«Ленин в Октябре»

Два дня прошли как в тумане. Какой-то был просмотр. Помню, поразило меня, что очень мало режиссеров пришло. Почти никого. Только Эйзенштейн был, Пудовкин, не помню еще кто. Потом я к этому привык. После «Ленина в Октябре» меня многие недолюбливали.

И помню еще, что в этом просмотре я все ждал оговорки. В самый последний день монтажа я вдруг заметил в одном кадре оговорку. Надо бы переозвучить или заменить дубль, но переозвучить времени не было, а дубля тоже не было потому что всю картину эту я снял без дублей. Во всяком случае, в ленинских сценах не было ни одного дубля, снимали один раз. Вот так. Потому что иначе мы не успевали. Так вот рискованно я работал. Если бы один кадр был запорот, – все.

Ну, после просмотра огляделся я: сидит рядом Охлопков, лицо потрясенное, в глазах слезы. Я думаю: вот какое впечатление произвела на него картина! Пожимаю ему руку, у него задрожали губы, и он мне говорит:

– Ты меня погубил, Миша. Теперь все будут говорить: вот Охлопков здорово сыграл в «Ленине в Октябре», здорово он там открывает и закрывает двери. Больше ничего он не делает.

Я даже не понял его, признаться. Дело в том, что я выкинул у него там один героический эпизод. Очевидно, поэтому он и заплакал.

Вот так прошли как-то эти два дня. Наконец, настал день просмотра в Большом театре, 6-го числа. В газетах уже анонсы, картина выходит в шестнадцати городах.

Как я пришел в Большой театр, не помню. Где будка? Где-то на балконе, на первом ярусе. Поднялся я – временная будка, еще только оштукатуренная. Вошел я туда: механики, инженеры, собирают еще что-то, еще монтируют что-то такое, переругиваются. Понял я, что им не до меня, трясутся все. До просмотра-то осталось всего ничего, каких-то сорок пять минут, а у них что-то не готово.

Где микшерская? В зале, вот тут же на балконе, в первом ряду направо.

Пошел я, смотрю: идти-то в микшерскую нельзя будет, потому что будет на экране тень. Я возвращаюсь, говорю:

– На экране-то будет тень, если во время просмотра мне к вам пройти. Есть какое-нибудь сообщение с микшерской?

– Сообщения никакого нет.

– Да идти же нельзя в ряд, на экране же будет отражаться. Прямо перед окошечками будки надо проходить.

– Ну, не успели ничего сделать. Сидите, все будет в порядке.

Ну, сел я, трясусь. Прошла торжественная часть. Антракт прошел. Шумяцкий здесь появился, пожал мне руку. Тоже волнуется безумно.

Наконец, началась картина. Как началась, я просто ахнул: открылся занавес, экран маленький, на огромном расстоянии. Изображение мутно-голубое, ну, еле видно, что там на экране. Да вдобавок изображение меньше экрана. Почему уж так, не понял я. И звука никакого, ну просто ничего. Я нажимаю направо, налево, – ничего.

Побежал в будку. Прибежал (ну, естественно, моя тень плясала на экране). Я им говорю:

– Звука нет!

– Знаем мы… Бегите назад!

Бегу назад. Появился звук – хриплый, еле слышимый. Я пробежал, на меня шикает публика. Сел. Только сел, – порвалась картина. Я остолбенел: ну, что тут сделать! Просто помертвел, сижу, скриплю зубами. Минута, две, бегу к ним опять в будку. Прибежал, а картина уже пошла. Бегу обратно. Пробежал пригнувшись по этому проходу, сел за микшер, выжимаю звук, сколько могу, – еле слышно.

В это время смотрю – по проходу ползет ко мне на четвереньках Шумяцкий, а за ним ползет на четвереньках заместитель его Усиевич. И Шумяцкий мне:

– Что вы делаете?! Не слышно ничего!

Я говорю:

– Знаю я, что не слышно ничего. Скажите в будке, чтоб прибавили звука!

Он назад по проходу на четвереньках. И Усиевич, только уже теперь перед ним ползет.

Прибавляют в будке звук. Теперь громко, я не могу сбавить. Ну, как-то уладилось это дело. Кончилась первая часть, пошла вторая. Ах ты, батюшки! – на втором аппарате совершенно другая оптика: изображение в полтора раза больше, не помещается на экране и еще более мутное. Вдобавок, с первого аппарата изображение голубое, а с этого какое-то желтое. И звук – грохочущий рев.

Я пытаюсь уменьшить, ничего не получается. И вновь рвется картина. И опять бежит на четвереньках Шумяцкий.

Вот так два часа я мучился. Ни слова понять нельзя изображение то большое, то маленькое; на экране муть; картина рвалась раз пятнадцать. К концу я был совершенно измучен, ну, до конца. И только думал: ну, вот хоть кончилось, ну, хоть бы кончилось, хоть бы кончилось! И тогда я пойду в будку, я с ними рассчитаюсь!

Ну вот, наконец, кончилось! Кончилось! Я сижу, закрывши глаза: ведь провал явный. Что такое? Громовые аплодисменты. Открываю глаза: аплодируют, глядя в правительственную ложу. Я заглянул вниз, а там стоит в ложе Сталин и все Политбюро, и Сталин аплодирует. Оказывается, он встал, начал аплодировать. Ну, естественно, весь зал аплодировать. Он же картину-то видел раньше, знал, что и звук хороший и изображение нормальное.

Я тогда пошел в будку. Ну, думаю: сейчас я кого-нибудь убью! Убью кого-нибудь! По дороге вижу – Усиевич сидит еле живой. Сколько они на четвереньках проделали уж я не знаю даже.

Я думаю: чем убивать буду? Коробками с пленкой, думаю, буду убивать. Схвачу две коробки – и по голове. Распахиваю дверь в будку, а там стоит в дверях чин из ГПУ:

– Вы куда? Вы кто?

Я говорю:

– Я режиссер, и я пришел убить здесь кого-нибудь.

Он говорит:

– Не надо убивать. Уходите.

Смотрю, механики и какие-то инженеры здесь, трясущиеся, жалкие, собирают обрывки пленки, а этот чин им командует:

– Все обрывки в отдельную коробку, вот там еще кусочек лежит. Вот так. Теперь уж торопиться некуда работайте спокойно, собирайте все!

И понял я по взгляду этого человека, что дело механиков плохо. Повернулся я, пошел. Пришел домой, рухнул чуть не плачу, думаю: «Что же это за позорище такое?! Кошмар!»

Главное, все эти дни я спать не мог. Так привык не спать за октябрь-то, что и снотворное принимал, и только засну, – что-нибудь как толкнет меня: вспомню и сажусь. То мне снится, что дубля нету, то что-то еще.

Седьмого с утра пошли на демонстрацию всей ну, кроме Каплера, естественно. Он где-то на трибунах был, наверное. Пошли мы на демонстрацию, и все шли, вспоминали разные вещи: «А помните, как у нас оптику перекололи? А помните, как в негатив замазку всунули? А как кабеля перерубали? А как в одном дубле снимали и каждый раз этот приставленный к нам субъект записывал в дневник: сцена с Лениным, снята в одном дубле? Как пропал какой-то срезок с кадра Ленина, и все его искали, по всей монтажной, потому что срезки не полагалось выносить со студии, кто знает, какое применение им, этим срезкам, найдем!»

Вспоминали всю эту историю, так думали: прошло уже все, кончилось все, что делать теперь будем?

Ну, я спрашиваю:

– А идет картина-то?

– Идет, в Москве в «Ударнике» идет, в «Центральном». Надо бы сходить.

Я говорю:

– Не могу я смотреть. Оговорка меня (смеется) мучает эта самая, каждый раз я вздрагиваю.

– А ведь сегодня не было оговорки, – говорит мне кто-то. – То есть вчера.

Да, действительно, оговорки не было. (Смеется.) Как раз в этот момент звука не было, когда оговорка была. Так что просмотр хоть в чем-то помог.

Кончилась демонстрация, увидел я на трибуне Сталина, поприветствовал его. Ну, обратно возвращался через Пушкинскую площадь – посмотреть, идет в «Центральном»? Идет «Ленин в Октябре», – толпа народа.

Как-то я вдруг успокоился. Думаю: действительно все. Все. Конец. Можно спать. Пришел домой, сразу лег спать и говорю Леле:

– Леля, не буди меня. Так, если я просплю больше суток, тогда только разбуди, числа девятого, – вот так.

Заснул. А через часа три начала она меня будить, и никак не может, – я открою глаза и опять падаю. Трясет она меня, говорит:

– Ромм вставай, Роммочка, вставай!

– Что такое?

– Тебя к Шумяцкому вызывают.

– К какому Шумяцкому?

Ничего… Потом вдруг сразу проснулся:

– Что такое? Почему к Шумяцкому? Что стряслось?

Одеваюсь я, машина, оказывается, меня уже ждет полчаса, я все никак проснуться не мог. Сел, приехал к Шумяцкому. Прихожу. Там Волчек, Каплер, Васильев, кажется, был тоже. Да.

Выходит Шумяцкий, потирает руки, говорит:

– Ну вот, сегодня после демонстрации Иосиф Виссарионович еще раз смотрел картину и просил передать вам, что без ареста Временного правительства и штурма Зимнего дворца все-таки крах буржуазного правительства России будет неясен. Придется доснять штурм Зимнего дворца и арест Временного правительства.

Я говорю:

– Как доснять? Когда доснять? Ведь картина на экране!

А Шумяцкий говорит:

– Нет, она уже не на экране, час назад она по телеграфу снята со всех экранов.

И я в первый раз в жизни упал в обморок. Не совсем, правда, упал. Меня затошнило, поплыла так комната, как полагается, я клюнул в стол, но взял себя в руки. Я говорю:

– Когда надо это снять?

Шумяцкий мне говорит:

– Немедленно.

Я говорю:

– Сегодня ж студия закрыта!

Он мне говорит:

– Зачем сегодня? Товарищ Сталин просил передать: сколько времени на это надо?

Я говорю:

– А сколько дано?

– Товарищ Сталин сказал, что это не играет роли, уже юбилей прошел, так что все равно. Сколько надо.

Я говорю:

– А если месяц?

– Да хоть месяц, – сказал Шумяцкий. – Берите, сколько надо.

Так мне обидно стало, думаю: «Господи, без дублей снимал! Сколько огрехов, сколько грязи! И все зря. Ведь второй раз в жизни не выдержать уже!» Я говорю:

– Значит, что же, позвольте, а картина, значит, с экрана?

– Снята.

Я говорю:

– Позвольте, да это же скандал? Да это же что такое?!

Он говорит:

– Никакого скандала. В газетах появится специальное сообщение ТАСС, оно составляется сейчас, что, так сказать, выпущена такая блестящая картина, по великолепному сценарию, великолепная режиссура, великолепно исполняют роли, но нужно, чтобы еще лучше она была, нужно доснять штурм Зимнего дворца. А вы его доснимайте. Завтра выезжайте в Ленинград.

Назавтра или послезавтра поехали мы в Ленинград. Приехали, площадь закатана асфальтом, стоят трибуны перед Зимним дворцом. Чтобы снимать, надо было бы их ломать. А я как-то не привык ломать вещи. В Зимнем дворце снимать – видели мы Орбели, хранителя, – понял я, что там с массовкой расправляться будет нелегко, они до сих пор помнили, как Эйзенштейн снимал, и не хотели повторять этот опыт. Подумали мы, решили снимать на «Мосфильме».

Но не мог уж я остановиться. Темп был взят. Я вернулся, говорю Каплеру:

– Три дня сроку вам, давайте текст к этим сценам. Сцены примерно такие-то.

И тут же ему рассказываю, как себе представляю: штурм вот так, построим баррикаду, построим дворец, вот так будет проходить штурм. Кованая решетка, на нее полезут матросы, только не один, а толпа матросов. Потом бой во всех коридорах, какую-то реплику для Ванина, ну, и заодно надо снять, как Временное правительство ждет, как нервничает, как волнуется. Ну, и какой-то текст при аресте.

Примерно набросал это все дело и говорю:

– Вот вам три дня сроку, через три дня мы уже начнем снимать.

Действительно, Дубровский-Эшке взялся в три дня сгородить декорации. Один проход: он просто взял старые колонны, расставил их полукругом, – вот тебе и декорация. Никакого фона нет. В другом случае повесил зачехленную люстру, огромный стол, и сделал какие-то двери, взял дворцовые старые, – вот другая декорация. Для третьей декорации набрали копий гипсовых из музея (ныне он называется музеем [имени] Пушкина), там было много гипсовых копий разных скульптур. Четвертая – лестница – сохранилась от картины, да чуть ли не от «Веселых ребят», или, нет-нет-нет, от «Цирка» александровского, по-моему, лестница сохранилась. В общем, лестница была. Белым ее покрасили, понаставили колонн, – вот и четвертая.

А Зимний дворец тут же мне стали строить. И так работала студия, так работали цеха на картину, что уже к первому декабря, то есть за… ну, за две недели, уже стоял Зимний дворец, три этажа, крашенный масляной краской. Была готова кованая чугунная решетка, которая выдерживала сорок человек, поворачиваясь на петлях, баррикада. Вымощено было пол квадратных километра площади булыжником, сделано основание арки Генерального штаба, Александровской колонны, – все сделала студия, прямо с поразительной энергией работали все цеха, просто какой-то невиданный был энтузиазм. И уже ничего не случалось.

Ну, а текста все нету. Текста нет, я начал снимать. Перед съемкой сам напишу, что там в голову придет, наспех, и снимаю.

Узнал Каплер, что я снимаю по своему тексту, и вот тут у нас вышел первый конфликт. Опротестовал он это. Пошел к Шумяцкому, сказал, что Ромм снимает по своему тексту. Текст, мол-де, плохой и политически неверный, что выглядит Временное правительство слабым врагом и что надо это безобразие прекратить. Шумяцкий потребовал к себе материал, посмотрел, обвинил меня в том, что я политически неграмотный человек. Ну, и велел, значит, переснять все. Я говорю:

– Пусть Каплер текст дает.

Каплер говорит:

– Пожалуйста.

Я говорю:

– Завтра!

– Нет, завтра нет, я халтурить не буду! Через три дня.

Ладно. Пока снимаем мы бой на лестнице… Проходит три дня – текста все нет. Наконец, приносит он текст. Но я вижу, что текст, в общем, тот же самый, что я писал. Я говорю:

– Что же прикажете менять?

– Поведение менять.

– Ну хорошо. Ссориться не буду. Буду менять поведение.

Собираю группу съемочную, Волчка вызываю, говорю:

– Переснимать будем.

– Почему?

– А вот нипочему, будем переснимать, и все. Bсю картину сняли без дублей, все сцены Временного правительства будем снимать два раза.

Приходим в павильон, я говорю актерам:

– Товарищи, у меня технический брак, будем все делать еще один раз…

Пришел Каплер, увидел, что я снимаю то же самое. Ушел. Через час появился Шумяцкий со всем своим штабом. Он и раньше часто приходил на съемку, притворялся, что не видит Охлопкова. И тут пришел. Тихо, скромненько сел в уголочке – смотреть: переснимаю или не переснимаю? А я переснимаю. Волчку даю срезочку, он ставит точно такой же; кадр, вспоминаем мы с актерами, как это было, повторяем еще раз.

Убедился Шумяцкий, что действительно повторяем еще раз, переснимаем. Остался доволен, удовлетворен. Ушел. Потом монтажница у меня спрашивает (Анна Лихачева у меня монтировала), говорит:

– Михаил Ильич, а из каких дублей-то собирать эпизод? Из первой съемки или из второй?

Я говорю:

– А мы выберем из обеих, – что получше, то и возьмем. Все равно, они одинаковые, что первая, что вторая.

Но Каплер восторжествовал. Впервые я понял, что он не такой обаятельный человек, как казалось мне. Он в случае и укусить может. Стал я думать: почему же он так? И вспомнил я, что как-то, когда он приехал с юга, я работал со Щукиным, он потихоньку от меня стал давать советы актерам. Как многие сценаристы, он промышлял когда-то и режиссурой. Я рассердился, что он со мной не посоветовался и говорил что-то актерам, и попросил его не делать этого. Второй раз заметил это. А на третий раз попросил его уйти из павильона. Вот, очевидно, из-за этого и пошло.

Но как бы то ни было, закончил я картину, штурм Зимнего дворца снимал – уже мороз был на дворе, снял за два дня весь штурм. Круглосуточно снимали. Мы уж привыкли круглосуточно снимать, так и снимали круглосуточно.

В общем, к пятому декабря все закончили. К пятому декабря. Да, начали снимать пятнадцатого ноября или шестнадцатого, а к пятому все кончили. Ну, картина вышла на экран.

Еще не конец. Вышла на экран, – вызывает меня Усиевич к себе и говорит:

– Что же вы, Михаил Ильич, так ведете себя? Нехорошо.

– А что?

– Надо бы написать где-нибудь, что ведь съемками-то непосредственно руководил Борис Захарович.

– Как – Борис Захарович? Съемками все-таки непосредственно руководил я.

– Нет, Борис Захарович. Это с вашей стороны черная неблагодарность. И Николай Иванович вами недоволен. (Николай Иванович – это Ежов.)

Я говорю:

– Что вы от меня хотите?

– Напишите вот, как руководил Шумяцкий съемками.

Понял я, что Шумяцкий очень большие надежды возлагает на картину. Боялись все тогда арестов. Я говорю:

– Нет, я такой вещи писать не буду.

Тогда он звонит по внутреннему телефону Шумяцкому и говорит, что вот договариваюсь, но трудновато идет дело. Поворачивается ко мне и говорит:

– Зайдите к Борису Захаровичу. Захожу.

Борис Захарович говорит:

– Это нечестно, товарищ Михаил, я столько сил положил на вашу картину, вы не забывайте, что вы с «Мосфильма» были уволены. Я вас вытащил, я вас на эту картину назначил, я руководил съемками. А вы что? Все лавры хотите себе? Это вот, творческие работники, вот ваша манера.

Я говорю:

– Что вы хотите, Борис Захарович? Это неприлично, если я буду в газете писать вам благодарность. Это не положено, это некрасиво, да и… я спасибо могу вам сказать, да и все. Да и потом, простите меня, вы Охлопкова не утвердили, за мной слежку установили, сложно это все. У меня к вам претензий нет. Вы вон меня переснимать заставили зря.

Он говорит:

– Слушайте, если вы напишете, все будет в порядке. Я вам устрою встречу, знаете, с кем?… Лично встретитесь, поговорите, получите благодарность. Ну, а нет, – смотрите.

Я говорю:

– Борис Захарович, я пуганый, не пугайте вы меня.

Он говорит:

– Я вас не пугаю. Мы же одной веревочкой по этой картине связаны, неужто вы не понимаете? Мы ж должны поддерживать друг друга. Вот, смотрите.

Я говорю:

– Нет, Борис Захарович, я очень вам благодарен, но делать ничего не буду.

И он тогда напечатал сам статью под названием «Опыт непосредственного руководства».

Ее подняли на смех в «Литературной газете». Очевидно положение его было уже шаткое. А потом я немного пожалел, что отказался как-то поддержать его. Вдруг узнал, что он ночью арестован. И он арестован, и белобрысый Усиевич арестован, и все его заместители арестованы, начался разгром кинематографических кадров. Все были арестованы. И на студии были многие арестованы. Арестованы были люди, которые никак не могли ни бить колуном объективы, ни рубить кабели. Кто это делал? Я так и не знаю.

Может быть, все это делалось для того, чтобы создать повод для ареста? А может быть, и в самом деле картина кому-то была нежелательна, не думаю, чтобы это могла организовать Соколовская, как-то не верится мне в это. Тогда я твердо верил: диверсант.

Вышла картина на экран. Ну, у народа успех, чего говорить – он хорошо известен. А в кинематографических кругах было очень по-разному, очень по-разному. Один ленинградский режиссер (не хочу называть его фамилию), встретивши меня, когда я спросил: «Как картина?», – ответил:

– Знаете, очень плохой был экземпляр, звук невнятный, я, признаться, не разобрался.

Мой ближайший друг и, так сказать, соратник, один московский режиссер, признался мне через два года, когда уже посмотрел «Ленин в 1918 году»:

– Миша, – сказал он, – вы сделали хорошую картину. Признаться, я «Ленин в Октябре» не смотрел. Все говорили, что это такая дрянь, а я не хотел огорчаться за вас.

Ну-те-с, Ленинградский Дом кино прислал в Москву телеграмму такого содержания: «Поздравляем московских кинематографистов с большой победой, с картиной „Остров сокровищ“ В. Вайнштока». Вот так.

Но, пожалуй, злее всех и, как всегда, ярче всех по этому поводу высказался Довженко. Он сказал так: «Эта картина напоминает мне концерт, в котором спела отличная певица, а раскланиваться вышел ее муж, зубной врач».

Певица – это Щукин, зубной врач – это, естественно, я.

Да, он, конечно, недобрый был человек, хотя очень талантливый. Это замечание задело меня больно, так что надолго я его запомнил, надолго.

А душенька Сергей Михайлович Эйзенштейн написал огромную рецензию, хвалил меня, хвалил подчеркнуто режиссуру. И когда я читал, я понял, что он это делал именно потому, что другие ругали. «Вот другие ругают, а я хвалю Ромма». А я уверен, что он много-много огрехов заметил.

Если бы у меня было время, насколько лучше можно было сделать эту картину! Насколько совершенней! Насколько она по мастерству слабее предыдущих и последующих моих картин. Ну, правда, зато сделана на одном дыхании.

Судьба моя переломилась после этого, и, пожалуй, я на всю жизнь как-то устал. Я уже не взялся бы никогда повторить такой фокус. А за мной утвердилась слава, что я делаю картины быстро, и все мне составляли после этого и планы очень короткие, и сроки сжатые, и нормы большие.

И как-то всю жизнь я работал немножко торопясь… немножко торопясь. Кроме, пожалуй, «Мечты» и «Обыкновенного фашизма», хотя там тоже торопился.

Да, ну вот и весь рассказ.

Можно рассказать историю «Ленина в 1918 году» – что я написал, что Каплер написал, – неважно это все.

Такая вот была история, как-то, мне кажется, очень многое в ней просматривается. А впрочем, может быть, я и ошибаюсь. Так, для памяти я ее рассказал. Если подробно все рассказывать, это заняло бы не два часа, а, пожалуй, пять.

Загрузка...