Основы этики
24
Этика есть наука о нравственном добре и зле и об осуществлении его в поведении человека. Она исследует конечную цель жизни человека и поведения его, поскольку оно ведет к достижению этой цели или отклонению от нее.
Задача этой книги состоит в том, чтобы изложить этические учения, развиваемые мною в связи с интуитивизмом в гносеологии и с конкретным органическим идеал–реализмом или иерархическим персонализмом в метафизике. Для этой цели мною осуществлены заранее два вводных исследования: общее учение о ценностях изложено в моей книге «Ценность и бытие. Бог и Царство Божие как основа ценностей»; учение о свободе, как главном условии нравственного поведения, изложено в моей книге «Свобода воли».
Исследуя ценности, я показываю, что существуют не только относительные, но и абсолютные ценности. Абсолютные ценности, как все, что относится к области первичного, не могут быть до казаны путем вывода из каких‑либо других начал; они могут быть только непосредственно усмотрены и опознаны. Разногласия относительно существования абсолютных ценностей и состава их обусловлены неточностью опознания, предвзятостями, возникающими в особенности на почве ложных метафизических учений, а также свойственной человеку «узостью сознания ценностей», ярко обрисованною Н. Гартманом в его «Этике» (см.: Ценность и бытие. Гл. III).
Усмотрение положительных ценностей и даже одобрение их вовсе не ведет за собой с принудительной необходимостью осуществление их: «Вижу лучшее и одобряю его, но следую худшему», — говорит Медея в «Метаморфозах» Овидия. Как возникает это печальное злоупотребление свободой, в чем состоит правильный путь поведения и каковы условия, содействующие вступлению на него, — к обсуждению этих вопросов мы подойдем через критику некоторых наиболее распространенных направлении этики–эвдемонизма, биологизма, натуралистического эволюционизма.
24
Многие поступки совершаются Человеком, по–видимому, вполне бескорыстно, без всякого мотива личного интереса, личной пользы или выгоды. Во многих поступках трудно найти какое‑либо эгоистическое или даже вообще эгоцентрическое основание, если разуметь под словом «эгоизм» поведение, имеющее целью удовлетворение личного желания, в ущерб более ценным интересам других людей или в ущерб неличным ценностям (истины, красоты и т. п.), а под словом «эгоцентризм» — вообще поведение, целью которого служит личная жизнь, независимо от того, вредит ли оно или не вредит реализации других ценностей*. Особенно отчетливо обнаруживается бескорыстное поведение в некоторых случаях героизма, ведущего к гибели человека или, по крайней мере, к утрате им своего положения, к тяжелой борьбе со всем обществом и т. п. В Риме в 403 году монах Телемак вышел на арену цирка с целью прекратить бой гладиаторов; он был убит, но с тех пор бои гладиаторов были запрещены (Лавис и Рамбо. Т. 1. С. 67).
Митрополит Московский Филипп открыто осуждал казни, насилия и мучительства, производимые царем Иоанном Грозным, в то время как никто не решался поднять голос в защиту невинных, мучимых им людей. Однажды в церкви после литургии, когда царь подошел к нему получать благословение, митрополит сказал: «Мы здесь приносим бескровную жертву, а ты проливаешь христианскую кровь твоих верных подданных. Доколе в русской земле будет господствовать беззаконие? У всех народов, и у татар, и у язычников, есть закон и правда, только на Руси их нет. Во всем свете есть защита от злых и милосердие, только на Руси не милуют невинных и праведных людей. Опомнись: хотя Бог и возвысил тебя в этом мире, но и ты смертный человек» («Рассказы по русской истории» под ред. Мельгунова и Петрушевского). Кончилось тем, что митрополит был низложен и заточен в монастырь, где по приказу царя его задушил свирепый Малюта Скуратов.
Такие поступки, по–видимому, обязывают признать, что чело век способен совершенно бескорыстно принимать к сердцу чужие интересы и бороться за них с такою же энергией, как за свои собственные, или даже с еще большим рвением. Такое поведение вовсе не есть редкое исключение; в повседневной жизни оно
____________________
*О психологии эгоцентризма см. мою книгу «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма». Гл. IX. 2.
25
встречается на каждом шагу в более скромных, часто никем не замеченных формах. Мать, любящая своих детей, добросовестный врач, учитель или воспитатель, любящий свое дело и детей, совершают ежедневно поступки, по–видимому вполне бескорыстные.
Такой же характер имеют поступки ученого, самоотверженно ищущего истину и отстаивающего ее, Галилея, перенесшего заточение и тюрьму и подвергавшегося опасности сожжения на костре; художника, переносящего тяжкие лишения ради творимой им красоты; общественного деятеля, отдающего свою жизнь, например, в борьбе за общественный идеал; капитана судна, не покидающего своего поста во время кораблекрушения, и т. п. В этих случаях мотивом бескорыстного поведения служит не чужая жизнь, а воплощение таких ценностей, как истина, красота,. свобода, честь.
Многочисленны также и случаи поведения, резко противоположного, обнаруживающего возможность крайнего эгоизма, именно предпочтения своих даже и ничтожных интересов самым значительным интересам других лиц или самым великим ценностям истины, красоты и т. п.
Когда задеты такие страсти, как честолюбие или гордость, можно ожидать тяжких преступлений даже и от людей высокого духа. Римский император Адриан построил в Риме храм Венеры и Ромы по планам, разработанным им самим. Архитектор Аполлодор из Дамаска, человек с большими заслугами, нашел недостатки в этом храме, например несоответствие между величиною изваяний богов и высотою подножия их; за эту свободу критики он поплатился жизнью.
Все разнообразие человеческого поведения может быть сведено, согласно учению гедонизма (от греческого слова hedone–удовольствие), к одному источнику, именно к стремлению достигать удовольствия и избегать страдания. Удовольствие, утверждают гедонисты, есть единственное состояние ценное и желательное само по себе; таким образом, все поступки всех людей совершаются ради того, чтобы достигнуть удовольствия и избегнуть страдания. Само же объективное содержание наших стремлений, желаний, хотений, осуществляемое нашими поступками (воспитание ребенка, рисуемая картина, завоевываемая политическая или национальная свобода и т. п.), всегда есть только средство для того, чтобы достигнуть подлинной цели, именно переживания удовольствия.
Родственное гедонизму направление есть чрезвычайно распространенный в этике эвдемонизм (от греческого слова eudaimonia–счастье).
Различие между гедонизмом и эвдемонизмом состоит в следующем: согласно гедонизму, целью поведения служат единичные удовольствия (таково, например, учение Аристиппа, ученика Сократа); согласно же эвдемонизму, конечная цель поведения есть счастье, как система жизни, в которой совокупность удовольствий
26
перевешивает страдания (таково, например, учение Эпикура). Довольно распространенная разновидность эвдемонизма есть утилитаризм — система этики, сосредоточивающая внимание на средствах достижения счастья (на том, что полезно для достижения благополучия).
На первый взгляд эта теория кажется абсолютно неопровержимой. В самом деле, когда Рафаэль писал «Сикстинскую мадонну», он не задавался целью создать образ, который вызывал бы в нем и в других людях отвращение. Когда митрополит Филипп обличил всенародно Иоанна Грозного, без сомнения, он хотя бы в течение нескольких секунд испытывал глубокое удовольствие от сознания исполненного долга. Не будем, однако, преувеличивать значения той несомненной истины, что всякая успешная деятельность завершается чувством удовлетворения. Чтобы отдать себе отчет в том, вытекает ли отсюда, что чувство удовольствия есть высшая, конечная цель всякой деятельности, приведем анализ волевого акта, произведенный в моей книге «Ценность и бытие». Положим, охотник целится в летящую птицу, стреляет в нее и она падает на землю; или, положим, отец объясняет своему любимому ребенку, что такое солнечное затмение, и по оживлен ному, осмысленному личику ребенка видит, что объяснение понято им. Согласно гедонистической теории, объективное содержание поступка (меткий выстрел, понимание ребенка) есть только средство, а подлинная цель есть субъективное чувство удовольствия действующего лица; средство есть подчиненный цели и сам по себе не ценный элемент поступка, вроде того, как если я подставляю лестницу, чтобы сорвать яблоко, это средство, подставление лестницы, само по себе не имеет цены и, может быть, даже переживается мною как тягостное и скучное.
Обратимся к фактам и путем живого наблюдения их отдадим себе отчет, что есть подлинная цель и что ценно для действующего лица. Правда ли, что меткий выстрел, понимание ребенка суть только средства для моего удовольствия? В душе наблюдателя, сосредоточенного на чистом составе сознания без теоретической предвзятости, обусловленной ложными предпосылками, самая постановка такого вопроса производит неприятное впечатление какого то извращения. Слишком очевидно, что объективное содержание поступка и есть сама ценная цель, а вовсе не средство. Оживленное, осмысленное личико ребенка, это воплощенное, духовно–телесное понимание, достигнутое им, есть ценная цель, то, на чем сосредоточивается мой интерес, а о своем удовольствии, о чувстве своего удовлетворения от достижения этой цели я вовсе не забочусь и не сосредоточиваюсь на нем, не живу в нем. Если я совершаю ряд быстро следующих друг за другом действий, например, в игре в теннис, я не успеваю изживать свои чувства удовольствия от ловких ударов и отражений и не забочусь об этом: интереснее продолжать игру, чем «удовлетворяться». Если бы волшебным путем было вычерпано объективное содержание поступков, а чувство удовлетворения сохранилось
27
бы и затянулось, какая это была бы скука и пустота. Мы были бы крайне не удовлетворены своим чувством удовлетворения и ста ли бы настойчиво искать другого содержания жизнедеятельности.
Объективное содержание стремления (содержание это в одних случаях принадлежит к составу внешнего мира, например мет кий выстрел, а в других — к составу внутренней жизни деятеля, например обучение английскому языку) явным образом есть подлинная цель, то, что привлекает и ценится, а чувство удовлетворения есть только показатель, симптом достижения цели, само очевидная заключительная стадия волевого акта: стремясь к чему‑либо, мы хотим, чтобы стремление было достигнуто, добиваемся удачи, которая выражается чувством удовлетворения, а не неудачи, которая отмечается чувством неудовлетворения; но удача есть обладание объективным содержанием, а не чувством удачи. Такое строение волевого акта есть его сущность (Wesen), эйдос. Закон, выражающий это строение, устанавливается не путем индукции, а путем анализа хотя бы одного случая волевого акта и интуиции идеальной законосообразной структуры его сущности.
Таким образом, учение о гедонистической (эвдемонистической и т. п.) мотивации заключает в себе неоспоримую истину, но истина эта бедна, она сводится почти к тавтологии и содержит в себе не то, что утверждает гедонизм: стремление к чему бы то ни было есть, конечно, вместе с тем и стремление к успешному осуществлению задачи, симптом успеха есть чувство удовлетворения, но оно именно только симптом достижения цели, а не сама цель. Спенсер, обсуждая теории, утверждающие, что цель поступка есть не чувство удовлетворения, а объективное содержание поступка, говорит, что эти теории приняли средство за цель; на деле эти теории правильны, а Спенсер совершил ошибку, так сказать, с противоположного конца — он принял симптом достижения цели за цель. Ошибка эта подобна тому, как если бы кто‑либо, наблюдая упражнения солдат в стрельбе и видя махание флажком, показывающее, что стрелок попал в мишень, принял бы за цель этих деятельностей не меткость выстрела, а махание флажком.
Конечно, чувство удовольствия при осуществлении цели есть тоже положительная ценность: переживание его повышает ценность достижения объективного содержания, но все же ценность его есть нечто второстепенное, дополнительное к ценности самого успеха. (Аналогичное учение о значении удовольствия высказывают многие философы: см. напр.: Соловьев Вл. Оправдание добра, 2–е изд. С. 162–164; Ф. Паульсен, Мюнстерберг. Н. Гартман говорит, что счастье при неразвитии чувства ценностей есть общая форма чувства ценности — «Ethik», 85.)
Правда, человеческая природа в высшей степени пластична: бывают и такие люди, которые превращают чувство удовольствия в конечную цель по крайней мере некоторых своих поступков. Так, бывают эстеты, которые живут не созерцанием красоты.
28
смакованием своего чувства наслаждения красотою. С точки зрения того, кто обладает нормальною, здоровою любовью к красоте, как объективной ценности, такой «эстетизм», всякое такое «гурманство» есть отталкивающее извращение.
Давно уже замечено, что люди, которые сознательно гонятся за счастьем как конечною целью, не достигают его. Оно и по понятно, если чувство счастья, удовольствия, удовлетворения есть только отметка поступка, осуществляющего ценность, или восприятия, содержащего ценное бытие, в таком случае высшее содержание своей жизни человек находит не в этих чувствах, не в этих субъективных отметках ценностей, а в самом ценном составе бытия, например в здоровой мускульной активности во. время гребли, в открытии истины, в творении или созерцании красоты и т. п. Отсюда ясно, что эвдемонизм не дает никакого объяснения поведения человека: он не отвечает на вопрос, как возможно глубокое различие между людьми, состоящее в том, что одни живут ценностями своего телесного процесса (например, вкусовыми и т. п. ощущениями), другие - ценностями своего личного бытия (например, честолюбием, властолюбием и т. п.), третьи — сверх личными ценностями (человеколюбия, искания истины, красоты и т. п.). Вместо того чтобы выдвинуть на первый план это коренное различие, эвдемонизм подчеркивает лишь второстепенное обстоятельство - именно то, что, каковы бы ни были конечные цели человека, осуществление их отмечается в его сознании чувством удовлетворения. (Ценные замечания о недостатках эвдемонизма можно найти в книге М. Шелера «Der Formalismus in der Ethik und die materiale Wertethik», V, 245–384.)
Биологизм в этике, именно натуралистический эволюционизм, стремится объяснить различные виды поведения, исходя из законов жизни организма и сохраняя эвдемонистический характер. Сторонник натуралистического эволюционизма представляет себе каждое живое существо, также и человека, как организм, обособленный от всех организмов в том смысле, что все бытие его содержится в определенном пространстве, вне других организмов, а также в том смысле, что каждое существо имеет в своем сознании только свои индивидуальные переживания, свои ощущения, чувства, стремления, мысли. Кто исходит из такого учения о строении личности и вообще всякого живого существа, тому представляется величайшею загадкою, как возможно, чтобы чьи‑либо поступки были подлинно бескорыстны, т. е. направлены на осуществление блага других существ без всякой заботы о собственном благополучии. Строго говоря, при таком строении личности бескорыстное поведение человека было бы абсолютно невозможно. Поэтому высшие формы поведения, в изображении натуралистического эволюционизма, оказываются, строго говоря, проявлениями утонченного, дальновидного эгоизма, а вовсе не чистого бескорыстия. Чтобы показать это, подвергнем анализу основы этики Спенсера.
29
Спенсер принадлежит к числу сторонников агностицизма: он утверждает, что Абсолютное, лежащее в основе мира, совершенно непознаваемо; мы знаем только проявления его, которые образуют две группы — субъективные (психические) и объективные (физические) явления. Науки, изучая эти явления, дают частично объединенное знание; задача философии состоит в том, чтобы достигнуть вполне объединенного знания. Философия Спенсера задается целью истолковать «все явления в выражениях материи, движения и силы» (отталкивания и притяжения) и найти наиболее общие законы эволюции.
Отсюда следует, казалось бы, что философия Спенсера есть материализм. Однако Спенсер решительно протестует против та кого истолкования его системы. Он указывает при этом на свой агностицизм, именно на то, что подлинной абсолютной основы мира мы не знаем. Мало того, даже и физический ряд явлений мы знаем не непосредственно, а в виде символов, как наши ощущения, т. е. наши психические состояния. Отношение между физическими процессами в нервной системе и психическими состояниями Спенсер истолковывает не как причину и действие, т. е. не в духе каузального материализма*, а в духе психофизического параллелизма: изменения в нервной системе он понимает как двусторонний процесс, имеющий внутренне (для самонаблюдения) характер психического явления, а внешне — характер физического явления. Поэтому он считает возможным, избрав одну точку зрения, истолковывать весь мир в выражениях спиритуалистической философии, а избрав другую точку зрения, истолковывать тот же мир в выражениях материалистической философии. Но при этом необходимо помнить, что оба истолкования содержат в себе только символы, не дающие знания о подлинной сущности мира.
Сторонники психофизического параллелизма даже и в тех случаях, когда они на словах заявляют, что два параллельных ряда, физический и психический, вполне равноправны и что они представляют собою как бы выражение одного и того же содержания на двух разных языках, на деле развивают учение, в котором полное равноправие рядов никогда не осуществляется: всегда вы двигается на первый план или физический ряд, причем психический ряд утрачивает своеобразие своего строения и все учения принимает материалистическую окраску; или же выдвигаете) на первый план понятие сознания либо понятие душевно–духовной целестремительности, причем физический ряд утрачивает самостоятельность, и все учение приобретает характер гносеологического идеализма или метафизического спиритуализма.
_____________________
*См. об этом материализме мою книгу «Типы мировоззрений». Гл. IV.
Спенсер в «Основаниях этики», изучая общие законы эволюции поведения, исследует в главе «Физическая точка зрения» все поведение только как механический ряд движений, а в главе «Психологическая точка зрения» изображает то же поведение как телеологический ряд, именно как «приспособление действий к целям». Однако равноправия между этими двумя точками зрения, механистически–причинною и душевно–телеологическою, ему достигнуть конечно, не удалось. Усложнение и усовершенствование поведения он везде объясняет, ссылаясь только на накопление опыта и на законы ассоциации представлений, т. е. на законы памяти, а вовсе не на волю как целестремительную активность. Его ассоциационизм придает психическому ряду характер пассивной надстройки над механическими процессами, подобно тому как это мы находим в учениях материалистов. Нельзя поэтому не согласиться с Хеберлином, который находит уже в самых основаниях системы Спенсера, именно в его книге «Основные начала», склонность к материализму.
Не следует, конечно, забывать все же, что Спенсер — агностик. В основе всех процессов, по его мнению, лежит непознаваемое Абсолютное; поэтому и механический ряд не представляется ему чем то незыблемым, первичным; мало того, под конец жизни в последнем издании «Оснований биологии» он отказался от механического истолкования биологических процессов и заявил, что «жизнь в ее существе не может быть понята в физико–химических терминах». Но в систему этики он не успел внести соответствующего изменения.
В своих «Основаниях этики» (The Principles of Ethics. 1892; по–русски, 1896) Спенсер исследует поведение во всем животном мире, начиная с одноклеточных и кончая человеком. Он задается целью при этом, во первых, определить, какое поведение фактически считается хорошим или дурным, и, во вторых, разработать также «рациональную этику», именно вывести из законов жизни, какое поведение действительно следует считать хорошим и какое дурным.
Под словом «поведение» Спенсер разумеет «приспособление поступков», т. е. внешних проявлений живого существа, «к целям» (§ 2). «Развитие, стремясь постоянно к самосохранению, достигает своего предела тогда, когда индивидуальная жизнь достигает наибольших размеров как по полноте, так и по продолжительности» (§ 8); под полнотою жизни здесь разумеется вся сумма «мыслей, чувств и действий» (§ 4). Развитие человека «достигает наиболее возможной для него высоты тогда, когда поведение достигает наибольшей суммы жизни для себя, для своих детей и для своих собратьев–людей»; «поведение, называемое хорошим, считается самым лучшим лишь тогда, когда оно выполняет зараз все три класса целей» (§ 8).
Для полной ясности остается теперь только определить, что значит «хороший», что такое жизнь и есть ля жизнь благо, т. е. нечто такое, что заслуживает поддержания и развития. «Хорошее,
— говорит Спенсер, — есть, по всеобщему признанию, не что иное, как приятное», т. е. достижение удовольствия и устранение страдания (§ 10). Жизнь есть «непрерывное приспособление внутренних отношений к внешним» (§ 7); поскольку этот процесс сопутствуется перевесом приятных чувствований над неприятными, жизнь есть благо. «Так как мы уже показали, — говорит Спенсер, — что полное приспособление действий к целям есть такое приспособление, которое в одно и то же время обеспечивает и составляет собой жизнь, развитую в наибольшей степени, как в дли ну, так и в ширину; и так как мы показали далее, что оправдание всего того, что увеличивает сумму жизни, заключается в получении от жизни большего количества счастья, чем бедствий, то из этого следует, что содействие счастью есть конечный критерий совершенства человеческой природы» (§ 12). По мнению Спенсера, ни одна философская школа «не может избежать того, чтобы не признать конечной нравственной целью известного желательного состояния чувствования, каким бы именем оно ни называлось — удовольствием ли, наслаждением или счастьем» (§ 16; см. также § 57). Следовательно, все остальное содержание человеческих поступков — открытие истины, творение красоты, борьба за свободу и т. п. — есть только средство для достижения этой конечной цели — удовольствия. «Есть немало влияний — нравственных, теологических и политических, — побуждающих людей скрывать от самих себя эту истину», — думает Спенсер. Заблуждение их состоит в том, что они «принимают средство за самую цель» (§ 11).
Имея в виду, что Спенсер — сторонник параллелизма, можно найти в его учении о составе жизни и развития ее два ответа: объективно жизнь есть физиологический процесс, усложняющийся по мере развития так, что достигается все более точное приспособление к среде, обеспечивающее самосохранение организма; субъективно этот процесс первоначально состоит из преимущественно приятных органических ощущений (включая сюда и моторные ощущения), которые по мере развития жизни дополняются все более усложняющимися познавательными деятельностями и сложными чувствами (например, честолюбия, свободолюбия, симпатии и т. п.), причем все более возрастает перевес приятных чувствований над неприятными.
Каким образом этот процесс эволюции, приноровленный единственно к тому, чтобы достигнуть наиболее совершенного само сохранения тела, может дать такие результаты, как полное или хотя бы частичное освобождение от эгоизма и эгоцентризма? Иными словами, может ли этика, построенная на такой основе, объяснить бескорыстный альтруизм, а также бескорыстную любовь к истине, свободе, красоте и т. п. ценностям?
Посмотрим сначала, как Спенсер объясняет самопожертвование в пользу неличных ценностей, например в борьбе за граждан скую свободу, но раньше познакомимся с его объяснением таких явлений, как, например, любовь к собственности, доходящая
до того, что скряга может умереть от голода на сундуке с деньгами. «Схватывание пищи», например, собакою или кошкою, говорит Спенсер, «тесно ассоциировано с удовлетворением аппетита; благодаря этой ассоциации становится приятным сам акт схватывания, пробуждающий идеальные удовольствия» (т. е. удовольствие от воспоминания о прежних случаях удовлетворения аппетита), «которые принадлежат к числу самых сильных удовольствий, какие только может доставить жизнь хищного животного». «У человека рядом с более высокими и разнообразными способностями к схватыванию, удержанию и всяческим манипуляциям и рядом с большим числом предметов, которое он, вследствие этого, способен употреблять в свою пользу или на удовлетворение своим желаниям, существует и большее число и разнообразие предметов, ассоциировавшихся в его опытности с чувством наслаждения. Здесь уже не одна только пища составляет тот предмет, обладание которым предшествует удовлетворению; сюда относятся также различные орудия и оружие, которые помогают в деле добывания и приготовления пищи, — пики, палицы, бумеранги, кремневые ножи, раковинные скребки и пр. Сюда же нужно включить шкуры и т. п. предметы, полезные для защиты от холода». Таким образом, «обладание ассоциируется в сознании с многочисленными различными удовольствиями, доставляемыми многочисленными различными вещами, и овладение делается приятным актом потому, что оно производит неполное возбуждение всех этих прошедших удовольствий многообразных родов, слившихся в одну массу, затемняющих одно другое и неразличимых индивидуально в памяти, но образующих объемистое смутное чувствование»; так, оно ассоциируется с обладанием кредитными билетами, акциями, облигациями и т. п*.
Таким образом. Спенсер обстоятельно развивает учение, широко распространенное среди сторонников ассоциационизма в психологии. Согласно этой теории, средство может превратиться в цель, когда ассоциированные с ним удовольствия настолько нарастут, что заслонят подлинную первоначальную цель: удовольствие обладания деньгами, как средство доставить себе бесчисленное множество удовольствий, оказывается для скряги более мощным, чем единичное удовольствие от расходования их на пищу, и потому скряга может умереть на сундуке с деньгами**.
Точно так же, как любовь к обладанию. Спенсер объясняет и любовь к свободе. «Если зажать ребенку рот рукою, то ребенок выкажет стремление к сопротивлению, которое будет нередко сопровождаться при этом внешними выражениями гнева». Объясняется это тем, что «остановка дыхания каким‑либо внешним деятелем мгновенно производит невыносимое сознание стеснения — сознание, возникающее гораздо раньше самого задушения, обусловленного действительным недостатком воздуха для дыхания».
*См.: Спенсер Г. Основания психологии. Ч. VIII. Гл. «Эгоистические чувства»
** См.: Спенсер Г. Основания этики. §58, 59.
По мере накопления таких опытов «чувство, побуждающее к со противлению всякому стеснению, растет в обширности и в чувствительности». В общественной жизни оно приводит к борьбе за политическую свободу (Основания психологии. §516).
Таким образом, свобода, знание, общественная жизнь и т. п. духовные блага, по Спенсеру, суть не более как средства, обеспечивающие самосохранение путем все более сложного и утонченного приспособления к среде. Эти средства, вследствие механизма ассоциаций, могут превращаться в цель поведения, и тогда, напри мер, борец за политическую свободу может отдать за нее жизнь на баррикадах, подобно тому как скряга способен умереть с голода на сундуке с деньгами.
Более сложен, по Спенсеру, путь развития альтруистических чувств. Эту группу душевных явлений он определяет следующим образом: «В число альтруистических действий, как отличных от действий эгоистических, входят все те действия, которые или отрицательным образом – путем самовоздержания — или положительным путем — затраты известных усилий ради блага других — ведут к благополучию наших собратьев людей: они включают в себя и справедливость и благотворительность». «Первое из этих крупных подразделений альтруизма требует симпатического признания права других на свободную деятельность и на плоды этой свободной деятельности; второе же требует симпатического признания прав других на помощь в получении этих продуктов их усилий и в успешном ведении их жизненных дел».
Альтруистические чувства возможны не иначе как на основании симпатии. Под симпатией Спенсер разумеет способности воспроизводить в своем уме чужую душевную жизнь, чужие удовольствия и страдания, наблюдая внешние телесные проявления их и вспоминая свои аналогичные переживания. Развитие симпатических чувств задерживается, пока человеческие общества находятся во вражде друг с другом и не перешли еще к чисто промышленной организации, но сохраняют военный строй или переходный военно–промышленный строй. В таких обществах одновременно действуют два противоположных друг другу кодекса мора ли: один в отношении своих сограждан, другой — в отношении к враждебному государству: «Ненавидь и губи своих собратьев людей, раздается повеление в эту минуту; люби своих собратьев людей и оказывай им всякую помощь, слышится новое повеление в следующую затем минуту. Пускай в ход все средства для обмана, говорит один кодекс; будь правдив и верен в слове и в деле, говорит другой кодекс» и т. д. (Основания этики. §50).
Дальнейшая социальная эволюция приведет к прекращению войн; человечество окончательно перейдет к чисто промышлен ному строю, в котором взаимозависимость людей на основе сотрудничества чрезвычайно тесна; вместе с тем и симпатические чувства разовьются в высшей мере, в особенности тогда, когда они будут источником преимущественно удовольствий, а не страданий, как
часто бывает теперь. В самом деле, «чувствование, побуждающее к попыткам облегчить чужое страдание, есть само страдание, происходящее из воспроизведения в себе чужого страдания». Мучительное сочувствие к страданию «может повести к двум противоположным исходам, смотря по тому, велика или мала сила умственной восроизводительности, которой обладает сочувственно–возбужденный индивид. Если эта сила его воображения не особенно велика, он может отделаться, и часто действительно отделывается, от неприятного сознания посредством удаления от своих глаз и от своих ушей тех внешних обнаружений и звуков, выражающих страдания, которые вызывают у него мучительное сочувствие, т. е. он постарается удалиться от предмета своего сострадания; впрочем, даже человек с высокоразвитым воображением побуждается к тому же самому, если он не может принять таких мер, которые облегчили бы видимое им страдание. Но если воображение человека живо и если он видит, что страдание может быть уменьшено при его помощи, тогда он не может освободиться от овладевшего им неприятного сознания тем, что он уйдет прочь, так как воспроизводимое им себе страдание продолжает преследовать его, принуждая его вернуться назад и предложить свою помощь» (Основания психологии. §529).
В чисто промышленном строе общества, при высоком развитии культуры, страдания будут сравнительно редким явлением, и по тому симпатия, как источник множества удовольствий, разовьется в высшей степени; «под конец каждый будет непринужденно и самопроизвольно стремиться к симпатическим удовольствиям и будет стараться пользоваться ими сполна, до самого того пре дела, до которого это может быть выгодным для всех и каждого» (Основания этики. §95).
Развитие самоограничений поведения индивидуума в пользу других людей проходит через ряд ступеней. Вначале оно совершается под влиянием страха мести со стороны обиженного или его родственников; при более высоком развитии общества сюда присоединяется влияние политической власти, например, страх на казания вождем, религиозный мотив, страх наказания Божия и влияние общественного мнения. «Каждый из этих трех родов контроля [поведения], и политический, и религиозный, и общественный, ведут людей к подчинению ближайших удовольствий отдаленным»; «однако они еще не составляют нравственного контроля, а служат только подготовлением к нему». «Сдерживающее побуждение заключается тут вовсе не в умственном представлении себе тех бедствий, которые должен повлечь за собой запрещенный поступок по самой природе вещей, но в умственном представлении себе тех искусственных бедствий, которые будут его последствиями» (§44). Подлинно нравственные ограничения поведения возникают тогда, когда человек «имеет в виду не внешние, случайные последствия действий, но их внутренние, существенно необходимые последствия. Истинно нравственная помеха убийству состоит не в представлении возможности быть повешенным
за это, и не в представлении ожидаемых за это адских мучений, и даже не в представлении ужаса и ненависти, которые будут возбуждены этим поступком в своих собратьях–людях, но в представлении его необходимых, естественных последствий, т. е. мучительной смертной агонии жертвы, разрушения всех ее видов на счастье и, наконец, тех бедствий, которые будут этим причинены всем зависящим от нее личностям» (§45).
Остается еще ответить на вопрос: откуда является чувство долга и сознание принудительности подлинно нравственных само ограничений? Спенсер следующим образом решает его: «Так как сдерживающие побуждения политического, религиозного и общественного характера состоят главным образом в представлении будущих последствий наших поступков; так как сдерживающие побуждения нравственного свойства также состоят в представлении будущих последствий; и так как эти представления, имея много общего между собою, часто возбуждаются в одно и то же время, то из этого является тот факт, что страх, связанный с тремя группами этих представлений, по закону ассоциации связывается и с четвертой их группой. Мысль о внешних последствиях какого‑либо запрещенного поступка возбуждает страх, который продолжает держаться в душе и в то время, когда мы перешли уже мыслью к внутренним последствиям этого поступка, и, будучи сцеплен, таким образом, с этими внутренними последствиями, порождает смутное чувство нравственного принуждения». Отсюда следует, что «чувство долга, или нравственной обязанности, имеет переходный характер и будет уменьшаться вместе с возрастанием нравственности». «Настойчивое выполнение долга пре вращает его под конец в удовольствие» (§ 46). «Удовольствия и страдания, порождаемые нравственными чувствами, станут, подобно телесным удовольствиям и страданиям, побудителями и сдерживателями, столь хорошо приспособленными по своей силе к требованиям жизни, что нравственное поведение станет просто естественным» (§47). «Те самые естественные процессы, которые произвели многочисленные формы телесного устройства, приспособленные к многочисленным формам деятельности, сделали также и то, что эти формы деятельности стали приятными для выполнявших их существ. А отсюда неизбежно вытекает тот вывод, что и впредь в границах, полагаемых физическими законами, всегда будут развиваться, приспособительного всякой новой группе условий, которая может установиться, новые примененные к ней структурные аппараты, функции которых будут доставлять их обладателям каждая свое собственное удовольствие». «С ослаблением тех эмоций, для которых общественное состояние оставляет слишком мало места или даже вовсе не оставляет его, и с возрастанием тех, которые оно беспрерывно упражняет, те самые вещи, которые выполняются теперь с неудовольствием, лишь по чувству обязанности, будут выполняться со временем по непосредственному влечению, а вещи, от которых мы воздерживаемся теперь лишь по чувству долга, будут отталкиваться
нами со временем просто вследствие того, что они будут казаться нам противными» (§67). Таким образом, эволюция при ведет по мнению Спенсера, в будущем к полному примирению между эгоизмом и альтруизмом (§95).
Эти оптимистические учения Спенсера становятся понятными, если принять во внимание, что он признает не только установленные Дарвином принципы эволюции (начал он разрабатывать свое учение об эволюции раньше Дарвина), но еще и, вслед за Ламарком, придает особенно высокое значение упражнению или неупражнению функции и возникающему вследствие этого развитию или атрофии соответствующих органов. Новые признаки, приобретенные индивидуумом благодаря упражнению. Спенсер считает передающимися по наследству (вопреки мнению ультра дарвинистов с Вейсманом во главе, против которого он много полемизировал). Таким образом, он полагает, что его эволюционизм ведет к примирению априоризма и апостериоризма, как в теории знания, так и в этике: «Опыты касательно полезности, организуясь и сплачиваясь между собою у всех прошлых поколений человеческой расы, производили в людях соответственные нервные видоизменения, которые путем постоянной передачи по наследству и накопления стали в нас известными способностями нравственной интуиции, т. е. известными чувствами касательно хорошего и дурного поведения, не имеющими, по–видимому, ни какого заметного основания в индивидуальных опытах на счет их полезности» (§45). Согласно Спенсеру, априорное для индивиду ума есть апостериорное для рода.
Рассматривая поведение со стороны его психологического состава, Спенсер утверждает, что конечная цель всех поступков индивидуума есть удовольствие. Чье удовольствие? В начале эволюции, по Спенсеру, это удовольствие индивидуума, совершающего поступок. Следовательно, вначале все поведение индивидуума имеет насквозь эгоистический или, по крайней мере, эгоцентрический характер. Однако на той ступени развития, когда появляются подлинно нравственные поступки, конечной целью их служит удовольствие того лица, в пользу которого совершается поступок. Таким образом, биологическая эволюция совершает чудо: порождение альтруизма из чистого эгоизма или эгоцентризма. Спенсер понимает, что говорить о чистом альтруизме, о вполне бескорыстном поступке можно только в том случае, когда мотивом, побуждающим к нему, не служит искание своего удовольствия. Он признает различие «между альтруизмом, к которому побуждает человека ожидание приятного чувствования, достигаемого через его посредство, и тем альтруизмом, который хотя тоже достигает этого приятного чувствования, однако же не имеет его прямо в виду и не делает из него своего побудительного мотива» (§80). «Хотя альтруистические удовольствия таким образом организованных натур и будут оказываться всегда эгоистичными, в видоизмененном смысле этого слова, однако они не будут преследуемы эгоистическим путем, т. е. они не будут
преследуемы из эгоистических побуждений. Хотя доставление удовольствий другим и будет доставлять удовольствие самому, однако сознание человека не будет занято мыслью о получении этого симпатического удовольствия, но только мыслью о доставлении удовольствия другому» (§ 95) Он сравнивает такое бескорыстное поведение с поведением скряги, который так сосредоточен на добывании денег, что забывает об удовольствиях: «Он думает только о деньгах и средствах добыть их; а удовольствие, проистекающее из обладания, испытывается им как бы случайно, так сказать, по пути, без заранее составленного намерения» (§ 95).
Если подлинная конечная цель, по Спенсеру, есть искание своего удовольствия, то отвлечение от нее может быть только случайным и временным: в конце концов эта цель, мое удовольствие, ярко обрисовывается в сознании. Во многих местах своей этики Спенсер говорит об этом, обрисовывая альтруистическое поведение. Так, говоря о родительском пожертвовании собой на пользу детенышей, он указывает на то, что эволюция закрепила этот вид поведения даже среди многих видов животных, так что «альтруистические труды родителей на пользу своих детенышей выполняются здесь просто ради удовлетворения своих собственных родительских инстинктов» (§ 92). Со временем, думает Спенсер, и общественный альтруизм укоренится в человеке так же глубоко, как родительский: «Низшие эгоистические удовольствия будут постоянно подчиняться этому более высокому эгоистическому удовольствию, но не в силу какого‑либо усилия над собой с целью такого подчинения, а просто в силу предпочтения этого более высокого эгоистического удовольствия всем другим и в силу простого желания насладиться им всякий раз, когда это окажется возможным» (§ 92). «С самого начала, - говорит Спенсер, - у всех творений создалась и развивалась дальше, принимая все более высокие формы, такая организация, благодаря которой выполнение альтруистических актов сопровождалось эгоистическим удовольствием» (§ 110–б). В результате эволюции получается «органический альтруизм»: «Эгоизм и альтруизм сливаются в одно, так как альтруистическое удовольствие выражается «эгоистически» (Там же). Высшая ступень такого «органического альтруизма» уже достигнута в общественной жизни муравьев и пчел: у них «для общего блага затрачивается такое количество энергии, которое не только мешает затрате ее на личную пользу, но может подавить последнюю настолько, чтобы оставить индивидууму ровно такую долю личного благосостояния, какая необходима для поддержания жизни». «Эти примеры показывают нам не только возможность почти полного отождествления эгоизма с альтруизмом, но также и то, что это отождествление является следствием удовольствия, сопровождающего альтруистические поступки и ставшего, в сущности, удовольствием эгоистическим» (Там же).
У Спенсера можно найти даже проблески мысли, что бес корыстное поведение так же первоначально, как и эгоцентрическое.
«с самого начала, — говорит он, — альтруизм был единосущен эгоизмом в такой степени, что непрерывное из поколения поколение проявление эгоизма возможно было только при «средстве того альтруизма, благодаря которому каждое поколение жертвовало физически или иным путем долей своей жизни в пользу следующего за ним поколения» (§ 110–б). Последователь но развить это учение можно не иначе как на основе философии, усматривающей интимную связь всех существ друг с другом, возможную потому, что бытие каждого индивидуума не сводится только к разобщенным в пространстве объемам и раздробленным по времени процессам, а содержит в себе еще и более глубокую, сверхвременную и сверхпространственную сторону, которая придает миру характер органического целого. Поскольку Спенсер агностик, а не материалист, поскольку он вовсе не считает пространственно–временное бытие абсолютно первоначальным, у него была возможность принять учение о первичном сосуществовании эгоцентрического и неэгоцентрического поведения. Однако предрассудки так называемой «научности» заставили его при вы работке учения о строении мира сосредоточить внимание только на пространственно–временном бытии и понять живые существа только как разобщенные в пространстве тела, живущие каждое своим обособленным, замкнутым в себе психофизическим процессом своего организма. Поэтому ему приходится во имя «научности» признать первичность эгоизма и поставить себе неосуществимую логически последовательно задачу — доказать, что естественная эволюция создает из эгоизма альтруизм. Противоречивость этой задачи обнаруживается у самого Спенсера, например, в таком заявлении его: «Если мы определим альтруизм как совокупность всех тех действий, которые, при нормальном ходе вещей, идут на пользу не себе, а другим, то в таком случае найдем, что с самого рассвета жизни альтруизм играл не менее существенную роль, чем эгоизм. Хотя первично альтруизм зависит от эгоизма, но вторично сам эгоизм зависит от альтруизма» (§75).
Рассмотрим теперь в деталях натяжки и противоречия, присущие натуралистическому эволюционизму в этике Спенсера. Конечной целью поведения Спенсер считает с субъективной стороны счастье, именно возможно большее количество удовольствий и отсутствие страданий, а с объективной стороны — самосохранение организма, достигаемое путем все усложняющихся физиологических процессов, приспособленных точно к среде. Ошибочность учения эвдемонистов и гедонистов о счастье и удовольствии уже рассмотрена выше: они, и вместе с ними Спенсер, считают высшей ценностью и конечной целью переживание удовлетворения, которое в действительности имеет второстепенную ценность, именно служит только субъективной отметкою того, что объективная цель достигнута. Такие духовные страсти, как честолюбие, свободолюбие, любовь к истине, к нравственному добру, оказываются у Спенсера только средством для достижения удовольствия, с субъективной стороны, и для самосохранения организма,
с объективной стороны. Непосредственное сознание открывает с абсолютной достоверностью, что это неверно: свобода, истина красота, нравственное добро суть не средства, а самоценности. Они могут быть использованы иногда как средства для биологических целей, т. е. для самосохранения организма, но по рангу своему они стоят выше биологических ценностей, и реализация их образует сверхбиологическую сторону жизни человека, более ценную, чем биологическая; поэтому понятно и естественно, что в случае столкновения ценностей человек нередко жертвует своей физиологической жизнью, обрекает себя на телесную смерть ради реализации этих духовных ценностей. Таким образом, с точки зрения философа, развивающего учение о ценностях на основании данных внутреннего опыта, а не предпосылок биологии. Спенсер в своей этике впал в две противоположные ошибки: во–первых, отметку достижения цели, чувство удовольствия, он принял за конечную цель; во–вторых, подлинно высшие цели он низвел на степень средства.
Если духовные деятельности суть только средства для сохранения и развития телесной жизни, то обречение себя на смерть в борьбе за духовные ценности есть бессмыслица или какое‑то странное извращение. И в самом деле. Спенсер приравнивает такие поступки к поведению скряги, начавшего копить деньги для удовлетворения голода и кончившего смертью от голода на сундуке с деньгами; иными словами, в поведении, жертвующем биологическими потребностями ради духовных, он видит, подобно Миллю и многим другим мыслителям, один из случаев превращения средства в цель и не замечает, как эта теория компрометирует всю его систему этики. Во–первых, превращения средства в цель вследствие одного лишь переноса ассоциированных воспоминаний с цели на средства не бывает; во–вторых, если бы ассоциации превращали средства в цели, эти изменения поведения были бы такою нелепостью, что сознание их вело бы не к упрочению их, а к попыткам возвратить первоначальное правильное соотношение средств и целей, т. е. в данном случае «рациональная» этика вызывала бы стремление вернуться к эгоизму. Рас смотрим подробнее эти два положения. Возможно ли, чтобы ассоциации изменяли для субъекта ту ценность какого‑либо предмета, которая внутренне присуща ему согласно его природе? Спенсер приводит следующие примеры: «Известный сорт варенья, постоянно дававшийся нам в детстве для заедания лекарства, может быть сделано, в силу простой ассоциации чувствований, до такой степени противным для нас, что мы не будем в состоянии переносить его во всю последующую жизнь»; и наоборот, «карканье грачей не есть само по себе приятный звук; с музыкальной точки зрения скорее можно было бы утверждать обратное», однако обыкновенно оно вызывает приятные чувствования вследствие ассоциированных с ним воспоминаний о прогулках, каникулах и т. п. Эти примеры не доказывают того, что нужно Спенсеру (Основания психологии. § 519).
Стоит только привлечь внимание к этим переживаниям и добиться самоанализа, чтобы получить следующие признания: Я согласен, что вкус этого варенья очень хорош, но мне неприятно есть его»; «конечно, карканье грачей — звук не музыкальный, но слушать его мне приятно». Внимательное наблюдение легко открывает, что в первом случае имеется объективная положительная ценность, но она не входит гармонически в состав моей душевной и телесной жизни; во втором случае имеется объективная отрицательная ценность, но другие положительные стороны предмета перевешивают ее. Ассоциации могут повлиять на поведение, однако они не изменяют собственную ценность предмета и, следовательно, не могут превратить неприятный или неинтересный предмет в привлекательный сам по себе. Из этого следует, что один лишь механизм ассоциаций недостаточен для того, чтобы превратить средства в цель. В тех случаях, когда прежнее средство становится действительно господствующей целью, отодвигая первоначальную цель на второе место, это изменение поведения обусловлено не ассоциациями, а другим более мощным и непосредственно влиятельным фактором: практическое использование средства знакомит обстоятельно с содержанием его и открывают глаза на его собственную ценность, более высокую, чем та цель, ради достижения которой оно первоначально применялось; тогда, естественно, оно превращается из средства в цель. Так, геометрические истины, может быть, привлекали к себе внимание первоначально лишь как средство для решения практических задач ремесла, земледелия и т. п. Но когда система этих знаний стала развертываться все шире, гармоническое единство математических теорем предстало окрепшему уму человека как полное смысла увлекательное царство истин, как «язык богов», более ценный сам по себе, чем любые практические цели, для решения которых он может быть использован. Понятно, что математический гений, обладающий умом, способным воспринимать ценность этого царства истин, увлекается открытием их, как главной целью своей жизни, не заботясь о том, послужат ли его открытия средством для решения каких‑нибудь житейских задач: духовная ценность истины и открытие ее выше житейских ценностей. В современном культурном обществе есть немало людей, охотно рискующих своею жизнью ради открытия новых истин о мире. Такое превращение средства в цель есть не извращение, а нормальное развитие человечности, характерная черта которой есть признание того, что духовные ценности по рангу своему стоят выше ценностей витальных (под словами «витальная ценность» здесь разумеются все психофизиологические ценности телесной жизни). Из этого, конечно, не следует, будто можно совсем пренебречь витальными ценностями и отдаться чисто духовной жизни: во–первых, витальные ценности имеют значение сами по себе, хотя по рангу своему они стоят ниже духовных ценностей; во–вторых, в условиях земной жизни они суть необходимое условие (средство) для сохранения и развития сил, направленных на духовную
деятельность. Более подробное рассмотрение этого сложного взаимоотношения человеческих деятельностей и интересов будет дано в следующих главах.
Подобно любви к знанию, также и пылкая любовь к свободе, красоте и т. п. объясняется внутренней, самостоятельной ценностью этих благ, а вовсе не нарастающими вокруг них ассоциациями. Мало того, даже и такое превращение средства в цель, как разрастание любви к собственности, доходящее до крайней скупости, должно быть объяснено иначе, чем ассоциационной психологией Спенсера, исходящего из удовлетворения телесных потребностей. Любовь к собственности нередко представляет собой один из видов властолюбия. «Скупой рыцарь» в поэме Пушкина, любуясь своими сокровищами в подвале, говорит:
Мне все послушно, я же — ничему;
Я выше всех желаний; я спокоен;
Я знаю мощь мою: с меня довольно
Сего сознанья…
Преодолимость всех препятствий, исполнимость всякого замысла не в одних лишь мелочах повседневной жизни, а и в осуществлении планов могучей воли и широкого ума есть ценность, высоко поднимающаяся над областью биологических потребностей и легко дающая повод к сатанинским соблазнам. Неудивительно, что Ницше и многие другие философы готовы возвести ее в ранг конечной цели поведения высшего типа.
Понять, каким образом перечисленные духовные страсти, а также многие другие духовные ценности могут стоять выше биологических потребностей, можно не иначе как на основе миропонимания более сложного, чем натуралистический биологизм, и свободного от сознательного или безотчетного следования материалистической предпосылке, согласно которой духовное бытие есть только надстройка над телесными процессами. В следующей главе сущность такого миропонимания будет намечена, а теперь покажем сомнительность теории Спенсера, даже если и сделать ему ряд уступок. Спенсер говорит, что «рациональная этика» задается целью «вывести из законов жизни и из условий существования, какие роды поведения необходимо стремятся к произведению счастья и какие столь же необходимо стремятся породить несчастье. Когда это будет сделано, то ее выводы должны будут получить значение законов поведения, после чего каждый должен будет сообразоваться с этими признанными законами, не пускаясь в прямую оценку имеющего произойти в каждом единичном случае счастья или бедствия» (§21).
По мнению Спенсера, впервые он в своей теории поведения вполне последовательно использует закон причинности, выводя правила поведения из знания причин, управляющих жизненным процессом. Заметим мимоходом, что в том самом месте своей этики, где он упрекает других философов в недостаточном внимании к закону причинности, он сам обнаруживает, пожалуй,
еще большее невнимание к условиям применимости этого закона: он надеется, что знание правил поведения, необходимо ведущего к счастью мощно повлияет на усовершенствование нравственной жизни людей; однако именно на основе его системы трудно понять, как могло бы знание быть причиной изменения поведения. В самом деле по Спенсеру, эволюция организмов, включая и все поведение их, есть механический процесс интеграции и дифференциации под влиянием среды, механически действующей на организм; непонятно, как из этой механической необходимости может возникнуть нормативное долженствование, предполагающее свободу и способность индивидуума духовно и душевно управлять своим поведением, включая сюда и телесные проявления его. Оставим, однако, в стороне эту затруднительную для системы Спенсера проблему; допустим, как и следует, что знание законов развития может быть сознательно использовано индивидуумом для достижения ставимых им целей. Чего отсюда можно ожидать, если принять учение Спенсера о ценностях и целях жизни?
Допустим, что высшая ценность для человека и конечная цель его поведения есть самосохранение и усложнение жизни, обеспечивающее перевес удовольствий над страданиями путем приспособления организма к среде; при этом духовные деятельности суть только средства для этой конечной цели; отечество, нация, государство, вообще всякий общественный строй жизни имеет только служебную ценность, именно есть только средство для упомянутых конечных целей индивидуумов; при этом, конечно, индивидуальное бессмертие отрицается, следовательно, гибель организма человека есть вместе с тем и полное уничтожение той цели и той ценности, которая придавала смысл человеческому поведению. Кто усвоил это учение о строении мира и соотношнии ценностей не на словах, а на деле, тот, будучи последовательным, должен признать, что всякий поступок, ведущий к гибели моего организма ради достижения целей, считаемых особенно возвышенными, например, в борьбе за свободу отечества или в поисках истины и т. п., есть чистая бессмыслица — утрата несомненной высшей ценности ради ценности служебной. Естественный ход эволюции, обеспечивающий жизнь вида, развивает в человеке склонность превращать средство в цель, например больше ценить общественное благо, чем личную жизнь, но я, разоблачивший эту хитрую механику, могу восстать против природы, использующей меня как средство для жизни вида, и усвоить последовательно эгоистическое поведение; при этом особенно полезно будет поддерживать среди соотечественников убеждение в том, что есть ценности более высокие, чем сохранение телесной жизни, а самому втихомолку считать эту мысль бреднями наивных идеалистов. Такое лицемерное и мошенническое поведение есть крайняя степень гнусности, но оно представляет собою последовательный вывод из биологического натурализма в этике. Я вовсе не хочу бросить тень на основателей этого направления; видные представители его, такие, как Спенсер, — люди высокого
благородства: характер всей их жизни показывает, что борьба за духовные ценности была для них высшей целью. Но, подчиняясь духу современной культуры, они воображают, будто достоверная истина содержится только в натуралистическом миропонимании исходя из этой скудной основы, они задаются неосуществимой целью вывести из нее высшие формы бескорыстного поведения и строят системы этики, по внешнему виду стройные, а в глубине своей непоследовательные.
Интересно отметить, что эмпиризм в сочетании с ассоциацианизмом приводит в этике и в гносеологии к одному и тому же заблуждению, а именно к мысли, что опыт не только открывает, но даже и творит некоторые содержания сознания. Так, Юм полагает, например, что такое категориальное понятие, как причинность, есть не первичный элемент мысли и основное отношение в строении бытия, а производное порождение многократного опыта, именно привычная ассоциация двух представлений. Ошибочность этой теории обнаруживается в том, что в произведениях Юма можно найти два понятия причинности — причинность как прочную ассоциацию и причинность как порождение одних событий другими (например, самую ассоциацию Юм гипотетически объясняет изменением в строении мозга, т. е. прибегает ко второму понятию причинности). Точно так же в психологии и в этике ассоциацианисты считают духовные чувства продуктом опыта, именно ассоциативным скоплением множества смутно понимаемых чувственных удовольствий или страданий. Сомнительность этой попытки свести своеобразные духовные ценности и соответствующие им духовные чувства к физиологическим удовольствиям и страданиям была уже показана выше.
Наличие у человека духовных чувств в самом раннем детстве Спенсер пытается объяснить наследованием того, что у предков выработано опытом. Это учение он называет примирением апостериоризма с априоризмом. Однако в действительности оно не устраняет сомнительных сторон его теории: если суммирование чувственных удовольствий не производит духовных 'чувств у индивидуума, то и наследование результатов опыта предков не объясняет высших форм поведения.
Для объяснения альтруизма Спенсер прибегает не только к учению о превращении средств в цели, но еще и к такому фактору, как симпатия. Однако его теория симпатии несостоятельна и не способна объяснить подлинно бескорыстное альтруистическое поведение. Как все мыслители, склонные к механистическому пониманию мира. Спенсер считает каждого человека существом, все бытие которого замкнуто в пределах пространственного объема, занятого его телом; сознание каждого человека состоит, по его мнению, только из собственных психических переживаний человека, связанных с изменениями его тела; каждый человек, можно сказать, заперт в камере одиночного заключения и никакими способами не может вырваться из этой клетки: никакой интуиции, т. е. непосредственного созерцания чужого бытия в подлиннике
нет. (Намек на то, что Спенсер приближался к допущению интуиции в установленном мною смысле этого слова, обсуждая условия возникновения у нас знания о внешнем мире, имеется в его «Основаниях психологии», но он остался неразработанным; об этом мою книгу «Обоснование интуитивизма», гл. V, 4.) Поэтому знание о чужой душевной жизни есть, по Спенсеру, не более как образ, возникающий в душе наблюдателя по поводу замеченных им чужих телесных проявлений, и состоит он из воспоминаний наблюдателя о его собственных пережитых прежде душевных состояниях. Нетрудно доказать, что знание о чужой душевной жизни таким образом возникнуть не может: если бы живое существо было лишено интуиции, т. е. непосредственного восприятия чужой душевной жизни, то у него не было бы даже и догадки о том, что есть другие одушевленные существа, кроме него. Подробное обоснование этой мысли дано в моей статье «Восприятие чужой душевной жизни» (см. сборник моих статей «Основные вопросы гносеологии» (1919), а также в книге «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция».)
Тонкие оттенки различных видов нашего соучастия в чужой душевной жизни совсем даже и не усматриваются сторонниками этого учения. Это показал М. Шелер в своей ценной книге (Wesen und Formen der Sympathie. 2–е изд. 1923), где он различает следующие виды душевной связи между людьми: 1. Непосредственная совместность чувства, например, когда родители у тела умершего ребенка переживают вместе одно страдание, будучи как бы слиты в одно существо. 2. Чужое страдание и мое сострадание, например, плачет ребенок, уронивший и разбивший вещь, а я, имея в сознании его страдание, сочувствую ему и с любовью помогаю ему выйти из затруднения, сам, может быть, не только не заражаясь переживанием страдания, но даже слегка улыбаясь, незаметно для ребенка; здесь в моем сознании наличествуют два резко различных факта — страдание ребенка и мое сочувствие, выражающееся в деятельной помощи ему; настоящее альтруистическое поведение обыкновенно опирается на этот вид симпатии. 3. Заражение чужим чувством, например, идя за гробом малознакомого лица, я могу поддаться настроению его родных, и я сам начинаю переживать печаль, у меня самого навертываются на глаза слезы. 4. Крайнее заражение чувством, например, людей в толпе в отношении к вождю, приводящее к интимному объединению их.
Во всех этих четырех случаях существует интимная, внутренняя связь между мною и другими лицами: мы так связаны друг с другом, что чужое переживание находится в моем сознании не в виде копии, а в подлиннике. Спенсер, имеет в виду только третий указываемый Шелером случай, заражение чужим чувством, да и то строит теорию его, упрощающую состав сознания: он думает, что при этом в моем сознании чужое чувство вовсе не наличествует, а возникает только по поводу чужих телесных проявлений мое вспоминаемое или реально переживаемое чувство,
аналогичное чужому чувству. Поведение, основанное на такой симпатии, говорит Шелер, не имеет никакой нравственной цены: оно сводится к тому, что я «хочу видеть веселые лица» (т. е. я сам веселюсь ими) или «не могу видеть крови» (т. е. боюсь ее и т. д., с. 45).
Современные исследователи нравственности, например Э. Вестермарк, понимают, что симпатия, о которой говорит Спенсер и которую он сам понимает так же, как Спенсер, еще не создает подлинно альтруистического, действительно бескорыстного поведения. Он рассуждает так: себялюбец подает помощь, чтобы устранить свое сочувственное страдание; наоборот, альтруист хочет знать страдание ближнего, чтобы ему помочь; обыкновенно самые добросердечные люди — самые веселые: они думают о помощи страдающему, а не пребывают в сочувственном страдании *.
Вестермарк понимает, что одного знания о чужой душевной жизни недостаточно для альтруистического поведения; к знанию должна присоединиться еще любовь, побуждающая бескорыстно оказывать услуги другому лицу. Таким образом, загадка альтруизма сохраняется во всей силе. Как же решает ее сам Вестермарк? Никак. В самом деле, он хочет оставаться научным в том смысле, как понимает научность наше время. Он исходит из учения об онтологической обособленности существ друг от друга; сознание каждого существа он считает содержащим в себе только собственные психические переживания существа; нравственные чувства он считает чувствами возмездия, направленными против причины страдания и в пользу причины удовольствия (Там же. Т. II. С. 584); короче говоря, Вестермарк видит у живых существ, одаренных нравственным поведением, только те свойства, которые находят в них сторонники биологического натурализма в этике. Понятно поэтому, что для объяснения альтруизма он прибегает к asylum ignorantiae дарвинистов, к случаю. Он говорит, что альтруистические чувства, прежде всего материнская любовь к детенышам, возникают там, где они полезны для сохранения вида, а также постольку, поскольку они имеют, в общем тенденцию содействовать интересам лиц, испытывающих их: первоначально они появляются как «полезные, спонтанно возникающие изменения», которые подхватываются и закрепляются естественным отбором (см.: Т. II. Гл. 28. С. 158, 160; Заключительное резюме, 584).
Здесь нужно заметить, что ссылка на случайное изменение вовсе не объясняет первых случаев появления нового качества, а при решении проблемы альтруизма она еще и бессмысленна, так как при допущении онтологической обособленности живых особей немыслимы никакие случайные изменения организма, которые могли бы так глубоко изменить природу, чтобы создать выход из обособленности их, составляющий характерную черту альтруизма
_____________________
Westermark Е. Ursprung und Entwicklung der Moralbegriffe. Bd. 1. S. 93.
альтруизма. Ссылка на случайные изменения здесь так же нелепа, как утверждение, что хотя суммирование нулей вообще не может дать единицы, но при миллионах повторений возможно случайное вменение, дающее из нулей единицу *.
Подлинный альтруизм возможен лишь на основе подлинной симпатии, описанной Шелером. Она, в свою очередь, предполагает тесную сращенность всех существ друг с другом, что возможна интуиция, т. е. непосредственное вступление состояний одного существа в сознание другого: отсюда возникает деятельная помощь страдающему лицу без страдания самого человеколюбца так что действительно самые добросердечные люди могут быть самыми веселыми. Но и этого мало: помощь людям на основании симпатии приобретает нравственный характер не иначе как в зависимости от объективной ценности чужих состояний и целей, пробуждающих симпатию, от ранга их и т. п., т. е. в связи с ценностью их в составе мира как осмысленного целого. Митрофанушка жалел свою маменьку, видел во сне, как она устала, колотя папеньку; его сочувствие маменьке имело нравственно предосудительный характер.
Допустим, что мир есть целостное единство, в силу которого ему присущ смысл, ценный для всех членов его, и состояния каждого члена мира существуют не только для него самого, но и для всех остальных существ. Тогда становится понятным, что по ведение всякого существа изначала может быть не только эгоцентрическим, но и альтруистическим или же иногда вообще не основанным на обособлении «моего» и «твоего». Так, у первобытных народов поведение индивидуума включено в общий поток жизни племени или рода до такой степени, что родовые интересы преобладают над личными, и самостоятельное «я» индивидуума остается даже слабо осознанным. Дальнейшее развитие поведения состоит во все более отчетливом разграничении у одних существ альтруизма, восходящего на высших ступенях к святости, а у других существ — эгоцентризма и эгоизма, все более углубляющегося и достигающего иногда ступеней дьявольской гордыни и самопревознесения.
Возрастание утонченных и организованных форм зла на земле обязывает лиц, избравших противоположный путь добра, ко все большему героизму в их поведении. Таким образом, биологический и социологический оптимизм Спенсера не соответствует действительности. Но еще хуже то, что его идеал «органического альтруизма» производит жалкое впечатление: это — счастье кротких овечек, пасущихся из поколения в поколение на тучных пастбищах и потому только, за ненадобностью борьбы, утративших охоту к нападению и даже физические средства наступления и обороны. Действительное разнообразие форм поведения и множественность
________________
См. мою статью «Что не может быть создано эволюцией?»//Современные записки. 1927. Вып. XXXIII.
путей развития его, вместо спенсеровского единого русла эволюции, могут быть объяснены только на основе более сложного мировоззрения, признающего более богатый состав мирового бытия, более высокий идеал развития и такие средства достижения его, как творческая активность деятелей и свобода их. Следующая глава и будет содержать в себе изложение идеала совершенного бытия и очерк тех основ мира, которые необходимы для осуществления идеального совершенства.
Целью стремлений человека служит, как установлено выше, не удовольствие только, а сами те ценные стороны бытия, которые доставляют удовольствие, — сытость, здоровье, общение с людьми, истина, красота и т. п. При этом никакое отдельное содержание мира никогда не удовлетворяет человека до конца, не может наполнить всей его жизни: рано или поздно в нем пробуждается стремление идти все дальше и дальше, прибавить к тому, что достигнуто, еще новые и новые содержания жизни. Всякая остановка имеет только временный характер, объяснимый ограниченностью сил, усталостью, преходящим разочарованием в жизни, если человек отказывается от какой‑либо положительной ценности, то это лишь потому, что она почему‑либо несовместима с другими влекущими его к себе положительными ценностями. Человеческая личность, говорит Вл. Соловьев, отрицательно безусловна, т. «не хочет и не может удовлетвориться никаким условным ограниченным содержанием»; мало того, продолжает Соловьев, она способна осознать истину, что «может достигнуть и положительно; безусловности», именно «может обладать всецелым содержание» «полнотою бытия» (Чтения о Богочеловечестве. Гл. III. С. 23)
Абсолютная полнота бытия есть осуществленное единство всех согласимых друг с другом содержаний бытия. Этот принцип, согласно Лейбницу, лежит в основе нашего мира как лучшего из возможных миров *.
Мир в целом стремится осуществить предельное богатств жизни; но этого мало, каждое живое существо, во всяком случае каждый человек, хочет быть участником этой полноты бытия и, насколько это возможно, воплотить ее в себе. Осуществленная полнота бытия есть Ens realissimum, Всереальнейшее Существо, т. е. Бог. Отсюда следует, что человек, стремясь к абсолютной
_______________
См. мою статью «Принцип наибольшей полноты бытия»//Научные труд Русского Народного Университета в Праге. Т. 1. 1928.
полноте бытия, задается целью ни более ни менее как подняться на ступень Божественного бытия; не будучи Богом от века, он все же хочет быть богом в становлении. Стоит только сформулировать эту цель, и тотчас в нашем скептическом уме возникнут сомнения и вопросы: возможно ли такое существо, которое заслуживало бы названия Ens realissimum, которое обладало бы абсолютною полнотою жизни? А если оно и возможно, правда ли, ^ такому существу присуща высшая положительная ценность?
Ответ на эти два вопроса будет вполне удовлетворителен лишь в том случае, если удастся установить, что Абсолютно Совершенное Существо есть не идеал, построенный только фантазией, не предмет одних лишь ожиданий и надежд, а действительно Сущее, находимое посредством аподиктически достоверного умозрения или, еще лучше, в живом непосредственном опыте. философское умозрение устанавливает с абсолютной достоверностью, что мир, будучи систематическим единством множества элементов, не может быть изначальным, самостоятельно сущим: везде, где есть хотя бы два элемента, соединенные друг с другом каким бы то ни было отношением, должно существовать третье начало, объемлющее эти два элемента и являющееся условием возможности отношения между ними. (Это положение установлено ясно и точно в «Метафизике» Лотце; см, также «Предмет знания» С. Франка и мою книгу «Мир как органическое целое».) Отсюда вытекает следующий вывод: если мир есть систематическое единство, пронизанное отношениями, то выше мира, как основа его, стоит Сверхсистемное начало. Оно должно быть Сверхсистемным, так как в противном случае возник бы вопрос: какое еще более высокое начало обосновывает его систему? Как Сверхсистемное, оно несоизмеримо с миром, т. е. невыразимо ни в каких понятиях, применимых к миру и его элементам. Оно не есть личность, не есть разум, не есть единое (в том смысле, в ко тором единое соотносительно с множественным) и т. д. Имея в виду этот бесконечный ряд отрицаний, принято обозначать Сверх системное начало, как предмет отрицательного богословия, термином «Божественное Ничто». Оно пишется с большой буквы, потому что его отрицательность прямо противоположна обыкновенному ничто, получающемуся тогда, когда мысленно мы спускаемся от ограниченных положительных содержаний мира вниз, снимая их и ничем положительным их не заменяя, т. е. когда мы отрицаем «красное», «звучащее», «теплое», «душевное», «разум «разумное» и т. п., приходя, таким образом, к пустоте, скудости, лишению. То Ничто, к которому мы приходим, поднимаясь от мира вверх, есть не пустая абстракция, а, наоборот, высшая конкретность, положительность без всяких ограничений, присущих земным качествам. В сравнении с нею всякое мировое содержание есть абстракция, умаление бытия. Поэтому Божественное Ничто, тот предмет отрицательного богословия, характеризуется не толь отрицательными терминами, но и такими, которые намекают на высшую положительность. Оно есть начало, не просто неличное и
уже никоим образом не безличное, а сверхличное, сверхразумное, сверхбытийственное, сверхрациональное (металогическое) и т. д. Короче говоря, оно есть Сверхчто, стоящее выше всякого определенного «что». В этом своем значении Сверхмировое начало есть предмет не интеллектуальной, а мистической интуиции.
Будучи несоизмеримо с миром, Божественное Сверхчто отделено от мира непереходимой гранью в том смысле, что мир не есть его эманация, не есть продукт его эволюции, вообще не есть нечто такое, что тождественно с ним хотя бы отчасти, как то утверждает пантеизм. Пантеистическое миропонимание совершенно несостоятельно. Мир есть нечто абсолютно иноприродное в сравнении с Божественным Сверхчто, он не может быть; и в каком смысле слова извлечен или выведен из Божественногo начала, но вместе с тем он не может существовать независимо от него; отсюда следует, что происхождение мира может быть понято только как творение из ничего: Божественное начало есть Творец, а мир есть тварь. Слова «творение из ничего» не следует понимать так, будто «ничто» есть какой‑то материал, как бы глина, из которой Бог лепит мир. Понятием «творение из ничего» выражается абсолютная мощь, проявленная в этом творчестве, так как Божественное начало не нуждается ни в чем, ни в каком предсуществующем материале, для того чтобы создать мир.
Сверхмировое начало не безлично, а сверхлично; отсюда следует, что личное бытие доступно ему; однако, если оно принимает форму личного бытия, оно не может быть исчерпано личным бытием. Эта мысль не остается только догадкою, вытекающей из данных умозрения и мистической интуиции: она становится абсолютно достоверным знанием для многих людей, именно для всех тех, кто в своем религиозном опыте хотя бы раз в жизни пережил встречу со Сверхмировым началом как Живым Личным Богом. В отличие от человека, который есть личность и весь сполна выражается своим единоличным бытием. Бог не исчерпывается в единоличном бытии. Христианское откровение дает нам сведения о Нем как Едином Боге в Трех Лицах. Никакое философское умозрение не могло бы открыть человеку истины Троичности. Но для того, кто с верою и любовью принимает это учение Церкви, оно получает подтверждение в расширении его религиозного опыта, открывающем возвышенность внутритроичной жизни как совершенной Любви Бога Отца, Сына и Духа Святого. Далее, оказывается, что учение о Троичности служит источником многозначительных выводов не только о Боге, но и о метафизическом строении мира, а также о его аксиологическом (ценностном) аспекте. Учение о троичности становится фундаментом и куполом, альфою и омегою всего философского миропонимания.
Философия имеет право включить в свой состав религиозные учения о Боге как личности и о Троичности Лиц в Боге. В сам» деле, она должна опираться не только на умозрение, но и на
все виды опыта, включая также религиозный опыт. Мало того, философмя имеет право опереться и на Откровение, если данные его придают высокий смысл, связность и последовательность всему Зальному составу миропонимания.
В живом религиозном опыте, осложненном Откровением, человек находит Бога как Личность, мало того, как полноту Трех Лиц, единосущных в своей совершенной любви и не исчерпаемых никаким из этих определений, потому что все они коренятся в Нем, как невыразимом никакими словами и понятиями Божественном Сверхчто.
Особенно важно то, что Бог открывается в религиозном опыте не только как абсолютная полнота бытия, но еще и как высшая абсолютно совершенная ценность, как само Добро во всех смыслах этого слова, именно как сама Красота, Нравственное Добро (Любовь), Истина, абсолютная жизнь. Поэтому малейшее приобщение к Нему в опыте, хотя бы издали, наполняет душу несказанным блаженством, «радостью о Господе». Жизнь святых изобилует описаниями этой радости и пронизана ею. Мистики и люди глубоко религиозные часто испытывают ее. И каждый почти чело век, хотя бы раз в жизни, испытывал это приобщение к «сокровищу всех благ» (из молитвы к Духу Святому, принадлежащей к числу основных в Православной Церкви), столь совершенному и прекрасному, что первое движение души, вызываемое Им, есть славословие Ему. Множество описаний этого общения с Богом приведено в замечательной книге У. Джемса «Многообразие религиозного опыта». Приведу лишь один пример.
«Дул сильный ветер. Мы шли под парусами, держа курс на север, чтобы уйти от непогоды. Когда пробило четыре склянки, нам пришлось убрать бом–кливер, и я сел верхом на рею, чтобы закрепить его. Просидев некоторое время в таком положении, я вдруг почувствовал, что рея подалась подо мною, парус выскользнул у меня из рук, и я опрокинулся назад, повиснув на одной ноге вниз головой над бушующей пучиной блестящей белой пены, рассекаемой носом корабля. Вместо испуга я ощутил ликование восторга, вызванное моей уверенностью в вечной жизни. Хотя я был на волосок от смерти и ясно сознавал всю опасность, у меня не было другого ощущения, кроме радости. Вероятно, я провисел в подобном положении не более пяти секунд, но за это время я успел пережить целый век блаженства. По случайности мое тело не потеряло равновесия, и отчаянным усилием мне удалось снова схватиться за рею. Каким образом я продолжал снова крепить парус, этого у меня не сохранилось в памяти, и я помню только, что, насколько у меня хватало голосу, я возносил Богу хвалы, разносившиеся над мрачною пучиною вод» (см.: Джемс. Многообразие религиозного опыта. С. 276; Цитата из автобиографии Франка Буллена под заглавием «С Христом на море»).
Религиозный опыт, открывающий Бога как абсолютное совершенство, не только наполняет душу «радостью о Господе», но еще и вызывает доверие к миру, сотворенному Им,
уверенность в осмысленности мира, убеждение в том, что мир способен воплощать в себе добро и сотворен для того, чтобы принимать участие в Божественном абсолютном совершенстве. Предел приобщения к Божественному совершенству есть поднятие твари на степень Божественного бытия, т. е. обожения ее (deificatio). Замечательно, однако, что «радость о Господа» совершенно бескорыстна: в ней вовсе нет жадного стремления присвоить себе блага Божественного бытия; она наполняет душу человека счастьем от одного сознания, что столь превосходное существо, как Бог, есть, хотя бы я и не был удостоен принять участие в Его жизни. К радости о Его бытии присоединяется еще желание содействовать тому, чтобы все другие существа приобщились к Его совершенству. Апостол Павел готов был по жертвовать своим счастьем жизни в Боге ради обретения этого счастья для других людей: «Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти» (Рим, 9, 3).
Обожение твари не может быть отождествлением ее с Богом: грань между тварным миром и Богом не может быть перейдена. Но и в обособлении от Бога одними собственными усилиями тварное ограниченное существо не может достигнуть абсолютной полноты бытия, мыслимой в понятии обожения. Остается мыслимым поэтому лишь третий путь: оставаясь До конца отличным от Бога, тварное существо может удостоиться тесного союза с Богом, благодаря которому все деятельности его будут осуществляться в интимной связи с Божественною жизнью, и, таким образом, оно будет активно соучаствовать в абсолютной полноте бытия. Такое поднятие на высоту Божественной жизни, происходящее с помощью Божией, Отцы Церкви называют обожением по благодати. Это предел совершенства, которого можно желать. Нужно только выяснить теперь подробнее, в чем оно состоит, каковы условия его возможности и осуществлены ли эти условия в природе человека, а также в строении мира. Все эти вопросы подробно рассмотрены в моей книге «Ценность и бытие. Бог и Царство Божие как основа ценностей». Поэтому здесь я лишь вкратце изложу их, чтобы чтение настоящей книги было возможно и для лица, незнакомого с моей теорией ценностей.
Какова должна быть метафизическая природа тварных существ, для того чтобы они могли вступить в интимный союз с Богом и приобщиться к Его совершенной жизни? С одной стороны, они должны быть относительно самостоятельными, относительно независимыми от Бога, а с другой стороны, способными вступить в тесную связь с Ним. Из этого следует прежде всего, что мир не может быть множеством творимых Богом событий, т. е. временных или пространственно временных процессов. В самом деле, события, например движение в пространстве, чувство удовольствия и т. п., абсолютно несамостоятельны: они могут быть только проявлениями жизни того, кто творит их. Следовательно, если бы Бог творил мир как множество событий, мир был бы проявлением Его собственной жизни. Это значило бы, что Божественное
Сверхчто проявляется, во–первых, в единодушной сверхпространственной жизни Трех Лиц, Бога Отца, Сына и Духа Святого, во–вторых, снисходит даже до жизни в форме временных и пространственно–временных процессов. Это миропонимание было бы одним из видов пантеизма. Несостоятельность его, как и всякого пантеизма, обнаруживается тотчас же, как только мы поставим вопрос: откуда же в мире зло, нарушение гармонии, враждебное противоборство одних существ другим? Наличие этих фактов есть доказательство того, что Бог творит мир не как множество событий, а как совокупность существ, которые сами, не зависимо от Бога и друг от друга, творят события, вступая друг и другу в отношения любви или вражды.
Существо, творящее события и являющееся носителем их, есть субстанция, скажем лучше, чтобы подчеркнуть активность его, — субстанциальный деятель. Творя события, имеющие временную и пространственно–временную форму, субстанциальные деятели сами свободны от этих форм: они невременны и непространственны. Мало того, они распоряжаются этими формами: в самом деле, творя такие события, как движение, звуки, стремления, чувства и т. п., они не выбрасывают их в самостоятельно существующее уже время и пространство, асами придают своим проявлениям временную или пространственно–временную форму: следовательно, они суть носители принципов этих форм как способов своего действования. Чтобы подчеркнуть это, скажем, что субстанциальные деятели сверхвременны и сверхпространственны.
Образцом субстанциального деятеля, близко и интимно знакомым, может служить для каждого человека его собственное «я». «Я» есть не просто бытие, а для–себя–бытие; также и действия «я» существуют для него как его переживания: «я» имманентно всем. своим проявлениям и так тесно спаяно с ними, что они всегда суть нечто сверхвременно–временное и сверхпространственно–пространственное. Сами по себе события занимают только определенный отрезок времени, и некоторые из них — определенный объем пространства; не будучи в состоянии выйти из этих преде лов, но благодаря «я», охватывающему и связывающему их сверхвременно и сверхпространственно, они трансцендируют за пределы своего времени и места и приобретают значение для каждого момента жизни «я».
Бытие в его значении для жизни, именно для абсолютной полноты ее, есть ценность — положительная ценность, если оно приближает к абсолютной полноте, или отрицательная, если оно Удаляет от полноты бытия.
Так как действия «я» имеют для него ценностное значение, то и совершаются они целестремительно: в самом деле, будучи сверхвременным, «я» способно совершать поступок в настоящем времени на основании прошлого опыта ради предвосхищаемого будущего. В дальнейшем существенно важно будет различать два «Да действий: душевные и телесные. Душевные проявления
деятеля имеют временную форму, а телесные имеют пространственно–временную форму. Совершая действия отталкивания, деятель создает себе телесность в форме относительно непроницаемого объема; ее можно назвать материальным телом деятеля. Поскольку деятель создает также пространственно оформленные действования, как чувственные качества цвета, звука, тепла и т. п. без отталкиваний, они образуют его нематериальную телесность.
Для–себя–бытие деятеля и его самопереживание в деятельностях еще не есть сознание, а только важнейшее условие его: для сознания требуется усложнение самопереживания, именно выделение из всего состава бытия какой‑либо стороны и сосредоточен: внимания на ней как на объекте. Если этого усложнения нет, то действия имеют бессознательный или подсознательный характер это упрощенное переживание их есть предсознание; поскольку оно сопровождается приятием или неприятием их соответственно их переживаемой ценности, это подсознательное переживание есть предчувство. Все такие упрощенные действия можно назвать психоидными, если они оформлены только временем (они аналогичны психическим процессам).
Весь мир состоит из бесчисленного множества субстанциальных деятелей и творимых ими событий. Все они обладают пере численными выше основными свойствами — сверхвременности, сверхпространственности, целестремительной активности и т. д. Ступени развития их и соответственно этому степени усложнения их жизни крайне различны, начиная от таких упрощенных деятелей, как электроны, и кончая такими, как животное, человеческое «я» и далее существа еще более высокие. Деятели, осознавшие абсолютные ценности и долженствование осуществлять их в жизни, суть действительные личности. Деятели, не обладающие этим сознанием, наделены, однако, свойствами, на основе которых они могут дорасти до этого сознания; поэтому они могут быть названы потенциально–личными существами. Таким образом, мир состоит из актуальных и потенциальных личностей. Мировоззрение, утверждающее этот тезис, можно назвать персонализмом.
Тварные ограниченные существа могут достигнуть абсолютной полноты бытия, не иначе как взаимно восполняя свои творческие деятельности, следовательно принимая живое участие в жизни друг друга и прежде всего в жизни Божией. Это возможно лишь в том случае, если каждое существо есть не только для–себя–бытие, но и бытие для других. Поймем точно, как значительно это условие. Для действительного восполнения нашей жизни чужою жизнью недостаточно иметь знание о чужой индивидуальности в форме копий или символов в нашем уме: копии и символические изображения мертвы; подлинное живое проникновение в чужую жизнь возможно лишь в том случае, если чужие состояния даны мне для наблюдения так же непосредственно, как и мои собственные, т. е. не в виде копий, а в подлиннике. Такое непосредственное имение в виду своих и чужих состояний в подлиннике я называю интуицией.
Интуиция направленная моим «я» на мои собственные состояния, возможна потому, что «я» имманентен всем своим переживаниям. Для того чтобы иметь интуицию, заглядывающую прямо «»цедра бытия всех других существ, необходимо, чтобы все существа были имманентны друг другу, чтобы все было имманентно всему. Исполнено ли в строении мира это условие полноты жизни? Если бы не было имманентности всего всему, нельзя было бы дать удовлетворительный ответ на основной вопрос этики, как возможно бескорыстное живое участие в интересах чужой жизни? Нельзя было бы также развить аксиологическое учение об абсолютных объективных ценностях и осуществлениях; мало того, без этого условия нельзя решить основной проблемы теории знания именно вопроса, как возможна истина, и невозможно было бы ответить на основной вопрос метафизики: как совершается взаимодействие между различными существами? Все мои книги и статьи по гносеологии, метафизике и аксиологии содержат в себе положи тельное решение проблемы: все имманентно всему.
Во многих философских системах, признающих интимное единство всех частей мира, положение, что все имманентно всему, содержится если не в явно высказанной форме, то хотя бы в скрытом виде: оно находится в составе систем стоиков и новоплатоновцев, утверждающих, что все части мира соединены друг с другом симпатией. Оно может быть вскрыто путем анализа в системах Шеллинга и Гегеля *. Иногда, правда редко, он высказывается в определенной четкой формуле; так, Николай Кузанский говорит: quodlibet est quolibet2. Эту же формулу повторяет и Джордано Бруно, ссылаясь на Николая Кузанского.
Нетрудно показать, что построение мира действительно обеспечивает интимную связь всех существ друг с другом, необходимую для интуиции. Всякий субстанциальный деятель — носитель принципов времени, пространства и других общих форм мира; эти принципы не сходны друг с другом, а буквально тождественны, и потому деятели, оформляя ими свои проявления, творят единый космос (мир) с единым временем и пространством. Поскольку в их природе есть тождественная сторона, они единосущны; но это единосущие определяет только тождество формы их деятельности, а содержание своих действий каждый деятель творит самостоятельно своею индивидуальною творческою мощью; оно может гармонически сочетаться с содержаниями проявлений других существ, но может быть и враждебно противоборствующим им. Поэтому единосущие субстанциальных деятелей следует назвать отвлеченным в отличие от конкретного единосущия, котором говорит христианское богословие, вырабатывая учение взаимной связи Бога Отца, Сына и Духа Святого. В самом деле, члены Св. Троицы мыслятся как Лица, с совершенною любовью приемлющие всю индивидуальную сущность друг друга и сполна
_____________________
См мою статью «Гегель как интуитивист»//3аписки Русского Научного Института в Белграде. Вып. 9.
отдающие свою индивидуальность друг другу; иными словами всякий творческий замысел каждого Лица сполна усваивается другими двумя Лицами и осуществляется Ими сообща как единое целое, разные стороны которого запечатлены индивидуально своеобразными чертами этих Лиц, гармонически взаимопроникающими друг друга.
Абсолютно целостное единство деятельности нескольких лиц есть соборное творчество. В описанной идеальной форме оно возможно не иначе как на основе совершенной любви друг к другу участвующих в нем лиц, обладающих индивидуальным своеобразием, и притом совершенным, т. е. содержащих в себе и осуществляющих только абсолютные ценности.
Перечисленные условия соборного творчества и связанной с ним полноты бытия станут вполне ясны, если усвоить определение понятия абсолютной ценности и видов ее: «Абсолютная положительная ценность есть ценность, сама в себе, безусловно, оправданная (самоценность), следовательно имеющая характер добра с любой точки зрения, в любом отношении и для любого субъекта; не только сама по себе она всегда есть добро, но и следствия из нее никогда не содержат в себе зла»*.
Бог в Его Троичной жизни есть всеобъемлющая и притом первичная самоценность, абсолютная полнота бытия. Каждая тварная личность, по крайней мере в потенции, есть всеобъемлющая, но не первичная самоценность. Все необходимые аспекты абсолютной полноты бытия, любовь, красота, истина и т. п., тоже суть абсолютные самоценности, но, будучи лишь сторонами целого, они суть частичные абсолютные ценности.
Божественная абсолютная полнота жизни стоит выше разделения на ценность и бытие. Что же касается абсолютных частичных ценностей, каждая из них есть бытие в его значении для абсолютной полноты жизни. Это значит, что ценность есть не прибавка к бытию, не какое‑то качество, носимое им рядом с другими качествами, а органическое единство самого бытия и его значения (идеальный аспект ценности) (см.: Ценность и бытие. Гл. III, 1).
Из приведенных определений понятно, почему соборное творчество возможно лишь при условии совершенной любви друг к другу индивидуально–личных совместно действующих существ, творящих только абсолютные ценности. В самом деле, индивидуальность есть своеобразие единственное, неповторимое и незаменимое. Неповторимость и незаменимость возможны лишь постольку, поскольку каждый индивидуум в своей сущности и деятельности есть своеобразный аспект абсолютной полноты бытия. Следовательно, индивидуальное своеобразие личности есть абсолютная положительная ценность, подобно тому как в хоре индивидуальное своеобразие голосов, гармонирующих друг с другом, есть не зло, а, наоборот, условие совершенной красоты. Любовь
_____________________
Лосский Н. Ценность и бытие. Гл. III.
одного лица к другому есть полное приятие чужой индивидуальности и совершенная отдача сил в ее пользу. Совершенное единодушие деятельности, очевидно, невозможно без взаимной любви и достижимо лишь при осуществлении абсолютных ценностей, так только абсолютные положительные ценности все совместимы друг с другом.
Из сказанного ясно, что жизнь Св. Троицы есть образ совершенного Добра, и притом Добра осуществленного. К сущности абсолютного добра принадлежит не только совершенная Любовь, но и совершенное всемогущество, т. е. безграничная мощь творчества не абстрактная, конечно, а согласимая с требованиями умысла. Отсюда следует, что мир, созданный Всемогущим Богом — Любовью, может быть не иначе как творением, полным смысла, именно таким, которое способно осуществить в своей деятельности высшее мыслимое Добро, Божественную полноту жизни.
Божественная абсолютная полнота жизни может быть единственною: немыслима множественность экземпляров ее. Следовательно, тварные существа могут достигнуть этой полноты бытия не иначе как в форме причастия жизни Самого Бога. Многие условия достижения этой цели были выяснены выше и найдены в составе мира; теперь нужно обозреть их все вместе и дополнить некоторыми, еще не рассмотренными до сих пор.
Существенно важны следующие условия. Все тварные существа способны к личному бытию и связаны со своим Творцом так, что могут иметь религиозный опыт, т. е. мистическую интуицию, имеющую в виду самого Бога. Весьма различны ступени полноты этого созерцания в зависимости от степени любви к Богу и чистоты сердца человека. Но как бы ни было высоко развито это общение с Богом, все же пассивное созерцание не есть еще живая полнота бытия самого созерцателя. Она достигается путем соучастия в Божественном добре в форме собственного творчества личности, реализующей духовное и телесное мировое бытие, имеющее характер абсолютных ценностей — любви, красоты, нравственного добра, истины и т. п. Впервые это творчество, в нераздельном, но и в неслиянном сочетании с Божественным творчеством и с созерцанием жизни Божией, дает живую полноту бытия личности. Оно ничего не прибавляет самому Господу Богу, но для тварной личности создает деятельную жизнь ее в Боге.
Жизнь человека в Боге не может быть изолированным творчеством, обособленным от творчества других существ: совершенная любовь к Богу, который с любовью сотворил мир, необходимо включает в себя также и любовь ко всем сотворенным Богом существам. Отсюда следует, что творчество всех существ, живущих в Боге, должно быть соборным, вполне единодушным. Каждый единодушного целого должен вносить в соборное творчество индивидуальный вклад, т. е. единственное, неповторимое и незаменимое содержание: только в таком случае они могут своею деятельностью восполнять друг друга и создать единое
и единственное прекрасное целое, а не повторение одних и тех же действий. Отсюда следует, что каждое тварное существо есть в своей индивидуальной сущности, соответствующей замыслу Божию, индивидуальная личность, совершенно свое образная, единственная и незаменимая никаким тварным существом.
Полное единодушие индивидуальных деятелей возможно потому, что они сотворены не как сполна обособленные друг от друга существа: они отчасти сращены друг с другом соответственно тому, что мы назвали отвлеченным единосущием. Поэтому все в мире имманентно всему; каждое существо способно в своей теоретической деятельности к интуиции, т. е. непосредственному созерцанию чужой жизни в подлиннике, а в практической деятельности к симпатии или, лучше скажем, к любви, направленной на саму подлинную жизнь другого существа (а не опирающимся только на догадки о чужой жизни по аналогии с нашею собственною, как это думает, например. Спенсер). Исходя из своего отвлеченного единосущия, деятели, все поведение которых вытекает из любви к Богу и всему миру, восходят к конкретному единосущию: используя свои свойства, которые суть образ Божий в твари, они осуществляют еще и подобие Божие. Совокупность деятелей, живущих так в Боге, образует совершенную область бытия — Царство Божие.
Мы, люди, живем, без сомнения, не в Царстве Божием: в нашем царстве бытия бесчисленны проявления вражды деятелей друг к другу, противоборства их, несовместимого с полнотою бытия, образующего различные виды зла, т. е. отрицательных ценностей. Отвлеченное единосущие с необходимостью обеспечивает только общую форму мира, а содержания, которыми она наполняется, могут быть крайне различными, даже противоположными; они зависят от самостоятельной деятельности мировых существ и могут быть проявлением не только их любви друг к другу, но и вражды, могут принадлежать к области не только добра, но и зла.
Как возможно, чтобы Всемогущий и Всеблагий Бог сотворил мир, состоящий из деятелей, способных создавать зло? Не лучше ли было бы, если бы Бог сотворил существа. с такою природою, которая необходимо определяла бы их поведение так, что все по ступки их были бы только добрыми? Из рук хорошего часового мастера выходят превосходные часовые механизмы, их внутренним строением предопределено, что они суть автоматы, точно показывающие время. Не мог ли бы Бог сотворить автоматов добродетели? Тогда в мире не было бы зла.
Вопрос, вставший перед нами, есть не что иное, как проблема свободы воли, детерминизма или индетерминизма. Мир мог бы состоять из существ, которые, согласно своей природе, не могут творить зла, лишь в том случае, если бы были правы детерминисты, утверждающие, что свободы нет. Посмотрим, какое строение имели бы существа, предопределенные к известному
типу поведения. Могли ли бы они творить подлинное добро, именно абсолютные ценности любви, красоты, истины, полноты жизни?
Чтобы быть предопределенным к известному типу проявлений существо должно иметь определенную природу, выразимую в отвлеченных общих понятиях; например, покоящийся стальной швр весом в один килограмм с таким‑то диаметром и т. д., когда с ним столкнется подобный шар, движущийся с такой‑то скоростью, покатится в строго определенном направлении с определенною скоростью и т. д. Если бы вся сущность личности сводилась к эмпирическому характеру, выразимому в общих понятиях качеств, вроде того, как это можно сделать, говоря о материальной природе стального шара, и если бы все проявления ее зависели только от этих качеств, тогда свободы воли бы не было, все поведение личности было бы строжайшим образом детерминировано. Тогда поведение человека было бы подчинено правилу «operari sequitur esse» — «действование есть следствие бытия сущности». На это правило ссылается Шопенгауэр, говоря, что поведение человека, поскольку оно есть совокупность феноменов (явлений), строжайше детерминировано характером человека (его эмпирическим esse). Ясно, однако, что такой детерминированный своею природою человек есть автомат, непригодный быть членом Царства Божия и участвовать в соборном творчестве, необходимом для абсолютной полноты бытия. В самом деле, такое творчество может быть осуществлено лишь личностями, из которых каждая индивидуально своеобразна настолько, что вносит в единое целое творения абсолютно ценный, единственный, неповторимый и незаменимый аспект, гармонически согласованный с творчеством Божиим и с творчеством актуально бесконечного множества тварных личностей. Такое творчество не может быть детерминированным характером личности, состоящим из совокупности определенных качеств, выразимых в общих понятиях: такая сущность личности (эмпирический характер), если бы она исчерпывала ее, была бы чем‑то повторимым и, следовательно, заменимым, т. е. лишенным индивидуального своеобразия. Следовательно, соборное творчество предполагает, что личности, участвующие в нем, обладают творческою силою, сущность которой невыразима в общих понятиях качества, т. е. сверхкачественна, следовательно, есть нечто металогическое, не подчиненное законам тождества, противоречия и исключенного третьего. Такое существо творит определенные содержания в пространстве и времени, не будучи вынуждаемо к какому определенному пути своею творческою силою, которая свободна от всякой качественной определенности. Сверхкачественный деятель детерминирует события, т. е. окачествует их, не будучи сам детерминирован ничем: он обладает абсолютной формальной свободой, т. е. свободой совершить или не совершить определенный поступок, и даже, если творческая сила его сочетается с силой остальных членов Царства Божия и с силою самого Бога достигает абсолютной материальной свободы, т. е.
безграничной способности сотворить любое абсолютно ценное содержание бытия*.
Совершенное поведение тварного существа в Божественном замысле мира существует для Бога от века, как имеемое им в виду будущее этого существа в Царстве Божием; в сочетании со сверхкачественною силою тварного существа идеальное поведение его придает ему характер индивидуального своеобразия. Вследствие имманентности всего во всем, это идеальное будущее наличествует в предсознании каждого существа, но оно не есть природная, сотворенная Богом сущность индивидуума, вынуждающая и детерминирующая его поведение: оно есть созерцаемый Богом идеал служащий для индивидуума нормою его поведения, т. е. чем‑то таким, что свободно может быть осуществлено в действительном поведении, но может быть и отвергнуто. Почему же Бог сотворил личность только как сверхкачественную силу, а индивидуальное поведение ее созерцает как ее возможный путь, а не сотворил как ее сущность? Ответ на этот вопрос ясен: если бы Бог сотворил, как действительное бытие, не сверхкачественную силу личности, а саму конкретную индивидуальность ее, то тогда она была бы не самостоятельным существом, обладающим своей собственной жизнью, — а только явлением жизни Самого Бога; тогда пришлось бы принять пантеистическое миропонимание, но оно, как сказано выше, ведет к противоречиям.
Поведение всякого деятеля, таким образом, оказывается ничем не вынужденным — ни внешними условиями, ни внутренними свойствами деятеля: оно есть свободный творческий акт его. Из этого вовсе не следует, будто оно лишено смысла: всякий поступок есть целестремительный акт, предпринимаемый ради осуществления какой‑либо ценности на основании любви к ней и предпочтения ее другим ценностям. Но любовь к ценности не детерминируется причинно ценностью: она есть свободное проявление деятеля. Он может свободно полюбить Бога, как Абсолютное Добро, заслуживающее высшей степени восхищения; такое отношение деятелях Богу есть бескорыстная любовь к добру за то, что оно есть добро. Такой деятель есть сын и друг Божий,, член Царства Божия, становящийся свободным в союзе с Богом осуществлять добро, красоту, истину, полноту жизни.
Но свобода — опасный дар. Деятель может свободно направить свою любовь на какую‑либо ценность, предпочитая ее всему остальному и не сообразуясь с ее рангом в системе ценностей Так, любя совершенство абсолютной полноты бытия, деятель может задаться целью осуществить его в себе и для себя, предпочитая себя всему, что есть в мире и над миром. Бывают случаи, когда такой деятель любит Бога и существа, сотворенные Им, но любит их меньше, чем себя. Это есть не что иное, как себялюбие, таков эгоизм, проявляемый, например, нами, обыкновенными людьми. Он заслуживает осуждения не потому, что человек любит себя:
______________________
См. подробности в моей книге «Свобода воли».
любить себя можно и должно, потому что всякая личность есть абсолютная ценность, возможный член Царства Божия, индивидуальный единственный и незаменимый. Но в эгоистической любви нарушен ранг ценностей, указанный Иисусом Христом, когда Он выразил сущность своей проповеди в двух заповедях: люби Бога больше, чем себя, и люби ближнего так же, как себя.
Возможен еще и другой вид себялюбия, гораздо глубже нарушающий ранг ценностей: бывают деятели, стремящиеся к абсолютной полноте бытия и совершенству и даже задающиеся целью осуществить добро для всего мира, но непременно по своему плану, так чтобы занимать первое место в мире, стоя выше всех других существ и выше самого Господа Бога. Гордыня, безмерное превознесение есть основная страсть таких существ. Они вступают в соперничество с Богом, считая себя способными дать миру лучший порядок, чем тот, который сотворен Богом. Задаваясь неосуществимою целью, они на каждом шагу терпят крушение и начинают ненавидеть Бога. Таков путь сатаны.
Всякий эгоизм обособляет от Бога, поскольку деятель ставит цели, несовместимые с совершенством Бога и мира. Точно так же эгоизм обособляет деятеля в большей или меньшей степени и от других существ в мире: цели и действия его не могут быть вполне согласованы с действиями других существ и даже отчасти вступают с ними во враждебное противоборство. Творческая сила эгоистически настроенного субстанциального деятеля умалена, так как она не сочетается гармонически с силой Бога и силой других существ. Деятель утрачивает в большей или меньшей степени свою положительную свободу (т. е. удаляется от безграничной мощи творчества), хотя и сохраняет формальную свободу, т. е. способность изменить свое поведение. Из сказанного ясно, что эгоизм ведет к обеднению бытия как самого деятеля, так и тех существ, с которыми деятель сталкивается. Следовательно, эгоизм есть зло, и притом зло основное, порождающее различные виды производного зла, необходимо связанные с относительным обособлением деятелей друг от друга, с распадами и разрывами в мире, например страдания, болезни, смерть и т. п., о чем речь будет позже.
Напомним, что в царстве добра всякое отдельное добро не есть только средство для полноты бытия, а есть нечто само в себе оправданное, как достойное, заслуживающее одобрения, долженствующее быть. Точно так же и каждое отдельное зло не только потому заслуживает осуждения, что следствием его является удаление от полноты бытия, но и рассматриваемое само по себе, оно оказывается пронизанным характером недостойности, ничтожества, чего‑то, что должно быть удалено из мира.
Наше царство бытия изобилует всякими видами зла, нередко столь гнусными, что у многих людей зарождается сомнение в том, что мир сотворен Всеблагим и Всемогущим Богом. Встречаются и такие, которые хотели бы исправить творение Бога. Лассаль,
говоря о частых случаях, когда сила попирает право, горделиво сказал, что если бы он был Творцом мира, то устроил бы так, чтобы право подчиняло силу. В мире, соответствующем замыслу Лассаля, не было бы свободы: в нем деятели были бы подчинены в своих проявлениях отвлеченным идеям, определяющим не только форму, но и содержание их деятельностей. Это были бы правовые автоматы. Божественного совершенства, абсолютной полнеть жизни, индивидуального творчества и т. п. в таком мире не было бы, а следовательно, не было бы и подлинного добра — абсолютных ценностей любви, красоты, истины и т. п. Такой мир, хотя он и был бы хорошим механизмом, не заслуживал бы, чтобы Бог творил его. Только тот мир, в котором есть свобода, а следователь но, и возможность зла, содержит в себе возможность подлинного добра, именно достижения божественного абсолютного совершенства тварями. В таком мире есть абсолютное добро, т. е. абсолютные ценности, а зло, как бы оно ни было низменно, никогда не бывает абсолютным, как это постепенно выяснится в дальнейшем.
Коротко говоря, смысл мира, заслуживающего быть сотворенным, заключается в следующем. Бесконечное множество тварных существ, образующих мир, наделено такими свойствами, что они способны активно и творчески принять участие в совершенном бытии Бога и удостоиться обожения. Среди этих свойств к числу важнейших принадлежат свобода и отвлеченное единосущие. Благодаря отвлеченному единосущию деятели образуют единый космос, в формальных рамках которого они могут свободно и творчески взаимодействовать, осуществляя добро и зло. Перед ними стоит задача осуществить конкретное единосущие Царства Божия, но задача эта не может быть решена принудительно, она решается не иначе как на основе свободного выбора и свободного творчества; поэтому возможно, что некоторые деятели избирают путь, на котором возникает зло и всевозможные виды несовершенства.
Основное зло есть зло нравственное: оно состоит в нарушении деятелем ранга ценностей, именно в себялюбии, эгоизме, т. е. в большей любви к себе, чем к Богу и другим существам, тогда как правильное соотношение ценностей требует больше любви к Богу, чем к себе, и любви ко всем существам такой же, как к себе. Существенная черта ложного пути поведения есть отпадение от Бога в той или иной степени, а вместе с тем и обособление от всех тварных существ, тоже более или менее глубокое.
Разрывы, распады, нарушение целости мира, возникающие вследствие отпадения от Бога, приводят к различным видам производного зла. Прежде всего, эгоистическое обособление существ ведет к обеднению его жизни: какие бы поступки ни совершал деятель если они руководятся эгоистическим мотивом, хотя бы отчасти, основная цель, именно совершенная полнота бытия, оказывается недостигнутою, и потому поступок не доставляет полного удовлетворения. Вся жизнь такого существа, все его стремления, достижения, наслаждения оказываются амбивалентными и противоречивыми: все, что привлекает его, в то же время и отталкивает чем‑либо от себя; всякое достигнутое наслаждение содержит хотя бы в малой мере, и горечь разочарования, быстро наступающее утомление, пресыщение, желание перемены. Во всем поведении существа, отпавшего от Бога и эгоистически нарушившего правильное соотношение ценностей, обнаруживаются душевные несовершенства и соответственно им душевные страдания, также телесные несовершенства и телесные страдания. Самый характер тела в нашем царстве бытия глубоко отличен от тела членов Царства Божия. На почве эгоистической исключительности и взаимного противоборства существа, отпадшие от Бога, совершают действия взаимного отталкивания, создающие телесные объемы, относительно непроницаемые. Непроницаемые тела суть тела материальные. Каждое такое тело находится в соотношении с другими телами, однако эти отношения таковы, что служат не столько к объединению, сколько к разъединению. Область бытия, отпавшего от Бога, можно обозначить термином психоматериальное царство.
В царстве Божием нет взаимоотталкивания, а потому нет и материальных процессов. Тела членов Царства Божия могут состоять только из световых, звуковых, тепловых и т. д. чувственных содержаний, воплощающих абсолютно ценное духовное содержание и обладающих ценностью абсолютной красоты. Эта телесность нематериальная, преображенная. Такие тела не обособлены друг от друга, а взаимопроникнуты. К тому же каждый член Царства Божия, будучи связан совершенною любовью со всем миром, обладает и телом космическим, т. е. охватывающим весь мир *.
Деятели, находящиеся в состоянии крайней изолированности, суть, например, свободные электроны. Они способны лишь к очень обедненным действиям, например, отталкиваниям и притяжениям, однообразным и повторимым; все содержание этих проявлений выразимо в общих понятиях. Согласно своей нормальной идее, даже и такие существа суть индивидуумы, единственные и незаменимые однако осуществить свою индивидуальность, находясь в состоянии крайнего обособления, они не могут. Никакого сознания и знания на столь низких ступенях бытия существовать не может; внутренние, оформленные только временем, но не
____________________
см. о таком теле мою статью «Воскресение во плоти»//Путь. 1931.
пространством, состояния у них существуют, например стремление совершить отталкивание или притяжение, но они настолько упрощены, что нельзя назвать их психическими процессами; их можно обозначить термином «психоидные процессы». Однако основные условия для развития, возводящего к психической жизни, а также к сознанию и знанию, сохранены даже и в этом упрощенном бытии и здесь есть для–себя–бытие, а также координация со всеми другими существами на основе единосущия и даже нормативная индивидуальная идея, хранящаяся в подсознательном состоянии. Выход к более сложной жизни может быть достигнут только путем сочетания сил деятеля с силами большего или меньшего количества других деятелей. Это сочетание достигает цели в том случае, если оно имеет характер более или менее прочного союза: несколько деятелей отчасти ограничивают свой эгоизм, по крайней мере в отношении друг к другу, и совершают действия, направленные к достижению общей для всех них цели.
Органическое единство союза возможно в том случае, если один деятель, достигший более высокой ступени развития, ставит цели, а группа других деятелей низшего порядка усваивает его стремления и объединяется с ним так, что они все вместе действуют как одно целое. В эволюции природы мы действительно находим все более усложняющиеся сочетания деятелей и индивидуализации их; таков, например, ряд: внизу электроны, протоны и т. п., далее — атом, молекула, одноклеточный организм, многоклеточный организм, общества, например муравьев, термитов, людей, еще выше — планетарные единства, солнечные системы и, наконец. Вселенная.
Слово «тело» означает совокупность пространственных проявлений деятеля. В том случае, когда множество деятелей подчиняются одному, так сказать, центральному или господствующему деятелю (таково, например, строение растения, животного, чело века), слово «тело» можно употреблять в двух значениях: во- первых, телом, например, человека, можно называть совокупность пространственных проявлений человеческого «я» и всех подчиненных ему деятелей; во–вторых, телом можно называть даже и совокупность самих деятелей, подчиненных главному деятелю, напри мер человеческому «я».
Члены психоматериального царства бытия развиваются в на правлении усложнения и обогащения своей жизни. Эта эволюция осуществляется ими свободно путем самостоятельного искания правильного пути и самоличного творчества; поэтому она вовсе не есть линейный и единообразный процесс. Пути развития крайне разнообразны, и различные периоды развития весьма разно ценны: за взлетом вверх может последовать падение, регресс по падание в тупик, выход из которых требует больших усилии. Бергсон, отстаивающий учение о свободной творческой эволюции. думает, например, что эволюция перепончатокрылых (пчелы, муравьи) направилась ложным путем, приведшим в тупик. Сюда можно прибавить еще таких прямокрылых, как термиты, создавших
сложную цивилизацию, ужасы которой ярко изображены в книге Метерлинка.
Эволюция может быть названа нормальною, если она совершается согласно нормам Божественного замысла о мире, сопутствуется возрастанием в добре и ведет к порогу Царства Божия. Но она может совершаться и в обратном направлении, принимая характер возрастания в зле и все совершенствующегося противоборства Богу. Это — сатанинская эволюция.
Даже и на пути нормальной эволюции освобождение от эгоистической исключительности совершается медленно и достигается путем тяжелых усилий в борьбе со всевозможными соблазнами. Как бы ни была высока ступень развития деятеля, пока в нем сохранилась хотя тень эгоистического самопревознесения и потому не совершился переход его в Царство Божие, жизнь его остается несовершенною. Между таким деятелем и средою хотя бы отчасти существует противоборство, и даже элементы его собственного тела не вполне согласованы с ним и друг с другом: отсюда возникают болезни, физические страдания и, наконец, телесная смерть, т. е. распад союза главного деятеля со всем или с большинством подчиненных ему деятелей.
Смерть может быть только телесной: она состоит в прекращении тех жизненных процессов, которые возможны не иначе как при сохранении союза главного субстанциального деятеля с подчиненными ему деятелями. При распадении этого союза сами субстанциальные деятели не погибают: каждый из них есть существо сверхвременное, следовательно, вечное.
Телесная смерть представляется человеку иногда самым страшным из всех зол. Не надо, однако, забывать, что она зло производное, следствие основного зла, состоящего в себялюбии, т. е. грехе отпадения от Бога и нарушения ранга ценностей. Всякое производное зло есть не внешнее наказание за грех, а внутренне необходимый результат искаженного соотнесения ценностей. Оно сопутствуется страданиями, которые хотя и мучительны, но могут оказаться, при доброй воле, спасительными. Так, телесная смерть разрушает только такие формы жизни, которые не заслуживают вечного сохранения. Мало того, естественная смерть освобождает деятеля от союза с такими подчиненными ему деятелями, которые уже не соответствуют достигнутой им ступени развития и не могут быть целесообразными органами для его дальнейшей творческой деятельности. Освободившись от такого уже негодного тела, деятель начинает усваивать себе новых союзников и, таким образом, создает себе новое тело, более высокого типа, чем старое. Такое учение о новых и новых стадиях жизни одного и того же индивидуального деятеля называется неточно и неправильно метемпсихозою (переселение душ), лучше обозначать его термином метаморфоза, или перевоплощение *.
___________________________
См. мою статью «Учение Лейбница о перевоплощении как метаморфозе»// Сборник трудов Русского Научного Института в Праге. Вып. 2. 1931.
Члены Царства Божия обладают таким телом, которое не может быть разрушено никакими силами, ни внешними, ни внутренними. В самом деле, они не производят никаких отталкиваний и потому не могут подвергнуться никакому толчку; следовательно, их преображенное тело неуязвимо и неразрушимо механическими средствами. Что же касается внутренних отношений между членами Царства Божия, в основе их лежит совершенная любовь, исключающая возможность разъединения. Таким образом, в Царстве Божием невозможна смерть *.
Идеал Царства Божия бессознательно сохраняется в для–себя–бытии каждого деятеля, как бы низко ни пал он, потому что индивидуальная нормативная идея его неразрывно связана с его бытием. Все действия всякого деятеля бессознательно руководятся этой идеей в двояком смысле; во–первых, даже и при крайней эгоистической исключительности некоторая сторона этой идеи, именно стремление к абсолютной полноте бытия, остается основ- ною, хотя и бессознательною — чаще всего — целью всякого деятеля; во–вторых, она влияет на оценку всех поступков; поскольку цель совершенной полноты бытия ставится в искаженной эгоизмом форме, каждый поступок оказывается не достигающим ее и неполнота удовлетворения обусловлена в конечном итоге рас- хождением между содержанием поступка и бессознательно хранимого идеала. Имея в виду эту бессознательно целестремительную основу поведения, можно утверждать, что все поступки всех деятелей в царстве психоматериального бытия или сполна инстинктивны, или, по крайней мере, инстинктивны в своей глубинной основе (например, когда речь идет о высших деятельностях человека, руководимых знанием, которое, однако же, всегда неполно).
Даже и в дочеловеческой эволюции изменение характера жизни, при наличии доброй воли, совершается как инстинктивное движение вверх под руководством бессознательного идеала абсолютного совершенства полноты бытия. Таким образом, уже в дочеловеческой природе есть нечто аналогичное нравственному поведению. Однако подходящим под нравственные оценки в точном смысле мы будем называть поведение лишь таких существ, как человек, которые способны осознавать и даже опознавать хотя бы некоторые стороны идеала абсолютно совершенного по- ведения и руководиться ими сознательно; каждая из осознанных сторон конечного идеала содержит в себе какую‑либо абсолютную ценность и долженствование бескорыстного осуществления ее. Только там, где есть такое сознание и следование ему или отклонение от его требований, можно говорить о нравственно доб- ром или дурном поступке в точном смысле слова.
Жизненный опыт, изобилующий разочарованиями, служит
______________________
*Подробности см. в моей статье «Воскресение во плоти»//Путь. 1931.
поводом для возведения в сознание и для опознания различных сторон идеального совершенства и содержащихся в нем абсолютных ценностей. Опыт не творит высшие формы поведения, а только служит толчком к освобождению сознания от суживающих кругозор его страстей и к осознанию подлинных абсолютных ценностей. Это значение опыта можно пояснить следующим сравнением: художественно прекрасная фреска, покрытая штукатуркой, на которой нарисована аляповатая картина, может быть выведена на свет Божий путем старательного, постепенного скалывания закрывающих ее частей штукатурки. Пушкин в своем стихотворении «Возрождение» поэтически выражает эту мысль:
Художник–варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней.
Как и все сравнения, стихотворение это не вполне точно выражает защищаемую мною мысль. Не следует думать, будто нормативная индивидуальная идея сотворена Богом и вначале была уже осуществлена деятелем, а потом после падения искажена им. В таком случае положительное творчество деятеля свелось бы почти к нулю. В действительности я утверждаю, что Бог, творя деятеля, наделяет его только отвлеченным логосом и сверхкачественною творческою силою. Пользуясь ею, деятель сам творит свое индивидуальное поведение в Царстве Божием. Деятели, находящиеся вне Царства Божия, совершают отпадение от Бога, как первый акт избрания ими жизненного пути. После долгого и тяжкого, извилистого процесса развития деятель рано или поздно поднимется к порогу Царства Божия, удостаивается обожения и тогда творчески осуществляет индивидуальные абсолютные ценности, пользуясь совершенным всеведением. Даже и в состоянии падения деятель сохраняет связь со всем миром и потому имеет в своем подсознании свое будущее совершенное творчество как маяк и масштаб для оценки своего поведения, т. е. как свою нормативную индивидуальную идею.
Защищаемая мною теория может быть названа христианскою теономною (заповеданною Богом) этикой любви. Особенности ее еще подробнее вырисовываются при сопоставлении ее с теориек) Спенсера и других позитивистов.
Согласно Спенсеру и множеству других позитивистов, опыт путем накопления ассоциаций и переноса чувствований с одного
предмета на другой превращает неценное для субъекта в ценное и создает высшие формы поведения. Согласно теономной этике, опыт содержит в себе только поводы для осознания объективной ценности предметов или еще более усиливает препятствия для направления внимания на них; в случае осознания высших ценностей возникают высшие формы поведения, именно сознание долженствования осуществлять их и свободное следование этому долженствованию или неисполнение его. В случае неисполнения долга возникает специфическая форма недовольства собою, укоры совести.
Согласно биологическому детерминизму и позитивизму Спенсера, цель поведения необходимо ставится законом эволюции и средства для достижения ее возникают также по законам эволюции. Такое мировоззрение, отрицая свободу, вместе с тем отрицает и специфическое различие двух областей — фактически сущего и долженствующего быть, а также различие суждения о факте и о норме, которая свободно может быть принята к исполнению или нарушена. Под словом «долженствование» оно разумеет только последовательность обдуманного поведения: «Если кто‑нибудь хочет достигнуть известной цели, он должен, будучи разумным, желать и средств, которыми она достигается». Такое долженствование есть условная необходимость, гипотетический императив.
Специфически иное понятие долга присуще теономной нормативной этике. Согласно ее теориям, не только средства должны быть такими, а не иными при условии такой‑то поставленной цели, но и сами конечные цели устанавливаются как нечто должное. Объясняется это долженствование ссылкою на то, что содержание данной конечной цели есть нечто ценное само по себе, достойное, возвышенное и т. п. Не вследствие внешнего приказания, идущего от какого‑нибудь авторитета, хотя бы и даже от такого, как Бог, содержание конечной цели признается должным; долженствование здесь возникает как естественное дополнение к усмотрению объективного достоинства цели. Поэтому оно имеет безусловный характер; это категорический императив: люби Бога больше, чем себя; люби ближнего, как себя; достигай абсолютной полноты жизни для себя и всех других существ и. т. п.
Теономною эта этика называется потому, что нормы ее соответствуют воле Божией и строю мира, сотворенного Всемогущим и Всеблагим Богом. Но это вовсе не значит, что такая этика гетерономна *: нормы ее, например «люби ближнего, как самого себя», обязательны не только потому, что «так заповедал Бог»,
_______________________
*Гетерономия противоположна автономии: под автономией разумеется подчинение закону, который я сам себе даю, а под гетерономией — подчинение закону, извне данному мне. Кант в своей этике называет автономией чистого практического (т. е. нравственного) разума подчинение его правилам, самостоятельно данным себе, и притом лишь на основании формы поступка, годной для превращения его правила в закон, а не на основании каких‑либо внешних, ему предшествующих событий, например, наслаждений, угроз, наград и т. п.
а потому, что содержание их есть нечто ценное само по себе и по- тому достойное исполнения даже и с точки зрения того существа, которое, заблуждаясь, отвергает бытие Бога. Отсюда ясно, что теономная этика включает в себя ценные стороны автономной этики, отбрасывая соблазн гордыни, кроющийся в понятии автономии, как «самозаконодательства»: строго говоря, тут нет самозаконодательства, потому что нравственные нормы не творятся моей волей, а содержат в себе усмотрение объективной ценности должного. При этом свобода моя сохраняется: я могу высказать норму, признать ее обязательной и все же не исполнить ее.
Против учения о теономном характере этики может быть выставлено следующее возражение. Когда кто‑либо называет определенную систему этики во всех ее деталях теономною, он абсолютизирует свое учение или учение Церкви и т. д., выдавая его за совершенное выражение воли Божией, и, следовательно, требует подчинения не Богу, а человеческим построениям. Возражение это основано на недоразумении. Я утверждаю только, что правильно разработанная система этики может быть не иначе как теономною, т. е. по совести ищущей того пути, который соответствует воле Божией, но вовсе не говорю, будто моя система или какая бы то ни было другая система этики, выработанная человеческим умом, действительно выразила волю Божию.
Позитивистическая этика, отрицающая свободу воли и утверждающая, что развитие поведения совершается с железною необходимостью, согласно законам природы, не может быть нормативною. Ее задача есть исследование поведения живых существ до человека и использование этнографических, а также исторических данных для изучения фактического поведения человека в различных условиях и на разных ступенях развития. Установив законы развития поведения, она в своей «рациональной» части, как это мы видели на примере Спенсера, задается целью предусмотреть дальнейшие ступени развития и облегчить человеку достижение их, сознательно используя законы природы. Строго говоря, такая этика не дает права осуждать и считать ответственным того человека или тот народ, который не поднимается на более высокие ступени поведения и даже падает ниже и ниже; она может только поставить задачу исследовать причины, необходимо ведущие за собою такой результат, и стараться устранить их, если это возможно и если недоброе поведение человека или народа невыгодно для других людей и народов. Воззвать к совести чело- века или народа, требуя от него свободного творческого преодоления себя во имя идеала, такая этика не может, так как свободу и творчество она отрицает. Наоборот, теономная этика любви признает свободу и творчество. Вместе с этим она нормативна: она опознает нормы идеала абсолютного совершенства; во всей полноте своей нормы эти неосуществимы ни одним существом в земных условиях; тем не менее, как только они познаны, совесть громко свидетельствует в их пользу и не допускает никакого умаления или принижения их содержания, хотя бы нам и казалось
под влиянием ложных учений о строении мира, будто они неисполнимы. Сознание долга, выраженного в этих нормах, есть вызов к свободному творчеству, задающемуся целью созидать новые формы бытия, новые формы общественности и не мириться с на- личною несовершенною жизнью под предлогом неотменимости законов природы. «Ты должен, значит, ты можешь» — таково требование нравственного разума, открытое Кантом.
Согласно теономной нормативной этике, совесть есть первичное, изначальное свойство человека: она не творится процессом эволюции, а пробуждается в человеке благодаря основным свойствам его, присущим ему как субстанциальному деятелю, носящему в своем для–себя–бытии свою индивидуальную нормативную идею, которая по мере сознания ее служит ему критерием для оценки своего поведения. Опыт служит только поводом для возведения в сознание и знание тех или других сторон этой идеи или для затуманения сознания о них. Отсюда ясно, что нормативная этика не отрицает необходимости этнографических наблюдений и истории нравов, помогающей открыть, какие условия и как влияют на поведение человека. Однако истолкование этого влияния, даваемое нормативной теономной этикой, коренным образом иное, чем то, какое следует, например, из основ детерминистического биологизма в этике. Так, установлено, что примитивные кочевые народы, если они с трудом добывают себе пропитание и принуждены часто менять место жительства, обыкновенно практикуют убийство стариков; при этом и сами старики считают такой обычай правильным и даже иногда благодетельным. У некоторых народов сюда присоединяется еще и поедание детьми своих стариков–родителей. Биологический детерминизм истолковывает такие обычаи как причинно необходимые следствия условий жизни народа, теономная нормативная этика рассматривает и эти обычаи как свободно выработанные нормы поведения в условиях, соблазняющих к тому, чтобы сузить кругозор сознания, приглушить голос совести и даже выдвинуть в сознании на первый план мнимо или действительно полезные стороны таких поступков (избавление стариков от тягостей переселения при плохих средствах передвижения; переселение души старика в здоровое тело молодого человека, съевшего его, и т. п.). Биологический детерминизм, ссылаясь на обычаи, резко отличные от обычаев культурных народов и осуждаемые ими, приходит к релятивизму в этике. Нормативная теономная этика, как увидим дальше, несмотря на различие обычаев и нравов, отвергает относительность нравственности и утверждает этический абсолютизм, т. е. наличие единого абсолютного нравственного идеала.
Таким образом, нормативная теономная этика использует научные исследования фактической морали различных народов в разные эпохи и, кроме того, открывает еще высшие ступени идеала, абсолютные нормы, осуществимые и объяснимые лишь в том случае, если мир есть творение Всемогущего и Всеблагого Бога, именно на основе христианского миропонимания.
Поклонник позитивистического агностицизма может сказать, что эти дополнения научно недоказуемы и к тому же практически не нужны. Сторонник христианской этики любви может отвести эти два возражения следующим образом. Конечно, требования христианской нормативной этики не могут быть доказаны «научно», если под научностью разуметь чувственный опыт и математическую обработку его. Но у человека есть кроме этих двух источников знания еще гораздо более утонченные формы опыта и умозрения, т. е. интеллектуальной интуиции. Исходным пунктом ее служит аксиологический опыт, непосредственное восприятие объективных абсолютных ценностей в связи с высокими чувствами, интенционально направленными на них. (Основы теории этого опыта заключаются в «эмоциональном интуитивизме» М. Шелера, см. его книгу «Der Formalismus in der Ethik und die materiale Wertethik».) Далее, в тесной связи со всеми видами аксиологического опыта стоит опыт нравственный, открывающий требования абсолютного идеала совершенства и включающий в себя голос совести. Высокое развитие аксиологического и нравственного опыта неизбежно сопутствуется также и религиозным опытом, в котором открывается Бог как высшая ценность и наиболее достойный предмет любви. Этих трех форм опыта совершен- но достаточно для практического руководства нравственным поведением, но теоретическая разработка системы этики требует еще и других источников знания, именно умозрения (интеллектуальной интуиции) и Откровения. В самом деле, требования абсолютного нравственного совершенства кажутся безмерными и совершенно неосуществимыми с точки зрения условий нашего земного упадочного бытия. Впервые система метафизики, основанная на умозрении, открывающем такие стороны мира, как, например, единосущие. свобода, творчество и т. п., расширяет нам кругозор и устанавливает возможность бесконечного развития и совершенствования. Наконец, Откровение, сообщающее о Троичности Божества, воплощении Второго Лица Св. Троицы, о Преображении и Царстве Божием, дает основы для наиболее углубленного понимания и сущности нравственного идеала и путей для осуществления его. Только в этом пункте система этики опирается на истины, не доказуемые человеческими источниками знания. Однако необходимо помнить, что истины Откровения служат опорою для наиболее совершенного сочетания всех доказуемых истин о мире и о Боге в единое органическое целое и ведут к важнейшим выводам, проверяемым посредством опыта и умозрения. Поэтому, отдав себе отчет в том, как несовершенны и противоречивы системы «научной» этики, необходимо признать, что этика, включающая в свой состав данные Откровения, гораздо более соответствует требованиям подлинной научности, чем внерелигиозные теории нравственности.
Еще легче показать несостоятельность возражения, будто сложные теории христианской нормативной этики практически не нужны. В действительности впервые эти теории выясняют
до конца, что о нравственном поведении можно говорить лишь там, i'ie хоть в какой‑либо мере есть момент бескорыстия, и показывают как возможно бескорыстие и как сравнительно широко оно распространено в поведении всех существ. Это знание дает опору для выработки правильных методов нравственного воспитания. В самом деле, согласно защищаемой мною аксиологии и теономной этике, поведение не только человека, но и менее развитых существ вовсе не есть первоначально чистый эгоизм или, по крайней мере эгоцентризм, над которым впоследствии надстраиваются различные виды бескорыстия и сверхличного поведения. Каждый поступок имеет целью какую‑либо ценность; как бы ни было глубоко нарушение ранга ценностей и даже как бы ни была велика ошибка состоящая в погоне за мнимой ценностью, все равно в составе преследуемой цели всегда есть аспект подлинной объективной ценности и даже грубо эгоистический поступок почти всегда руководится сложным комплексом мотивов, в котором есть хотя бы ничтожная примесь бескорыстного увлечения ценностью самой по себе. Когда искусный столяр, делая этажерку, любуется оструганными поверхностями и точно пригнанными частями ее, можно поручиться, что он работает усердно не только из‑за платы, но и из любви к хорошо сделанной вещи самой по себе. Учитель, ясно и увлекательно излагающий доказательство геометрической теоремы, усердно работает не только для повышения по службе, но также и из любви к своему предмету и к распространению знания о нем, может быть, также из любви к уму человека и культуре его. Кокетка, бессердечно заманивающая в свои сети множество мужчин ради удовлетворения своего тщеславия и властолюбия, примерив перед зеркалом шляпу, красивая линия полей которой превосходно гармонирует с ее прическою и овалом лица, покупает и носит ее не только для достижения своих эгоистических целей, но и потому, что ценит красоту саму по себе. Имея в виду эту бескорыстную слагаемую почти всех поступков, пусть эгоист, осознающий и осудивший свой эгоизм, не приходит в уныние, когда заметит, как трудно преодолеть свое себялюбие: чистого эгоизма в природе не бывает; в поведении всякого существа есть благородная струя интереса к объективным ценностям самим по себе; для самовоспитания и воспитания других людей нужно в каждом данном случае найти эту черту характера и помочь дальнейшему развитию ее.
Кант говорит, что, преподавая нравственные правила поведения, не следует обосновывать их утилитарными соображениями выгоды, репутации и т. п. И в самом деле, о положительно нравственном характере поступка можно говорить лишь постольку, поскольку в нем есть слагаемая бескорыстной любви к объективной ценности.
Проходя со своим пятилетним сыном мимо свиньи, которая ела, громко чавкая, я сказал ребенку: «Слышишь, как свинья чавкает! Мы, люди, должны есть тихо, не чавкая». Мальчик тот час спросил: «А если бы свинья ела тихо, нам нужно было бы
чавкать?» Я упустил из виду, что следовало обратить внимание на объективное безобразие чавканья, и он понял мое наставление как условное обособление от других существ, как внешний аристократизм.
Заканчивая противопоставление теономной нормативной этике биологизму и разным видам позитивизма, обратим внимание на следующее различие. Конечная цель поведения, согласно развиваемой мною теории, есть абсолютная полнота жизни, достижимая не иначе как путем соборного творчества, осуществляющего лишь абсолютно ценные содержания бытия, могущие поэтому быть предметом сочувственного сопереживания всех членов Царства Божия. И Спенсер в своей этике говорит о полноте жизни как конечной цели, но под словом «жизнь» он разумеет только совокупность функций организма, обладающего материальною телесностью: он имеет в виду только ту жизнь, которую изучает естественнонаучная биология, а в учении о Царстве Божием речь идет о сверхбиологической жизни.
Общее понятие, охватывающее все виды жизни, добиологическую, биологическую, социальную, планетарную и т. п., а также божественную сверхбиологическую, можно определить так: жизнь есть для–себя–сущая целестремительная активность субстанциального деятеля. (Словом «для–себя–сущий» обозначается сознательный или, по крайней мере, предсознательный характер целестремительной деятельности.) Сверхбиологическая жизнь Царства Божия глубоко отличается от всех видов жизни царства психоматериального бытия тем, что в Царстве Божием нет материальной телесности, так как нет взаимного отталкивания, являющегося следствием эгоистической исключительности: преображенные тела не обособлены друг от друга, они находятся друг к другу в отношении взаимопроникновения. Здесь нет делимых благ, подлежащих потреблению и даже истреблению одним существом или группою существ, причем другие существа могут оказаться лишенными этих благ, вследствие чего возникает борьба за существование. Все такие блага относительны; использование их и борьба за них наполняют жизнь в биологическом смысле: сюда относятся, например, питание, половое размножение, половая любовь. Отсюда ясно, что биологические процессы присущи такому типу жизни, который неразрывно связан с эгоистическою исключительностью. Совсем иной характер имеет сверхбиологическая жизнь Царства Божия. В ней осуществляются лишь абсолютные ценности, они принадлежат к числу благ, усвоение которых не требует деления и истребления их; наоборот, чем большему количеству лиц они становятся доступными, тем более ценным становятся переживание их. Таких функций, как питание или половое общение, в этом царстве нет, или, можно сказать, в нем отсутствуют аналоги этих деятельностей в виде взаимопроникновения всех тел; это — связь тел, столь сублимированная и преображенная, что назвать ее словами, заимствованными из нашего обихода, нельзя.
Сверхбиологическая жизнь в Царстве Божием абсолютно ценна во всех своих аспектах. Что же касается нашей психоматериальной жизни, она абсолютно ценна лишь отчасти, именно поскольку и в ней есть аспект осуществления сверхбиологических ценностей; все же, что относится в ней к области лишь относительно ценного, подлежит смерти: вся наша биологическая жизнь имеет объективное значение лишь как ступень на пути восхождения к вечной и совершенной жизни Царства Божия.
Биологическая жизнь, не будучи абсолютною полнотою бытия, не доставляет никакому существу совершенного удовлетворения; поэтому она состоит всегда не столько из актов самосохранения, сколько из актов творческого преобразования и искания новых путей. Макс Шелер говорит, что «первичная тенденция жизни есть не приспособление к данной среде, а выход за пределы каждой данной среды, расширение ее и завоевание новой; таким образом, принцип борьбы за существование появляется на сцену, лишь поскольку первичная тенденция выхода за пределы среды застаивается и вместо нее становится преобладающею тенденция простого приспособления к данной среде». Неустанное перерастание данной среды всяким существом есть следствие стремления к абсолютному идеалу. На самых первых ступенях развития природы, даже в дочеловеческом бытии, есть тенденция жить не только текущими потребностями самосохранения, но еще и творить нечто, не имеющее отношения к собственной пользе и выгоде. Жизнь существа, обнаруживающего такие стремления, отмечена в том или ином отношении печатью благородства, достоинства, красоты. Это предвестники нравственного поведения человека; их следует рассмотреть подробнее, так как они помогут разобраться в некоторых особенностях человеческой морали.
Эволюция природы, согласно Вл. Соловьеву, есть создание предварительных стадий и условий целости мира. Всего этих стадий пять: «царство минеральное (или общее — неорганическое), царство растительное, царство животное, царство человеческое, и Царство Божие». Они «представляют собою ряд наиболее твердо определенных и характерных повышений бытия с точки зрения нравственного смысла, осуществляемого в богоматериальном процессе». В самом деле, характерные черты этих царств таковы: минералы суть представители категории бытия, как косного самоутверждения: растения выходят из этой косности как представители жизни, которые «безотчетно тянутся к свету, теплу и влаге. Животные, при посредстве ощущений и свободных движений ищут полноты чувственного бытия: сытости, полового восполнения - и радости существования (их игры и пение). Природное человечество
кроме всего этого разумно стремится посредством наук, искусств и общественных учреждений к улучшению своей жизни, действительно совершенствует ее в различных отношениях и, наконец, возвышается до идеи безусловного совершенства. Человечество духовное или от Бога рожденное, не только понимает умом, но и принимает сердцем и делом это безусловное совершенство, как действительное начало того, что должно быть во всем, и стремится осуществить его до конца, или воплотить в жизни всего мира». «Каждый новый тип представляет новое условие, необходимое для осуществления высшей и окончательной цели - действительного явления в мире совершенного нравственного по- рядка, Царства Божия, или «откровения свободы и славы сынов Божиих». В самом деле, «чтобы достигнуть своей высшей цели, или проявить свое безусловное значение, существо прежде всего должно быть, затем оно должно быть живым, потом — быть сознательным, далее — быть разумным и, наконец, — быть совершенным» (Оправдание добра. С. 239, 247 и след.)
Каждое предыдущее царство служит «материею» для следующего: оно вырабатывает орудия и органы, опираясь на которые следующее высшее царство осуществляет более высокие, более ценные, более содержательные деятельности: неорганическое вещество — основа растительных функций, растительные — для животных функций, животные — для деятельности разума.
Поскольку низшее не утрачивается, а объединяется для более совершенной деятельности, эволюция «не есть только процесс раз- вития и совершенствования, но и процесс собирания вселенной»: растения физиологически вбирают в себя среду, животные психологически объемлют в сознании через ощущения еще более широкий круг явлений; человек «разумом включает в себя и отдаленные, непосредственно не ощущаемые круги бытия, он может… объять все в одном или понять смысл всего; наконец. Богочеловек, или сущий разум (Логос), не отвлеченно только понимает, а в действительности осуществляет смысл всего, или совершенный нравственный порядок, обнимая и связывая все живою личною силой любви» (248).
Весь этот процесс нормальной эволюции совершается под руководством высшей, в конечном итоге Сверхмировой силы. Натуралист, видящий в мире лишь слепую игру механических факторов, полагает, что каждый позднейший тип природного бытия есть сполна произведение предыдущих типов природного бытия. Философ, признающий осмысленность эволюции, усматривая в ней нарастающее воплощение ценностей и смывов, не может допустить, чтобы этот процесс был сполна обусловлен лишь низшими по ценности, слепыми факторами. Осознав понятие ценности и различия ценностей по рангу, нельзя не признать, что идеи низших ценностей по самому своему смыслу предполагают идеи высших ценностей и в конечном итоге — идею абсолютной всеобъемлющей ценности Бога и Царства Божия. Также и реализация ценностей в природе в направлении снизу вверх предполагает
такое осмысленное строение природы, которое указывает на то, что абсолютная ценность Бога и Царства Божия уже реализована, хотя и в другом плане бытия, и соучаствует в попытках восхождения существ природы вверх. «Из того, что высшие формы, или типы, бытия являются или открываются после низших, — говорит Соловьев, — никак не следует, что они суть произведение или создание этих низших. Порядок сущего не есть то же, что порядок явления. Высшие, более положительные и полные образы и состояния бытия существуют (метафизически) первее низших, хотя являются или открываются после них. Этим не отрицается эволюция; ее нельзя отрицать, она есть факт. Но утверждать, что эволюция создает высшие формы всецело из низших, т. е. окончательно из ничего, — значит под факт подставлять логическую нелепость. Эволюция низших типов бытия не может сама по себе создавать высших, но она производит материальные условия или дает соответствующую среду для проявления или откровения высшего типа… Условия явления происходят от естественной эволюции природы, являемое — от Бога» (С. 246 и. след.).
Учение о стремлении мира к Богу, как абсолютно ценному началу, очень распространено в философии. Согласно Аристотелю, мир в целом с любовью стремится к Богу как своей конечной цели. (Другие примеры этого учения см. в моей книге «Ценность и бытие», гл. II. Эта мысль широко распространена в средневековой философии, в философии эпохи Возрождения и нередко встречается также в новой философии.)
Смотря, таким образом, на природу и ее развитие как на единое целое, нельзя не сочувствовать тому, что Спенсер исследует в своей этике поведение живых существ с первых ступеней животного царства. Во втором томе своих «Оснований этики» он говорит, что «существует нечто, заслуживающее названия нравственности у животных». «Птица–самец, кормящий свою подругу в то время, когда она высиживает яйца, возбуждает чувство одобрения. Курица, отказывающаяся сидеть на яйцах, внушает отвращение, тогда как наседка, вступающая в битву за своих цыплят, возбуждает удивление».
«Себялюбивые поступки точно так же, как и поступки, внушенные любовью к другим, если они совершаются животными, должны считаться хорошими или дурными. Белка, собирающая запас пищи на зиму, поступает так, как, по нашему мнению, должна поступать каждая белка. Обратно, та, которая по лености не делает запаса и гибнет от голода, рассматривается как несущая достойное наказание за свою беспечность. Собака, отдающая кость другой собаке без драки и боязливо убегающая прочь, называется трусливой — слово, выражающее порицание» (§ 246).
В главе «Совесть у животных» Спенсер приводит замечательные наблюдения Т. М. Джонса над собаками и над пони, свидетельствующие о наличии нравственных проявлений у животных (Приложение Д).
Натуралист–гилозоист Геккель считает возможным пользоваться термином «мораль» уже при исследовании жизни одноклеточных животных, когда они образуют колонии. «Приспособление соединенных клеток индивидуумов друг к другу и к общим условиям существования внешнего мира», говорит он, «есть физиологическая основа примитивнейших зачатков морали у протистов. Все одноклеточные, покидающие свою обособленную, отшельническую жизнь и собирающиеся в общежития или клеточные союзы, тем самым уже принуждены ограничивать свой естественный эгоизм и ради общности социальных интересов делать уступки в сторону альтруизма. Уже у шарообразных колоний вольвокса и Mogesphära особая форма и способ движения, «нравы» размножения возникают из компромисса между эгоистическими влечениями отдельных клеток и альтруистическою потребностью союза клеток»*.
Известный анархист, географ П. Кропоткин, путешествуя по Восточной Азии, пришел на основании своих наблюдений к убеждению, что не борьба за средства существования между представителями одного и того же вида животных, а, наоборот, взаимная помощь и даже помощь друг другу животных разных видов есть явление, широко распространенное в природе. «Где бы мне ни приходилось видеть изобильную, кипучую животную жизнь - как, например, на озерах, весною, где десятки видов птиц и миллионы особей соединяются для вывода потомства, или же в людных колониях грызунов, или во время перелета птиц, который совершался тогда в чисто американских размерах вдоль долины Уссури, или во время одного громадного переселения косуль, которое мне пришлось наблюдать на Амуре и во время которого десятки тысяч этих умных животных убегали с огромной территории, спасаясь от выпавших глубоких снегов и собираясь большими стадами с целью пересечь Амур в наиболее узком месте, в Малом Хингане, — во всех этих сценах животной жизни, проходивших перед моими глазами, я видел взаимную помощь и взаимную поддержку, доведенные до таких размеров, что невольно приходилось задуматься над громадным значением, которое они должны иметь для поддержания существования каждого вида, его сохранения в экономии природы и его будущего развития»**.
Приведу лишь немногие из фактов, которыми Кропоткин обосновывает главную мысль своей книги. Крабу, упавшему на спину, очень трудно повернуться и привести тело в нормальное положение; другие крабы приходят к нему на помощь и затрачивают много труда, чтобы вывести товарища из беды (23). Птенчики, потерявшие своих родителей, нередко выкармливаются взрослыми птицами другого вида. Кропоткин сообщает об одном факте этого рода (5); думаю, однако, что он общеизвестен и что каждый, кто
________________
Haeckel Е. Die Lebenswunder. 1904. S. 478. Кар. XVIII.
** Кропоткин П. Взаимная помощь как фактор эволюции. Изд. товарищества «Знание». Спб., 1907.
любит природу, хоть раз в жизни наблюдал это явление. Всякому также, наверное, случалось видеть, как маленькие птицы, собравшись стаею, нападают на хищных птиц, на ястреба, орла (37). Особенно интересно наблюдать, как, например, ласточка, обладающая быстрым и легким полетом, отравляет существование хищной птицы, подклевывая ее на лету. Сообщества птиц (например, журавлей, попугаев), грызунов (сурков, бобров), жвачных (антилоповых, козловых, овцовых) и др. дают множество примеров взаимной помощи путем организации стражи, совместной защиты от врага, кормления инвалидов и т. п. (39 и след., 51–60). Некоторые виды обезьян «с чрезвычайной заботливостью относятся к своим раненым товарищам и во время отступления никогда не бросают раненого, пока не убедятся, что он умер и что они не в силах возвратить его к жизни» (62, 70). Дружба животных между собой и с человеком нередко бывает так сильна, что животное по- гибает от тоски и горя по умершем друге (41).
Какой высокий характер может иметь отзывчивость животного к чужому страданию, видно из следующего случая, сообщенного мне художником Пясковским. Катаясь на коньках, К. П. нечаянно ударил собаку в бок ногою; она отчаянно завизжала и спряталась в камышах. К. П. стал звать ее, но она не показывалась и не под- ходила к нему; тогда он сам лег в камыши, стал стонать и звать собаку плачущим голосом; собака тотчас вышла из камышей и подбежала к нему. О поразительном случае альтруистического поведения двух собак я слышал от профессора зоологии А. И. Петрункевича. Лет пятьдесят тому назад А. И. жил зимою в имении своего отца Машук в Тверской губернии. Однажды дворовая собака стала подбегать к членам семьи Петрункевичей и теребить их за платье, как бы приглашая идти за собою. Когда за нею пошли, она повела в лес, где на снегу лежала другая собака, обнимая своими лапами новорожденного ребенка. Оказалось, что в одной из окрестных деревень незамужняя крестьянка родила ребенка и забросила его в лес. Был сильный мороз, и собаки спасли жизнь ребенка.
Взаимная помощь, согласно исследованию Кропоткина, есть более мощный фактор эволюции, чем борьба за существование и вымирание неприспособленных к среде. Говоря о вымирании неприспособленных во время таких катастроф, как наводнение. засухи или чрезмерные дожди, чрезмерные холода, войны и т. п., Кропоткин приходит к выводу, что в случае действия одного лишь этого фактора «регресс был бы общим правилом в животном ми- ре. Те, которые переживают голод или суровую эпидемию холеры, оспы или дифтерита, свирепствующих в тех размерах, которые наблюдаются в нецивилизованных странах, вовсе не являются ни наиболее сильными, ни наиболее здоровыми, ни наиболее разумными». «Все, что естественный подбор может сделать в периоды бедствий, сводится к сохранению особей, одаренных наибольшею выносливостью в перенесении всякого рода лишений. Такова и есть роль естественного подбора среди сибирских лошадей и рогатого
скота. Они действительно отличаются выносливостью; они могут питаться, в случае необходимости, полярной березой; они могут противостоять холоду и голоду. Но зато сибирская лошадь может нести только половину того груза, который без напряжения несет европейская лошадь». «Ни один туземец нецивилизованных стран не выдержит сравнения с европейцами. Такие ту- земцы могут легче выносить голод и холод, но их физические силы гораздо ниже хорошо питающегося европейца, а их умственный прогресс совершается с отчаянной медленностью». «Лучшие условия для прогрессивного подбора создаются устранением состязания, путем взаимной помощи и взаимной поддержки» (С. 84 и след.). Взаимная поддержка и жизнь в сообществах, говорит Кропоткин, содействуют долголетию, увеличивают силы каждого индивидуума путем сочетания их с силами других особей, создают условия для разделения труда и большего разнообразия деятельностей, развивают подражание, использование накопленного опыта, умственную жизнь вообще. Завоевывают земной шар не хищники, а кроткие существа. На съезде русских зоологов Н. А. Северцов говорил, что некоторые виды соколов «одарены почти идеальной организацией в целях нападения, но тем не менее вымирают, в то время как другие виды соколов, практикующие взаимопомощь, процветают». С другой стороны, такая общительная птица, как утка, «в общем плохо организована, но она практикует взаимную поддержку и, считая по ее бесчисленным видам и разновидностям, положительно стремится распространиться по всему земному шару» (20).
Даже анатомическое строение тела у многих животных свидетельствует, что цели их жизни не сводятся только к самосохранению и удовлетворению одних лишь своих эгоистических потребностей. В гнездах муравьев и термитов есть особи, пищеварительный аппарат которых отчасти приспособлен для личной жизни, а отчасти для кормления других членов колонии. У всех млекопитающих сосцы самок служат не для личной жизни особи. Философу, утверждающему всеобщий эгоизм, нужно указать на грудь кормящей женщины: удовольствие, испытываемое ею при кормлении, есть выражение ее жизни в маленьком дорогом ей существе, а вовсе не в своей самозамкнутости.
Борьба за существование не творит, как известно, новых свойств организма; она может содействовать эволюции лишь косвенно, именно тем, что особи, обладающие новым свойством, явившимся вследствие каких‑то обыкновенно неизвестных причин, если это свойство полезно для сохранения жизни, выживают чаще других особей; таким образом, новое свойство распространяется и упрочивается. Точно так же и взаимная помощь не творит новые свойства; она только содействует сохранению и распространению новых свойств, возникших самостоятельно. Но превосходство взаимной поддержки над взаимною борьбою, как фактора эволю- ции, заключается в следующем. Взаимная помощь ведет к сохранению особей с самыми разнообразными свойствами, как биологически
сильных, так и биологически слабых; она содействует богатству и разнообразию жизни в целом. Согласно теории эволюции, защищаемой мною (см. кроме того, что сказано выше, мою книгу «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция», гл. VI), новые свойства возникают, как новые типы жизни, изобретаемые существами, которые стремятся ко все большей и большей полноте жизни и достигнутым положением никогда окончательно не удовлетворяются. Многие из этих свойств, например утонченная умственная деятельность, далекая от практических целей, эстетическое творчество и т. п., воплощают высшие ценности, сверхбиологические, и затрата сил на осуществление их почти всегда связана с уменьшением способности к борьбе за существование. Ясно отсюда, что высшие формы жизни могут развиваться только в среде, где взаимная помощь широко развита. (О любви как факторе эволюции см. также статью известного исследователя проблем иммунитета С. Метальникова «Наука и этика».)
Нормальная эволюция, как восхождение к идеалу абсолютного совершенства, предполагает не только альтруизм в виде любви, дружбы, симпатии, общительности и т. п. в отношении к другим живым существам, но также и любовь к ценностям, находящимся вне сферы альтруизма, например любовь к красоте, знанию, свободе, к собственному достоинству, к совершенству выполнения всякой функции, к породистости и т. п. Стремление ко всем этим ценностям наличествует уже в дочеловеческой природе. Тургенев, страстный охотник и любитель природы, хорошо понимает высокое благородство некоторых животных. В «Призраках» он поэтически описывает полет журавлей на громадной высоте, этих умных привлекательных птиц. «Крупная, красивая птица (их, всего было тринадцать) летела треугольником, резко и редко махая выпуклыми крыльями. Туго натянув голову и ноги, круто выставив грудь, они стремились неудержимо и до того быстро, что воздух свистал вокруг. Чудно было видеть на такой вышине, в таком удалении от всего живого такую горячую, сильную жизнь, такую неуклонную волю. Не переставая победоносно рассекать пространство, журавли изредка перекликались с передовым товарищем, с вожаком, и было что‑то гордое, важное, что‑то несокрушимо самоуверенное в этих громких возгласах, в этом подоблачном разговоре. «Мы долетим небось, хоть и трудно», — казалось, говорили они, ободряя друг друга. И тут мне пришло в голову, что таких людей, каковы были эти птицы, — в России, — где в России, в целом свете не много» (Призраки. XXI). И в самом деле, чтобы выработать такую аристократическую породистость, нужны многие поколения существ, способных к самоопределению, к победе над трусостью, вялостью, леностью, стоящих выше расслабляющей чувственности и ценящих свободу, мощь и гармонию жизни выше, чем самосохранение и удовлетворение отдельных физиологических потребностей. Пение птиц в одиночку и сообща, танцы животных, игры их, красота их телесных форм, любовь к украшениям
в окружающей среде (например, у птиц, украшающих гнездо яркими предметами) - все эти проявления не могут быть поняты из одних только биологических потребностей. В книге. Иова (Гл. 39) Господь указывает на красоту павлина и храбрость коня, который «роет ногою землю, и восхищается силою; идет навстречу оружию», «смеется над опасностью, и не робеет, и не отворачивается от меча». Здесь идет речь о таких достоинствах, которые не имеют ничего общего с самосохранением. Философ–мистик Св. Иоанн Бонавентура, вслед за Св. Франциском Ассизским, во всей природе видит дары Духа Святого. «Все почти твари, — говорит он, — обладают благородными свойствами» - «лев — храбростью, агнец — кротостью, скала — твердостью, змея — мудростью».
Многие святые непосредственно видят положительный аспект природы как восхождение ее к Богу и служение Ему. Достоевский художественно изобразил эту черту их в речах старца Зосимы: «В юности моей, — говорит он, — ходили мы с отцом Анфимом по всей Руси, собирая на монастырь подаяние, и заночевали раз на большой реке судоходной, на берегу, с рыбаками, а вместе с нами присел один благообразный юноша… лет восемнадцати на вид». «И вижу я, смотрит он пред собой умиленно и ясно. Ночь светлая, тихая, теплая, июльская, река широкая, пар от нее поднимается, свежит нас, слегка всплеснет рыбка, птички замолкли, все тихо, благолепно, все Богу молится. И не спим мы только оба, я да юноша этот, и разговорились мы о красе мира сего Божьего и о великой тайне его. Всякая‑то травка, всякая‑то букашка, муравей, пчелка золотая, все‑то до изумления знают путь свой, не имея ума, тайну Божию свидетельствуют, беспрерывно совершают ее сами». «И с ними Христос еще раньше нашего», «ибо для всех Слово, всё создание и вся тварь, каждый листик устремляется к Слову, Богу славу поет, Христу плачет, себе неведомо» (Кн. VI, 2).
Выход за пределы своего ограниченного уравновешенного существования таит в себе опасности, однако все живое, жизненное пренебрегает ими.
В прекрасной поэме Лермонтова «Три пальмы», растущие в безлюдной пустыне, ропщут на свою судьбу: На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы,
Колеблемы вихрем и зноем палимы,
Ничей благосклонный не радуя взор?..
Поэт знает, что ни одно существо в природе не замкнуто в себе, и многие стремятся послужить высшим областям бытия, хотя бы и ценою своей жизни. Пальмы послужили нуждам человека и погибли.
В чешской литературе в прелестном поэтическом произведении Карафата «Светлячки» жизнь всех существ изображена как послушание, именно подчинение двум заповедям: исполнять свое назначение и слушаться Бога.
Наблюдая служение одних ступеней природы другим и широкую распространенность таких, например, ценностей, как красота, даже и среди самых примитивных существ, нельзя, конечно, в каждом случае считать эти свойства следствием деятельности самих отдельно взятых низших существ. Вся природа есть единое органическое целое, построенное иерархически. Как в растении лист, корень суть органы целого, как у животных сердце, глаз, мускулы подчинены всему организму, так, в свою очередь, все животные целиком входят в еще более сложное органическое целое нашей планеты Земли, которая есть единое живое существо, и вся биосфера (совокупность растений и животных) есть орган этого существа. Многие случаи служения одних существ другим могут быть объяснены не иначе как влиянием объемлющего их более высокого деятеля, побуждающего их согласовать свои действия друг с другом. Один замечательный случай этого рода из жизни растений и насекомых подвергнут специальному исследованию философом Э. Бехером. Растения, образующие под влиянием укола насекомого галлы, в которых развиваются личинки насекомого, оказывают им изумительные услуги без пользы для себя, скорее во вред себе: яички, а потом развивающиеся из них личинки защищены от врагов твердою оболочкою галла; внутри камеры развивается сочная ткань, служащая им пищею; когда наступает пора для личинок выйти из камеры и окуклиться, галла у разных растений различными способами раскрывается, иногда, например, внутренняя часть ее выбрасывается наружу набухшею внешнею оболочкою и т. п. Эти изумительные проявления «альтруистического» служения одних существ другим не могут быть объяснены ни дарвинизмом, ни ламаркизмом. Единственный путь для объяснения их Бехер находит в допущении сверхиндивидуального психического существа, объединяющего животный и растительный мир (Die frernddienstliche Zweckmässigkeit der Pflanzengallen und die Hypothese eines überindividuellen See- lischen).
Особенно красота простейших животных и растений может быть объяснена не иначе как влиянием высших деятелей, объемлющих целые обширные области жизни нашей планеты. Не надо, однако, забывать, что каждый, даже и самый элементарный субстанциальный деятель есть существо свободное и относительно самостоятельное. Даже и какая‑либо радиолярия и морская ане- мона входит в состав организма высшего деятеля, служит его высшим целям и подчиняется ему лишь постольку, поскольку усваивает хотя бы отчасти его стремления и до некоторой степени приобщается к тем ценностям, которые он реализует. Таким об- разом, все случаи служения одних существ другим подтверждают основное положение, необходимое для разработки системы этики: все поступки всех существ обусловлены сложными стремлениями, в составе которых есть не только себялюбие, но и момент бескорыстного переживания объективных ценностей. Ускоренное движение вперед к реализации высших ценностей достигается особым
путем интимного приобщения низших существ к высшей жизни, когда они вступают в союз с деятелями, стоящими на более высокой ступени развития, т. е. становятся органами тела их. Условием возможности такой тесной связи деятелей служит отвлеченное единосущие их, на основе которого становится осуществимою интуиция, любовь к чужому индивидуальному бытию и постепенное развитие конкретного единосущия.
Нормальная эволюция, т. е. восхождение падшего существа вверх от электрона до порога Царства Божия, не есть созерцание гармонического целого всех ценностей и как бы только постепенное возрастание интенсивности стремления к ним и осуществления их; даже и нормальная эволюция состоит в том, что одни существа выделяют из единства ценностей преимущественно одну группу их, другие — другую, каждое существо раздробляет целостный идеал и, нарушая гармонию его, осуществляет лишь ничтожный аспект его, постепенно осложняя свое поведение приобщением к новым ценностям.
Чтобы понять, почему это так, достаточно отдать себе отчет в том, что на низших ступенях неорганической природы деятели, находясь в обособлении друг от друга, обладают минимальною творческою силою и совсем лишены сознания и знания. Правда, они имеют в своем предсознании весь мир и сверхмировое начало со всеми их ценностями, а потому безотчетно влекутся к высоте совершенства и не могут удовлетвориться низшими ступенями бытия. Однако для того, чтобы стать совершенными, им нужно осознать и познать свой грех себялюбия, отказаться от него, вступить в союз со всеми существами мира и Богом, осознать и познать всю систему ценностей в гармоническом соотношении их и, вернув себе, таким образом, абсолютную творческую мощь, исполнить свое индивидуальное назначение, своеобразно участвуя в соборном творчестве Царства Божия. Такая полная победа над себялюбием возможна лишь после множества попыток усложнить жизнь и увеличить свою мощь путем союзов с другими деятелями, отказываясь от себялюбия нередко лишь настолько, насколько это необходимо в союзных отношениях, для согласования своих деятельностей при достижении общих целей, отчасти эгоистических, отчасти руководимых общею любовью к объективным ценностям. При этом, сообразно своей нормативной идее и, следовательно, своему индивидуальному назначению, одни деятели выделяют из гармонического целого совершенства раньше всего и преимущественно одни объективные ценности, а другие деятели — другие ценности. Таким образом, в процессе нормальной эволюции идеал нигде не осуществлен, но различные аспекты его в раздроблении все осуществляются вместе, и это необходимо для обогащения опыта развивающихся существ и ускорения их эволюции.
Отсюда ясно, что даже и нормальная эволюция совершается по множеству различных путей, идет вверх многими параллельными линиями. У льва выделяющееся достоинство — храбрость, у агнца — кротость, у пчелы — служение общественному целому и
т. д. Даже и в пределах одного и того же вида существ, особенно среди высокоиндивидуализованных деятелей, именно людей, развитие идет многими различными путями. Отсюда объясняется множественность кодексов морали различных народов, сословий, классов и даже отдельных лиц. Важный вопрос этот будет темой следующей главы.
Положение еще более осложняется тем, что эволюция осуществляется путем свободного искания более сложных форм жизни и посредством свободного творчества. Поэтому кроме множества различных линий восхождения вверх возможны и линии эволюции, заводящие вбок, в тупики, высвобождение из которых требует героических усилий. Мало того, как сказано раньше, эволюция может направляться и вниз по линии, ведущей к удалению от Царства Божия: она может быть или сознательною, или инстинктивною борьбою против Бога и против ценностей Царства Божия. Имея характер накопления сил и способностей для возрастания в зле, она заслуживает названия сатанинской эволюции. Предвестники ее встречаются уже в дочеловеческой природе. Кн. Е. Н. Трубецкой усматривает в каждой твари или дневной или ночной облик: «металлическое цыканье сов, хохот филинов, протяжный волчий вой и крики влюбленного кота на крыше, — говорит он, — представляются как бы звучащею тьмою», наоборот, «солнечный гимн жаворонка» выражает «полную победу полуденного солнца»*.
К темным сторонам жизни природы принадлежит, например, поведение кукушек. Самец и самка отличаются чрезвычайной половой страстностью. Самка отдается нескольким самцам подряд. Яиц она не высиживает сама, а кладет их в гнезда различных других птиц. Забота о своем потомстве сводится у нее к тому, что она возвращается к гнезду, куда положила яйца, и выбрасывает часть яиц или птенцов хозяев гнезда. Птенец кукушки так прожорлив, что воспитатели не в силах добыть количество пищи, достаточное для прокормления всей семьи. Вследствие нахальства маленькой кукушки большая часть пищи достается ей, а птенцы хозяев истощаются и часто гибнут от голода. К тому же маленькая кукушка подлезает под них, поднимает на свою спину и выбрасывает из гнезда **.
У некоторых пауков есть нечто вроде haine dans l'amour * или нечто вроде поведения Клеопатры: самка съедает самца после совокупления, если он не поторопится удалиться. Еще более отвратительны нравы термитов. Общественная жизнь их чрезвычайно сложна и выработана изумительно целесообразно. Все функции особей социализированы, особь низведена на степень только органа общественного целого и как индивидуум, по–видимому, вовсе не ценится. Так, например, если воинов в гнезде оказывается слишком много, часть их перестанет получать пищу и вымирает от голода.
______________
*Трубецкой Е. Смысл жизни. М., 1918. С. 138.
** Brehm A. Thiei‑leben. 3–te Aufl. Bd. 5. S. 79.
Когда воины сражаются с врагами, проникшими в гнездо, и есть опасность потерпеть поражение, рабочие заделывают проходы в глубь гнезда и обрекают сражающихся воинов на гибель. Царица термитов, толстая, неподвижная, непрерывно день и ночь кладет яйца, в секунду — яйцо, а рабочие тоже непрерывно кормят ее. Когда плодородие ее начинает уменьшаться, рабочие перестают кормить ее, она умирает и тело ее съедается. Не только группы умерших термитов съедаются их товарищами; у одного вида термитов часть личинок используется как пища для остальных членов общества: личинки эти с объеденными ногами, обреченные на неподвижную жизнь, толстеют и представляют собой живое мясо, используемое как запас пищи (см. замечательную книгу Метерлинка «Жизнь термитов», опирающуюся на многие научные исследования). Рациональное устройство жизни, трудолюбие, покорное подчинение общественному целому принимают иногда отвратительные формы, но не менее отвратительный тип жизни вырабатывают и те существа, которые, стремясь создать себе условия для легкой жизни, вступают на путь паразитизма. Живя на чужой счет, не- которые паразиты даже анатомически регрессируют. Так, лен- точный червь (например, солитер) не имеет кишечника, голова у него без рта, пищу он всасывает всею поверхностью тела, у него нет органов дыхания и кровообращения, нет специальных органов чувств. Зато половые органы у него имеются в избытке — женские и мужские вместе, он — гермафродит, живущий, по–видимому, только для обильного питания на чужой счет и для вырабатывания громадного количества половых продуктов.
Восхождение в направлении к Царству Божию путем нормаль- ной эволюции совершается по множеству параллельных линий, потому что несовершенные существа руководятся в своем поведении ближайшим образом не целостным идеалом, а тою или другою группою ценностей, избранных ими преимущественно перед другими ценностями. Поэтому у каждого вида существ есть свой кодекс правил поведения. Чем выше ступень развития, тем более велика ступень индивидуализации существ. У человека она уже настолько высока, что не только человечество в целом, но и каждый народ, каждая историческая эпоха и даже общественная группа имеет свой кодекс морали. Каждый отдельный кодекс морали есть лишь дробь абсолютного совершенства, подмена целостного идеала частичным.
Н. Гартман в своей «Этике» прекрасно изобразил узость сознания ценностей, знание только обрывков добра и зла, присущее человеку и неизбежно ведущее к множественности кодексов морали. Он говорит о морали храбрости, гордости, смирения, мощи, красоты, сострадания и т. п. И внутри каждой системы морали он находит такие различия, как, например, подчинение авторитету у одних, самостоятельное искание правды у других и т. п. (Ethik. S. 142, 34, 36).
Вполне соответствуют идее нормальной эволюции лишь такие частичные кодексы морали, недостаток которых состоит только в их неполноте, в односторонности. Лицо, следующее такому кодексу, не отрицает ценностей, не вошедших в него, а просто не сознает их или, зная свои слабости, не пытается ввести осуществление их в круг своих обязанностей, но с похвалою и уважением относится к лицам, осуществляющим их. Примером такой морали может служить кодекс католической и православной церкви для мирянина, отличающийся от кодекса монашеской жизни, содержащего в себе повышенные требования, например полный отказ от личной собственности, безбрачие, воздержание от мясной пищи. И миряне, признавая за идеал поведения выполнение общего кодекса христианской морали, на практике вырабатывают себе множество более частных кодексов — соответственно сословию или классу, например дворянин, купец, священник, рабочий, соответственно профессии, например врач, офицер, педагог. У каждой такой группы различные ценности и вместе с тем различные обязанности выдвигаются на первый план, и вследствие ограниченности человеческих сил даже и общечеловеческие добродетели не с одинаковой настойчивостью требуются от разных групп людей.
Еще яснее обрисовывается различие кодексов морали у членов разных наций и государств, даже и принадлежащих к одному типу культуры. Однако и здесь различия не ведут еще к разрыву, пока при повышенной любви к своему народу сохраняется сознание обязанности любить положительные стороны чужой жизни или, по крайней мере, не вредить ей.
Нельзя все же не признать, что частичные кодексы морали всегда таят в себе опасность надрыва благожелательной связи между людьми. Когда из целостного, гармонически единого идеала совершенства выделяется часть его, трудно удержаться от частичных искажений идеала. Они состоят в нарушении ранга ценностей, отрицании некоторых положительных ценностей и даже в признании каких‑либо отрицательных ценностей положительными, т. е. в подмене добра злом. Так, рыцарская военная мораль требует дуэли в случае оскорбления; и если виновник оскорбления устыдится своего поступка, раскается в нем и попросит извинения, он вызовет презрение к себе у своих сотоварищей и принужден будет выйти из их среды, хотя бы мотивом его поступка была не трусость, а нравственно обусловленное признание своей вины. Гордая суверенность личности, не отменяющей своих решений и поступков, безоговорочно принимается здесь за положительную ценность
и ставится выше, чем преодоление себя во имя нравственного за- кона.
Один из таких кодексов прекрасно обрисован Л. Толстым в «Анне Карениной»: «Жизнь Вронского тем была особенно счастлива, что у него был свод правил, несомненно определяющих все, что должно и не должно делать. Свод этих правил обнимал очень малый круг условий, но зато правила были несомненны, и Вронский, никогда не выходя из этого круга, никогда ни на минуту не колебался в исполнении того, что должно. Правила эти, несомненно, определяли, — что нужно заплатить шулеру, а портному не нужно, — что лгать не надо мужчинам, но женщинам можно, — что обманывать нельзя никого, но мужа можно, — что нельзя прощать оскорблений и можно оскорблять и т. д. Все эти правила могли быть неразумны, нехороши, но они были несомненны, и, исполняя их, Вронский чувствовал, что он спокоен и может высоко носить голову» (Ч. III. Гл. 20).
Среди искаженных кодексов следует различать искажение объема и искажение содержания. Искажение объема состоит в том, что нравственные обязанности определяют отношения только к известному кругу людей, например к членам своей семьи, своего народа, своей религии, и отменяются в сношениях с людьми других категорий. Так, например, при крайнем развитии шовинистического национализма любовь к своему народу и государству выражается не столько в положительных чувствах к нему, сколько в ненависти к другим народам. На наших глазах возникло усиление таких настроений в Европе, и вместо солидарности культурного человечества начался распад Европы на враждебно замкнутые друг против друга группы. Вместе с этим стали считаться допустимыми и даже похвальными такие поступки, как утаивание научных открытий ради обеспечения преимуществ своему народу, замалчивание чужих культурных заслуг, помещение в школьных учебниках сведений, возбуждающих ненависть или пренебрежение к другому народу, потворство или даже содействие террористическим организациям против правительства другого народа и т. п. Среди таких массовых настроений нужна исключительная нравственная чуткость, чтобы видеть зло ненависти к людям иной расы или другого государства. Поистине святою была Жанна д'Арк, которая во время войны, совершая подвиги героического патриотизма, в то же время проявляла любовь к врагам.
Примером искажения объема морали может служить также попытка Аристотеля оправдать рабовладение. Аристотель говорит, что быть рабом — это значит быть собственностью другого чело- века, т. е. стать орудием для практической деятельности. Справедливость такого отношения между людьми он доказывает следующим образом. Природа человека состоит из души и тела; естественно и справедливо, чтобы душа господствовала над телом. Это правило можно перенести и на отношения между людьми: бывают люди, высшая задача которых состоит только в применении их телесной силы, и разуму они причастны лишь настолько,
чтобы понимать приказания, но сами не имеют его; такие люди по природе рабы; для них самих лучше, если они находятся в подчинении; польза, приносимая ими, мало отличается от пользы домашних животных, так как и те и другие помогают своим телом приобрести необходимое для жизни. Впрочем, рассуждает дала Аристотель, доля правды есть и на стороне тех, кто считает рабовладение несправедливым: слова «раб» и «быть рабом» имеют двоякое значение, именно обозначают не только рабство по при роде, но и по условному постановлению закона, в силу которого побежденные на войне становятся рабами победителя. Однако и эту условность Аристотель смягчает, говоря, что перевес на войне достигается не без доблести, которая дает право на господство При этом он, однако, соглашается с теми, кто различает справедливую войну, и признает, что следствием войны может быть иногда рабство людей, несомненно благороднейших. Отсюда говорит он, возникает у некоторых мыслителей убеждение, что рабами могут быть только варвары. «Говоря так, они в действительности ищут понятия раба по природе, как мы его установил выше; в самом деле, необходимо признать, что есть люди, которых везде — рабы, и люди, которые нигде не бывают рабами» (Политика, 2, 2).
Аристотель, как видно отсюда, начал вырабатывать понятие «раба по природе» с целью оправдать юридическое рабство. Однако необходимой связи между юридическим и моральным рабством не оказалось. И закончил он свое рассуждение формулировкой истины, которая, казалось бы, должна служить решительным основанием для осуждения юридического рабства: а самом деле, если нравственно благородный человек даже и в юридическом положении раба сохраняет свое внутреннее достоинство, то на этом нельзя успокоиться и необходимо позаботиться о том, чтобы его общественное положение соответствовало его духовной природе; если же человек оказывается нравственным рабом вследствие подчинения своему телу и страстям или вследствие недостатка собственного разума, то низведение его на степень вещи в большинстве случаев еще более понизит его духовную природу. Однако Аристотель не развил этих соображений и вошел в историю учений об обществе как мыслитель, защищающий рабовладение. Выработанное им понятие «раба по природе» сохранилось не только в античной культуре, но перешло и в христианскую мысль, где в сочетании с учением о грехопадении в течение многих веков использовалось для оправдания юридического рабства, хотя необходимой связи между юридическим и моральным рабством нет. Удивительные примеры искажения содержания морали можно найти в кодексах нехристианских религий. Например, буддизм считает злом бытие, имеющее характер личности, и вообще вся- кое мировое бытие. Поэтому, согласно буддизму, правильное по- ведение состоит в том, чтобы преодолеть в себе волю к жизни, разрушить свое личное бытие и содействовать уничтожению мира. Любовь, совместимая с этим миропониманием, есть только сострадание,
т. е. воздержание от причинения страданий другим существам, и содействие освобождению их от страдания. Высшая форма любви — совершенное приятие чужой личности во всем конкретном ее своеобразии и содействие ее индивидуальному росту, ее творческому раскрытию и обогащению содержанием — не могла бы быть признана добром с точки зрения учения, ставящего целью уничтожение мира.
Этнографические исследования жизни примитивных народов, а также народов, принадлежащих к иному кругу культуры, чем мы, дают особенно яркие примеры нравов, недопустимых с точки зрения христианской морали *.
Рассмотрим в виде примера одну только группу фактов — отношение различных народов к убийству.
У многих примитивных народов, говорит Вестермарк, несоплеменники рассматриваются как враги, которых похвально убивать. Некоторые племена, например на Малайской группе островов, не допускают брака того соплеменника, который не убил по крайней мере одного врага. У многих индейцев Северной Америки наибольшим уважением пользуется тот, кто снял наибольшее количество скальпов (Т. 1. С. 282–284). Особенно поразительны нравы раз- личных народов в отношении к своим состарившимся родителям, к больным и новорожденным. У китайцев, египтян, греков, римлян, у народов христианской культуры, а также у многих примитивных народов убийство отца или матери считается тягчайшим преступлением. Но есть и такие народы, особенно из числа кочующих охотничьих племен, у которых существует обычай убивать или покидать на произвол судьбы состарившихся родителей; сами старики, подвергаясь такой участи, одобряют этот обычай. В Меланезии стариков погребают живыми. У фиджийцев, после многократных просьб родителей похоронить их, сын целует отца, оплакивает его и исполняет его желание. У некоторых народов полагается не хоронить состарившихся родных, а съедать их (Там же. С. 322–327). Чукчи, попав в тяжелое положение вследствие старости, болезни, каких‑либо утрат, легко решаются расстаться с жизнью; чтобы привести свое намерение в исполнение, чукча, собрав к себе родных и знакомых, беседует с ними и затем дает знак, чтобы его убили припасенным им ножом, копьем или удушили ремнем (Катрейн, I, 255). В некоторых случаях убийство новорожденного считается долгом у многих примитивных народов: на- пример, умерщвлению подлежат уроды, больные, дети, которые по некоторым признакам считаются приносящими несчастье, например родившиеся с зубами, близнецы. У некоторых племен в Америке, в Полинезии есть обычай ограничивать число детей; в Австралии обыкновенно воспитываются два мальчика и одна девочка,
________________
*Westermarck Е. Ursprung und Entwicklung der Moralbegriffe. 2 Bd. 1907; Levy Bruhl L, Les functions mentales dans les sociétés inférieures; La mentalité primitive; L'äme primitive, Cathrein V., S. J. Die Einheit des sittlichen Bewnsstseins der Menschheit. Eine ethnographische Untersuchung. 3 Bd. 1914.
а остальные новорожденные умерщвляются (Вестермарк, I, 329–342). Убийство слабых и уродливых детей практиковалось, как известно, согласно закону, в Спарте, в Риме.
Множественность кодексов морали считается нередко доказательством правильности этического релятивизма, т. е. учения, что абсолютного нравственного добра нет и абсолютный масштаб нравственности не существует. Иными словами, сторонник этического релятивизма утверждает, что различие и даже противоположность нравственной оценки одного и того же поступка с точки зрения разных народов, эпох, сословий, классов и т. п. вполне правомерны, так как нет и не может быть точки зрения, поднимающейся над ограниченным кругозором этих групп людей. Постараемся теперь показать, что это неверно и что множественность кодексов морали соединена с единством нравственности. При этом, однако, мы оставляем пока в стороне то поведение, которое выше было названо сатанинским. Оно будет рассмотрено в особой главе.
Несмотря на множественность кодексов морали, этика может установить единство цели поведения всех существ и единую систему ценностей (см. об этой задаче «Этику» Н. Гартмана, с. 38).
В главе «Идеал абсолютного совершенства» была рассмотрена эта единая цель, именно абсолютная полнота бытия в Царстве Божием. Теперь нужно подвергнуть анализу приведенные только что примеры различия кодексов морали, чтобы понять, каким образом, несмотря на это разнообразие, нравственность человечества все же остается единою.
Вспомним прежде всего, что многие кодексы морали суть раз- личные части единого совершенного поведения, т. е. различные выборки из одного и того же целого. Задача нравственного развития состоит при этом в том, чтобы освобождаться от неполноты и односторонности каждого отдельного кодекса, включая в состав поведения ценности, признанные уже в других кодексах. Особенно простой случай представляет собою та неполнота кодекса, которая состоит в применении некоторых нравственных правил поведения только определенному кругу лиц, например к членам своей семьи, своего народа и т. д., при этом задача нравственного развития состоит а расширении круга существ, благожелательное отношение к которым считается обязательным.
Более трудный объект исследования суть кодексы морали, несовершенство которых состоит не только в их неполноте, но и в противоречии идеалу абсолютного совершенства. Однако и они при внимательном рассмотрении оказываются только извилистыми путями, на которых уклонения в сторону обусловлены особыми временными обстоятельствами. Узость сознания ценностей при условиях, настоятельно сосредоточивающих внимание на какой- либо ценности, приводит к преувеличению ее значения и, таким образом, к искажению идеала поведения. Так, у примитивного
народа, окруженного воинственными племенами и не имеющего развитых сношений с ними, каждый иноплеменник рассматривается как враг и храбрость, доказанная множеством снятых скальпов, ценится особенно высоко. Сосредоточение всех душевных сил, весьма ограниченных к тому же, на принесении пользы твоему племени, естественно, сопутствуется слепотою к ценности жизни других племен, а не сознательным отрицанием ее, как это видно, например, из правил гостеприимства, выработанных даже у самых воинственных племен. У высококультурного народа, на- пример греков, создающего великие художественные произведения, развивающего сложную интеллектуальную и общественную жизнь, при столкновении с варварами возникает убеждение, что он имеет право использовать их в качестве рабов, как средства для пышного расцвета своей культуры. Весь строй жизни древних греков был так тесно связан с институтом рабовладения, что внезапная отмена его повела бы к разрушению многих великих духовных ценностей, которыми жили не только греки, но пользуемся и мы до сих пор. Неудивительно поэтому, что Аристотель, философ, обладающий высоким кругозором, не считает возможным отказаться от этого института и старается найти доводы, оправдывающие его. Мы видели, однако, что выработанное им понятие «раба по природе» в действительности не оправдывает юридического рабства. Поскольку Аристотель упоминает о случаях несправедливой войны, о возможности рабства благородных людей, о том, что люди, стоящие на низком нравственном уровне, во всех положениях жизни суть рабы, а люди духовно благородные во всяком положении внутренне не становятся рабами, сквозь эту аргументацию проглядывает у него такое же нравственное сознание, как и наше; при виде рабства совесть у него зазрит, но ум не может найти точной формулы, определяющей отношение к этому учреждению. Думается, она была бы найдена, если бы Аристотель откровенно признал, что рабовладение есть зло, но что внезапная отмена его была бы еще большим злом и потому приходится временно терпеть его, как из двух зол меньшее. Широкое распространение такого учения повело бы к смягчению положения рабов, к защите их законом от произвола хозяев и, наконец, к полной отмене рабовладения.
Правильный выбор линии поведения определяется не только рангом ценностей, подлежащих реализации, но еще и силою ценностей. Учение о различии ранга и силы ценностей разработано Н. Гартманом в его «Этике» (544–563). Оно состоит в указании на то, что высшие ценности зависимы от низших: например, научная деятельность, художественное творчество, героическая защита отечества на войне и т. п. зависит от телесного здоровья, питания и т. п. Ранг ценности удостоверяется заслугою при осуществлении ее (например, в случае проявления героизма) и слабостью осуждения (или даже неосуждением) при неисполнении ее. Что же касается силы ценности, она определяется тягостью зла, возникающего в случае неосуществления ее: так, недостаток
пищи может привести к болезни, даже смерти и вместе с тем к невозможности интеллектуальной деятельности, героизма и т. п.; но сохранение простой биологической жизни вовсе не есть высшее из благ (549).
Принимая во внимание это соотношение между рангом и силою ценностей, попробуем войти в обстановку жизни дикарей и понять их поведение. «Когда старик дикарь начинает чувствовать, что он становится бременем для своего рода, — говорит Кропоткин, — когда каждое утро он видит, что достающуюся ему долю пищи отнимают у детей, — а малютки ведь не отличаются стоицизмом своих отцов и плачут, когда они голодны; когда каждый день молодым людям приходится нести его на своих плечах по каменистому побережью или чрез девственный лес — у дикарей ведь нет ни кресел на колесах для больных, ни бедняков, чтобы возить такие кресла, — тогда старик начинает повторять то, что и до сих пор говорят старики крестьяне в России: «Чужой век заедаю - пора на покой!». И он идет на покой. Он поступает так же, как в таких случаях поступает солдат. Когда спасение отряда зависит от его дальнейшего движения вперед, а солдат не может дальше идти и знает, что должен будет умереть, если останется позади, он умоляет своего лучшего друга оказать ему последнюю услугу, прежде чем отряд двинется вперед. И друг дрожащими руками разряжает ружье в умирающее тело. Так поступают и дикари. Старик дикарь просит для себя смерти; он сам настаивает на выполнении этой последней своей обязанности по отношению к своему роду» (114). Готтентоты на упрек европейцев отвечают, что, наоборот, европейцы жестоки, так как содействуют продолжению жизни старика, лишившегося способности передвижения, мерзнущего, дрожащего; из сострадания, говорят они, надо помочь ему умереть (Катрейн, 1,16; Вестермарк, 1, 326). Однако, замечает Кропоткин, «дикарям настолько противно бывает проливать кровь, иначе как в битве, что даже в этих случаях ни один из них не возьмет на себя убийство, а потому они прибегают ко всякого рода окольным путям, которых европейцы не понимали и совершенно ложно истолковывали. В большинстве случаев старика, решившегося умереть, оставляют в лесу, выделив ему более чем должную ему долю из общественного запаса. Сколько раз разведочным партиям в полярных экспедициях случалось поступать точно так же, когда они не в силах были более везти заболевшего товарища. «Вот тебе провизия. Проживи еще несколько дней. Быть может, откуда‑нибудь придет неожиданная помощь!» (115).
Любовь к детям у примитивных народов не менее сильна, чем у культурных, и тем не менее многие из них практикуют убийства новорожденных. «Мы только что упомянули, — говорит Кропоткин, — о том, как алеут будет голодать целыми днями и даже неделями, отдавая все съедобное своему ребенку; как мать–бушменка идет в рабство, чтобы не разлучаться со своим ребенком, и можно было бы заполнить целые страницы описанием действительно нежных отношений, существующих между дикарями и их
детьми. У всех путешественников постоянно попадаются подобные факты. У одного вы читаете о нежной любви матери; у другого рассказывается об отце, который бешено мчится по лесу, неся на своих плечах ребенка, ужаленного змеей; или какой‑нибудь миссионер повествует об отчаянии родителей при потере ребенка, которого он же спас от принесения в жертву тотчас же после рождения; или же вы узнаете, что дикарки–матери обыкновенно кормят детей до четырехлетнего возраста и что на Ново–Гебридских островах в случае смерти особенно любимого ребенка его мать или тетка убивает себя, чтобы ухаживать за своим любимцем на том свете, и т. д. без конца».
«Подобные факты упоминаются во множестве, а потому, когда мы видим, что те же самые любящие родители практикуют детоубийство, мы необходимо должны признать, что такой обычай (каковы бы ни были его позднейшие видоизменения) возник под прямым давлением необходимости, как результат чувства долга по отношению к роду и ради возможности выращивать уже подрастающих детей. Вообще говоря, дикари вовсе не «плодятся без меры», как выражаются некоторые английские писатели. Напротив, они принимают всякого рода меры для уменьшения рождаемости» (112). «Но при всем том первобытные народы не в силах выкармливать всех рождающихся детей, и тогда они прибегают к детоубийству». Однако «родители очень неохотно подчиняются этому обычаю и при первой возможности прибегают ко всякого рода компромиссам, лишь бы сохранить жизнь своих новорожденных. Как уже было прекрасно указано моим другом Эли Реклю, они выдумывают ради этого счастливые и несчастные дни рождения, чтобы пощадить хотя бы жизнь детей, рожденных в счастливые дни; они всячески пытаются отложить умерщвление на несколько часов и потом говорят, что, если ребенок уже прожил сутки, ему суждено прожить всю жизнь. Им слышатся крики маленьких детей, будто доносящиеся из леса, и они утверждают, что, если послышится такой крик, он предвещает несчастье для всего рода; а так как у них нет ни специалистов по «производству ангелов», ни «яслей», которые помогали бы им отделываться от детей, то каждый из них содрогается перед необходимостью выполнить жестокий приговор, и потому они предпочитают выставить младенца в лес, чем отнять у него жизнь насильственным образом» (С. I 113; см. также Вестермарк, I, 334).
Вестермарк указывает на то, что у многих примитивных народов убийство новорожденных не практикуется и они осуждают этот обычай. Мало того, и те племена, у которых этот обычай существует, часто сознают, что он есть зло, и испытывают угрызение совести. У многих народов убийство новорожденного допускается лишь до одного месяца; чаще всего, если ребенок прожил полчаса, жизнь спасена, он воспитывается с нежностью; даже чрезмерною, с большими лишениями для взрослых (I, 337–339).
Каннибализм также объясняется столкновением ранга ценностей и их силы. «Многие дикари, — говорит Кропоткин, — бывают
вынуждены иногда питаться падалью, совершенно разложившейся, а в случаях совершенного отсутствия пищи некоторым из них приходилось разрывать могилы и питаться человеческими трупами, даже во время эпидемии». Даже европейцы, в случае тяжелого голода, прибегали иногда к людоедству: «Немудрено, что прибегали к нему и дикари. Вплоть до настоящего времени они по временам бывают вынуждены съедать трупы своих покойников, а в прежние времена они в таких случаях вынуждены были съедать и умирающих. Старики умирали тогда, убежденные, что своей смертью они оказывают последнюю услугу своему ролу. Вот почему некоторые племена приписываютканнибализму божественное происхождение, представляя его как нечто, внушение повелением посланника с неба.
Позднее каннибализм потерял характер необходимости и обратился в суеверное «переживание». Врагов надо было съедать, чтобы унаследовать их храбрость; потом, в более позднюю эпоху, для той же цели съедалось уже одно только сердце врага или его глаз. В то же время среди других племен, у которых развилось многочисленное духовенство и выработалась сложная мифология, были придуманы злые боги, жаждущие человеческой крови и жрецы требовали человеческих жертв для умилостивления богов. В этой религиозной фазе своего существования каннибализм достиг наиболее возмутительных своих форм» (117 и след.).
Мы подходим, таким образом, к рассмотрению еще одного важного источника различия кодексов морали: мировоззрение у разных народов, представления и учения о строении мира, о средствах для достижения цели, о последствиях поступков и т. п. крайне различны. Отсюда становится понятным, что нередко поступок, в котором мы видим только проявление эгоизма и жестокости, в уме примитивного человека есть суровая мера, предпринимаемая ко благу страдающего от нее, — нечто вроде болезненной операции, восстанавливающей здоровье. Так, у монгольского племени накка есть обычай жестоко убивать девочек, чтобы заставить их в следующий раз, при новом воплощении, явиться на земле в виде мальчика {Вестермарк, I, 336). Некоторые племена в случае рождения двойни, не имея возможности выкормить сразу двух детей, убивают одного из них, успокаивая себя тем, что ребенок вскоре опять родится, может быть, у той же матери (Леви–Брюль. Les fonctions mentales.., 405). Обычай съедать состарившихся родных есть у некоторых племен «священное действие», имеющее целью защиту тела их от червей или обесчещения трупа врагами. Есть племена, у которых распространено верование, что загробную жизнь человек ведет с теми духовными и телесными качествами, какие были у него в дни смерти; поэтому у них умерщвлению подлежат старшие члены семьи раньше, чем они дойдут до жалкого одряхления {Вестермарк, I, 327); они сами выражают желание «переменить климат» (Катрейн, I, 16).
Учение буддизма о том, что личное бытие и вообще всякое мировое бытие есть зло, сопутствуется моралью сострадания ко
всякому живому существу; она в общем сходна с христианским нравственным сознанием. Но слепота к положительным аспектам личного бытия и мировой жизни, вызванная чрезмерным сосредоточением внимания на зле физических страданий и бренности существования в психоматериальном царстве, подрывает самую высокую и утонченную сторону морали, именно содействие расцвету творчества, воплощающего абсолютные ценности в земной жизни. Открыв этот источник различия европейского и буддийского моральных кодексов, мы имеем право утверждать, что из него не следует относительность нравственности: расширение кругозора должно привести к сближению обоих кодексов.
Католический ученый Катрейн в своем огромном трехтомном труде «Единство нравственного сознания человечества», опираясь на множество этнографических исследований, приходит к убеждению, что все основные нравственные идеи, заключающиеся в десяти заповедях, суть общее достояние всего человечества: убийство, за исключением определенных случаев, супружеская измена, воровство, ложное свидетельство и т. п. у всех народов считается недопустимым. Исследование множества кодексов морали самых разнообразных народов всех времен дает достаточный материал для индуктивного обоснования истины единства нравственного сознания человечества. Правдивость, верность, щедрость, гостеприимство, вежливость, благодарность и т. п. всюду признаются за правильный путь поведения, но выражаются нередко в иных формах, чем у нас. Чтобы усмотреть единство нравственности, нужно различать основные принципы поведения, с одной стороны, и конкретные применения их, а также выводы из них, различные в разных условиях. Кроме того, изучая нравственное сознание примитивных народов, необходимо различать принципы их морали и нередко нарушение их на практике, встре чающееся на каждом шагу и у цивилизованных народов. Так, у многих примитивных народов весьма распространена ложь как орудие самозащиты слабых; но ложь, вредящая другому, резко осуждается; призывание Бога в свидетели при ложном показании считается особенно предосудительным и влекущим за собою наказание; следовательно. Бог считается врагом лжи. Воровство вообще осуждается; но нередко примитивные народы воруют у белых, оправдывая этот поступок тем, что он вызван несправедливостью белых, которые богаты и тем не менее скупы (Катрейн, I, 12 и след.; III, 563 и след.). Воровство в этом случае есть зло, служащее поправкою к еще большему злу.
Знание моральных норм народа еще не дает достаточных сведении о его нравственном сознании; нормы, говорит М. Шелер, суть не основные факты нравственной жизни; глубже норм лежат Ценности, во имя осуществления которых вырабатываются нормы. Бывают случаи, когда приходится для осуществления одной и той же ценности рекомендовать одним лицам одну норму, а другим - другую, прямо противоположную ей, в зависимости от различия их характеров или от противоположности обстановки. Повеление:
«Люби ближнего, как самого себя» — имеет в виду лиц, склонных к эгоцентризму; но бывают люди совершенно иного душевного склада, совершенно забывающие о себе; к ним должно быть направлено повеление: «Старайся сам выработать в себе какое‑либо содержание, чтобы иметь возможность другим дать нечто», согласно афоризму Гёте: «Когда роза украшает сама себя, она украшает вместе с тем сад». Различие норм поведения у разных народов и лиц часто используется как довод в пользу этического релятивизма и скептицизма; но довод этот поверхностный; он теряет силу, когда удается проникнуть глубже, именно узнать, какие ценности осознаны народом и служат целью его стремлений. Ссылаясь на Ратенау, Шелер говорит, что иногда отсутствие нормы свидетельствует о высоком развитии какой‑либо добродетели и, наоборот, настойчивое повторение нормы есть признак того, что народ склонен нарушать ее; например, единобожие проповедовалось особенно настойчиво среди еврейского народа, потому что он неискоренимо стремился к многобожию; чрезмерное подчеркивание долга почитать родителей возникает там, где была склонность отделываться от них (219–221). Таким образом, нравственный идеал у двух народов может быть один и тот же, но выражение его в нормах морали различное.
Особенно замечательны случаи, говорит Шелер, когда происходит глубокий переворот во всем этосе народа под влиянием открытия новых высших ценностей нравственно–религиозным гением; тогда весь прошлый этос релятивируется, как, например, под влиянием Нагорной проповеди Христа. Однако при этом все прежние правила предпочтения сохраняются: так, например, христианство в ответ на оскорбления и преследования рекомендует не месть, а прощение на основе любви; но правило дохристианской морали, согласно которой месть лучше, чем отказ от нее ради материальной выгоды, остается в силе (316). Перед нами здесь ряд ценностей, очевидно и несомненно различных по рангу: материальная выгода — месть за оскорблением – прощение на основе любви.
Столкновение двух этосов, из которых один отодвинут вниз другим, более высоким, приводит к тяжелым драмам. В поэме Пушкина «Галуб» дано прекрасное поэтическое. изображение расхождения двух нравственных систем.
Все виды различия кодексов морали, согласно произведенному анализу, не содержат в себе основания для этического скептицизма и релятивизма. Как бы ни расходились между собою нравственные правила, которым следуют разные народы, эпохи и отдельные лица, все же они могут быть поняты как различные ступени восхождения к одной и той же цели или (в худшем случае) как боковые уклонения на различных извилистых линиях развития, чаще всего обусловленных различными видами столкновения ранга и силы ценностей, ведущих, однако, вверх по направлению к одной и той же области бытия и ценностей, к порогу Царства Божия. Поэтому абсолютная этика возможна и необходима. Выразив
в понятиях идею абсолютного совершенства и конечной цели поведения, она дает в руки абсолютный масштаб для сознательной нравственной оценки поступков и планов будущего. Исходя из этого масштаба, приходится признать, что в нашем психоматериальном царстве бытия даже и лучшие поступки содержат в себе только частичное добро; ниже этого уровня стоят уже поступки, считаемые нередко похвальными, а в действительности представляющие собою выбор из двух зол меньшего. Зло, хотя бы и меньшее, все же остается злом, и потому нельзя не согласиться с Н. А. Бердяевым, который эпиграфом к своей книге, носящей на звание «Назначение человека», взял слова из записной книжки Гоголя: «Грусть от того, что не видишь добра в добре».
Радостно, однако, думать, что сама эта печальная оценка земной действительности исходит из такой глубокой основы нравственности, которая едина у всех членов человечества; не всеми людьми она осознана и опознана, но в конечном итоге именно она руководит нравственною жизнью всех народов во все времена. Доказательство единства нравственности, опирающееся на сопоставление частных фактов, как это сделал Катрейн, имеет индуктивный характер. В борьбе с этическим релятивизмом сторонников позитивизма, материализма и т. п. оно имеет большую цену, так как побивает противника его же оружием. Однако на пути такого доказательства, идущего снизу вверх от фактов, чересчур сложных, для того чтобы можно было считать наше знание их полным, вывод не может быть абсолютно достоверным; он имеет только более или менее вероятный характер. Доказательство, вполне убедительное, может быть получено только путем умозрения, направляющегося сверху вниз — от всеобщих принципов строения мира и человека к частным фактам поведения. К изложению этого доказательства мы и приступим теперь.
Нравственность предполагает такое развитие мира и личности, при котором возможна противоположность подлинно бескорыстного и корыстного поведения. Условия эти были выяснены уже раньше. Остается теперь перечислить их, сопоставить и усмотреть, что из них вытекает с необходимостью единство нравственности и возможности абсолютной этики. Первое основное условие абсолютной этики устанавливается аксиологией (теорией ценностей), которая открывает, что все принадлежащее к составу мира имеет ценностный характер и все ценности не субъективны, а объективны, общезначимы, т. е. имеют значение для всякого субъекта. Существуют положительные абсолютные ценности, т. е. общезначимые (объективные) самоценности: они сами в себе безусловно оправданны; следовательно, имеют характер добра с любой точки зрения, в любом отношении и для любого субъекта. Существуют кроме них также и относительные
положительные ценности; они имеют характер добра лишь, в каком‑либо отношении или для каких‑либо определенных субъектов; в каком‑либо другом отношении или для каких‑либо других субъектов такая ценность сама по себе есть зло или по крайней мере необходимо связана со злом. Однако такие ценности, в которых добро необходимо связано со злом, возможны только в психоматериальном царстве бытия, где деятели относительно изолированы друг от друга своей большей или меньшей эгоистической замкнутостью в себе.
Ценности не равны друг другу: одни из них выше, другие ниже; различия их ранга также объективны, общезначимы. Вследствие объективности ценностей человек способен осознать и опознать их с такой же достоверностью, как и бытие, например цветов, звуков и т. п.
Абсолютная этика необходимо содержит в себе категорические императивы, т. е. безусловные приказания. Они исполнимы и, следовательно, имеют смысл лишь в том случае, если существует свобода воли. Кант прекрасно выразил эту связь между безусловностью долга и свободой: «Ты должен, следовательно, ты можешь». Две мои книги — «Свобода воли» и «Ценность и бытие» - содержат в себе доказательства в пользу свободы воли и объективности ценностей.
Третье существенное условие абсолютной этики есть такое строение мира, в силу которого личность не замкнута в себе и находится в теснейшей, интимной связи со всеми существами всего мира. Согласно изложенному выше учению о мире, это условие действительно осуществлено: все деятели всего мира тесно связаны друг с другом своим единосущием, благодаря которому все имманентно всему, все существует не только для себя, но и для всех остальных деятелей; всякая личность имеет в своем предсознании все содержание мира вместе с его ценностным характером не в виде субъективной копии, а в подлиннике; мало того, любой элемент мира она может осознать и даже опознать.
Единосущие деятелей, о котором здесь идет речь, никоим образом не следует себе представлять в духе некоторых видов пантеизма и родственных ему направлений, как учение о том, что позади всех событий, совершающихся во времени. и пространстве, находится одно существо и каждая личность есть только своеобразный пучок проявлений этого единого существа. Таким образом, множественность индивидуумов низводится на степень производного, второстепенного явления. Это учение, давно уже развитое в религиозной и философской литературе Индии (например, в Упанишадах), в новой философии представлено в системе Шопенгауэра, опирающегося на теорию пространства и времени Канта. Это строение мира он считает условием возможности сострадания. «Оно поэтому есть метафизическое основание этики, — говорит Шопенгауэр, — и состоит в том, что один индивидуум непосредственно узнает себя самого, свою собственную подлинную сущность в другом». Это знание он обозначает санскритской формулой
«tat twam asi» (это: ты), заимствованной из индусской философии, на нем и возникающем из него сострадании, утверждает Щопенгауэр, «основана всякая подлинная, т. е. бескорыстная, добродетель и всякое доброе дело». «Если человек дает хотя бы только милостыню, не задаваясь даже и в самой отдаленной степени иной целью, кроме того чтобы уменьшить нужду, давящую другого, это возможно, лишь поскольку он познает, что это он сам является себе теперь в том печальном образе, следовательно, узнает свою собственную сущность в чужом явлении» (Основы морали. § 22).
Шопенгауэр, блестящий писатель и остроумный мыслитель, изложил свою теорию единства мирового бытия и построил на ней систему этики с большим искусством. Она подкупает читателя живым изображением данности в сознании чужого страдания и воодушевленной защитой учения о бескорыстном поведении. Однако стоит вдуматься глубже в метафизическую основу этой теории, и тотчас откроется, что она совершенно несостоятельна. Митрополит Антоний (Храповицкий), обсуждая учения такого типа, говорит: «Представим себе, что любимый мною друг или прощенный и затем возлюбленный мною мой прежний враг есть мой двойник, мой alter ego, минутный лишь призрак того неопределенного космического целого, которое и во мне проявляется как в своей части: не согласитесь ли вы, что, проникнувшись таким представлением, я тотчас бы потерял то святое возвышающее чувство бескорыстного расположения к ближнему и моя прежняя симпатия к нему сразу же стала бы для меня противной, как вид человека, ласкающего свое изображение в зеркале или целующего свою собственную руку? (Собр. соч. митрополита Антония (Храповицкого). Т. 3: Две крайности: паписты и толстовцы. С. 173). В самом деле, если бы в мире существовал только один подлинный субъект поведения и не было бы множества личностей как самостоятельных существ, то не было бы и возможности подлинно бескорыстного поведения: чуткость сострадательного человека состояла бы в таком расширении его сознания, благодаря которому он усматривал бы, что чужое страдание есть его собственное страдание; и помощь страдающему была бы заботой о себе самом во всех своих проявлениях, т. е. имела бы характер расширенного эгоизма.
Несостоятельность этой теории обнаруживается прежде всего в том, что она неправильно изображает состав сострадания: в сознание наблюдателя действительно вступает чужое страдание в подлиннике, однако именно как чужое, как предмет наблюдения; субъект, видящий таким образом чужое страдание, может ответить на него собственным переживанием страдания, однако это не необходимо: именно наиболее активно сострадательные люди, видя чужое тягостное состояние, сами не страдают, но живо входят в чужое положение и, сохраняя всю силу своего ума и воли, активно содействуют улучшению чужого состояния. Таким образом, явление, требующее объяснения, еще более загадочно, чем думает
Шопенгауэр. Нет единого субъекта всех личностей, существует раздельность личностей как носителей творческой силы и, следовательно, самостоятельность их: я никоим образом не есмь ты. Тем не менее каждое «я» способно иметь в своем сознании страдания чужого «ты» в подлиннике. Объясняется это той связью субъектов, которую можно назвать отвлеченным единосущием их; на основе ее возникает интуиция, т. е. созерцание не только своего, но и чужого бытия в подлиннике. Благодаря этому интимному проникновению во внешний мир возможна любовь к чужому индивидуальному бытию и ко всем положительным ценностям ради них самих, а не ради своей выгоды: каждая положительная ценность сама за себя говорит, своей добротностью оправдывает свое притязание на существование. Любовь к чужому «я» есть приятие в свое «сердце» чужой индивидуальности во всей конкретной полноте ее; чужое «я» остается при этом иным самостоятельным бытием и сознается таковым, но любящий бескорыстно принимает живое участие во всех сторонах его жизни и не только стремится устранить его страдания, но и содействует расцвету его жизни во всех отношениях.
Любовь кратчайшим путем ведет к конкретному единосущию, вполне осуществимому лишь в Царстве Божием. Даже и при конкретном единосущии нет тождества личностей: самостоятельность и свобода их обнаруживается даже еще отчетливее в соборном творчестве путем внесения каждым соучастником индивидуального вклада в единое гармоническое целое подобно тому, как в хоре различия голосов, тенора, баритона, сопрано и т. д. с индивидуальными тембрами их, причем поют они не в унисон, а многоголосно, образуют органическое целое музыкального произведения.
В дополнение объективности ценностей, свободе воли и единосущию деятелей есть еще четвертое условие абсолютной этики, особенно уясняющее, как возможно развитие нравственной жизни существ, отпавших от Бога и поэтому обладающих весьма ограниченной творческой силой с более или менее узким кругозором сознания. Всякий деятель, на какой бы низкой ступени развития он ни стоял, есть индивидуум; это значит, что он обладает нормальной идеей, в которой выражается абсолютно ценное, единственное и незаменимое другими существами назначение его, определяющее место его в Царстве Божием и на пути к нему. Такая индивидуальная идея, присущая каждому деятелю, есть его идеал. Значение и даже сознание этого идеала во всей полноте невозможно в земных условиях; тем не менее в предсознании он целостно существует для каждого деятеля и служит абсолютным масштабом оценки всех его проявлений. В соотношении с этим идеалом каждый поступок деятеля психоматериального царства, даже и правильный, т. е. соответствующий требованиям нормальной эволюции, оказывается не вполне совершенным; полного удовлетворения он не может дать и потому может быть лишь временным этапом на пути вверх к Царству Божию: отбрасываемый в область прошлого, он заменяется новыми творческими усилиями создать
более совершенную жизнь. Если же поступок не соответствует требованиям нормальной эволюции, неудовлетворение им принимает у существ, обладающих сознанием и знанием, характер более острого переживания того, которое называется угрызениями совести; оно может повести за собой раскаяние, ведущее к отсечению усвоенных раньше способов поведения, к перерождению существа и поднятию его на более высокую ступень совершенства. Итак, совесть есть способность деятеля оценивать свои поступки с точки зрения требований нормальной эволюции, согласно индивидуальный нормативной идее деятеля. Совесть можно назвать «голосом Божиим» в человеке, конечно, не в смысле прямого Божественного откровения, а в том смысле, что источник ее есть первозданный индивидуальный «образ Божий», присущий человеку.
Основа совести, индивидуальная нормативная идея есть начало, столь глубинное и столь далекое от скудости земного бытия, что совершенное опознание его в земных условиях невозможно; поэтому приговоры совести поднимаются из темных недр духа безотчетно и могут быть рационально обоснованы только в простейших случаях, когда речь идет об исполнении справедливых требований законнической морали, т. е. той, которая выразима в общих правилах поведения. Неудивительно поэтому, что возможны ошибки знания, например принятие за голос совести такого самоосуждения, которое возникает вследствие нарушения условных форм приличия и т. п. Понятно отсюда, что Шелер ставит выше совести усмотрение добра в его «очевидной самоданности» (334). С этим нельзя не согласиться, но необходимо прибавить, что знание добра и зла в полной мере возможно только в Царстве Божием, а в наших условиях часто приходится довольствоваться инстинктивным голосом совести.
В дополнение к перечисленным основным условиям нравственности и развития ее существуют еще условия вспомогательные. На первом месте среди них нужно поставить расширение опыта как интеллектуального в смысле знания бытия, так и опыта чувства и воли, в которых открывается ценностная сторона бытия. (О волевом опыте см.: Guruvitch G. Morale théorique et science des moeurs. 1937). Обыкновенно это расширение' опыта происходит так: ради достижения каких‑либо низших ценностей, например материального благополучия, или общественного положения, или удовлетворения тщеславия, честолюбия и т. п., человек пользуется — как средством — деятельностями, связанными с высшими ценностями, например изучает какую‑либо науку, развивает в себе общительность, служит своему отечеству, занимается искусством и т. п. При этом он вживается в новые для него области бытия с их высокими ценностями, и дело кончается нередко тем, что они перестают быть для него только средством и становятся также целью сами по себе, что и соответствует их достоинству. Выше, при изложении ассоциационной теории Спенсера о превращении средств в цели, было уже указано, что она глубоко ошибочна: это превращение происходит не вследствие переноса ассоциаций с прежних целей
на средство, а вследствие усмотрения и эмоционального переживания более высокой изначальной ценности, присущей тому бытию и тем деятельностям, которые прежде использовались как средство. На этом пути совершается развитие знания, воображения и особенно чувства ценностей, содействующее развитию нравственности. Немаловажную роль играет воспитание воли, именно самоограничение и самообуздание, даже и в том случае, если первоначально оно предпринимается ради эгоистических целей и достижений низших ценностей. Например, с целью сдать экзамен, улучшить свои имущественные средства, достигнуть высшего положения в обществе приходится преодолеть леность, чревоугодие, похотливость, раздражительность, необщительность и т. п. Это обуздание низших эгоистических влечений ведет к ослаблению их и вместе с тем к постепенному освобождению от той слепоты, которая мешала раньше восприятию более высоких ценностей. Перенесение физических стеснений, согласно правилу «pour étre belle il faut souffrir» имеет суетный характер, однако и оно освобождает от подчинения телу, ведет к некоторому одуховлению воли и может облегчать впоследствии бескорыстное служение семье, исполнение обязанностей сестры милосердия в случае войны и т. п.
Наибольшее расширение и углубление сознания ценностей возникает благодаря любви к человеку, к живым существам и особенно к Богу. Об этом будет речь в особой главе.
Внешние обстоятельства могут содействовать также и сужению сознания ценностей. Голод, тяжелая борьба за существование, жизнь народа под постоянной угрозой со стороны воинственных соседей и т. п. обстоятельства обостряют инстинкт личного и племенного самосохранения. Отсюда возникает усиленное отвлечение внимания от одних ценностей, чрезмерное сосредоточение его на других и такое нарушение ранга ценностей, которое влечет к возникновению нравов и обычаев, считаемых похвальными у народов, выработавших их, но осуждаемых на более высокой ступени нравственного сознания. Обязанность осуждать зло, кроющееся в обычаях, возникших вследствие тяжелых условий жизни, основана на том, что человек никогда не утрачивает свободы: внешние условия вовсе не создают порядок жизни с законосообразной необходимостью, и потому мы всегда остаемся ответственными за то относительное зло, которое вносим в мир своим поведением. В годы социальных катастроф особенно ярко обнаруживается эта свобода человека. Б. Зайцев, описывая жизнь поэтессы А. Герцык (умершей в 1925 г.), рассказывает о ее поведении во время революции: «В воздухе, напоенном кровью и расстрелами, голодом, стонами детей, в ужасающие дни, когда одни матери в Крыму отравляли своих детей, другие убивали их и солили тела в кадке, — А. Г. вступила в последний лучезарнейший период поэтической работы»*.
___________________
*Зайцев Б. Светлой памяти
Самоотверженно работая, чтобы накормить семью, обессиленная голодом и холодом, она всей душой устремилась к Богу. Один из своих прекрасных религиозных гимнов она создала, стоя в очереди. Кто испытал такое многочасовое стояние в толпе измученных лишениями людей, тот знает, что оно вызывает или бурные злые чувства, или пассивную притупленность, и нужен особый героизм, чтобы преодолеть эти низшие состояния души и сохранить силу творчества. Однако этот возвышенный путь всегда остается открытым перед человеком, и потому ссылка на тяжелые условия жизни есть только указание на смягчающие вину обстоятельства, но вовсе не основание для полного оправдания человека. Стоит только удалить обстоятельства, содействующие сужению сознания ценностей и нарушению ранга их, и в сознании человека опять выступит более совершенная идеальная нормировка поведения. Она не создается этим изменением обстоятельств, а выявляется, как исконное начало, как первозданный образ Божий, присущий всякой твари.
Итак, влияние опыта и других внешних обстоятельств велико, однако все же оно сравнительно второстепенно: в нем нет творческой силы, как полагают сторонники натуралистического эволюционизма; оно может быть уподоблено процессу удаления извести с замазанной ею фрески. Такой путь нравственного развития гениально изображен в прекрасном стихотворении Пушкина «Возрождение», приведенном выше. Приняв это учение, необходимо признать, как следствие, вытекающее из него, следующее положение, сформулированное Шелером: нормы, поскольку в основе их лежат ценности, не могут быть объяснены генетической психологией или биологией; такому объяснению подлежит только производимая субъектом выборка, какие ценности предпочесть (Шелер М. Формализм. С. 221 и след.), да и то с оговоркой о свободе его.
Излагая учение о природе сатанинской, т. е. о природе существа, дошедшего до предела зла, я буду пользоваться художественными образами из произведений Достоевского и фактами действительной жизни, которые он имел в виду. Художественное видение жизни направлено у Достоевского преимущественно на те моменты бытия, в которых скрещиваются в сгущенном виде самые насущные религиозные, этические и социальные интересы, особенно на те, где мировое зло обнажается до самых своих корней и проедает душу человеческую насквозь. Поэтому его образы дают богатый материал для исследования проблемы зла.
Существо, дошедшее до предела зла, ненавидит Бога и Царств Божие, а также все, что ведет к Нему. Оно борется против Бога и всех, кто вступает на путь Божий. Это положение принимают пожалуй, все христиане, но вслед за ним, для проникновения в тайники природы сатаны, нужно решить еще вопрос, есть ли для него борьба против Бога первичная цель, цель сама по себе, или же они только средство для достижения еще более дорогой ему цели. В первом случае перед нами было бы существо, бескорыстно сеющее зло вокруг себя, наслаждающееся гибелью и страданиями всего живого просто потому, что чужое страдание есть страдание. Во втором случае это — существо, корыстно злое, т. е. причиняющее зло ради приобретения себе какого‑либо блага. Само собой разумеется, бескорыстно злой более ужасен, чем корыстно злой. Если существо, враждебное Богу ради какой‑либо своей (мнимой) выгоды, есть сатана, то тот, кто ненавидит Бога просто и непосредственно, без всякого отношения к своему «я», есть сверхсатана. Для более ясного понимания различия между этими двумя видами существ остается еще только определить, какое именно благо, несовместимое с бытием Бога и любовью к Нему, может сатана предпочесть Богу. Ответ вытекает из самого вопроса: быть самому Богом, быть выше Бога — вот притязание гордыни сатанинской; отсюда вытекает, как следствие, как производное явление, ненависть к Богу и творению Его.
Краткого размышления достаточно, чтобы убедиться, что существо, названное нами сверхсатаной, невозможно. Непосредственная ненависть к Богу и сотворенному Им бытию, как таковому, была бы также непосредственной ненавистью и к своему бытию; но непосредственное отрицание самого себя. — невозможно; ненависть к себе возникает всегда лишь как производное явление, например как следствие недовольства тем, что я. труслив, или неостроумен, или некрасив, вообще не обладаю каким‑либо воображаемым или действительным достоинством.
Невозможность непосредственной ненависти к Богу и ко всему бытию, как таковому, есть одно из следствий неосуществимости вообще абсолютного зла, тогда как абсолютное добро, именно Бог и Царство Божие, существует. Абсолютное зло, т. е. уничтожение бытия просто ради уничтожения его, будучи высшей целью сверхсатаны, не вносило бы никакого раздвоения в его поведение: такое существо, прибегая ко лжи и лицемерию, надевая на себя личину добродетели или даже используя в целях обмана смесь подлинного добра со злом, было бы вполне последовательным, раз только средства ведут к его верховной цели — уничтожению бытия. Известно, как современные этические системы, выросшие на основе «Критики практического разума» Канта, дорожат последовательностью поведения (Липпс, Коген, Мюнстерберг и другие), считая ее существенным признаком нравственности. Сверхсатана. будучи последовательным, был бы удовлетворен своей деятельностью, поскольку достижение его верховной цели зависит от него; единственным источником страданий этого существа было бы
задние того, что оно способно достигать только умаления бытия, «иногда не будет в силах довести до полной гибели других самого себя, так, чтобы водворилось совершенное ничто.
Если бы такое существо было возможно, то в мире встречались бы случаи истязания, производимого просто ради истязания, не из мести, не из ненависти, не вследствие собственной измученности, вызвавшей слепое озлобление против всех, не для упоения своей силой, не для победного торжества над чужим бытием и даже не от скуки, а просто потому, что чужое страдание давало бы удовлетворение истязателю само по себе, без всякого отношения к нуждам его «я», т. е. совершенно бескорыстно. Удовлетворение от чужого мучения здесь не было бы корыстью, так как, согласно предположению, верховная цель заключалась бы в причинении другому существу страданий, а удовлетворение истязателя было бы только выражением того, что цель его достигнута; точно так же, например, бескорыстное жертвование собой ради блага отечества, правда, дает удовлетворение герою, но не ради этого чувства своей удовлетворенности совершает он свой подвиг, и потому эта приятная внутренняя отметка того, что верховная цель (спасение отечества) достигнута, не придает поступку никакого оттенка корысти. Вследствие органической сращенности всякого индивидуума с мировым целым (см., например, мировоззрение, выраженное в моей книге «Мир как органическое целое»), такое бескорыстное, самозабвенное принятие к сердцу блага других индивидуальностей, а также высшего, чем моя индивидуальность, бытия вполне возможно, но невозможно, чтобы существовала такая же самозабвенная, бескорыстная работа, направленная на осуществление чужих страданий. Правда, Достоевский дает много картин, слишком даже много картин, беспричинного, по–видимому, мучительства; общий осадок от его мира остается такой, как будто он допускал сверхсатанинскую злобу; однако в столь утонченном вопросе нельзя полагаться на общее впечатление, необходимо подвергнуть анализу хоть некоторые, наиболее яркие из его образов. Особенно сконцентрированы они в главе «Бунт» Ивана Карамазова. Здесь турки, бросающие вверх грудных младенцев и подхватывающие их на штыки на глазах матерей, турки, ласкающие младенца, чтобы его рассмешить, и в тот момент, когда он радостно хохочет и тянется ручонками к пистолету, спускающие курок; здесь и русский мужик, описанный Некрасовым, мужик, секущий слабосильную лошаденку по плачущим, по «кротким глазам»; здесь генерал, затравивший в глазах матери дворового мальчика за то, что он, играя камнем, нечаянно зашиб ногу любимой генеральской гончей. Однако это не те люди, в душу которых, вплоть до самых сокровенных тайников, вводит нас Достоевский; глубочайшие мотивы их поступков остаются нам неизвестными: может быть, национальная вражда между турками и славянами, заморенность мужика, безумное самомнение генерала, удалившее его на безмерное расстояние от «подлого раба» (так что травля ребенка есть для него не более как интересное зрелище), — источники этих гнусностей.
Более знакомы нам основные причины самого возмутительного явления — истязания детей своими родителями. Иван Карамазов рассказывает, как «интеллигентный образованный господин и его дама секут собственную дочку, младенца семи лет, розгами».. «Папенька рад, что прутья с сучками, «садче будет», говорит он и вот начинает «сажать» родную дочь. Я знаю наверно, есть такие секущие, которые разгорячаются с каждым ударом до сладострастия, до буквального сладострастия, с каждым последующим ударом все больше и больше, все прогрессивнее. Секут минуту. секут, наконец, пять минут, секут десять минут, дальше больше чаще, садче. Ребенок кричит, ребенок наконец не может кричать. задыхается: «Папа, папа, папочка, папочка!» (Собр. соч. Достоевского. Изд. 1904. XIII. С. 255.)
Далее он говорит о пятилетней девочке, которую родители «били, секли, пинали ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности. в холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за те. что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета на учиться проситься), — за это обмазывали ей все лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла!.. (XIII, 256). Первый из этих рассказов, по–видимому, есть намек на «дело Кронеберга» и защиту его в суде Спасовичем, о чем подробно рассказано в «Дневнике писателя» за 1876 год (февраль, гл. II, с. 57–84, изд. 1905).
На суде оказалось, что отец, приезжая вечером домой со службы, наказывал свою девочку за проступки, совершенные ею днем, за ложь, за развившийся, по его мнению, у ребенка «затаенный порок», а в день особенно тяжелого истязания за то, что ребенок рылся в сундуке мачехи, сломал ее вязальный крючок взял («украл», как говорили родители) из ее сундука чернослив. Без сомнения, здесь нет истязания ради истязания. Первоисточники этой жестокости в борьбе родителей с недостатками детей очень сложны и разнообразны, здесь есть и задетая семейная гордость, честь и честолюбие, и возмущение падением идеала детскою невинности, и ненависть человека к собственным порокам, как в зеркале, отраженным в детях, и властолюбие самодура, не допускающего в особенности, чтобы близкие и подчиненные ему люди преступали его запреты, и т. п. мотивы. Наказание или борьба уже в процессе осуществления может превратиться в истязание. «Тут именно незащищенность‑то, этих созданий, — говорит Достоевский, — и соблазняет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, которому некуда деться и не к кому идти, — вот это‑то и распаляет гадкую кровь истязателя. Во всяком человеке, конечно, таится зверь, зверь гневливости, зверь сладострастной распаляемости от криков истязуемой жертвы, зверь без удержу, спущенного с цепи, зверь нажитых в разврате болезней, подагр, больных печенок и проч.» (XIII, 256). Думается, что этот ужас возникает так: наказание, как и всякое
нападение, пробуждает сильные эмоции, чрезвычайно понижающих сознательность человека; в таком состоянии легко могут поддаться самые архаические атавистические инстинкты, и тогда ребенок, хватающий ручкою за палец своего мучителя, ища спасения у него же и от него же, кажется мучителю злобно сопротивляющимся и еще более распаляет его ярость; тут каждый дальнейший шаг ведет еще ниже в глубину дочеловеческой жизни с ее страшною напряженностью борьбы и звериными проявлениями упоения победою, окончательного преодоления и т. п. чувствами и поступками. (См. об эмоции, как рудиментарном поступке, как о рудименте животных, дочеловеческих инстинктов, мою книгу «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма», гл. «Эмоции».)
Гораздо более сложны и утонченны проявления зла в душе причудливого создания фантазии Достоевского, у Лизы Хохлаковой (в главе «Бесенок» в «Братьях Карамазовых», XIV, с. 265- 270). Она преподносит любимому ею Алеше целый букетдушевных извращенностей самого гадкого свойства. «Вы в мужья не годитесь, — говорит она, — я за вас выйду, и вдруг дам вам записку, чтобы снести тому, которого полюблю после вас, вы возьмете и непременно отнесете, да еще ответ принесете». Она заявляет ему, что не стыдится его и не уважает, потом продолжает:
«Я все хочу зажечь дом. Я воображаю, как это я подойду и зажгу потихоньку, непременно чтобы потихоньку. Они‑то тушат, а он‑то горит. А я знаю, да молчу. Ах, глупости! И как скучно!
Она с отвращением махнула ручкой.
— Богато живете, — тихо проговорил Алеша…
— Пусть я богата, а все бедные, я буду конфеты есть и сливки пить, а тем никому не дам»…
- «Вы злое принимаете за доброе, — говорит Алеша, — это минутный кризис, в этом ваша прежняя болезнь, может быть, виновата.
— А вы таки меня презираете! Я просто не хочу делать доброе, я хочу делать злое, а никакой тут болезни нет.
— Зачем делать злое?
— А чтобы нигде ничего не осталось. Ах, как бы хорошо, кабы ничего не осталось! Знаете, Алеша, я иногда думаю наделать ужасно много зла и всего скверного, и долго буду тихонько делать, и вдруг все узнают. Все меня обступят и будут показывать на меня пальцами, а я буду на всех смотреть. Это очень приятно»…
«- А может быть, вы думаете, что я вам все это нарочно, что бы вас дразнить?
— Нет, не думаю… хотя, может быть, и есть немного этой потребности.
— Немного есть. Никогда перед вами не солгу, — проговорила она со сверкнувшими каким‑то огоньком глазами».
Самую отвратительную мерзость она преподносит ему под конец:
«…Я читала про какой‑то где‑то суд и что жид четырехлетнему
мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих ручках, а потом распял на стене, прибил гвоздями и распял, а потом на суде сказал, что мальчик умер скоро, чрез четыре часа. Эка скоро! Говорит: стонал, все стонал, а тот стоял и на него любовался. Это хорошо!
— Хорошо?
— Хорошо. Я иногда думаю, что это я сама распяла. Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть. Я очень люблю ананасный компот. Вы любите?»
Трудно понять, как у человека язык поворачивается сказать такое; кажется, что перед нами существо, неисцелимо извращенное, дошедшее до предела падения, а между тем стоит всмотреться внимательнее, и тотчас же обнаружится, что здесь нет сверхсатанинской злобы и что в числе сложных источников этого извращения есть требования чистого добра, чистой любви без малейшей примеси личных мотивов, и презрение к себе за неспособность к такому добру. Кончает она беседу просьбой:
«- Алеша, спасите меня!»
«- Я убью себя, потому что мне все гадко! Я не хочу жить, потому что мне все гадко. Мне все гадко, все гадко! Алеша, зачем вы меня совсем, совсем не любите! — закончила она в иступлении.
Нет люблю! — горячо ответил Алеша. А будете обо мне плакать, будете?
— Буду.
— Не за то, что я вашей женой не захотела быть, а просто обо мне плакать, просто? Буду.
— Спасибо! Мне только ваших слез надо. А все остальные пусть казнят меня и раздавят ногой, все, все, не исключая никого! Потому что я не люблю никого. Слышите, ни–ко–го! Напротив, ненавижу! Ступайте, Алеша, вам пора к брату! — оторвалась она от него вдруг.
— Как же вы останетесь? — почти в испуге проговорил Алеша.
— Ступайте к брату, острог запрут, ступайте, вот ваша шляпа! Поцелуйте Митю, ступайте, ступайте!
И она с силой почти выпихнула Алешу в двери».
Чистой любви она требует от Алеши, без сомнения также и от себя. Ананасный компот впервые появился на сцену так:
«Знаете, я про жида этого как прочла, то всю ночь так и тряслась в слезах. Воображаю, как ребеночек кричит и стонет (ведь четырехлетние мальчики понимают), а у меня всё эта мысль про компот не отстает» (XIV, 269).
Только что человеческая душа прониклась чистой симпатией к страдающему ребенку, и вдруг игра ассоциаций подсовывает из области подсознательного нелепый компот. Как не возмутиться духом против этой гнусности, тем более что такое странное сочетание представлений вовсе не есть чисто теоретический и притом непроизвольный процесс смены образов: под ассоциациями, самыми хаотическими, даже возникающими в состоянии душевной
болезни, кроются, как первоисточник их, подсознательные устремления воли. Трудно сказать, какой мотив таился в душе Лизы. Быть может, яркая ужасающая картина распятия мальчика не только потрясла ее душу состраданием к ребенку, но и бессознательно пробудила страх за себя, как это часто бывает, когда человек видит или даже только представляет себе что‑либо ужасное; однако тотчас же является и сознание того, что мне‑то бояться нечего, я в полной безопасности и довольстве, в такой же мере, как бывает тогда, когда «ем любимый ананасный компот». Эта примесь к страху за другого еще и страха за себя, да к тому же с таким нелепым самоуспокоением, подрывает веру в добро, вселяет в душу презрение к себе и ко всему миру: «все гадко», «ах, как бы хорошо, кабы ничего не осталось!». Такой быстрый переход от усмотрения зла в себе к отрицанию добра и в других, конечно, возникает уже на почве гораздо более глубокой порчи души, чем страх, — именно на основе гордости, не допускающей возможности того, чтобы, если я оказался плохим, другие были хороши. Сердцеведец Зосима знает этот путь, прямо ведущий к вратам ада, и предостерегает от недоверия к себе и другим:
«Брезгливости убегайте тоже и к другим, и к себе: то, что вам кажется внутри себя скверным, уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается…» «Не пугайтесь никогда собственного вашего малодушия в достижении любви, даже дурных при этом поступков ваших не пугайтесь очень» (XIII, 63).
Какую систематическую форму может принять это неверие в добро, мы знаем из разреза души Ивана Карамазова. Как и Лиза, не найдя чистого добра в себе, он стал не в меру зорким ко злу в других и усомнился в существовании добра вообще. «Он сам, может, верит ананасному компоту, — говорит Алеша. — Он тоже очень теперь болен, Lise.
— Да, верит! — засверкала глазами Лиза. Он никого не презирает, — продолжал Алеша. — Он только никому не верит. Коль не верит, то, конечно, и презирает» (XIV, 269).
Что отрицание добра не есть первичная основа воли Лизы, видно из того, как она казнит себя за «бесенка» в душе своей: «…только что удалился Алеша, тотчас же отвернула щеколду, приотворила капельку дверь, вложила в щель свой палец и, захлопнув дверь, изо всей силы придавила его. Секунд через десять, высвободив руку, она тихо, медленно прошла на свое кресло, села, вся выпрямившись, и. стала пристально смотреть на свой почерневший пальчик и на выдавившуюся из‑под ногтя кровь. Губы ее дрожали, и она быстро, быстро шептала про себя: «Подлая, подлая, подлая, подлая!» (270).
Утонченные формы истязания путем причинения не физических, а нравственных страданий, например отношение Катерины Ивановны к Дмитрию Федоровичу Карамазову, отношение Грушеньки к людям, Настасьи Филипповны, Фомы Опискина и других героев Достоевского, явным образом также возникают, как вторичное
явление, обыкновенно на почве какой‑либо психической травмы (душевного поражения), развивающей жажду мести всем людям, всему обществу, недоверия ко всякому человеку.
Конечно, всякое поранение предполагает душу несовершенную, испорченную какими‑либо видами самолюбия или себялюбия, которые весьма разнообразны. Так, бывают, например, себялюбцы, вовсе не интересующиеся другими людьми, не гордые и не завистливые, а только сосредоточенные на своей деятельности, любящие свою активность, проявление своей энергии, — бывают среди них и такие, которые направляют эту энергию на высокие, сверхличные цели, однако так, что сверхличное служит для них лишь средством удовлетворить свою самость, наполнить свою душевную жизнь разнообразным интересным содержанием или насладиться своей ловкостью, искусством, талантом и т. п. (Эгоистические характеры, см. о них в главе «Характер» в моей книге «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма»); наоборот, другие себялюбцы сосредоточены на отношении их самости к другим «я»; у них нет равнодушия к чужой жизни, они проявляют чрезвычайно повышенный, однако отрицательный, интерес к другим «я», выражающийся в зависти или гордости, не терпящей чужого превосходства. Таким образом, всякая форма самолюбия и себялюбия ведет к отчуждению от других людей, которое может дойти до таких пределов, что себялюбец, ничуть не будучи злобным или мстительным, способен причинять людям тяжкие страдания лишь от скуки (Клеопатра, втыкающая булавки в грудь невольниц) или из любопытства (Ставрогин, которому одинаково доступна красота «и зверского сладострастия, и подвига», что возможно только при крайнем эгоцентризме).
Принимая во внимание множество и разнообразие путей возникновения зла на основе нарушения гармонии между человеком и миром, вследствие большей, чем должно, любви к своему «я», приходится признать, что даже и Достоевский не дает образов, устанавливающих бесспорно существование ненависти к чужому благу, как первичного устремления воли, не дает права допускать такую природу, которую мы назвали сверхсатанинской.
Н. К. Михайловский в своей статье о Достоевском «Жестокий талант» утверждает, что «есть люди, мучающие других людей не из корысти, не ради мести, не потому, чтобы те люди им как‑нибудь поперек дороги стояли, а для удовлетворения своей мучительской наклонности» (Собр. соч. Т. V. Изд. 4. С. 58 и след.).
По его мнению, многие герои Достоевского такие истязатели, например «Человек из подполья» мучит своими разговорами проститутку, доводя ее до неутешных рыданий, и в изображении этого утонченного истязания «Достоевский отверг все внешние, посторонние мотивы: герой мучит, потому что ему хочется, нравится мучить. Ни причины, ни цели тут нет, да вовсе их, по мысли автора, и не надо, ибо есть жестокость, безусловная жестокость an und für sich7, и она‑то интересна» (Там же. С. II). Сам Достоевский, по его мнению, такой же истязатель, отличающийся только от
обыкновенных мучителей своим великим художественным талантом, который он использует для истязаний читателя. Доказывает он свой тезис путем рассмотрения ранних произведений Достоевского, изобилующих художественными недостатками: «Двойник», «Чужая жена и муж под кроватью», «Вечный муж». Характерно, что и совершеннейшие произведения Достоевского Михайловский считает содержащими в себе множество орудий бесцельной пытки но не доказывает своей мысли анализом их по недостатку времени и места. «Позднейшие произведения, — говорит он, — начиная от «Преступления и наказания», и особенно самые последние — «Бесы», «Братья Карамазовы» — переполнены ненужною жестокостью через край» (С. 49).
Следуя трафарету нашей передовой печати все и вся объяснять условиями социальной жизни, Михайловский усматривает причину развития «жестокого таланта» у Достоевского в том, что у него не было определенного идеала, и особенно в том, что русская действительность до эпохи великих реформ, а также вскоре после нее препятствовала выработке таких идеалов и активной общественной жизни. Из рассуждений Михайловского, однако, явствует, что он не поставил проблему мучительства, как первичного мотива воли, достаточно отчетливо и не доказал существования такого явления. Он говорит о мучительстве «без утилитарной подкладки», без материальной «выгоды» для мучителя. Но выгоду в более утонченном смысле, например для утоления самолюбия, он вряд ли стал бы отрицать; по крайней мере, о Фоме Опискине («Село Степанчиково и его обитатели»), на подробном обследовании которого он основывает свою статью, он говорит: «Словами «ненужная жестокость» исчерпывается вся нравственная физиономия Фомы, и если прибавить безмерное самолюбие при полном ничтожестве, так вот и весь Фома Опискин». Но самолюбие, к которому нужно прибавить еще унижение, испытываемое им, как приживальщиком, от генерала, прежнего владельца села Степанчикова, а также обиды от неудач на литературном поприще — вот первичные страсти и чувства, из которых родилась его мстительность, выражающаяся в издевательстве над людьми.
Итак, ненависть всегда есть производное явление, обусловленное погоней за каким‑либо личным благом; однако благо это может быть не физическим, а утонченным душевным. Даже отпадение сатаны есть не первичное проявление его воли, а производное. По мнению отца церкви св. Григория Богослова, «первейший из небесных светов» утратил свет и славу «по гордости своей» и, «захотев быть Богом, весь стал тьмою» (см. об этом и о мнениях Других отцов церкви — Макарий. Православно–догматическое богословие. 5–е изд. С. 404–411).
Отсюда следует, что сатана знает о совершенстве Бога. И понятно: абсолютная ценность всяким, кто усмотрел ее (даже настолько, что позавидовал ей), не может быть непризнана ценностью, но может быть отвергнута волей или, вернее, может стать предметом извращенного отношения к ней воли: сатана, вместо
того чтобы полюбить Бога больше себя, любит только идею божественности и хочет присвоить себе это достоинство или, буде это возможно, унизить Бога, чтобы удовлетворить своей первичной страсти — гордости. Он примирился бы с Господом, если бы Господь исполнил его требование, когда он, указывая на все царства вселенной, сказал: «Все это дам тебе, если падши, поклонишься мне» (Мф. 4, 9).
Такой дух, видящий больше, чем мы, не может иной раз не поддаться очарованию неотразимого превосходства Бога и существ, сливающихся в согласной любви к нему, но до конца, до преклонения перед Господом, он не дойдет. «Я был при том, — говорит черт Ивана Федоровича, — когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих: «Осанна», и громовой вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми: «Осанна!» Уже слетало, уже рвалось из груди… я ведь, ты знаешь, очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл — о, самое несчастное свойство моей природы — удержал меня и тут в должных границах, и я пропустил мгновение!» (XIV, 337). Благими намерениями ад вымощен, да, именно благими: ведь дьявол, отвергая Бога и Царство Божие, уж, конечно, не говорит себе и тем более другим: «Я поступаю так из гордости, зависти и самолюбия»; без сомнения, он оправдывает свое поведение какими‑либо, соразмерными своей дерзости, весьма высокими мотивами, например уверениями, что он любит людей больше, чем Бог, и хотел бы дать им больше счастья, чем предоставил им Творец. «Мефистофель, — говорит карамазовский черт, — явившись к Фаусту, засвидетельствовал о себе, что он хочет зла, а делает лишь добро. Ну, это как ему угодно, я же совершенно напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренне желает добра» (XIV, 336).
Облик такого существа и все поведение его оказывается в высшей степени сложным, двойственным, сотканным, по–видимому, из противоречий, как рисует его Достоевский. Оно выступает с намерением не губить, а создать, однако непременно свое царство, по своему плану, помимо Бога и вопреки Богу. 'Сравнительно простейший путь для этого состоит в том, чтобы обольстить человека благами низшего порядка, направить все помыслы его на устройство с помощью науки «муравейника» (любимое сравнение Достоевского), в котором все были бы обеспечены хлебом земным. В торопливом беге к этой цели человек, отвергший Бога, считает себя вправе. начать с истребления всех, кто кажется неподходящим по складу своей души для муравьиной жизни, и, таким образом, вместо любви на деле выступает. на первый план ненависть. «Они прямо объявляют, — говорил Достоевский в «Дневнике писателя», — что для себя ничего не хотят, а, работают лишь для человечества, хотят добиться нового строя вещей для счастья
человечества. Но тут их ждет буржуа на довольно твердой почве и им прямо ставит на вид, что они хотят заставить его стать братом пролетарию и поделить с ним имение — палкой и кровью. Несмотря на то что это довольно похоже на правду, коноводы отвечают им, что они вовсе не считают их, буржуазию, способными стать братьями народу, а потому‑то и идут на них просто силой, из братства их исключают вовсе: «Братство‑де образуется потом, из пролетариев, а вы — вы сто миллионов обреченных к истреблению голов, и только. С вами покончено, для счастья человечества» (XII, с. 63).
(Чиновник Лебедев в «Идиоте» говорит: «Слишком шумно и промышленно становится в человечестве, мало спокойствия духовного, жалуется один удалившийся мыслитель. Пусть, но стук телег, подвозящих хлеб голодному человечеству, может быть лучше спокойствия духовного, отвечает тому победительно другой, разъезжающий повсеместно мыслитель, — и уходит от него с тщеславием. Не верю я, гнусный Лебедев,' телегам, подвозящим хлеб человечеству. Ибо телеги, подвозящие хлеб всему человечеству, без нравственного основания поступку, могут прехладнокровно исключить из наслаждения подвозимым значительную часть человечества, что уже и было…» (VII, 368).)
Однако несостоятельность этого научно–атеистического способа устранения жизни человечества обнаружится слишком скоро и чересчур явно: «Начав возводить свою «вавилонскую башню» без Бога и без всякой религии, человек кончит «антропофагиею» (XIII, 274), «ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою» (XIII, 269). Поэтому отец лжи создаст для человека соблазн гораздо более утонченный: лжебога и ложную религию, основанную на потворстве земным вожделениям человека, но так, чтобы совесть человека была усыплена мнимым согласием с заветами Бога. Основу этого величайшего соблазна раскрывает поэма Ивана Карамазова «Великий Инквизитор» (XIII, 261- 276). Герой ее сам заявляет Христу: «Мы не с Тобою, а с ним» (273), с «страшным и умным духом», который уже в трех вопросах, предложенных Христу в. пустыне, обнаружил «вековечный и абсолютный ум свой» (267). Следуя этому уму, Великий Инквизитор признал, что религия Христа несоразмерна с силами человека. «Вместо того чтобы овладеть людскою свободой. Ты умножил ее…» «Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот, вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда — Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе…» «Ты возжелал свободной любви человека, чтобы, свободно пошел он за Тобою, прельщенный и плененный Тобою. Вместо твердого древнего закона свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ перед собою» (270). «Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться
в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным? И если за Тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль Тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих Тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые» (269).
Итак, перед нами великий гуманист, восставший против Бога, во имя любви к человеку, и решивший «исправить подвиг» Христа (276). Он не требует от человека величия духа, подъятия на себя креста Господня, свободного подвига. За то и обещает он человеку не бесконечное блаженство обладания абсолютным добром, а «тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы» (274). «О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас как дети за то, что мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. И возьмем на себя, а нас они будут обожать как благодетелей, понесших на себе их грехи перед Богом…» «Тихо умрут они, тихо угаснут во имя Твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то уж, конечно, не для таких, как они» (275). Чтобы успокоить их совесть, «мы скажем, что послушны Тебе и господствуем во имя Твое» (269), основывая религию «на чуде, тайне и авторитете». «Правы мы были,. уча и делая так, скажи? Неужели мы не любили человечество, столь смиренно сознав его бессилие, с любовью облегчив его ношу и разрешив слабосильной природе его хотя бы и грех, но с нашего позволения?..» (273).
Достоевский не раз в своих произведениях развивает эту идею водворения счастья на земле путем поощрения человеческих слабостей или даже путем принижения человеческой природы. Розанов в своей книге «Великий Инквизитор»* особенно остановился на этой мысли. Чрезвычайно грубое выражение ее дано в «Бесах» Шигалевым и подхвачено Петром Верховенским, который говорил Ставрогину: «У него хорошо в тетради, — у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносить. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, — не надо высших способностей. Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами» (Бесы. Т. VIII. С. 370).
Мысль, что дух зла выступает не прямо, как разрушитель и человеконенавистник, а, наоборот, как гуманист, задающийся целью
создать царство всеобщего счастья, конечно, непременно на земле, без преображения ее, обстоятельно развита Вл. Соловьевым в его «Краткой повести об антихристе». Соловьев полагает, что в последний раз попытка создать земное царство счастья возникнет не на основе материализма, а с помощью «религиозного самозванства, когда имя Христово присвоят себе такие силы в человечестве, которые на деле и по существу чужды и прямо враждебны Христу и Духу Его»*.
Антихрист в изображении Соловьева оказывается «великим спиритуалистом, аскетом и филантропом» (561). Став вселенским императором, он стремится облагодетельствовать человечество государственным строем, обеспечивающим всякому гражданину «хлеб и зрелища», но источник всей его деятельности не любовь к человеку, а безмерное самолюбие, побуждающее его в конце концов объявить себя «единственным истинным воплощением верховного божества вселенной» (580).
Гуманность — хотя бы и мнимая — созидательная работа, хотя бы и ложно направленная, разве. все это не противоречит общепринятому убеждению, что дьявол есть дух небытия, как это признает и Великий Инквизитор (267)? Противоречия здесь, конечно, нет: полнота бытия возможна только в Царстве Божием-, всякое отпадение от Бога и попытки созидания царства, противящегося Богу, ведут к умалению бытия, к уничтожению одних существ другими и в конечном итоге к тому страшному распаду, жуткое переживание которого дано у Флоренского в его книге «Столп и утверждение истины». «Вопрос о смерти второй — болезненный искренний вопрос. Однажды во сне я пережил его со всею конкретностью. У меня не было образов, а были одни чисто внутренние переживания. Беспросветная тьма, почти вещественно густая, окружала меня. Какие‑то силы увлекли меня на край, и я почувствовал, что это — край бытия Божия, что вне его — абсолютное Ничто. Я хотел вскрикнуть и — не мог. Я знал, что еще одно мгновение, и я буду извергнут во тьму внешнюю. Тьма начала вливаться во все существо мое. Самосознание наполовину было утеряно, и я знал, что это — абсолютное, метафизическое уничтожение. В последнем отчаянии я завопил не своим голосом: «Из глубины возвах к Тебе, Господи. Господи, услыши глас мой…» В этих словах тогда вылилась душа. Чьи‑то руки… схватили меня, утопающего, и отбросили куда‑то, далеко от бездны. Толчок был внезапный и властный. Вдруг я очутился в обычной обстановке, в своей комнате, кажется; из мистического небытия попал в обычное житейское бывание. Тут сразу почувствовал себя пред лицом Божиим и тогда проснулся, весь мокрый от холодного пота» (С. 205–206).
Великий Инквизитор называет дьявола не только духом небытия, но и духом самоуничтожения (267). Однако первичное Устремление воли к самоуничтожению невозможно; следовательно это — явление производное, и надо выяснить, как оно
________________
* Соловьев Вл. Три разговора//Собр. соч. Т. 8. С. 527.
возникает. Гордый замысел дьявола создать свое царство, лучшее, чем мир Божий, мотивируется, как сказано, перед другими и даже перед самим собой не низменной завистью, а мнимой любовью к добру. Призрачный блеск добра — такова основная ложь дьявольской природы. Но этого мало, всякая попытка созидания, если она, хотя бы временно, ведет не к чистому разрушению, а действительно к устроению какого‑то царства, возможна не иначе как путем использования бытия, уже сотворенного Богом, и принципов жизни, заповеданных Им, вроде солидарности, гармонии, верности долгу, взятых, однако, не в абсолютной широте, а в такой относительности, которая искажает их основную цель и ведет в результате не к полноте бытия Царства Божия, а к умалению и стеснению бытия; так, народ, ослепленный гордыней, может проявить в войне чудеса храбрости, стройной организованности, верности долгу, но вся эта кипучая жизнь, чем она интенсивнее, чем более она использовала силы добра ради конечного зла, влечет в тем более страшную бездну разрушения. Таков путь дьявола: весь насквозь он пропитан лживостью; на словах и в средствах - добро, а конечной цели — зло или же в конечной цели -мнимое добро, а в средствах зло. Сам Иисус Христос говорит: «Он лжец и отец лжи» (Иоан. 8, 44).
Такое существо — по мере развития своей деятельности и опознания ее — должно прийти к лицемерию и сознательной лжи. Но сознательная ложь есть признание своей слабости и превосходства противника; отсюда неизбежны величайшие страдания для гордого существа, природе которого соответствует открытое нападение, обнаруживающее воочию перед всеми его превосходство. Страдания от своей собственной деятельности должны породить в нем в конце концов ненависть также и ко всем своим предприятиям, и даже к самому себе. Если и такой конец не приведет его к раскаянию, то ненависть к Богу и миру Его должна возрасти до последних пределов вместе с сознанием тщеты всех попыток преодолеть Господа. Вся жизнь такого существа превращается в толчение воды в ступе, и потому страдания его ужасны своей пустотой, отсутствием в них жизни. «Люди принимают всю эту комедию за нечто серьезное, — говорит черт Ивана Федоровича, — даже при всем своем бесспорном уме. В этом их и трагедия. Ну и страдают, конечно, но… все же зато живут, живут реально, не фантастически; ибо страдания‑то и есть жизнь. Без страдания какое было бы в ней удовольствие — все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но оно скучновато. Ну а я? Я страдаю, и все же не живу. Я икс в неопределенном уравнении. Я какой‑то призрак жизни, который потерял все концы и начала, и даже сам позабыл, наконец, как и назвать себя» (XIV, 331).
Страдание, утратившее смысл, есть уныние (acedia), один из смертных грехов. Оно прямой путь к небытию. Существо, впавшее в уныние, обыкновенно стремится покончить с собой путем повешения и готово было бы ежедневно совершать над собой этот отвратительный акт, если бы могло надеяться прийти таким
путем к полному небытию, но и в момент самой гибели своей оно, пока пребывает в унынии, не раскаялось бы и не перестало бы ненавидеть того, кому хотело причинить зло. Так, Смердяков повесился, не оставив записки о том, что убийство совершено им, хотя и был уверен, что Иван Федорович не сообщит в суде рассказанную ему историю преступления (XIV, 321).
Итак, духи тьмы становятся духами «самоуничтожения и небытия» (XIII, 267); не имея средств уничтожить себя до конца, они «требуют» от Бога «себе уничтожения» (XIV, 331). Старец Зосима говорит о них: «Ненасытимы во веки веков, и прощение отвергают, Бога, зовущего их, проклинают. Бога живого без ненависти созерцать не могут и требуют, чтобы не было Бога жизни, чтобы уничтожил себя Бог и все создание свое. И будут гореть в огне гнева своего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получат смерти…» (XIII, 343).
Вечность этого пребывания во зле, среди адских мучений от своей собственной воли и чувств кажется нормальному человеку непонятной. По–видимому, так естественно, дойдя до позорных последствий зла, например лжи, прозреть, устыдиться своего падения и раскаяться. И действительно, благодаря свободе воли перед каждым существом открыта возможность преодоления себя. Но, с другой стороны, именно благодаря свободе, эта возможность не необходимо становится действительностью, и нельзя отрицать того, что могут найтись существа, которые будут пребывать в состоянии отпадения от Бога в течение эонов времени. Чтобы понять такое упорство, незачем спускаться в ад, достаточно заглянуть поглубже в свое сердце и присмотреться хотя бы к мелким повседневным проявлениям гордости и самолюбия, окружающим нас со всех сторон. Малейший намек на приказание, распоряжение, требование, запрещение, особенно если оно исходит от лица, считаемого нами ниже нас, болезненно задевает нас. Социальные перевороты, устранившие сначала родовую аристократию, а теперь имеющие целью уничтожить деление на хозяев и рабочих, обусловлены не только экономическими отношениями и не только справедливым стремлением оградить достоинство человека, но и притязаниями гордыни и самолюбия, не терпящих чужого превосходства и чужой власти и там и в тех отношениях, в которых неравенство морально и технически правомерно.
Даже признание своей вины — с каким трудом оно дается человеку! Достоевский рисует тяжелую картину этого процесса в исповеди «таинственного посетителя» перед Зосимою (XIII, «^-331). Для многих людей исповедь, требуемая православной и католической церковью, есть непреодолимое препятствие, мешающее им вернуться к церкви. Много ли есть людей, способных, согласно православному обычаю, идя на исповедь, подойти к своим близким, попросить у них прощения за грехи против них, и сделать это просто, естественно, без вымученных чувств и сдавленного голоса. Даже мелкие оплошности против требований вежливости ликвидируются зачастую не так, как должно. В России
вместо прежнего «извините» или «прошу извинения» недавно появилась новая формула: «Извиняюсь». В ней нет скромного обращения к чужой воле: она констатирует факт, осуществляющийся в моей индивидуальности, вроде выражений «моюсь, причесываюсь». Поразительно, как охотно была подхвачена эта форма извинения всеми, и даже интеллигенцией.
Если мелкие столкновения гордой и самолюбивой воли со средой столь чувствительны, то что же говорить о крупных. У Достоевского находим целую галерею исковерканных душ, и все они изуродованы какой‑нибудь тяжкой обидой социальной (социальным неравенством, имущественной зависимостью, связанной с унижениями, и т. п.) или индивидуальной (особенно поруганием любви). Тяжкие обиды возводят одних людей на высоту святости, а других, особенно гордых и самолюбивых, загоняют в подполье или в застенок, где они с наслаждением отдаются самоистязанию или истязанию других или же превращаются в шутов. Таковы у Достоевского Настасья Филипповна, Грушенька, Катерина Ивановна, Подросток, Ипполит, Федор Павлович Карамазов (бывший приживальщик в молодости), Фома Опискин, штабс–капитан Снегирев, Смердяков и множество других лиц.
Уязвленное сердце самолюбивого человека непрестанно, днем и ночью, терзается болью и готово каждую минуту по ничтожному поводу к нелепой вспышке озлобления. Подросток, незаконный сын Версилова, носящий фамилию Долгорукий, впадает в бешеную ярость, когда новый знакомый предполагает, что он князь Долгорукий. «Позвольте, однако, узнать вашу фамилию: вы всё смотрели на меня?» — ступил вдруг ко мне учитель с подлейшей улыбкой.
— Долгорукий.
— Князь Долгорукий?
— Нет, просто Долгорукий, сын бывшего крепостного Макара Долгорукого и незаконный сын моего бывшего барина господина Версилова. Не беспокойтесь, господа: я вовсе не для того, чтобы вы сейчас же бросились ко мне за это на шею и чтобы все завыли, как телята, от умиления!
Громкий и самый бесцеремонный залп хохота раздался разом, так что заснувший за дверью ребенок проснулся и запищал. Я трепетал от ярости» (IX, 56, см. также с. 8). В России, где никакие частицы von или de не отличают дворянскую фамилию от недворянской, — как многие лица, выросшие в интеллигентной среде, сравнительно поздно узнают, что они не дворяне, и как часто это открытие уязвляет их до глубины души. ставит в смешное положение при попытках скрыть свою принадлежность к другому сословию, и порождает ненависть к дворянству, и приводит к отрицанию сословных различий, не столь на основании сверхличных соображений о социальной пользе и справедливости, сколько под влиянием ущемленного самолюбия. В «Братьях Карамазовых» даже великий постник и молчальник
отец Ферапонт, юродивый, малограмотный неинтеллигентный монах без священнического чина, таит в своей самоуверенной душе те же чувства, что и Подросток. «Я‑то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба, стало быть, черту связаны» (XIII, 178). У игумена и других монахов он видит чертей: «У которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня‑то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.
— Вы… видите? — осведомился монашек.
— Говорю–вижу, насквозь вижу» (178).
Ему является Дух Святой и Христос:
«- Правда ли, про вас великая слава идет, даже до отдаленных земель, будто со Святым Духом беспрерывное общение имеете?
— Слетает. Бывает.
— Как же слетает? В каком же виде?
— Птицею.
— Святый Дух в виде голубине? То Святый Дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею.
— Как же вы узнаете его от синицы‑то?
— Говорит.
— Как же говорит, каким языком?
— Человечьим.
— А что же он вам говорит?
— Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и спрашивать будет негожее. Много, инок, знать хочеши.
— Ужасны словеса ваши, блаженнейший и святейший отче, — качал головою монашек. В пугливых глазах его завиделась, впрочем, и недоверчивость.
— А видишь ли древо сие? — спросил, помолчав, отец Ферапонт. Вижу, блаженнейший отче. По–твоему, вяз, а по–моему, иная картина.
— Какая же? — помолчал в тщетном ожидании монашек.
— Бывает в нощи. Видишь сии два сука? В нощи же и се Христос руце ко мне простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, о страшно!
— Что же страшного, коли сам бы Христос?
— А захватит и вознесет.
— Живого‑то?
— А в духе и славе Илии, не слыхал, что ли? обымет и унесет…» (XIII. 179).
Ученых монахов этот изувер не любит и особенно ненавидит иеромонаха старца Зосиму, окруженного почитателями и людьми,
ищущими у него совета и утешения. У гроба старца, после ряда непристойных выходок, он выдает свои сокровенные чувства. «Над ним заутра «Помощника и покровителя» станут петь — канон преславный, а надо мною, когда подохну, всего‑то лишь «Кая житейская сладость» — стихирчик малый, — проговорил он слезно и сожалительно. — Возгордились и вознеслись, пусто место сие! — завопил он вдруг как безумный, и, махнув рукой, быстро повернулся и быстро сошел по ступенькам с крылечка вниз» (XIV, 11).
Всякое возвышенное чувство или положение внушает к себе почтение и любовь, пока они далеки от нас и являются нам почти лишь в воображении, но не воплощены вот здесь, в этом живом человеке, стоящем рядом. «Унизительное страдание, унижающее меня, голод например, еще допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею например… посмотрит на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое, по его фантазии, должно бы быть у человека, страдающего за такую‑то, например, идею» (XIII, 251). «Любит человек падение праведного и позор его» (XIII, 331), — не раз утверждает Достоевский. Грушенька просит Ракитина привести к ней Алешу: «Приведи ты его, я с него ряску стащу» (XIII, 87). Ракитин, улучив удобную минуту, ведет Алешу к Грушеньке с величайшим наслаждением. «Не для радости Грушенькиной он влек к ней Алешу; был он человек серьезный и без выгодной для себя цели ничего не предпринимал. Цель же у него теперь была двоякая, во–первых, мстительная, то есть увидеть «позор праведного» и вероятное «падение Алеши» из святых во грешники», чем он уже заранее упивался, а во–вторых, была у него тут в виду и некоторая материальная, весьма для него выгодная цель» (Грушенька обещала ему за это 25 рублей). Своеобразная группа проявлений гордости и самолюбия возникает в случае столкновения этих чувств с покоряющей силой любви: ненависть в любви (la haine dans l’amour), так ярко и поэтично изображенная Гамсуном в его романах «Пан» и «Виктория». У Достоевского эти чувства обнаруживаются как преходящий элемент в любви многих его героев, например у Версилова, у Лизы Хохлаковой (см. выше).
Даже и добру в себе самом властный, гордый, самолюбивый человек покоряет только после борьбы и преодоления себя. Особенно упорным становится сопротивление, когда человеку кажется, что чужая воля, воля общества, государства, Бога, обращается к нему с требованием добра, осуществления его как должного. «Я никому ничего не должен, — заявляет Подросток, — я плачу обществу деньги в виде фискальных поборов за то, чтоб меня не обокрали, не прибили и не убили, а больше никто ничего с меня требовать не смеет. Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять раз больше буду, чем все проповедники; но только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать. Моя полная свобода, если я даже и паль–ца не подыму» (IX, 53). Но и безличная сила добра не без сопротивления овладевает
сердцем гордого человека. Иван Карамазов, мучимый совестью после преступления Смердякова, приписывает в беседе с Алешей своему черту следующую оценку своего поведения: «Ты идешь совершить подвиг добродетели, а в добродетель‑то и не веришь - вот что тебя злит и мучит, вот отчего ты такой мстительный» (XIV, 343). Алеша так понимает его душевное состояние: «Муки гордого решения, глубокая совесть!». Бог, которому он не верил, и правда Его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться. «Донеслось в голове Алеши, уже лежавшей на подушке,. — да, коль Смердяков умер, то показанию Ивана никто уже не поверит; но он пойдет и покажет». Алеша тихо улыбнулся: «Бог победит! — подумал он — Или восстанет в свете правды, или… погибнет в ненависти, мстя себе и всем за то, что послужил тому, во что не верит», — горько прибавил Алеша и опять помолился за Ивана» (XIV, 345).
Глубокое и всепроникающее влияние гордости и самолюбия на все стороны душевной жизни дает право считать их стоящими во главе всех пороков. Понятно поэтому восхваление смирения в христианской этике; но, конечно, не следует смешивать подлинное смирение с тем извращением его, о котором говорится: «Унижение паче гордости». Есть у Достоевского слабые, исковерканные души, пребывающие в состоянии крайнего самоунижения денно и нощно. «Николай Ильич Снегирев–с, русской пехоты бывший штабс–капитан–с, хоть и посрамленный своими пороками, но все же штабс–капитан. Скорее надо бы сказать: штабс–капитан Словоерсов, а не Снегирев, ибо лишь со второй половины жизни стал говорить словоерсами. Словоерс приобретается в унижении». — «Это так точно, — усмехнулся Алеша, — только невольно приобретается или нарочно?» (XIII, 211). Через минуту, после такого пресмыканий, Снегирев, узнав, что сын его Плюша укусил палец Алеши, кричит: «Сейчас высеку–с! Сей минутой высеку–с, — совсем уже вскочил со стула штабс–капитан. — Да я ведь вовсе не жалуюсь, я только рассказал… Я вовсе не хочу, чтобы вы его высекли. Да он, кажется, теперь и болен. — А вы думали, я высеку–с? Что я Илюшечку возьму да сейчас и высеку перед вами для вашего полного удовлетворения? Скоро вам это надо–с? — проговорил штабс–капитан, вдруг повернувшись к Алеше с таким жестом, как будто хотел на него броситься. — Жалею, сударь, о вашем пальчике, но не хотите ли я, прежде чем Плюшечку сечь, свои четыре пальца, сейчас же на ваших глазах, для вашего справедливого удовлетворения, вот этим самым ножом оттяпаю. Четырех‑то пальцев, я думаю, вам будет довольно–с для утоления жажды мщения–с, пятого не потребуете?.. — Он вдруг остановился и как бы задохся. Каждая черточка на его лице ходила и дергалась, глядел же с чрезвычайным вызовом. Он был как бы в исступлении» (XIII, 211).
У мощных натур, таких, как Грушенька, это унижение проскальзывает на секунду, но тотчас же наверстывается какой‑нибудь грандиозно–мстительной выходкой, ведущей к адским
последствиям. Когда Катерина Ивановна с взвинченной восторженностью расхваливает Грушеньку и даже целует ее ручку, Грушенька в ответ берет ее руку со словами:
«Вот я, милая барышня, вашу ручку возьму и так же, как вы мне, поцелую. Вы мне три раза поцеловали, а мне бы вам надо триста раз за это поцеловать, чтобы сквитаться. Да так уж и быть, а затем пусть как Бог пошлет: может, я вам полная раба буду и во всем пожелаю вам рабски угодить. Как Бог положит, пусть так оно и будет безо всяких между собой сговоров и обещаний. Ручка- то, ручка‑то у вас милая, ручка‑то! Барышня вы милая, раскрасавица вы моя невозможная!» Она тихо понесла эту ручку к губам своим, правда с странной целью: «сквитаться» поцелуями. Катерина Ивановна не отняла руки: она с робкой надеждой выслушала последнее, хотя тоже очень странно выраженное обещание Грушеньки «рабски» угодить ей; она напряженно смотрела ейг в глаза: она видела в этих глазах все то же простодушное, доверчивое выражение, все ту же ясную веселость… «Она, может быть, слишком наивна!» — промелькнуло надеждой в сердце Катерины Ивановны. Грушенька меж тем как бы в восхищении от «милой ручки» медленно поднимала ее к губам своим. Но у самых губ она вдруг ручку задержала на два, на три мгновения, как бы раздумывая о чем‑то.
— А знаете что, ангел–барышня, — вдруг протянула она самым уже нежным и слащавейшим голоском, — знаете что, возьму я да вашу ручку и не поцелую. — И она засмеялась маленьким развеселым смешком.
— Как хотите… Что с вами? — вздрогнула вдруг Катерина Ивановна.
— А так и оставайтесь с тем на память, что вы‑то у меня ручку целовали, а я у вас нет. — Что‑то сверкнуло вдруг в ее глазах. Она ужасно пристально глядела на Катерину Ивановну.
— Наглая! — проговорила вдруг Катерина Ивановна, как бы вдруг что‑то поняв, вся вспыхнула и вскочила с места. Не спеша, поднялась и Грушенька.
— Так я и Мите сейчас перескажу, как вы мне целовали ручку, а я‑то у вас совсем нет. А уж как он будет смеяться!
— Мерзавка, вон!
— Ах как стыдно, барышня, ах как стыдно, это вам даже и непристойно совсем, такие слова, милая барышня.
— Вон, продажная тварь! — завопила Катерина Ивановна. Всякая черточка дрожала в ее совсем исказившемся лице.
— Ну уж и продажная. Сами вы девицей к кавалерам за деньгами в сумерки хаживали, свою красоту продавать приносили, ведь я же знаю. Катерина Ивановна вскрикнула и бросилась было на нее, но ее удержал всею силой Алеша…
— Это тигр! — завопила Катерина Ивановна (когда Грушенька выбежала из комнаты). — Зачем вы удержали меня, Алексей Федорович, я бы избила ее, избила!
Она не в силах была сдерживать себя пред Алешей, может быть, и не хотела сдерживаться.
— Ее нужно плетью, на эшафоте, чрез палача, при народе!..
— Но Боже! — вскрикнула вдруг Катерина Ивановна, всплеснув руками, — он‑то! Он мог быть так бесчестен, так бесчеловечен! Ведь он рассказал этой твари о том, что было там, в тогдашний роковой, вечно проклятый, проклятый день! «Приходили красу продавать, милая барышня!» Она знает! Ваш брат подлец, Алексей Федорович!» (XIII, 163).
Смирение необходимо даже для веры в Бога, потому что гордый человек, как это ни смешно, готов помериться силами с самим Господом Саваофом или, по крайней мере, пытается отвергнуть бытие столь недосягаемо великого Существа. Когда такой человек приводит доводы против бытия Божия, поражаешься иногда, как мало в них логической связности; - прислушаешься к интонациям его, всмотришься в мимику и увидишь, что подсознательная основа неверия у него — зависть к Богу и отвращение к мысли, что есть существо, бесконечно более высокое, чем он. Даже и тогда, когда такие люди верят в Бога, их вера может оказаться деланной. Подросток спрашивает Васина о Версилове: «Неужели вы думаете, что он может верить в Бога?» — «Это очень гордый человек, как вы сами… сказали, — ответил Васин, — а многие из очень гордых людей любят верить в Бога, особенно несколько презирающие людей. У многих сильных людей есть, кажется, натуральная какая‑то потребность — найти кого‑нибудь или что‑нибудь, перед чем преклониться. Сильному человеку иногда очень трудно переносить свою силу… Они выбирают Бога, чтобы не преклоняться перед людьми, — разумеется сами не ведая, как это в них делается: преклониться перед Богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие — вернее сказать, горячо желающие верить; но желания они принимают за самую веру. Из этаких особенно часто бывают под конец разочаровывающиеся» (IX, 57).
Когда такие натуры начинают бороться с Богом и, следовательно, вступают в область инфернального бытия, они, как уже сказано, оправдывают свое поведение высокими мотивами. «О гордости же сатанинской мыслю так, — говорит старец Зосима, — трудно нам на земле ее и постичь, а потому сколь легко впасть в ошибку и приобщиться ей, да еще полагая, что нечто великое и прекрасное делаем» (XIII, 339). Но крушение горделивых планов, построенных без благословения Божия, и даже хотя бы сомнение в своем превосходстве порождают в такой самолюбивой воле все нарастающую ненависть, ярко изображенную в «Повести об антихристе» Вл. Соловьева. «Ждет горделивый праведник высшей санкции, чтобы начать свое спасение человечества, — и не дождется. Ему уже минуло тридцать лет, проходят еще три года. И вот мелькает в его уме и до мозга костей горячею дрожью пронизывает его мысль: «А если?.. А вдруг не я, а тот… Галилеянин… Вдруг Он не предтеча мой, а настоящий, первый и последний? Но
ведь тогда он должен быть жив… Что я скажу Ему? Ведь я должен буду склониться перед Ним, как последний глупый христианин, как русский мужик какой‑нибудь, бессмысленно бормотать: «Господи Сусе Христе, помилуй мя грешнаго» — или как польская баба растянуться кжижем. Я, светлый гений, сверхчеловек. Нет, никогда!» И тут же на место прежнего разумного, холодного уважения к Богу и Христу зарождается и растет в его сердце сначала какой‑то ужас, а потом жгучая и все его существо сжимающая и стягивающая зависть и яростная, захватывающая дух ненависть. «Я, я, а не Он! Нет Его в живых, нет и не будет. Не воскрес, не воскрес, не воскрес! Сгнил, сгнил в гробнице, сгнил, как последняя…» И с пенящимся ртом, судорожными прыжками выскакивает он из дому, из саду и в глухую черную ночь бежит по скалистой тропинке… Ярость утихла и сменилась сухим и тяжелым, как эти скалы, мрачным, как эта ночь, отчаянием. Он остановился у отвесного обрыва и услышал далеко внизу смутный шум бегущего по камням потока. Нестерпимая тоска давила его сердце. Вдруг в нем что‑то шевельнулось. «Позвать Его, спросить, что мне делать?» И среди темноты ему представился кроткий и грустный образ. «Он меня жалеет… Нет, никогда! Не воскрес, не воскрес!» — И он бросился с обрыва. Но что‑то упругое, как водяной столб, удержало его в воздухе…» (Вл. Соловьев, т. VII, с. 562).
Став вселенским императором, он созывает вселенский собор. Здесь вождь православных, старец Иоанн, говорит ему: «И на вопрос твой: что можешь сделать для нас, — вот наш прямой ответ: исповедуй здесь теперь перед нами Иисуса Христа, Сына Божия, во плоти пришедшего, воскресшего и паки грядущего, — исповедуй Его, и мы с любовью примем тебя как истинного предтечу Его второго славного пришествия». Он замолчал и уставился взором в лицо императора. С тем делалось что‑то недоброе. Внутри его поднялась такая же адская буря, как та, что он испытал в ту роковую ночь. Он совершенно потерял внутреннее равновесие, и все его мысли сосредоточились на том, чтобы не лишиться и наружного самообладания и не выдать себя прежде времени. Он делал нечеловеческие усилия, чтобы не броситься с диким воплем на говорившего и не начать грызть его зубами» (575). Такое существо может миллионы лет пребывать в ненависти к Господу Богу, — хотя и обладает силой для преодоления себя, но не воспользуется ею. Ненависть эта терзает душу непрестанно и наполняет ее адскими мучениями, но не Бог создает эти вечные муки, а сам тот, кто любит себя больше, чем Предвечное Добро. Благодать Божия может проявиться в отношении к этим существам лишь в том, чтобы оставить их в свойственной им сфере и не повышать мучений их приближением к ним сияния Славы Своей. Сведенборг рассказывает,. что во время одного из его видений у него «явилась мысль: каким образом возможно, чтобы благость Господа допускала бесам вечно оставаться в аду? Только что я это помыслил, как один из ангелов правого предсердия чрезвычайно
быстро низринулся в седалищную область великого Сатаны и извлек оттуда, по внушению от Господа, одного из самых дурных бесов, чтобы доставить ему небесное блаженство. Но мне было дано видеть, что, по мере того как ангел восходил к небесным сферам, его пленник менял гордое выражение своего лица на страдающее, и тело его чернело; когда же он, несмотря на свое сопротивление, был вовлечен в средние небеса, то с ним сделались страшные конвульсии, он всем своим видом и движениями показывал, что испытывает величайшие и нестерпимые муки; когда же он приблизился к сердечной области небес, то язык его вышел далеко наружу, как у очень уставшего и жаждущего пса, а глаза лопнули, как от жгучего жара. И мне сделалось его жаль, и я взмолился Господу, чтобы велел ангелу отпустить его, и когда, по соизволению Господа, он был отпущен, то бросился вниз головою с такой стремительностью, что я мог видеть только, как мелькнули его чрезвычайно черные пятки. И тогда мне было внушено: пребывание кого‑нибудь в небесах или в аду зависит не от произвола Божия, а от внутреннего состояния самого существа, и перемещение по чужой воле из ада в небеса было бы так же мучительно для перемещаемого, как переселение из небес в ад… И таким образом, я понял, что вечность ада для тех, кто находит в нем свое наслаждение, одинаково соответствует как премудрости, так и благости Божией» (цитата из статьи Вл. Соловьева о Сведенборге, т. IX. Собр. соч. Соловьева, с. 243).
Сверхсатаны нет, а у сатаны, как и у других существ, конечный идеал есть абсолютная полнота жизни. Борьба против Бога и зло, вносимое им в мир, есть явление, производное из его гордыни, вступление на путь, противоречащий его же конечному идеалу. Поэтому жизнь сатаны полна разочарований, неудач и все возрастающего недовольства жизнью. Таким образом, у нас есть достаточное основание утверждать, что даже и сатана рано или поздно преодолеет свою гордыню и вступит на путь добра (см. об этом соображения св. Григория Нисского в трактате «О составе человека»).
Нравственное добро и зло есть ценность поступков личного существа, а также ценность самой личности как источника поступков. Всякое лицо, будучи существом свободным и наделенным свойствами, правильное использование которых ведет к абсолютному совершенству, несет абсолютную нравственную ответственность
за свои поступки. Этими словами мы хотим сказать, что каждое лицо ответственно не только за субъективную, но и за объективную сторону своих поступков, а также не только за форму, но и за содержание их. Поэтому системы этики, учитывающие при нравственной оценке лишь мотивы поведения, именно субъективную сторону его: корыстность, бескорыстие и т. п. (Gesinnungsethik9), односторонни; точно так же. односторонни и системы этики, выводящие всю нравственную ценность поступка из объективного содержания его и предвидимых благодаря опыту объективных следствий его (Erfoigsethik10).
Субъективное сознание чистоты намерения, свободы от всякого личного расчета, даже проявление жертвенности при совершении поступка вовсе не гарантируют еще нравственного совершенства его. Якобинцы, инквизиторы, большевики, совершая бесчисленные убийства и жестокости, пытаются оправдать свои поступки великими благами и принципами, за которые они борются. И в самом деле, многие из них были воодушевлены пламенной любовью к подлинным объективным ценностям; тем не менее поведение их отталкивает своим нравственным уродством. Объективная сторона их поступков ужасна, и даже субъективная сторона, кажущаяся самому деятелю чистой, на деле нравственно несовершенна. В самом деле, узость сознания ценностей, присущая всем нам, существам, отпавшим от Бога, достигает прямо‑таки ужасающей степени у фанатиков церкви, у революционеров, у пылких поборников социальных реформ. Чаще всего эта узость выражается в том, что фанатик ставит отвлеченную идею, теорию, проект реформ выше живого человека и потому способен убивать, насиловать, коверкать жизнь людей ради осуществления своего идеала. (Много ценных мыслей о нравственной извращенности фанатизма высказано в «Назначении человека» Бердяева (с. 78, 182 и след.) См. также: Гегель. Феноменология духа. Гл. «Закон сердца и безумие самомнения».)
Обыкновенно в глубине души таких поборников добра, считающих себя благодетелями человечества, а в действительности совершающих бесчеловечные поступки, таится гордыня; она побуждает их ценить выше живого человека выработанные ими идеалы и проекты. Сухость, замкнутость в себе, неспособность любить живую конкретную индивидуальность ближнего есть обыкновенный спутник гордыни, ведущий к фанатизму.
Итак, скажут мне, все же этика субъективного строя души правильна: где объективный состав поступка плох, там и субъективная сторона поведения нравственно несовершенна. Это несовершенство может быть целиком сокровенным в подсознании субъекта, который поэтому не отдает себе отчета в нем; тем не менее оно наличествует в его душе. Соглашаясь с этим, я все же отрицаю правильность этики субъективного строя души: субъективная и объективная стороны поступка неотделимы друг от друга. Когда Жан Вальжан (в «Отверженных» Виктора Гюго) украл подсвечники у епископа Бьенвеню и епископ подарил их ему, достоинство
поступка монсиньора Бьенвеню состояло в любовном видении чужой души и открытии способа преобразить ее. Здесь прозорливость святого человека, отказ от своих прав, вся совокупность субъективных актов не может быть ни описана, ни помышлена без тех объективных содержаний и ценностей, на которые она направлена. То же самое строение присуще и всем поступкам всякого существа: нравственное значение поступка определяется не только субъективными актами, но и тем, на что они направлены. Поэтому чрезмерная забота о субъективной стороне поведения, перенесение центра тяжести на свой внутренний мир, например сосредоточение внимания только на любимом существе, легко может привести к тому нравственному извращению, которое называется фарисейством. Оно состоит в том, что человек делает «добро ради. добра», а не из живой любви к человеку; он сосредоточивает внимание не столько на любимом или вызывающем сострадание существе, сколько на том, чтобы я был «добр», «праведен», «справедлив». По мнению Шелера, к этому недостатку была близка, по–видимому, этика Канта, поскольку он утверждал, что истинно добр в нравственном смысле тот человек, который, например, при оказании помощи заинтересован не в действительности чужого блага, а в том, чтобы исполнить свой долг (Шелер М. С. 120).
К области фарисеизма Шелер относит также все теории нравственности, согласно которым должно жить и действовать так, чтобы при самообсуждении своего поведения иметь возможность выдержать это испытание, иметь право уважать себя и т. п. Здесь, говорит он, подлинное нравственное хотение и бытие подменяется «желанием, чтобы интеллектуальный образ, в котором мы представляем себя, был хорош». Это та разновидность фарисеизма, которую называют «самооправданность». «В противоположность тому, кто чувствует себя оправданным, человек подлинно смиренный, наоборот, боится своего «образа» как «доброго», и в этой своей боязни он действительно добр». Шелер при этом вовсе не отрицает того, что правило «Поступай так, чтобы ты мог уважать себя» — может иметь хороший смысл, именно в том случае, если уважение к себе и суждение «я хорош» есть не цель хотения, а следствие правильного поведения. «Лучшие люди те, которые не знают, что они таковы» (184 и след.).
В кругах некоторых сектантов часто встречается чрезмерное сосредоточение на цели быть нравственно добрым, нарушающее гармонию жизни. Некоторые сектанты отпадают от Церкви потому, что не понимают ее мудрой снисходительности к грешникам и приспособления к слабости человека, выработанного с расчетом вести паству к порогу Царства Божия без болезненных надрывов в душе. Такой сектант увлекается задачей осуществить Царство Божие на земле сейчас, сегодня, не терпя ни минуты отлагательства. Он становится неумолимо требовательным цензором чужих нравов, сурово и безоглядно вмешиваясь в чужую жизнь, что ведет часто к резкому отпору и еще большему ухудшению зла. Или же такой сектант сосредоточивается на своем собственном
поведении и с надрывом старается быть добрее, чем это соответствует его силам; тогда все проявления его становятся слащавыми, лишенными непосредственности, иногда даже лицемерными.
Лев Толстой в то время, когда он создавал свои гениальные художественные произведения и не занимался гипертрофированным морализмом, живо изображал фарисеизм. В «Анне Карениной» он рассказывает о пребывании в Карлсбаде князя Щербацкого с дочерью Кити, которая, познакомившись с пиетисткою мадам Шталь, чрезвычайно заинтересовалась ею. Но отец Кити, человек непосредственно добрый, мимоходом бросает замечание о госпоже Шталь: «Она за все благодарит Бога, за всякое несчастие, и за то, что у ней умер муж, благодарит Бога. Ну, и выходит смешно, потому, что они дурно жили». Превосходен здесь контраст простоты князя и надуманности поведения г–жи Шталь. И в душе Кити опыт подражания пиетизму быстро закончился разочарованием в нем: она говорит Вареньке, приемной дочери г–жи Шталь: «Я не могу иначе жить, как по сердцу, а вы живете по правилам. Я вас полюбила просто, а вы, верно, только затем, чтобы спасти меня» (Анна Каренина. Ч. II. Гл. XXX‑XXXV).
Односторонний характер имеет и формалистическая этика, согласно которой критерий нравственного добра заключается не в содержании, а в форме поведения: по Канту, например, это форма законосообразности (возможности превратить правило поступка в закон природы), по Мюнстербергу, Липпсу — последовательность поведения. В действительности, однако, не форма, как таковая, а форма, поскольку она обеспечивает определенное содержание. Выше в главе о природе сатанинской было показано, что если бы существовало абсолютное зло, то поведение сатаны могло бы быть вполне последовательным и тем не менее оно было бы нравственно негодным.
Возвращаясь к вопросу об этике субъективного строя души, покажем путем рассмотрения нескольких частных примеров, что чистота сознательных мотивов поступка еще не дает права говорить о нравственном совершенстве его. Так, например, бескорыстно заботясь о благе ребенка, мы нередко прибегаем по неопытности и неведению к таким средствам воспитания и образования, которые приносят не пользу, а вред. Наше незнание уменьшает, правда, нравственную, ответственность за неправильное воспитание ребенка, но оно не снимает ее с нас вполне: в самом деле, сама эта ограниченность знания есть следствие нашей нравственной вины отпадения от Бога. Каждый человек ограничен на свой определенный лад, иначе, чем другие люди, и эта ограниченность соответствует его страстям, порокам, дисгармонии его стремлений, обусловленной неправильным предпочтением низших ценностей.
Та степень ограниченности, которая называется глупостью, сопутствуется дефективным строением мозга; оно в некоторых случаях обусловлено наследственностью. Однако не следует думать, будто можно снять с человека вполне нравственную ответственность за недостатки его поведения ссылкой на строение его
мозга или на дурное наследство, полученное от предков. Согласно учению о «я», как о сверхвременном и сверхпространственном субстанциальном деятеле, каждое «я» создает себе тело, подбирая союзников, т. е. низших субстанциальных деятелей, сообразно своим вкусам, интересам, страстям. Тело человека есть совокупность органов, т. е. орудий, выработанных в конечном счете самим человеческим «я»; поэтому человек ответствен за свое тело и не имеет права считать себя свободным от всякой вины, когда по глупости причиняет вред своим ближним, причем глупость его обусловлена дефективным строением мозга. Даже получив по наследству несовершенное строение мозга, человек не имеет права сваливать вину на своих предков. Когда субстанциальный деятель поднимается в своем развитии на такую высоту, что становится способным вести человеческую жизнь, он сам избирает себе для своего рождения тела будущих родителей, в которых развивается его зародыш; это избрание он производит сообразно своим инстинктивным влечениям и вкусам. Следовательно, в случае дурной наследственности и плохой семейной обстановки человек сам виноват в том, что избрал себе ее. Предки ответственны за то, что дали дурное наследство своим потомкам, но и потомки ответственны за то, что они приняли дурное наследство *.
Душевная болезнь, как и телесные недостатки, не вполне снимает с человека нравственную ответственность за его поступки. В основе всех душевных болезней и психоневрозов лежат, как первоисточник их, особенности эмпирического характера человека, выражающие его нравственную ценность. Преувеличение внимания к своему собственному «я», замкнутость в себе, недоверчивость, робость или, наоборот, заносчивость и т. п. качества характера предшествуют душевной болезни и выражаются в ней. Поясню свою мысль примером душевной болезни известного художника А. А. Иванова, который, живя в Риме, двадцать лет своей жизни положил на картину «Явление Христа народу». Тургенев в своих «Литературных и житейских воспоминаниях» (в статье «Поездка в Альбано и Фраскати») говорит: «Долгое разобщеннее людьми, уединенное житье с самим собой, с одной и той же, постоянной, неизменной мыслью, наложило на Иванова особую печать: в нем было что‑то мистическое и детское, мудрое и забавное, все в одно и то же время; что‑то чистое, и скрытное, даже хитрое. С первого взгляда все существо его, казалось, проникнуто какою‑то недоверчивостью, какою‑то суровой, то заискивающей робостью; но когда он привыкал к вам а это происходило довольно скоро, — его мягкая душа так и раскрывалась». Во время совместной поездки в Альбано Тургенев и В. П. Боткин предложили Иванову на следующий день обедать вместе в Риме. _____________________
*См. мою книгу «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция». Гл. VI. «Творчество и эволюция»; см. также мою статью «Учение Лейбница о перевоплощении как метаморфозе» в «Сборнике трудов Русского Научного Института в Праге». Вып. 2. 1931.
«- Обедать? — воскликнул Иванов и вдруг побледнел. — Обедать! — повторил он. — Нет–с, покорно благодарю; я и вчера едва жив остался… Я не пойду; там меня отравят.
— Как — отравят?
— Да–с отравят, яду дадут. — Лицо Иванова приняло вялое выражение, глаза его блуждали…
Мы с Боткиным переглянулись; ощущение невольного ужаса шевельнулось в нас обоих.
— Что вы это, любезный Александр Андреевич, как это вам яду дадут за общим столом? Ведь надо целое блюдо отравить. Да и кому нужно вас губить.
— Видно, есть такие люди–с, которым моя жизнь нужна–с. А что насчет целого блюда… да он мне на тарелку подбросит.
— Кто он?
— Ну вот что я вам предлагаю, Александр Андреевич, — сказал Боткин, — вы приходите завтра к нам обедать, как ни в чем не бывало, а мы всякий раз, как наложим тарелки, поменяемся с вами…
На это Иванов согласился, и бледность с лица его сошла, и губы перестали дрожать, и взор успокоился».
Даже в такой болезни, как прогрессивный паралич, сопутствующейся все глубже идущими разрушениями мозговой ткани, душевные проявления ее стоят в связи с эмпирическим характером человека, за который он ответствен, так как он сам его выработал *.
Соответственно своему характеру, своему опыту и искусству человеческое «я» борется со своей болезнью и приспособляет остающиеся здоровые клетки мозга для продолжения более доро–гих ему деятельностей. Таким образом, у каждого больного течение его болезни существенно обусловлено свойствами его «я». Бывают случаи, когда во время болезни личность человека коренным образом меняется и все проявления ее становятся резко отличными от прежнего строя ее. Ботаник А. Н. Бекетов, человек высокого благородства и утонченной культуры, после кровоизлияния в мозг прожил еще несколько лет, лежа в постели, парализованный; это был совершенно другой человек, живший почти животной жизнью и проявлявший звериную грубость. Кто понимает, что личность человека не есть надстройка над телесными проявлениями, тот, конечно, не может допустить, чтобы болезнь произвела такое коренное изменение души. В данном случае вероятной становится следующая гипотеза: А. Н. Бекетов умер во время кровоизлияния, т. е. тот субстанциальный деятель, который сознавал себя как его «я», покинул свое полуразрушенное тело и перешел к новой жизни в какой‑то неизвестной нам новой среде; тело же его продолжало еще несколько лет жить потому, что какой‑либо из деятелей, заведовавших раньше одним из нервных центров, стал во главе всего организма и оказался способным
___________________
*См. мою книгу «Свобода воли». Гл. VI. 4.
продолжать если не человеческую, то человекоподобную жизнь.
Итак, всякое зло, причиненное какому бы то ни было существу, хотя бы и при самом отдаленном моем содействии, есть до некоторой степени следствие моего нравственного несовершенства: если бы я был членом Царства Божия, я был бы для всех существ источником чистого добра во всех смыслах этого слова и не причинял бы ни одному существу никакого зла. Пассажиры трамвая, раздавившего человека, участвовали тяжестью своего тела в причинении этого несчастья. Их материальная телесность с ее отталкиваниями и непроницаемостью есть следствие греховной изолированности каждого' из них и активное выражение ее. Следовательно, они до некоторой степени виновны в том несчастье, которое произошло. Члены Царства Божия имеют тела, преображенные и взаимопроницаемые, не обладающие тяжестью и, следовательно, неспособные совершать такой грубый акт, как раздавливание.
Ответственность человека не только за мотивы своего поведения, но и за объективное содержание поступка, за осуществление его и следствия его можно обосновать еще следующим образом. Нравственная ответственность возможна лишь в том случае, если существует свобода деятеля: отвечать можно только за то, что находится в моей власти. Рассуждая о том, что же именно находится в моей власти, следует различать свободу воли и свободу действия. Свобода воли состоит в том, что «я» есть творческий источник своих хотений и решений, не вынуждаемый необходимо к проявлению их ни внешними условиями, ни даже своим эмпирическим характером. Совсем иной характер имеет свобода действия: она существует там, где возникшие хотение и решение не встречают препятствий для своего осуществления. Очень часто эти препятствия обусловлены обстоятельствами, лежащими вне моей власти; в таких случаях я, лишенный свободы действия, не ответствен за неисполнение своего доброго хотения. Это рассуждение, кажущееся абсолютно правильным, склоняет многих мыслителей к этике субъективного строя души, т. е. к учению, что нравственная ценность поведения определяется только мотивами его, но не объективным содержанием. Ошибка этих мыслителей станет ясной, если различить понятие формальной свободы и положительной материальной свободы. Положительная материальная свобода деятеля определяется степенью творческой мощи его. Она достигает предела, т. е. бесконечности, у членов Царства Божия: в самом деле, в их распоряжении, благодаря сочетанию их творческой мощи с мощью других членов Царства Божия и Самого Господа Бога, находится бесконечная творческая сила для осуществления абсолютной красоты, добра и обретения совершенной истины; их свобода воли есть вместе с тем и безграничная свобода действия, направленная на осуществление абсолютного добра во всех смыслах этого слова.
В ином положении находятся существа, пребывающие вне Царства Божия. Будучи более или менее удалены от Бога и своим
эгоизмом отчасти обособлены от других существ, они обладают весьма пониженной положительной свободой и ограниченной свободой действий. Но они в полной мере сохраняют формальную свободу. Она состоит в следующем. Действующее «я», обладая сверхкачественной творческой силой, господствует над всеми своими определенными проявлениями, хотениями, решениями и поступками: какова бы ни была их ценность, каковы бы ни были основания, имеемые в виду действующим «я», хотения и поступки его не вытекают из этих данных, как умозаключение из посылок, все эти элементы служат только материалом и поводом для самостоятельного творческого акта, который вследствие сверхкачественной творческой силы «я» мог бы быть произведен иначе, чем он фактически произведен. Стоя всегда перед бесчисленным множеством возможностей, открывающихся в каждом определенном положении, деятель даже и в состоянии упадка сохраняет мощь, достаточную для свободного хотения любой из них и для стремления осуществить свое решение, насколько это зависит от собственной силы его. Таким образом, во всяком случае он может отказаться от пути зла и, по крайней мере, начать путь восхождения по пути добра, хотя бы в форме искреннего стремления вступить на него. Отсюда следует, что пребывание деятеля вне Царства Божия есть следствие его вины и несовершенство его поведения не только со стороны субъективной, но и со стороны объективного содержания лежит на его ответственности. Как бы много ни было обстоятельств (незнание, глупость, болезнь и т. п.), уменьшающих ответственность деятеля за объективное несовершенство его поведения, все же эта ответственность никогда не может быть вполне снята с него. О формальной и материальной свободе см.: Лосский Н. Свобода воли. Гл. VII и VIII.
Законы гражданские, запрещающие какое‑либо действие, обыкновенно сопутствуются санкцией, т. е. содержат постановление о наказании, которому должен подвергнуться нарушитель закона. У всех народов и во все времена широко распространено убеждение в том, что и нравственный закон сопутствуется санкцией: одни полагают, что наказывает сам Бог, другие думают, что и без вмешательства Бога самим строением природы обеспечено наказание за безнравственное поведение. Система этики должна точно ответить на этот вопрос о санкции нравственного закона.
Отдадим себе отчет, в чем состоит нравственный закон, и ответ на вопрос о санкции получится сам собой. Вполне нравственно добр поступок, совершаемый на основании любви к Богу большей, чем к себе, и любви ко всем существам, равной любви к себе самому,
поступок, осуществляющий абсолютное совершенство (абсолютные ценности) Царства Божия. В нашем психоматериальном царстве бытия все поступки только отчасти совершенны и, следовательно, только отчасти нравственно добры; они содержат в себе в большей или меньшей степени относительные ценности, т. е. такое бытие, которое для одних существ есть добро, а для других — зло. Такие поступки никогда не могут доставить полного удовлетворения деятелю. В самом деле, цель жизни всякого существа есть осуществление совершенной полноты бытия. Цель эта не достигается теми поступками, в составе которых есть хотя бы малейшая примесь отрицательных ценностей, т. е. такого бытия, которое стесняет и умаляет чью‑либо жизнь. Отсюда с необходимостью вытекает следующий закон: всякое действие, в состав которого входит отрицательная ценность, доставляет деятелю хотя бы отчасти чувство неудовлетворения. Высшее счастье, доступное человеку на земле, доставляемое творчеством в области искусства, философии, науки, всегда бывает отравлено сознанием несовершенства его. Без сомнения, не было и не будет на земле такого архитектора, художника, писателя, который был бы абсолютно удовлетворен построенным им собором, написанной картиной, напечатанной книгой. Эта неутомимая жажда бесконечного совершенства с большой силой обрисована и объяснена о. Сергием Булгаковым в его книге «Свет невечерний»: «Человеческий дух невыразим в каком бы то ни было что, истаевающем в его неизмеримости. Поэтому человеку присуще стремление к абсолютному творчеству, по образу Божию». «Именно эта потенциальная абсолютность человеческого творчества, которая не становится актуальной, и порождает его трагедию, которой человек не испытывает, только погружаясь в самодовольство и духовную лень. Искание шедевра, при невозможности найти его, пламенные объятия, старающиеся удержать всегда ускользающую тень, подавленность и род разочарования, подстерегающего творческий акт, что же все это означает, как не то, что человеческому духу не под силу создание собственного мира, чем только и могла бы быть утолена эта титаническая жажда»*.
То же самое неудовлетворение подстерегает человека и в семейной жизни: самая счастливая семья с нормальными, умственно и нравственно одаренными детьми все же далека от идеала абсолютной полноты жизни. Точно так же и всякое восприятие или впечатление, производимое красотами природы, великими произведениями искусства, значительными историческими событиями, никогда не вступает в наше сознание с такой полнотой и совершенством, которые могли бы окончательно удовлетворить нас. Поэтому ничто в нашей жизни не заслуживает вечного сохранения со свежестью настоящего; вследствие своего несовершенства все обречено смерти и отодвигается в область прошлого, которое заволакивается дымкой полного или частичного забвения.
_____________
*Булгаков С. Свет невечерний. С. 279 и след.
Неполнота удовлетворения жизнью есть следствие не одного только нравственного несовершенства, но также и несовершенства эстетического, познавательного, социального и т. п. Однако в основе всех этих разнообразных недостатков лежит один и тот же нравственно отрицательный акт — отпадение от Бога и Царства Божия. Из него естественно и неизбежно возникает неполнота жизни и несовершенство ее. Этот характер жизни и субъективное выражение его в форме чувства неудовлетворения есть первое, основное и непосредственное наказание за неисполнение нравственного закона. Наказание это не извне присоединяется к нашим поступкам, а заключается в самом характере всей жизни; поэтому оно может быть названо непосредственной имманентной санкцией нравственного закона. Эта санкция в громадном большинстве случаев не сознается как наказание за нравственное зло: она переживается просто как неудовлетворенность отдельными не вполне достигнутыми или неудачно поставленными целями и заставляет не успокаиваться на одной и той же ступени жизни, но искать все новых и новых путей, откуда и возникает эволюция, ведущая, в случае нормального характера ее, к возрастанию в добре, включая сюда и нравственное добро увеличения любви к Богу и всем тварям.
До сих пор речь шла только о том неудовлетворении, разочаровании и т. п., которое возникает просто как следствие недостижения цели абсолютной полноты бытия. Теперь нужно рассматривать еще те несовершенства и связанные с ними нередко очень тяжелые страдания, телесные и душевные, которые возникают как следствие несовершенной любви к Богу и тварям Его. Эгоистическая обособленность деятеля и враждебное противостояние его другим существам выражаются вовне в актах отталкивания, создающих грубую непроницаемую материальную телесность. Постепенный выход из крайней обособленности достигается тем, что деятель вступает в союз с большим или меньшим количеством других деятелей, стоящих на низшей ступени развития и становящихся его телом в том смысле, что они составляют совокупность органов, служащих для исполнения целей главного деятеля, подчинившего их себе. Таковы тела атома, молекулы, кристалла, растения, животного, народа, планеты.
Тело, как союз подчиненных, но все же относительно самостоятельных деятелей, никогда не бывает вполне гармоничным и вполне послушным центральному деятелю. Уродства, болезни и старость суть выражения этой дисгармонии тела. Мало того, интересы «я» и его тела рано или поздно расходятся настолько, что разрыв союза становится неизбежным и наступает смерть, т. е. обособление главного деятеля от подчиненных.
Если даже тело деятеля весьма несовершенно удовлетворяет его нужды и вступает к нему иногда во враждебные отношения, то тем более велика дисгармония между деятелем и внешней средой. Вредные климатические влияния, стихийные катастрофы, борьба за существование животных и растений между собой, социальное
неустройство, социальные катастрофы — все эти виды взаимного стеснения жизни, а не сочетания сил для согласного соборного творчества суть следствие несовершенной любви существ друг к другу и к Богу и выражение этого недостатка любви.
В самом деле, не надо забывать, что весь мир, согласно персонализму, состоит из существ, которые суть действительные или потенциальные личности. Все отношения их друг к другу могли бы быть проникнуты любовью. Тогда природа была бы для нас всегда только заботливой матерью, а не мачехой, но и мы в отношении к природе были бы не хищными вымогателями, а верными сынами ее.
Все бедствия, переживаемые нами, суть, таким образом, не внешние наказания, насылаемые на нас, а выражение и следствие нашего нравственного несовершенства; их можно обозначить термином «имманентная производная санкция нравственного закона». Какое бы несчастье ни обрушилось на нашу голову, хотя бы оно и не было следствием только что совершенного нами поступка, мы не имеем права сказать, что страдаем безвинно: самая уязвимость наша есть следствие и выражение нашей нравственной несостоятельности. Наше тело доступно всевозможным ранениям потому, что оно несовершенно, как тело греха. Нашу душевную жизнь могут разрушить травмы, вызванные клеветой, притеснениями, нечестным соперничеством, но все эти переживания могут потрясти душу лишь настолько, насколько человек самолюбив, честолюбив, горделив, т. е. далек от святости.
Согласно закону, установленному М. Шелером и Н. Гартманом, чем более ценно какое‑либо бытие, тем более оно хрупко, тем более оно зависит от бытия, низшего по своей ценности. Отсюда возникают бесчисленные драмы в нашей нравственной жизни. В дальнейшем, однако, будет показано, что этот закон обратного отношения между рангом ценности и силой ее имеет место только в нашем психоматериальном царстве бытия. Такое строение нашего царства есть следствие взаимной обособленности существ и враждебных отношений между ними, обусловленных избранием ложного пути жизни. Унизительное положение, в которое ставит нас этот закон, есть тоже производное имманентное наказание за нравственное несовершенство. В -тесной связи с этим законом и вообще с нарушением гармонии мира стоит в нашем царстве несогласованность ценности целей и средств. В Царстве Божием всякое средство есть вместе с тем и абсолютно ценная цель, а в нашей области бытия сплошь и рядом средства ценны для нас лишь как необходимое звено на пути к цели и даже очень часто они сами по себе представляют отрицательную ценность, но мы принуждены бываем прибегнуть к ним для достижения значительной цели.
Добрая цель не оправдывает дурных средств, но бывают случаи, когда цель для нас нравственно обязательна и в нашем царстве бытия может быть достигнута лишь с помощью средств, включающих в себя зло. Так, например, в человеческом обществе часто приходится прибегать к силе для защиты против
преступников. Эта грустная необходимость есть одно из естественных следствий отпадения от Царства Божия.
Итак, все печальные стороны строения психоматериального царства суть самоочевидное следствие взаимного разъединения и дисгармонии существ, нарушивших нравственный закон; все они суть имманентная санкция и имманентное наказание за неправильный путь поведения, к которому нас никто не вынуждал, который избран нами самостоятельно и свободно, поэтому ответственность за него вполне лежит на нас; и, переживая бедствия мирового зла, мы должны признать, что виновны в этом зле мы сами и не имеем права сваливать вину на других существ.
В особенности необходимо сознать и познать, что Творец мира Бог никоим образом не причастен мировому злу и не повинен в нем. Бог сотворил мир как совокупность существ, способных осуществлять свободную самостоятельную деятельность и удостаиваться обожения, т. е. абсолютного совершенства. Только такой мир заслуживает того, чтобы быть сотворенным Богом. Но существа, наделенные столь высокими способностями, и в числе их свободою, способны также пойти по пути нравственного своеволия, которое есть зло, ведущее за собой все остальные виды зла. Условия возможности абсолютного добра включают в себя и условие возможности зла. Но действительное осуществление добра вовсе не требует, чтобы рядом с ним была и действительность зла. Зло могло бы оставаться никогда и никем неосуществленной возможностью, если бы никто не злоупотребил своей свободой, и тогда в мире было бы осуществлено только добро. Знание и разработка этой истины есть основа теодицеи науки, оправдывающей Бога в существовании зла.
Все перечисленные печальные следствия нарушения нравственного закона обыкновенно не сознаются как результат греха, но вызывают неудовлетворенность жизнью, побуждающую к исканию новых путей поведения, ведущих, в случае нормальной эволюции, к усовершенствованию не только биологических процессов, познавательной деятельности, эстетического творчества, но также и к поднятию нравственного уровня. Бывают, однако, случаи, когда неудовлетворение жизнью принимает чисто нравственный характер, именно испытывается как угрызения совести или как муки раскаяния. Угрызения совести в точном смысле слова возникают тогда, когда, совершив существенный проступок, убийство, предательство и т. п., человек сознает его как нарушение нравственного закона и осуждает его, но не имеет силы осудить самого себя настолько, чтобы начисто отказаться от страсти, которая привела его к преступлению, и, следовательно, не хочет еще преображения своей души. Поэтому муки угрызения совести безвыходны и бесплодны: прошлое сознается как абсолютно отвратительное и неприемлемое, но отделить от сознанной мерзости его нельзя, потому что душа остается по своим склонностям и устремлениям той же, как и во время совершения проступка.
Потрясающее изображение этой невыносимой муки представляет собой весь роман Достоевского «Преступление и наказание», вся история душевной жизни Раскольникова после того, как он убил старуху–ростовщицу и сестру ее Лизавету. Согласно теории Раскольникова, обыкновенные люди обязаны быть законопослушными, а люди, способные сказать новое слово, имеют право, по совести, ради своей идеи, преступать закон, «перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь». Таковы, по его мнению, все великие «законодатели и установители человечества, Ликурги, Солоны, Магометы, Наполеоны» (III, 5). Причислив себя к этому разряду людей, он совершил двойное убийство, но тотчас же испытал «ужас и отвращение». Страшное злое дело, совершенное им, стоит у него на пороге сознания почти непрерывно; он постоянно возвращается к нему и все вновь переживает его; он отыскивает описание его в газетах, идет в пустую ремонтируемую квартиру убитой, звонит в колокольчик и прислушивается к звону его, переживая «прежнее мучительно–страшное, безобразное ощущение». В беседе с письмоводителем Заметовым и со следователем Порфирием Петровичем, заподозрившими его в убийстве, он как бы нарочно ставит себя на край пропасти. В душе его образуется грандиозная область воспоминаний, чувств, мыслей, которые он принужден абсолютно скрывать, но они связываются тесными ассоциациями и глубокими переживаниями со все более разнообразными другими сторонами его жизни. Таким образом, получается невыносимо тягостное раздвоение личности, унизительная необходимость лжи и притворства: в общении с внешним миром замалчивание и отрицание фактов, мыслей и чувств, которые внутри сознания неумолимо говорят о себе и составляют главное содержание жизни. Человек, у которого так раскололась внутренняя и внешняя жизнь, начинает утрачивать сознание реальности. После беседы со Свидригайловым Раскольников не уверен, видел ли он его действительно или это был «только призрак». «Может, я и впрямь помешанный, — говорит он Разумихину, — и все, что во все эти дни было, все может быть так только в воображении…» (IV, 2); сознание его настолько потускнело, что «одно событие он смешивал… с другим; другое считал последствием происшествия, существовавшего только в его воображении» (VI, 1).
Естественное следствие такого распада и, главное, такого самоотрицания есть «мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения». Оно появилось у Раскольникова уже на следующий день после убийства (II, 1). Когда приехали любимые им мать и сестра, «руки его не поднимались обнять их» (II, 7). В ответ на их любовь и ласку он, таящий в своей душе отвратительную тайну, неспособный и не смеющий открыть ее им, начинает чувствовать ненависть к ним и наконец уходит из дому, сообщая Соне, что он «родных бросил» и с ними «все разорвал».
Однако полное отчуждение от людей невыносимо. Выход из него — или самоубийство, к которому Раскольников приближался несколько раз вплотную, или признание хотя бы перед одним
человеком. После того как Соня прочитала ему, по его просьбе. из Евангелия от Иоанна рассказ о воскрешении Лазаря, он совершает полупризнание, а на следующий день окончательно открывает ей свою тайну. Однако это не было благодатное раскаяние смягчающее душу и омывающее ее слезами. После минутного облегчения он, в ответ на решение Сони идти вместе с ним на каторгу, заявляет «с прежнею ненавистью и почти надменною улыб кою»: «Я, Соня, еще в каторгу‑то, может, и не хочу идти». Он оправдывает себя тем, что всего «только вошь убил», однако признается, что был бы «счастлив» теперь, «если бы только зарезал и: того, что голоден был». И в самом деле, человек, доведенный до убийства муками голода, не отрицает нравственного закона, он только по слабости своей не в силах исполнить требования его тогда как убийство, произведенное Раскольниковым, было следствием горделивой теории его, извратившей самое содержание нравственного закона. Поэтому угрызения совести его особенно мучительны, но о раскаянии, которое требовало бы осуждения гордыни здесь нет и речи. Скорее, наоборот, он мучается больше всего тем что у него не хватило решимости совершить убийство вполне спокойно, следовательно, он и сам «тварь дрожащая», а не Наполеон, — «вошь, — а не человек». Он уже осознал, что «черт тащил: его, однако все же упрекает Соню, которая хочет найти в нем хот: бы след настоящего раскаяния: «Ну что тебе в том, если б я и сознался сейчас, что дурно сделал? Ну что тебе в этом глупом торжестве надо мною?» (V, 4).
С уверенностью можно сказать, что сам сатана, мучимый угрызениями совести, бывает иногда близок к раскаянию, но мысдь что образ «кающегося дьявола» вызовет злорадную усмешку у од них и еще более обидную для него жалость у других, вновь подстрекает его гордыню и останавливает порыв к добру.
«Я еще поборюсь», восклицает Раскольников, и «надменная усмешка выдавливалась на губах его» (V, 4). После своего признания Соне он начинает минутами ненавидеть ее и сознает «подлость» такого чувства «именно теперь, когда сделал ее еще несчастнее». Дойдя до такого падения, он приходит к мысли, что может быть. Соня йрава, «может, в каторге‑то действительно лучше» (V, 5).
К мукам раздвоения присоединяется еще у -Раскольников; мучительное сознание эстетического безобразия совершенного т поступка; и вместе с тем он презирает себя за эти муки, считая их малодушием: «Эстетическая я вошь и больше ничего» (III, 6). — упрекает он себя. Свое эстетическое отвращение к совершенному злодеянию он напрасно считает малодушием: красота есть такая же абсолютная ценность, как и нравственное добро. Нравственны совершенство и красота, нравственное зло и эстетическое безобразие нетождественны, но необходимо связаны друг с другом Неудивительно поэтому, что муки угрызений совести часто усугубляются сознанием эстетического безобразия злого поступка.
Страдания раздвоения, отчуждения от всех, даже самых близ
людей сознание унизительности положения, видение эстетического безобразия поступка и особенно угрызения совести, безвыходные вследствие осуждения поступка, но сохранения той страсти, которая привела к нему, — все это, вместе взятое, образует адские муки. Нет, однако, необходимости в такой сложности зданий. Угрызения совести, взятые сами по себе, могут доходить до такой силы и вместе с тем безнадежности, что переживание их вполне заслуживает названия адских мук.
Немало есть людей, которые, услышав учение об аде как о переживании нравственных мучений, скажут: «Ну, это слабо». Подобно Пер Гюнту, они думают:
Такую кару все‑таки возможно
Снести, — скорей моральные там муки
И, следовательно, не так уж страшны.
(Ибсен, Пер Гюнт. в конце V действия)
Это люди с мелкой душой, еще не доросшие до того, чтобы удостоиться настоящего последнего наказания, вырастающего имманентно из глубины души. Поэтому, когда они думают об аде, он представляется им как место внешних наказаний, более или менее искусственных. Они воображают, например, что в аду у некоторых грешников «голова крепко стянута цепью, глаза вылезли из орбит, мозг вытекает из ушей и из носу». (См. роман Брюсова «Огненный ангел», 1 ч., гл. X, 209, длинный перечень таких истязаний в цитате из книги «Откровения св. Бригитты» кардинала де Туррекремата.)
Церковные деятели нередко поддерживают такие представления об адских муках. Многие из них, быть может, имеют в виду педагогическую цель приспособления к уровню развития тех людей, которых можно побудить к самодисциплине только путем внешних устрашений.
Согласно отстаиваемому мною учению о развитии как метаморфозе, т. е. как ряде этапов жизни в новых и новых воплощениях, всякий деятель, даже и Пер Гюнт, не доросший еще до переживания тяжелых нравственных мук, со временем поднимается на более высокую ступень личной жизни; рано или поздно он станет способным к мощным проявлениям воли и, наконец, такому глубокому осознанию нравственного долга, которое ведет к резкому, невыносимо мучительному самоосуждению всякого зла в себе. Такое лицо понимает, что муки угрызений совести страшнее всякого внешнего наказания. Для Отелло, когда он узнал, что убитая им Дездемона невинна, физические страдания были бы желанным облегчением мук его души. Обращаясь к трупу Дездемоны, он говорит:
Несчастная, как изменилась ты!
Бледна, как ткань твоей сорочки. О,
Когда к суду мы явимся с тобою,
Твой взгляд мою низринет душу с неба,
А дьяволы подхватят на лету.
Ты холодна, ты холодна, подруга,
Как чистота твоя! О, раб проклятый!
Ну, демоны, гоните прочь меня
От этого небесного созданья!
Крутите в вихре бурном! жарьте в сере,
Купайте в глубочайших безднах, полных
Текущего огня!
Нельзя, однако, пренебрегать чрезвычайно широко распространенным убеждением в том, что существуют огненные муки ада. Все внутренние переживания выражаются телесно; чем более они глубоки и сильны, тем более резки внешние проявления и следствия их. Воспоминание о постыдном деянии заставляет человека вскрикнуть, не находя себе покоя, съежиться или метаться. Резкий внутренний разрыв между настоящим и прошлым вызывает разрывы и нарушения гармонии также и в теле, пособнике души; эти телесные разрушения могут, вероятно, дойти до степени огненного распада. В таком случае сгорание от стыда есть не метафора, а выражение действительной огненной муки, более глубокой и тягостной, чем та, которая обусловлена сгоранием тела от внешней причины.
Угрызения совести не ведут к раскаянию обыкновенно в том случае, когда человек не может сломить свою гордыню, спесь, надменность, властность и т. п. качества. В художественной литературе эта душевная мука изображена Достоевским, не только в «Преступлении и наказании», но и в судьбе Ставрогина в «Бесах», а также Смердякова в «Братьях Карамазовых»: оба они, не находя выхода, кончают одинаково самоистреблением путем повешения. С большой силой изображены муки совести без раскаяния Вальтером Скоттом в «Айвенго» в описании смерти барона Фрон де Бефа.
Муки раскаяния прожигают душу глубже, чем угрызения совести; они кончаются полным отсечением того злого аспекта воли, который привел к дурному поступку, и глубоким изменением эмпирического характера человека. Когда у человека является сознание «я уж не тот, каким был раньше», он так отделяется от своего злого дела, что оно перестает мучить его, и он способен начать новую жизнь, бодрую, полную веры в будущее. Задача изобразить правдиво этот глубокий перелом оказалась не по плечу даже такому гению, как Достоевский. Рассказ о том, как произошел этот переворот у Раскольникова на каторге, есть бледная схема, а не художественное изображение. Достоевский говорит, что на каторге Раскольников был угрюм и нелюдим; даже с Соней, несмотря на все заботы о нем и любовь, он был холоден и груб, но со временем привык к посещениям ее; «под конец эти свидания обратились у него в привычку и даже чуть не в потребность, так что он очень даже тосковал, когда она несколько дней была больна и не могла посещать его». В каторге он заболел не от скудной пищи, но «от уязвленной гордости»: «он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины
в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким случиться. Он стыдился именно того, что он. Раскольников погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо». «И хотя бы судьба послала ему раскаяние — жгучее раскаяние». «О, он обрадовался бы ему! Муки и слезы — ведь это тоже жизнь». Каторжники невзлюбили Раскольникова и даже однажды напали на него с криком: «Ты безбожник! Убить тебя надо». А Соню они полюбили, как сестру или мать. Выздоравливая после тяжелой болезни Раскольников сидел на берегу широкой реки и любовался на дальний берег ее, где жили свободные люди. Неожиданно к нему подошла Соня и робко села рядом с ним. Тут он почувствовал, как она дорога ему; захваченный врасплох, он заплакал и не скрыл от нее, что любит ее. Болезнь, созерцание великой природы и зарождавшаяся уже давно любовь к Соне сломили гордость Раскольникова, и с этой минуты началось обновление его души, религиозное углубление ее, которого Достоевский не описал, говоря, что оно составляет «тему нового рассказа».
Виктору Гюго в романе «Отверженные» удалось дать убедительное изображение раскаяния, возрождающего душу. Правда, задача, стоявшая перед ним, была проще, чем в романе Достоевского. Его герой Жан Вальжан был простым крестьянином, скромным человеком, далеким от крайних проявлений гордости. В молодости он тяжелым трудом дровосека кормил малолетних детей своей овдовевшей сестры. В год особо обострившейся нужды он попытался из лавки украсть хлеб, чтобы накормить детей. Приговоренный за кражу со взломом к пяти годам каторги, Жан Вальжан провел в заключении девятнадцать лет за четыре попытки к бегству. Вначале он сам считал себя достойным наказания, признавая, что лучше просить милостыню, чем красть. Но с течением времени несоразмерность между виной и наказанием и длинный ряд пережитых им несправедливостей, бездушие общества, не считающего каторжника человеком, довели его до крайней степени ожесточения и утраты веры в добро. При выходе на свободу желтый паспорт, в котором он был обозначен как человек «опасный», лишал его возможности нормального общения с людьми. Чрезвычайно драматично изображено в романе В. Гюго безвыходное положение одинокого человека, отовсюду гонимого, не могущего найти себе пристанище ночью даже в конуре собаки и наконец попадающего в скромный домик святого подвижника монсиньора Бьенвеню, которого он принял за простого священника. Изверившийся в добре, Жан Вальжан внутренне сопротивляются впечатлениям, сламывающим его ненависть к людям. Он не хочет сдаться и признать, что есть подлинное добро. Ночью он У^РЗЛ у монсиньора серебряные приборы и через несколько часов ^ приведен к нему жандармами. Тут только он узнает, что имел Дело не с простым священником, а с епископом, бедность которого поражает его, так как он привык думать, что епископ — лицо, окруженное роскошью и не вступающее с простыми людьми в обыкновенные человеческие отношения. Епископ говорит жандармам,
будто он подарил Жану Вальжану приборы; мало того, он дает ему еще серебряные подсвечники и отпускает его с миром, говоря: «Жан Вальжан, брат мой, вы теперь принадлежите не злу, а добру. Я покупаю вашу душу. Я вырываю ее из недр зла и мрачных мыслей и отдаю ее Богу».
Когда Жан ушел от епископа, «его одолевали всевозможные неизведанные ощущения. В нем бродила какая‑то скрытая злоба он сам не мог бы определить, против кого. Он сам не мог бы сказать, был ли он тронут или только унижен. Иногда в нем пробуждалось какое‑то странное умиление, которое он подавлял всеми силами»; «его беспокоило сознание, что в нем поколебалось то страшное спокойствие, которое было создано несправедливостью испытанных мучений». «Кое–где на межах попадались еще запоздалые цветы, и благоухание их, обдававшее его, когда он проходил мимо, напомнило его детство. Воспоминания эти были ему просто невыносимы, потому что прошло столько времени с тех пор, как он не ощущал ничего подобного». Вечером он присел отдохнуть у дороги и «вдруг услыхал веселый голосок. Он повернул голову и увидал маленького савояра, приблизительно лет десяти, который шел по тропинке и пел; сбоку у него висела лютня, а на спине ящик с морскими свинками; это был один из тех кротких и веселых детей, которые ходят из страны в страну в продырявленных штанах, сквозь которые просвечивают их голенькие колена. Напевая песенку, он прерывал ее временами, чтобы поиграть с несколькими монетами, зажатыми в его руке». Самая крупная из них, в 40 су, выпала из его руки и подкатилась к. Жану Вальжану. Почти безотчетно, совершив импульсивное движение, Жан Вальжан закрыл монету ногой. «Сударь, — сказал маленький савояр с тем детским доверием, которое состоит из неведения и невинности, — где моя монета?» — «Убирайся», — сказал Жан Вальжан. «Сударь, — настаивал ребенок, — отдайте мне мою монету», — и наконец стал трясти его за ворот блузы и стараться сдвинуть башмак с подкованной гвоздями подошвой, скрывавшей его сокровище. «Уберешься ли ты отсюда!» — закричал Жан Вальжан; и ребенок, увидав лицо каторжника, испуганный, побежал прочь; рыдания его издали доносились до Жана Вальжана, и через несколько минут мальчик исчез.
Придя в себя и увидев на земле монету, отнятую у ребенка, Жан Вальжан пришел в отчаяние. «Кража монеты у ребенка была поступком, на который сам он уже не был способен». Он бросится на поиски ребенка, но найти его уже не мог. Встретив священника, он расспрашивал его, не попался ли ему на дороге маленький савояр. Он дал священнику несколько монет для бедных и просил арестовать его, называя себя вором. Когда испуганный священник поторопился уехать, Жан Вальжан опять бросился на поиски и наконец, обессиленный, упал на большой камень; он рвал на себе волосы и, скрывая свое лицо в своих коленах, он простонал: я подлец! В эту минуту он увидел себя таким, каким он был: с мешком краденых вещей на спине, с мрачным и решительным выражением
лица, с умом, исполненным самых подлых намерений, — одним словом он увидел весь ужасающий облик каторжника Жана Вальжана». Став как бы ясновидящим, он «действительно видел перед собой это страшное лицо, этого ужасного Жана Вальжана. Ныла минута, когда он был готов спросить, кто этот человек, и в ужасе отвернуться от него». В то же время в душе его появился какой‑то неясный свет. Всматриваясь в него, он увидел, «что этот светоч был епископ». Он стал сравнивать образ епископа и Жана Вальжана. «Епископ поднимался все выше и выше, сияя в своем величии, между тем как Жан Вальжан принижался и скрадывался в темноте. Еще минута, и он исчез, остался один епископ. Он наполнил душу несчастного каким‑то благодатным сиянием. Жан Вальжан долго плакал». «Он плакал, рыдая, плакал, как плачут слабые женщины, как плачет обиженный ребенок. Душа его прояснялась все больше и больше. Он оглянулся на свою жизнь: она представлялась ему ужасной; он вглядывался в свою душу: она показалась ему отвратительной. Тем не менее над этой жизнью и над этой душой витало что‑то нежное и умилительное». Глубокой ночью он добрался до дома епископа и на коленях на мостовой молился у дверей его (ч. 1, кн. II). С этих пор жизнь Жана Вальжана была рядом добрых дел и подвигов, о смысле и нравственной необходимости которых сказано будет позже.
Душа, очищенная глубоким раскаянием, поистине перерождается. Она встает из униженного состояния со свежестью и крепостью молодости. «Раны духа заживают без рубцов», — говорит Гегель в «Феноменологии духа». Но тяжкая операция предшествует этому возрождению — отсечения своего прежнего эмпирического характера. Совершить ее может лишь тот, кто осудил себя, признал виновным, преодолел свою гордость и смирился. В душе Жана Вальжана этот перелом произошел тогда, когда он пришел к мысли: «Я хуже тех, кто меня обижал».
Христианские подвижники и мыслители единодушно говорят, что смирение есть необходимое условие духовного совершенствования. Оно и понятно, если принять во внимание, что гордость есть главное препятствие для осознания своих недостатков, и преодоление гордости есть самое трудное дело для человека. Тысячи фактов ежедневно убеждают в этом. В самом деле, вспомним множество семей, в которых родители, особенно отец, насилуют волю своих детей, например, отказываются от любимой дочери, вышедшей замуж без их разрешения, и, даже поняв впоследствии ее правоту, не могут преодолеть себя и сделать шаг к примирению. Тысячи обид не могут быть заглажены, потому что обидчик, даже и зная свою вину, не в силах смириться настолько, чтобы принести извинение. Выразив свое мнение по какому‑либо вопросу в парламенте, в комиссии, в научном обществе, большинство людей даже и вопреки очевидности продолжают защищать его, потому что взять его назад им кажется унизительным. Многие лица, слушая в обществе чьи‑либо рассуждения, особенно если они содержательны и остроумны, напрягают все свои силы не для
того, чтобы вдуматься в чужую мысль и понять ее, а для того, чтобы найти в ней слабое место или хотя бы внешним образом подорвать ее. Проявление ума, таланта, образованности других лиц воспринимается ими как что‑то унижающее их, подрывающее их достоинство. Такое соперничество со всеми людьми часто бывает следствием
комплекса малоценности, в основе которого лежит неудовлетворенная гордость, тщеславие, самолюбие. Современная горделивая, нехристианская цивилизация питает отвращение к понятию греха и даже к самому слову этому. Многие лица отбросят в сторону эту книгу уже за то, что в ней встречается это слово. Только тот, у кого есть сознание виновности в зле, способен вступить в борьбу со своей гордостью и прийти к христианскому смирению, помогающему признавать свои ошибки и проступки и стараться загладить их. «Не думай, что ты и малейший шаг сделал к совершенству, если не признаешь себя ниже всех», — говорит Фома Кемпийский (II,2). К причастию православный христианин подходит с молитвой: «Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос, Сын Бога Живого, пришедший в мир грешный спасти, от них же первый семь аз». Чем более чиста от зла жизнь христианина в его выраженных вовне поступках, тем более в нем углубляется сознание своей внутренней греховности; в самом деле, он чутко улавливает тончайшие душевные движения самодовольства, самопревознесения, самолюбования, связанные с гордыней, и знает, что, пока сохраняются такие чувства, ничто еще не достигнуто, потому что из малейшего зародыша зла может при потворстве ему вырасти дьявольское падение. Тончайшие наблюдения над этими сторонами души можно найти в книге афонского подвижника Никодима Святого? «Невидимая брань».
Усвоив чуткость ко злу в себе, человек, какое бы несчастье переживал, говорит себе: «Я получил то, чего заслуживаю». В самом деле, все бедствия нашего психоматериального царства бытия суть естественное следствие нравственного зла, недостатка в нас любви к Богу и ко всем существам. Все страдания, испытываемые нами, суть непосредственное или производное имманентное наказание за это нравственное зло; они представляют собой понижение нашего благополучия, имеющее двоякий смысл: во–первых, справедливого воздаяния за внесенное нами в мир зло и, во–вторых, средства исцеления от нравственного несовершенства. Воздаятельный и целительный смысл наказания суть два необходимо связанные друг с другом аспекта его. Но в точном смысле слова термин «наказание» относится к понижению благополучия именно постольку, поскольку оно есть воздаяние (возмездие) за зло. — Строем каждого существа и всего мира обеспечено и то, что рано или поздно произведенное им зло будет наказано, и то, что после всевозможных испытаний всякое существо рано или поздно вступит свободно на путь добра. Не этот ли строй мира имеют в виду слова Священного писания: «Мне отмщение, и Аз воздам»
Выраженную в чувстве сторону имманентного наказания я обозначал чаще всего словом «неудовлетворение». Термин этот наряду с термином «удовлетворение» введен мною уже давно в книге моей «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма» главным образом в тех случая, когда нужно точно отличить состояние самого человеческого «я» от «данных ему» телесных, органических удовольствий и страданий.
К телесным «данным» удовольствиям и страданиям, например к удовольствию насыщения или страданию от пореза пальца, присоединяется также «мое» удовольствие или неудовольствие, как переживание, в котором проявляется само мое «я», а не только мое тело. Особенно ясно это центральное, не периферическое происхождение чувства тогда, когда оно возникает в связи с целями, исходящими прямо от человеческого «я», например, при удачном решении математической задачи или при ошибке в решении; в этих случаях особенно уместны термины «удовлетворение» и «неудовлетворение». Чувства эти отличаются большей глубиной, чем те удовлетворения и неудовлетворения, которые присоединяются к чувственным, телесным удовольствиям и неудовольствиям. Без сомнения, Платон имел в виду это различие глубины, резко отличая внешние удовольствия от внутреннего счастья, испытываемого справедливым человеком.
М. Шелер выработал чрезвычайно ценное для целей этики учение о различных ступенях глубины удовольствия и страдания. Он различает чувства центральные и периферические и устанавливает следующие четыре ступени глубины их, разумея под глубиной не количественное, а качественное различие: 1) чувственные чувства; 2) чувства тела (как состояние) и чувства жизни (как функции); 3) чисто душевные чувства (чистые чувства «я»); 4) духовные чувства (чувства личности) (V, 8, с. 340–357).
Онтологическое значение этих чувств может быть истолковано в связи с моей системой метафизики следующим образом. Чувственные чувства связаны с состоянием отдельных частей моего тела; они не суть проявления моего «я», они «даны мне» из моего тела. Телесные чувства и чувства телесной жизни относятся к телу как целому и потому содержат уже в себе аспект «моего» переживания; в самом деле, тело, как пространственно–временное целое, заключает в себе не только пространственные проявления союзных мне деятелей, но и пространственные проявления самого моего «я», а также его верховную регулирующую деятельность, направленную на всю систему организма. Душевные чувства суть проявления самого «я», в которых «я» переживает ценность отдельных своих деятельностей, например ликование победы в спортивном состязании или осуждение такого своего поступка, как резкое слово, вырвавшееся в споре. Наконец, духовные чувства суть «чувства личности» потому, что в них субъективно переживается
объективная ценность личности как целого с точки зрения ее нормативной индивидуальной идеи. Глубина и своеобразие этих чувств ни с чем не сравнимы. В случае следования своей индивидуальной идее это чувство есть высшая ступень счастья — блаженство; в случае полного крушения личности это чувство есть предельное переживание несчастья — отчаяние (уныние), за которым следует самоубийство, обыкновенно путем повешения, или возрождение путем спасительного раскаяния.
Эти чувства Шелер не соглашается считать санкцией нравственного закона по двум основаниям: «во–первых, потому, что блага награды и бедствия наказания никогда не могут достигнуть той центральности и ступени глубины, какие присущи радости в добром и страдания в злом хотении, и, во–вторых, потому, что всякая волевая интенция на эти чувства сама по себе уже достаточна, чтобы сделать их невозможными» (363). Эти два свойства, несомненно, принадлежат описанным чувствам; тем не менее, в отличие от Шелера, я считаю их входящими в состав имманентной санкции нравственного закона. При этом надо вспомнить, что, согласно развитой мною онтологической теории ценностей, само содержание бытия, приближающее к Богу, есть положительная ценность, нечто достойное, заслуживающее того, чтобы быть, и, наоборот, само содержание бытия, удаляющее от Бога, есть нечто недостойное существования; а чувства, которыми эти содержания пронизаны в душе субъекта, суть субъективное переживание их объективной ценности. Таким образом, согласно онтологической теории ценностей, еще непосредственнее, чем по теории Шелера, доброе поведение содержит в себе момент утверждения и злое — момент отрицания; тем не менее понятие имманентной санкции следует сохранить в системе этики, потому что описанные свойства добра и зла ведут к тем практическим результатам, которых ожидают от санкций, присоединения их к закону.
Наша жизнь изобилует бедствиями, печалями, неудовлетворениями, и все они суть естественные следствия нарушения нравственного закона; все они суть производные имманентные санкции нравственного закона, наказания за неисполнение его. Однако в громадном большинстве случаев человек не знает, что переживаемые им бедствия суть следствие нравственного зла, в котором он сам более или менее виноват. Люди, стоящие на низкой ступени развития нравственного сознания, совершают дурной поступок и вовсе не упрекают себя в нем; нередко они относительно благоденствуют, используя выгодные для себя следствия своих злодеяний. Нужна значительная нравственная зрелость, чтобы быть способным к угрызениям совести и дорасти до раскаяния, т. е. до этой непосредственной имманентной санкции нравственного закона. Рано или поздно эта зрелость наступает для всех существ –
если не в данном периоде существования, то после смерти в дальнейших метаморфозах.
Дети и многие взрослые люди далеки от нравственной зрелости. Средством борьбы с их злыми проявлениями служит в семье и школе, в общественной и государственной жизни наказание в узком смысле этого слова, именно лишение провинившегося лица каких‑либо благ, налагаемое на него воспитателем, государством, обществом. Такое наказание будем называть общественным, отбрасывая это прилагательное там, где видно из контекста, о чем идет речь.
Исследуя сущность общественного наказания, мы сосредоточимся на нравственном составе и смысле его. При этом придется говорить также о наказании как правовом явлении, но и оно будет рассмотрено здесь не в его специфической правовой сущности, а в его нравственной стороне.
Общественное наказание как правовое и как нравственное явление сходны и родственны друг другу: уголовное наказание есть санкция нарушения правовой нормы, а нравственное — санкция нарушения нравственной нормы. Правовая норма, поддерживаемая санкцией, очень часто есть вместе с тем и нравственная норма (например, «не свидетельствуй на друга твоего свидетельства ложна»); а если правовая норма и не есть прямое выражение требований нравственного закона, то во всяком случае обязанность подчиняться законам государства есть требование не только права, но и нравственности. По крайней мере, некоторая область правовых норм обладает таким содержанием, что к ней приложима формула, выработанная Вл. Соловьевым: «Право есть низший предел или определенный минимум нравственности» (Оправдание добра. Гл. XVII. Нравственность и право, 2–е изд. С. 460). «Правовая идея, — говорит Н. Реймерс в своем трактате «Право и мораль», — есть прием, при помощи которого нравственная идея, взятая со своей формальной стороны, как бы сводится с. неба на землю и приравнивается к законам природы» (С. 30).
Ввиду тесной связи проблем права и нравственности можно, обсуждая одну из них, принимать во внимание также и исследования, посвященные другой проблеме. Так, например, я возьму исходным пунктом своего исследования основной тезис статьи С. И. Гессена «Философия наказания», посвященной рассмотрению правовой проблемы *.
«С формальной стороны, — говорит Гессен, — преступление есть содеянное правовым субъектом правонарушение» (211). Преступление есть симптом дисгармонии права и жизни, оно есть нарушение справедливости (213–214). В тех случаях, когда закон справедлив и потому не подлежит отмене, восстановление справедливости, пострадавшей от правонарушения, достигается путем подтверждения нормы права, что выражается в осуждении
_______________
*Гессен С. И. Философия наказания//Логос. 1912–1913. Кн. 1–2.
преступления. Такова чистая форма наказания (216). «Как всякая деятельность, направленная на установление справедливости в обществе, наказание служит праву и, следовательно, самому наказываемому преступнику, как правовому субъекту. Оно совершается в его собственных интересах, как правового субъекта, ибо в качестве такового он столь же заинтересован в восстановленной справедливости, как и его судьи» (217). «Что в наказании усматривается его собственное право, это есть честь преступника: тем самым он почитается за разумное существо», — цитирует Гессен слова Гегеля из его «Философии права» (§ 100). К форме наказания обыкновенно присоединяется материя его, именно «поражение каких‑нибудь конкретных прав преступника: права собственности, свободы передвижения» и т. п. (221).
Вопрос, какие именно «права должны быть поражены в данном частном случае, решается уже исключительно на основании материальных соображений. Тут решают: побочные цели, в преследовании которых государство пользуется наказанием как средством, как, например, охранение общества и государства от опасных индивидуумов, устрашение, исправление и т. п.»; принимаются во внимание имеющиеся в распоряжении государства средства, «наконец, индивидуальность конкретных психофизических лиц, совершающих преступление» (221).
Исходя из установленной сущности наказания как правового акта, Гессен определяет низшую и особенно высшую границу его, выход за которую выводит из правовой сферы и «имеет характер не наказания, а мести, меры общественной безопасности и т. п., но не акта правосудия. Низшая граница наказания есть публичное объявление приговора (225). Высшая граница-»лишение всех прав, кроме одного, позволяющего еще смотреть на преступника как на правового субъекта» (226). Следовательно, полное лишение всех прав, «отдача на поток и разграбление», объявление человека стоящим «вне закона» есть неправовой акт (227). Точно так же, говорит Гессен, «как бы государственно мудро ни было иногда казнить человека, надо открыто сознать неправовой характер казни… В случае смертной казни уничтожается… правовой субъект, и наказание лишается своего правового смысла. Точнее, уничтожается не правовой субъект (как все значащее, он неуничтожим), а возможность его материализации» (228).' Соображения Гессена о наказании как правовом акте в значительной мере могут быть применены и к наказанию как нравственному акту. Однако существенное отличие моих взглядов от учения Гессена заключается в том, что я развиваю их, исходя не из трансцендентального идеализма, а из метафизики персонализма и онтологической теории ценности: поэтому для меня правовой и нравственный субъект есть не значимость, а индивидуальный абсолютно ценный сверхвременной деятель, свободно проявляющийся во временных и пространственно–временных актах.
Подобно правовой сфере, основная форма нравственного наказания есть осуждение. Актом осуждения подтверждается нравственная
норма, в защите которой заинтересованы все, не исключая и самого субъекта, совершившего проступок. Мало того, нравственное осуждение имеет смысл еще более высокий, чем правовое осуждение: оно имеет в виду не только защиту отдельных интересов но и собственную ценность субъекта дурного поступка — его нравственное совершенство, поднятие его путем исправления.
Низшая граница нравственного наказания есть осуждение, высказанное даже не публично, ас глазу на глаз. Для нравственно чуткого субъекта, также для лица, самолюбивого, гордого или властного, нравственное осуждение есть наказание в высшей степени чувствительное. В семье, где есть взаимная любовь и авторитет старших, и даже в школе, руководимой даровитыми морально авторитетными педагогами, особенно при организации в ней школьного самоуправления, нравственное осуждение в большинстве случаев есть мера наказания, вполне достаточная, так что прибегать к более сложным наказаниям излишне, а следовательно, и нравственно недостойно.
В примитивном обществе ответом на преступление служит обыкновенно акт мести, причиняющий более или менее тяжкие страдания. Поскольку месть есть выражение личного, семейного или племенного эгоизма, она не подходит под понятие правового и нравственного наказания. Но если в состав ее входит также и примитивное выражение бескорыстного негодования против нарушителя нравственного закона, она принимает уже характер наказания. По мере возрастания культуры примитивная месть и грубое возмездие, именно воздаяние злом производным за зло нравственное, все более сводится в определенные границы и отчасти переходит в руки государства. Но на всех ступенях развития в возмездии на первом плане стоит осуждение, негодование, возмущение нравственной негодностью поступка. Этот эмоциональный элемент реакции на дурной поступок интуитивно улавливается виновным лицом и в высокой степени способствует осознанию нравственной предосудительности поступка: будучи зрителем чужой живой реакции на нравственную негодность поступка, виновник его и сам начинает ясно видеть этот характер своего поведения и стыдится его. Для ребенка даже такое примитивное грубое наказание, как шлепок, если он сопровождается искренним нравственным возмущением, более понятен и приемлем, чем методически бесстрастно налагаемое лишение лакомств, зрелищ и т. п.
К нравственному осуждению, сопутствуемому иногда в случае необходимости словами вразумления, часто присоединяется еще дополнительное наказание в виде лишения тех или иных благ и причинения различных страданий — шлепок, постановка в угол и т. п., штрафы, тюремное заключение, каторга и т. п. Имеют ли эти наказания нравственный смысл? В ответ на этот вопрос, естественно, приходит в голову мысль, что наказание есть справедливое воздаяние злом за зло. Отсюда вырабатывается теория наказания как возмездия. И действительно, как показано выше, весь строй мира таков, что виновник нравственно злого поступка
естественно и необходимо получает возмездие в форме имманентного наказания, непосредственного (угрызения совести) или производного. Это естественное воздаяние злом за нравственное зло воспринимается непосредственно, как справедливый порядок мира. Английский философ Моор11 «говорит, что если к отвратительному деянию присоединяется страдание наказания, то отрицательная ценность целой наблюдаемой нами ситуации становится меньше, чем если бы низкий поступок остался безнаказанным *.
Это непосредственное восприятие ценностей содержит в себе очевидное оправдание теории наказания как возмездия или воздаяния. Возражать против нее можно разве с точки зрения ложной гедонистической теории, согласно которой единственная положительная самоценность и, следовательно, единственное добро есть удовольствие; отсюда последовательно получается вывод, что возмездие за страдания, причиненные нравственно дурным деянием, есть прибавка к совершенному преступником злу еще нового зла. Однако наблюдение Моора в сочетании с теорией, показывающей, что удовольствие есть не единственное добро, содержит в себе убедительную защиту наказания как возмездия. Мировое зло не есть сумма страданий и мировое добро не есть сумма удовольствий. Согласно онтологической теории ценностей, защищаемой мною, всякое бытие и всякий аспект его, взятый в его значении для полноты бытия, есть положительная или отрицательная ценность. Когда к злому поступку присоединяется страдание наказания, это не значит, что к злу прибавилось новое зло: преступление вместе с наказанием образуют органическое целое, имеющее свою новую ценность, несводимую к ценности его элементов: отсюда получается возможность того, что страдающий от наказания преступник есть бытие, имеющее большую положительную ценность, чем преступник, наслаждающийся плодами своего злодеяния. (М. Шелер усматривает относительное нравственное оправдание наказания как возмездия в том, что оно уменьшает ненависть в мире, с. 379.) Меня, пожалуй, остановят и скажут, что наказание может считаться справедливым воздаянием только до тех пор, пока речь идет об имманентном наказании, представляющем собой естественный результат того разъединения существ, которое создается нравственно дурным,, себялюбивым поведением. А нам теперь нужно говорить о наказании, налагаемом воспитателями, обществом и государством на провинившихся лиц. С этим замечанием я вполне согласен и постараюсь теперь показать, что теория наказания, как справедливого воздаяния, приложима и к общественным наказаниям. Непосредственное имманентное наказание в виде угрызений совести или в виде раскаяния рано или поздно наступит, но в настоящий момент при совершении провинности или преступления оно часто совершенно отсутствует. Что же касается производных
__________________
*Моор Г. Е. Принципы этики, 1–е изд. С. 94, 213.
имманентных наказаний (несовершенное тело, болезни, страдания от недостатков социальной жизни), они не сознаются как воздадите за данный именно поступок. Поэтому виновник злого поступка нередко безмятежно пользуется выгодными для себя плодами своего деяния и нахально издевается над своей жертвой. Понятно поэтому, что общество, и особенно государство, не дожидаются того неизвестного времени, когда злой человек, может быть, лишь после своей смерти, в новом этапе жизни, осознает свой низменный «эмпирический характер и станет раскаиваться в нем; оно считает необходимым сейчас, теперь же подвергнуть преступника наказанию. Конкретный пример наглядно покажет смысл этой общественной реакции. Положим, какой‑либо человек застраховал жизнь своей жены, убил ее с целью воспользоваться страховой премией и, получив деньги, наслаждается своей материальной обеспеченностью. Очевидно, что такой преступник не заслуживает благоденствия; наказание путем не только отнятия у него незаконно приобретенного имущества, но и путем лишения свободы и т. п. есть справедливое воздаяние за его гнусный поступок. Возможно, что лица, налагающие наказание, руководятся при этом мотивами мести, самозащиты и т. п. Это их вина, что они не доросли до понимания бескорыстной, чисто нравственной стороны наказания, свободной от эгоистических мотивов. Тем не менее нравственная сторона остается налицо: низменный негодяй получил то, чего заслуживает. Даже и тогда, когда в числе мотивов правомерного наказания есть низменная слагаемая, именно эгоистически мстительное отношение общества к преступнику, эгоизм преступника обуздывается эгоизмом его сограждан. Страдания, испытываемые преступником, хотя они и порождены не природой, а обществом, имеют характер производного имманентного наказания: как обжора, когда он заболевает от своей невоздержанности, естественно, получает то, чего заслужил, так и эгоист преступник, эгоистически наказываемый обществом, естественно, вызывает заслуженную им неприятную реакцию общества. И в том, и в другом случае имманентное производное наказание имеет нравственный смысл: во–первых, справедливо, чтобы нарушение нравственного закона сопутствовалось понижением благополучия, во–вторых, целительно для души преступника испытывать это неблагополучие, так как рано или поздно оно побудит его искать новых путей жизни и усмотреть правильное соотношение ценностей. Воздаятельный и целительный смысл наказания суть два необходимо связанные друг с другом аспекта его.
Согласно приведенному рассуждению, искусственное наказание оказывается в действительности естественным выражением отношения взаимного обособления, возникающего между эгоистом преступником и эгоистически настроенным обществом. Оно, во- вторых, объясняет факт общественных наказаний и, во–вторых, содержит в себе нравственное оправдание наказания, с точки зрения преступника: в самом деле, преступник должен сознавать и обыкновенно фактически сознает, что понижение его благополучия
заслужено им, по крайней мере до тех пор, пока общество в свое реакции на преступление не опустится ниже самого преступника т. е. не окажется еще более эгоистичным, чем сам преступник. Н» человеческое общество, прибегающее к искусственным наказаниям, еще не оправдано нами. Оно состоит из существ, сознавши нравственное долженствование и признающих, согласно христианскому идеалу, что ответить на эгоистическую обособленность: преступника таким же эгоистическим обособлением от него они н имеют права. Руководясь не только идеей справедливости и целью исправления, но также и эгоистическими мотивами мести, само защиты и т. п., легко перейти границы, ставимые нравственной целью. Мстительный человек, пострадав от чьего‑либо дурного поступка, склонен отплатить виновнику его десятикратно увеличенным страданием; если же он хочет придать наказанию внешний вид справедливости, он склоняется к теории равного воздаяния, «око за око, зуб за зуб». Глубоко иной характер имеет наказание, руководимое одними лишь нравственными мотивами. Оно состоит из таких воздействий, которые представляют собой справедливое следствие преступления: таковы, например, прежде всего осуждение и затем возмещение убытков, штраф, различные степени лишений свободы за злоупотребление ею, обязательность труда, соответствующего силам и способностям наказанного. Чтобы быть справедливым, наказание должно основываться не только на учете вреда, причиненного дурным поступком, но и на принятии в расчет индивидуальности преступника, а также всех конкретных обстоятельств дела, насколько это в наших силах. Отсюда следует, что наказание за один и тот же проступок в разных случаях и для разных лиц может быть крайне различным. Короче говоря, оно должно быть индивидуализировано. Нужна большая нравственная чуткость, глубокое знание человеческой души и, наконец, большие материальные средства для того, чтобы в достаточной степени индивидуализировать наказания, налагаемые государством на преступников. Поскольку современное государство слабо индивидуализирует наказания вследствие недостатка материальных средств, мы совершаем грех, аналогичный тому, в котором повинны кочевники, убивающие своих стариков, не имея возможности кормить и перевозить их. В особенности недопустимы все те меры, которые ведут к понижению нравственного уровня личности. Судебные уставы, действовавшие в России с 1864 года до большевистской революции и представлявшие собой одно из самых высоких достижений человеческого правосудия, запрещали вынуждать у подсудимого показания угрозами или обещаниями; мало того, председатель суда обязан был разъяснить подсудимому, что он имеет право не отвечать на задаваемые ему вопросы. Когда преступление установлено, нравственно недопустимы наказания, ведущие к разрушению личности, например длительное одиночное заключение, физически и душевно непосильный труд и т. п. Недопустимы также истязания, потому что они ведут не к исправлению, а к озлоблению и ожесточению; не могут быть
также оправданы воздействия и формы обращения, имеющие униизительный характер и воспринимаемые не как наказание, а как оскорбление. На известной ступени культуры и при некотором «уделенном строе характера всякое телесное наказание — розгами или даже удар плеткой, линейкой и т. п., применяемое учителем в школе, есть оскорбление, а не наказание; хороший воспитатель животных, вроде Владимира Дурова, не прибегает к таким приемам даже при дрессировке животных. Очищая наказания, налагаемые государством, от всех противоречащих нравственному сознанию элементов, мы получаем, насколько возможно, приближение к естественным наказаниям, т. е. таким, которые представляют собой логически понятное следствие преступления: таковы, например, возмещение убытков, штраф, лишение свободы за злоупотребление ею, обязательность труда, соответствующего силам и способностям наказуемого. Повлиять на преступника наказанием так, чтобы содействовать исправлению его, — дело трудное; успех его зависит от многих условий. «Первое и самое важное условие, — говорит Вл. Соловьев, — есть, конечно, то, чтобы во главе пенитенциарных учреждений стояли люди, способные к такой высокой и трудной задаче, — лучшие из юристов, психиатров и лиц с религиозным призванием»*.
Остается еще мучительный вопрос о смертной казни. Филосо–фы, настаивающие на подчинении наказания требованиям нравственности, обыкновенно считают смертную казнь недопустимой. «Лишается ли преступник фактом преступления своих человеческих прав или нет? — спрашивает Соловьев и продолжает так: — Если не лишается, то каким же образом можно отнимать у него первое условие всякого права — существование, как это делается в смертной казни?» (Гл. XV, 5). Ссылку на бессмертие для оправдания смертной казни Соловьев считает лицемерием.
Рассуждение Соловьева и вообще все доводы, приводимые против смертной казни, неубедительны. Нам, людям, родившимся в XIX веке, когда широко было распространено уважение к неотъемлемым правам человека и -когда Европа еще не вступила в полосу отвратительных жестокостей и пренебрежения к человеческой жизни, смертная казнь претит. Мы старательно ищем доводов в пользу отмены ее. Однако убедительных оснований в пользу совершенной отмены смертной казни не было указано. Выше установлено, что цель наказания двусторонняя: согласно требованию справедливости, наказание есть средство понижения благополучия, поскольку человек недостоин его, и, таким образом, побуждение к тому, чтобы он одумался и осознал неправильность своего поведения. Бывают злодеяния столь гнусные, обнаруживающие кои исключительный строй души, который дает право признать преступника недостойным продолжать жизнь на земле. Лица, совершившие тяжкое преступление, иногда сами сознают, что они заслуживают смерти. Многие несчастные случаи попадания под
____________________
Соловьев Вл. Оправдание добра. Гл. XV. 7.
грузовик, падения с высоты, тяжелого ранения себя не что иное, как бессознательное наказание, доходящее до стремления к самоистреблению.
Приведу пример злодеяний, лишающих человека права продолжать жизнь. В 1854 году в Тобольске в особо строгой тюрьме был заключен преступник Коренев, совершивший восемнадцать убийств и несколько раз бежавший с каторги. Из тобольской тюрьмы он тоже бежал, но через три недели был схвачен и следующие образом рассказывал о своих похождениях: «Зашел это я после побега к приятелю, переоделся, припас денег и направился я лесами по Ирбитскому тракту. Набрал молодцов–товарищей немного, но знатных! Ведь нашего брата, каторжника, по лесам шляется видимо–невидимо. Ну вот, зашли мы вольготно, весело (как‑то захлебываясь, добавил он), грабили, поубивали, где пришлось, — так и петуха красного подпустили, — да вот все водка проклятая - все дело наше испортила. Забрались это мы раз в корчму, на опушке леса стояла, богатейшую по виду, хозяин‑то в хате был один, и пикнуть не успел, как мы его разделали, заглянули по ящичкам да сундучкам, деньжонок кое‑что наскребли, да тут же на глаза водка проклятая попадись, набросились на нее — здорово угостились! Слышим вдруг скрип немазаных колес. «Hv, братцы, — говорю, — ухо востро держи, новая пожива». Притаились кто где, видим, едет телега, а лошадью правит старик; подле него молодуха с грудным младенцем. Над стариком недолго работали, убили. Только как увидел я эту кровь, — воодушевляясь, продолжал свой рассказ злодей, — с водки, что ль, будь она проклята, точно в голову что ударило, схватил я у матери ребеночка за ножки и начал им это я по воздуху размахивать. Он, шельма, орет. Ну я, чтоб долго с ним не валандаться, со всего размаху хвать его головою об колесо, ну вся голова и разлетелась и мозги повыскакивали, а меня‑то горячей кровью так и обдало. Пока это мы тешились да забавлялись, а бабенка‑то, чтобы ей пусто было, прыг в лес, добежала до деревни, скликала народ; прибежали люди да тут на месте нас и накрыли! Только всего и дела было», — цинично закончил рассказ зверь–человек *.
Политические преступления требуют особенной чуткости суда к душевному строю подсудимого, так как в состав их мотивов обыкновенно входят бескорыстные стремления к действительным или мнимым положительным ценностям. Однако и среди политических преступников бывают люди, злодеяния которых и строй души столь возмутительны, что трудно признать их достойными жизни в человеческом обществе. Вспомним хотя бы тех преступников, которые обнаруживают бесчеловечный фанатизм и полное презрение к личности и жизни ближнего.
Могут возразить, что, согласно установленному мною тезису, наказание всегда должно иметь двусторонний смысл — воздаяния
__________________
*Барон Врангель А. Е. Воспоминания о Ф. М. Достоевском в Сибири 1854- 56 гг. С. 117 и след.
и средства исправления; между тем смертная казнь есть только воздаяние к исправлению преступника она вести не может, потому что уничтожает самое существование его. В ответ на это нужно заметить, что и другие наказания во множестве случаев не ведут непосредственному исправлению преступника, но все же, сохраняясь в составе его опыта, вместе с другими переживаниями они рано или поздно, если не в теперешнем этапе жизни, то в последующих, окажут совершенствующее влияние на поведение его. Тем более такое потрясающее переживание, как смертная казнь, должно влиять на посмертное поведение преступника. Что же касается замечания Соловьева, будто смертная казнь уничтожает самое существование субъекта, оно понятно лишь в устах материалистов и им подобных философов, но не в устах людей, признающих вечность человеческого «я». Смертная казнь разрушает лишь наличную телесную жизнь, но не мешает субъекту создать себе новые условия согласно его воле и степени развития.
Утверждение, будто смертная казнь связана с отнятием всех человеческих прав, неверно: не только во время исполнения приговора, но и после него многие права казнимого сохраняются, например право быть защищаемым от клеветы.
Бывают лица, мучимые патологическим страхом смерти. Для них ожидание казни есть источник невероятных страданий. Потрясающие изображения этого состояния существуют в художественной литературе, например в романе Виктора Гюго «Последний день приговоренного к смерти». Для нравственной цели казни достаточно того унижения, что человек признан недостойным продолжать жизнь и фактически удаляется из числа живущих людей. Поэтому страдания страха смерти по возможности должны быть облегчены или устранены. Одним из средств к этому может служить предоставление казнимому права самому выбирать себе способ смерти.
Согласно изложенным соображениям, можно признать теоретически, что бывают случаи, когда смертная казнь есть воздаяние справедливое и, следовательно, нравственно оправданное. Но практически, решаясь на эту крайнюю меру, обществу приходится брать на себя роль судьи, дерзающего приписать себе такую глубину знания человеческого сердца, какая едва ли доступна нам. Поэтому, руководясь правилом, что лучше оставить преступника без достаточного наказания, чем нарушить требования справедливости, в действительности следует избегать этой меры.
К нравственным и правовым основаниям могут присоединяться еще и иные мотивы, например защита общества от вредных членов его, устрашение для предупреждения преступлений и т. п. В случае ненормального состояния общества, например войны, надвигающегося восстания и т. п., смертная казнь становится государственно необходимой. Надобно, однако, помнить, что, прибегая в таких случаях к этому применению силы для устранения зла, мы обнаруживаем свою неспособность бороться со злом более возвышенными способами, и это несовершенство наше есть наша
вина. Отсюда получается парадоксальное положение греховного существа: нравственная обязанность прибегнуть к несовершенно средству борьбы со злом, потому что своим падением мы сами м ставили себя в низшее царство бытия, где нет лучших способов преодоления зла.
Система этики, развиваемая мной, стремится быть христианской. Но христианство, могут сказать, проповедует прощение врагам нашим, причиняющим нам зло. В ответ на это соображение надо напомнить, что проповедь прощения не исключает наказания- необходимо освободиться от мстительной, эгоистической реакции в отношении к хулиганящему ребенку или опасному преступнику но наказывать необходимо и во имя справедливости, и ради исправления их, и ради защиты тех, кто страдает от них.
В заключение напомню, что в точном смысле слова воздействие на провинившегося может быть названо термином «наказание» лишь поскольку оно имеет характер воздаяния (возмездия); все же другие стороны и способы влияния на него подходят под другие понятия, например под понятие воспитания, лечения и т. п. Следовательно, философы, не допускающие наказания как возмездия, строго говоря, хотят или устранить наказание совсем, считая его нравственно неоправданным, или даже доказать, что такого явления, как наказание — воздаяние, вообще не существует в строении мира. Психологический мотив этого ошибочного учения, вероятно, в большинстве случаев кроется в гордости, не переносящей мысли о наказании как воздаянии.
Все виды производного зла, болезнь, смерть, природные катастрофы, как выяснено выше, суть естественное наказание за нравственное зло себялюбия: они возникают как естественное следствие разъединений и противоборств, присущих нашему царству бытия. Будучи, однако, проявлениями общего строя нашей природы, разрушенной грехом, эти бедствия чаще всего не стоят в прямой связи с отдельными определенными нашими поступками, и, переживая их, мы обыкновенно не рассматриваем их как наказание за такое‑то мое дурное деяние. Однако среди христиан широко распространено убеждение, что Провидение содействует нередко такому сцеплению обстоятельств, при котором естественные бедствия и катастрофы служат наказанием также и за определенные единичные дурные поступки и побуждают виновника их одуматься, пересмотреть свою жизнь и раскаяться. (О том, что встреча событий, на первый взгляд совершенно случайная, в действительности обусловлена высшими, — объединяющими мир деятелями, см. мою книгу «Мир как органическое целое», гл. VIII)
Христианские проповедники даже слишком часто прибегают к такому истолкованию естественных бедствий, хотя Сам Иисус Христос сказал, что не всякое несчастье подлежит такому истолкованию (Лк. 13).
замечательно, что нередко наиболее заскорузлые себялюбцы и наглые злодеи живут сравнительно благополучно и не переживают никаких исключительных бедствий. Торжествующая свинья есть зрелище омерзительное, однако вовсе не редкое в нашем царстве бытия. Отсюда возникает соблазн отвергать Провидение и думать, что мир бессмыслен, так как управляется случаем. Однако народная мудрость не утрачивает веру в Промысел Божий и выражают ее в следующем изречении: «Бог правду видит, да не скоро скажет»
На вопрос, почему суд Божий нередко кажется запаздывающим ответить трудно, потому что пути Господни неисповедимы. Можно только догадываться, что к общему большему или меньшемy неудовлетворению жизнью, естественно пронизывающему все наши деятельности, поскольку они нравственно несовершенны, Промысел Божий присоединяет еще специальные наказания лишь в тех случаях, когда виновник дурного поступка достаточно зрел, чтобы услышать голос Божий. «Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю», — сказано в Священном писании (Откр. 3, 19). Боэций говорит, что ненаказанный злодей более несчастлив, чем наказанный; в самом деле, наказание есть удовлетворение требований справедливости и средство исправления; следовательно, продолжительная ненаказанность только отягчает положение. В самом деле, если оставленный Богом негодяй начинает особенно преуспевать, можно предполагать, что он пользуется покровительством темной силы, вызывающей отвращение у добрых людей. Наоборот, когда человек вступает на путь добра, судьба его так складывается, что он подвергается все более утонченным испытаниям и попадает в такие положения, при которых ни один ложный шаг не может быть утаен. Великие художники знают об этих таинственных путях Промысла Божия. Виктор Гюго изобразил их в судьбе Жана Вальжана. Этот бывший каторжник завоевал себе под именем Мадлена выдающееся общественное положение своей деятельностью в области промышленности, полезной целому краю, и своей филантропией. В присутствии сыщика Жавера, знавшего силу и ловкость каторжника Жана Вальжана, Мадлен попадает в такое положение, что только его сила может спасти жизнь ломовому извозчику, придавленному тяжелой телегой. Мадлен исполняет свой долг и пробуждает подозрение Жавера, который начинает следить за ним. Через несколько времени он узнают, что в соседнем городе человек принят за каторжника Жана Вальжана и, по–видимому, будет присужден к каторге. Решив отправиться на суд, он еще не знает, как поступить, и ночью уничтожает дорогие ему следы своего прошлого: жжет лохмотья своей арестантской одежды, расплавляет подсвечник, подаренный еископом. Это темное заметание следов он испытывает как нечто позорное в душе его раздаются какие‑то «грозные слова». Приехав на суд он спасает невинного человека, открыв свое прошлое, он попадает на каторгу. Опять бежав с каторги, он посвящает жизнь воспитанию малолетней сироты Козетты. Когда Козетта
подрастает, а Жан Вальжан становится стариком, привязанность к воспитаннице становится единственным утешением и смыслом его жизни. Однако любовь Козетты к Марию угрожает ему потерей ее. Тем не менее во время революции он спасает Мария опасностью для своей жизни и выдает за него замуж Козетту Qн спасает также из рук революционеров сыщика Жавера. Не желая пользоваться в семье Козетты «краденым уважением», Жан Вальжан открывает Марию и Козетте, что он — беглый каторжник Безропотно выносит он отвращение к себе Мария, который не знает, что жизнь его спасена им, и выпроваживает его из дому, не жалуется он и на легкомысленную беззаботность Козетты, которая не постаралась вернуть к себе того, кто был для нее более чем отцом. Только за несколько часов до кончины одинокого покинутого ими Жана Вальжана Марий и Козетта случайно узнают, чем они ему обязаны, и открывают, что он был «снятой» «герой».
Милосердие Божие не есть попустительство; оно сочетается со строгой справедливостью, и никто из нас не выйдет из темницы падших существ, пока не уплатит долга своего «до последнего кодранта» (Мф. 5, 26). В воздающей справедливости открывается тот аспект Бога, который выражен словами «Огнь поядающий». Антропоморфически он представляется нам как грозный лик существа, неумолимо налагающего кары за всякий проступок. В действительности, однако, не может быть и речи о том, чтобы Сам Бог поднимал против нас карающую десницу. Как абсолютное добро. Он просто не участвует ни в каком зле, и эта богооставленность наша, поскольку мы злы, неизбежно влечет за собой всевозможные виды разрушения и страдания до тех пор, пока тьма не удалится из самых сокровенных глубин сердца и оно сполна будет пронизано Божественным светом.
Самое содержание нравственно доброго поступка есть, нечто достойное существования, самооправданное, и, как симптом высокой ценности его, оно осуществляется субъектом с чувством глубокого удовлетворения. Чувство, связанное не с отдельными поступками, а со всем строем нравственно доброго существа есть счастье и в своей предельной форме — блаженство. «Только добрый счастлив, — говорит Шелер. — Но это не исключает того. что именно счастье есть корень и источник всякого доброго хотения и действования и никогда не может быть целью или намеренно поставленной задачей. Только счастливый совершает добрые поступки. Таким образом, счастье вовсе не есть средство для достижения блаженства. Счастье есть корень и источник добродетели, но такой источник, который сам есть уже не что иное, как следствие внутренней добротной сущности лица» (С. 373). Иными cло–вами счастье и нравственно добротная сущность личности суть два неразрывно связанных аспекта одного и того же бытия, объективно
ценного и субъективно переживаемого как счастливое: нравственно достойное бытие есть счастливое бытие и, наоборот, счастливое бытие есть нравственно достойное. Кто испытывает «радость о Господе», тот не может быть злым
«Доброе дело, — продолжает Шелер, — может принести субъекту какой угодно вред, может поставить его в любые неблагориятные состояния, — тем не менее неудовольствие, возникающее как следствие поступка, никогда не может достигать той глубины, как удовольствие в самом, добром поступке и особенно как то еще более глубокое удовольствие, которое есть источник доброго поступка» (т. е. блаженно добрая сущность личности) «и совершенно неразрушимо неудовольствиями периферических слоев, как бы велики они ни были». Никакая награда, имеющая целью воздать за нравственное добро, не может по самому существу быть источником такого глубокого счастья, как само счастье, из которого истекает нравственно доброе хотение и которое сопутствует ему; точно так же никакое зло, причиняемое наказанием, не может вызвать страдания, равного по глубине тому переживанию себя несчастным, из которого вытекало злое деяние, и тому неудовлетворению, которым оно сопутствовалось (373).
Шелер превосходно выразил совпадение блаженства и нравственности доброго характера личности и объяснил, почему он не согласен считать счастье и несчастье «санкцией» нравственного закона. Он прав, что здесь не может быть и речи о внешней санкции добра, но если принять во внимание, что в счастливой самооправданности добра осуществляется его внутреннее утверждение, а в отчаянии зла его внутренний распад, то станет понятной и точка зрения тех, кто вводит понятие непосредственной имманентной санкции (см. выше, § 2).
Против мысли, что нравственно доброе поведение связано с глубочайшим удовлетворением, по–видимому, говорит множество фактов обыденной жизни. В самом деле, жизнь многих людей в течение длинного ряда лет нередко сводится преимущественно к исполнению повелительного долга, переживаемого как нечто тягостное, удручающее и скучное (например, почти совершенное пожертвование своей жизнью для тяжелобольного члена семьи, принимающее характер серенького прозябания). Однако такие факты не противоречат учению о единстве счастья и нравственно доброго поведения: они свидетельствуют лишь о том, что добро в них не осуществлено в совершенной форме. Действительно, если исполнение долга удручает и ведет к скучному обеднению жизни, то это значит, что оно вызвано не столько любовью к страдающему лицу, сколько боязнью общественного мнения или страхом перед загробными карами и т. п. мотивами; или же это указывает на легкость, неталантливость, неумение внести творческий момент в мелочи жизни, вообще на несовершенства, связанные в конечном счете с нравственными недостатками личности. Каждый шаг вперед по пути освобождения от этих недостатков ведет к возрастанию содержательности и гармонии поведения, так что тягостное
прежде исполнение долга может превратиться в жизнь, пронизанную светом и радостью.
Античная философия, как видно из различения Платоном удовольствия и счастья, дошла до понимания того, что духовное удовлетворение выше внешних удовольствий. В «Апологии Сократа» после приговора к смертной казни Сократ Говорит: «Следует считать достоверным, что для праведного человека нет зла ни ч жизни, ни в смерти». В греческой философии высказана даже мысль, что справедливый человек, хотя бы он подвергался жестоким пыткам и был лишен всяких удовольствий, все же остается счастливым. Против этой самодостаточности добродетели Аристотель возражает, говоря: «Блаженный нуждается, как в добавлении, в телесных благах, и во внешних благах, и в случайных, чтобы отсутствие этого не было ему препятствием. Те же, которые утверждают, что человек, терпящий пытки и испытывающий великие бедствия, может быть в то же время блаженным, лишь бы он был добродетельным, нарочно или нехотя, или сознательно говорят пустое»*.
Мысль Сократа о неуязвимости праведного человека злом и даже учение о неразрушимости счастья пытками содержат в себе абсолютную истину, однако метафизические условия ее возможности не были известны греческим философам, и потому неудивительно, что Аристотель пришел к учению о блаженстве, эклектически сочетающему добродетель и внешние блага. Учесть значение для блаженства наличия таких благ, как здоровье, богатство и т. п., и отсутствия таких бедствий, как, например, пытка, не впадая в эклектизм, можно не иначе как в связи с учением об абсолютном совершенстве членов Царства Божия и своеобразном онтологическом строении их. Пока человек остается членом нашего царства бытия, он, наверное, еще не достиг абсолютного нравственного совершенства, и неполнота его добротности обнаруживается даже внешне в материальной телесности, которая делает его физически уязвимым, зависимым от внешнего богатства и т. п. Абсолютная полнота добра сопутствуется преображением тела и обожением по благодати, возводящим человека в Царство Божие, где нет уже никаких видов производного зла. И здесь, на земле, бывают случаи, когда человек при страшных телесных разрушениях чувствует себя счастливым; это возможно или при истерическом обособлении от тела, и в таком случае чувство счастья оказывается преходящим, или же незадолго до смерти, при окончательном освобождении человека от грубого тела и переходе его в высший мир. Только в Царстве Божием осуществлено абсолютное совершенство нравственного добра, которое вместе с тем необходимо есть также абсолютная полнота бытия, достойного в себе самом и потому неизменно блаженного.
_______________________
*Аристотель. Никомахова этика. Кн. VII. Перев. Э. Радлова. С. 141 и след
Изложенное учение об адских мучениях и райском блаженстве, как внутреннем характере самого злого и доброго бытия, дает основание для окончательной оценки эвдемонизма. Как учение, что счастье есть конечная цель и что все остальное содержание мира и всех поступков служит только средством на пути к этой цели, эвдемонизм есть совершенно ложная и поверхностная теория. Но если под эвдемонизмом разуметь убеждение, что правильное поведение, основанное на бескорыстной любви к абсолютным ценностям, следовательно прежде всего на любви к Богу и всем индивидуально–личным существам, необходимо сопутствуется высшими ступенями удовлетворения, то эвдемонистическая струя в этом смысле содержится в составе христианской теономной этики любви. Надобно, однако, помнить, что то совершенное счастье, о котором идет здесь речь, глубоко отличается от эвдемонии, имеемой в виду античными философами: христианство говорит о трансцендентном блаженстве в Царстве Божием при условии преображения души и тела.
Св. Иоанн Кассиан различает три вида поведения: 1) поведение рабов, руководящихся страхом наказания; 2) поведение наемников, руководящихся желанием награды, блаженства; 3) поведение сынов, руководящихся любовью к добру ради него самого (Добротолюбие. Т. II. Св. Иоанн Кассиан, II).
Убеждение в том, что подлинно совершенное поведение руководится не страхом наказания и не расчетом на награду, широко распространено среди всех народов. Жуэнвил в своей «Истории Людовика Святого», написанной в XIII веке, рассказывает, что по улице Дамаска шла старушка сарацинка, неся в правой руке жаровню согнем, а в левой бутылку с водой. На вопрос, для чего ей нужна эта ноша, она ответила, что огнем она хотела бы сжечь рай, а водой потушить адский огонь, потому что она хочет, чтобы люди делали добро только из любви к Богу, а не вследствие страха перед адом или надежды на райское блаженство (§ 445).
В христианских проповедях и назидательных книгах, предназначенных для народа, часто выдвигается на первый план идея блаженства или даже запугивание наказаниями. Эта мораль рабов и наемников имеет значение педагогического приема. Если же поставить прямо вопрос, следует ли повиноваться воле Божией корыстно, только из страха наказания и жажды блаженства, а не из любви к Богу Самому по Себе, то у всех видных христианских мыслителей мы найдем ответ в духе этики бескорыстной любви, как высшей формы поведения. Часто, однако, вследствие законосообразной связи совершенного добра и блаженства эта мысль формулируется неясно и может дать повод к недоразумениям. Так, О. Вилльманн говорит о христианском эвдемонизме в том смысле, что осуществлять добро ради добра и ради собственного
блаженства есть то же самое, так как то и другое имеет следующий смысл: делать добро ради Бога, в котором добро и блаженство совпадают («История идеализма» О. Вилльманна. Т. II. С. 423). Особенно отчетливо этика любви выражена у христианских мистиков.
Апостол Павел в Первом послании к коринфянам говорит: «По рассуждению человеческому, когда я боролся со зверями в Ефесе, какая мне польза, если мертвые не воскресают? Станем есть и пить, ибо завтра умрем!» (15, 32). На первый взгляд кажется, что Апостол является сторонником этики трансцендентного эвдемонизма, рекомендующего совершать нравственные подвиги в расчете на награду в раю. В действительности, однако, эти слова имеют следующий смысл: если нет личного индивидуального бессмертия, то вообще нет абсолютного добра и остается лишь наполнять жизнь относительными благами. Что так именно нужно толковать слова Апостола, написавшего замечательный гимн любви, что его необходимо считать сторонником этики бескорыстной любви, а не расчета на награду, это видно из следующего заявления его: «Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти» (Рим. 9,. 3). Апостол Павел готов отказаться от высшего блага для себя лично, лишь бы достигнуть этого блага для братьев своих, других людей.
В 1699 году католическая церковь осудила книгу Фенелона «Максимы святых» не за учение о бескорыстной любви к Богу, а за неосторожные выражения, связанные с квиетизмом госпожи Гюйон и таившие в себе опасность истолкования их в духе патологического квиетизма испанского мистика Молиноса, согласно учению которого душа, вполне отдавшая свою волю Богу, уже не должна заботиться о своем спасении и бороться с плотскими похотями. Церковь проповедует заботу о личном спасении и надежду на вечное блаженство, но она вовсе не утверждает, что эти задачи суть единственный мотив любви к Богу. Адские мучения и райское блаженство, согласно изложенным учениям, в основе своей имманентны, а не даны извне. Злое бытие, само по себе недостойное и мучительное, достигает крайней степени отчаяния в муках угрызений совести; доброе бытие, само по себе достойное и радостное, достигнув в Царстве Божием предела совершенства, пронизано вместе с тем и предельным блаженством. Но все внутреннее вместе с тем воплощено, следовательно, выявлено наружу и, кроме того, находится во взаимодействии со всем миром. Взаимодействия эти глубоко отличаются друг от друга в зависимости от степени различия внутреннего содержания существ, так что можно говорить о наличии трех царств мира — Царства Божия (рая), царства нашего психоматериального бытия и царства сатаны (ада). Таким образом, ад существует не только внутри души грешника, но и вовне в окружающей его среде; как разъяснено выше, можно даже говорить об адском огне, и, следовательно, о мучениях, не только внутренних, но и внешних. Точно так же Царство Божие (рай) существует «внутри нас», внутри духа обоженного
существа, но не только внутри, а также и в окружающей его среде, с такими ее связями и взаимоотношениями, которые приводят к невозможности телесной смерти, к полноте соборного творчества, к совершенству красоты всей этой области бытия. Следовательно, райское блаженство обусловлено не только внутренними состояниями существа, но и внешними, окружающими его условиями. Пренебрежительное отношение к наивным представлениям об аде и рае неоправданно: чтобы освободить их от наивности, нужно только дополнить их и уточнить.
Лицам, склонным свысока смотреть на простодушные религиозные верования народа, не мешает заглянуть в глубину своей души и открыть психологические мотивы своего отталкивания от непосредственной веры. Столь распространенная в новой философии борьба против идеи долга, обязанности, заповеди Божией и сопутствующая ей борьба против идеи санкции, как в виде наказания, так и в виде награды, нередко обусловлена гордыней. Дьяволу, конечно, непереносима мысль, что кто‑либо позволяет себе оценивать его поведение: «Как смеют меня хвалить!» Но, с другой стороны, и недостаток внимания к его мнимо добрым проявлениям тоже обижает его: «Как! Я соблаговолил снизойти до них, а они этого не замечают!» Наоборот, человек, свободный от чрезмерной сосредоточенности на своем «я», смиряясь перед величием Бога и Его добра, признает вполне естественной идею обязанности, награды и наказания.
В человеческом обществе вмешательство в естественное течение событий для борьбы с нарушением нравственного закона совершается в форме наложения наказания, а для поощрения исполнения его — в форме внешней награды. Первая степень награды есть похвала; далее она может осложняться присуждением различных благ — подарков, денег, знаков отличия, повышения общественного положения и т. п. Внешние награды не могут дать человеку глубокого внутреннего удовлетворения. Поэтому внешние награды за добросовестное исполнение обязанностей — каких бы то ни было, например няни, учителя, врача, воина и т. п., — неравноценны добру, осуществленному награждаемым лицом, и не освобождают от чувства благодарности к нему. В педагогической практике награды должны быть применяемы с осторожностью, именно с таким расчетом, чтобы не вызвать отрицательных следствий — сосредоточения внимания на периферических удовольствиях, развития честолюбия и т. п.
Точно опознать глубочайшие мотивы поведения и установить, насколько важнейшие поступки человека обусловлены бескорыстной любовью к абсолютным ценностям, чрезвычайно трудно
не только постороннему наблюдателю, но даже и самому действующему лицу. Зато самое строение жизни как бы приноровлено к тому, чтобы подвергнуть сердце человека испытанию и вскрыть тайники его. Когда человек, осудив какую‑либо сторону своего поведения, делает значительный шаг вперед по пути добра, он нередко подвергается при этом несчастью или, по крайней мере, новым искушениям. По учению оккультистов, восходя в более высокую область добра, человек сталкивается со «стражем порога», который как бы отпугивает его от движения вперед. В «Книге Премудрости Иисуса, сына Сирахова» читаем о Премудрости Божией: «Кто вверится ей, тот наследует ее, и потомки его будут обладать ею: ибо сначала она пойдет с ним путями извилистыми, наведет на него страх и боязнь и будет мучить его своим водительством, доколе не уверится в душе его и не искусит его своими уставами. Но потом она выйдет к нему на прямом пути и обрадует его. И откроет ему тайны свои» (4, 17–21).
Полное открытие тайн Премудрости Божией и освобождение от испытаний достигается, вероятно, не иначе как в Царстве Небесном, т. е. после обожения. В земной жизни прохождение высших ступеней добра связано обыкновенно с возрастанием гонений и напастей. Вспомним хотя бы гнусные обвинения, которым подвергался Бл. Сузо, или историю жизни Св. Сергия Радонежского, которому пришлось временно удалиться из основанного им монастыря, когда он ввел в нем более строгий устав. «Все желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, — говорит Апостол Павел, — будут гонимы. Злые же люди и обманщики будут преуспевать во зле, вводя в заблуждение и заблуждаясь» (2. Тим. 3, 12–13). Спасительный смысл этих трудностей жизни становится ясным, если принять во внимание, что возрастание совершенства сопутствуется опасностью развития гордыни. «Многим весьма полезно быть часто во искушении и терпеть напасти, — говорит Фома Кемпийский, — дабы не возгордиться и не предаться с излишеством внешним утешениям» (О подражании Христу. Кн. 1. Гл. XX. 4. Перев. гр, М. Сперанского).
И в области средних ступеней добра обыденное благополучие достигается лучше всего приспособлением к общепринятому уровню жизни данного времени и социальной среды. Всякая попытка поднять голову над рутиной социальной жизни запутывает человека в бесчисленные затруднения, среди которых творение новых форм добра оказывается делом не только тяжелым, но даже и небезопасным, могущим привести вместо добра к новым видам зла. Толстой уже в молодости знал эту истину и дал живое изображение ее в повести «Утро помещика» (в 1852 г.). Это не помешало ему вступить самому»на путь необыкновенной жизни и нести тяжелый крест до конца. Стоит только вспомнить судьбу его и подобных ему борцов за осуществление чистого добра, чтобы признать, что натуралистические теории нравственной жизни несостоятельны.
Кто хочет высвободиться из рутины жизни для восхождения к добру, тому необходимо закалять свою волю и развивать в себе
бесстрашие в отношении житейских бедствий — к клевете, утрате общественного положения, бедности, смерти. Только при этом условии поведение его будет свободным исканием правды. «Все должно быть покорено тебе, — говорит Фома Кемпийский, — а ты ничему, ты должен быть властелином и учредителем твоих деяний, а не рабом и наемником» (Кн. III. Гл. 38, 1). Страх смерти полезен лишь в начале пути, но впоследствии и он должен быть преодолен, чтобы стояние перед Богом было свободным от всяких себялюбивых побуждений и настроений. Христианский героизм предполагает совершенную чистоту сердца: в нем бесстрашие сочетается со смирением. В противном случае, если мужество развивается на основе горделивого самомнения, освобождение от страха смерти достигается легче, но оно есть не добро, а зло: оно может привести на путь демонического аскетизма. Ницше не понял, что героизм смиренного христианского подвижника требует гораздо большей силы духа, чем мужество властолюбивого честолюбца.
Сложная задача борьбы со злом была уже не раз затронута в предыдущих частях книги и будет еще предметом исследования в нескольких дальнейших главах. Здесь речь будет идти лишь о некоторых существенных трудностях борьбы со злом.
Защита добра нередко принимает характер преувеличенно ревностной борьбы против какого‑нибудь из видов зла, как будто в нем заключается источник всех бед. Между тем частичное добро, взятое без гармонического соотношения с другими видами добра, искажается и ведет за собой еще большие бедствия, чем те, против которых была предпринята борьба. Рассмотрим несколько примеров этого явления.
Пьянство — немаловажный порок. Но воспылать против него такой ненавистью, чтобы решиться на введение принудительной трезвости, как было в Соединенных Штатах Америки, это значит насадить еще большее зло: гангстерство, развитие многих видов мошенничества, потребление чрезвычайно вредных суррогатов и т. п.
Лишение жизни животных для употребления в пищу мяса есть зло. Но переход к строгому вегетарианству в современных условиях есть для многих людей еще большее зло. Физиология питания еще недостаточно разработана; сельское хозяйство и торговля не приспособлены к целям широкой замены мясной пищи растительной. Поэтому вегетарианцы в большинстве случаев не могут обеспечить
себе пищу, достаточно разнообразную и вполне удовлетворяющую всем требованиям организма. Отсюда возникает, например, такое печальное следствие, как замедление психических процессов.
Увлечение евгеникой, не принимающей в расчет сверхбиологических целей и функций человека, есть зло. Евгеника, исходящая из чисто натуралистического миропонимания, ценит только здоровье и силу среднего человека; она упускает из виду, что эпилепсия и т. п. уклонения от норм, может быть, являются в условиях земного бытия неизбежными спутниками гениальности. Я не хочу сказать этим, будто всякий гений есть душевно и телесно больное существо. Я имею в виду только то, что гений рождается в семье, в которой упроченное равновесие среднего типа жизни нарушено и потому возможно появление нескольких индивидуумов с болезненными расстройствами и одного счастливого исключения, носителя новой оригинальной формы творчества, обогащающего жизнь всего человечества. Если это верно, то управление размножением на основе теории современной науки приведет только к понижению духовности человека и выработке расы биологически здоровых и шаблонно «красивых» посредственностей.
Война есть великое зло. Но проповедь безоглядного пацифизма, призывающего к отказу от воинской повинности, могла бы в случае успеха ее в какой‑либо стране привести к разрушению государства и хаотической анархии, которая страшнее всякой войны. Таким образом, отвлеченный пацифизм, не считающийся с конкретными условиями сложной исторической обстановки, есть зло еще большее, чем война.
В наше время есть много лиц, сосредоточивших все свои силы на преследовании зла, возникающего от эксплуатации труда капиталом в буржуазном, капиталистическом строе. Одержимость этой проблемой ослепляет их; утратив способность объективного наблюдения вопроса, они становятся фанатическими сторонниками интегрального социализма или коммунизма, не желая понять, что частная задача защиты труда от эксплуатации может быть решена, как и все технические задачи, различными способами и надо найти тот путь, который ведет к цели с наименьшей ломкой прошлого, следовательно, с наименьшими страданиями. Одержимость революционеров фанатической страстью уже привела в России к гибели многих миллионов людей, к искалечению души других миллионов и к эксплуатации труда государством в размерах, невиданных при частнокапиталистическом государстве. Мало того, глубоко идущее уничтожение частной собственности привело к утрате существенно важных областей свободы не только прежних владельцев имуществ, но даже и рабочих, к утрате без замены их более высокими мотивами труда для общего блага. Таким образом, судьба России после коммунистической революции дает наглядное доказательство того, что одностороннее сосредоточение на одном из видов зла и революционная борьба с ним, имеющая характер хирургического вмешательства в жизнь социального
организма, ведет только к новым видам зла и даже старое зло, как раковая опухоль, вырезанная в одном месте, вырастает в другом.
В системе мирового бытия, руководимой Провидением, даже и зло используется так, что среди следствий его находятся какие‑либо виды добра, так что зло никогда не бывает абсолютным. В обществе, где есть частная собственность, жажда наживы ведет «к развитию промышленности и торговли; честолюбие и зависть, побуждающие ученого напрягать свой ум, чтобы найти слабые места в исследованиях других ученых, ведут к открытию новых истин и уточнению знания и т. п. Если подавить у человека любовь к собственности, не развив в нем более высоких мотивов к труду, если отнять у мыслителя честолюбие, не заменив его чистой любовью к истине, то в душе человека образуется пустота, леность и тупое безразличие; вместо восхождения вверх получится падение. Неудивительно поэтому, что Мандевиль в своей «Басне о пчелах» (1705, 1714) не без доли истины развивал мысль о полезности пороков.
Эриугена говорит, что пороки превратимы в добродетели, когда, например, страх становится источником опасения наказания за грехи и побуждает воздерживаться от них или когда гордость вызывает презрение к земной слабости.
Как в здании, воздвигая одну башню высоко к небу без соразмерности с остальными частями его, можно разрушить всю постройку, так и в системе несовершенной жизни, сосредоточившись односторонне на одном из видов зла, можно только ухудшить зло. Невозможно одну сторону души человека или один какой‑либо аспект общественного строя поднять до порога Царства Божия, в то время как другие стороны жизни остаются в царстве зла. Жизнь личности есть целостное единство, и потому правильный путь совершенствования требует гармонического воспитания всех сил добра. Борьба со злом должна быть пылкой, увлекающей все силы души; она может совершаться в определенной последовательности, начиная с более простых, примитивных видов зла, например чувственных ступеней его, вроде чревоугодия или пьянства. Но все время она должна быть свободной от фанатической односторонности, которая неизбежно приводит к тому, что искоренение одного зла сопутствуется возрастанием какого‑нибудь другого зла, а потому и первая победа оказывается непрочной: например, скажем, успехи в борьбе с чувственностью усиливают горделивое самомнение в том, кто упускает из виду полноту требований добра. Гармоническое всестороннее воспитание добра есть процесс медленный, требующий терпения и снисходительного отношения к слабости человеческой воли.
Церковь понимает невозможность для человека одним прыжком перенестись в область Абсолютного, и потому она выработала сложную систему воздействия на человеческую волю; на низших ступенях этой практики стоят угрозы наказанием, обещания награды, постоянное испытание совести в уединенной молитве и
167
в исповеди перед священником; на высшей ступени этой системы стоит красота богослужения, пронизанного глубокими символами и пробуждающего в человеке способность мистической интуиции потустороннего мира, воспитание трепетного отношения к таинствам и к величию Господа Бога, население воображения человека прекрасными живыми образами Христа и святых Божиих угодников. Во всех своих приемах воздействия на человека Церковь обнаруживается как мудрое воспитательное учреждение, не насилующее индивидуальности пасомых, но умеющее пробуждать в них любовь к идеалу абсолютного совершенства и свободное стремление восходить к нему. Своих собственных служителей она решительно обуздывает, когда они начинают фанатически вмешиваться в жизнь паствы и принимаются стеснять ее, как это сделал, например, Савонарола.
Снисходительность Церкви к человеческой слабости не есть потворство или принижение идеала, как это изображено в «Легенде о Великом Инквизиторе» (в «Братьях Карамазовых» Достоевского). Обыкновенно эту легенду истолковывают как разделяемое самим Достоевским обличение римско–католической церкви в том, будто она подпала силе Антихриста и, руководясь отчасти состраданием к рабской природе человека, отчасти презрением к ней, подменила Христов идеал свободной героической любви к Богу ничтожными целями жалкого земного благополучия. Возможно, что Достоевский в самом деле приступил к творению легенды, руководимый несправедливым тенденциозным отношением к католической церкви, но, вложив легенду в уста Ивану Карамазову, он, как великий художник, в действительности изобразил точку зрения именно этого неверующего просвещенца, не понимающего духа Церкви вообще, и католической и православной. Так истолковывает «Легенду» католический богослов Романо Гуардини, показывающий, что Иван Карамазов руководится идеалом абстрактного христианства, оторванного от действительности, тогда как Церковь принуждена исходить из серединного царства действительности, задаваясь целью постепенно воспитать в человеке любовь к трансцендентному идеалу абсолютного совершенства. Подобно Ивану Карамазову, многие сектанты, стремясь немедленно осуществить Царство Божие на земле, резко критикуют Церковь. Как указывает Трельч, они начинают с проповеди реформы Церкви, потом переходят к попыткам насильственного водворения справедливости и нравственной чистоты и, наконец, потерпев крушение, образуют общины, отрешенные от мира. В действительности снисхождение Церкви к грешникам не есть принижение идеала. Это видно из того, что Церковь прославляет великих святых и создает в своей среде благоприятные условия для достижения высших ступеней подвижничества, как для монахов, живущих в уединении, так и для монахов, подвизающихся в миру. В этом состоит отличие Церкви от сектантства: Церковь универсальна; стараясь быть свободной от нетерпимости, фанатизма и торопливости, она дает приют всем, кто ищет ее помощи.
Трудный вопрос о сопротивлении злу силой психического и физического принуждения был уже поднят в главе о наказании. Теперь необходимо поставить его шире, имея в виду все случаи применения силы, например войну, восстание, защиту от нападения разбойника и т. п. Русская литература дала миру в произведениях Льва Толстого наиболее яркую, художественно убедительную защиту идеи непротивления злу силой в самом крайнем выражении ее. Но в русской литературе дано также исчерпывающее опровержение этой ложной идеи и точное решение вопроса о применении силы в борьбе со злом. Я имею в виду замечательное произведение Владимира Соловьева «Три разговора», равное по своей философской глубине, остроумию и художественному совершенству творениям Платона, и книгу И. А. Ильина «О сопротивлении злу силою», содержащую в себе детальный анализ вопроса и точные формулировки. В. Соловьев исследует не только проблему применения силы в борьбе со злом, но и более трудный вопрос о сатанинском зле, выступающем под видом добра; его гениальный диалог должен быть целиком прочитан всяким образованным человеком. Здесь я ограничусь тем, что сообщу главные мысли труда И. Ильина.
Учение Толстого о непротивлении злу Ильин ставит в связь с его сентиментальным морализмом, отрицающим все высшие культурные духовные ценности. Науку, поскольку она не служит целям морали, Толстой считает вредным порождением праздного любопытства, тщеславия и обмана. Искусство он допускает только как средство популярного морального поучения, — доступного всем людям всего мира. Право и государство он считает организованным насилием, имеющим целью защищать своекорыстные, мстительные, порочные стремления. Патриотизм, любовь к отечеству, по его учению, есть нечто «отвратительное и жалкое». В случае нападения на родину нужно отдать врагу все, что он отнимает, и жалеет его за то, что ему не хватает своего. Все догматы и обряды религии, все содержание ее, за исключением морали, Толстой считает «диким, идолопоклонническим суеверием». Таким образом, говорит Ильин, крайний морализм Толстого, опустошающий душу, приводит к религиозному нигилизму. Прав Ильин, говоря, что отрицание духовных ценностей низводит мораль Толстого на уровень «духовно–нигилистического утилитаризма», подобно учениям «любого последовательного материализма». В подтверждение он приводит из Толстого следующую формулу смысла жизни: в борьбе с природой, говорит Толстой, человек получает «полное удовлетворение телесных и духовных требований своей природы: кормить, одевать, беречь себя и своих близких есть удовлетворение телесных потребностей; делать то же для других людей — удовлетворение духовной потребности. Всякая другая деятельность человека только тогда законна, когда она направлена на удовлетворение этой первейшей потребности человека, потому
что в удовлетворении этой потребности состоит и вся жизнь человека»*.
Применение силы в борьбе со злом Толстой во всех случаях называет «насилием» и усматривает в нем попытку человека «святотатственно» заместить волю Божию, вторгаясь во внутренний мир другого человека, подлежащий ведению Бога. Таким образом, говорит Ильин, учение Толстого содержит в себе следующую нелепость: «Когда злодей обижает незлодея и развращает душу ребенка, то это означает, что так угодно Богу; но когда незлодей захочет помешать в этом злодею, то это Богу не угодно» (Ильин И. А. О сопротивлении злу силою. Берлин, 1925; см. анализ учения Толстого с множеством цитат из разных произведений его. С. 75–109).
Положительную часть своего труда Ильин начинает с указания на то, что нельзя всякое заставление называть «насилием», потому что в этом слове уже заключается отрицательная оценка. Термином «насилие» следует обозначать только произвольное, необоснованное заставление, исходящее из злой души или направляющее на зло (29 и след.). Чтобы предотвратить непоправимые последствия ошибки или злой страсти, человек, стремящийся к добру, обязан поискать прежде всего душевно–духовных средств, побеждающих зло добром. Но если в его распоряжении нет этих добрых душевно–духовных средств, ему остается только прибегнуть к средствам психического или физического принуждения и пресечения. «Прав тот, кто оттолкнет от пропасти зазевавшегося путника; кто вырвет пузырек с ядом у ожесточившегося самоубийцы; кто вовремя ударит по руке прицелившегося революционера; кто в последнюю минуту собьет с ног поджигателя; кто выгонит из храма кощунствующих бесстыдников; кто бросится с оружием на толпу солдат, насилующих девочку» (54). «Сопротивление злу силою и мечом допустимо не тогда, когда оно возможно, а когда оно необходимо», так как нет иных средств борьбы; в таком случае человеку принадлежит не только право, но и обязанность вступить на этот путь (195 и след.), который может привести даже к физической гибели злодея.
Значит ли это, что цель оправдывает средства? Нет, никоим образом. Зло физического принуждения или пресечения не становится добром оттого, что оно использовано как единственное имеющееся у нас средство для достижения благой цели. Путь силы и меча, говорит Ильин, есть в этих случаях «путь обязательный и в то же время неправедный» (197). «Только лучшие люди способны вынести эту неправедность, не заражаясь ею, найти и соблюсти в ней должную меру; помнить о ее неправедности и о ее духовной опасности и найти для нее личные и общественные противоядия. Счастливы — в сравнении с государственными правителями - монахи, ученые, художники и созерцатели: им дано творить чистое
_________________
*Толстой Л. О назначении науки и искусства//Собр. соч. Изд. в Москве v Кушнерева. Т. XI. С. 371.
дело чистыми руками. Но не суд и не осуждение должны они нести политику и воину, а благодарность к ним, молитву за их умудрение и очищение, ибо они должны понимать, что их руки чисты для чистого дела только потому, что у других нашлись чистые руки для нечистого дела» (209). «Если объединить все государственное начало понуждения и пресечения в образе воина, а начало религиозного очищения, молитвы и праведности в образе монаха, то решение проблемы выразится в усмотрении их взаимной необходимости друг для друга» (219).
Возможность положений, неизбежно ведущих к противоречию между благой целью и несовершенным средством, есть нравственная трагедия человека, как выражается Ильин и другие мыслители, отстаивающие аналогичное учение. Правильнее было бы, однако, говорить здесь не о трагичности, а драматизме положения, так как, согласно христианскому мировоззрению, абсолютно вечной безвыходности не бывает потому, что сохраняется возможность вступления в Царство Божие и разрешения в нем всяких противоречий и всякой вражды. Члены Царства Божия имеют иные средства борьбы за добро, средства, в которых нет никакой примеси зла. Они свободны от «черной работы», даже не имеют средств производить ее. В то же время, обладая полнотой божественного всеведения, они знают, когда и для какой цели следует предоставить течение событий несовершенным силам нашего земного бытия. А мы, люди, когда попадаем в драматическое положение нравственной обязательности защищать добро, имея в своем распоряжении для этого только неправедные средства, терпим наказание за свою греховность. Кто принадлежит к составу подлинно христолюбивого воинства, тот, даже и совершив великие подвиги на войне, без сомнения, чувствует потребность в покаянии: совесть должна упрекать его не в том, что он прибегнул к физическому пресечению зла, а в том, что он и сам отчасти виноват в существовании того зла, которое приходится преодолевать грубыми средствами.
Крайняя ступень зла есть ненависть к Высочайшему Добру, Богу, и борьба против Него. В главе «О природе сатанинской» было выяснено, что это зло не может быть первичным: оно производно из гордости. Следовательно, для преодоления богоборчества нужно знать, что такое гордость, уметь открывать ее в себе и других и бороться с нею.
Гордость есть себялюбие, не допускающее никакого превосходства других существ над собой, никакого подчинения чужой воле или даже какой‑либо неличной ценности. Обыкновенная человеческая гордость ведет к соперничеству с другими людьми, не дерзая сравнивать себя с Богом. На низших ступенях она сопутствуется тщеславием, чванством, спесью — пороками, которые придают человеку смешной вид. При больших силах и способностях
эти мелкие страсти отпадают и заменяются честолюбием высокого стиля. Существо, достигшее крайней степени гордости, освобождается также и от честолюбия, нуждающегося в чужой похвале и в чужом признании: оно довольствуется самопризнанием.
Притязания гордого существа могут дойти до такой степени, что оно не допускает превосходства над собой даже и Бога. Отсюда возникают всевозможные учения о самоискуплении, прославлении прометеевского духа и т. п.
Человеку, отдающему себе отчет в бесконечном расстоянии, отделяющем тварный мир от Бога, кажется смешной и нелепой мысль о соперничестве с Богом. В действительности, однако, такое чувство и направление воли встречается довольно часто, например у некоторых из тех людей, которые отрицают бытие Бога. В самом деле, эмоционально и логически бессвязная защита атеизма очень часто бывает обусловлена отвращением к идее существа, стоящего недосягаемо высоко над человеком. «Если бы существовали боги, — говорит Ницше, — как вынес бы я, что я не Бог. Следовательно, нет богов!» Своими спутниками он избирает орла и змею, гор–дое и умное животное.
Еще труднее положение тех гордых людей, которые не могут отрицать Бога, потому что духовный опыт их слишком ясно открывает бытие Его, но в то же время не могут и допустить бесконечного превосходства Его над собой. Нередко они находят выход в пантеистическом мировоззрении, которое дает им право гордс заявлять: «Я — не тварь, а проявление Самого Бога». Молясь Богу, они, строго говоря, молятся самим себе. Лессинг однажды сказал, полуулыбаясь, что он сам, быть может, есть Высшее Существо, только находящееся теперь в состоянии крайнего сжатия.
Конечно, я вовсе не утверждаю, будто всякий пантеист — гордец. Душа человеческая сложна, проблема сущности Бога и Его отношения к миру трудна; возможны различные психологические основания логически несостоятельного мировоззрения, называемого пантеизмом.
Наконец, самое глубокое искажение отношений человека к Богу гордыней есть открытое соперничество с Богом и борьба против Него, сопутствуемая ненавистью к Нему.. Потрясающее художественное изображение этого зла дано Вл. Соловьевым в «Повести об антихристе» в «Трех разговорах». Ненависть всегда есть адское чувство; тем более тогда, когда она направлена против самого Господа Бога. Искажение души, производимое ею, ясно обрисовывает Шелер, говоря, что ненависть побуждает печалиться при виде достоинств ненавидимого лица и радоваться тому, что у него есть пороки. «Бесовское это дело, — говорит св. Ефрем Сирин, — оскорбляться доблестями преуспевающих» (Добротолюбие. Т. II. 2–е изд. С. 406).
Зло гордости тем более страшно, что, таясь в зародыше на низших ступенях духовной жизни, оно нередко начинает разрастаться по мере восхождения человека по ступеням духовного
совершенства. Не только светские люди, стоящие на высоте общественной жизни благодаря своему духовному превосходству, но даже и христианские подвижники, монахи, отшельники подпадают этой страсти. Тогда высокие силы духа, освободившегося от пути чувственности, используются не ради чистого добра, а как средство для самоутверждения. Рано или поздно отсюда возникает конфликт с волей Самого Господа Бога, и если гордое существо не смирится даже и перед Лицом Божиим, тогда оно вступает на путь богоборчества. Люцифер, горделиво восставший против Бога, был наиболее одаренным из ангелов.
Искажения души, производимые гордостью, ужасны; поэтому при малейшем зародыше этой страсти необходимо заранее искать средств искоренения ее. Основное условие борьбы с дурными страстями есть знание сущности их и глубины зла, проистекающего из них. В действительности, однако, мы, люди, имеем очень поверхностное представление о духовных страстях и очень часто, переживая их, не умеем или не хотим опознать их или просто осознать даже в себе самих. Бесчисленное множество действий человека совершается под руководством мотивов, остающихся в подсознании. Когда несколько лиц оживленно беседуют, содержание их сообщений друг другу, замечаний, рассуждений очень часто руководится тщеславием, честолюбием, гордостью, завистью и т. п. чувствами, но многие из них остаются совершенно несознанными.
Встречаясь с честолюбием, властолюбием или гордостью, возросшими до титанических размеров, многие люди видят в проявлении этих страстей нечто красивое, принадлежащее скорее к области добра, чем зла. Значительное зло им кажется уже не злом. Так, например, в литературе есть попытки показать, что предательство Иуды Искариота обусловлено не мелким сребролюбием, а гораздо более глубокими духовными страстями. Всякое такое предположение вызывает отпор среди многих христиан, потому что они истолковывают его как попытку оправдания Иуды, откуда следует, что они не учитывают глубины зла, присущего высшим духовным страстям. Очень показательны в этом смысле суждения, вызванные замечательным трактатом о. С. Булгакова «Иуда Ис–кариот — Апостол Предатель».
О. С. Булгаков, опираясь на исследования проф. Муретова «Иуда–предатель», приходит к предположению, что Иуда был горожанин из семьи, проникнутой религиозно–политическим воодушевлением. В свою любовь к Иисусу Христу Иуда вложил, по о. С. Булгакову, фанатическую мечту о Мессии, как земном царе, который освободит еврейский народ извне от политического порабощения и изнутри — от разделения на богатых и бедных. Он считает Иуду революционером, который преувеличивает значение материальной стороны жизни и является своего рода «мессианским марксистом, большевиком», причем у него «в темной глубине ^УШИ копошится змея честолюбия и сребролюбия» (26, 10). В Евангелии от Иоанна, согласно истолкованию о. Булгакова, «отмечается общая сухость сердца Иуды, которому было малодоступно
чувство личного сострадания (как и многим революционерам), в соединении, однако, с отвлеченной, безличной заботой о бедных» (29). Любя Иисуса Христа, он «хочет извратить Его по своему образу» (23), хочет путем предательства заставить Его воспользоваться Своей чудотворящей силой и вступить на путь Мессии, как земного царя. Предавая Христа, он унизился до принятия денег, но это «лишь занавес, за которым происходя трагедия титанизма» (32), поддавшегося дьявольскому искушению христоборства и богоборства (27, 36 и след.). В самом деле все другие Апостолы совершали грехи в отношении к Иисусу Хрис ту, но грехи эти были лишь искушением человеческой слабости. тогда как Иуда подпал искушению «активно, от ложно направлен ной воли» (26, 49); «он согрешил против самой любви, не в немощи, а в ложной, черной мощи, в которой сребролюбие и зависть он не отличил от любви» (58).
Об о. Сергии говорят, что он «байронизировал Иуду». Это совершенно верно, но из этого не следует, что он уменьшает зло гнездящееся в душе Иуды. Не следует соблазняться мнимой красотой титанизма и упускать из виду бездну зла, скрывающегося под нею. В произведениях Байрона, который сам подпал дьявольским соблазнам гордыни, сплетаются в трудно распутываемый клубок мнимая красота его героев и подлинная красота художественного изображения их; поэтому творчество Байрона вноси зло в европейскую культуру. И в трактате о. Сергия об Иуде ест. эстетический момент конкретного изображения значительности Иуды, но он содержит в себе также отчетливое разоблачение глубины его зла и научает бояться сатанинского греха, который имен но вследствие своей громадности пронизывает душу многих высокоодаренных людей так, что они не способны усмотреть его i вступить в борьбу с ним. Правда, Иуда Искариот при том понимании его, которое дано о. Булгаковым, вызывает к себе жалость; Но это и есть правильное отношение к грешному человеку и его вине — ужасаться греха и жалеть грешника.
Св. Исаак Сирианин на вопрос «что такое сердце милующее» ответил: «возгорание сердца у человека о всем творении, о чело веках, о птицах, о животных, о демонах и о всякой твари». Допуская жалость к самому «врагу истины» (Слова подвижнические Москва, 1858. С. 299), он, конечно, не делал исключения для Иуды: Искариота.
Для борьбы с гордыней недостаточно познать зло ее вообще и в других людях; нужно еще научиться в самом себе подмечать малейшие проявления ее и родственных ей страстей. В общении: людей друг с другом, в беседах, рассказах, обсуждении любы. вопросов поразительно многие высказывания и способы выражения обусловлены тщеславием, честолюбием, завистью, спесью чванством, гордыней. Наблюдая эти основы поведения в других людях, человек смеется над ними; когда ему удастся с ужасом открыть их и в себе самом, самое это знание себя есть крупны шаг вперед на пути к исцелению. Особенно трудно каждому человеку
освободиться от недоброго соперничества в той области, которая составляет главное содержание его жизни. Ученый охотно признает заслуги и достоинства поэта, артиста, государственного деятеля; артист, поэт, государственный деятель без труда признает заслуги ученого. Но трудно судить поэту другого поэта, особенно современника и соплеменника: нелегко философу судить о другом современном философе и т. п. Строгая дисциплина духа и требовательность к себе нужна для того, чтобы сохранить справедливость в этих взаимных оценках. Но и сама эта справедливость, достигнутая в том случае, когда найденные в чужом творчестве недостатки действительно существуют и не заслоняют от нашего взора достоинств, как далеко она от душевной чистоты, если зоркость к недостаткам обусловлена соперничеством.
Как уже сказано, само духовное совершенствование, многочисленные победы над низшими страстями легко могут вызвать самонадеянность и довольство собой, ведущее к развитию крайней степени гордости. Надежной защитою против этой опасности может служить только проникнутость всего нашего существа пониманием следующей абсолютно достоверной истины: подлинное совершенное добро гармонически связано со всем миром и с Богом; задача осуществления его столь значительна, что конечное ограниченное существо может выполнить ее не иначе как в том случае, когда силы его сочетаются с силой Божией. Тому, кто свободно и искренно стремится преодолеть зло и осуществить добро из чистой любви к Нему, Бог посылает благодатную помощь, вступая с ним в союз и восполняя его немощь своей мощью для действительного творения добра. «Без Меня не можете делать ничего» (Иоан. 15, 5). Горделивая идея самоискупления есть нелепость; всякое достижение добра должно быть относимо не столько к себе, сколько к Богу, и быть мотивом для восхваления Его, а не себя. Такое умонастроение есть христианское смирение. Когда оно вошло в плоть и кровь человека, он защищен от разрастания гордыни, потому что каждый успех вызывает в нем прежде всего радостную мысль о Боге как источнике всякого добра, а не замкнутое в себе самодовольство; он защищен и от уныния в случае падения, потому что знает свою ограниченность.
Старец Никодим Святогорец говорит: «Чем мрачнее и безотраднее скорбь людей, которым случилось как‑либо пасть, тем обличительнее, что они слишком много уповали на себя и очень мало на Бога: оттого скорбь падения их и не растворяется никакою отрадою». Он советует человеку усилить упование свое на Бога и, «ненавидя непотребные страсти» бороться с ними до конца, но не слишком предаваться печали и томлению, так как эти чувства происходят от самолюбия (1, 4). «Первое, что нужно, не останавливайся на себе, не говори: как я такой потерпел это и допустил! Это вопль гордостного самомнения. Смирись, напротив, и, воззрев ко Господу, скажи и восчувствуй: «Чего другого ожидать было от меня, Господи, столь немощного и худонравного!» Но свалить вину на свою немощь и успокоиться на этом тоже было бы
ошибкой. Старец настойчиво указывает на то, что первоисточник дурного поступка находится в свободной воле человека: «Ни люди окружающие, ни стечение обстоятельств не виноваты в грехе твоем. Виновно одно злое произволение твое. Себя и укоряй», однако так, чтобы это было «сокрушение и болезнование о грехе не столько по причине унижения себя грехом, сколько по причине оскорбления им Бога» (7, 28).
Наставления христианских подвижников указывают пути для освобождения от душевных ран и комплексов, открытых Фрейдом, с тем отличием, что они ведут к цели прямее и проще, без психоаналитического копания -в душе. Старец Никодим советует не сосредоточиваться бесплодно на своем «я», так как мысли и чувства по поводу своего «я», вызываемые успехом или падением, суть проявления самолюбия и себялюбия; он учит человека выйти из пределов своего «я» и сосредоточить внимание на отталкивающих сторонах порочной страсти и на Боге, как совершенном существе, оскорбляемом ею.
Развитие в себе христианского смирения есть радикальное лечение души, потому что оно устраняет первопричину ее заболеваний — самолюбие, гордость, тщеславие, вообще все те страсти, которые связаны с преувеличением значения своего «я». Отрицательное отношение к идее смирения, нередкое в наше время, обусловлено прежде всего прометеевским духом нашей эпохи, но кроме того — и непониманием сущности смирения, в особенности смешением его с комплексом малоценности в той его форме, которая имеет характер самоуничижения.
Комплекс малоценности содержит в себе чувства, стремления и представления, связанные с мучительным опасением отстать от других людей, быть ниже их в каких‑либо отношениях; он приводит к постоянному сравниванию себя с другими людьми, терзающему душу. Можно различать два вида этого комплекса — борющийся и отчаявшийся. Первый содержит в себе побуждение отрицать или принижать достоинства других людей и, встретившись с успешной деятельностью тех из них, которые возбуждают чувство соревнования, тотчас браться за аналогичное дело, чтобы показать, что «и я не хуже их». Отчаявшийся носитель комплексы малоценности отказался уже от надежды догнать, или перегнать других людей, но все же продолжает непрестанно сравнивать себя с ними и терзаться; в отличие от борющегося он впадает в другую крайность — преувеличивает достоинства других людей и свои недостатки, открыто высказывает всюду свое отрицательное мнение о себе и боится взяться даже и за такие дела, которые соответствующего силам и способностям. Основа обоих видов комплекса одна и та же: самолюбие, тщеславие, гордость. Давно уже замечено, что «унижение паче гордости».
Угнетающий душу комплекс малоценности есть скрытая драма жизни множества артистов, художников, поэтов, ученых, политиков, но также и людей всех классов и положений. Подлинное смирение глубоко отлично от самоуничижительного комплекса
малоценности; источник смирения есть любовь к Богу и абсолютному добру, побуждающая сравнивать себя не с другими людьми, а (. идеалом абсолютного добра, откуда возникает признание себя бесконечно далеким от совершенства и неспособным достигнуть его одними собственными силами, без благодатной помощи Бога. В состав идеала абсолютного совершенства входит любовь ко всякому добру и всякому достоинству всех существ. Кто увлечен этим идеалом, тот освобожден самим содержанием его от завистливого сравнения себя с другими людьми и, следовательно, от комплекса малоценности.
Перечисленные средства преодоления гордости более или менее успешно ведут к цели, если человек, сам хочет бороться с этим недостатком. Но бывают гордецы, в особенности среди богоборцев, считающие свою гордость достоинством. У нас, людей, почти нет средств помочь им, кроме разве приемов, побуждающих их наблюдать гордость других людей и, таким образом, опознать отрицательные стороны ее. Не следует, однако, отчаиваться и думать, что всем им предстоит страшный опыт бесконечного удаления от Бога по пути сатанинской эволюции. Душа человеческая сложна; виды гордости и богоборчества, условия их возникновения чрезвычайно разнообразны. В душе гордого человека, дошедшего даже до богоборчества, может находиться много других склонностей и чувств, например живая непосредственная симпатия к обездоленным или любовь к определенной личности, и эти чувства, вступив в столкновение с гордостью, могут смягчить сердце и научить забывать о своем «я». Бывают случаи, когда гордость есть не первичное преувеличение ценности своего «я», а производное явление, развившееся из увлечения другими ценностями или отталкивания от чего‑либо отрицательного. Сложный пример такой производной гордыни и богоборчества представляет собой история души Ницше.
Ницше был в детстве религиозен, исполнителен до чрезвычайности, не любил грубых слов товарищей (Андлер. Ницще. Т. 2. С. 41–44). Во все периоды жизни ему присуща была тенденция к доброте и состраданию, доходящая до слезливой чувствительности, говорит Ландсберг в статье «Болезнь Ницше». Робость, склонность к жалости, мечтательная печаль были скрытой слагаемой его души. В «Так говорил Заратустра», том самом произведении, где Ницше советует подтолкнуть падающего, он говорит о днях своей юности: «Моя чистота некогда говорила, что все существа должны быть для меня божественными»; «мудрость моей юности говорила мне некогда, что все дни должны быть для меня священны». «Но враги подсылали навстречу моей кротости самых наглых нищих», подгоняли всегда «к моему состраданию самых неисцелимых бесстыдных и ранили мою добродетель в ее вере». Наблюдение пошлости мнимой добродетели и слабостей всякой нашей земной добродетели, встречи с бесстыдной порочностью приниженных средою людей и наряду с этим недовольство собственной чувствительностью, которая, как все земное, выражала высокие черты духа несовершенно, неадекватно, иногда даже в
жалкой, смешной форме, — все эти условия могли создать в душе Ницше стремление к бегству от мира и от себя самого в аффектированную стилизацию гордости, воли к власти, жестокости и неверия в Бога. Он сам прозревал эти основы своего не столько отрицания Бога, сколько отталкивания от тех несовершенных представлений о Боге, которые отчасти создавал он сам, отчасти приписывал другим людям.
Последний папа, встретившись в горах с безбожником Заратустрой и ища у него приюта, говорит ему: «Кто всего больше любил Бога и обладал Им, тот теперь наиболее утратил Его». Заратустра в этой беседе упрекает Бога в том, что Он «дал нам уши, плохо слышащие Его, и еще стал мстить «своим горшкам и творениям за то, что они ему не угодили»; эта месть была «грехом против хорошего вкуса»; «долой такого Бога!». Прислушиваясь к таким речам, старый папа говорит: «О, Заратустра, ты с этим своим неверием более благочестив, чем думаешь. Какой‑либо Бог обратил тебя к этому безбожию». Заратустра указывает ему путь к своей пещере, говорит, что охотно проводил бы его сам туда, по тому что любит всех благочестивых людей, но теперь он торопится уйти, потому что слышит крик о помощи и хочет, чтобы в его местности никто не испытывал вреда: «Всего более хотел бы я поставить всякого печального опять на ноги, на твердую почву». Именно в этих словах выражается подлинная природа Ницше, а не в пышных декламациях о безжалостной воле к власти. Крайняя чувствительность, чрезвычайная чуткость к чужому страданию были всегда ему присущи, говорит Ландсберг, и подтверждается это фактами, приводимыми/ например, Я. Буркхардтом.
Когда страшная телесная болезнь разрушила мозг Ницше на столько, что лишила его искусства маскировать глубины своей нежной души, природная сострадательность его проявилась бурно и неудержимо: 3 января 1889 года, увидев на улице упавшую из мученную лошадь, избиваемую хозяином, Ницше бросился к ней обнял ее, плача, и упал в обморок. С этих пор в течение десяти лет» болезни до смерти он проявлял мягкость и покорность, подпадая лишь иногда припадкам гнева; он говорил: «Я хочу сделать вам добрые люди, хорошую погоду», он «хотел бы целовать и обнимать людей на улице». Производная гордость и богоборчество, как видно из примере Ницше, может быть очень тонкой чертой отделена от своей противоположности — пылкой любви к Богу и скромного следования Его заветам. Иное дело гордость, как первичная, основная черте характера существа, одаренного могучими силами. Переворот в душе такого существа, сосредоточенного на величии своего «я» есть задача столь трудная, что является предположение, не бывают ли случаи, когда гордец вечно живет этой своей страстью. проходит все фазы сатанинской эволюции и обречен на вечные адские мучения, являющиеся естественным следствием бытия. удалившегося от Бога и подлинного добра. Свобода воли есть условие возможности вечного упорства; она же есть и условие возможности
поворота к добру из самого крайнего падения. Надо предполагать, что Провидение имеет средства ставить всякое существо в такие условия, чтобы оно на основании собственного опыта усмотрело величие высших ценностей и свободно полюбило бы их больше, чем самого себя.
Созерцание красоты, радость творчества, связанного с переизданием высоких ценностей, и особенно любовь хотя бы к одному существу могут совершить чудеса преображения даже и крайнего гордеца. О значении творчества для возведения души к Царству Божию ценные мысли высказаны Бердяевым в книге «Назначение человека».(гл. «Этика творчества»), о созерцании красоты — Вышеславцевым в его «Этике преображенного Эроса».
Пути развития и виды несовершенства столь разнообразны, что нельзя даже считать общим правилом, будто существо, несовершенное вследствие недостатка любви к Богу, быстрее достигнет порога Царства Божия, чем существо, возненавидевшее Бога и, следовательно, удалившееся от Него на бесконечно большое расстояние. Мармеладов в «Преступлении и наказании» — яркий образец не сатанинской, а чисто человеческой греховности. Пропив деньги, необходимые для пропитания малолетних детей, и придя домой, Мармеладов уже на пороге комнаты становится на колени. Жена его, Катерина Ивановна, «схватила его за волосы и потащила в комнату. Мармеладов сам облегчал ее усилия, смиренно ползя за нею на коленях. «И это мне в наслаждение. И это мне не в боль, а в наслаждение, милостивый государь», — выкрикивал он, потрясаемый за волосы и даже раз стукнувшись об пол». Перед тем в кабаке он говорил, что на Страшном Суде Господь, заканчивая суд над всеми, возглаголет: «Выходите, пьяненькие; выходите, слабенькие, скромники!» И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!» На вопросы «премудрых», почему Он это делает. Господь ответит: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что. ни единый из сих сам никогда не считал себя достойным сего»… (Ч. 1. Гл. 2).
Прав Мармеладов, думая, что скромный человек, понимающий, где добро и где зло, но по слабоволию своему подпадающий чувственным соблазнам, не подлежит адским мукам. Однако ошибается он, полагая, что такие слабые существа могут быть впущены в Царство Божие с помощью какого‑то внешнего акта вроде открытия дверей. Царство Божие не закрыто от нас, оно окружает нас со всех сторон, но принять участие в нем можно не иначе как при условии творчески активного приятия нашей собственной волей той благодатной помощи, которую дает нам Господь Бог. Могучие усилия воли и сложное воспитание ее требуются для того, чтобы подняться на эту ступень. Бывают случаи, когда горделивое существо, возненавидевшее Бога, развивает в себе могучую силу путем освобождения от мелких страстей; возможно, что, если опыт такого существа откроет ему глаза, в нем вместо пылкой ненависти возникнет столь же пылкая любовь к Богу и внезапно оно окажется стоящим ближе к порогу Царства Божия, чем обыкновенные дряблые люди.
По отношению к бытию, имеющему характер положительной ценности, обыкновенно возникают у нас положительные чувства удовлетворения, восхищения, наслаждения и т. п.; в связи с ними может возникнуть еще и чувство любви, представляющее собой эмоциональную слагаемую сложного явления любви. Кроме чувства в состав любви входит волевое отношение к положительной ценности — стремление осуществить ее или усвоить ее, например, стремление исполнить любимую красивую арию или, по крайней мере, воспринимать ее в чужом исполнении. Но этого всего мало; существеннейшая сторона любви состоит в том, что любимо включается мною в состав моей сущности, становится онтологически спаянным с моим «я» и моей жизнью.
Таким образом, любовь есть онтологическая связь любимого бытия с любящим существом, сопутствуемая особыми эмоционально–волевыми переживаниями; возникновение любви есть онтологическая перестройка, а не только субъективно–психическое переживание. Любовь не удивляет, когда она направлена на бытие, принадлежащее к составу «я» как особи, т. е. когда человек любит, например, свое остроумие, свою физическую ловкость или такие свои деятельности, как восприятие пищи, спорт и т. п. Она становится загадочной, с точки зрения неорганического миропонимания, когда предметом ее служит бытие, находящееся вне особи, — красота природы или произведения искусства, науке другие люди, например друг, невеста и т. п., или существа высшего порядка — народ, человечество. Бог. Понять эти виды бескорыстной любви можно не иначе как на основе органического миропонимания, устанавливающего, что личность не самозамкнута благодаря отвлеченному единосущию она способна восходить различным видам и ступеням конкретного единосущия, принимая участие в чужом бытии, как своем собственном, превращая его как бы в часть своего «я». В. Штерн называет такое включение чужих целей в состав собственных интересов «я» интроцепцией; благодаря этому процессу, говорит он, происходит синтез аутоелии и гетеротелии, т. е. собственных и чужих целей; при этом возникает расширение «я», превращение личности в микрокосм*
Предельное расширение личности осуществляется в Царств Божием, члены которого питают совершенную любовь к Богу ко всем тварям и ко всем абсолютным ценностям; поэтому он достигают абсолютной полноты бытия и безграничной мощи творчества. В нашем психоматериальном царстве бытия совершаете' постепенное движение к этой цели в случае нормальной
_______________
*Штерн В. Человеческая личность. 1. Гл. III.
эволюции. Расширение интересов деятеля, т. е. круг любимых им предметов, необходимо ведет к тому, что он вступает в союз со все большим числом других деятелей. В некоторых случаях союз есть только средство общими силами осуществлять любимые жизнедеятельности. В других случаях союз гораздо более тесен: он служит целью сам по себе, так как вступающие в союз деятели любят друг друга и стремятся к возможно большему единству совместной жизни. Как бы то ни было, и в первом и во втором случае установление союза между деятелями есть следствие расширения любви. Напомним о некоторых из упомянутых уже раньше союзов, приводя их в порядке возрастания сложности: союз электронов, протонов и т. п., ведущий к образованию атома; далее молекула, организм растения или животного; союз, основанный на половой любви и ведущий к образованию семьи; народ, нация, государство, т. е.» точнее говоря, органически единый сектор — Земля, знакомый и особенно близкий нам, людям, в той его части, которая слагается из человеческого общества, далее планета или небесное тело вообще; Солнечная система; наконец, единство всего мира с Богом во главе его.
Многие из этих видов расширения жизни, особенно низшие, обусловлены любовью, имеющей характер лишь бессознательного влечения. Приняв это во внимание, можно понять, что и химическая реакция соединения, и питание растения или животного, и половое общение, и общественное служение, и религиозный культ суть виды любви. Они крайне разнообразны. Чтобы понять особенности какого‑либо вида, нужно обратиться не к другому виду любви, а к родовому учению о любви, опираясь на общее учение о ценностях, о незамкнутости личности и т. п. и принимая в расчет специфические особенности той ценности, проявление любви к которой нужно объяснить. Отсюда ясна ошибка школы Фрейда. Она превратила половую любовь в общее начало, из которого генетически выводит остальные виды человеческой любви. В действительности всякий вид человеческой любви — любовь к невесте и жене, любовь к своим детям, любовь к родителям, братьям и сестрам, любовь к главе государства, любовь к Богу - имеет каждая свой самостоятельный источник, будучи направлена на свою особую ценность, иную, чем ценности, влекущие к себе в половой любви.
Конечно, все виды любви сходны друг с другом, поскольку родовые черты любви вообще присущи каждому из них. Поэтому в некоторых исключительных случаях возможны ошибки и извращения, состоящие в том, что специфические признаки одного из видов любви переносятся на другой, например некоторые черты половой любви могут войти в отношения детей к родителям, в состав религиозных переживаний и т. п. Все это явления вторичные, производные, — ненормальные надстройки над первичными своеобразными свойствами любви сына к матери, дочери к отцу, религиозного человека к Богу. Великие открытия Фрейда, открытие значения душевных травм для возникновения психоневрозов,
открытие различных комплексов, например Эдипова комплекса, комплекса малоценности и т. п., очень поднялись бы в цене если бы не были связаны с преувеличением значения половой любви и с попыткой объяснить все виды любви человека к человеку как явления, генетически связанные с половым влечением.
Истина, содержащаяся в учениях Фрейда, будет очищена от заблуждений тогда, когда система его подвергнется преобразованию в связи с мировоззрением, признающим, что любовь есть действительно основной фактор мировой жизни, однако гораздо более первичный, чем половая страсть, и вовсе несводимый только к физиологическому влечению. На путь такого преобразования вступал психиатр Н. Е. Осипов, сочетавший психологические учения Фрейда с развиваемой мною персоналистической метафизикой. «Эмпирическое значение исследований Фрейда, — говорит Осипов, — не изменится, если в центре поставить не физиологическое влечение, а Любовь в эйдическом смысле, как абсолютную ценность. В нашем временно–пространственном мире Любовь воплощается в различных степенях, начиная с самой низшей: идентификация (я люблю яблоко и в силу этой любви ем его, т. е. уничтожаю). Затем Любовь выражается в чувственности — экстрагенитальной и генитальной — и нежности. Наконец, Любовь выражается в особых состояниях близости людей — высшая форма проявления Любви среди людей. Любовь в эйдическом смысле изначально дана человеку в форме себялюбия, нарциссизма, но нарциссическая любовь должна давать из себя излучения других форм любви. Отсутствие этих излучений, их недостаточность или обратные втягивания лучей есть зло»*.
К сожалению, болезнь и потом смерть (1934) помешала Николаю Евграфовичу Осипову развить во всех подробностях это учение о любви, как основном космическом факторе, объясняющем связи людей друг с другом иначе, чем фрейдисты, склонные к пансексуализму (см. мою статью «Д–р Н. Е. Осипов как философ». Сборник «Жизнь и смерть». Ч. 1. «Памяти Н. Е. Осипова». Прага, 1935).
Вся жизнь движется любовью к ценностям. Виды любви чрезвычайно различны, как и виды ценного бытия. Основное различие типов любви есть любовь к неличным ценностям и любовь к индивидуальной личности. Займемся рассмотрением существенных свойств личной любви. О добром нравственном поведении можно говорить лишь там, где есть бескорыстная любовь к объективным ценностям. Царство личностей есть область высших абсолютных ценностей: в самом деле, только личность, именно Лица Св. Троицы и члены
_________________
*Осипов Н. Е. Революция и сон//Научные труды Русского Народного Университета Прага. Т. 4. 1931. С. 202.
Царства Божия, может быть творцом и носителем абсолютной полноты бытия или, по крайней мере, личность является носителем индивидуальной нормативной идеи, осуществление которой может возвести к абсолютной полноте бытия. Личности суть всеобъемлющие абсолютные самоценности. Все остальные абсолютные ценности, нравственное добро, красота, истина, свобода, суть лишь частичные ценности: они имеют смысл только как аспекты жизни различных существ. Отсюда ясно, что высший вид любви есть любовь ^ индивидуальной личности. Иисус Христос выразил всю сущность совершенной жизни в двух заповедях: «Люби Бога больше себя и ближнего своего, как себя». Обе эти заповеди говорят о личной любви, потому что любовь к неличным, к частичным ценностям стоит на втором плане: она может быть совершенною только в соотношении с любовью к личностям.
Любовь одного лица к другому лицу есть приятие всей его индивидуальности чувством и волей в такой мере, что жизнь любящего сливается с жизнью любимого в одно целое. Если любовь взаимна, то единосущие двух лиц становится уже не отвлеченным: все чувства и стремления одного лица подхватываются другим лицом и осуществляются ими совместно в соборном творчестве. «Предел любви — да двое едино будут» — этот тезис и пояснение его символическою картинкою поставлен о. П. Флоренским в основу его труда «Столп и утверждение истины». Само собой разумеется, здесь речь идет о единстве полного единодушия двух лиц, которые остаются двумя, а не в смысле тождества, ведущего к утрате индивидуального личного своеобразия. Любовь, как совершенное конкретное единосущие двух или более лиц, достигается, конечно, только в Царстве Божием, в Царстве абсолютного совершенства. В нашем психоматериальном царстве личная любовь есть только большее или меньшее приближение к этому идеалу, осуществляемое лишь временами лишь в некоторых положениях.
Совершенное конкретное единосущие в Царстве Божием есть не только совокупность субъективно–психических переживаний, т. е. чувств и стремлений нескольких лиц друг к другу, но и глубокое онтологическое преображение их. В самом деле, лица, любящие друг друга совершенной любовью, становятся носителями не только своей индивидуальной нормативной идеи, но также и идеи любимого; отсюда получается такое снятие обособленности лиц Друг от друга, такое сочетание их творческих сил, которое превращает их как бы в новое существо, глубоко отличное от каждого лица, взятого в отдельности, способное к творческим актам, столь высоким, что они представляются чудесными по сравнению с деятельностью обособленной личности.
Для пояснения онтологического преображения любящих друг Друга лиц Флоренский приводит слова Иисуса Христа: «Если двое из вас согласятся на земле просить о всяком деле, то, чего бы ни попросили, будет им от Отца Моего Небесного. Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них» (Мф. 18, 19–20). Действительно,
безусловное согласие двух лиц во всем, достигающее полного единодушия их, возможно лишь при полном освобождении от эгоистической самости и следования обоих любящих друг друга лиц единой воле Божией. Такая совершенная любовь, говори Флоренский, есть «восхождение людей в таинственную духовную атмосферу около Христа, приобщение Его благодатной силе»., она «претворяет их в новую духовную сущность, делает из двух частицу Тела Христова, живое воплощение Церкви» (С. 421). Отсюда ясно, что любовь к индивидуальной личности есть высшее проявление жизни вообще и нравственной жизни в частности. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так это могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто. Если я раздам все имение свое и отдам тело свое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переноси Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится» (Ап. Павел, 1 Кор. 13, 1–10).
В нашем психоматериальном царстве любовь никогда не бывает вполне совершенной, никогда не достигает полноты конкретного единосущия; но более или менее высокие ступени ее, сопутствуемые хотя бы частичным преображением нашего существа, доступны и нам; все свойства любви Царства Божия, хотя бы в ослабленном виде, осуществляются и в земном бытии. Даже неразделенная любовь высоко поднимает любящего, так как он становится носителем не только своей, но и чужой жизни; поэтому и неразделенная любовь способна мощно влиять на жизнь любимого.
Индивидуальность личности невыразима ни в каком ограниченном определенном «что», ни в каком качестве. Поэтому в случае подлинной любви к личности нельзя сказать, «за что» мы любим. Нередко мы говорим, что любим одного человека за его добродушие, другого за его глубокий ум или за нравственную чуткость. В этих случаях или любви к личности нет, а есть любовь к ценностям, осуществленным в перечисленных качествах, или же любовь к личности есть, но, желая указать ценность любимого, мы ссылаемся на какое‑либо сложное качество его, пронизанное всей его индивидуальной природой. В таком случае попытка выразить в отвлеченных понятиях основания своей любви неточна. Любить за осуществленные добрые качества нетрудно, но такая любовь не есть вершина личной жизни и способность к ней не есть особенно большая заслуга. Неличный и поверхностный характер такой любви ясно обнаруживается тогда, когда любовь
к лицу охладевает, как только оно проявит какое‑либо дурное качество. «Полюбите нас черненькими, беленькими всякий полюбит» _ говорит пословица. В самом деле, индивидуальная личная любовь объемлет всего любимого человека вместе с его недостатками, и даже чем ярче обнаруживаются недостатки, тем более обостряется и становится жертвенной такая любовь; особенно часто она встречается в отношениях родителей к ребенку, вольному телесно или душевно («хоть дитя и криво, да отцу, матери мило»), или в тех случаях, когда девушка любит лицо с преступными задатками и вступает в брак с ним для спасения и возрождения его.
Неудивительно, что личная любовь простирается на всего человека в целом. Личность, осуществляющая в Царстве Божием свою индивидуальную нормативную идею, есть индивидуальная абсолютная ценность, неповторимая и незаменимая. Когда личность находится в состоянии падения вне Царства Божия, она осуществляет жизнь, полную недостатков, реализуя свою идею искаженно. Однако и в самом своем падении она остается своеобразной; сквозь самые недостатки ее просвечивает ее незаменимая и ценная единственность; в какой‑нибудь улыбке больного ребенка, в каком‑либо движении преступного мота или бретера вроде Долохова (в «Войне и мире») нравственно и эстетически зоркому глазу, художественно улавливающему конкретную целость личности, может открыться индивидуальность ее, и тогда она навеки станет предметом любви, сочетающей свою жизнь с чужою так, как если бы они были единое целое.
Такой же характер направленности на индивидуальное целое, несмотря на его недостатки, имеет и любовь к личностям высшего порядка — к отечеству, нации, государству. Кто говорит, что любит свою родину, поскольку в ней «хорошие законы», у того нет подлинной любви к ней.
Принять в душу свою любимое лицо со всеми его недостатками — это не значит вступить на путь потворства его дурным качествам, страстям. Подлинная любовь, зорко проникая в идеальную сущность любимого существа, открывает наилучшие способы воспитания его и дисциплинирования; в особенности она дает способность заразить другого человека своим примером, своей любовью к той или другой великой ценности и деятельностью, в которой она реализуется или усваивается.
Где есть потворство порокам любимого существа или даже содействие их развитию, там, наверное, к бескорыстной личной любви присоединяется еще эгоистическая любовь и в связи с нею желание угождать любимому, чтобы привязать его к себе покрепче. В случае подлинной любви стремление к совершенству любимого сильнее, чем страх потерять его расположение, причиняя ему страдание дисциплиной, воспитанием или иногда и наказанием. В семье, где родители действительно любят своих детей, их возмущение дурным поступком ребенка нисколько не направлено на самое личность ребенка, а только на дурное эмпирическое
качество его; поэтому такой гнев не оскорбляет любимого и не унижает его.
Любовь к личности включает в себя сострадание, но лишь как подчиненный момент: основное стремление, вытекающее из любви, есть забота о полноте жизни и раскрытии активности любимого существа. Это положительное содержание любви необходимо связано и с отрицательным моментом освобождения любимого от страдания путем установления причин его или путем возвышения над ним. Такое положительное понятие любви тесно связано с христианским мировоззрением, согласно которому индивидуальная личная жизнь есть абсолютная ценность. Согласно философии буддизма, наоборот, личная жизнь и вообще всякое мировое бытие есть зло и источник страдания; уничтожение мира и особенно личного бытия есть цель, ставимая буддизмом. В связи с таким миропониманием любовь, по крайней мере в теории, низводится на степень лишь сострадания.
При полном осуществлении единосущия в Царстве Божием взаимопроникновение всех членов его достигает такой глубины, что все чужое становится также и моим. Благодаря этой высшей ступени интроцепции или конкретного единосущия преодолевается разделение на «я» и «не–я» без утраты свободы и самостоятельности личности. Как уже сказано, способность творчества при этом бесконечно возрастает вследствие сочетания сил многих личностей. Замечательно, что даже и в нашем царстве бытия любовь приводит, хотя и в более слабой степени, к возрастанию творческих способностей человека, она обладает метафизически преображающей силой: любящий своим видением идеи любимого, говорит Н. Гартман, делает его таким, каков он в идее (Этика. 488).
Прелестное изображение этой силы любви дано в повести Вернет «Маленький лорд Фаунтлерой», где рассказано, как ребенок, любящий своего деда, побеждает его аристократическую гордыню, отчуждающую его от людей, и пробуждает в нем доброжелательное отношение к людям.
В Царстве Божием любовь создает между членами его такие связи, которые делают невозможной телесную смерть *.
И наша земная любовь, хотя и не освобождает от разрушения тела, все же способна, благодаря своей направленности на само наше вечное «я», пробуждать в нас сознание бессмертия: «Будь Карл у моей постели, — говорит старик Моор в «Разбойниках» Шиллера, — я бы жил в самой смерти; никогда бы не умер» (II,2).
Где любовь и согласие, там возрастание богатства жизни; наоборот, где вражда и особенно ненависть, там умаление жизни, оскудение ее. В обществе в присутствии своего врага человек не решится продекламировать стихотворение, вкладывая в него глубокое чувство, и предпочтет прочитать его как пономарь,
________________
См. мою статью «Воскресение во плоти»//Путь. 1931.
передавая голый смысл без попытки выразить его красоты. Он боится что неприятель будет зорко подмечать всякое нарушение чувства меры, всякую цыганщину и оплошность, и эта мысль заставляет его съеживаться при нем. Люди с обостренным инстинктом самосохранения недоверчиво относятся ко всему внешнему миру, не выносят сколько‑нибудь резких звуков, громкого разговора даже на улице, в вагоне трамвая или поезда. Шопенгауэр говорит о том, как раздражают его шумы и всякие резкие звуки. Бурные проявления нелюбимого нами лица, резкий голос, порывистые движения могут вызвать в нас крайнее раздражение: безотчетно мы противодействуем каждому вторжению этих впечатлений и мнимым опасностям, бесплодно растрачивая свою энергию и утомляясь оттого. Если нам удается освободиться от чувства неприязни и увидеть привлекательные стороны человека, положение тотчас меняется: бурные звуки, резкие движения вступают в наш организм и усваиваются как полезный запас сил; вместо утомления может получиться даже освежение. Такое усвоение чужой энергии не есть вампиризм: в этих случаях мы ничего не отнимаем у человека, а только используем уже истраченную им энергию. Быть может, в силу такой разницы отношений к внешнему миру одни люди на берегу океана, слыша его неумолчный шум, приходят в состояние нервного расстройства и лишаются сна, а другие, наоборот, наслаждаются мощной жизнью его и сами от него получают прилив сил.
Личная любовь направлена на конкретную индивидуальную ценность личности, как целого, невыразимого ни в каких общих понятиях и правилах. Тонко подмечая индивидуальное своеобразие жизненных положений, имеющих значение для судьбы любимого существа, любовь побуждает к поступкам, на которых также лежит печать индивидуального, так что они не могут быть подведены под общие нормы. Учение о них есть дело конкретной этики. Оно может быть намечено нами лишь в самых общих чертах, потому что область применения конкретной этики во всей полноте есть не наше бытие, а Царство Божие.
В Царстве Божием все действия каждого деятеля абсолютно индивидуальны, потому что само содержание всякого события в нем имеет мирообъемлющий характер и представляет собой нечто единственное по своему бытию и ценности: оно не может быть выражено в общих понятиях и общие правила не могут служить Руководством для осуществления его. Царство Божие есть царство благодати, а не закона.
В царстве психоматериального бытия содержание действий обеднено, многие из них повторяются однообразно и могут быть почти сполна выражены какой‑нибудь группой общих отвлеченых понятий; они относятся к области относительно
индивидуального, т. е. имеют индивидуальное значение не сами по себе, а по своему положению в мировом целом *.
Неудивительно, что поведение, поскольку оно состоит из таких действий, может руководиться нормами, выраженными в виде общих правил, заповедей, законов. Эти правила, выражаемые в виде кратких повелений, не учитывают всей сложности индивидуальных положений, и потому строгое исполнение их в некоторых случаях было бы крайней несправедливостью и жестокостью. Как и в случае применения юридических законов, эти правила в некоторых случаях должны подлежать сложному толкованию, которое вскрывает, что их следует принимать к руководству, к в голой отвлеченной всеобщности, а с рядом ограничений. Кто не обладает широким умом или, лучше скажем, нравственным тактом, указывающим необходимость индивидуализации поведения, кто требует строгого подчинения всех действий однообразным отвлеченным правилам, тот превращает этику закона в законническую этику, холодную и сухую, жестко ригористическую, прямо противоположную царству благодати с его конкретной этикой любви.
Моралист–ригорист, наблюдая проступок или преступлены, во всяком случае сочтет себя вправе наказать виновного хотя бы путем порицания. Человек, чуткий к индивидуальности ближнего, не всегда поступит так: имея дело с лицом, особенно чувствительным к порицанию, заметившим свой проступок и внутренне не одобрившим его, он воздержится от всяких замечаний и предо ставит виновнику дурного дела самому наказать себя. Это не значит, что конкретная мораль любви отменяет этику закона. Когда индивидуальный добрый поступок не согласен с ходячими правилами морали, это означает, что краткие отвлеченные правила неточны, и мы не в силах формулировать сложное общее правите, действительно охватывающее все случаи и не допускающее на рушений его. К тому же точное выражение такого правила было бы слишком мудреным и не могло бы служить как заповедь, обращенная к людям всех уровней образования и умственного развития. Правила этики закона выражаются кратко и просто для всеобщего внедрения в сознание, но они неточны и потому в конкретных случаях должны корректироваться нравственным тактом.
Говоря о нарушении нравственных правил, необходимо различать две возможности. Во–первых, бывают случаи, когда правило не то чтобы нарушается, а просто неприложимо к данным обстоятельствам. Оно кажется нарушенным только потому, что выражено слишком кратко и требует более или менее сложных толкований. Во–вторых, бывают случаи столкновения двух правил этики закона, и во имя более высокой ценности или вследствие столкновений ранга и силы ценностей приходится одно из правил действительно нарушить. Это те случаи, когда нравственное поведение становится драматическим, так как человеку приходится
_________________
*См. об индивидуальном бытии мою книгу «Ценность и бытие». II, 5
брать на себя вину совершения злого дела во избежание еще худшего зла. Как уже было разъяснено, такие случаи возможны лишь в том несовершенном царстве бытия, которое создано нашим отпадением от Бога.
Примеры первого и второго случая легко найти, рассматривая нарушения правила «не лги». Кант, сторонник ригористической морали, не допускает никаких исключений из этого правила, даже к взятого в его отвлеченной всеобщности. В статье «О мнимом праве лгать из любви к человеку», рассматривая вопрос даже и не с нравственной, а с правовой точки зрения, он говорит: «Правдивость в высказываниях, которых нельзя избежать, есть формальный долг человека в отношении к каждому человеку, хотя бы и могли возникнуть от нее вредные последствия для него и для других». Этот долг Кант обосновывает указанием на то, что ложь подрывает доверие к высказываниям, а следовательно, и ко всем правилам, основанным на договоре. Таким образом, по мнению Канта, даже и в том случае, когда убийца спрашивает, в нашем ли доме друг наш, которого он хочет убить, мы обязаны сказать правду.
Вл. Соловьев, рассматривая пример Канта, различает два смысла слова «ложь» формальный и нравственный. «Формально–ложное заявление, т. е. противоречащее тому факту, к которому оно относится, не всегда есть ложь в нравственном смысле, или проявленная лживость, а становится таковою, лишь когда происходит из дурной воли, намеренно злоупотребляющей словом для своих целей; дурное же свойство воли состоит в противоречии ее не к какому‑нибудь факту, а должному»*.
Более сложный случай, именно столкновение двух требований долга, находим мы в «Отверженных» Виктора Гюго. Агент сыскной полиции Жавер, типичный представитель законнической и к тому же классовой морали, убедившись, что всеми уважаемый мэр Мадлен есть в действительности беглый каторжник Жан Вальжан, идет с целью арестовать его, открывает в помещении больницы дверь, за которой притаился мэр, и спрашивает монахиню Сульпицию, не здесь ли Мадлен. Сестра Сульпиция говорит, что его в этом помещении нет, и Жавер удаляется, вполне доверяя благочестивой, правдивой монахине. Поведение сестры Сульпиции есть один из случаев нравственной драмы в земных Уровнях, когда человеку приходится брать на себя вину дурного поступка.
Конкретная этика, имеющая в виду индивидуальные ценности и соответственно им такие случаи поведения, которые невыразимы в правилах этики закона, не может в силу самого существа своего предмета развить детальное учение о нем. Необходимо лишь, говорит Шелер, чтобы этика установила и объяснила бесспорный факт, что существует господствующее над нею самою этическое знание мудрости, без которого также непосредственное
_______________
*Соловьев Вл. Оправдание добра, 2–е изд. Гл. V. С. 153.
знание общезначимых ценностей (и тем более научное изложение их) по существу несовершенно. Никогда, следовательно этика не может и не должна заменить индивидуальную совесть (514).
Велико, однако, заблуждение и тех лиц, которые, страдая законнической морали, хотели бы сразу прыгнуть в царство абсолютного совершенства и готовы отменить все нравственные правила и все юридические правовые формы общежития с целью руководиться только внушениями любви. В Царстве Божием, конечно, нет юридических законов, потому что нет основания для них, и даже нравственные отношения, будучи абсолютно индивидуальными, не могут быть в своем существе выражены в правилах, но попытка завести такой порядок в нашем земном бытии в короткое время превратила бы нашу жизнь в ад. Шеллинг говорит, что замена права моралью могла бы привести к гнету фанатизма (Система трансцендентального идеализма. — Собр. соч. III. 584).
Иисус Христос выразил основы доброй жизни в двух заповедях: люби Бога больше себя и ближнего твоего, как себя само. Кант говорит в своей этике, что любовь не может быть предмет повеления, так как она не зависит от нашей воли. Любовь действительно не есть поступок вроде подачи милостыни, который может быть поставлен волею и тотчас же исполнен. Отсюда моя но попытаться сделать следующий вывод. Нравственная жизнь человека состоит из поступков, за которые он ответствен. Делать ответственным человека можно только за то, что зависит от его воли. Так как любовь не зависит от воли человека, то она и не может быть основным нравственным проявлением его.
Рассуждение это, кажущееся на первый взгляд правильным, в действительности неверно. Есть много ценностей человеческого характера, которые простым решением воли не могут быть приобретены, но все же при искреннем желании развить их в себе можно бывает найти те средства и те условия, при которых достигается воспитание их. Старец Оптиной пустыни Амвросий советует следующий путь: «Любовь выше всего. Если ты находишь, что в тебе нет любви, а желаешь ее иметь, — делай дела любви, хотя сначала без любви. Господь увидит твое желание и старая и вложит в сердце твое любовь». Не надо смущаться словами поэта: «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано»12. Они относятся лишь к тем случаям, когда порывы неустойчивы и добро иллюзорно, вследствие чего и не пользуется благословением Божиим. Наоборот, всюду, где есть твердая решимость вступить на путь подлинного добра, к силе человека присоединяется сила Божия и все становится достижимым. Кроме этой сверхъестественной помощи возрастания любви путь, указываемый старцем, содержит в себе также весьма простое естественное условие совершенствования. Выполняя дела,
хотя бы и без любви, человек приобретает опыт новых ценностей, содействующих развитию любви. Кроме того, при этом возникает освобождение от внутренних торможений, изобилующих в поведении себялюбивого обособленного человека. Здесь приходит нечто вроде того изумительного преобразования всей уствтановки поведения, какое наблюдается у застенчивых людей. Находясь в обществе, человек в припадке застенчивости чувствует себя как бы связанным: он не может поднять глаз на своих собеседников, не может повернуть головы, как будто какая‑то железная непреодолимая сила держит его в своей власти. Стоит ему преодолеть это торможение в одной точке тела, например поднять глаза, посмотреть на окружающее общество, и тотчас все поведение преображается, устанавливается нормальная сложная связь со средой. Точно так же и дела любви, исполняемые сначала хотя бы без любви, устраняют множество преград, которые казались раньше непреодолимыми.
Наиболее благоприятна для воспитания способности к личной любви семья. В особенности материнство есть интимная связь двух существ, начинающаяся с того, что одно из них живет в другом как часть его тела. Также и связь отца с детьми, жениха и невесты, мужа и жены, дедушки и бабушки с внуками есть высокая степень единства душ и даже в некоторой степени единства тела. В самом деле, члены семьи нередко служат друг другу так же непосредственно, как органы единого тела: телепатическая связь, например, столь глубока, что один член семьи думает о каком‑либо предмете, а другой высказывает громко ту же мысль или отвечает на невысказанный вопрос и т. п. Лев Толстой, чуткий к таким связям между людьми, рассказывает о первой ссоре Левина с Кити: «Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, нов ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам» (Анна Каренина. V. Гл. 14).
Семейная связь может стать столь интимной, что и по смерти она не разорвется и умерший член семьи может невидимо продолжать свою жизнь в ней.
Д–р Бездек в своей книге «Загадка болезни и смерти» сообщает о своеобразном опыте одного лица, которое после смерти своей жены однажды почувствовало, что жена его с ним и говорит ему: «Я не только не умерла, но живу в тебе самом. Я составляю теперь часть твоего духа; могу соединяться с душою и других людей, когда они вспоминают обо мне… но твоя и моя душа образует теперь неразлучное единство». Разрушение семьи наносит глубокие раны не только членам ее, но и всем лицам, втянутым в орбиту ее жизни. Тайное свидание Анны Карениной с сыном представляет собой ряд содроганий раненого организма, каждое движение которого мучительно для всех членов его (V. Гл. 29 и 30).
Новая семья рождается на основе половой любви двух лиц друг к другу. В земной жизни этот вид любви, если она сочетается с духовной личной любовью, есть самая высокая ступень единства души и тела. «Мы приютились друг к дружке, — читаем мы у Тургенева, — мы прислонились друг к дружке головами, и оба читаем хорошую книжку; я чувствую, как бьется тонкая жилка в твоем нежном виске, я слышу, как ты живешь, ты слышишь как я живу, твоя улыбка рождается у меня на лице прежде, чем у тебя, ты отвечаешь безмолвно на мой безмолвный вопрос, твои мысли — мои мысли — как оба крыла одной и той же в лазури потонувшей птицы… — последние преграды пали — и так успокоилась, так углубилась наша любовь, так бесследно исчезло всякое разъединение, что нам даже не хочется меняться словом, взглядом… Только дышать, дышать вместе хочется нам, жить вместе, быть вместе… и даже не сознавать того, что мы вместе…» (Довольно. X). Такая связь между людьми есть как бы взаимовоплощение их. В «Божественной комедии» Данте высшая ступень такой связи доступная лишь членам Царства Божия, выражена словами «intuassi» и «inirnii» (Рай. IX)13.
Всякое единодушное сочетание сил двух или нескольких существ ведет к повышению их творческой мощи. Эта творческая сила особенно присуща тому единству, которое выражается в половой любви. В самом деле, семья есть более чем сочетание двух человек; она есть сверхчеловеческое живое существо, органически цельное, способное давать жизнь новым людям, детям, которые вырастают в составе семьи как новые члены ее. Поэтому глубочайшие основы половой любви остаются в области подсознания, как все, что имеет характер органического единства и содержит в себе творческую активность. Возможно, что эта любовь всегда осуществляется не только взаимоотношением двух лиц, но еще и при участии более высоко стоящего во главе семьи деятеля, а также при участии тех существ, которые стремятся воплотиться и связаны отношениями духовного сродства с возможными отцом и матерью. Польский поэт–философ Словацкий полагает, что если стремление к идеалу более велико у матери, то рождается ребенок мужского пола, соответствующий ее идеалу, наоборот, дочерью рождается существо, соответствующее идеалу отца.
Не следует, однако, думать, будто цель половой любви сводится лишь к тому, чтобы произвести на свет ребенка. Более прямой и непосредственный смысл ее состоит в том, что два лица, мужского и женского пола, обладая в значительной мере противоположными свойствами, особенно удачно дополняют друг друга. «Свободное единство мужского и женского начала, сохраняющих свою формальную обособленность, но преодолевших свою существенную рознь и распадение, — это и есть собственная ближайшая задача любви», — говорит Вл. Соловьев (Смысл любви - Т. VI. С. 384).
Абсолютная гармония двух лиц возможна не в земном осуществлении
их, а в соотношении их образа Божия. Подлинная любовь именно и начинается там, где есть видение идеальной основы личности, не субъективная «идеализация» ее, а подлинное постижение образа Божия в ней. Такая идеальная любовь представителей двух полов есть высокий плод культуры, осознавшей абсолютную ценность личности. Она представляет собой наиболее всестороннее преодоление эгоистической обособленности и сопутствуется не только духовно–душевным единосущием, но и дополняется наиболее телесным взаимопроникновением, возможным и естественным только в отношениях двух противоположных полов друг другу.
Вл. Соловьев в своей замечательной статье «Смысл любви» показал, что в индивидуализированной, проникнутой духовностью половой любви на первый план выдвигается не задача размножения, а глубокое единство двух лиц. Достигая полной конкретности, оно естественно завершается также и единением тел. Отсюда можно решиться сделать вывод, что половое общение сохраняет свою высокую ценность даже и тогда, когда не ведет за собой произведение на свет ребенка. Только тогда, когда духовно–душевная сторона этого общения отсутствует и оно низводится на степень наслаждения чувственными переживаниями, оно приобретает характер разврата, разлагающего душу и тело.
Дмитрий Карамазов сначала любил в Грушеньке главным образом какой‑то изгиб ее тела, и все отрицательные черты его характера ярко обнаруживались на каждом шагу; он возродился, когда полюбил ее по–настоящему: «Прежде меня только изгибы инфернальные томили, а теперь я всю ее душу в свою душу принял и через нее сам человеком стал!».
Половая любовь, как интимное всестороннее единство двух лиц, в идеальном осуществлении своем неразрушима; она дает право на брак только в том случае, если оба вступающие в него лица искренне верят в нерасторжимость своей связи, т. е. подлинность своей любви. Однако центробежные силы земной жизни всегда угрожают прочности семьи. Вряд ли бывают семьи, в которых супруги не подвергались бы соблазнам вступить в новую связь; избежать тяжелых потрясений, нарушений верности и даже полного разрыва могут лишь те семьи, в которых оба супруга настолько чутки, что подавляют в себе в самом зародыше малейший намек на отклонение от чистоты и прочности семейной жизни. Как ни высока связь половой любви, все же психофизиологическая сексуальная сторона ее содержит в себе момент несовершенства. Биологическое размножение есть средство воплощения, выработанное существами, подверженными телесной смерти, которая, как и все другие бедствия, есть следствие нравственного несовершенства, создающего распад, нарушения гармонии. Психофизиологические акты полового общения, будучи следствием несовершенства животной природы, необходимо имеют характер исключительной связи двух лиц. Поэтому и отношение наше к этим актам амбивалентное: с одной стороны, они вызывают
чувство стыда, как проявление несовершенной телесной природы нашей, а с другой стороны, они высоко ценятся, как дающие значительное содержание нашей личной жизни и обеспечивающих жизнь рода. Члены Царства Божия имеют тела, не содержащие в себе никаких животных органов, и, обладая даже и телесным бессмертием, не нуждаются в размножении. Поэтому в Царстве Божием нет ни женщин, ни мужчин. Это вовсе не означает, будто каждый член Царства Божия содержит в себе вместе как женское так и мужское половое начало и представляет собой нечто вроде гермафродита. Такое строение было бы отвратительным увековечением сексуальности. Как нечто низшее и несовершенное, сексуальность просто вовсе отпадает в Царстве Божием и внесет понятий мужского или женского начала в Царство Божие или даже в само Божественное бытие есть тяжкое заблуждение.
Семейная жизнь, особенно связь родителей с детьми, ее' наиболее естественный путь развития способности к личной любви, ведущий и дальше за пределы семьи. Даже гордыня, отчуждающая от людей, может быть незаметно и постепенно преодолена. В повести Бернет «Маленький лорд Фаунтлерой» показано как происходит это чудесное освобождение от сухой аристократической гордости в душе английского лорда под влиянием любви к внуку, а в романе Мельникова–Печерского «В лесах и на горах» рассказано, как купеческая спесь Патапа Максимыча Чапурина смягчается и отпадает под влиянием страданий и смерти любимой дочери.
Бывают случаи семейной связи, имеющей характер семейного эгоизма. Такой групповой эгоизм еще более непривлекателен, чем индивидуальный. Он свидетельствует о том, что и настоящей взаимной личной любви у членов такой группы нет, а есть только совместная любовь к тем или иным жизненным благам. В случае столкновения интересов, например при дележе наследства, в таких семьях вспыхивает ненависть, гораздо более жгучая, чем между людьми, не связанными родством, и совершаются страшные преступления, остающиеся часто нераскрытыми. Вся жизнь всех деятелей во всех проявлениях их имеет не только духовно–душевную, но и телесную сторону. Духовно–душевное взаимопроникновение, присущее всякой любви, сопутствуется также и телесным взаимопроникновением. В случае дружбы, связей родства и т. п. видов любви телесная связь глубоко отличается и должна отличаться от полового общения, однако она никоим образом не отсутствует. Во время беседы каждое слово, обращенное к человеку и пропитанное телесным воплощением разнообразных эмоций, направленных на него, вступает не только в его ухо, но и окутывает, пронизывает собой все его тело; точно так же всякое прикосновение, рукопожатие, всякий поцелуй, виды которых бесконечно разнообразны, пронизывают все тело человека. Два тела, даже неорганические, с разной температурой и различным электромагнитным состоянием глубоко влияют друг
на друга. Насколько более значительным и разносторонним должно быть взаимное влияние человеческих тел, приближающихся или даже прикасающихся друг к другу! Многие люди любят прикасаться к детям, тормошить их, тискать и т. п. Ребенку это бывает обыкновенно неприятно. И неудивительно: такие прикосновения внушены не любовью к ребенку, а эгоистическими мотивами чувственного удовольствия, забавы и т. п. Они отнимают у ребенка энергию и нарушают нормальное течение его жизни; иное дело прикосновение любящей матери, имеющее характер самоотдачи.
Прикосновения человека к человеку бывают иногда вынужденными, брезгливыми; они не соединяют, а разделяют. У некоторых людей прикосновение бывает брезгливым ко всем предметам, к ручкам дверей, к столу, к окну и т. п. Лица, у которых это состояние приобретает характер психоневроза, прикасаются к вещам и людям не иначе как в перчатках или же десятки раз в день моют руки. Такое нарушение гармонической телесной связи с миром ведет к обеднению жизни. Под влиянием подсознательного отчуждения от людей, столь распространяющегося в современной культуре, некоторые люди проповедуют запрещение рукопожатий и поцелуев. В действительности, за исключением, конечно, случаев возникновения опасной эпидемии, для человечества лучше подвергаться иногда риску заразы, чем вводить нравы, усиливающие обособление людей друг от друга. Чрезмерные заботы о здоровье, ведущие к этому обособлению, принадлежат к числу печальных «плодов просвещения», остроумно осмеянных Л. Толстым в его известной комедии. Расширение сферы любви, воспитываемое семьею и выходящее за ее пределы, есть шаг к развитию в душе человека вселенской любви. Много нужно сделать шагов на этом пути, чтобы достигнуть завершения его, но бывают случаи глубоких потрясений, когда всеобъемлющая любовь внезапно наполняет сердце человека. Л. Толстой рассказывает об этом перевороте в душе тяжело раненного князя Андрея Волконского. В госпитале, когда князь Андрей очнулся после операции, он услышал рыдания раненого, которому только что отняли ногу. Это был красавец Анатоль Курагин, который незадолго перед тем чуть не соблазнил Наташу Ростову, невесту Андрея. Он разрушил его любовь к ней и надежды на семейное счастье. Князь Андрей не сразу вспомнил, какая связь соединяет его с плачущим Курагиным, но вдруг в его уме вспыхнуло живое воспоминание о первой встрече с Наташей, «и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее, чем когда‑либо, проснулась в его душе. Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между ним и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.
Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими
заблуждениями». «Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам — да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!» (Война и мир. Т. III. Ч. II. Гл. 37).
Через семь дней, проведенных почти в беспамятстве, возвращаясь от бреда к сознанию, князь Андрей думал: «Да, любовь… но не та любовь, которая любит за что‑нибудь для чего‑нибудь или почему‑нибудь, не та любовь, которую я испытал в первый раз, когда, умирая, я увидал своего врага и все‑таки полюбил его. Я испытал то чувство любви, которая есть самая сущность души и для которой не нужно предмета. Я и теперь испытываю это блаженное чувство. Любить ближних, любить врагов своих. Всё любить — любить Бога во всех проявлениях. Любить человека дорогого можно человеческой любовью; но только врага можно любить любовью божеской. И от этого‑то я испытал такую радость. когда я почувствовал, что люблю того человека. Что с ним? Жив ли он… Любя человеческой любовью, можно от любви перейти к ненависти; но божеская любовь не может измениться. Ничто, ни смерть, ничто не может разрушить ее. Она есть сущность души. А сколь многих людей я ненавидел в своей жизни. И из всех людей никого больше не любил я и не ненавидел, как ее». И он живо представил себе Наташу не так, как он представлял себе ее прежде, с одною ее прелестью, радостной для себя; но в первый раз представил себе ее душу. И он понял ее чувство, ее страданья, стыд, раскаянье. Он теперь в первый раз понял всю жестокость своего отказа, видел жестокость своего разрыва с нею. «Ежели бы мне было возможно только еще один раз увидать ее. Один раз, глядя в эти глаза, сказать…» Как раз в это время вошла в комнату Наташа и стала на колени у постели» (Т. III. Ч. III. Гл. 32).
Всеобъемлющая любовь придает характер благостности всему тону жизни некоторых святых, например Франциска Ассизского, Сергия Радонежского. Св. Серафим Саровский всякого приходящего к нему приветствовал словами: «Радость моя!» Всем своим поведением он распространял вокруг себя бодрое, веселое настроение. «Веселость, — говорит он одной послушнице не грех, матушка, она отгоняет усталость, а от усталости ведь уныние бывает, и хуже его нет. Вот и я, как поступила монастырь‑то, матушка, на клиросе тоже был, и такой веселый‑то был, радость моя. Все соберутся, а я и веселю их, они и усталости не чувствуют, ведь дурное что говорить ли, делать ли — нехорошо, и в храме Божием не подобает, а сказать слово ласковое, приветливое да веселое, чтобы у всех перед лицом Господа дух всегда был весел а не уныл, — вовсе не грешно, матушка…»*
«Для созерцания святого, — говорит Флоренский, — обнажается от своего растления первозданная тварь». Поэтому он видит
________________
Ильин В. Преподобный Серафим Саровский. С. 210.
повсюду вокруг себя красоту и добро (Столп и утверждение истины. Гл. XI. София. С. 321).
Согласно св. Исааку Сирианину, «когда всех людей видит кто хорошими и никто не представляется ему нечистым и оскверненным, тогда подлинно чист он сердцем».
Поразительна прозорливость многих святых, непосредственно видящих все содержание душевной жизни других людей. «Совершенно очистившийся от страстей, — говорит св. Иоанн Лествичник, — видит душу ближнего, — не самое существо ее, но ее устроение, чувства и расположения; преуспевающий же еще судит о душе по телесным ее действиям» (Добротолюбие. Т. II. Подвижнические наставления св. Исаака Сирианина, § 32; св. Иоанна Лествичника «О добродетелях и страстях», § 64).
Не только людей, всю природу видит святой подвижник в ее первозданной красоте, и отсюда рождается у него радостное приятие всего мира, изображенное А. Толстым в поэме «Иоанн Дамаскин»:
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды,
Благословляю я свободу
И голубые небеса!
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму,
И степь от краю и до краю,
И солнца свет, и ночи тьму,
И одинокую тропинку,
По коей, нищий, я иду,
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду!
О, если бы мог всю жизнь смешать я,.
Всю душу вместе с вами слить,
О. если б мог в свои объятья
Я вас, враги, друзья и братья,
И всю природу заключить!
Прекрасно выражено также это настроение в превосходной книжечке «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу».
Ценность личности выше ценности неличных аспектов бытия, и любовь к личности выше любви к неличным ценностям. Поэтому, когда случается встретить пренебрежение к жизни личности и в то же время страстную любовь к какой‑либо неличной ценности, мы воспринимаем это явление как нечто ненормальное и отталкивающее. Так, библиофил патер Дон Винченте в погоне за «уникумом» убил девять человек, которые, по его догадкам, были собственниками книги; он проявил при этом заботу о душе своих жертв, давал им отпущение грехов и оправдывал свое преступление тем, что человеку все равно суждено умереть, а чтобы благородные книги сохранились, такова воля Божия.
Конечно, страсть Дон Винченте есть крайнее извращение души, однако и противоположная ей склонность отдавать предпочтение жизненным интересам человека при любом столкновении их с неличными ценностями также представляет собой заблуждение. Есть люди, говорящие, что великолепная обстановка храмов, пышные ризы священнослужителей шокируют их, потому что есть голодные, в пользу которых можно было бы употребить эти богатства. Вступив на этот путь, можно пойти и дальше, усомнившись в праве человечества затрачивать большие средства на создание великолепных картинных галерей и музеев, наконец. вообще на создание художественных ценностей, картин, скульптурных произведений, грандиозных византийских, романских, готических храмов. Далее можно осудить сооружение грандиозных библиотек, хранящих по возможности все печатные произведения страны, научных учреждений, не имеющих целью удовлетворять простейшие насущные нужды человека. Это путь, на который приглашал Л. Толстой. В основе этого вида человеколюбия лежит или отрицание высших ценностей, или ложный вывод из закона, драматически осложняющего жизнь в нашем психоматериальном царстве бытия, именно из закона, согласно которому ранги ценностей и степень силы их не совпадают: низшие ценности более сильны, чем высшие, и неосуществление их (например, недостаток питания) ведет за собой более ощутительное и более разрушительное зло, чем неосуществление высших ценностей.
В общественной жизни почти. всякая реформа, иногда даже и незначительная, всякое смелое предприятие может привести к осложнениям и опасностям, ведущим за собой страдания или гибель людей. Несколько лет тому назад в Румынии введение нового стиля в православный календарь вызвало беспорядки в каком‑то селе, во время которых было убито несколько человек. Столкновение личной жизни человека с могучей жизнью государства потрясающе выражено в гениальной поэме Пушкина «Медный всадник», где изображено безумие маленького чиновника, невеста которого погибла во время наводнения, вспышка ненависти его при виде памятника Петру Великому и совершенное разрушение его судьбы.
По поводу философии Гегеля Белинский писал: «Субъект у него не сам себе цель, но средство для мгновенного выражения общего, а это общее является у него в отношении к субъекту Молохом, ибо, пощеголяв в нем (в субъекте), бросает его, как старые штаны»; «благодарю покорно, Егор Федорыч, кланяюсь вашему философскому колпаку; но, со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением, честь имею донести вам, что, если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестницы развития, — я и там попросил бы вас отдать мне отчет… во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головой. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братий по крови, — костей от костей моих и плоти от плоти
моея». «Судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира и здравия китайского императора» (т. е. гегелевской Всеобщности) (Письмо к В. П. Боткину 1. III. 1841. Письма. Изд. Ляцкого. Т. II. С. 213).
Тираду Белинского не следует понимать в духе так называемого «плаксивого гуманизма»: Решая вопросы о столкновении интересов личности с задачей защиты и осуществления неличных ценностей, необходимо помнить, что неличные ценности (разумея под этим словом все, что не есть ценность самого индивидуума) вовсе не внеличны: они входят или могут войти в состав жизни личности и придавать ей полноту и содержательность; отказ от таких ценностей, как красота, открытие и распространение истины, борьба за социальные реформы и т. д., привел бы к совершенному опустошению жизни личности и вместе с тем, следовательно, к невозможности проявления ее индивидуальной ценности, как носителя своеобразной творческой деятельности. Нельзя propter vitam vitae perdere causam (ради жизни утрачивать смысл жизни). В случае нападения хищного соседнего народа отказ от защиты своего отечества ради сохранения своей жизни был бы обесценением также и своей жизни. По гораздо менее важным поводам люди рискуют своей жизнью, совершая путешествия в полярные страны, предпринимая смелые полеты для развития авиации, пытаясь подняться на Эверест, спасая во время пожара художественные сокровища и т. п. Даже в борьбе за ценности весьма невысокого ранга, за блага экономические, человек мужественно берется за опасные предприятия. Рыболовы смело пускаются в море за добычей, и многие из них рано или поздно кончают жизнь свою в волнах океана. Ганзейские купцы говорили «navigare necesse est, vivere non est necesse» (мореплавание необходимо, жить не необходимо). Грозная опасность не отталкивает человека, а зачастую манит его к себе.
Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане –
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог!
(Пушкин. Пир во время чумы. Т. 3. С. 405)
Пушкин не только поэтически изобразил влечение человека к опасности, но и объяснил его. Человеческая личность вечна. Нет в мире ценностей, которые были бы выше индивидуального личного бытия и индивидуальной жизни, но многие ценности стоят выше земного телесного существования. Подвергая опасности свою телесную жизнь ради высокой цели, человек сознает неразрушимость своей личности и в дополнение к метафизической вечности
своего «я» приобретает нередко еще и бессмертие в памяти потомков, как Сократ, христианские мученики, Галилей.
Никакого столкновения между своими личными интересами и интересами общества человек не испытывает тогда, когда он рискует всем в борьбе за высшие ценности, столь глубоко освоенные (интроцепированные) им, что они стали частью его личной жизни, например, когда физик, химик, биолог предпринимает опасные эксперименты ради открытия новых истин. Столкновение возникает тогда, когда общество требует от индивидуума борьбы за ценности, стоящие вне его понимания и кругозора. Предотвратить это нарушение гармонии душевной жизни можно путем воспитания любви к таким высоким ценностям, которые необходимо связаны с бесчисленным множеством содержаний жизни. Например, любовь к отечеству, к своему народу ведет в случае войны к самоотверженной защите также его художественных, научных, исторических ценностей, хотя бы они и стояли вне круга понимания воина. Точно так же любовь к авторитетным руководителям духовной жизни или высокое развитие чувства долга ведет к добровольному осуществлению высоких деяний, например при исполнении профессиональных обязанностей врача, полицейского, пожарного.
Таким образом, прав Белинский, требуя отчета во всех жертвах истории, но следует помнить, что это требование следует предъявлять не в духе плаксивого, а в духе героического гуманизма. В рамках позитивистической теории прогресса, отвергающей бессмертие и утешающейся при виде гибели людей в настоящем мыслью, что на их телах строится счастье их отдаленных потомков, нельзя развить последовательно учение о героическом гуманизме. Только христианство с его признанием абсолютной ценности индивидуума и вечности его, развивая учение о высшем плане бытия в Царстве Божием, дает основы для нравственного оправдания героического гуманизма и для воспитания человека в духе этого идеала.
Тело человека состоит из множества субстанциальных деятелей, вступающих в более или менее тесный союз с человеком. Они находятся на крайне различных ступенях развития и образуют сложную систему, иерархически построенную. Во главе всего тела стоит «я» человека. Ему подчинены деятели, заведующие высшими центрами и целыми группами органов, Например деятель, стоящий во
главе центра речи, деятель, руководящий сердцем, печенью, органами воспроизведения и т. п. Эти деятели по степени своего развития и сложности актов, производимых ими, без сомнения, стоят не ниже животных. Принимая интимное участие в жизни человека, как важные союзники его (органы), многие из этих деятелей поднимаются выше животного уровня и способны сами начать жизнь человеческого типа, став зародышем, родившись на свет ребенком и проходя все стадии развития человека.
Высшим деятелям в теле человека подчинены, в свою очередь, более примитивные деятели, например стоящие во главе клеток; этим последним подчинены деятели, стоящие во главе молекул, и т. д. вплоть до электронов, протонов и т. п.
Каждый деятель есть относительно самостоятельное существо, действующее свободно и целестремительно. Следовательно, они повинуются более высокому деятелю лишь настолько и лишь до тех пор, пока жизнь всего тела удовлетворяет их. Каждый из них может покинуть тело человека или, оставаясь в теле, совершать действия, нарушающие гармонию целого и ведущие к болезни. Так, исследования Фрейда наводят на мысль, что тягостные запоры, вероятно, во множестве случаев обусловлены не вялостью кишечника (атонией его), а, наоборот, повышенной активностью центров, упорно препятствующих очищению кишечника. Борьбу с таким своеволием нервных центров и вообще органов тела приходится вести осторожно, прибегая к тем же приемам, как при воспитании упрямых детей.
Куэ и Бодуэн советуют для достижения здоровья, т. е. гармонической деятельности всех органов тела, прибегать к самовнушению. При этом они рекомендуют осуществлять самовнушение не в форме приказаний, т. е. не путем усилия воли, а посредством представлений воображения. Смысл этого метода становится понятным с точки зрения учения о теле в духе иерархического персонализма. Приказание, т. е. воздействие на другую личность посредством воли, почти всегда вызывает прямое или скрытое сопротивление. Если ребенок капризничает и надоедает своими беспорядочными шумными шалостями, скажите ему: «Сиди спокойно. Вот тебе кубики: построй из них домик». Это приказание почти наверное не приведет к цели: ребенок пренебрежительно оттолкнет ящик с хорошо знакомыми ему кубиками и будет продолжать свою беспорядочную возню. Но попробуйте сказать ему: «Помнишь, вчера мы с тобой любовались красивой виллой с двумя балконами и башенкой. Из этих кубиков можно было бы построить такую виллу». Красивая картина воображения увлечет ребенка, и он по собственному побуждению примется строить домик из кубиков. Высшие центры в теле человека подобны ребенку: они склонны к своеволию. Чтобы управлять ими, лучше влиять на них увлекательными картинами воображения, чем прямыми приказаниями. В картинах воображения открываются и осознаются объективные ценности бытия, осуществляемого правильным поведением, откуда естественно, без насилия над
собой возникает любовь к этим ценностям и стремление воплотить их *.
Не только улучшение физического здоровья, но также и освобождение от страстей, например от похотливости, от чревоугодия, может быть достигнуто путем самовнушения по методу Куэ. Образ прекрасной, чистой, целомудренной души, рисуемой воображением, увлекает и самого воспитывающего себя человека и подчиненных ему деятелей; поэтому и воплощение его в поведении становится все более легким. Половая жизнь особенно часто проявляется в чувствах, влечениях и поступках, как бы навязываемых человеку другим существом. Иногда эти чувства и поступки противоречат нравственным принципам человека и всему его духовному строю, но прорываются они с такой силой, что обуздание их требует большого труда. Такое столкновение между личностью человека и подсовываемыми ей из тела половыми влечениями превосходно обрисовано в рассказе Толстого «Дьявол». Психиатр Н. Е. Осипов подверг этот рассказ тонкому анализу, исходя из персоналистического миропонимания (Детские воспоминания Толстого. С. 119–131).
Обыкновенное общение между людьми совершается при участии тела путем речи, мимики, прикосновений друг к другу и т. д. (Почему нужна речь, несмотря на то что существует возможность непосредственной интуиция чужих мыслей, чувств и желаний, см. об этом мою книгу «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция», гл. IV. Восприятие своей и чужой душевной жизни.)
Все эти средства воздействия людей друг на друга имеют характер толчков и давлений, производимых друг на друга нашими грубыми, взаимно непроницаемыми телами. С одной стороны, они суть средства общения, но, с другой стороны, суть и выражение нашей обособленности друг от друга. Когда человек умирает и лишается тела, эти средства воздействия его на других людей отпадают и нормальное общение его с людьми прекращается. Но в некоторых случаях при этом устанавливается еще более тесное, более интимное общение умершего с близкими ему людьми. Иногда оно происходит как бы непосредственно в сердце человека. И. В. Киреевский высказал эту мысль по поводу кончины гр. Мих. Мих. Вьельгорского следующим образом: «Если в нашем сердце то чувство, которое составляет и его душевную жизнь, то очевидно, что наше сердце становится местом, где он пребывает, не мысленно, а существенно сопроницаясь с ним» (Собр. соч. II. 290).
Можно даже допустить, что если два лица, например муж и жена, любят друг друга и живут единодушно, то после смерти одного из них «я» умершего может продолжать свою жизнь в теле живого, сотрудничая с ним.
Благодаря такому дружескому, интимному сотрудничеству
__________________
См. об этом: Вышеславцев Б. Этика преображенного Эроса; см. мою статью «Психология человеческого «я» и психология человеческого тела»//3аписки Русского Научного Института в Белграде. Вып. 17.
наши способности и творческая активность должны подниматься на более высокую ступень развития. Возможно, что особенно высокий подъем творчества, называемый вдохновением, возникает тогда, когда нам удается вступить в сотрудничество с деятелями, стоящими на ступени развития, еще более высокой, чем человеческая. Чешский философ Владимир Гоппе говорит в своей книге «Введение в интуитивную и контемплятивную философию»: «В случае вдохновения мыслим не мы сами, а муза, духи, имеющие на нас влияние. Бог» (С. 48). Это древнее учение об инспирации, как воздействии высших духов на человека, широко распространено во все времена и у всех народов.
Деятели царства злых сил также могут вступить в сотрудничество с человеком, столь интимное, как будто они стали частью тела его. Всякая злая мысль, всякая дурная страсть тотчас же привлекает к себе деятелей, которые являются пособниками для осуществления ее. Творения христианских подвижников, аскетов полны тонких наблюдений над различными «приражениями» бесов. Также и художественная литература дает живые изображения сочетания злой силы с силами человека для осуществления дурного дела. Вл. Соловьев объясняет фантастическое в поэзии тем, что «все происходящее в мире, и особенно в жизни человеческой, зависит, кроме своих наличных и очевидных причин, еще от какой‑то другой причинности, более глубокой и многообъ^млю–щей, но зато менее ясной». Но подлинно фантастическое никогда не является в обнаженном виде. Его Явления никогда не должны вызывать принудительной веры в мистический смысл жизненных. происшествий, а скорее должны указывать, намекать на него. В подлинно фантастическом всегда оставляется внешняя, формальная возможность простого объяснения из обыкновенной всегдашней связи явлений, причем, однако, это объяснение окончательно лишается внутренней вероятности. Все отдельные подробности должны иметь повседневный характер, и лишь связь целого должна указывать на иную причинность»*.
Достоевский, как подлинный художник, изображает соучастие злой силы в преступлении Раскольникова именно так, что оно не является «в обнаженном виде», однако явственно усматривается теми, кто знает сложность строения мира и переплетение в каждом событии разных планов бытия. Когда у Раскольникова сложилось убеждение, что необыкновенные люди имеют право на преступление, в его душе явилось то слабое место, в котором его воля и ум как бы спаялись с волей злого духа и стали послушно следовать за ним, подстрекаемые к тому же всей совокупностью внешних впечатлений, как бы услужливо подсовываемых какой‑то невидимой рукой. Побывав в первый раз у ростовщицы и заложив
_______________
*Соловьев Вл. Предисловие к «Упырю» графа А. К. Толстого//Собр. соч. Т. 8. С. 410.
у нее золотое кольцо, Раскольников сразу почувствовал к ней непреодолимое отвращение, и «странные мысли» стали наклевываться в его голове. Он зашел в трактир поесть и тут же услышал беседу студента с офицером об этой самой процентщице. Студент, рассказывая о ее богатстве, жадности и низменном характере, заявил: «Я бы эту… старуху убил и ограбил, и уверяю тебя, что без всякого зазору совести»; по его мнению, это было бы даже общественно полезное дело. Раскольникову показалось странным, «почему именно сейчас, как только он вынес зародыш своей мысли от старухи, как раз и попадает он на разговор о старухе». «Этот ничтожный, трактирный разговор имел чрезвычайное на него влияние при дальнейшем развитии дела: как будто действительно было тут какое‑то предопределение, указание…» (I, 6).
Через месяц, когда план убийства уже сложился в его уме, он услышал на Сенной площади разговор торговца с сестрой процентщицы Лизаветой Ивановной и узнал, что на следующий день в семь часов вечера Лизавета уйдет из дому, следовательно, ростовщица останется в квартире одна. Всем своим существом он «вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что все решено… окончательно» (I, 5).
Вырабатывая план убийства, он все время колебался и сомневался в выполнимости его, но «последний… день, так нечаянно наступивший и все разом порешивший, подействовал на него почти совсем механически: как будто его кто‑то взял за руку и потянул за собой, неотразимо, слепо, с неестественной силой, без возражений» (I, 6). Все дело чуть не расстроилось потому, что в кухне сидела прислуга и топора нельзя было взять. Однако тотчас же случай подсунул Раскольникову в руки другой топор. Когда он, растерявшись, стоял под воротами против отворенной темной каморки дворника, «из‑под лавки… что‑то блеснуло ему. в глаза». Это был топор, которым Раскольников и воспользовался. «Не рассудок, так бес!» — подумал он (I, 6). Понятно поэтому, что, когда Соня сказала: «От Бога вы отошли, и вас Бог поразил, дьяволу предал», Раскольников ответил: «Я ведь и сам знаю, что меня черт тащил». На разные лады повторяет он эту мысль и говорит: «Я себя убил, а не старушонку… А старушонку эту черт убил, а не я»… (V, 4).
Л. Толстой, не менее гениальный знаток человеческой души, чем Достоевский, рассказывая историю Анны Карениной, тоже говорит, как она, обманывая мужа и знакомых, «чувствовала, что какая‑то невидимая сила помогала ей и поддерживала ее» (ч. II. Гл. 9); «чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала говорить, сама не зная, что скажет» (II, 27). Когда она поняла, что Вронский разлюбил ее, «смерть, как–единственное средство восстановить в его сердце любовь к ней, наказать его и одержать победу в той борьбе, которую поселившийся в ее сердце злой дух вел с ним, ясно и живо представилась ей» (VII, 26). Самоубийство стало необходимым завершением пути, на который она вступила.
Люди, склонные к пассивности, совершая дурные поступки и
чувствуя себя при этом во власти злой силы, распоряжающейся ими, могут прийти к мысли, будто они не ответственны за такие поступки. Дикари одного из племен в Камеруне говорят: «Зло мною овладело», поэтому не испытывают раскаяния в своих дурных поступках и не сознают себя ответственными за них.
Согласно христианскому миропониманию, соучастие злых духов во всяком дурном деле не снимает ответственности с человека. В мире нет магической силы,, способной превратить доброе существо в злое против его воли. Дьявол привлекает человека к злу путем соблазнов, т. е. путем образов, планов и создания обстановки, подстрекающей страсти и наклонности, имеющиеся уже у человека. Св. Иоанн Кассиан Римлянин говорит: «Никто не может быть прельщен диаволом, кроме того, кто сам восхочет дать ему своей воли согласие» (Добротолюбие. 2–е изд. Т. II. С. 103).
Лицо, обладающее совершенно чистым сердцем, защищено от злой силы не только своей волей, но и чистотой своего тела; оно окружено как бы непроницаемой оградой. Плотский помысел, направленный на монахиню, отдавшую свою волю в руки Бога, наталкивается как бы на каменную стену вокруг нее. Частое молитвенное обращение к Богу, создающее настроение непрерывного «стояния пред Богом», лучше всего предохраняет от приражений злой силы. Об этом напряжении духа не заботятся люди, не верящие в существование злого личного существа и потому легко попадающие в его сети. К числу наиболее хитрых уловок дьявола принадлежит распространение им убеждения, будто его нет.
Согласно мировоззрению иерархического персонализма, народ, нация, государство суть личности, стоящие на высокой ступени развития. Отдельные люди (члены нации, граждане государства) подчинены той социальной личности, в состав которой они входят. Существуют некоторые черты сходства между подчинением и служением гражданина государствуй служением органов тела человека человеческому «я». Органы тела человека усваивают стремления и интересы целого до такой степени, что в борьбе за целое жертвуют иногда собой, подвергая свое строение опасности разрушения; так, кровяные шарики гибнут иногда, защищая тело человека от вредных микробов. Точно так же гражданин государства жертвует на войне своей жизнью, борясь за идеалы и интересы своего народа, как за свои собственные, самые дорогие, самые возвышенные цели.
Нравы, обычаи, язык, искусство, религиозные верования народа проникают собою всю жизнь человека, подсознательную сферу его, сознание и поведение. Отдельному человеку бороться против силы общественного мнения, идти против течения, отстаивать свое понимание добра и проводить его в жизнь чрезвычайно трудно. Толстой рассказывает о том, как Каренин, увидав болезнь
жены, ее страдания и раскаяние, простил ее и «вдруг почувствовал, что то самое, что было источником его страданий, стало источником его духовной радости, то, что казалось неразрешимым, когда он осуждал, упрекал и ненавидел, стало просто и ясно, когда он прощал и любил… Но чем более проходило времени, тем яснее он видел, что, как ни естественно теперь для него это положение, его не допустят оставаться в нем. Он чувствовал, что кроме благой духовной силы, руководившей его душой, была другая, грубая, столь же или еще более властная сила, которая руководила его жизнью, и что эта сила не даст ему того смиренного спокойствия, которого он желал» (IV, 19).
Сила общественного мнения еще ярче изображена Достоевским в рассказе старца Зосимы о том, как он в молодости, будучи офицером, попросил извинения у лица, несправедливо оскорбленного им, и, таким образом, сделал ненужной дуэль, но все общественное положение его от этого глубоко изменилось. Факты, свидетельствующие о могучем влиянии общества на каждую человеческую личность, так многочисленны, разнообразны и очевидны, что неудивительно появление, особенно в наше время, склонности преувеличивать значение общества в жизни личности. Избежать этой ошибки могут лишь те мыслители, которые знают, что центр каждой человеческой личности есть ее индивидуальное «я» как особое онтологическое начало. Но усмотреть эту индивидуальную глубинную сущность можно не иначе как с помощью утонченной способности наблюдения, приспособленной путем особого рода упражнений к видению таких предметов *.
Сторонники марксизма, позивитизма и т. п. направлений, опирающиеся только на грубо осязательные факты при разработке своих теорий, отрицают существование «я» как первичной онтологической сущности. Поэтому в учении о строении личности они склонны к биологизму, или к социологизму, или же к синтезу этих направлений. Так, согласно диалектическому материализму марксистов в СССР, индивидуальная личность есть биологическая особь в условиях социального взаимодействия: за вычетом биологического и социального содержания на месте личности остается пустота (см., например: Волошинов В. Марксизм и философия языка15. С. 44 и др.).
Отсюда является тот унизительный для человека -»гуманизм», который уничтожает доблесть подвигай снимает позор преступления, рассматривая человека как пешку, движимую социальными условиями. Теорию эту в грубой, но зато отчетливой форме излагает Достоевский устами Разумихина в «Преступлении и наказании»: «Все у них потому, что «среда заела» — и ничего больше! Любимая фраза! Отсюда прямо, что если общество устроить нормально, то разом и все преступления исчезнут, так как не для чего будет протестовать, и все в один миг станут праведными». «Оттого-
__________________
*См. мою книгу «Чувственная, интеллектуальная и мистическая йнтуиция»: Гл. VII, 5. «Человеческое «я» как предмет мистической интуиции».
то они так инстинктивно и не любят историю: «безобразия одни в ней да глупости» — и все одной только глупостью объясняется. Оттого так и не любят живого процесса жизни: не надо живой души!» «Все на одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере свели!» (III, 5).
В действительности жизнь человеческой личности обусловлена не только биологическими процессами и социальной средой, но также и индивидуальным «я», как онтологическим ядром, которому в жизни личности принадлежит главенствующая роль. Всякое «я» есть свободный и творчески активный индивидуальный деятель: оно допускает влияние своего тела, а также влияния социальной среды на свою жизнь, не иначе как индивидуально преломляя их. Отсюда ясно, что крайний социологизм при объяснении преступлений есть грубое заблуждение. Как бы ни совершенствовался общественный строй, как бы ни было обеспечено экономическое положение каждого лица, всегда в земных условиях будут сохраняться такие эгоистические страсти, как, например, половая ревность, зависть, гордость, властолюбие, фанатизм, которые легко могут стать источником самых разнообразных преступлений.
Особенно отталкивающее впечатление производит столь распространенный в наше время неумеренный социологизм в исследованиях историков литературы. Когда гениальное произведение литературы истолковывается как выражение феодально–аристократической идеологии или мелкобуржуазной среды и т. п., принижается и опошляется как автор, так и его творение. Восприятие мира, понимание его и творение новых миров даже у гения, правда, сообусловлено принадлежностью его к определенному сословию, классу, исторической эпохе. Однако только во второстепенных произведениях искусства эти социальные влияния существенно определяют содержание и форму его, так что их нужно выдвинуть на первый план, чтобы понять возникновение, состав и смысл произведения. Иное дело великие творения искусства. Создавая их, гений воплощает в конкретных образах такие жизненные смыслы, положения и идеи, которые имеют всечеловеческое или даже всемирное значение. Найти в них оттенок дворянской, купеческой и т. п. идеологии и к нему свести значение произведения — значит не понимать подлинного смысла жизни и глубинных истоков творчества. Возникновение гениального произведения определяется прежде всего индивидуальностью творца его. В содержании творения первостепенное значение имеют общечеловеческие страсти в их непреходящем для всякой эпохи, народа и класса содержании и та сторона жизненных положений, которая стоит бесконечно выше злободневных социальных отношений, именно та, которая обусловлена отношением человека к Богу, к высшей правде, к исканию абсолютной истины и абсолютного Добра. Эсхил, Софокл, Данте, Шекспир, Гёте, Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой — великие представители такого творчества, имеющего вечный смысл.
Отстаивая своеобразие человеческой личности и высший смысл ее жизни, можно впасть в крайность, противоположную социологизму, именно низводить общество на степень только средства для жизни индивидуальных человеческих «я» и потому считать человеческое «я» чем‑то более ценным, чем общество. Наполеон говорил своей жене, что его вечное «я» независимо от человечества и стоит выше человечества.
Иерархический персонализм, утверждающий существование не только человеческих личностей, но еще и более высоко развитой социальной личности, избегает обеих крайностей — и полного подчинения личности человека обществу, и низведения общества на степень лишь средства для человека.
Сравнивая отношение человека к социальной личности с отношением клетки человеческого тела к человеку, иерархический персонализм не упускает из виду следующего коренного различия этих двух случаев. Деятели человеческого тела суть только потенциальные личности, тогда как человеческое «я» есть действительная личность, т. е. существо, осознавшее абсолютные ценности и долженствование руководиться ими в своем поведении. Отсюда следует, что, как нравственно ответственное существо,. человеческая личность имеет право на некоторую область свободы, например свободу совести, свободу мысли, свободу слова и т. п.,. которую общество не смеет отнимать у человека. В некоторых отношениях социальная личность и личность человека, будучи обе абсолютно ценными, равны друг другу и каждая имеет свою область неотъемлемых прав и обязанностей в отношении друг к другу.
Установить правильное соотношение между обществом и индивидуальным «я» человека могут лишь те философские системы, которые способны дать синтез универсализма и индивидуализма. В большинстве случаев приходится Иметь дело или с неумеренным универсализмом, принижающим человеческую личность, Или с чрезмерным индивидуализмом, не усматривающим тех случаев и отношений, в которых человеческая личность должна подчиниться более высоким социальным ценностям.
Всякий поступок человека осуществляется им не иначе как в сотрудничестве с деятелями, стоящими ниже его, особенно с теми, которые образуют его тело, и в сотрудничестве с деятелями, стоящими выше его, с социальным, планетарным и, наконец, космическим целым. Еще более существенное значение имеет для человека сотрудничество с самым высоким началом, с самим Господом Богом.
Все подлинно доброе, что удается сделать человеку, творится им не иначе как при содействии Бога и Царства Божия, восполняющего своей силой то, чего не может довершить сила человека. Поэтому, когда мы хотим настоящего добра, первый помощник, к
содействию которого следует обращаться, есть Бог. Великий польский поэт Мицкевич, желая привлечь внимание папы Пия IX к положению Польши, отправился в Рим вместе с другими польскими эмигрантами. Перед аудиенцией, назначенной для польской делегации, Мицкевич просил всех соединить свои души с его духом в том, что он будет говорить папе. Произнося свою речь перед папой, он пришел в состояние крайнего возбуждения, говорил повышенным тоном о наступлении новой эпохи духа, о необходимости для папы исполнить в ней свою обязанность, о необходимости помочь Польше. Наконец он схватил папу за руку и воскликнул: «Знай, что дух Божий обитает теперь в блузах парижских рабочих». Исступление Мицкевича было характерным проявлением бурной политической страсти, доводящей человека до потемнения сознания и утраты самокритики; возникают такие состояния тогда, когда множество лиц, принадлежащих к одной социальной группе, заражают друг друга своими эмоциями и утрачивают свою самостоятельность настолько, что становятся медиумами, исполняющими волю какого‑то деятеля, принадлежащего к надчеловеческой области бытия. был ксендз, который перед аудиенцией сказал Мицкевичу, что соединять свою душу нужно не с душами других людей, а с Духом Господа Иисуса Христа. Соединение души с волей Божией сублимирует всякую страсть, освобождает ее от чрезмерностей, от искаженных влияний ненависти, от разрушительных телесных проявлений и увеличивает свободу личности: действуя в состоянии «стояния пред Богом», человек становится не слепым медиумом, а высокосознательным, сохраняющим свою самостоятельность сотрудником Божиим. Отсюда ясно, что изложенное учение о зависимости всякого добра от Бога не есть теологический детерминизм: свободная инициатива доброго поступка исходит от человека, но завершение его достигается путем сочетания с силой Божией.
Интимное содействие своему возрастанию в добре человек получает в Церкви, которая есть Тело Христа, Сына Божия. Воплотившись и став Богочеловеком, Иисус Христос, Сын Божий, будучи главой Церкви и относясь к ней как к Своему Телу, устанавливает для членов Церкви возможность тесного единения с Собой именно потому, что в самой своей Личности сочетает божественную и человеческую природу. Чтобы понять это, нужно смотреть на слово «Тело» не как на метафору, а как на точное выражение факта: клетки человеческого тела суть органы, объединяемые человеческим «я» в живое органическое целое и участвующие в сложном потоке его жизни; точно так же и все лица, входящие в Тело Церкви, суть органы Церкви, способные участвовать в полноте Богочеловеческой жизни. Как деятели в теле человека воспитываются к человечности своим интимным участием в жизни человека, так и человек в теле Церкви подвергается столь интимным воздействиям ее, что воспитывается для восхождения. к высочайшей цели обожения, достигнутого уже природой человека в Лице воплотившегося Сына Божия Иисуса Христа.
Могущественнейшим средством единения верующих со Христом и друг с другом во Христе Церковь считает таинство Евхаристии. Непосредственный опыт лиц, «с верою и любовию» приступающих к принятию Тела и Крови Христовой, живо свидетельствует в пользу этого учения Церкви. «Истинные причастники, — говорит старец Никодим Святогорец, — всегда бывают вслед за причастием в осязательно благодатном состоянии. Сердце вкушает тогда Господа духовно» (Невидимая брань, II, 4). Объединяющее значение этого таинства особенно повышается тем, что в некоторые дни тысячи верующих одновременно приступают к нему и вместе переживают однородные чувства, хотения и мысли, онтологически спаивающие их в гармоническое целое.
Многим лицам признать таинство Евхаристии препятствует грубое недоразумение. Мысль о превращении хлеба и вина в Тело и Кровь Христову им представляется ложной потому, что явным образом и после эпиклезиса (молитвы к Духу Святому во время литургии) вещества эти физически остаются по–прежнему хлебом и вином. Борясь с этим недоразумением, Хомяков говорит, что у православной Церкви нет метафизической теории превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Христову, потому что в такой теории она не нуждается. Он остроумно напоминает, что Христос есть Господин стихий, и потому в Его власти сделать так, чтобы «всякая вещь, не изменяя нисколько своей физической субстанции», могла стать Его Телом. Ведь Тело Христово в таинстве Евхаристии не есть мясо (…По поводу послания Парижского архиепископа. Собр. соч., II, 116; см. также статью о. С. Булгакова «Евхаристический догмат». Путь. Вып. 20. 1930).
Надобно помнить также, что кроме причащения телесного есть еще и причащение духовное, которое, по словам старца Никодима Святогорца, совершается «внутренне, в духе, и состоит «в непрестанном общении» с Иисусом Христом» (Невидимая брань. II, 4)
Низшая ступень общения с Богом и Царством Божиим выражается в просительной молитве. Люди, не обладающие разносторонним религиозным опытом, презрительно относятся к такой молитве, позволяют себе даже насмехаться над нею (см. например Гавличек–Боровский К. Крещение св. Владимира) и считают ее бессмысленной, указывая на сверхвременную неизменность Промысла Божия. Они упускают из виду, что Провидение сверхвременно учитывает не только нужды человека, но и то доверие, ту интимную связь с Богом, которые выражаются в просительной молитве. Неудивительно поэтому, что чудесное вмешательство Промысла в ход событий, исполняющее молитву, совершается час‑то и вовсе не противоречит неизменности планов Его. Большинство верующих людей не задумываются над этими голословными проблемами и, как дети к родителям, обращаются с горячей мольбой к Богу о помощи; в этой детскости своей они проявляют большую мудрость, чем скептические философы.
Как бы ни была горяча просительная молитва, все же она
выражает желание молящегося, которое может быть и неправильным; поэтому она должна сопровождаться действительным или подразумеваемым подчинением решению Божию: «Впрочем, не моя воля, но Твоя да будет» (Лк. 22, 42). Доверие к водительству мира Богом, войдя в плоть и кровь человека, придает ему непоколебимое спокойствие духа. «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и Твой посох–они успокаивают меня» (Пс. 22,4).
Отрицание ценности просительной молитвы, таким образом, есть тяжкое заблуждение. Возникает оно или под влиянием горделивого титанизма, или на основе рационалистического деизма, или же вследствие дьявольского соблазна, имеющего целью уничтожить интимную теплоту общения с Богом и, таким образом, постепенно удалить человека от Бога.
Общение человека с Богом сопутствуется так же общением с Царством Божиим. Согласно христианскому миропониманию, у каждого человека есть свой ангел–хранитель. Мало того, поместные церкви, народы, стихии — каждый орган мирового органического целого имеет своих небесных покровителей. Учение об этой всепроникающей связи Царства Божия с нашим царством бытия подробно разработано о. С. Булгаковым в книге его «Лествица Иаковля», посвященной ангелологии.
Глубокое влияние на всю нашу земную жизнь имеет участие в ней святых, ближайших к нам членов Царства Божия. Бесчисленны рассказы о явлениях святых и чудесной помощи их в различных случаях жизни (учение о видениях и отличии их от галлюцинаций см. в моей книге «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция»).
Описывая кончину Жана Вальжана, В. Гюго говорит, что в эти минуты он чувствовал присутствие возродившего его душу епископа (которого в это время уже не было в живых). Своеобразное переживание вступления в сердце образа Иисуса Христа, образа святого или какого‑либо другого почитаемого нами лица есть не субъективное чувство, а установление онтологической связи двух лиц. И. В. Киреевский высказывает следующую мысль о связи живых с умершими: «Если в нашем сердце то чувство, которое составляет и его душевную жизнь, то очевидно, что наше сердце становится местом, где он пребывает, не мысленно, а существенно сопроницаясь с ним» (Собр. соч., II, 290). Великие святые не только вступают в индивидуальное общение с отдельными лицами, но и влияют на целые эпохи исторического процесса, говорит Вячеслав Иванов: творчество Данте он ставит в связь со св. Франциском Ассизским, в русском творчестве XIX века он находит влияние духа св. Серафима Саровского.
Молитва, например «Отче наш», творимая в течение веков множеством лиц с однородными чувствами в одних и тех же словах, включает человека в сонм духов и поток жизни их, обращенной к Богу, от Христа до нашего времени. В этом великом едином Целом, во главе которого стоят святые, взаимная помощь осуществляется
гораздо полнее, чем в повседневной жизни, напомненной мелкими заботами. Обособленность тел человеческих в пространстве и времени не мешает этому духовному единению. По словам преподобного Нила Синайского, монах, «от всех отделись, со всеми состоит в единении» (Добротолюбие. II. 222).
«В физическом мире, — говорит Киреевский, — каждое существо живет и поддерживается только разрушением других; в духовном мире созидание каждой личности созидает всех, и жизнью всех дышит каждый» (Собр. соч., 1, 278).
Глубокий смысл имеет обычай давать человеку при крещении имя одного из святых. Идеал христианина есть святость, и получение имени святого устанавливает связь человека с индивидуальным носителем святости. Глубокий упадок христианского миропонимания обнаруживается в обычае некоторых вероисповеданий и сект давать своим членам любые имена, например называют ребенка именем Сидней, потому что родителям понравился этот город в Австралии. Нельзя одобрить также и обычай превращать уменьшительные имена в особое самостоятельное имя, отрывая его, таким образом, от имени святого (например, Ганс вместо Иоанн, Соня вместо София).
Значение Церкви в деле возрастания духа так велико, что в известном смысле необходимо признать истинным правило: «Вне Церкви нет спасения». Однако это утверждение не следует понимать так, будто всякий человек, не принадлежащий формально к земной православной Церкви, всякий католик, протестант, иудей, буддист, атеист и т. д. обречен на вечные муки. Хорошо разъяснен этот вопрос Хомяковым. «Сокровенные связи, — говорит он, — соединяющие земную Церковь с остальным человечеством, нам не открыть; поэтому мы не имеем ни права, ни желания предполагать строгое осуждение всех пребывающих вне видимой Церкви, тем более что такое предположение противоречило бы Божественному милосердию» (…По поводу разных сочинений латинских и протестантских о предметах веры. II. 228).
«Исповедуя едино крещение, как начало всех таинств, мы не отвергаем и других» (шесть таинств); но кроме семи таинств «много есть и других таинств; ибо всякое дело, совершаемое в вере, любви и надежде, внушается человеку духом Божиим и призывает невидимую Божию благодать» (Церковь одна. II. 14).
«Тот уже христианин (по крайней мере, до известной степень), кто любил правду и ограждал слабого от притеснения сильно, кто выводил лихоимство, пытки и рабство; тот уже христианин (по крайней мере, отчасти), кто заботился о том, чтобы, насколько возможно, усладить трудовую жизнь и облегчить жалкую судьбу удрученных нищетою сословий, которых мы не умеем еще вполне осчастливить.» «Вне Христа и без любви ко Христу человек может быть спасен; но в этом случае подразумевается не историческое явление Христа, как поведал Сам Господь» (…По поводу разных сочинений латинских и протестантских о предметах веры. II. 228;…По поводу послания Парижского архиепископа. II. 165).
«Если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святого, не простится ему ни в сем веке, ни в будущем» (Мф., 12, 32). «Христос не только факт. Он есть закон, Он осуществившаяся идея; а потому иной, по определениям Промысла никогда не слыхавший о Праведном пострадавшем в Иудее, в действительности поклоняется существу Спаси- теля нашего, хотя и не может назвать Его, не может благословлять Его Божественное имя. Не Христа ли любит тот, кто любит правду? Не Его ли ученик, сам того не ведая, тот, чье сердце отверсто для сострадания и любви?» «Все христианские секты не заключают ли в недрах своих таких людей, которые, несмотря на заблуждения их учений (большей частью наследственные), своими помыслами, своим словом, своими делами, всей своей жизнью чествуют Того, Кто умер за своих преступных братьев. Все они, от идолопоклонника до сектатора, более или менее погружены во тьме; но всем виднеются во мраке какие‑нибудь мерцающие лучи света, доходящего до них различными путями» (…По поводу разных сочинений латинских и протестантских о предметах веры. II. 221).
Благодатное воздействие Самого Господа Бога и Царства Божия есть высшая, всемогущая сила, содействующая возрастанию каждого деятеля в добре, но никогда не насилующая его свободы. Конечная цель ее руководства есть обожение деятеля, возведение его из нашей области бытия в Царство Божие. В пре- дыдущих главах мною уже было сказано о своеобразном строении этого Царства, в котором осуществлен идеал абсолютного совершенства. Одна из существенных особенностей его состоит в том, что в нем невозможно столкновение между рангом ценности и силой ее. Вопрос этот, вследствие особой важности его, должен быть рассмотрен в особой главе.
Много раз шла речь в предыдущем о соотношении ранга и силы ценностей (например, в главе V). Осуществление высших ценностей, например художественного творчества, защиты отечества на воине и т. п., зависит от низших ценностей, например от телесного здоровья. Отсюда возникает нередко нравственно унизительное и драматическое положение. Многие мыслители рассматривают такое строение мира как всеобщий закон, который не может быть отменен.
М. Шелер в своей книжечке «Положение человека в космосе» говорит, что существуют два разряда теорий духа и человека:
классическая, согласно которой дух есть самое могущественное начало, и отрицательная теория, согласно которой первоначально духа нет, дух и все культурные деятельности возникают впервые на основе биологической эволюции путем отрицания биологических инстинктов и влечений. Шелер отрицает и классические и отрицательные теории.
Шелер полагает, что Основа мира изначала содержит в себе два аспекта — дух и слепое стремление, находящиеся между собой от века в состоянии напряжения.
Дух бессилен, а слепое стремление обладает творческой силой, оно есть «творящая природа», созидающая случайные определенности бытия. Дух сверхпространствен и сверхвременен (95); он есть Логос, созерцающий идеи, и Любовь, открывающая ценности (брошюра «Человек и история», с. 52). Нуждаясь в силе для своих проявлений, дух заимствует энергию из низшей области, из биологических влечений, вытесняя их и, таким образом, получая возможность творить культуру, т. е. осуществлять идеи и ценности (Положение человека в космосе, 7). «В человеке Мировая основа осознает себя в том самом акте, в котором человек созерцает себя укорененным в ней» (110). В человеке достигается оживотворение духа. Шелер допускает даже, как возможность, такое состояние, когда произойдет переворот и первоначально бессильный дух достигнет обладания мощью. Поэтому человеческое бытие достойно называться божественным. Ошибка теизма состоит в том, что он поставил эту божественную силу духа в начале (83). В действительности Бог творится: Он возникает из Мировой основы (83).
Итак, согласно Шелеру, дух на первых ступенях развития бессилен, но все же он изначален и возвышен, он есть Логос, созерцающий идеи и ценности. Поэтому Шелер противопоставляет свое учение тем современным мыслителям, которые считают витальные (биологические) ценности более высокими, чем духовные, и, наблюдая ослабление биологической жизни в человеческом мире, относятся отрицательно, а иногда и презрительно к духовности и человечности вообще. Шелер имеет в виду учение Т. Лессинга, согласно которому человек есть вид хищных обезьян, заболевший манией величия по поводу своего «Духа», также учение анатома Л. Болька, утверждающего, что человек есть инфантильная обезьяна с нарушенной внутренней секрецией, и врача П. Альсберга, полагающего, что принцип человечности состоит в выключении органов и замене их орудиями и выработкой понятий, вследствие чего жизнь заходит в тупик, и человечность оказывается болезнью. Самый талантливый и значительный представитель учений, согласно которым дух есть метафизический паразит, убивающий телесную жизнь, есть Л. Клагес. Поэтому стоит остановиться несколько подольше на его философии и найти основную ошибку его.
Согласно Клагесу, «я» есть точка связи жизни и духа (Der Geist als Widersacher der Seele. II Bd. S. 516).
Жизнь есть процесс в пространстве и времени, состоящий в
осуществлении биологических (витальных) влечений индивидуума. Дух (логос, пневма, нус) не имеет пространственной и временной формы, а поэтому вездесущ. Он присоединяет к пространственно–временной жизни индивидуума свои акты, не имеющие протяжения во времени, и, порождая сознание, расщепляет жизненный процесс на безвременные единицы (744 и след.). В самом деле, акт понимания не имеет дления во времени, он есть безвременное «теперь»; делящее время (Т. 1. С. 12).
Руководясь принципом тождества «А есть А», акт понимания имеет и предмет понимания, как нечто вневременное, как некоторую точку, не имеющую длительности (I, 31). Таким образом, существа, обладающие духовностью, приходят к одним и тем же понятиям единицы, числа, меры и к рассмотрению временной действительности с точки зрения системы сосчитываемых точек (I, 62). Так как действительность есть жизнь, т. е. процесс во времени, то ясно, что мышление духа с вневременностыо его актов и предметов понимания оторвано от действительности: дух осуществляет суждения (судит), жизнь переживает свой процесс. Дух есть чистое бытие, а жизнь есть бывание (процесс); бытие мыслимо, но непереживаемо, жизненный процесс переживаем, но невыразим в понятиях (I, 68). «Ни одно переживание не бывает сознательным, и никакое сознание не может чего‑либо переживать» (I, 229). Процесс жизни имеет характер сплошности, а сознание — прерывисто, оно разбивает действительность на атомы бытия (1, 253).
Дух обладает волей, которая ставит цели согласно понятиям. Сам по себе дух бессилен; он только управляет рулем, ставя цели (II, 606, 641), и для осуществления их расщепляет биологический порыв, отнимая у него его интенсивность для своих надобностей (II, 689). Он подразделяет, как сказано выше, события действительности на счетные единицы, чтобы путем мысли о «механической причинности» и «закономерности» механизировать природу, строя всевозможные машины; для этой цели он использует такую сторону природы, которую можно истолковать по аналогии с машиной (II, 744). Бытие, получающееся отсюда, лишено теплоты жизненного процесса (II, 753 и след.). Жизнь чахнет, так как дух похищает у нее энергию для осуществления своих волевых актов. Конечная цель духа есть умерщвление жизни, которое должно закончиться и самоумерщвлением духа (II, 758), потому что свою энергию он может брать только от жизни. Сущность всего исторического процесса человечества Клагес видит в борьбе духа против жизни и в уничтожении ее (II, 68). Он уничтожает жизнь своим интеллектом, механизируя ее, или своими религиозными идеалами, вступая в борьбу с «плотью» (II, 758 и след.); цель мистической борьбы с жизнью есть пустота (II, 763), ничто.
Клагес талантливо излагает свое учение: попутно он высказывает много ценных мыслей, например о душевной жизни растений (III, 813 и след.), о философии языка (III, 924 и след.: 1143 и след.). Нельзя не сочувствовать ему, когда современную технически–индустриальную культуру с ее стандартизацией всех проявлений
жизни он изображает как царство фантомов (II, 767 и след.; Ill, 1228 и след.). Однако основная его мысль, будто дух есть метафизический паразит, разрушающий биологическую жизнь и ведущий к уничтожению ее и самого себя, явно несостоятельна. В основе ее лежит неправильная психология мышления и теория знания.
Акты осознания и опознания, согласно Клагесу, невременны, т. е. не имеют длительности, а потому и предмет их невременен и, следовательно, оторван от действительности. Против этого рассуждения следует заметить прежде всего, что невременность духовных интеллектуальных актов не доказана Клагесом. Но даже если и допустить, что акты осознания и опознания невременны, из этого вовсе не следует, будто предмет их тоже должен быть невременен. В самом деле, «я» человека, как и всякий субстанциальный деятель, есть существо сверхвременное. Стоя выше времени, я могу направить свой моментальный акт созерцания на целый отрезок изменчивой действительности, например на мелодию в ее только что отзвучавшем прошлом, настоящем и нарождающемся будущем. Как известно, интенциональный акт и предмет, на который он направлен, могут глубоко отличаться друг от друга. Так, в каждом случае воспоминания акт вспоминающего созерцания совершается в настоящее время, а созерцаемое посредством него событие находится в прошлом. Таким образом, сознательное созерцание, восприятие не есть отрыв от живой, творчески изменяющейся действительности.
Посмотрим теперь, как обстоит дело с опознанием предмета и мышлением в понятиях. Опознание и мышление требуют актов сравнивания, т. е. различения и отождествления; следовательно, оно руководится принципом тождества «А есть А» и принципом противоречия «А не есть не–А». Гегель, Бергсон, Клагес и многие другие мыслители полагают, что предмет, подчиненный закону тождества, неизбежно должен быть невременным, неизменным и, следовательно, не принадлежит к области живого бытия. Это убеждение есть следствие ошибочного понимания закона тождества, которому вообще не везет в истории философской мысли. Закон тождества, закон противоречия и закон исключенного третьего суть в своей основной форме не логические, а онтологические законы. Кроме Сверхмирового начала и кроме субстанциальных деятелей, как носителей творческой силы, все остальные предметы имеют характер определенности, А–вости, В–вости, С–вости и т. д. Онтологический закон тождества, которому подчинены эти предметы, гласит, что каждый из них есть нечто определенное, например А. Онтологический закон противоречия состоит в том, что «А не есть не–А», а закон исключенного третьего - в том, что «всякий определенный элемент мира есть или А, или не–А». Законы эти слишком основные, слишком всепроникающие, поэтому они кажутся тривиальными, незначительными, важных следствий, вытекающих из них, часто не понимают; начиная формулировать их, делают это неточно, ошибочно; тогда возникают
непреодолимые затруднения и попытки отрицать их или ложно истолковывать. Всего хуже обстоит дело с законом тождества. Когда говорят о законе тождества как о законе онтологическом, в его формуле следует избегать повторения знака А: в этом законе речь идет не о тождестве двух экземпляров А, а о самотождестве А, т. е. всякой определенности. Когда на основе онтологического закона тождества формулируется логический закон тождества, т. е. закон, в Котором идет речь о свойствах истины, о свойствах суждений, выражающих истину, его можно формулировать так: «Во всех суждениях объективное содержание А остается всегда тождественным себе самому А». В формуле этого закона знак А повторяется, но и в ней речь идет не о двух экземплярах А, а о двух или многих случаях интенциональных актов суждения, имеющих в виду единственное, буквально то же самое А. Это абсолютное тождество предмета, сохраняющееся для сознания, несмотря на множество актов суждения о нем или актов воспоминания о нем и т. п., есть нечто, с одной стороны, самоочевидное, а с другой стороны, и очень трудно объяснимое. Не много есть философских систем, которые способны ясно и вразумительно показать, какое строение мира и сознания обеспечивает возможность того, чтобы многие различные интенциональные акты (восприятия, воспоминания и т. п.) направлялись на то же самое А.
Самотождество определенности, о котором здесь идет речь в онтологическом и в логическом законе, вовсе не требует невременности бытия: самое головокружительно быстрое изменение в каждой своей фазе и в целом есть нечто строго определенное, т. е. самотождественное. Повторные сознавания и опознавания этого изменения могут содержать истину о нем лишь в том случае, если в многократных актах сознавания имеется и головокружительная быстрота изменения предмета и вместе с тем абсолютное численное тождество его. Как это возможно? Интуитивистическая теория знания отвечает на этот вопрос очень просто. Положим, вспоминая прошлое, я говорю: «Дом моего соседа, когда в него ударила молния, в течение нескольких минут был весь охвачен огнем». Я, познающий субъект, будучи сверхвременным, способен - спустя много времени после акта восприятия предмета — много раз направлять свои акты воспоминания на абсолютно то же самое событие в подлиннике и вновь осознавать его: при этом акты сознавания, опознавания и т. п. суть новые события, а сознаваемый предмет их есть абсолютно то же единственное событие. Философские системы, неспособные дать отчет, как возможно такое абсолютное тождество предмета в воспоминании, суждении, умозаключении, не могут объяснить истинности и самых простых умозаключений и суждений, что и обнаруживает их несостоятельность.
Сомнения в применимости закона тождества, противоречия к изменению, совершающемуся сплошно во времени, возникают, между прочим, в силу следующего обстоятельства. Мышление о
таком событии, как, например, полет пушечного ядра, обязывает признать, что в момент времени ядро занимает определенное место в пространстве и не может переместиться из него; отсюда делают вывод, что в момент времени ядро покоится в определенном месте в следующий момент оно покоится в другом месте и т. д. Из суммы состояний покоя никак нельзя получить движения. Следовательно, делают отсюда вывод, если движение существует, оно не подчинено закону противоречия: в каждый момент времени оно находится и не находится в определенном месте пространства (см., например: Гегель. Собр. соч., 2–е изд. IV, 67).
В этом рассуждении кроется следующая ошибка. Момент времени есть граница между двумя отрезками времени, не имеющая длительности; поэтому, действительно, в момент времени пушечное ядро занимает определенное место в пространстве и не перемещается из него. Однако это вовсе не значит, что ядро покоится: покой есть пребывание тела в одном и том же месте в течение отрезка времени, хотя бы самого краткого, например в течение одной тысячной секунды, а в нашем анализе речь шла не об отрезке времени, а о моменте времени, т. е. об идеальном аспекте его, принадлежащем к строению времени, как границе между частями его, но не составляющем части времени (по поводу всех этих вопросов см. в моей «Логике» о логических законах мышления, § 30–36).
Наконец, есть и еще одно недоразумение, приводящее к мысли, будто мышление в понятиях есть отрыв от живой действительности. Правильно формулированное понятие остается тождественным во всех актах мышления и обладает невременным характером; отсюда делают вывод, что понятие не дает знания о живой действительности. Рассуждая так, упускают из виду, что все временное имеет также невременной аспект; понятия о событиях суть созерцание временного сквозь рамки невременного, дающее высшую точность знания без упущения из виду живой изменчивости бытия.
Из приведенных соображений следует, что Клагес не оправдал гносеологически и психологически своего основного тезиса, будто сознание и знание, вообще дух оторван от действительности и убивает жизнь. Он сузил понятие духа, разумея под этим словом только технический интеллект; но даже и этот интеллект имеет дело с действительностью, правда низшего порядка. Еще яснее становится несостоятельность учения Клагеса, если принять во внимание высшие проявления духа, художественное творчество, нравственную и религиозную деятельность, создающие особенно ценную сверхбиологическую жизнь, которая при нормальном развитии гармонически сочетается с биологической жизнью. Наконец, у Клагеса нет и намека на понимание возможности еще более высокой цели воплощения идеала абсолютного совершенства в Царстве Божием, в котором биологическая жизнь совершенно отменена, но зато осуществлена сверхбиологическая духовная жизнь с бесконечной мощью творчества и воплощением ее в ее вершенной духовной телесности. В этом царстве бытия реализуется
бесконечная сила духа, наличная и в низших царствах бытия, но не могущая в них проявиться сполна. К обсуждению этого вопроса мы и перейдем теперь.
Согласно тому виду персонализма, который я защищаю и разрабатываю, мир состоит из сверхвременных и субстанциальных сверхпространственных деятелей. Каждый из них есть индивидуум, неповторимый и незаменимый, согласно своей нормативной идее. Каждый деятель есть действительная или потенциальная личность, наделенная творческой силой и творящая события, имеющие временную или пространственно–временную форму.
Материи, души или духа, как особых субстанций, нет: существуют только материальные, душевные и духовные процессы, творимые субстанциальными деятелями, а также идеальные духовные основы мира (например, формальные принципы строения мира), носимые субстанциальными деятелями. В случае эгоистического обособления от Бога и друг от друга субстанциальные деятели могут осуществлять только простейшие деятельности с обедненным содержанием. В процессе эволюции они вступают друг с другом в союзы все более сложные, обеспечивающие возможность более высоких ступеней жизни и более содержательных, более ценных видов творчества. Так возникает ступенчатое строение мира. Примем во внимание только следующие ступени: внизу - неорганическая природа с материальными механическими и физико–химическими процессами; далее, на этой основе возникает биологически организованная природа с материальными механическими и физико–химическими процессами; далее, на этой основе возникает биологически организованная природа с физиологическими и бессознательными душевными процессами; более высокая ступень этой природы содержит в себе, в дополнение ко всему предыдущему, сознательные душевные процессы; наконец, еще выше стоит та ступень развития, на которой возможна духовная культурная жизнь, например в форме исторического процесса человечества, стремящегося осуществлять абсолютные ценности добра, истины, красоты.
Никоим образом нельзя допустить, будто низшие ступени природы не содержат в себе ни в какой мере процессов и принципов, присущих высшим ступеням природы. Тогда пришлось бы думать, что на самой низшей ступени субстанциальные деятели производят только чисто материальные процессы отталкивания, притяжения и творения пространственно оформленных чувственных качеств света, звука, тепла и т. п. Тогда было бы совершенно непонятно, как на более высоких ступенях сюда присоединяется душевность, духовность, целестремительная причинность и т. п. В действительности такие существенно важные проявления и принципы бытия, как душевность и духовность, наличествуют в той или иной мере в актах субстанциальных деятелей даже и на самых
низких ступенях их развития. Самые простейшие действия могут быть осуществлены только благодаря духовным основам строения бытия и только при посредстве психических или, по крайней мере, бессознательных психоидных актов, например благодаря влечению к определенной, хотя и неопознанной цели. Нетрудно показать, например, что столь первичные в природе действия, как отталкивания, суть непременно взаимодействия, т. е. совершаются не иначе как при одновременном толкании и отталкивании. Это возможно лишь при том условии, что стремление одного деятеля произвести акт отталкивания вызывает в другом деятеле аналогичное противоположное стремление, и только после этого становится возможным реализованный в пространстве механический процесс одновременного взаимоотталкивания. Таким образом, даже механические процессы суть не просто материальные, а психоматериальные (например, сознательное сталкивание человеком камня с дороги) или психоидно–материальные (например, давление на нашу руку камня, тяготеющего к земле, т. е. стремящегося к ней); при этом каждое действие есть целестремительный акт: нет чисто механической причинности, существует только телеологическая причинность *.
Итак, всякий субстанциальный деятель на самой низшей ступени развития от века является носителем духовных основ своего бытия и деятельности и способным к душевным и телесным (материальным) проявлениям. При этом господствующее положение занимает духовная основа деятеля: стремление к конечной цели абсолютной полноты бытия и совершенства, хотя бы бессознательное, есть источник всякого изменения и всей эволюции. Далее, в нашем психоматериальном царстве бытия второе по значению место принадлежит психическим процессам: всякое действие, даже и пространственно–временное материальное, производится всяким деятелем целестремительно, следовательно, начинается с психического или, по крайней мере, психоидного акта. Каждое сполна осуществленное действие творится деятелем так, что содержит в себе духовную, душевную и телесную сторону
Итак, общие основы строения всего мира и всех существ чрезвычайно единообразны. В этом отношении система персонализма, защищаемая мною, весьма сходна с персонализмом Лейбница, который, излагая свое учение о том, что весь мир состоит из монад, неоднократно подчеркивал однообразие строения природы и всеобщность основных правил ее (см., например: Размышления о жизненных началах и о пластических натурах).
Но в то же время нельзя не признать и правильность современных учений о многоступенчатости природы и о творческой эволюции, создающей новые царства природы, в каждом из которых некоторые законы автономны, несводимы на законы других
____________________
См. мои статьи «Что не может быть создано эволюцией?»//Современные записки. 1927. XXXIII; «Формальная разумность мира»//3аписки Русского Научного Института в Белграде. Вып. 15. 1938.
ступеней. Сочетать эти два на первый взгляд противоположные учения нетрудно: внутри единообразных рамок строения всего мира остается еще огромное поприще для глубоких различий, для изобретения и творения субстанциальными деятелями все новых и новых типов жизни, образующих все более высокие царства природы.
Увеличение содержательности, сложности и ценности действий достигается путем выработки все более сложных союзов деятелей: эти союзы становятся все более совершенно организованными; на известной ступени развития появляется сознательность но крайней мере некоторых действий и т. п. Различия этих сторон строения и жизни могут быть столь глубокими, что дают право говорить о существовании различных царств природы. Так, например, даже и отстаивая панвитализм, т. е. органические основы строения атома, молекулы, кристалла и т. п., нельзя не признать, что царство растительных и животных организмов есть новая ступень природы: высокая форма целостности, особенно служение органов целому и целого своим органам, сохранение целого при множестве изменений роста и развития, живой обмен со средою путем питания, распространение выработанного типа жизни путем размножения и наследственности — все эти свойства придают своеобразный характер царству биологической жизни в сравнении с жизнью добиологической. Еще более высокую ступень образуют существа, у которых ко всем этим свойствам присоединяется сознание и знание. Далее, еще выше стоят существа, перешедшие от потенциально–личного к актуально–личному типу жизни, именно существа, опознавшие абсолютные ценности и долженствование руководиться ими в своем поведении. Таков, например, человек, душевность и духовность которого выходит из приниженного состояния и пышно расцветает. Далее, в высокой степени своеобразный характер имеет такое царство бытия, как человеческое общество с историческим процессом развития культуры. Каждая из этих ступеней психоматериального бытия опирается на низшие области природы и включает их в себя так, что без них не может быть осуществлена. В этом смысле все высшее зависит в психоматериальном царстве от низшего, однако эта зависимость вовсе не односторонняя и не такая,, чтобы при разрушении, например, организма совершенно уничтожалась бы душевность и духовная сущность субстанциальных деятелей, входивших в него: каждый субстанциальный деятель неразрушим и все его основные свойства неуничтожимы; мало того, весь опыт, приобретенный деятелем во время биологической жизни, сохраняется им после разрушения тела хотя бы в форме инстинктов, которыми он руководится, чтобы вновь построить себе тело и творить новые, еще более высокие, чем прежде, ступени жизни. При этом руководящая роль всегда принадлежит духовности и душевности.
Однако все же зависимость сложных и утонченных духовных и душевных деятельностей от низших телесных процессов существует в психоматериальном царстве и часто тяготит нас, например, художественное творчество человека, научная и общественная
деятельность зависит от здоровья, от правильного питания, сна и т. п. Энергию для высших своих проявлений человек отчасти должен черпать у подчиненных деятелей, входящих в его тело, приспособляя их к своим целям. Отсюда, как уже не раз было сказано, возникают иногда драматические столкновения силы и ранга ценностей.
Эта зависимость некоторых высших деятельностей от низших не есть первичный закон строения мира; она есть следствие неисполнения нравственного закона: те деятели, которые эгоистически обособились от Бога и друг от друга, вместо освобождения попадают в зависимость друг от друга, и притом до некоторой степени в зависимость высшего от низшего. Отсюда ясно, что эта зависимость есть нечто ненормальное, устранимое путем возрастания деятелей в добре, обнаруживающего все яснее мощь духовности. Весь процесс эволюции состоит в том, что деятель, достигший высшей ступени развития, объединяет подчиненных
ему деятелей в своем теле так, что возводит их низшие, например физико–химические, процессы на более высокую ступень, например органического процесса. Даже внизу природы такие существа, как грибы, проявляя способность расти и развиваться при самых разнообразных условиях питания, лишь бы в среде были органические вещества, обнаруживают изумительную находчивость и умение подчинять течение низших процессов целям сравнительно более высокого целого. Еще ярче обнаруживается эта способность там, где появляется сознательная духовность, например у человека. Вырабатывая научное знание и связанную с ним технику, человек достигает все более совершенной победы над болезнями и все разностороннее овладевает природой, не только используя ее законы, но также и творя в ней новые соотношения деятелей, вследствие чего возникают процессы, невозможные без руководства человеческим умом, например многие химические реакции в лабораториях, беспроволочная передача музыки, телевизия и т. п. явления. Господство высших ступеней над низшими еще ярче обнаруживается в жизни святых, которые, возрастая в нравственном добре и вступив в связь с высочайшими сферами бытия, увлекают за собой путем внутреннего единения также и низшую природу или, по крайней мере, освобождаются от нее. Многие святые становятся почти независимыми от потребностей питания и сна; силу для своей деятельности, часто очень напряженной, они находят в самом своем «я» и, вероятно, в сочетании с деятелями высшего царства бытия. Даже над природой вне своего тела они приобретают изумительную власть, творя исцеления, привлекая к себе животных своей благостью, оказывая помощь нуждающимся на расстоянии, без непосредственного общения с ними. Богочеловек Иисус Христос, даже и в исторической фазе своего пребывания на земле, способен был силой своего духа безгранично управлять
природой. Когда на озере поднялась буря и лодка была в опасности, «Он запретил ветру и сказал морю: умолкни, перестань. И ветер утих и сделалась великая тишина» (Мк. 4, 39).
Удостоившись обожения и став членом Царства Божия, деятель обладает божественным всеведением и, находясь в теснейшем союзе конкретного единосущия со всеми другими членами этого царства, создает действительность, в которой нет телесной смерти, нет болезни, нет никаких взаимных притеснений и страданий. Творческая мощь духа в Царстве Божием безгранична. Именно сила духа есть нечто нормальное, т. е. соответствующее замыслу Божию о мире, а наша немощь, наоборот, есть аномалия, созданная нами самими, поскольку мы вступили на путь греха (см. Соловьев Вл. Оправдание добра. Ч. II. Гл. 7 и 8).
О. С. Булгаков в своей книжечке «О чудесах Евангельских» показывает, что чудеса Христовы, совершенные Им во время исторического пребывания Его на Земле, могут быть поняты как действия духовной причинности, присущей человеку и нормальной для него, если он находится в благодатном единении с Богом.
Размышляя об осуществлении нравственного закона в социальной жизни, можно поставить вопрос о нравственности деятелей, стоящих выше человека, возглавляя государство, народ, общественные группы так, что отдельные люди суть подчиненные им органы их деятельности. Этой трудной проблемой я не буду заниматься здесь и сосредоточусь только на вопросе о нравственных идеалах и очередных современных задачах человека, поскольку он участвует в общественной жизни.
Среди решений вопроса о значении социального строя для нравственности есть два крайних направления. Одни утверждают, что государственный и общественный строй не имеет существенного значения для осуществления добра: никакой строй, говорят они, не может искоренить злоупотреблений, несправедливостей и преступлений, если отдельные лица стоят на низком уровне нравственного развития; что же касается нравственно совершенных людей, они осуществляют добро в рамках любого строя. Другие, наоборот, совершенно отрицают индивидуальную нравственность: они говорят, что совершенный общественный строй уничтожит всякое зло и будет источником всякого добра в отношениях людей друг к другу; все преступления и несправедливости обусловлены, по их мнению, несовершенным общественным порядком.
Все предыдущие главы книги содержат в себе разнообразные доказательства того, что существенное условие идеала совершенства
есть нравственное добро и что оно осуществляется не иначе как путем свободных индивидуальных усилий каждой личности. Поэтому не стоит здесь и останавливаться на ошибке тех лиц, которые видят источник всякого добра или зла вне личности, в общественном строе. Скажем лишь несколько слов против первой односторонности, именно против заблуждения тех, кто считает общественный строй безразличным для осуществления добра. Особенно явно впадают в эту ошибку те христиане, которые говорят, что нужно жить по–Божьи, руководясь заветами Христа, и тогда окажется, что нравственно добрый путь поведения можно найти при любом общественном строе, а потому они равнодушны к вопросу о социальных реформах. Они, конечно, правы, что каждое лицо в своем индивидуальном поведении может найти нравственно добрый путь при любом общественном порядке; из этого, у однако, вовсе не следует, что социальный строй безразличен для христианина. Пояснить это можно рассмотрением хотя бы одного конкретного вопроса, например эксплуатации труда капиталом. Владелец фабрики или большого имения, если он добрый христианин, конечно, не злоупотребляет своим положением хозяина, с уважением и любовью относится к личности своих рабочих и стремится удовлетворить их нужды. Однако решение социального вопроса этим путем не получается; в самом деле, среди хозяев есть много людей недобрых, и можно поручиться, что в земных условиях всегда будет немалое количество гордецов, деспотов, скупых хищников и т. п., которые используют мощь капитала для эксплуатации и притеснения людей, зависимых от них. Но этого мало, в общественном строе, предоставляющем капиталисту полную свободу хозяйствования, конкуренция создает такие условия, при которых даже и добрый хозяин не может удовлетворять нужды подчиненных ему лиц в достаточной мере, если не хочет довести свое предприятие до разорения. Отсюда ясно, что для Осуществления социальной справедливости кроме поднятия нравственности отдельных лиц необходимо еще заботиться и об усовершенствовании общественного и государственного строя.
Многие социальные бедствия и необходимые для их устранения реформы могут быть плодотворно обсуждаемы только на основе специальных теоретических и практических знаний в области социологии, государствоведения, политической экономии и т. п. Отсюда ясно, что христианская религия и этика могут устанавливать, с своей точки зрения, только общие основы идеала индивидуальной и социальной жизни в связи с нравственными и религиозными требованиями, но вовсе не выставлять конкретные политические и социальные программы. Если духовные лица начинают использовать авторитет Церкви для защиты наличного социального порядка, утверждая, будто он есть единственно допустимый Церковью, или, наоборот, используют Церковь для пропаганды определенной социальной реформы, выставляя ее как выражение не их личного мнения, а голоса самой Церкви, то это один из случаев усердия не по разуму.
Идеально совершенный общественный строй должен обеспечить каждому члену общества духовные и материальные условия нормального развития, ведущего к порогу Царства Божия. Вследствие большей или меньшей эгоистической исключительности лиц, принадлежащих к нашему психоматериальному царству бытия, и вследствие связанного с этим умаления творческой силы их вполне идеальный общественный строй у нас неосуществим. Можно только установить направление, в котором должно совершаться развитие общества для достижения идеала, но конкретные программы, отстаиваемые общественными деятелями каждого народа и каждой эпохи, должны сообразоваться с материальными и духовными условиями данной среды и неизбежно должны быть несовершенны. Поэтому ценность всякого земного общественного и государственного строя всегда относительна. Фанатики реакционеры, так же как и фанатики революционеры, абсолютизируют какую‑либо политическую форму, например монархию, республику и т. п.; или какой‑нибудь экономический порядок, например капиталистический, коммунистический и т. п.; такая абсолютизация относительного всегда есть зло.
В наше время совесть человечества особенно обеспокоена проблемой войны, вопросом о наказании, об экономическом строе и о пределах духовной свободы. Некоторые из этих вопросов уже подвергнуты обсуждению в предыдущих главах. Основы решения вопроса о войне изложены в главе «О борьбе со злом» и о применении силы в этой борьбе. Бывают случаи, когда война для защиты высоких духовных ценностей и преодоления зла становится необходимой. Однако выше было уже разъяснено, что необходимость применения силы для борьбы со злом есть одно из следствий нашего несовершенства. Человечество стоит перед задачей выработать в международном общении средства для предупреждения войны. Проблема наказания также рассмотрена уже выше в главе о «Санкциях нравственного закона».
Поэтому здесь будет подвергнут специальному рассмотрению только вопрос об экономическом строе с точки зрения современных требований нравственности.
Идеально совершенный социально–экономический строй должен обеспечить каждому члену общества духовные и материальные условия нормального развития, ведущего к порогу Царства Божия. Однако силы, способности, духовные и материальные средства человека в земных условиях чрезвычайно ограниченны. Попытки иных социальных реформаторов одним судорожным прыжком сразу поднять общество на гораздо более высокую ступень развития обыкновенно только разрушают достигнутое раньше скромное добро и вовсе не осуществляют новых высших форм совершенства. Однако наше время имеет исключительный
характер. Быстрое развитие техники, высокий уровень промышленности дают возможность в короткий срок вырабатывать огромные материальные богатства, но при современных условиях обмена и распределения эти богатства недоступны народным массам и наличность их ведет только к ухудшению положения — к безработице и к возрастанию нужды множества лиц.
Современный экономический кризис явным образом ведет к выработке какого‑то нового экономического строя. В обществе, где промышленность и техника способны производить огромные запасы материальных благ и удовлетворять потребности человека, нуждаясь все в меньшем количестве рабочих, распределение продуктов и услуг не может совершиться, как прежде, сполна путем купли и продажи. Высокая техника производства должна быть дополнена высокой и притом своеобразно новой техникой распределения, по крайней мере, некоторых материальных благ.
Без сомнения, эта социальная проблема может быть разрешена многими, весьма различными способами. Разработка их — задача экономистов, практических общественных деятелей и в особенности инстинктивного социального творчества. Переход к новому типу социально–экономического строя будет совершаться постепенно, отчасти ощупью, как это наблюдается в наше время, например, в Соединенных Штатах. Можно представить, например, такой строй, в котором государство в союзе с городским и земским самоуправлением взяло бы на себя обеспечение всем членам общества всех необходимых благ и услуг, — главных пищевых продуктов, одежды, жилища, врачебной помощи и т. п. Во избежание так называемого «бюрократического социализма» (канцелярий с большим штатом служащих, многократных анкет, канцелярской волокиты) следует переводить различные виды необходимых продуктов и услуг в разряд обеспеченных государством весьма постепенно, но зато щедро.
Глубокое изменение состава общества должно произойти вследствие увеличения числа лиц, занятых интеллектуальным трудом. В самом деле, необходимо помнить, что есть разряды служащих (например, почтовые чиновники) и интеллектуальных работников, переобремененных трудом (например, врачи, педагоги и т. п.). К тому же нужды общества обслуживаются интеллектуальным трудом очень недостаточно: количество врачей, учителей, воспитателей, ученых, деятелей искусства должно быть многократно увеличено, как для того, чтобы полнее удовлетворять все духовные потребности общества, так и потому, что интеллектуальным труженикам необходимо иметь досуг для совершенствования в своей специальности.
Отдадим себе отчет, например, в том, как следовало бы организовать медицинскую помощь и санитарно–гигиеническую службу. Правильное лечение и в особенности предупреждение болезней возможно лишь в том случае, если есть институт семейных врачей, следящих за здоровьем каждого члена лечимой семьи с момента его рождения, знающих индивидуальность и условия жизни
их. В случае трудноопределимого заболевания или недомогания должны быть произведены всесторонние исследования выделений больного, крови и т. п., а также наблюдения над деятельностью сердца и других органов. Это возможно лишь при наличии большого количества лабораторий и гигиенических институтов, производящих такие анализы и исследования. Большой персонал нужен также для надзора за благоприятными условиями труда и для выработки этих условий.
Правильная постановка воспитания и образования детей и юношества также требует большого увеличения числа педагогов. Классы, в которых учится 60 детей, не редкость в наше время во многих странах. В таком классе учитель не может приспособляться к индивидуальности учеников, и занятия поневоле превращаются в скучное заучивание текста учебников.
Еще большее увеличение количества воспитателей и учителей должно быть осуществлено для того, чтобы превратить современную мертвую школу в живую. Произойдет это тогда, когда школа будет соответствовать потребностям и интересам ребенка, воспитывая все его способности и отвечая всем запросам его интеллекта. Современная школа, первоначальная и средняя, почти исключительно посвящена сообщению знаний, главным образом пассивному. Ребенок и юноша сидят ежедневно на школьной скамье по пять часов и более; придя домой, они должны бывают нередко затрачивать еще часа три или более на приготовление уроков. Очень часто молодой человек бывает лишен прогулки, возможности подышать свежим воздухом и удовлетворить потребности в движении, столь необходимом для молодого организма. Рабочий день ребенка и юноши зачастую оказывается более длинным, чем у фабричных рабочих. К тому же часть этого времени бывает нередко заполнена нелепыми занятиями, например переводами с родного языка на латинский или заучиванием многих сотен названий городов, маленьких рек и т. п., не сочетаемых ни с каким содержательным знанием. Поистине такая школа, особенно часто это бывает со средней школой, уподобляется системе каторжных работ. В самом деле, существенные признаки каторжной работы — принудительность, непосильность, однообразие, бесполезность — присущи труду, возлагаемому на детей и подростков во многих средних школах.
Школа должна учить и воспитывать с целью содействовать раскрытию всех способностей человека, необходимых для творческой или, по крайней мере, подражательной деятельности, воплощающей ценности добра, красоты, истины, богатства жизни. В таком всестороннем развитии на равной ступени с приобретением теоретических знаний и упражнением мышления должно стоять физическое воспитание, а также развитие художественных способностей, по крайней мере настолько, насколько это необходимо для полноты восприятия произведений искусства. Многие сведения и упражнения должны приобретаться в живой школе путем разнообразных экскурсий — естественнонаучных, исторических
эстетических, спортивных, — знакомящих с современной техникой, общественными учреждениями и т. п. Современный идеал трудовой школы требует также не пассивного усвоения знаний, а самодеятельности воспитанников.
Ясно, что правильная постановка школы должна привести к большому увеличению числа учителей и воспитателей, а следовательно, и педагогических институтов, а следовательно, и университетов. Есть еще одна потребность, для удовлетворения которой число лиц, занятых интеллектуальным трудом, должно чрезвычайно возрасти. В странах с высокоразвитой техникой количество часов физического труда будет все уменьшаться. Поэтому у рабочих явится досуг, и заполнить его не пустыми и даже вредными развлечениями, а разумной деятельностью будет в состоянии лишь то общество, в котором образуются большие кадры интеллигенции. Искусство, наука, философия и религия должны быть использованы для того, чтобы дать богатое содержание духовной жизни обществу, освободившемуся от бремени физического труда. Общества музыкантов, певцов, любителей театрального искусства, живописи и т. п. должны быть многочисленными и могут процветать, не иначе как имея в своем составе руководителей, получивших специальное образование. Точно так же в каждом городе и даже в большом селе должны быть ученые общества — естествен- нонаучные, исторические, лингвистические и т. п. Такие общества могли бы брать на себя систематические наблюдения над некоторыми явлениями природы, охватывающие всю страну, собирать материалы для изучения социальной жизни и т. п.
Народ, освободившийся благодаря совершенству техники от изнурительного физического труда, должен привлекать всех граждан к высокой духовной культуре. Не только всем способным, но и всем желающим должна быть обеспечена возможность получения высшего образовани
я. Некоторые люди говорят с ужасом, что при таком распространении высшего образования не всем интеллигентам можно будет обеспечить труд по их специальности; тогда может случиться, что, например, доктор классической филологии будет работать где‑нибудь на постройке шоссе. В чем же здесь бедствие, задали бы мы вопрос? Такой рабочий будет заполнять свой досуг не посещением трактиров, а чтением Эсхила или Платона в подлиннике и приобщением лиц, не имеющих таких знаний, к великим ценностям античной культуры.
Особенно вреден такой способ сокращения числа лиц с высшим образованием, как введение барьерных экзаменов. Во многих странах экзамены на аттестат зрелости и некоторые университетские экзамены устроены так, что сроки сдачи их и количество часов непрерывного труда требуют крайнего напряжения памяти, всех умственных и даже физических сил. Следствием таких экзаменов является неврастения и другие душевные и телесные расстройства даже у лиц высокоодаренных. Такая нелепая растрата сил личности есть тяжкое социальное бедствие. Следует не уменьшать, а увеличивать число лиц, обладающих средним и высшим образованием,
не связывая, однако, с ним никаких особенных прав и привилегий. Диплом высшего учебного заведения должен быть только необходимым, но еще недостаточным условием для получения некоторых определенных должностей и званий.
Чтобы обеспечить медицинскую и санитарную службу в широких размерах, чтобы усовершенствовать школу и поднять образование на должную высоту, вообще чтобы обслужить духовные нужды общества, необходимы громадные средства. Откуда взять их? Мне могут сказать, что современное общество не обладает богатствами, необходимыми для осуществления намеченной мною программы. В ответ на это возражение я высказываю уверенность, что страны с высокоразвитой промышленностью обладают богатством, вполне достаточным для намеченных мною целей. Чтобы убедиться в этом, оставим в стороне деньги; подлинное богатство страны заключается не в золотых и серебряных монетах, а в производимых ею продуктах. Представим, с одной стороны, все множество лиц, занятых интеллектуальным и физическим трудом, а также лиц, неспособных к труду и нуждающихся в поддержке, а с другой стороны, множество предметов, необходимых для нормального уровня жизни их, — платья, обуви, жилищ, продуктов питания и т. п. Богатство, необходимое для жизни, заключается именно в этих материальных благах. Без сомнения, такие страны, как Соединенные Штаты, Англия, Франция, Германия и т. п., способны производить не только все это множество материальных благ, но и гораздо больше того, что требуется для удовлетворения нормальных нужд своих сограждан. Отсюда следует, что эти страны достаточно богаты для того, чтобы осуществить изложенную выше программу усложнения и использования интеллектуального труда. Весь вопрос в том, как перейти с наименьшими потрясениями от современного экономического строя к новому порядку: нужно так изменить экономику, чтобы промышленность служила удовлетворению нужд общества, а не целям хищнического обогащения и наживы отдельных лиц, но вместе с тем, чтобы инициатива частных лиц, заинтересованность их в труде, дисциплинирующее влияние частной собственности и т. п. ценные стороны капиталистического строя не были утрачены *.
Потенциальное богатство современных культурных стран особенно интенсивно могло бы реализоваться, если бы найдены были надежные средства обеспечения коллективной безопасности, так что можно было бы уменьшить расходы на вооружение.
Не следует, однако, думать, будто социально–экономический порядок, обеспечивающий всем членам общества право на труд и необходимые материальные условия жизни, был бы осуществлением совершенно идеального общественного строя. Поскольку и люди и симфоническая личность общественного целого эгоистичны, каждое нововведение может подвергаться искажениям и даже
___________________
См., например: Гессен С. Проблема правового социализма//Современные записки. 1924–27.
может быть использовано как новое средство притеснения человека, эксплуатации его и т. п. Многие лица в наше время влюблены в свои мечты о социализме. Однако прав Бердяев, утверждающий, что и «социализм, в опыте осуществления своего, будет совсем не тем, к чему социалисты стремятся. Он вскроет новые внутренние противоречия человеческой жизни», «он никогда не осуществит того освобождения человеческого труда, которого Маркс хотел достигнуть связыванием труда, никогда не приведет человека к богатству, не осуществит равенства, а создаст лишь новую вражду между людьми, новую разобщенность и новые неслыханные формы гнета» (Бердяев. Смысл истории. С. 238–239).
Совершенный идеал осуществим не иначе как после полного освобождения от эгоизма, не иначе как на основе совершенной любви к Богу и всем тварям, следовательно, только в Царстве Божием, где не только духовная жизнь наша, но и самая телесность подвергнется преображению. «Цель истории, — говорит о. С. Булгаков, — ведет за историю, к жизни будущего века, а цель мира ведет за мир, к новой земле и новому небу». «Если рассматривать историю в ее собственной плоскости и в ее непосредственных достижениях, то следует признать, что история есть великая неудача, какое‑то трагическое недоразумение. Во всех отношениях приводит она к мучительным диссонансам и трагическим безвыходностям, и ни одно из человеческих глубочайших стремлений не является удовлетворенным» (о. Булгаков С. Свет невечерний. С. 410, 408).
Однако именно эти неудачи истории благодетельны: они исцеляют от опасных увлечений идеей человекобожия, или народобожия, или многобожия, от веры в гуманитарный прогресс, движущей силой которого является «не любовь, не жалость, но горделивая мечта о земном рае» (406). Неосуществимость совершенного общественного порядка в условиях земного бытия, подчеркиваемая современной русской философией, давно уже выяснена в трудах проф. П. И. Новгородцева «Кризис современного правосознания» (1909) и «Об общественном идеале» (1–е изд. 1917). Свой тезис П. И. Новгородцев обосновывает на рассмотрении отношения между индивидуумом и обществом. Имея в виду не родовое понятие человека, а конкретную индивидуальную личность. Новгородцев устанавливает неотразимо убедительно, что «антиномия личного и общественного начала» неустранима в пределах земного бытия: «Гармония личности с обществом возможна лишь в том умопостигаемом царстве свободы, где безусловная и всепроникающая солидарность сочетается с бесконечностью индивидуальных различий», т. е. в Царстве Божием. «В условиях исторической жизни такой гармонии нет и быть не может» (Об общественном идеале, 3–е изд. С. 141). Отсюда становится понятным констатируемый Новгородцевым факт «крушения веры в совершенное правовое государство», а также веры в социализм и анархизм, вообще «крушение идеи земного рая». Относительной правды достижений современного правового государства, а также исканий социализма и анархизма Новгородцев
не отвергает, но он устанавливает несоизмеримость их с идеалом абсолютного добра. Поэтому, чтобы не попасть в безвыходный тупик, необходимо строить идеал земного общества, имея в виду «свободу бесконечного развития» личности, а не гармонию законченного совершенства (25).
Преобразование экономического строя должно руководиться мыслью, что свобода развития личности есть принцип более ценный, чем совершенное удовлетворение материальных потребностей. На первом плане, конечно, стоит духовная свобода, именно свобода совести, свобода мысли и слова и т. п., но также немаловажное значение имеет и некоторая степень свободы хозяйственной деятельности. Некоторые области хозяйства должны быть в руках частных лиц даже и для того, чтобы полнее и всестороннее обеспечить духовную свободу человека и независимость его от государства (например, частные лица должны иметь право основывать типографии, издательства, книжные магазины, библиотеки и т. п.). Поэтому обобществление и огосударствление хозяйственных предприятий не должно заходить слишком далеко. Сочетание двух систем хозяйства, государственно–общественной и частной, в наше время лучший способ удовлетворить как материальные, так и духовные нужды человека.
Существуют две противоположные группы учений о прогрессе человечества: одни утверждают существование прогресса в истории, другие отрицают его. Учение, отстаиваемое мною, не стоит ни на той, ни на другой стороне: как это ни странно, оно сочетает в одно целое многие утверждения философов, признающих прогресс, с многими утверждениями философов, отрицающих его.
Под словом «прогресс» я буду разуметь постепенное поднятие мировых существ на все более высокие ступени совершенства, т. е. более полное осуществление ими все более высоких ценностей, имеющих целью достигнуть порога Царства Божия и вслед за тем удостоиться обожения.
Согласно персоналистической метафизике, отстаиваемой мною, мир состоит из субстанциальных деятелей, которые все суть личности, или актуальные, или, по крайней мере, потенциальные.
Деятели, проникнутые совершенной любовью к Богу и всем существам, суть члены Царства Божия; они совершенны, обожены и живут абсолютно полной жизнью. Поэтому в Царстве Божием нет развития, нет прогресса, как постепенного совершенствования; творческая активность членов его бесконечно разнообразна, но всегда предельно совершенна.
Все остальные деятели в мире, будучи более или менее эгоистичными, т. е. отпадшими от Бога и Царства Божия, ведут поэтому
жизнь в той или иной степени обедненную, нередко даже стоящую на степени лишь потенциально–личного существования. Все они стремятся к абсолютной полноте бытия, но не обладают ею. Содержание жизни самых упрощенных из них, таких, как электроны, протоны и т. п., приближается к нулю. По степени близости к Богу и к полноте жизни Царства Божия деятелей можно поставить в ряд, начиная от нуля и кончая положительной бесконечностью. Надо, однако, иметь в виду, что есть существа, еще более удаленные от Бога, чем те, жизнь которых, вследствие чрезвычайной сосредоточенности на себе, приближается по своей бессодержательности к нулю. Это те существа, которые под влиянием гордыни вступают в соперничество с Богом и ненавидят Бога. По степеням удаления от Бога этих представителей сатанинской природы можно расположить в ряд ниже нуля, вплоть до отрицательной бесконечности. Итак, шкала, изображающая все степени приближения или удаления в отношении к совершенству бытия Царства Божия, такова:
-∞…. — 1….0….+1….+00….+∞
Так как все деятели стремятся к абсолютной полноте бытия и действуют целестремительно, опираясь на весь свой опыт, то они никогда не застывают в одном положении. Но действия их суть результат свободных творческих исканий; они могут вступать также и на неправильный путь; поэтому изменения их могут быть крайне различными: одни из них имеют характер прогресса, т. е. приближения к Царству Божию, другие могут быть регрессивными, т. е. удаляющими от Царства Божия; возможны также боковые отклонения от прямого пути. Идеальную линию изменения, ведущую прямо к порогу Царства Божия, мы назвали нормальной эволюцией. Формальная свобода ни на каком из путей, даже и на сатанинском, не утрачивается. Поэтому всегда сохраняется возможность раскаяния и вступления на правильный путь восхождения к Богу. Отсюда следует, что среди бесконечного множества деятелей должны быть и такие существа, которые проделали весь путь от отрицательной бесконечности до положительной. Биография этих существ есть образец прогресса, осуществленного в таком грандиозном масштабе, какой и не снился сторонникам позитивистической теории прогресса.
Надо помнить, что прогресс или регресс есть свободно развивающаяся личная история каждого существа; это значит, что прогресс и регресс не может быть передаваем от одной личности к другой механически или по наследству: он может быть результатом только собственного опыта и собственных усилий каждой личности. Правда, подражание, усвоение чужого творчества, обучение и воспитание имеют некоторое значение, однако лишь второстепенное, лишь в меру интереса, пробудившегося в самом воспитываемом. Поэтому прогрессивное накопление возможно разве только в области передачи знаний от одного поколения к другому,
да и то лишь знании низшего порядка, например имеющих значение для техники; интерес к ним одинаково силен у каждого поколения, потому что связан с повседневными, однородными у всех людей нуждами. Что же касается знаний более высокого порядка, например философских, здесь завоеванное одними поколениями и понятое ими нередко выпадает из жизни других поколений, и требуются новые усилия, для того чтобы восстановить и вновь понять давно уже открытые истины.
Отсюда ясно, что поведение деятелей, усвоивших одинаковый в общих чертах тип жизни, например людей и народов, крайне разнообразно. Есть лица и народы, совершенствующиеся в добре; другие, наоборот, деградируют в тяжелых условиях жизни (возможно, что такова, например, была судьба эскимосов); третьи вступают даже на путь сатанинского зла (быть может, древние мексиканцы с их жестокой религией были на этом пути).
Чтобы установить, изучая какие‑либо явления, имеется ли в них прогресс, нужно проследить историю определенного индивидуального деятеля, например такого‑то человека или определенного народа. Но смерть человека есть выход его из нашего поля наблюдения. Земной человеческий тип жизни деятеля есть только краткий эпизод в длинной истории его, которая тянется биллионы лет и не дана нашему наблюдению как целое. То же самое относится и к народам. Каждый народ есть живое органическое целое, во главе которого стоит личность народа, субъект всей народной жизни. Смерть народа есть распад органической целости его, выступление из его состава того субъекта, который был организующим центром, и переход к существованию в виде другого народа или даже иногда к сверхнародному бытию, притом, быть может, не на земле.
Отсюда ясно, что, изучая историю человечества, мы наблюдаем только сравнительно небольшие отрывки жизни различных индивидуумов и в каждом отрывке находим прогресс или регресс в относительно незначительном масштабе. Положение это можно пояснить следующим сравнением. Положим, мы наблюдаем в течение десяти лет жизнь первого класса какой‑либо начальной школы. В течение года замечается прогресс некоторых его учеников в чтении, письме, счете и прогресс класса, как целого, в дисциплине, умении организовать общественные предприятия и т. п. Но в следующем году нет продолжения этого прогресса: все начинается сначала, и неудивительно, потому что класс состоит из новых индивидуумов и сам представляет собой новое индивидуальное целое. Нечто подобное представляет собой и жизнь человечества. Каждый день одни люди умирают, другие рождаются. Многие из рождающихся впервые вступают в ряды человечества, поднявшись из животной, вообще дочеловеческой жизни. Неудивительно, что среди них есть немало Калибанов16. Даром речи они пользуются прежде всего для брани, свободою — для пьянства. Мало того, целые народы сходят со сцены и вместо них вступают в исторический процесс новые народы, члены которых вышли, может
быть, только из дочеловеческого бытия. Неудивительно поэтому, что в истории человечества нет линейного прогресса. (Множество доказательств отсутствия прогресса см. в брошюре Л. Карсавина «Диалоги», 1923.)
Несколько веков совершенствования сменяются периодами упадка, и человечеству вновь приходится бороться за те принципы и блага духовной жизни, которые, казалось, были уже прочно завоеваны.
Наше время дало потрясающие примеры регресса, убивающие веру в оптимизм в отношении к истории человечества на земле. Нам довелось быть свидетелями восстановления пыток в самых разнообразных и жестоких формах; в наше время вновь появился институт заложников; возникли концентрационные лагери для сотен тысяч большей частью ни в чем не повинных людей, жестоко истязаемых в них; появились унизительные ограничения свободы прессы и вообще литературной деятельности, свободы науки, свободы совести, вторжение государства в жизнь семьи с целью воспитать ребенка в духе общественных идеалов, явным образом нелепых и возмущающих совесть христианина; государственный эгоизм возрос и стал проявляться в особенно циничных, бесстыдных действиях и замыслах против других государств. Наблюдая перечисленные печальные явления и принимая во внимание к тому же интеллектуальную ограниченность каждого человека даже и на высоких ступенях культуры, приходится признать, что гордое название homo sapiens не соответствует действительности; правильнее было бы называть земного человека homo imbecillis17. Обижаться таким названием не следует. В термине «слабоумие» есть все же указание на проблески разумности: камень совсем лишен интеллекта и потому не может быть назван слабоумным. А человек есть первое разумное существо на земле, стоящее на самой низшей ступени разумности, и потому неудивительно, что, хотя ум у человека и есть, все же проявлений слабости больше, чем обнаружений развитой всесторонней силы.
Тип жизни, осуществляемый земным человечеством, есть одна из возможных промежуточных ступеней на пути к более высоким формам жизни. Небольшой диапазон прогресса на земле мы объясняем именно тем, что одни деятели, развив в себе возможные для земного человека достоинства, выходят из человечества, а в человечество вступают все новые деятели из низших ступеней природы. Поэтому грубость человечества, все вновь и вновь подтверждаемая историей, неудивительна. Однако отчаиваться и утрачивать интерес к творческой работе для усовершенствования социальной жизни не следует. Задачи, выдвинутые социальной этикой нашего времени, например выработка нового экономического порядка или сверхгосударственная организация человечества, регулирующая отношения между государствами и народами и обеспечивающая решения международных споров без войны, увлекательны и разрешимы даже и для земного человечества. Не следует только
воображать, будто разрешение их создаст рай на земле. Между всеми усовершенствованиями, достижимыми в условиях земного бытия, и конечным идеалом Царства Божия всегда остается огромное расстояние, так что земной человеческий прогресс есть лишь небольшое движение вперед на пути к обожению.
В заключение следует сказать несколько слов о характере моей книги, посвященной основам этики. Все проблемы нравственности решаются в ней, исходя из идеала абсолютного совершенства в Царстве Божием. Совершенство членов Царства Божия выражается в творческой деятельности их, которая, осуществляя абсолютные ценности в полной гармонии с мировым целым, имеет мирообъемлющий характер; строение такого царства бытия, даже телесность членов его глубоко отличается от нашей действительности. Поэтому, утверждая осуществимость требования нашей совести идти в направлении к Царству Божию, приходится постоянно обращаться к метафизическим учениям о строении нашего царства бытия, о связи его с нашим нравственным поведением и об онтологических условиях, содействующих или препятствующих достижению идеала. Таким образом, в книге на первый план выдвинуто учение о метафизических условиях возможности нравственного идеала.
Имея в виду как конечную цель Царство совершенной любви к Богу и ко всем существам, стремясь выработать систему этики в духе христианства, автор в то же время при обсуждении проблем современной жизни не становится на сторону абсолютного пацифизма, не защищает требования немедленной отмены смертной казни и т. п. Отсюда может возникнуть обвинение в оппортунизме и в подпадении соблазну «Великого инквизитора», снизившего нравственный идеал. Такое обвинение было бы несправедливо. Указанные особенности книги стоят в связи с убеждением, что моральный максимализм, требующий от человека немедленного перехода в царство абсолютного добра, ведет к искусственности, неискренности, фальши и умерщвлению жизни. Земной человек, за исключением редких случаев высокой святости, способен двигаться вперед по пути добра лишь медленно и постепенно. Поэтому суровая требовательность допустима лишь в отношении к самому себе, что же касается отношения к другим людям, здесь необходима снисходительность и защита свободы, вплоть до относительной свободы во зле, так как насильственное водворение добродетели ведет к ухудшению положения.
К числу своеобразных сторон книги принадлежит выработанное в ней в связи с метафизическим персонализмом учение о том, что все страдания, все бедствия, все катастрофы в нашем царстве бытия суть следствия нарушения гармонии, вызываемого нравственным
злом недостатка любви к Богу и тварям Его. Такое учение не есть односторонний метафизический морализм. Красота, истина, свобода, как нравственное добро, суть абсолютные ценности. Совершенное осуществление их органически необходимо связано с нравственным добром, однако они не тождественны ему: все абсолютные ценности суть своеобразные аспекты абсолютного совершенства, необходимо сочетанные друг с другом. Так, например, где есть абсолютно совершенное нравственное добро, там необходимо есть и абсолютная красота и, наоборот, абсолютная красота необходимо связана с совершенным нравственным добром.