Это прямое обращение и все сразу обратившиеся к ней взгляды до крайности смутили прекрасную Арджирию. Однако, сделав над собой величайшее усилие, она успокоилась и ответила голосом, слегка дрожащим, но достаточно громким, чтобы его все слышали:

— Что я могу сказать об этом человеке, которого презираю и ненавижу? Вам, синьора, наверное, неизвестно, что я считаю его убийцей моего брата?

Этот ответ прозвучал как удар грома, и все молча переглянулись, ибо из осторожности говорили о Соранцо иносказательно, а если и называли его имя, то шепотом. Всем было известно, что он находится тут же, и только Арджирия, хотя и сидела в двух шагах от него, не видела Орио, скрытого от нее головами гостей, старавшихся придвинуться к ней поближе.

Но Соранцо не слышал этого разговора. Ему предстояло метать кости, и все предосторожности были ни к чему. Его имя можно было громко выкрикивать над самым его ухом, он бы не обратил на это внимания, — ведь он играет! Дело как раз доходило до кульминационного пункта в партии с такой огромной ставкой, что, желая соблюсти приличие, игроки называли цифру шепотом. В те времена азартная игра осуждалась положительными людьми и даже ограничивалась законом, почему хозяева дома и просили гостей проявлять в ней некоторую умеренность. Орио был бледен, холоден и словно застыл на месте. Его можно было принять за математика, занятого решением трудной задачи. Он обладал невозмутимым спокойствием и презрительным равнодушием, которые так свойственны отчаянным игрокам. Он даже не заметил, что зал наполнился людьми, не имеющими отношения к игре, и не поднял бы глаза, даже если бы перед ним распростерлись все гурии Мухаммедова рая.

Почему же слова прекрасной Арджирии вывели его внезапно из летаргии и, услышав их, он подскочил, словно кто-то нанес ему удар кинжалом?

Существуют загадочные эмоции и необъяснимые душевные движения, от которых начинают звучать самые тайные струны души. Арджирия не назвала ни Орио, ни Эдзелино. Но слова убийца и брат, словно по волшебству, открыли виновному, что речь идет о нем и о его жертве. Он не видел Арджирии, не знал, что она поблизости. Как же он вдруг понял, что это голос сестры Эдзелино? Но он понял, — все это увидели, хотя никто не мог бы объяснить, как это до него дошло.

Голос Арджирии словно вонзил в его внутренности докрасна раскаленный клинок. Он побагровел, поднялся, как будто его ударило электрическим током, швырнул свой рожок для костей на стол, а самый стол оттолкнул так резко, что он едва не опрокинулся на противника Орио в игре. Тот тоже встал, считая себя оскорбленным.

— Что ты делаешь, Орио?! — вскричал один из партнеров Соранцо, чье внимание не было отвлечено от игры появлением Арджирии и ее спутников, и тотчас же накрыл кости ладонью, чтобы они не перевернулись. — Ты выигрываешь, друг, ты выигрываешь! Всех беру в свидетели! Десять очков!

Орио не слышал его. Он стоял, повернувшись лицом к той группе гостей, откуда раздался голос Арджирии. Рука его, опиравшаяся на спинку стула, конвульсивно дрожала, и от этого дрожал стул. Его вытянувшаяся шея напряглась и одеревенела от ужасного волнения, блуждающие глаза метали пламя. Видя, как над головами смущенных гостей возникло это бледное, дышащее угрозой лицо, Арджирия испугалась и едва не лишилась чувств, но тотчас же овладела собой и с грозной твердостью во взгляде встретила взгляд Орио. В выражении лица Орио и особенно в его глазах была какая-то необоримая проницательность, то пленяющая, то устрашающая, в которой и заключалась тайна его власти над людьми. Единственным, кого этот взгляд не заворожил, не устрашил и не обманул, был Эдзелино. В твердом упорстве его сестры Орио встретил то же недоверие, ту же холодность, тот же мятеж против его магнетической власти. Эдзелино вызывал у него всегда такую ненависть и досаду, что он не выносил его даже независимо от каких-либо опасений. Он ненавидел его просто так, инстинктивно, по необходимости, потому что боялся его, потому что в этом невозмутимом и справедливом человеке он почуял подавляющую силу, перед которой бессильна была вся мощь его коварства. С тех пор как Эдзелино не стало, Орио считал себя повелителем мира, но он всегда видел во сне, как тот мстит за Джованну. И вот сейчас ему показалось, что он переживает сон наяву. Арджирия отличалась удивительным сходством с братом. Что-то от него было и в ее голосе, а голос Эдзелино был необычайно приятен для слуха. Эта красивая девушка, одетая в белое и бледная, как ее жемчужное ожерелье, казалась ему одним из тех образов наших сновидений, в которых два реальных человека сливаются в одно лицо. Это был Эдзелино в образе женщины, это были Эдзелино и Джованна, обе его жертвы в одном существе. У Орио вырвался громкий крик, и он упал на пол.

Друзья бросились поднимать его.

— Пустяки! — сказал его партнер по игре. — У него случаются такие припадки, с тех пор как трагически погибла его жена. Бадоэр, продолжайте играть! Сейчас я займу место Соранцо, а через какой-нибудь час он и сам придет.

Игра продолжалась, как будто ничего не произошло. Дзульяни и Гритти унесли Соранцо на террасу Хозяин дома, которого сразу же оповестили о случившемся, последовал за ними в сопровождении нескольких слуг. Послышались приглушенные крики, какие-то странные и страшные звуки. Тотчас же все двери, выходившие на балконы, были поспешно закрыты. С Соранцо, без сомнения, приключился какой-то ужасный припадок. Музыкантам велено было играть, и звуки оркестра заглушили эти зловещие звуки. Однако страх словно заморозил радость во всех сердцах. В воображении гостей эта мучительная сцена, которую от бального зала отделяли только стекло окна и завеса, была еще отвратительнее, чем если бы она происходила у них на глазах. Несколько женщин лишились чувств. Воспользовавшись всеобщим смятением, прекрасная Арджирия удалилась вместе со своей теткой.

— Я, — сказал молодой Мочениго, — видел, как рядом со мной на поле сражения гибли сотни людей, стоившие Соранцо. Но в пылу битвы человек наделен каким-то безжалостным хладнокровием. А здесь несоответствие этой сцены общему веселью до того ужасно, что, по-моему, я никогда еще не был так взбудоражен, как сейчас.

Все столпились вокруг Мочениго. Известно было, что он сменил Соранцо в командовании у Лепантского пролива и мог многое знать о загадочных и столь по-разному передаваемых событиях этого периода жизни Орио. Молодого офицера стали засыпать вопросами, но он отвечал весьма осторожно, стараясь быть как можно более честным.

— Я, по правде говоря, не знаю, — сказал он, — чем вызвано было странное бездействие Соранцо во время его управления островами Курцолари — любовью к жене или болезнью вроде этой, как видно очень серьезной. Как бы то ни было, но храбрец Эдзелино и весь его экипаж были разгромлены на расстоянии трех пушечных выстрелов от замка Сан-Сильвио. Это несчастье следовало предвидеть, и его можно было предотвратить. Может быть, я отчасти виноват в сцене, которая здесь только что произошла, ибо синьора Меммо потребовала у меня самых достоверных сведений и я передал ей все те факты, которые узнал из уст наиболее верных свидетелей.

— Это был ваш долг! — закричали со всех сторон.

— Разумеется, — продолжал Мочениго. — И я выполнил его так беспристрастно, как только мог. Синьора Меммо и вся их семья сочли своей обязанностью сохранять молчание. Но юная сестра графа не смогла сдержать своего исступленного горя. Она в таком возрасте, когда негодуешь, ни с чем не считаясь, и страдаешь безо всякой меры. Всякий другой человек был бы достоин осуждения за то, что дал сегодня такой жестокий урок Соранцо. Только ее огромной любовью к брату да ее молодостью можно извинить столь несправедливую вспышку Соранцо…

— Довольно говорить обо мне, — произнес чей-то низкий голос у самого уха Мочениго. — Благодарю вас.

Мочениго сразу умолк. Ему показалось, будто свинцовая рука опустилась на его плечо. Все заметили, как он внезапно побледнел и как какой-то высокий человек сперва наклонился к нему, а затем сразу же затерялся в толпе. Неужто Орио Соранцо уже пришел в себя? Кричали со всех сторон. Гости хлынули в игорный зал. Он оказался уже переполненным. Игра возобновилась с еще большим азартом. Орио Соранцо сидел на своем прежнем месте и метал кости. Он был очень бледен, но лицо его было спокойно, и только розоватая пена у его усов выдавала, что он только сейчас необычайно быстро справился с тяжелым припадком. Он играл до утра и все выигрывал, выигрывал, хотя везение уже начало надоедать ему: как настоящий игрок, он был жаднее до сильных ощущений, чем до денег. Теперь Орио уже не уделял игре особого внимания и наделал много ошибок. На рассвете он удалился, кляня фортуну, которая, по его словам, всегда бывала милосердна к нему невпопад. К тому же он пошел пешком, забыв, что у дверей палаццо его ждет гондола, и, нагруженный золотом, так что ему было трудно идти, медленным шагом возвратился домой.

— Боюсь, что он все-таки еще нездоров, — сказал, провожая его взглядом, Дзульяни, бывший если не другом Орио (у него не было друзей), то, во всяком случае, усерднейшим собутыльником. — Идет один, обремененный металлом, чей звон призывнее, чем голоса сирен. Еще довольно темно, улицы пустынны, и он может повстречаться с опасными людьми. Жалко будет, если эти полновесные цехины попадут в руки негодяев.

С этими словами Дзульяни велел своим слугам ждать его в гондоле у палаццо Соранцо, а сам побежал за Орио и настиг его у небольшого моста Баркарол. Орио стоял, прислонившись к парапету, и что-то бросал в воду, внимательно следя за тем, как оно падает. Подойдя совсем близко, Дзульяни увидел, что Орио с самым серьезным видом пригоршнями сеет в канал золотые монеты.

— Да ты рехнулся?! — вскричал Дзульяни, пытаясь удержать его. — А с чем ты будешь играть завтра, несчастный?

— Не видишь ты, что это золото меня обременяет? — возразил Орио. — Я весь вспотел, пока тащил его сюда. Вот и поступаю как тонущий корабль: бросаю свой груз в море.

— Ну, а я встречный корабль, который примет на борт твой груз и поможет тебе добраться до гавани. Давай-ка сюда свои цехины и руку дай, если ты устал.

— Подожди, — с каким-то отупелым видом промолвил Соранцо, — не мешай мне бросить еще несколько пригоршней этих «дожей» в канал. Оказывается, это очень большое удовольствие, а найти новую заботу — совсем не пустяк.

— Клянусь телом Христовым, пропади моя душа, если я на это соглашусь! — вскричал Дзульяни. — Ты бы хоть подумал, что часть этого золота — моя.

— Правда, — сказал Орио, отдавая ему все, что при нем было. — Но, ей-богу же, мне взбрело на ум поднять тебе одну ногу и опрокинуть тебя вместе с твоим грузом в канал. Так даже вернее будет, если и ты и груз вместе пойдете ко дну.

Дзульяни рассмеялся и, когда они двинулись дальше, сказал:

— Ты, значит, очень уверен, что выиграешь завтра, если сегодня хочешь все потерять?

— Дзульяни, — ответил Орио, после того как шел некоторое время молча, — знай, что я больше не люблю игру.

— А что ж ты любишь? Пытку?

— И ее не люблю, — произнес Соранцо мрачным тоном с какой-то ужасной улыбкой. — Это мне еще больше опостылело, чем игра.

— Клянусь святой матерью нашей, инквизицией, ты меня просто пугаешь! Неужто у тебя иногда бывают ночные дела во Дворце дожей? Или служитель святой инквизиции приглашает тебя порой отужинать с заплечным мастером? Ты что — участвуешь в заговоре или в секте какой-нибудь или ходишь по временам для удовольствия смотреть, как с людей сдирают кожу? Если ты в чем-то таком заподозрен, так говори прямо, и мы распрощаемся. Ибо я не люблю ни политики, ни схоластики, а красные чулки палача имеют очень уж резкий оттенок — он мне режет глаза.

— Ты дурак, — ответил Орио. — Тот палач, о котором ты говоришь, просто медоточивый умник, который сочиняет пресные сонеты. Есть другой, лучше знающий свое дело, он еще живее сдерет с тебя кожу. Это скука. Ты с ней знаком?

— А, ну отлично; это, значит, просто метафора. Ты нынче утром в мрачном настроении — последствие твоего нервного припадка. Выпил бы лучше, чтобы рассеяться, добрый стакан хиросского вина.

— Вино стало безвкусно, Дзульяни, и никакого действия не оказывает. Кровь застыла в жилах виноградной лозы, а земля стала просто бесплодной грязью, не способной родить даже какие-нибудь яды.

— Ты говоришь о земле как истый венецианец. Земля — это груда обтесанных камней, на которой произрастают люди и устрицы.

— И пустые болтуны, — подхватил Орио, останавливаясь. — Мне хочется умертвить тебя, Дзульяни.

— А зачем? — весело осведомился тот, даже и не подозревая, насколько Соранцо, снедаемый кровожадным бешенством, способен поддаться порыву ярости.

— Черт возьми! — ответил Орио. — Да хотя бы для того, чтобы посмотреть, приятно ли убить человека просто так, безо всякой корысти.

— Ну так случай неподходящий, — в тон ему подхватил Дзульяни, — у меня карманы набиты золотом.

— Оно мое! — сказал Соранцо.

— Не знаю. Ты свою часть выбросил в каналетто, и сейчас мы с тобой сосчитаемся. Может еще оказаться, что ты мне должен. Так что не убивай меня, не то получится убийство ради ограбления, а тут ничего нового нет.

— Горе вам, синьор, если вы желаете меня оскорбить! — вскричал Орио, в мгновенном порыве ярости хватая приятеля за горло.

Ему и в голову не пришло, что Дзульяни говорил просто так, не вкладывая в свои слова никакого намека. Мучимый угрызениями совести, он повсюду чуял опасность или обиду и в своем душевном смятении постоянно рисковал выдать себя из страха перед другими.

— Не жми так сильно, — спокойно сказал Дзульяни, принимавший все это за шутку. — Я-то еще не получил отвращения к вину и вовсе не хочу, чтобы мне было трудно глотать.

— Какое унылое утро! — произнес Орио, равнодушно разжимая руки; он так часто боялся разоблачения, что уже не радовался, оказываясь в безопасности, и даже не замечал этого. — Солнце стало таким же бледным, как луна. С некоторых пор в Италии уже не бывает тепло.

— В прошлом году ты говорил то же самое о Греции.

— Но посмотри, какая белесая и некрасивая заря! Небо желтое, как желчь.

— Ну и что ж! Хоть какое-то разнообразие по сравнению с кроваво-красными лунами, которые ты поносил в Корфу. Ты никогда ничем не доволен. И солнце и луна у тебя в немилости. Чему удивляться, раз ты охладел и к игре? Послушай, скажи по правде — неужто ты ее разлюбил?

— Ты разве не замечаешь, что с некоторых пор я беспрерывно выигрываю?

— Это-то тебе и противно? Давай поменяемся! Я только и делаю, что проигрываю, и мне это чертовски надоело.

— Игрок, который совсем не проигрывает, и пьющий человек, который не пьянеет, одно и то же.

— Орио, хочешь знать правду? Ты спятил. Ты запустил свою болезнь. Надо бы тебе кровь пустить.

— Я больше не люблю кровь, — как-то озабоченно ответил Орио.

— Да я и не говорю, чтоб ты ее пил! — с раздражением возразил Дзульяни.

В этот момент они дошли до палаццо Соранцо. Гондолы их находились уже там. Дзульяни решил проводить Орио до постели; он считал, что приятель в жару, и боялся, чтоб тот не упал на лестнице.

— Оставь меня, убирайся! — сказал Орио на пороге своей спальни. — Ты мне надоел.

— Взаимно, — ответил Дзульяни, входя все же в комнату. — Но я должен избавиться от этого золота, и нам надо произвести раздел.

— Бери все и оставь меня! — сказал Соранцо. — Не хочу я и смотреть на золото, ненавижу его. Не понимаю даже, на что оно годится.

— Вот тебе на! Да на все, что угодно! — вскричал Дзульяни.

— Если бы можно было купить за деньги хотя бы сон! — мрачно произнес Орио.

И, взяв товарища за руку, он отвел его в угол комнаты, где Наам, завернувшись в белый шерстяной плащ, лежала на шкуре пантеры и спала таким глубоким сном, что не проснулась и при появлении своего господина.

— Смотри! — сказал Орио Дзульяни.

— А кто это? — спросил тот. — Твой египетский паж? Будь он женщиной, я бы его у тебя похитил. А так — что мне с ним делать? По-христиански он не говорит, и, проживи я хоть тысячу лет, я бы все равно не понял, что он, басурман, лопочет.

— Посмотри, скотина несчастная! — сказал Орио. Посмотри на этот гладкий лоб, спокойный рот, глаза, мирно затененные веками! Посмотри, что такое сон, что такое счастье!

— Принимай опиум, и тоже заснешь, — сказал Дзульяни.

— Зря стал бы его пить, — возразил Орио. — Знаешь ты, что дает этому мальчику возможность так глубоко спать? То, что он никогда не обладал ни единой золотой монетой.

— Какие ты сегодня заводишь нудные и наставительные речи, — сказал, зевая, Дзульяни. — Ладно, будешь считать? Нет? Тогда я стану считать один, и не пеняй, даже если я обнаружу, что всю свою часть выигрыша ты выбросил под мост Баркарол.

Орио пожал плечами.

Дзульяни сосчитал, и для Орио выделилась еще очень значительная сумма, которую молодой человек и выдал приятелю самым щепетильным образом. Затем он удалился, пожелав Орио отдохнуть и посоветовав прибегнуть к кровопусканию. Орио ничего не ответил, а, оставшись один, собрал все цехины, раскиданные по столу, и ногой затолкал их под ковер, чтобы не видеть. Действительно, один вид золота вызывал у него возраставшее с каждым днем физическое отвращение, которое, конечно, было в нем признаком одного из ужасных душевных заболеваний, принимающих некое вещественное обличье в своих проявлениях. Не одни лишь золотые монеты вызывали у него это болезненное отвращение. О не мог видеть блеска стального клинка или женских драгоценностей, без того чтобы перед ним не возникали зримо, если можно так выразиться, зверства, совершенные им, когда он был ускоком. Он скрывал свои муки и даже совсем заглушал их, когда необходимость действовать подхлестывала его скудеющую кровь. Вместе с Морозини он провел новую кампанию, ту славную экспедицию, когда венецианский флот водрузил свое победоносное знамя над Пиреем. Понимая, что все уважение, которым он может пользоваться в дальнейшей своей жизни, зависит от его поведения в этих обстоятельствах, Орио совершал чудеса доблести. Он полностью смыл позор, которым запятнал себя как губернатор Сан-Сильвио, и принудил всю армию говорить, что если он и был плохим администратором, то, во всяком случае, это не мешало ему быть отличным командиром и храбрым воином.

Сделав это последнее усилие, Орио, достигший успеха во всех своих предприятиях, всеми прославляемый, любимый адмиралом как родной сын, Орио, избавившийся от всех своих врагов и богатый сверх всяких надежд, возвратился на родину и решил впредь не покидать ее, чтобы полностью наслаждаться плодами своих ужасных дел. Но тут-то правосудие божеское и покарало его, лишив всей былой силы характера. Оказавшись на высотах своего нечестивого благополучия, он вдруг как-то оглянулся на самого себя, и мучительная тоска овладела им именно тогда, когда он намеревался жить так, как мечтал. Он совершил все, на что способны были дерзновенность и злостность его натуры, он стал внушать самому себе, что он конченый человек и что, добившись успеха в своих безумных замыслах, он может увидеть лишь закат своей звезды. Все было кончено, он ничем не мог наслаждаться. Могущество денег, жизнь в безудержном распутстве, отсутствие забот, о чем он так мечтал, превосходство в роскоши и мотовстве надо всеми людьми его круга — вся эта позорная и бесстыдная суета, ради которой он принес гекатомбу, способную насытить самый ад, обнаружилась перед ним во всей своей тщете, и в тот миг, когда для него прошли забава и опьянение, глаза его раскрылись и он увидел весь ужас своих преступлений. Они встали перед ним во весь свой рост и показались ему отвратительными — разумеется, не с точки зрения нравственности и чести, а с точки зрения разума и личной выгоды. Ибо нравственность Орио понимал как совокупность условных правил взаимного уважения, которые выработал для робких людей их собственный страх друг перед другом. Честью же он считал глупое тщеславие людей, которые не удовлетворены тем, что в их доблести верят другие, и хотели бы сами в них верить. Наконец, под личной выгодой — своей личной выгодой, конечно, — он разумел возможность в наибольшей степени пользоваться всеми известными ему благами: независимостью для себя, властью над другими, торжеством своей дерзости, благополучия и ловкости надо всеми робкими и завистливыми душонками, из которых, по его мнению, состоял весь мир.

Легко убедиться, что этот человек под жизненными благами подразумевал только те, которые дают людям возможность казаться, и поскольку в Италии принят такой способ выражения, мы добавим, что те внутренние радости, благодаря которым человек может чем-то быть, были ему совершенно неведомы. Как все люди, наделенные этим особым темпераментом, он и не подозревал о существовании того внутреннего удовлетворения, которое дают благородным душам даже в величайших бедствиях и жесточайшем угнетении их чистая совесть, здравый рассудок и добрые влечения. Он полагал, что общество может обеспечить душевный мир тому, кто его обманывает, чтобы лучше использовать. Он не знал, что общество бессильно отнять этот душевный мир у того, кто бросает ему вызов, чтобы ему же лучше послужить.

Но Орио понес кару именно в том, ради чего грешил. Внешний мир, которому он все заклал в жертву, рухнул вокруг него, и все вещественные блага, которыми он, казалось, уже обладал, рассеялись, как сонные грезы. В нем заложено было некое слишком явное противоречие. Презрение к другим, лежавшее в основе его мироощущения, не могло научить его уважать самого себя, — ведь это самоуважение должно было основываться на уважении к нему других, которое он всегда мог легко утратить. Так он и вертелся в заколдованном кругу: потирал себе руки от удовлетворения, что провел всех, и тотчас же вслед за тем бледнел от страха, что повстречает обвинителей.

Именно этот страх, что все содеянное им обнаружится, лишал его ощущения безопасности, отравлял малейшую радость и действовал на него так же, как угрызения совести. Раскаяние в человеке всегда предполагает, что до преступления он был честным. Орио, которому всегда было чуждо чувство справедливости, не ведал раскаяния. Так как он ни к кому не был по-настоящему привязан, не имел он и никаких сожалений. Но у него были неистовые страсти, ненасытные потребности, а между тем он видел, что все его наслаждения весьма плохо обеспечены, ибо, порвись одна только нить в сети, которой он оплел свой мир, и вся сеть мгновенно распустится. И вот ему уже казалось, что вся толпа, которую он так ненавидел, так подавлял своей роскошью, так унижал презрением, так осмеивал, так обыгрывал, так обкрадывал, сбрасывает это наваждение, поднимает голову и, встав перед ним словно гидра, платит ему обидой за обиду, презрением за презрение.

В Венеции не было ни одной купеческой семьи, у которой ускок не отнял бы хоть одного ее члена либо более или менее значительной части имущества. Чудно было видеть, как все эти охваченные гневом и отчаянием люди не осмеливаются негодовать на беспечность бывшего губернатора Сан-Сильвио и то ли из уважения к сыну Peloponesiaco 3, то ли во внимание к воинским подвигам, которые он совершил до и после своих ошибок во время губернаторства, то ли из страха перед его влиянием, которое всегда обеспечивается богатством, подавляли свой ропот и хранили осторожное молчание. Но какая разразилась бы гроза, если бы правда когда-нибудь восторжествовала!

Одна эта мысль вызывала у преступника тягостный кошмар. Он видел толпы народа, побивающие его вместо камней головами, отрубленными его ятаганом. Взбешенные матери раздавливали его окровавленными телами своих детей. Алчные руки разрывали ему внутренности, ища в них поглощенных им сокровищ. И наконец все эти жертвы живыми выходили из своих могил и плясали вокруг него с ужасным смехом.

— Ты лжец и отступник! — кричал ему Фремио. — Это мне наследовать твое имущество и твою славу!

— Ты негодяй самого низкого разбора, грубый подмастерье, — говорили Леонцио и Медзани. — Твоя отрава бессильна, мы живы, мы тебя обвиняем и будем пытать собственными руками!

А затем приходил черед Джованны. Она появлялась и возвращала ему притупленный кинжал.

— Ваша рука не может меня убить, она слабее женской руки.

Наконец возвращался Эдзелино под звуки фанфар, на роскошно убранном корабле; сойдя со сходней прямо на Пьяцетту, он приказывал повесить труп Орио на колонну со львом святого Марка. Но веревка лопалась, Орио падал на мостовую, разбивал себе череп, и его борзой пес Сириус пожирал дымящийся мозг.

Как перечислить все формы, которые принимали эти его видения, порожденные страхом? Видя, что ужасы, ожидающие его в сновидениях, хуже мыслей, Орио попытался жить так, чтобы не иметь необходимости во сне. Он начал поддерживать себя всевозможными возбуждающими средствами, которые давали бы ему возможность не уходить из реального мира и в любое время суток лишь мыслью бороться с грозными последствиями своих преступлений. Но здоровье его не устояло против такого образа жизни. Разум помутился, и даже в часы бодрствования призраки стали донимать его, более устрашающие и грозные, чем даже во сне.

В этот период своей жизни Орио был несчастнейшим из людей. Тщетно пытался он вновь обрести ночной отдых. Было уже слишком поздно: его кровь оказалась до того испорченной, что для него ничто не происходило так, как для прочих. Снотворные средства не успокаивали его, а наоборот — возбуждали, возбуждающие не давали веселья, а лишь усиливали подавленность. По-прежнему погруженный в разврат, он находил в нем только скуку. По его же собственным словам, это был дьявольский инструмент, чьи звуки часто кружили ему голову, но теперь он играл так фальшиво, что лишь увеличивал его страдания. Во время пышных ночных ужинов, окруженный самыми веселыми распутниками и самыми красивыми куртизанками Италии, он не в состоянии был преодолеть своей мрачной озабоченности. Он оставался угрюмым и подавленным даже в часы вакхического исступления, когда все участники пира, возбужденные вином, совместно достигают апогея в своем пьяном веселье. И органы его и мозг были настолько пресыщены, что он не мог следовать за другими в этом крещендо.

Только под утро, когда нервное возбуждение его собутыльников спадало, усталые головы клонило ко сну, и он, таким образом, оказывался в полном одиночестве, — только тогда и на нем начинало сказываться опьянение. И вот все эти мужчины, отупело глядящие на свои кубки с вином, все эти женщины, спящие на диванах, производили на него впечатление скотного двора. Он осыпал их бранью, на которую они уже не в состоянии были отвечать, и на него находил такой приступ бешенства и злобы, что им овладевал соблазн отравить их всех и поджечь свой дворец, чтобы избавиться и от них и от самого себя.

К тому времени, когда произошла только что описанная мною сцена во дворце Редзонико, он уже с некоторых пор отказался от ночных оргий, ибо его болезнь настолько усилилась, что ему небезопасно было напиваться допьяна при свидетелях. Когда в пьяном бреду ему являлись грозящие призраки, у него зачастую вырывались слова, проникнутые ужасом. Однако ни у кого не возникло никаких подозрений, ибо чем крепче люди верили в любовь Орио к Джованне, тем легче было им представить себе, что трагическое событие, при котором она погибла, оставило в нем страшную память и нарушило его душевное равновесие. Все были так уверены в его горе, что он мог бы сам себя обвинить перед венецианским сенатом в убийстве жены и друзей, и ему бы не поверили. Его сочли бы обезумевшим от отчаяния и передали бы в руки врачей. Но Орио уже не рассчитывал на свою счастливую судьбу: он боялся всех, а себя самого больше, чем кого бы то ни было. Он стыдился своей болезни и бесился от своей неспособности скрыть ее, он краснел за себя, с тех пор как его физическое существо претило ему, оказавшись далеко не таким уравновешенным и сильным, как он рассчитывал. Целыми часами осыпал он себя бранью и проклятиями, ругал себя идиотом, слабосильным, отбросом и тряпкой, и однако — неслыханное дело! — ему и в голову не приходило обвинить свое нравственное существо. Он нисколько не верил в небесную природу своей души. Из плоти своей сотворил он себе кумира, а когда идол этот рухнул, он стал презирать его и поносить, как сплошную грязь и отраву.

Последней угасла в нем страсть, бывшая в его жизни самой сильной, — страсть к игре. И к ней отвращение у него вызвал страх, ибо, предаваясь ей, он вынужден был принимать теперь докучные и утомительные предосторожности, а это в конце концов пересилило само наслаждение игрой. Предосторожности эти были двоякого рода. Во-первых, законы против азартных игр потеряли силу не в такой мере, чтобы уже совсем не требовалось окружать игры некоторой тайной. Во-вторых, когда Орио проигрывал, — а это были для него самые возбуждающие моменты, — ему приходилось сдерживать себя и действовать осмотрительно, чтобы не выйти за те пределы, которых, по мнению общества, достигало его состояние.

Таким образом, и огромное богатство его не служило ему так, как он хотел бы. Он вынужден был скрывать его и понемногу вытаскивать из своих подвалов столько золота, сколько было нужно для того, чтобы чересчур роскошная жизнь не привлекла внимания властей. Единственное, что он мог еще делать, — это растрачивать свои доходы в тайных оргиях и разоряться медленно. Между тем такой способ наслаждаться жизнью был ему противен: он хотел бы все растратить в один день, чтобы о нем говорили как о человеке самом расточительном и самом бескорыстном в мире. Если бы он мог удовлетворить эту свою причуду и разориться в пух и прах, он, без сомнения, вновь обрел бы всю былую энергию, а преступные влечения опять привели бы его к новым злодействам, совершаемым для накопления новых богатств.

С течением времени он сообразил, что с его стороны безумием было возвращаться в Венецию, где, несмотря на безнаказанность любых пороков, Совет Десяти весьма строго и ревниво приглядывался к богатству граждан. Но когда у него мелькнула мысль о том, чтобы покинуть родину, другая мысль — о затруднениях и опасностях, с которыми связана была перевозка его сокровищ в иные места, — а кроме того, и в особенности, расстройство здоровья, упадок энергии удержали его, и он примирился с печальной перспективой состариться богачом и еще оставить добра племянникам.

Наутро после празднества у Редзонико, через час после того, как от него ушел Дзульяни, Орио, которому так и не удалось заснуть хоть на несколько мгновений, разбудил своего камердинера и велел ему пойти за врачом, все равно за каким, — ведь все они, так он и сказал, одинаково невежественны. Он относился с глубочайшим презрением к медицине и к врачам, и Наам даже несколько встревожилась, видя, что он принял вдруг решение, столь противоречащее всем его привычкам и взглядам. Однако она смолчала, ибо привыкла со слепой покорностью принимать все, что могло взбрести на ум Орио. Камердинер, умный, деятельный и исполнительный, как все лакеи, имеющие возможность безнаказанно красть, привел через полчаса мессера Барболамо, лучшего в Венеции врача.

Мессер Барболамо отлично знал, с кем ему предстоит иметь дело. Он достаточно наслышался о Соранцо и готов был к любым издевкам не верящего в медицину человека и к любым причудам безумца. Поэтому он повел себя не столько как муж науки, сколько как просто умный человек. Соранцо вызвал его, побежденный тайным необоримым страхом перед смертью. Но он отдавался ему в руки, как якобы свободомыслящие доверяются колдунам: с насмешкой и презрением на устах, со страхом и надеждой в сердце.

Речи эскулапа обманули его ожидание, и через несколько минут он уже слушал его внимательно.

— Не принимайте никаких пилюль, предоставьте териак своим гондольерам, а пластыри — собакам. Галлюцинации у вас от опиума, а упадок сил от недоедания. Никакой режим не поможет умирающему, ибо вы сейчас умирающий. Но давайте договоримся: физическое существо умрет, если моральное не воскреснет. А добиться этого воскрешения очень легко, если вы поверите в то средство, которое я вам укажу. Не изменяйте сразу и резко весь свой обычный способ мышления и не лечите своей болезни тем, что вам всегда было чуждо, не гасите своих страстей. Вы жили только ими, вы умираете, потому что они ослабевают. Но отказывайтесь только от тех, которые сами по себе исчезают, и создавайте себе другие. Вы жили наслаждениями — наслаждения исчерпаны. Заставьте себя жить знанием, наукой. Вы неверующий, вы смеетесь над святынями — ходите в церковь и раздавайте милостыню!

Соранцо пожал плечами.

— Минутку! — сказал врач. — Я вовсе не предлагаю вам предаться науке или набожности. Вы могли бы преуспеть в том и в другом — я в этом не сомневаюсь, ибо для людей вашего темперамента все возможно. Но сам я не настолько интересуюсь наукой или религией, чтобы доказывать вам их превосходство над бездельем и распутством. Я никогда не занимаюсь с больными обсуждением тех или иных вещей самих по себе. Я советую обращаться к ним ради того, чтобы отвлечься, как мои коллеги прописывают полынь или кассию. Вид книг отвлечет вас от зрелища бутылок. Вы соберете великолепную библиотеку, и ваша любовь к роскоши найдет здесь новый выход. Вы еще не знаете, какое наслаждение может дать роскошный переплет и какие безумства совершаются ради редкого издания. В церкви вы услышите песнопения — они по-новому зазвучат для вашего слуха, уставшего от непристойных песенок. Вы увидите зрелища отнюдь не менее суетные и людей ничуть не менее тщеславных, чем в светском обществе. Вы станете делать им пожертвования, которые обеспечат вам и в грядущих веках репутацию великодушного и щедрого человека, а если вы не излечитесь и не перемените своих пристрастий, она умрет вместе с вами. Таким образом, станьте своим собственным врачом, подумайте о чем-либо, чего вам еще никогда не хотелось, и тотчас же достаньте себе это. Вскоре в вас пробудятся сотни дремавших дотоле желаний, и, удовлетворяя их, вы обретете неизведанные доныне радости. Не считайте себя преждевременно одряхлевшим: вы даже не устали по-настоящему. В вас еще хватит силы на двадцать жизней; из-за этого-то вы и убиваете себя, стараясь растратить свои силы на одну жизнь. Мир кончился бы, если бы он не обновлялся и не изменялся. Угнетенное состояние, в котором вы сейчас пребываете, — это лишь избыток жизни, ищущей нового применения. О чем это вы задумались? Вы меня не слушаете.

— Я стараюсь найти, — ответил Соранцо, покоренный рассуждениями эскулапа, — какую-нибудь причуду, которой у меня еще не было. Я ведь собирал красивые книги, хотя никогда их не читаю, и у меня великолепная библиотека. Что до церквей… о них я подумаю, но мне хотелось бы, чтобы вы помогли мне найти какое-нибудь совсем новое наслаждение, что-нибудь еще более далекое от моих прежних страстей. Если б я мог стать скупцом!

— Я вас отлично понимаю, — сказал Барболамо, пораженный отупелым видом своего пациента. — Вы доходите до самой сути вещей, до чистой основы моего рассуждения. Ибо я предлагал вам лишь новый выход для ваших страстей, а вы хотите изменить самые страсти. Лично я не имел бы возражений против скупости, однако опасаюсь слишком сильной реакции от попытки перепрыгнуть через такую пропасть. Скажите, были вы когда-нибудь влюблены — простодушно и искренно?

— Никогда! — произнес Орио. Охваченный желанием выздороветь, он вдруг забыл о своей роли погруженного в отчаяние вдовца, роли, благодаря которой ему удавалось скрывать тайну своей жизни.

— Так вот, — сказал врач, нисколько не удивленный этим ответом, ибо он гораздо лучше всей светской толпы разобрался в сухой и жадной душе Орио, — влюбитесь. Сперва, не будучи по-настоящему влюбленным, вы станете делать вид, будто влюблены. Потом вы вообразите, что влюбились, и наконец влюбитесь. Поверьте мне, все так и происходит по законам физиологии, которые я вам изложу, когда пожелаете.

Орио захотел немедленно узнать эти законы. Доктор прочитал ему целую лекцию, остроумную и горькую, которую невежественный и растревоженный патриций принял всерьез. Орио проникся верой во все, что наговорил ему врач, и тот удалился, пораженный чуть ли не в сотый раз за свою жизнь слабостью рассудка и страхом перед смертью, которые скрываются у светских распутников под привычным для них обличием безрассудного презрения к жизни.

В тот же день Орио, вскружив себе голову самыми сумасбродными планами и самыми ребяческими надеждами, отправился в собор святого Марка к освящению даров. Обещав ему выздоровление столь простым способом и польстив его тщеславию тем, что он похвалил его энергию, врач словно произнес магическую формулу. У Соранцо появилась надежда, что следующей ночью он будет спать.

Он слушал священные песнопения, с интересом следил за обрядами, восхищался внутренним убранством базилики, постарался не вспоминать о прошлом и не думать о внешнем мире. В течение целого часа ему удалось жить только настоящим. Для него это было уже много. Правда, ночь оказалась не лучше, чем прежде, но близилось утро. Он тешился мыслью о том, что снова пойдет в собор святого Марка. Так же как нервнобольным людям их вера в то или иное снадобье нередко заранее приносит облегчение, так и он ощутил некую радость оттого, что впервые за столь долгое время ему предстоит приятное занятие. Эта мысль дала ему возможность проспать один час.

Пришел врач и, узнав о результатах своего предписания, сказал:

— Сегодня вы два часа проведете в соборе святого Марка и в следующую ночь будете спать два часа.

Соранцо поверил ему на слово и провел в церкви два часа. Он был совершенно уверен, что проспит два часа; поэтому так оно и случилось. Врач пришел в восторг оттого, что нашел для научного наблюдения столь бесценный объект — одного из тех людей, которым стоит лишь разжечь воображение, чтобы желаемый эффект произошел на самом деле. Из этого он сделал вывод, что физические силы Орио весьма подточены, а в душе у него не осталось ни мыслей, ни чувств. На третий день он посоветовал ему подумать о самом главном спасительном средстве — о любви. Орио вспомнил о совершенной им чудовищной неосторожности и решил на этот раз сказать, что он ведь уже любил. Врач, рассчитывал он, докажет ему, что та любовь была ошибкой. И медик действительно не преминул это сделать. Он уверил Орио, будто его любовь к синьоре Морозини была одной из тех бурных страстей, которые действуют разрушительно, оставляя после себя пагубное утомление. Он посоветовал ему испытать любовь спокойную, нежную, невинную, даже платоническую, похожую на чувство семнадцатилетнего юноши к пятнадцатилетней девочке. Орио пообещал.

«Жалкое зрелище! — думал про себя доктор, спускаясь по лестнице. — Вот они каковы, эти угнетающие нас богатые и распутные патриции».

Заметьте, что дело происходило на пороге восемнадцатого века! Слово магнетизм еще не было придумано.

Орио, твердо решивший влюбиться в первую же молодую особу, которая повстречается ему в церкви, вошел в базилику на цыпочках, с трепещущим сердцем, правда не от любви, а от трусливого суеверия, которое внушил ему магнетизатор. Он слегка прикасался к вуалям коленопреклоненных девиц и с волнением нагибался, чтобы украдкой разглядеть их черты. О старый Гусейн! О вы все, дикие миссолунгцы! Даже если бы вы явились в Венецию донести на своего сообщника, вам бы никогда не узнать было вашего ускока в человеке, стоящем в такой позе и занятом таким делом.

Первая девушка, которую рассматривал Соранцо, оказалась дурнушкой. Как здесь не вспомнить слова Ж.-Ж.Руссо, повествующего о том, как, придя в восторг от хорового пения монашек, он проник в монастырь, — тем более что это происходило как раз в Венеции: «София косила глазом, Каттина хромала…» и т.д.

Четвертую девицу, которую Орио пытался рассмотреть, покрывало окутывало до самого подбородка. Но сквозь вуаль и сквозь молитву она отлично увидела кавалера, старавшегося разглядеть ее. Тогда она подняла голову и, откинув вуаль, показала ему бледное прекрасное лицо, ясное чело пятнадцатилетней девушки, губы, которые дрожали от негодования, словно лепестки розы, раскачиваемой ветром. С этих уст сорвались суровые слова:

— Вы крайне дерзки.

Это была Арджирия Эдзелини. Зузуф прав: судьба действительно существует.

Орио пришел в такой трепет от тождества этого видения с тем, которое предстало ему на балу у Редзонико, в такой ужас от того, что его суеверные надежды и суеверный страх слились в одном предмете, что он не нашел слов для оправдания. Он упал, расстроенный, рядом с нею, и его отощавшие колени с громким стуком ударились о плиты пола. Затем он склонил голову до земли, поднес к губам бархатное покрывало прекрасной Арджирии и, протянув ей стилет, который венецианцы всегда носят у пояса, прошептал:

— Отомстите, убейте меня!

— Для этого я вас слишком презираю, — сказала красавица, поспешно вырывая у него из рук покрывало. И, встав с колен, она вышла из церкви.

Однако Орио не настолько еще вкусил невинной любви, чтобы утратить хладнокровную наблюдательность светского повесы, и потому он отлично заметил, что последние слова девушка произнесла как-то более принужденно, чем первые, и что пылавшие гневом глаза не без труда удержали слезу сострадания.

Орио удалился, уверенный, что жребий брошен и что выздоровление его и жизнь зависят от того, сумеет ли он использовать представившийся случай. Всю ночь провел он, продумывая бесчисленные планы как ему проникнуть к жестокой красавице, и эти размышления разогнали привычных грозных призраков. Правда, его несколько смущало сходство Арджирии с Эдзелино, и под утро ему привиделись сны, в которых сходство это приводило к самым странным и мучительным недоразумениям и ошибкам. Несколько раз он видел, как совершается превращение сестры в брата и наоборот. Когда он брал за руку Арджирию и протягивал свои губы к ее губам, перед ним внезапно возникало мертвенно-бледное окровавленное лицо Эдзелино. Тогда он выхватывал стилет и вступал в жестокую схватку с этим призраком. Под конец ему удавалось нанести смертельный удар, но когда он бросал сраженного врага себе под ноги, он вдруг убеждался, что ошибся и заколол Арджирию.

Желание во что бы то ни стало выздороветь, а также авторитет Барболамо, под влиянием которого он теперь находился, побудили Орио к чреватой опасностями откровенности с врачом. Он рассказал ему о двух своих встречах с синьорой Эдзелини, на балу и в церкви, о враждебности, которую она к нему проявляла, и о его собственном глубоком огорчении, что он не сумел воспрепятствовать гибели благородного графа Эдзелино. При первом признании Орио Барболамо еще ничего не заподозрил. Но, став мало-помалу весьма частым посетителем своего пациента и приучив Орио откровенничать, насколько это было возможно для человека в его положении, он стал изумляться избытку чувствительности у такого эгоиста, и эта необычность стала вызывать у него странные подозрения. Однако не будем упреждать событий.

Барболамо, будучи честным и преданным гражданином своего отечества, в науке сам был великим эгоистом. Ему было гораздо важнее понаблюдать в своем больном проявления явной душевной болезни, чем побеспокоиться о том, больше или меньше будет страдать его пациент. Ему любопытно было наблюдать новые факты, и он не постеснялся сказать Орио, что его волнения являются хорошим признаком и что ему следует стараться во что бы то ни стало покорить сердце гордой красавицы именно потому, что это дело нелегкое и вызовет у него разнообразные, совершенно неизведанные эмоции.

Орио в течение целой недели преследовал Арджирию серенадами и романсами.

Можно пс сомневаться в том, что серенада — отличный способ добиться успеха у дамы с тонким вкусом. В Венеции, где воздух, мрамор зданий и вода рождают такой прозрачный отзвук, ночная тишина так таинственна, а лунный свет так романтически прекрасен, романсы звучат особенно убедительно, а музыкальные инструменты издают особенно страстные звуки, возникающие словно нарочно для того, чтобы улещивать и обольщать. Поэтому серенада и является необходимым прологом ко всякому любовному объяснению. Мелодия вливает нежность в сердца и размягчает чувства, погружая их в некий полусон. Она вызывает в душе неясные мечтания, предрасполагает к жалости, первой уступке гордыни, которую умоляют о милости. Она обладает также даром разворачивать перед уснувшими взорами восхитительные образы, и мне говорила одна дама — называть ее не стану, — что неизвестный поклонник, дающий серенаду, всегда представляется, пока звучит музыка, самым любезным и очаровательным из мужчин.


— Говорите уж все, нескромный рассказчик! — прервала Беппа аббата. — Добавьте, что дама эта советовала всем, дающим серенады, никогда не показываться на глаза своему предмету.


— С Орио вышло совсем не так, — продолжал аббат. — Прекрасная Арджирия, наоборот, посоветовала ему показаться; она уронила букет цветов с балкона на озаренные луной мраморные плиты тротуара. Не удивляйтесь столь быстрой уступке. Вот как это случилось.

Начнем с того, что прекрасная Арджирия была небогата. В не слишком крупном состоянии ее брата расходы по экипировке для участия в войне произвели существенную брешь. Когда он погиб у острова Курцолари, на его галере находилась довольно значительная часть захваченной им у турок военной добычи, дарованная адмиралом и потому вполне законно ему принадлежавшая. Благородный юноша радовался возможности сделать это богатство приданым своей сестры, но оно попало в руки пиратов вместе с галерой и всем лично ему принадлежавшим. Поэтому не было у прекрасной Арджирии иного приданого, кроме ее юности и ее прелестных грустных глаз.

Синьора Меммо, тетка Арджирии, нежно любила племянницу, но в наследство она могла оставить ей только большой, несколько обветшалый дворец да привязанность старых слуг, из одной лишь преданности остававшихся при ней за самое скромное вознаграждение. Поэтому синьора Меммо, как и все тетки, пламенно желала, чтобы появился знатный и богатый жених. Зная, что ни с чем не сравнимая красота ее племянницы зажжет страсть не в одном сердце, она не одобряла ее стремления замыкаться в одиночестве и постоянно прятать «солнце своих очей» за темными занавесками балкона.

При первой серенаде Арджирия разрыдалась.

— Был бы в живых мой благородный брат, — сказала она, — никто не осмелился бы ухаживать за мной под моими окнами, не получив от моей семьи разрешения завести со мной знакомство. Не так поступают в отношении всеми уважаемого дома.

Синьора Антония, однако, нашла эту суровость чрезмерной и, заявив, что ей-то лучше знать, что можно, а чего нельзя, отказалась принудить музыкантов к молчанию. А музыка была отличная, инструменты превосходного качества, исполнители же подобраны из числа самых лучших, какие только имелись в Венеции. Почтенная дама сделала из этого заключение, что поклонник должно быть богат, знатен и щедр. Если бы в этом оркестре оказалось на две теорбы и три виолы меньше, она проявила бы большую строгость. Но серенада была безукоризненна, и ее стали слушать.

В последующие дни радость и надежда синьоры Антонии еще усилились. Арджирия сперва только терпела все это, но под конец музыка стала нравиться ей сама по себе. Случалось, что утром, причесывая перед зеркалом свои темно-каштановые волосы, она, не отдавая себе в этом отчета, напевала любовные стансы, под которые сладко заснула накануне вечером.

Составить программу серенады — это целая наука. Каждый вечер вздыхатель должен найти какой-нибудь новый оттенок для выражения своей любовной муки. После il timido sospiro 4 обязательно следует lo strale funesto 5. I fieri tormenti 6 идут за ними, a l'anima disperata 7 неизбежно вызывает на следующий день sorte amara 8. На пятую ночь можно рискнуть обратиться к предмету любви на ты и назвать его idol mio 9. На шестую — полагается уже негодовать на возлюбленную и обзывать ее crudele 10 и ingrata 11. И только уж очень неловкий неудачник не дерзнет на седьмую ночь высказать слово dolce speranza 12. Наконец восьмая ночь приводит к заключительному взрыву — настоятельной мольбе, в которой красавице предлагается выбор: счастье вздыхателя или его смерть. Таким образом, поклонник либо добивается свидания, либо расплачивается с музыкантами и отпускает их на все четыре стороны. Подошла и для Арджирии восьмая серенада; в третьем куплете романса певец от имени влюбленного просил подать хоть какой-нибудь знак милости, залог надежды, хоть слово или жест, которые позволили бы кавалеру расхрабриться и предстать перед возлюбленной. В тот миг, когда гордая Арджирия удалилась с балкона, где, скрытая за занавеской, она слушала певца, синьора Антония ловко сорвала букет, приколотый на груди у девушки, и бросила его прямо на гитариста, произнеся своим старческим голосом, который никак не мог скомпрометировать девушку:

— С согласия тетки.

Девичье любопытство победило стыдливую досаду на тетку, и Арджирия поспешно возвратилась на балкон и, перегнувшись через мраморные перила, незаметно приподняла занавеску — лишь настолько, чтобы видеть кавалера, поднявшего букет. Певец, профессиональный музыкант, хорошо знал обычаи и не позволил себе дотронуться до него. Он лишь вполголоса произнес: «Синьор!» и, сняв свою шапочку, скромно отступил на два шага, пока синьор поднимал брошенный с балкона залог. Увидев вырисовывающуюся в ярком лунном свете высокую фигуру, чуть-чуть согбенную, но все еще изящную и подлинно патрицианскую, Арджирия ощутила, как на лбу ее выступили капли холодного пота. Туман застлал ей глаза, колени подкосились, она едва успела убежать с балкона и броситься на кровать, где ее охватила сильнейшая дрожь. Она впала в полуобморочное состояние. Тетка не очень испугалась этого припадка, она подошла к Арджирии и принялась ласково подсмеиваться над ее чрезмерной девичьей робостью.

— Не смейтесь, тетя, — приглушенным голосом произнесла Арджирия. — Вы сами не знаете, что наделали! Я почти уверена, что узнала Орио Соранцо, этого последнего из людей, убийцу моего брата!

— Он бы не решился на такую дерзость! — вскричала синьора Меммо, тоже дрожа всем телом. — Пойди за букетом! — крикнула она своей любимой прислужнице, которая находилась тут же. — Скажи, что его уронили случайно. Что это ты… или паж… швырнул его вниз просто из шалости… что я этим очень разгневана… Иди, Паскалина… скорей…

Паскалина побежала вниз, но тщетно. Музыканты, поклонник, букет — все исчезло, и только отбрасываемая луной неясная тень колоннад то появлялась на мостовой, то исчезала по прихоти бегущих по небу облаков.

Паскалина оставила, дверь открытой. Она сделала всего несколько шагов, до набережной канала, и увидела, как гондолы с музыкантами исчезают за поворотом. Она возвратилась и старательно закрыла за собой дверь, но было уже поздно. Какой-то человек, спрятавшийся за колоннами портала, уловил момент. Легко взбежав по лестнице палаццо Меммо и идя напрямик, на неясный свет, струившийся из полуоткрытой двери, он дерзновенно проник в комнату Арджирии. Когда туда вошла и Паскалина, она застала свою юную госпожу в обмороке на руках у тетки, а на коленях перед ней — поклонника, дававшего серенаду.

Я думаю, вы согласитесь с тем, что момент был крайне не подходящий для обморока, и вместе со мной придете к заключению, что прекрасная Арджирия совершила большую ошибку, слушая эти восемь серенад. Гнев ее сменился ужасом, и Орио безошибочно разобрался в этом, хотя делал вид, что обманывается.

— Синьора, — произнес он, простираясь у ног Арджирии и протягивая букет синьоре Меммо до того, как она успела опомниться и заговорить первая, — я вижу, что ваша милость лишь по ошибке удостоили меня этой великой чести. Я на нее не надеялся, а музыкант, обратившийся к вам со столь дерзновенным стихом, сделал это без моего разрешения. Моя любовь не может быть настолько смелой, и я пришел сюда молить не о благосклонности, а о жалости. Пред вами человек, слишком униженный, чтобы позволить себе у вашего порога что-либо, кроме жалоб и стонов. Я хотел бы только одного — чтобы вы знали о моем страдании, чтобы вы были твердо уверены в том, что я не только не хочу оскорбить ваше горе, а напротив — ощущаю его еще глубже, чем вы сами. Видите, насколько я покорен и почтителен: я возвращаю вам драгоценный залог, я готов был бы заплатить за него всей своей кровью, но похищать его не хочу.

Эти лицемерные речи глубоко растрогали добрую госпожу Меммо. Она была кроткая женщина, с сердцем слишком доверчивым, чтобы усомниться в искренности столь смиренных оправданий.

— Синьор Соранцо, — ответила она. — Я, может быть, могла бы обратиться к вам с весьма серьезными упреками, если бы сегодня не увидела в третий раз, как глубоко и чистосердечно ваше раскаяние. Я поэтому не стану обвинять вас даже про себя и обещаю вам хранить требуемое приличиями молчание; теперь оно будет стоить мне меньших усилий, чем раньше. Благодарю вас за то, что вы принесли букет обратно, — добавила она, передавая цветы племяннице. — И если я умоляю вас не появляться больше ни здесь, ни даже около моего дома, то лишь ради нашей доброй славы, а не из-за какой-либо личной враждебности.

Несмотря на свое беспамятство, Арджирия все отлично слышала. Она с большим трудом заставила себя набраться мужества и тоже заговорить. Подняв свое прекрасное бледное лицо, прижавшееся к груди тетки, она обратилась к ней:

— Дайте также понять мессеру Соранцо, дорогая тетя, что он не должен ни заговаривать с нами, ни даже кланяться нам, где бы мы ни встретились. Если его уважение и его горе искренни, то он сам не пожелает, чтобы перед нами возникали черты, так живо напоминающие нам о постигшем нас несчастье.

— Прежде чем покориться этому смертному приговору, — сказал Орио, — я прошу лишь об одной милости: пусть выслушают мою самозащиту, а затем уже судят о моем поведении. Я понимаю, что здесь не место и сейчас не время начинать это объяснение. Но я не встану с колен, пока синьора Меммо не даст мне разрешения явиться к ней в ее гостиную в указанный ею час, завтра или в другой день, чтобы снова на коленях, как сейчас, я мог попросить прощения за пролитые по моей вине слезы, но также и чтобы, стоя во весь рост и положив руку на грудь, как подобает мужчине, я мог оправдаться во всем, что есть несправедливого и преувеличенного в выдвинутых против меня обвинениях.

— Эти объяснения были бы для нас крайне мучительны, — твердо произнесла Арджирия, — а для вашей милости совершенно излишни. Честный и великодушный ответ, который только что дала вам моя благородная тетушка, будет, я полагаю, вполне достаточен для вашей щепетильности и должен удовлетворить все ваши пожелания.

Орио настаивал на своем так умно и убедительно, что тетка уступила и разрешила ему явиться назавтра днем.

— Вы не будете в претензии, синьор, — сказала Арджирия, отвергая ту часть благодарности Орио, которая относилась к ней, — если я не стану присутствовать при этой беседе. Все, что я могу, — это никогда больше не произносить вашего имени, но увидеть ваше лицо еще хоть раз выше моих сил.

Орио удалился, изображая глубокую печаль, но находя, что дело его продвигается довольно успешно.

На следующий день между ним и синьорой Меммо состоялось длительное объяснение. Благородная дама приняла его в подчеркнуто траурном туалете, ибо она уже месяц как перестала носить черную вуаль, но сегодня снова облачилась в нее, дабы дать понять Орио, что горе ее ничто не может уменьшить. Орио проявил необходимую ловкость. Он сам обвинил себя больше, чем кто-либо другой осмеливался его обвинять. Он заявил, что все сделал, чтобы смыть пятно, наложенное пагубной непредусмотрительностью на всю его жизнь. Но тщетно восстановили его честь и адмирал, и вся армия, и даже вся республика: для него самого утешения нет. Он сказал, что ужасную гибель своей жены он рассматривает как справедливую небесную кару и что после этого горестного для него события он не имел ни минуты покоя. Наконец он самыми яркими красками описал, как живо ощущает он свое бесчестье, как осудил себя на добровольное одиночество, в котором угасала его отчаявшаяся во всем душа, как глубоко его отвращение к жизни, как тверда его решимость не бороться больше с болезнью и отчаянием и покорно принять смерть. От этих его речей добрая Антония разрыдалась и, протянув ему руку, сказала:

— Будем же плакать вместе, благородный синьор, и пусть слезы мои будут для вас не укором, а знаком доверия и сочувствия.

Орио немало потрудился, стараясь говорить красноречиво и трагично. Нервы его были до крайности напряжены. Однако он сделал еще одно усилие и выдавил из себя слезы.

Правда, кое о чем он говорил по-настоящему сильно и красиво. Когда он описывал некоторые свои страдания, ему даже принесло облегчение то, что он мог под благовидным предлогом излить жалобы, которые ему с каждым днем было все труднее и труднее сдерживать. Тут он оказался настолько убедителен, что даже сама Арджирия расстроилась и закрыла лицо своими прекрасными руками. Ибо Арджирия тайком от Соранцо и от тетки спряталась за портьеру, откуда ей все было видно и слышно. К этому ее побудило какое-то неведомое дотоле непреоборимое чувство.

В течение еще целой недели Орио следовал за Арджирией словно ее тень. В церкви, на прогулке, на балу она находила его подле себя. Как только она обращала на него внимание, он робко и покорно скрывался, но как только она делала вид, что не замечает его, появлялся снова. Ибо — на о это признать

— прекрасной Арджирии скоро захотелось, чтобы он не был уж так послушен, и она старалась не смотреть на него, чтобы не обращать его в бегство.

Как могла бы она возмущаться этим его поведением? У Орио всегда был такой непринужденный вид в присутствии людей, которые могли обратить внимание на их частые встречи! Он проявлял такую восхитительную скромность, чтобы не скомпрометировать ее, и так усиленно старался показать свою покорность! Когда ей случалось уловить его взгляд, в нем была такая горькая мука и такая неукротимая страсть! Вскоре Арджирия оказалась в глубине души уже побежденной. Ни одна другая девушка не противилась бы так долго тому магическому очарованию, которое свойственно было этому человеку, когда вся мощь его колдовской воли сосредоточивалась на чем-нибудь одном.

Синьора Меммо относилась к этой страсти сперва с беспокойством, а затем с надеждой и наконец даже с радостью. Не в силах будучи сдерживаться, она без ведома племянницы назначила Соранцо второе свидание и предложила ему разъяснить его намерения или же прекратить это безмолвное преследование. Орио заговорил о браке, уверяя, что это цель его стремлений, но он надеется и на взаимную любовь и потому молит синьору Антонию замолвить за него словечко. Однако Арджирия так ревниво хранила тайну своих дум, что тетка не осмелилась обнадежить Орио. Она, впрочем, согласилась, чтобы адмирал предпринял кое-какие шаги, и это не замедлило произойти.

Когда племянник открылся ему в своем новом увлечении, Морозини одобрил его намерения, поддержал его стремление найти в любви столь благородной девицы небесный бальзам от всех горестей и явился к синьоре Меммо, с которой у него и произошло решительное объяснение.

Видя, как твердо верит этот прославленный и высокопочтенный муж в душевное благородство своего названого сына и как он хочет, чтобы союз Орио с семьей Эдзелино покончил со всяческим недоброжелательством и враждебностью, она еле скрывала свою радость. Никогда не могла она рассчитывать на такую выгодную партию для Арджирии. Узнав о предложениях, сделанных адмиралом, Арджирия сперва пришла в ужас — главным образом от смятения и радости, которые она против воли своей ощутила. Она высказала все возражения, подсказанные ей любовью к брату, отказалась дать немедленно ответ, но согласилась принимать ухаживания Орио.

Поначалу Арджирия была с Орио холодна и сурова. Казалось, она выносит его присутствие лишь из внимания к тетке. Однако она не смогла подавить в себе глубокое сочувствие к его страданиям и душевной боли. Слыша, как этот сильный человек не перестает жаловаться на удары судьбы, видя, как душа его, если можно так выразиться, изнемогает под тяжестью своих собственных прегрешений, сестра Эдзелино ощущала, как ее великодушное сердце смягчается, а ненависть с каждым днем ослабевает. Если бы Орио попытался обольстить ее и проявил смелость, она осталась бы равнодушной и неумолимой. Но перед лицом его слабости и самоуничижения она понемногу разоружилась. Вскоре привычка сострадать его горестям превратилась в великодушную потребность утешать, и она даже не заметила, как жалость привела ее к любви. Все же она старалась убедить себя, что преступно и постыдно было бы полюбить человека, которого она обвиняла в гибели своего брата, и что она должна все сделать, чтобы раздавить зарождавшееся в ней чувство. Но, слабая именно величием своей души, она позволила милосердию отвратить ее от того, что считала своим долгом. Видя, что Орио с каждым днем все более удручен содеянным им злом и все пламенней раскаивается, она уже не имела мужества проявлять к нему враждебность, и под конец в мыслях ее горестная судьба погибшего брата стала как-то связываться с горестной судьбой этого человека, обреченного на вечные угрызения совести. Затем она убедила себя, что не ощущает к Орио ничего, кроме жалости, которую должно испытывать ко всем страдальцам, и что он утратит все ее сочувствие, как только перестанет страдать. Впрочем, в этом она, может быть, и не ошибалась. Арджирия почти ни в чем не поступала как все прочие женщины, — в чувство, к которому другие примешивали бы тщеславие или желание, она вкладывала одну лишь преданность. Даже Джованна Морозини, несмотря на благородство и чистоту своей души, не избегла общей участи и кое в чем приносила жертвы мирским божествам. Она ведь сама призналась Эдзелино, что репутация Орио отчасти помогла ему произвести на нее столь сильное впечатление, а почти все остальное довершили его сила и красота. Дошло до того, что, даже сознавая все зло, которое это может ей же причинить, она предпочла человеку заведомо хорошему человека, которого нашла обаятельным. Арджирией владели совершенно противоположные чувства. Если бы Орио предстал перед нею, как перед Джованной, юным, красивым храбрецом и распутником, гордо щеголяющим как пороками своими, так и победами, она не подарила бы ему ни единого взгляда, ни единого помысла. А сейчас в Орио ей нравилось как раз то, из-за чего восторженное отношение других женщин к нему несколько поостыло. Красота его блекла по мере того, как характер становился угрюмее. Но именно скорбная печать, наложенная на него временем и страданием, придавала ему в глазах ее особое очарование, хотя сама она и не подозревала об этом. С тех пор как с чела Орио сошел блеск гордыни и цветы здоровья и радости увяли на его щеках, лицо его приняло более задумчивое выражение, оно стало менее горделивым и более нежным. Так что те перемены в нем, которые, может быть, предохранили бы Джованну от роковой, сгубившей ее страсти, как раз и ввергли в эту страсть Арджирию. Вскоре Орио наполнил всю ее жизнь, и со свойственным ей мужеством она решила всю себя посвятить его утешению, хотя бы свет и предал ее анафеме за совершенное ею своего рода клятвопреступление.

Что касается Орио, то, уверенный теперь в своей победе, он не стремился к быстрому завершению успеха; ему хотелось понемногу наслаждаться своими преимуществами с утонченностью пресыщенного человека, старающегося бережно относиться к новым радостям, — для него ведь осталось очень мало неизведанного. Спервоначала ему приходилось выдерживать напряженную борьбу, а поэтому — держать воображение во всеоружии и изощрять ум. Таким образом, днем о был занят, и ночью ему удавалось заснуть. Радуясь этому счастливому результату, он сообщил о нем доктору Барболамо с благодарностью за прежние советы и с просьбой о дальнейших.

Барболамо не сразу решился посоветовать ему довести дело до женитьбы. По его мнению, было нечто глубоко печальное и омерзительно уродливое в этой математически рассчитанной любви человека с одряхлевшим сердцем и разжиженной кровью к прелестной, простодушной и щедрой на чувство девушке, которая в обмен на корыстную нежность и заранее обдуманные порывы готова была расточить ему все богатства сильной и искренней страсти.

«Это ведь соитие жизни со смертью, света небесного с Эребом, — думал честный врач. — А между тем она любит его, верит в него, она стала бы страдать, если бы он перестал теперь добиваться ее. К тому же она надеется изменить его к лучшему, и, возможно, это ей удастся. Наконец, его состояние, которое растрачивается на увеселение беспутных собутыльников и низменных тварей, вернет прежний блеск знаменитому, но разоренному дому и обеспечит будущее этой прелестной, но бедной девушки. Все женщины более или менее тщеславны, — добавлял про себя Барболамо. — Когда синьора Соранцо заметит, что супруг ее немногого стоит, роскошь уже успеет создать ей потребности и наслаждения, которые ее и утешат. Да и, в конце-то концов, раз дело дошло до этого и обе семьи желают брака, по какому праву стал бы я ему препятствовать?»

Так рассуждал врач. И, однако, в глубине души он все же был смущен, и этот брак, причиной которого он неведомо для всех являлся, стал для него источником тайных мучительных сомнений, в которых он не умел до конца отдать себе отчет и от которых не способен был избавиться. Барболамо был постоянным врачом семьи Меммо; Арджирию он знал с детских лет. Она смотрела на него как на нечестивца, ибо он был настроен несколько скептически и надо всем готов был посмеиваться. Поэтому она всегда проявляла к нему известную холодность, словно с детства предчувствовала, что он будет иметь пагубное влияние на ее судьбу.

Доктор знал ее поэтому не слишком хорошо. Недоумевая, что и думать об этой натуре, на первый взгляд несколько холодной и даже немного высокомерной, он в глубине своей прямой и честной души считал все же, что в выборе между нею и Соранцо не может быть никаких колебаний и заботиться надо прежде всего о слабейшем. Ему хотелось бы поговорить с Арджирией, но он не решался на это и успокаивал себя тем, что характер у нее достаточно твердый и решительный и в этом случае она вполне способна сама собой руководить.

Не зная, на чем остановиться, но не в состоянии будучи преодолеть тайного отвращения и недоверия, которые внушал ему Соранцо, он избрал средний путь: посоветовал Орио не проявлять излишней торопливости и не спешить с женитьбой.

В этом деле у Соранцо и не было никакой иной воли, кроме той, что внушал ему врач. Он слушал его с бездумной, ребяческой доверчивостью верующего, который требует от священника чудес. Как Джованна была для него лишь средством достичь успеха и благосостояния, так и в Арджирии он видел лишь средство обрести вновь здоровье. Но в этом втором случае он испытывал нечто вроде привязанности более искренней, чем в первом. Можно даже сказать, что, принимая во внимание и характер его и положение, у него было к Арджирии подлинное чувство. Любовь ведь самое гибкое из человеческих чувств. Она принимает любые формы, ее воздействие так разнообразно, как только можно вообразить, в зависимости от почвы, на которой она произросла; оттенков ее не перечислить, а следствия так же многоразличны, как и причины. Иногда случается, что душа благородная и чистая не способна возвыситься до страстного чувства, и напротив — душа извращенная пламенно проникается страстью и ненасытно стремится к обладанию существом лучшим, чем она, даже не сознавая его превосходства. Орио как бы подпал под таинственные влияния божественного покровительства, которым одарено бывает существо ангельской природы. Воздух, который Арджирия очищала одним своим дыханием, был для Орио некой новой стихией, где он, как ему казалось, обретал спокойствие и надежду. Кроме того, уединенная жизнь в упоении неизведанным чувством заменила ему распутство, еще более гибельное для души, чем для плоти. Она заняла его бесчисленными нежными заботами, даровала ему разнообразные невинные наслаждения, которыми этот распутник упивался, как охотник ключевой водой или сочным плодом, после утомительного дня, проведенного в непрерывном возбуждении. Ему нравилось, что желания его обостряются от томительного ожидания: чтобы еще сильнее разжечь их, он отстранился от Наам и все мысли, осаждавшие его ночью, сосредоточил на одном предмете. Он возбуждал свой мозг лишениями, к которым чистая любовь понуждает совестливых людей, хотя на лишения эти он пошел из сознательного расчета, ради личной выгоды. Привыкший к легким победам, смелый до наглости с податливыми женщинами, хитрый льстец и бесстыдный лжец с робкими, он никогда не упорствовал в охоте на тех, что способны были к длительному сопротивлению; он терпеть не мог их и делал вид, что презирает. Поэтому оказалось, что сейчас он впервые по-настоящему ухаживает за женщиной. Он принудил себя уважать ее, и это стало для него особо утонченным наслаждением; он целиком погрузился в него, найдя здесь забвение своих грехов и нечто вроде магической безопасности, как будто осенявшей Арджирию ореолом целомудрия, изгнал духов тьмы и одолел зловредные влияния.

Арджирия, испуганная своей любовью, не смела даже самой себе признаться в том, что побеждена, и воображала, что пока она прямо не скажет об этом Соранцо, для нее еще возможно будет отступление.

Как-то вечером они сидели вместе с одном конце большой галереи палаццо Меммо; эта галерея, как все галереи венецианских дворцов, проходила через все здание, и в обоих концах ее прорезано было по три больших окна. Начало уже смеркаться, и галерея освещалась лишь серебряной лампадкой, стоящей у ног статуи мадонны. Синьора Меммо удалилась в свою комнату, выходившую на галерею, чтобы жених с невестой могли свободно побеседовать. Не переставая говорить Арджирии о своей любви, Орио подсел поближе и под конец стал перед ней на колени. Она попыталась заставить его подняться, но он, схватив ее руки, стал пламенно целовать их и при этом в безмолвном упоении не спускал с нее глаз. Арджирия уже испытала на себе власть его взгляда. Боясь слишком поддаться смятению, которое вызывал в ней этот взгляд, она отвела глаза в сторону и стала смотреть в глубь галереи. Орио не раз видел, как женщины поступают таким образом, и, улыбаясь, ждал, пока невеста снова не переведет на него своего взора. Но ждал тщетно. Глаза Арджирии были все время обращены в одну сторону, но теперь уже не так, словно она хотела не встречаться глазами со своим поклонником, а по-другому — как будто она внимательно вглядывалась в нечто вызвавшее в ней изумление. Она была настолько поглощена созерцанием, что Соранцо встревожился.

— Арджирия, — сказал он, — посмотрите на меня.

Арджирия не ответила. Лицо ее приняло какое-то необъяснимое и действительно пугающее выражение.

— Арджирия! — взволнованным голосом повторил Соранцо. — Арджирия, любовь моя!

Услышав эти слова, она внезапно вскочила с места и с ужасом отступила от него, не меняя однако, на правления своего взгляда.

— Да что там такое?! — раздраженно вскричал Орио, тоже вставая.

Он живо обернулся, чтобы посмотреть, что же привлекло столь напряженное внимание Арджирии. И оказался лицом к лицу с Эдзелино. В свою очередь, он смертельно побледнел, и на мгновение его охватил трепет. В первый момент ему почудился один из тех призраков, что так часто жаловали его своим зловещим посещением. Но звук шагов Эдзелино и блеск его глаз доказали ему, что на этот раз он имеет дело не с бесплотной тенью. Опасность оказалась не только более реальной, но и куда более серьезной. Но если при виде призрака Соранцо мог упасть без чувств, то реальности он решил бросить вызов и потому с самым дружеским и предупредительным видом шагнул навстречу Эдзелино.

— Друг мой! — вскричал он. — Это вы? Вы, которого мы, казалось, потеряли навеки!

И он протянул к нему руки, словно желая обнять.

Арджирия, как громом пораженная, упала к ногам брата. Эдзелино поднял ее и прижал к своей груди. Но перед распростертыми объятиями Орио он с отвращением отпрянул и правой рукой указал ему на дверь. Орио сделал вид, что не понял.

— Ступайте вон! — произнес Эдзелино дрожащим от возмущения голосом, уставив на него грозный взгляд.

— Уйти мне? А почему?

— Вы сами знаете. Уходите, да поскорее!

— А если я не хочу? — продолжал Орио, вновь обретя привычную дерзость.

— Так я сумею заставить вас! — вскричал Эдзелино с горьким смехом.

— Каким же образом?

— Разоблачив вас.

— Разоблачают лишь тех, кто скрывается. А что мне скрывать, синьор Эдзелино?

— Не испытывайте моего терпения. Я согласен не то, чтобы простить вас, но отпустить. Уходите и помните, что я вам запрещаю даже пытаться видеть мою сестру. Иначе — горе вам!

— Синьор, если бы такие речи вел не брат Арджирии, а любой другой человек, он бы уже искупил их своей кровью. Вам я ничего не скажу, кроме того, что ни от кого не стану выслушивать приказаний и презираю угрозы. Я уйду отсюда не из-за вас, ибо вы здесь не хозяин, а из-за вашей уважаемой тетушки: я не хочу нарушать ее покой громкой ссорой. Что до вашей сестры, то я никогда не откажусь от нее, ибо мы любим друг друга и я считаю себя достойным получить от нее счастье и способным сделать ее счастливой.

— Вы осмелитесь когда угодно и где угодно повторить то, что вы сейчас заявили?

— Да, при всех обстоятельствах.

— Тогда приходите сюда завтра со своим дядей, Франческо Морозини, и мы посмотрим, как вы ответите на обвинения, которые я вам предъявлю. Свидетелями будут только моя тетка и сестра.

Орио шагнул по направлению к Арджирии.

— До завтра! — молвила она дрожащим голосом.

Орио закусил губы и неторопливо вышел, повторив с горделивым спокойствием:

— До завтра!

— Иисусе! Господи милостивый! — вскричала синьора Меммо на пороге своей комнаты. — Я ведь услышала голос, которого, думалось мне, никогда больше не услышу! Господи! Господи! Да кого же я вижу? Племянник!.. Сынок мой! Помолиться о тебе надо? Душеньку твою мы прогневили?

Добрая синьора зашаталась, оперлась о стену, и ее в полуобморочном состоянии удержала рука Эдзелино.

— Нет, я не призрак вашего племянника. Тетушка и ты, милая сестра моя, да признайте же меня: я ваш Эдзелино. Но господи боже мой! Прежде всего ответьте мне, я даже не знаю, радоваться ли мне нашей встрече или проклинать этот день. Человек, которого я прогнал, неужто он супруг Арджирии?

— Нет, нет! — прозвучал громкий и ясный голос Арджирии. — И не стал бы он никогда моим мужем! Какая-то пагубная пелена застлала мне глаза, но…

— Но ведь он, наверное, жених твой? — произнес Эдзелино, весь трепеща с головы до ног.

— Нет, нет, он мне никто! Я ничего не обещала, ни на что не согласилась!..

— Но этот гнусный подлец осмелился сказать мне, что вы с ним любите друг друга!..

— Он уверил меня в своей невиновности, и я… я считала, что он говорит от чистого сердца. Но ты со мной теперь, брат, я полюблю только с твоего согласия, я буду любить только тебя!

И Арджирия, прижавшись лицом к груди брата, спрятала слезы радости и горя.

Предоставим же этой семье, и счастливой и в то же время расстроенной, предаваться взаимным излияниям и рассказывать друг другу все, что случилось и с одним и с другими после столь жестокой разлуки.

Проявив в разговоре с Эдзелино мужество отчаяния, Орио устремился к себе домой с уверенностью и поспешностью человека, который рассчитывает обрести спасение в одиночестве. Вся сила его ушла в мускулы, и, ощущая свой собственный быстрый шаг, он вообразил, что ему, как прежде, поможет один из тех адских приливов вдохновения, которые находили на него в трудном положении. Но, очутившись в своей комнате, наедине с собой, он убедился, что в голове его пустота, в душе полный разлад, а положение, в котором он оказался, отчаянное. Он понял это и в невыразимой тоске принялся ломать руки, восклицая:

— Я погиб!

— Что случилось? — спросила Наам, выходя из угла комнаты, где она постоянно находилась и куда словно вросла, как растение.

Орио не имел обыкновения открываться перед Наам, когда у него не было необходимости использовать ее преданность. А что она могла сделать для него в этот миг? Ничего, разумеется. Но Орио был сейчас в таком ужасе, что невольно искал помощи хотя бы в сочувствии другого человека.

— Эдзелино жив! — вскричал он. — И намеревается на меня донести!

— Вызови его на поединок и постарайся убить, — сказала Наам.

— Невозможно! Он согласится на поединок лишь после того, как расскажет обо мне все.

— Пойди помирись с ним, предложи ему все свои сокровища. Заклинай его именем бога всемогущего!

— Никогда! Да он и сам отвергнет такое предложение.

— Переложи всю вину на других!

— На кого? На Гусейна, на албанца, на моих офицеров? Меня спросят, где они, и мне никто не поверит, если я скажу, что пожар…

— Ну что ж, тогда стань на колени перед всем своим народом и скажи: «Я виновен в великом преступлении и заслуживаю великой кары. Но я совершил и много доблестных деяний и хорошо послужил моей родине. Пусть меня судят». Палач не осмелится поднять на тебя руку, ты будешь сослан, а через год ты вновь понадобишься и получишь возможность совершить славный подвиг. Ты одержишь победу, и благодарная родина простит тебя и высоко вознесет.

— Наам, ты просто безумна, — с тоской произнес Орио. — Ничего ты не понимаешь в людях и нравах нашей страны. Не можешь ты дать мне хороший совет.

— Но я могу выполнить то, что ты задумаешь. Скажи, что мне сделать.

— Если бы у меня была какая-нибудь мысль, разве я оставался бы здесь хоть на один миг?

— Нам остается бегство, — сказала Наам. — Уедем.

— Это лишь на самый крайний случай, — сказал Орио, — ведь бегство означает признание. Послушай, Наам, надо найти человека, хорошо владеющего клинком, наемного убийцу, человека ловкого и верного. Может быть, ты знаешь здесь, в Венеции, какого-нибудь ренегата, перебежчика из мусульман, который никогда обо мне не слышал и который из одного лишь доброго отношения к тебе за большую сумму денег…

— Ты, значит, опять хочешь пойти на убийство?

— Молчи! Говори тише. Не произноси здесь таких слов даже на своем языке.

— Должны же мы договориться. Ты хочешь, чтобы он умер и чтобы я приняла на себя всю ответственность, испытала всю опасность такого дела?

— Нет, я этого не хочу, Наам! — вскричал Соранцо, сжимая ее в своих объятиях, ибо мрачный вид Наам испугал его, напомнив, что сейчас не время ему утратить ее преданность.

— То, чего ты желаешь, будет сделано, — сказала Наам, идя к выходу.

— Стой, да нет же, это будет хуже всего! — сказал Орио, останавливая ее. — Его сестра и тетка обвинят меня, и похоже будет на то, что я испугался правды о себе. Да и не хочу я, чтобы ты подвергалась опасности. Уходи, Наам, оставь меня, спасай свою голову от того, что угрожает моей. Сейчас еще есть время, беги!

— Я тебя никогда не оставлю, ты это отлично знаешь, — невозмутимо ответила Наам.

— Что? Ты пойдешь со мной даже на смерть? Подумай, тебя тоже, возможно, обвинят в соучастии.

— Не все ли мне равно? — сказала Наам. — Разве я боюсь смерти?

— Но устоишь ли ты на пытке, Наам? — вскричал Соранцо, внезапно обеспокоенный этой новой мыслью.

— Ты опасаешься, что я не выдержу мук и выдам тебя? — холодно и сурово спросила Наам.

— О, никогда! — вскричал он с наигранным пылом. — Ты единственное существо, которое меня поняло, которое меня полюбило и пошло бы ради меня на тысячу смертей!

— Ты говоришь, что единственный выход — это удар кинжала? — произнесла Наам, понизив голос.

Орио не ответил. Он не знал, на что решиться. Этот выход и соблазнял его и страшил. Он стал перебирать в уме всевозможные планы, один невыполнимее другого, пока наконец голова у него не пошла кругом и он не впал в полнейшее отупение. Наам встряхивала его, не в силах будучи вырвать у него хоть слово. Она чувствовала, как руки у него закоченели, и подумала, что он умирает. У нее мелькнула даже мысль, что в миг смятения он, может быть, проглотил яд и позабыл об этом. И она вызвала врача.

Барболамо нашел, что он в очень тяжелом состоянии, и вырвал его из оцепенения возбуждающими средствами, вызвавшими жестокую реакцию. У Орио начались сильнейшие судороги. Тогда доктор вспомнил, что его пациент давно уже не прибегал к наркотикам, и подумал, что эти лекарства, которыми Орио в свое время злоупотреблял в такой мере, что они перестали оказывать действие, сейчас, может быть, снова помогут. Поэтому он решился дать больному очень сильную дозу опиума, от которой тот сейчас же успокоится и погрузится в глубокий сон. Убедившись, что больному лучше, врач удалился, так как было уже очень поздно и ему надо было зайти к другим пациентам, прежде чем возвращаться домой.

Наам в течение нескольких минут с беспокойством сидела у ложа своего господина. Затем, убедившись, что он крепко спит, она почувствовала, что вся тяжесть новой беды легла на нее одну. Ей, именно ей, надо найти выход. Она в волнении ходила по комнате из угла в угол, вручая душу свою богу, а жизнь воле судьбы, и решила пойти на все, что угодно, только бы не дать погибнуть тому, кого любила. По временам она останавливалась и смотрела на его бледное, изможденное лицо; в своей ужасающей неподвижности он казался трупом, который только что побывал в руках палача, чтобы перейти в руки тех, кто предаст его земле. А ведь Наам видела Орио прежде таким стремительным, таким непреклонным в осуществлении своих ужасных замыслов! Теперь же у него не хватило сил выстоять грозу. Ей он предоставлял заботу о его спасении. Наам примирилась с неизбежным, сделала кое-какие приготовления, тщательно заперла дверь, вышла, никем не замеченная, и скрылась в лабиринте узких, темных улочек, где попадаются всякие сомнительные личности и где два человека, встретившись ночью, вынуждены прижиматься к стенам.

— Проклятие матери, что меня родила! — пробормотал Орио мрачным, глухим голосом, проснувшись и корчась на своем ложе, чтобы стряхнуть сон, сковывающий все его члены. — Неужто мне никогда уже не спать, как другим людям? Либо меня донимают страшные видения и я обречен метаться во сне, как буйно помешанный, либо я падаю, словно труп, и просыпаюсь в смертном холоде и в истоме, похожей на агонию. Наам! Который час?

Ответа не последовало.

— Я один! — вскричал Орио. — Что же такое происходит?

Он сел на своей кровати, дрожащей рукой раздвинул занавески, увидел, как едва забрезживший рассвет проникает в комнату, и окинул все кругом отупелым взглядом, стараясь припомнить, что же произошло накануне. Затем ужасная правда возникла в его памяти, сперва как зловещее сновидение, а затем как гнетущая уверенность. Несколько мгновений Орио оставался неподвижным; казалось, он был раздавлен, и ему даже не пришла в голову мысль о том, чтобы отвратить угрожающий удар. Наконец он вскочил с кровати и принялся метаться по комнате, как безумный. «Это невозможно, невозможно,

— повторял он про себя. — Не дошло же до этого, не настолько же поразил меня рок!»

— Несчастный! — вскричал он, обращаясь к самому себе и падая в изнеможении на стул. — Так-то ты бросаешь теперь вызов судьбе? Тебе под ноги упал камень, а ты, вместо того чтобы принять это как предупреждение и либо бежать, либо что-то делать, ложишься, засыпаешь и ждешь, пока все здание рухнет! Либо ты в скотину превратился, либо враги наслали на тебя порчу. Проклятый врач! — вскричал он снова, видя на столе пузырек с опиумом, из которого врач заставил его проглотить часть снадобья — Ты, значит, стакнулся с ними, чтобы лишить меня сил и привести к бездействию! Ты тоже поплатишься у меня за это, подлец! Смотри, придет мой день! Мой день! Увы! Да выберусь ли я из этой навалившейся на меня ночи? Что же теперь делать? Ах, силы оставили меня в тот миг, когда я в них больше всего нуждался! Не пришло мне на ум ничего, когда быстрое решение еще могло меня спасти! Как только враг мой появился в галерее Меммо, надо было сделать вид, будто я принял его за призрак, броситься на него, вонзить в него кинжал… Этого человека, наверное, не так уж трудно убить; он получил уже столько ран… А затем я разыграл бы безумие. Меня бы лечили, как это уже было, даже жалели. Конечно, у меня появились бы угрызения совести, я заказал бы молебствия о спасении его души, и все ограничилось бы только тем, что я лишился бы благосклонности этой девочки… Но, может быть, это еще можно сделать? Да, завтра, почему бы нет? Я пойду на это свидание. Пойду, разыгрывая бешеную ярость, сам брошу ему вызов, обвиню в какой-нибудь гнусности… Скажу Морозини, что он соблазнил… нет, что он изнасиловал его племянницу, что я его выгнал с позором и что в отместку он сплел эту сеть лжи… Я стану так поносить Эдзелино, так угрожать ему… И еще вдобавок плюну в лицо… Тогда уж придется ему схватиться за шпагу… Тут-то ему и конец: не успеет он вырвать ее из ножен, как моя шпага вонзится ему в горло… А там я брошусь на пол, на губах у меня выступит пена, я стану рвать на себе волосы, — словом, сойду с ума. Самое худшее, что может со мной случиться, — это изгнание на четырнадцать лет. А всем известно, чего стоят четырнадцать лет изгнания венецианского патриция. Через год он понадобится, его вернут… Наам была права… Да, так я и сделаю… Но что, если Эдзелино уже говорил с теткой и сестрой, если они тоже станут моими обвинительницами? Ладно, пусть. А доказательства?.. Во всяком случае, всегда останется возможность бегства. Если я не смогу увезти все свое золото, отправлюсь к пиратам и организую морской разбой на куда более широкую ногу. В несколько лет соберу огромное состояние и уеду проживать его под вымышленным именем в Кордову или Севилью, — говорят, жизнь там развеселая. Разве деньги не владыка мира?.. Правда же, доктор хорошо поступил, усыпив меня. Сон меня возродил, вернул мне всю мою энергию, все надежды!

Орио говорил сам с собой в приступе какой-то лихорадочной энергии. Глаза его, устремленные в одну точку, сверкали, бледные губы дрожали, руки скрючились на отощавших голых коленях. Увлеченный своими злостными планами и гнусными речами, «самый красивый мужчина Венеции» был сейчас омерзителен.

Пока он размышлял вслух, маленькая дверь за портьерой открылась и в комнату бесшумно вошла Наам.

— Это ты? Где ты пропадала? — спросил Орио, едва удостоив ее взглядом.

— Дай мне халат, я должен одеться и выйти!..

Но когда Наам подошла, чтобы подать ему халат, он внезапно встал и так и застыл на месте от изумления и ужаса. Наам была бледнее занимавшегося сейчас рассвета, губы ее приняли свинцовый оттенок, глаза остекленели, словно у трупа.

— Почему у тебя на лице кровь? — спросил Орио, отшатнувшись от страха.

Он вообразил себе вдруг, что по бесчеловечным обычаям тайной венецианской полиции Наам была схвачена ее служителями и подвергнута пытке. Может быть, она рассказала… Орио смотрел на нее с ненавистью, смешанной со страхом.

«Как мог я допустить такую неосторожность — оставить ее в живых? Следовало устранить ее еще год назад!»

— Не спрашивай меня, что случилось, — произнесла Наам каким-то безжизненным голосом, — тебе незачем это знать.

— Ля хочу знать! — вскричал в бешенстве Орио и принялся грубо трясти ее.

— Хочешь знать? — повторила Наам с презрительным спокойствием. — Узнай же на свой страх и риск. Я только что убила Эдзелино.

— Эдзелино убит! Наверняка убит! Наверняка мертв! — вскричал Орио, в приступе безрассудной радости прижимая к своей груди Наам. Но тут он разразился каким-то судорожным хохотом и вынужден был снова опуститься на стул. — Это кровь Эдзелино? — спрашивал он, трогая влажные руки Наам. — Это проклятая кровь вытекла наконец до последней капли? О, на этот раз он не вывернется, правда? Ты не промахнулась, Наам? О нет, рука у тебя твердая — кого ты ударишь, тот уж не встанет! Ты убила его, как пашу, правда? Тем же ударом в сердце — снизу вверх? Скажи мне, скажи! Да говори же!.. Рассказывай! Ах, не стоило ему возвращаться в Венецию… Недолго он погулял в Венеции, недолго наслаждался местью!..

И Орио снова разразился своим ужасным хохотом.

— Я нанесла удар прямо в сердце, — мрачно произнесла Наам, — а потом бросила в воду…

— Железо и вода! Хороша наша Венеция, хорошо встретиться с врагом на безлюдной набережной! Но как ты нашла его в такой час? Что ты сделала, чтобы с ним встретиться?

— Я взяла лютню и пошла играть под окном его сестры. Я играла так упорно и долго, что брат проснулся и увидел меня в окно. Тогда я отошла на несколько шагов, но продолжала играть, словно дразня его. Он узнал меня по одежде, — это мне и нужно было. Он вышел из дому и приблизился ко мне с угрозами. Я отошла подальше, все продолжая играть, а потом опять остановилась. Он снова подошел, а я отошла. Тогда он повернулся и пошел обратно, но я побежала за ним и все время играла. Тут он пришел в ярость и, думая, наверное, что я все это делаю по твоему приказу, побежал мне навстречу со шпагой в руке. Так я заставила его бежать за мной до того места, где мостовая набережной кончается и переходит в ступеньки, которые крутым изгибом ведут к причалу гондол. Там не было ни одной лодки, ни одного человека, ни звука, ни огонька. Я крепко уцепилась за колонку, которой заканчиваются перила, и, согнувшись, стала его дожидаться. Он добежал до причала и, не видя меня, едва на меня не наткнулся, когда перегнулся к воде посмотреть, не ускользнула ли я от его гнева на какой-нибудь гондоле. В этот миг я одной рукой сорвала с него плащ, а другой нанесла удар. Он пытался отбиваться, бороться… но поскользнулся на влажных ступеньках и стал терять равновесие. Тогда я толкнула его, он упал и пошел ко дну. Вот так все произошло.

Последние слова Наам произнесла приглушенным голосом и вздрогнула всем телом.

— Ко дну? — с беспокойством молвил Соранцо. — Ты в этом уверена? Ты не бросилась бежать?

— Я не убежала, — возразила, вновь оживляясь, Наам. — Я смотрела в воду, пока она не стала гладкой, как зеркало. Тогда я сорвала между сырых камней берега пучок водорослей, смыла и счистила со ступенек пятна крови. Кругом никого не было, не раздавалось ни звука. Я спряталась за выступом стены. Кто-то вышел из палаццо Меммо, я тихонько вышла из своего укрытия и вернулась домой.

— Ты испугалась? Бежала?

— Я шла медленно, часто останавливалась и осматривалась кругом. Никто меня не видел, никто за мной не шел. И даже по камням мостовой я ступала бесшумно. Я нарочно петляла и от палаццо Меммо сюда шла больше часа. Ты успокоился? Ты доволен?

— О Наам, о удивительная девушка! Да у тебя душа трижды закалена в адском огне! — вскричал Орио. — Дай я обниму тебя, ты дважды спасла мне жизнь!

Но он так и не обнял Наам: пламенный порыв его благодарности загасила внезапная мысль…

— Наам, — произнес он после минутного молчания, в течение которого она смотрела на него с мрачной тревогой, — ты совершила безумный поступок, ненужное преступление.

— Почему? — спросила Наам, продолжая мрачнеть.

— Повторяю тебе, что ты взялась совершить поступок, за все последствия которого отвечать буду я! Эдзелино найдут убитым и обязательно обвинят меня. Убийство это будет признанием всего, что он мне приписывает и что уже рассказал тетке и сестре. К тому же за мной окажется еще одно убийство, и я не вижу, каким образом этот лишний груз может меня облегчить. Разрази тебя гром, гнусная, хищная зверюга! Ты так торопилась попить чьей-то крови, что даже не посоветовалась со мной.

Наам приняла это оскорбление с кажущимся спокойствием, от чего Соранцо только расхрабрился.

— Ты велел мне поискать убийцу, — сказала она, — верного и незаметного человека, который не знал бы, чья рука его направила, и за деньги стал бы молчать. Я сделала еще лучше: нашла человека, которому нужна только одна награда — чтобы у тебя не оставалось врагов, который сумел нанести удар верно и осторожно, которого тебе нечего бояться и который сам отдастся в руки правосудия твоей страны, если тебя обвинят.

— Надеюсь, — сказал Орио. — Ты, пожалуйста, помни, что я тебе ничего не поручал. Ведь ты солгала: я и впрямь ничего не поручал.

— Солгала? Я солгала? — дрожащим голосом вымолвила Наам.

— Не только языком, но и глоткой своей солгала, солгала, как последняя собака! — закричал Орио, охваченный грубым бешенством, приступом болезненного раздражения, которое он не в силах был подавить, хотя, может быть, и понимал в глубине души, что сейчас никак не время ему поддаваться.

— Это ты лжешь, — возразила Наам презрительным тоном, скрестив руки на груди. — Ради тебя я пошла на преступления, мне самой ненавистные, раз уж тебе угодно называть преступлениями то, что для тебя сделано, когда сделанное кажется тебе бесполезным. Я же ненавижу проливать кровь и выносила у турок рабство, даже не подумав совершать ради себя самой то, что потом совершила для твоего спасения.

— Скажи лучше, что ты сама себя хотела спасти, — вскричал Орио, — и что мое присутствие только придало тебе храбрости, которой тебе не хватало!

— Храбрости мне всегда хватало, — возразила Наам, — а ты, оскорбляющий меня после всего этого и в такой момент, посмотри на кровь на моих руках! Это кровь мужчины, третьего мужчины, у которого я, женщина, отняла жизнь, чтобы спасти твою.

— И отняла-то трусливо, по-бабьи.

— Женщина не трусиха, когда убивает мужчину а мужчина, способный убить женщину, не храбрец.

— Ладно, так я убью двух! — вскричал Соранцо, которого этот намек взбесил окончательно.

И, схватив подвернувшуюся под руку шпагу, он бросился на Наам, но в это самое мгновение три громких удара потрясли парадную дверь палаццо.

— Меня ни для кого нет дома! — закричал Соранцо своим слугам, которые уже встали и теперь в смятении бегали по галереям. — Ни для кого! Что это за наглый проходимец стучится в такой час, не боясь разбудить хозяина?

— Синьор, — бледнея, вымолвил один из лакеев, высунувшись из окна галереи. — Это посланец Совета Десяти.

— Уже? — сквозь зубы пробормотал Орио. — Эти проклятые ищейки тоже, видимо, не спят!

Он вернулся в свою комнату с каким-то растерянным видом. На полу валялась его шпага, которую он выронил из рук, когда в дом постучали. Наам стояла в излюбленной своей позе — скрестив руки на груди — и с презрительной невозмутимостью смотрела на оружие, с которым Орио осмелился броситься на нее и которое она не стала поднимать, считая это ниже своего достоинства.

В этот миг Орио осознал, каким исключительным безумием с его стороны было раздражать поверенную всех его тайн. Он говорил себе, что когда удалось приручить льва лаской, незачем пытаться смирить его силой. Он хотел даже принудить ее к этому, когда увидел, что она делает вид, будто не слышит Но все — и просьбы и угрозы — оказалось тщетным Наам решила мужественно и твердо встретить служителей грозного трибунала. Они не заставили себя ждать. Перед ними открылись все двери, и перепуганные слуги привели их в комнату своего господина. За ними шел вооруженный отряд, а у дверей палаццо ждала черная гондола с четырьмя сбирами.

— Мессер Пьер Орио Соранцо, мне дан приказ арестовать вас, этого молодого человека, вашего слугу, и всех прочих слуг, находящихся в доме, — произнес начальник отряда. — Будьте добры следовать за мной.

— Повинуюсь, — ответил Орио лицемерным тоном. — Никогда не позволяю я себе сопротивляться священной власти, которою вы посланы, но не испытываю никакой боязни, ибо чту ее высокое всемогущество и полон доверия к ее безупречной мудрости. Но я хочу сделать тут же заявление — отдать первую дань уважения к истине, которая будет строгим руководителем моим в этом деле. Поэтому я прошу вас принять к сведению все, что я открою здесь перед вами и перед всеми моими слугами. Я не знаю, по какой причине явились вы арестовать меня, и не допускаю мысли, чтобы вам было известно то, что я сейчас скажу. Именно потому я и стремлюсь все раскрыть правосудию и помочь ему в его суровом деле. Этот слуга, которого вы принимаете за юношу, на самом деле женщина. Я этого не знал, как не знал и никто из живущих в моем доме. Только что она вернулась сюда в полном смятении, с окровавленным лицом и руками, как вы сами видите. Растерявшись от моих расспросов и испугавшись моих угроз, она призналась мне, что является на самом деле женщиной и что нынче ночью она убила графа Эдзелино, признав в нем того христианского воина, от руки которого пал в схватке во время битвы при Короне два года назад ее возлюбленный.

Агент велел тотчас же записать показание Соранцо. Формальность эта была выполнена с холодной бесстрастностью, присущей всем служителям Совета Десяти. Пока его слова записывали, Орио, обратившись к Наам на ее родном языке, объяснил ей, что именно он сказал агентам. Он убеждал ее согласиться на придуманный им план.

— Если меня тоже обвинят, — сказал он ей, — мы оба погибнем. А если я выкручусь, то отвечаю за твое спасение. Верь мне и будь тверда. Обвиняй во всем себя одну. В нашей стране все устраивается с помощью денег. Если я останусь на свободе, то и ты будешь освобождена. Но если я буду осужден, то и тебе конец, Наам!..

Наам пристально посмотрела на него, не произнеся ни слова в ответ. Что думала она в этот решающий миг? Орио тщетно старался выдержать ее глубокий взгляд, проникший в нутро его, словно клинок. Он смутился, а Наам улыбнулась, какой-то странной улыбкой. С минуту она о чем-то сосредоточенно думала, затем подошла к писцу, прикоснулась к нему и, заставив его посмотреть на нее, вручила ему свой еще окровавленный кинжал, показала свои красные от крови руки и запятнанный лоб. Затем, жестом изобразив удар, а после прижав руки к груди, она ясно дала понять, что убийство совершено ею.

Начальник отряда велел увести ее отдельно, а Орио усадили в гондолу и отвезли в казематы Дворца дожей. Все слуги палаццо Соранцо также были арестованы, дворец заперли и охрану его поручили уполномоченным властей. Менее чем через час это богатое, пышное жилище стояло уже пустым, безмолвным и мрачным.

Был ли Орио вполне в своем уме, когда он первым обвинил Наам и сочинил рассказанную им басню? Нет, конечно! Орио — надо это прямо сказать — был конченный человек. У него еще хватило дерзости в потребности лгать, но хитрость его сводилась к лицемерию, а изобретательность — к наглости.

Однако, сказав Наам, что в Венеции можно все устроить, если иметь деньги, он был недалек от истины. В эту эпоху коррупции и упадка грозный Совет Десяти уже в значительной мере утратил свою фанатичную суровость, оставалась лишь торжественная и мрачная оболочка. И хотя народ еще содрогался при одной мысли а том, что, может быть, придется предстать перед этими беспощадными судьями, узникам случалось возвращаться на волю по мосту Вздохов.

Поэтому Орио тешился надеждой если и не доказать самым блистательным образом свою невиновность, то хотя бы так запутать дело, чтобы не оказалось никакой возможности доказать его причастность к убийству Эдзелино. В конце концов, убийство это оказывалось даже спасительным: все обвинения, которые Эдзелино мог предъявить Орио, исчезали, и оставалось лишь одно, которое, может быть, удалось бы все-таки отвести. Если Наам будет твердо стоять на том, что она одна ответственна за убийство, как тогда доказать соучастие Орио?

Но Орио слишком поторопился обвинить Наам. Ему следовало начать с предупреждения и остерегаться проницательности и гордости этой неукротимой души. Он, правда, понимал, какую огромную ошибку допустил, поддавшись только что порыву неблагодарности и ненависти. Но как поправить дело? Его тотчас же посадили под замок и, разумеется, лишили какой бы то ни было возможности общаться с него.

Сам того не подозревая, Орио совершил еще другую, гораздо более серьезную ошибку, впоследствии вы увидите — какую. Ожидая исхода этого крайне неприятного дела, Орио решил установить, насколько будет возможно, связь с Наам, попросил разрешения повидаться с друзьями, но в этом ему отказали. Тогда он заявил, что болен, и потребовал своего врача. Через несколько часов в его камеру ввели Барболамо.

Хитрый доктор изобразил крайнее изумление, увидев своего богатого и изнеженного пациента на убогом тюремном ложе. Орио объяснил ему происшедшее с ним злоключение, рассказав то же, что он рассказывал агентам Совета Десяти… Барболамо сделал вид, что верит ему, и любезно предложил Орио свою бескорыстную помощь. Орио же в первую очередь нужно было, чтобы врач достал для него денег. Вооружившись этим волшебным талисманом, он надеялся подкупить тюремщиков, если не для того, чтобы совершить побег, то по крайней мере для установления хоть какой-то связи с Наам, которую он считал отныне для себя замком свода: устоит — будет стоять и все здание, рухнет — и всему конец. Проявляя исключительную любезность, доктор передал свой довольно туго набитый кошель в распоряжение Орио. Но тот тщетно пытался подкупить стражей — ему не удалось повидаться с Наам. Несколько дней Орио провел в величайшей тревоге, и к судьям его тоже ни разу не вызвали. Единственное, чего он добился, — это возможности переслать Наам кое-что из пищевых припасов поизысканнее и кое-какую одежду. Доктор очень охотно согласился сделать это и принес ему весточку от его печальной подруги. Он сообщил Орио, что нашел ее спокойной как обычно, больной, но ни на что не жалующейся и даже словно не замечающей, что ее лихорадит. Наам отказывалась от каких бы то ни было посланий и не пыталась как-то оправдаться перед судом. Казалось, она если и не желает смерти, то, во всяком случае, ждет ее со стоическим равнодушием.

Эти подробности немного успокоили Соранцо, и надежды его оживились. Доктор был весьма поражен той переменой, которую произвели в нем неожиданно нагрянувшие беды. Это был уже не желчный сновидец, преследуемый зловещими призраками и беспрерывно жалующийся на томительность и тягостность существования. Теперь перед ним находился азартный игрок, который проиграв партию, вооружается уже даже не ловкостью, а неусыпным вниманием и решимостью. Легко было заметить, что у игрока не осталось почти никаких ходов и что его упорство ни к чему не приведет. Но оказалось вдруг, что ставка, которую он якобы так презирал, обрела исключительную ценность для него только в роковой момент. Все опасения Орио осуществлялись на деле, и Барболамо получил доказательство того, что человеку этому неизвестны угрызения совести: он перестал бояться призраков, как только ему пришлось иметь дело с живыми противниками. Ум его занят был отныне только соображениями о том, как избежать возмездия; в смертельной опасности он примирился с самим собой.

Наконец, на десятый день ареста, Орио вывели из его камеры и привели в полуподвальный зал Дворца дожей, где его ожидали следователи. Прежде всего Орио обвел глазами помещение — не находится ли здесь Наам? Ее не было. У Орио появилась надежда.

С одним из судейских чиновников беседовал доктор Барболамо. Орио крайне изумился тому, что врач замешан в это дело, и к удивлению прибавилось сильное беспокойство, когда он увидел, что Барболамо усадили, проявляя к нему величайшее уважение, словно от него ждали очень важных показаний. Орио, со своим обычным презрением к людям, стал в страхе припоминать, был ли он достаточно тороват с врачом, не оскорбил ли его в припадке вспыльчивости, и у него возросло опасение, что, пожалуй, он недостаточно щедро оплачивал его услуги. Но, в конце концов, какое зло мог причинить ему этот человек, которому он никогда не открывал тайников своей души?

Допрос начался таким образом:

— Мессер Пьер Орио Соранцо, патриций и гражданин Венеции, старший офицер вооруженных сил республики и член Великого совета, вы обвиняетесь в соучастии в убийстве, совершенном шестнадцатого июня тысяча шестьсот восемьдесят седьмого года. Что вы можете сказать в свою защиту?

— Что мне неизвестны точные обстоятельства и подробности этого убийства, — ответил Орио, — и что я даже не понимаю, в какого рода сообщничестве могу быть обвинен.

— Вы по-прежнему держитесь заявления, сделанного вами чинам, которые вас арестовали?

— Да, держусь. Я его полностью и решительно подтверждаю.

— Господин доктор наук, профессор Стефано Барболамо, соблаговолите прослушать протокольную запись данных вами в тот же день показаний и сказать нам, подтверждаете ли вы их.

Затем прочитан был нижеследующий протокол.

«16 июня 1687 года около двух часов пополуночи Стефано Барболамо возвращался к себе домой, проведя ночь у изголовья своих пациентов. С порога своего дома, находящегося на противоположном берегу Малого канала омывающего палаццо Меммо, он увидел как раз напротив себя бегущего человека, который наклонился, словно хотел спрятаться за парапет, в том месте, где перила кончаются у площадки для причала. Подозревая, что у этого человека могут быть какие-либо злодейские замыслы, доктор задержался на пороге своего дома и, глядя из-за полуоткрытой двери, чтобы не быть замеченным, увидел другого человека, который словно искал первого и неосторожно спустился ступеньки на две вниз к причалу. Тотчас же спрятавшийся бросился на него и нанес ему удар сбоку. Доктор слышал лишь один крик. Он бросился к парапету, но жертва уже исчезла. Только волнение еще не улеглось в том месте, куда упало тело. На берегу стоял лишь один человек, явно намеревавшийся встретить своего врага, если бы тот всплыл, ударами кинжала. Но тот был заколот насмерть: он не появился.

Хладнокровие и смелость убийцы, который, вместо того чтобы бежать, занимался обмыванием залитых кровью ступенек, настолько удивили доктора, что он решил пойти за ним и понаблюдать. Скрытый за углом стены, он мог видеть все его движения, сам оставаясь незамеченным. Он двинулся вдоль домов набережной, а убийца между тем шел по противоположному берегу канала. У доктора было то преимущество, что он находился в тени и мог идти незамеченным, в то время как вынырнувшая из-за облаков луна ярко освещала преступника. Именно тогда, будучи отделен только сужающимся руслом канала, доктор узнал облик юного мусульманина, который уже в течение года состоит на службе у мессера Орио Соранцо. Этот юноша шел не торопясь и время от времени оборачивался, чтобы узнать, не следят ли за ним. Тогда доктор также останавливался. Затем он увидел, как тот свернул в переулок. Тогда доктор побежал до ближайшего моста и, убыстряя шаг, вскоре нагнал Наама, однако все время оставался на должном расстоянии. Он шел за юношей, петляя почти целый час, пока не увидел, что тот возвратился в палаццо Соранцо.

Удостоверившись, таким образом, что он не ошибся насчет личности преступника, доктор тотчас же отправился сделать заявление в полицию и оттуда вернулся прямо к себе, в то время как полицейские чины приступили к аресту мессера Орио и его слуги. На набережной доктор обнаружил нескольких человек, которые с озабоченным видом сновали туда и сюда, явно кого-то ища. Один из них подошел к нему и, сразу узнав его, так как уже рассветало, учтиво спросил, не заметил ли он по дороге чего-либо необычного — человека, пытавшегося скрыться, или потасовки в том квартале, где он проходил. Но доктор вместо ответа отступил в изумлении и едва не упал навзничь, увидав перед собой призрак человека, которого он уже целый год считал погибшим и которого горестно оплакивала осиротевшая семья.

— Не удивляйтесь и не пугайтесь, любезный доктор, — сказал призрак, — я ваш верный пациент и старый друг, граф Эрмолао Эдзелино, о котором вы, может быть, по доброте душевной несколько сожалели и который, словно чудом, выпутался из целого клубка весьма необычайных бедственный приключений…»

Когда читавший показания врача дошел до этого момента, Орио сжал под плащом кулаки. Его глаза встретились с глазами доктора, и в них он прочел немного жестокую иронию порядочного человека, которому удалось перехитрить негодяя.

Чтение продолжалось.

«Граф Эдзелино сказал тогда доктору, что они еще повидаются на досуге и он поведает ему о своих приключениях, но сейчас он просит извинения: он обеспокоен другим делом, и ему нужна помощь доктора для выяснения некого странного обстоятельства. Молодой человек, которого, судя по одежде, он принял за арабского невольника мессера Орио Соранцо, явился играть на лютне под окном синьоры Арджирии и словно бросал вызов хозяину дома, не обращая внимания на то, что тот и словами и жестами приказывал ему отойти и играть где-нибудь в другом месте. Раздраженный, граф Эдзелино выбежал из дома и стал его преследовать, но, заметив, что оружия он с собой не захватил, а музыкант мог завлечь его в какую-нибудь ловушку (тем более что у графа имелось достаточно оснований опасаться подвоха со стороны мессера Соранцо), он опять вернулся в дом за шпагой. В тот миг, когда он переступал порог дворца, навстречу ему попался его верный слуга Даниэли, встревоженный всей этой историей и вышедший на помощь хозяину. Даниэли бросился за музыкантом, а граф зашел в оружейный зал и взял со стены старую шпагу — первое, что ему попалось под руку.

На несколько минут его задержала испуганная сестра, в страхе за него сбежавшая вниз по лестнице. Он не без труда вырвался из ее рук и, удивленный отсутствием Даниэли, побежал в том же направлении. Видя, что улица пустынна и безмолвна, он свернул налево и некоторое время безуспешно бежал вперед и звал слугу. Под конец он вернулся обратно, к тому времени проснулись другие слуги, и все вместе они принялись искать Даниэли. Один из слуг уверял, что слышал слабый крик и всплеск воды, словно что-то тяжелое упало в канал. Именно из-за этого он проснулся и встал, хотя понятия не имел о случившемся. Как ни старались граф и его слуги, верного Даниэли им найти не удалось. На ступеньках причала они обнаружили следы плохо смытой крови, что их крайне встревожило. Доктор рассказал, что он видел. Тогда принесли щуп и стали искать в канале вдоль берега, но через несколько часов тело Даниэли всплыло у противоположного берега».

«Выходит, — подумал Орио, снедаемый молчаливой яростью, — Наам ошиблась, и я сам себя выдал, заявив полиции, что удар предназначался Эдзелино».

Доктор подтвердил свои показания, и в зал ввели Эдзелино.

— Синьор граф, — обратился к нему следователь, — вы заявили нам, что имеете сообщить много весьма важного о поведении мессера Орио Соранцо. Это по вашему желанию вам устраивается с ним очная ставка в нашем присутствии. Соблаговолите высказаться.

— Прошу извинения и минутной отсрочки, — сказал Эдзелино. — Я жду свидетеля, вызвать которого мне разрешил Совет Десяти; в его присутствии должны быть записаны мои показания.

Загрузка...