «Начнем урок». Может, он знал больше других? Ох знал, потому и помалкивал.

Впрочем можно ли сказать «помалкивал», если, как вспоминали потом его ученики, нередко его урок переходил в беседу о том, какой должна быть жизнь, если все поставить как следует. «Много он нам рассказал разного, и все больше про то, какая жизнь будет у нас через пятьдесят лет… Помню, нас прямо-таки огорошили слова Белинского о том, что он завидует тем, кто будет жить в 1940 году. «Да как он знает об этом?» — удивлялись мы. Павел Петрович лишь улыбался: «Умный человек всегда знает, что наступит в будущем…» — «А вы знаете?» — «Знаю…»

Припоминается, как один белый солдат, видимо не по своей воле оказавшийся в колчаковском стане, шепнул осторожно ребятам-школярам: «Смотри, придут солдаты, ничего не говори», а учитель, услыша это, после повторил без всякого выражения, вроде как мимоходом и не глядя: «Он правильно сказал, ты запомни».

Знать бы да ведать, кем был их «вучитель»!

В середине разговора подошла Анна Максимовна Белова, полная приветливая женщина, школьный библиотекарь. Она-то и открыла первая. «Свекор был мой еще живой, — говорит Анна Максимовна, — хорошо помнил Кирибаева. Он так и ахнул…»

Лишь спустя десятилетия перед ними предстанет в своем истинном обличье их Павел Петрович. Позднее станут известны его связи с Мацуком, командиром партизанского отряда, составленного из сторонников Советов и укрытого в заповедных дебрях сибирской уремы, с другими руководителями большевистского подполья.

Анна Анисимовна Белова, человек дотошный и влюбленный в книги, получая новую литературу для своей сельской библиотеки, взяла книгу П. Бажова «За советскую правду», раскрыла ее и замерла… Привезла и стала показывать другим. Вот тут все и поняли, кто был он и что был он не только и не столько учитель, но, прежде всего, комиссар и один из руководителей партизанского движения, посланец новой жизни, той, о которой любил рассказывать. Он осуществлял тайную связь и руководство сопротивлением колчаковским властям в глубоком колчаковском тылу, копившем силы для открытого выступления на стороне красных, и прибыл он сюда по партийному заданию. В книге «За советскую правду» очень живо описывались события, происходившие в бывшей Биазинской волости (Бергуль входил в нее). Знакомые имена, географические названия… все точно! Фамилию «Бажов» не знали, а когда сказали — Павел Петрович: «Так это же наш учитель» («вучитель», как говорят здесь. Говор — раз услышишь, не забудешь).

Сбылись мечты учителя, осуществилось, стало реальностью, живой действительностью то, о чем он говорил крестьянским детям, что пророчил. Не узнать Сибири.

…От Колчака освободились осенью девятнадцатого года, уже снег напал. А Павел Петрович уехал в конце мая 1919-го. Плакали, провожая его; все ученики ходили провожать любимого учителя. Уехал на лошадях, а куда? Не сказал. Все вышло как-то внезапно и для всех неожиданно. Думали (надеялись), будет у них долго жить, за недолгое время успел привязать к себе всех, полюбиться всем. Оставил в школе бумаги, тетради. Белые пришли (а они перед своим концом особенно злобствовали): «Что такое?» — «Да учитель оставил». После мама Хохлова, Анна Герасимовна, все сожгла. От греха подальше.

Он уехал, а вскорости на Алтае появился другой Павел Петрович — Бахеев. Но это уже другой сказ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы засиделись допоздна. Не хотелось расставаться: как будто сошлись близкие, давно знающие друг друга люди. На прощание они подарили мне пластинку: «Традиционный песенный фольклор Западной Сибири. Хоровая группа села Бергуль». И тут же сами затянули протяжную, с задорно-лихими-озорными вскриками, мелодию. Эти песни певали при Павле Петровиче.

— Передайте Павлу Петровичу привет, — наперебой говорили старики на прощанье. — Передайте привет нашему учителю!

ИЗ БАЖОВСКОЙ КОПИЛКИ

Прочно запомнилось:

Всех людей он делил на узкоглазых и широкоглазых. Не по физическому признаку, разумеется, а по склонности ума, пониманию явлений жизни, кругозору.

«Узкоглазый человек, — говорил он, — это как лягушка, которая, хоть и имеет в каждом глазу восемь тысяч фасеточных глазков, а видит только муху, которую собирается слопать. Больше ничего не видит. Так устроена.

А широкоглазый — этот видит далеко вперед, видит, что сзади, видит по бокам, объемлет все явления разом. Только широкоглазый может принять правильное решение, ничего не испортит, не навредит. Вот такие люди нам нужны…»


И еще — из того, о чем уже говорилось, но хочется повторить, чтобы задуматься, поразмыслить лишний раз поглубже.

Помните, рассказывал: в Полевском, когда двигались плотиной Штанговой электростанции, шофер придержал скорость, а Павел Петрович глянул в окошко машины, весь во власти воспоминаний о безвозвратно минувшем, и сказал:

— Кажись, Штанговая. Где-то здесь моя милая жила…

Помолчал.

— Поглядеть бы теперь, наверное, такая холера стала; и не поверил бы, что когда-то пленяла…

И еще через полминуты, когда Штанговая осталась позади:

— А ведь все они оставили след в душе…

Три фразы — золото. Золото! Не так ли скажет о себе каждый, после долгой разлуки попав в родные места.

Непостижимая, колдовская тайна простых, обычных слов, в бажовских устах приобретавших особую силу и выразительность, вероятно, будет долго занимать умы литературоведов, исследователей его творчества. Скажу про себя: мне их никогда не забыть, как не забудется весь облик патриарха уральских литераторов, с седой бородой и ясными добрыми глазами, — живой библейский мудрец, сошедший с полотен древних мастеров.


В 60-летие уральского сказочника в издательстве устроили товарищеское чаепитие. Совместно с писательским активом выпустили специальный номер стенгазеты, посвященный этому торжеству. Потом эта газета долгое время хранилась в доме Бажовых вместе с скромными дружескими приношениями, знаками признания бажовских заслуг и уважения его таланта. Газета громадная — два ватманских листа, с дружескими шаржами, четверостишиями, и в их числе такое (автор Б. Рябинин):

Серебристый волос вьется,

Плешь на маковке блестит,

Бесконечный сказ ведется…

Угадайте, кто сидит?

На рисунке изображалась круглая лысина, вид сверху, и ореолом — волосы, как нимб святого.

Угадать было легко. Бажова нельзя было спутать ни с кем.

Павел Петрович поглядел, хмыкнул: «Доживешь до моего, может, глаже будешь». Понравилось или осуждает, не поняли.

За столом, когда кончились официальные речи и наступило время непринужденной болтовни, заметил в своей обычной манере:

— Насчет волос ладно, а плешь… кто говорит, признак ума, а кто: умные волосы покидают дурную голову… кому верить, не знаю. Сказывают еще, жены выдирают, когда мужик провинится. Ну, моя-то недеручая, не обижала, хоть, наверное, заслуживал не один раз…

Близким, родственникам всегда кажется, что об их любимых говорят недостаточно уважительно. По этой причине Валентина Александровна потребовала удалить Штанговую, когда воспоминания «По следам легенды» печатались впервые. «Борис Степанович, как вы могли написать такое?! — разводила она руками. — Павел Петрович был такой чистый человек…» Спору нет. Павел Петрович, сколько мы его помним, действительно был человеком безупречной порядочности и честности, будь то общественная деятельность или личная жизнь. Таким он запомнился всем. Однако живой человек есть живой человек, надо ли делать из него деревянного идола? Образ Бажова значительно увял бы, превратился в иконописный лик (против подобной святости всегда решительно возражал и сам П. П.), — а такой, непосредственный, он даже ближе, симпатичнее.


Мы шли по улице. Разговор зашел о книге Горловского. Незадолго перед тем историк Горловский — преподаватель и научный сотрудник университета — выпустил книгу-исследование о горном городе Екатеринбурге. Опыт истории, точнее, попытка взглянуть на историю глазами нашего современника. Нам, писателям, в том числе и Бажову, книга в целом понравилась: не так уж много написано о Свердловске, а автор исследования проделал громадную работу, рылся в архивах, изучал старинные источники. Конечно, ошибок и неточностей в таком издании не избежишь; и тем не менее… Совсем по-другому отнеслись к книге коллеги и сослуживцы Горловского — они подвергли ее сокрушительному разносу. Я недоумевал: почему так? Не настолько она плоха, чтоб выливать на автора ушаты критической желчи. Павел Петрович подумал и ответил:

— Не любят его… так же, как тебя… потому что много работает. Кто много работает — многим помеха; так уж устроено… Только ты это не слышал.

В другой раз он сказал:

— У кого талант, того не любят. — И добавил: — Бедный всегда завидует богатому.

Как всегда, он был прав. И, как всегда, выразил по-своему. Увы, соревнование в творческой среде все еще часто подменяется завистью и недоброжелательством. Человеческая психология, вероятно, еще долго будет заставлять желать лучшего.


Еще из повседневных бесед:

— Напор — это хорошо. Человек должен быть с напором. Я давно за тобой наблюдаю: то в одну сторону ударишь, то в другую. И где ударишь, там и пробоина…

— Это хорошо или плохо?

— Для хорошего дела — хорошо.


Слово не воробей, вылетит — не поймаешь, учит народная мудрость. Однако бажовские байки были таковы, что надолго отлагались в памяти. Иной раз, может, и хотел бы забыть, да не забудешь.

«Об землю-то обопрешься — выше взлетишь».

«На смелого и собаки не лают».

«Брюхо не потеха, а делу помеха» (вариант народного: толстое брюхо к работе глухо).

«Себе не лишка, другим — через край» (в смысле не жадничать, быть щедрее к другим). И т. д. и т. д. Без конца!


Бажов был чужд всякой фальши, ханжества, неискренности; не терпел этой черты в себе и в других. Иногда это могло проявиться самым неожиданным образом.

Хоронили Коца (на Михайловском кладбище). Павел Петрович стоял, привалившись к сосне, в окружении группы писателей, и задумчиво курил. Гражданская панихида отошла, стали заколачивать гроб. Тук-тук… Общее молчание. Вдруг Бажов говорит:

— Вот проклятая привычка писательская, гляжу и думаю… Аркадий Яковлевич не пообидится, если скажу: по военному-то времени на два гвоздя гроб забивать стали. Нехватка гвоздей. Было восемь. Тоже экономия.

И — умолк.

Кого-то, быть может, покоробит от этого наблюдения; а ведь верно — мы не властны над своим мышлением, голова подчас работает совсем вразнобой с происходящим вокруг: ты вроде занят своим, а она — своим, независимо от тебя — таково устройство человеческой нервной системы и нашей психики.

В недрах нашего подсознания (как говорят ученые, в подкорковой области) всегда идет работа, о которой мы даже не догадываемся и подчас узнаем неожиданно для самих себя; писатель в этом отношении не исключение, а, может быть, как раз даже правило, «характерный и типичный индивид». Интересно было говорить об этом с Бажовым.


Жизнелюбивость Бажова могла служить примером. Многим следовало поучиться у него, как надо уметь ценить жизнь. И однако…

Как-то выслушали рассказ про одного старика, дожившего до 125 лет. Спросили, как жил.

— Рано вставал да простоквашу ел…

Бажов размышляет: «Стоит ли сидеть на простокваше сто двадцать пять лет?»


Озорник был. Кассиль спросил:

— Павел Петрович, для чего вы бороду носите?

Поглядел лукаво, прежде чем ответить.

— Так ведь борода, Лев Абрамыч, она штука щекотливая…

И сказал — не щекотливая, а шшекотливая, твердо, как говорят-в народе. Шшекотливая.

Известно, что бороду Бажов отпустил еще смолоду. Почему? Говорили: не нравился сам себе в зеркале: подбородок небольшой, срезанный, пусть лучше будет борода. Ну, а при случае не прочь был и «обыграть» ее. Любил шутку.


Бажов — о сборе литературного материала для будущего произведения, которое собираешься написать. И вообще, как лучше осмыслить, запомнить, чтоб уяснить главное, суть.

— Есть восточное правило: для того чтобы что-нибудь хорошенько знать, надо сперва это выучить, потом прочно забыть, а потом вспомнить, будто невзначай… Вот это и будет нужная вещь, без всякой шелухи!


В театре, в антракте. Только что окончилось действие, в котором главная героиня пролила много слез. Бажов:

— Ревет здорово. Научилась. Натурально, а все-таки не верю. Она разливается, а я думаю: и долго ты так будешь тешить публику? И вот я уже перестал следить за развитием событий в пьесе, уже не переживаю вместе с героями на сцене. Я уже сижу и думаю: «Интересно, это она так входит в образ, что пускает слезы, или она умеет выжимать их в нужный момент?» А? ты как думаешь?

Существуют разные точки зрения на натуральные слезы на сцене. Бажов разделял мнение тех, кто считает эти слезы нарушением сценической правды.


На каком-то большом собрании или встрече с общественностью, где всячески превозносили заслуги Бажова. Каждый выступавший считал своим непременным долгом сказать что-то приятное автору «Малахитовой шкатулки». Павел Петрович слушал-слушал, хмурясь и поерзывая на стуле, наконец, не выдержав, обернулся к сидевшему сзади:

— Говорят, как о покойнике. Это же покойника можно так хвалить, ему-то все равно. А при живом?!?


В военные годы. Съехались писатели Свердловска и Челябинска. Поэт-челябинец сообщает, сколько стихов он написал, воспев труд героев-танкостроителей: 27 тысяч строк. Павел Петрович, наклонившись, осторожно шепчет:

— То, что он написал столько, — хорошо. Плохо, что он их сосчитал…


Молодой и, добавим, очень самоуверенный начинающий литератор пришел поделиться своими замыслами. Он хочет написать рассказ. И, не теряя времени, принялся делиться замыслами. Говорил долго, нудно, захлебываясь от восторга, в полной уверенности, что его понимают и одобряют. Не могут не одобрить.

Павел Петрович внимательно выслушал. Не перебивал.

— А название рассказа есть?

— Нет, пока еще не придумал.

— Ну и рассказа нет…


— Не сиди на мягком, не советую, — эту фразу слышали от него не раз. Такой совет однажды дал и мне.

Он не стал уточнять, что имел в виду. За него могут сказать врачи: по их наблюдениям, постоянное пользование мягким сиденьем способствует появлению геморроя.

Сам Бажов, как известно, работал стоя за конторкой, реже — сидя за столом в обыкновенном «жестком» кресле.

Мне думается, «не сиди на мягком» может иметь и двойной смысл (как всегда у Бажова). «Не сиди на мягком» — не ищи готовенького, легкого, добивайся сам, не пугаясь тяжелого труда. Так добьешься всего.


Не случайно он называл себя «пионером велосипедного движения»: смолоду всем видам транспорта предпочитал велосипед. Своими мыслями насчет этого он делился со многими; говаривал и мне. На двух шинах-то, как и на двух ногах, никакие тропки не заказаны, куда хочешь, туда и едешь, и где угодно остановишься. Пермяк, совершивший с Бажовым не одну поездку по Уралу, когда тот ездил к своим избирателям в период предвыборной кампании, приводит его фразы: «Быстро надо снабженцам ездить, а мы-то с вами заготовители. Нам слушать надо». И в другой раз: «Я бы лучше на своих двоих и вам бы советовал…»

Заготовители слов… так, что ли? Художник обязан быть чутким к слову, неустанно напоминал Бажов. Дровни — значит дрова, с дровами. Двойной переклад — здесь два смысла: два слоя крепи, двойная работа, зато и удвоенная прочность, надежно, выдюжит (как крепкий, выносливый человек). Непонимание «игровых» слов Бажова смешило и сердило: туг на ухо человек.

Тут вспоминается, как повесть «Зеленая кобылка», автор которой зашифровался под фамилией «Колдунков», подверглась в Детгизе самой тщательной «очистке», была беспощадно выглажена, выутюжена. Никаких следов вольностей, архаизмов, устаревших народных речений! Вот тут и ищи двойной переклад, — а редактор возьмет и вычеркнет. Пропал труд. К счастью, в новом издании тексту был возвращен первоначальный вид, все слова восстановлены. Редактору пришлось краснеть за свое чрезмерное старание, отсутствие слуха к слову.


Эту мысль — о важности точной художественной, и особенно бытовой, детали — Бажов подчеркивал многократно.

— Точная, меткая деталь имеет поразительную силу впечатляемости, доходчивости, — говорил он. — Потребовалось вам в одно место… ну, куда, как говорят в народе, цари пешком ходили! Все ясно, точнее не скажешь…

Считал: «Из окна квартиры многого не увидишь».

— Ездить надо, больше ездить. А еще лучше — ходить.

Горевал, когда самобытность, яркость речи подменяется грубостью: «Грубость слов выдает грубость душевную».

Об «Уральском следопыте», когда тот только начинал завоевывать читателя после многолетнего перерыва, выразился примерно так — в смысле, что тому необходимо: устранить тот залихватский тон, некую разухабистость, которую можно рассматривать как следствие того, что еще не все устоялось и осмыслено, когда и редакция и авторы молоды и не уяснили еще для себя полной ответственности за воспитание вкуса у читателя. (В скобках заметим, что с течением времени журнал постепенно с этой «болезнью детства» справился.)


Обсуждали повесть Константина Мурзиди «У Орлиной горы», первое прозаическое произведение, которое написал поэт. Обсуждали горячо. Упрекали автора в фальши и надуманности: например, завербованные женщины-мордовки, во время войны попав на завод и впервые присутствуя при огненной разливке стали, падают в ужасе ниц и, отбивая поклоны, начинают лопотать что-то по-своему, молятся. Ну, кто этому поверит, в наше-то время! Меж тем все было правдой, мы вместе с Костей ездили на танковый завод в Нижнем Тагиле, где нам и рассказали эту историю. Мурзиди ничего не преувеличил. Но, видимо, стихи писать — одно, проза — совсем другое и требует иного подхода; сказалась неопытность автора. Потом, когда страсти начали утихать, вдруг кто-то спросил:

— А почему это поэт — и написал прозу?

И в самом деле, многих заинтересовал вопрос: всю жизнь писал стихи — а тут нате, повесть? С чего бы?

Павел Петрович вынул трубочку, с которой он почти не расставался, изо рта и сказал:

— Так ведь с возрастом люди умнеют…

Понимай как знаешь.


Вспоминается разговор о повести «Приключения Леньки и его друзей» Олега Корякова.

— Светлая книга… Писатель из него получится, — сказал тогда Бажов. — Только вот, скажите ему: зачем у него ребята для плота дерево валят? Негоже это забавы ради. Мало ли в тайге сушняка, его и бери. А лес надо беречь…

Вот оно — его широкоглазие: когда на Гумёшках видел дым, валивший из труб, тоже не преминул напомнить о вреде, который приносит такое отношение к природе. Позднее он еще раз выскажется по этому поводу: напоминая, что природу надо беречь, горевал о загубленной Исети…


Из депутатской переписки. А переписка у него была огромная, жаль, что до сих пор не разобрана, не изучена досконально. Ни одного письма не оставалось без ответа; отвечал обстоятельно, с желанием помочь, а не просто «для порядка». Молодая женщина жалуется на свою горемычную жизнь, просит своего депутата дать отцовский совет: муж ее ушел к другой, пожил с нею два месяца, вернулся назад, в семью, к жене и дочери, пожил здесь какое-то время — опять потянулся к той, второй… Как быть? Замучилась. Терпеть больше нет мочи. И должен он в конце-то концов решить, с какой он хочет остаться…

Бажов отвечает раздумчиво, сочувственно: в жизни, конечно, всякое случается, однолюбов-то не бывает, тут уж ничего не поделаешь, так природа устроила, «а вообще-то, если мужик сам не знает, к какой ему бабе прибиться, не мужик он, а кислая кошма…».


Кончилось собрание. Выходим из Союза. Вместе с другими — Бажов. Простите за неэстетическую подробность, мужская уборная находится внизу, на первом этаже, а женская — здесь, рядом с комнатой СП. Павел Петрович заворачивает туда, его останавливают слова:

— Павел Петрович, это же женская!

Павел Петрович оборачивается:

— А я ведь теперь уже почти женщина…

Подождали его, благо ждать долго не пришлось. Разговор попал на фривольную тему и продолжается в том же духе. Кто-то (кажется, это был Хазанович) спрашивает игривым тоном; вопрос, прямо сказать, бестактный, учитывая возраст Бажова (ему тогда шел семидесятый год):

— Павел Петрович, а как у вас насчет этого… ну, по женской части?..

Павел Петрович останавливается, оборачивается в сторону спросившего и отвечает без улыбки, серьезно-серьезно:

— А без этого, ребята, жить-то неинтересно…

Глубокая, затаенная грусть послышалась в его словах.

Жизнь прекрасна, пока она одаряет нас своими радостями и утехами; тогда это — жизнь. А потом?..

Прошли выборы в Верховный Совет СССР. Бажов — депутат, член высшего органа власти в стране — получил книжечку — право на бесплатный проезд в любой конец на любом виде транспорта. Повертел он эту книжечку в руках так и сяк, покачал головой, вздохнул и сказал:

— Дали белке орехи, когда у нее зубы выпали…

…Да, коротка и быстротечна жизнь, и пролетает как один миг, даже когда она большая…

Очевидно, мы, уральцы, да и не только уральцы, еще долго будем обращаться к образу Бажова, к его памяти, к его мудрым мыслям, к примеру его простой и содержательной жизни.

Долго!

Загрузка...