Начало зимы. Субботнее утро. Аэропорт Шарль де Голль, терминал 2Е.
Белесое солнце, запах керосина, страшная усталость.
– Вы налегке, без чемодана? – спрашивает меня таксист, подходя к багажнику.
– Почему? С чемоданом.
– Видать, он хорошо спрятан!
Он смеется, я озираюсь.
– О нет!.. Я… видно… это… забыл его на транспортере…
– Сходите, я подожду!
– Ну его. Сил нет… я… да бог с ним…
Он уже не смеется.
– Хм! Но вы же не оставите его, а?
– Потом заберу… Все равно послезавтра обратно… Я тут уже, можно сказать, поселился… Да нет… Поехали… Неважно. Сейчас не хочу возвращаться.
«Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на коне!
Оу-йе, да-да, на коне!
Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на велосипеде!
Оу-йе, да-да, на велосипеде!»
– надрывается магнитола в Пежо-407 у Клоди А'Бгуахана номер 3786 (его лицензия приклеена скотчем к спинке переднего сиденья).
«Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на воздушном шаре!
Оу-йе, да-да, на воздушном шаре!»
– Надеюсь, вас духовные песнопения не раздражают? – спрашивает он, глядя на меня в зеркальце заднего вида.
Я улыбаюсь.
«Эй, гоп-гоп, мой Боже, я примчусь к Тебе… на реактивном самолете/»
С подобными-то хоралами, не рановато ли мы утратили веру в Бога?
Оу-йе!
О нет…
– Нет-нет, нормально. Спасибо. Все отлично.
– Откуда прилетели?
– Из России.
– Ух ты! И холодно там?
– Очень.
Мне бы так хотелось быть дружелюбнее к себе подобным, но увы… Виноват, признаю, да, хоть на это я еще способен: не могу.
Чувство вины гложет.
Я слишком очерствел, измотан, изнурен и грязен: просто непригоден к общению.
Чуть дальше, на съезде с магистрали:
– Вот скажите мне: вы в Бога верите?
Черт побери. Господи. Надо же было так влипнуть…
– Нет.
– Знаете, а я это сразу понял. Как увидел, что вы вот так бросаете свой чемодан, так и подумал: в Бога он не верит.
– Не-ве-рит! – повторяет он, постукивая по рулю.
– Не верю… – признаюсь я.
– А Бог-то ведь есть! Он здесь! Он повсюду! Он указывает нам, куда…
– Нет-нет, – прерываю я его, – там, откуда я вернулся… там Его нет. Точно. Уверяю вас.
– Это почему же?
– Там такая нищета…
– Так ведь Бог среди нищих! Бог творит чудеса, вы знаете? Бросаю взгляд на спидометр: 90. Из машины не выскочить.
– Взять хотя бы меня… кем я был раньше?.. да никем! – Он занервничал. – Пил! Играл! С женщинами спал! Да я уже на человека был не похож, понимаете?.. Полное ничтожество! Но Господь позвал меня. Поднял с земли, словно цветочек, и сказал: «Клоди, ты…»
Я никогда не узнаю, что там наболтал ему Всевышний. Я заснул.
Когда мы подъехали к дому, он тронул меня за колено.
На оборотной стороне счета значился точный адрес рая: церковь Обервилье, улица Сен-Дени, 46–48. С 10.00 до 13.00.
– И не откладывайте, в ближайшее же воскресенье приходите. Просто скажите себе: если я сел в эту машину, это не случайно, потому что случайностей… (он делает большие глаза) не бывает.
Стекло справа от водителя опущено, и я наклонился, чтобы попрощаться с моим пастырем:
– Так значит… эээ… Вы теперь… это… больше не спите… с женщинами вообще?
Он широко улыбается:
– Только с теми, которых посылает мне Господь…
– И как вы их узнаете? Улыбка становится еще шире.
– Они самые красивые…
Всему-то нас учили наперекосяк, размышлял я, толкая дверь подъезда. Вот я, я только тогда был искренен, когда говорил себе: «Я не достоин принять Тебя».
И в это я действительно верил.
А ты, гоп-гоп, да-да, ты – поднимаясь на пятый этаж по лестнице, я с ужасом понимал, что эта чертова песня прилипла ко мне, – на такси, да-да, на такси.
Оу-йе.
Дверь закрыта на цепочку, и эти последние десять сантиметров, из-за которых я не мог попасть в квартиру, окончательно вывели меня из себя. Я приехал черт знает откуда, я столько всего натерпелся, самолет опоздал немилосердно, и все это при деликатном попустительстве Господа Бога. У меня сдали нервы.
– Это я! Откройте!
Я орал и дубасил в дверь:
– Да откройте же, черт подери!
Нос Снупи показался в дверном просвете.
– Эй, ты чего? Успокойся, не надо так волноваться… Матильда сняла дверную цепочку, посторонилась и, когда я переступил порог, уже повернулась ко мне спиной.
– Добрый день, – сказал я.
Она ограничилась тем, что подняла руку, вяло пошевелив пальцами.
Enjoy,[2] гласила спина ее майки. Как же! В это мгновение мне сильно захотелось схватить ее за волосы и врезать ей как следует, чтобы заставить повернуться и смотреть мне в глаза, когда я говорю ей эти два слова, которые для нее, видимо, давно потеряли всякий смысл: Добрый-день. Но потом, эх… Я плюнул. К тому же дверь в ее комнату уже захлопнулась.
Меня неделю не было, послезавтра опять уеду, ну и… К чему все это?..
Какая разница? Ведь я тут проездом, разве не так?
Я вошел в комнату Лоранс, которая вроде бы была и моей. Кровать застелена идеально, на одеяле ни складочки, подушки взбиты, пузаты, надменны. Грустны. Я прошел вдоль стены и присел на самый край кровати, чтобы ничего не помять.
Я уставился на свои ботинки. Довольно долго на них смотрел. Потом взглянул в окно: кругом одни крыши, крыши да Валь-де-Грас вдалеке. Перевел взгляд на ее одежду на спинке кресла…
Ее книги, бутылка воды, записная книжка, очки, сережки… Все это наверняка что-то значило, но я уже не очень понимал, что именно. Больше не понимал.
Взял с ночного столика одну из упаковок с таблетками.
Nux Vomica 9CH, проблемы со сном.
А, вот оно что, проскрипел я, поднимаясь с кровати.
Nux Vomica. Рвотный орех.
Все было как всегда, но с каждым разом все хуже. Полное отчуждение. Уже и берегов-то не видно…
Ну хватит, оборвал я себя. Ты устал и порешь чушь. Кончай.
Вода обжигала. Открыв рот и зажмурившись, я ждал, когда она смоет налипшую на меня дурную чешую. Холод, снег, темень, автомобильные пробки, бесконечные споры с кретином Павловичем, заведомо проигранные сражения и все эти взгляды, которые я до сих пор чувствовал на себе.
Этого типа, который вчера запустил мне в лицо каской. Слова, которые я не понимал, но смысл которых без труда угадывал. Стройку, с которой я явно не справлялся. По многим причинам…
И зачем только я в это влез? И вот, пожалуйста! Теперь я не мог найти даже собственную бритву среди всей этой косметики! Апельсиновая кожа, болезненные регулы, блеск, плоский живот, жирная себорея, ломкие волосы.
И к чему вся эта дрянь? Зачем?
Кому все это нужно?
Я порезался и отправил весь этот хлам в мусорное ведро.
– Эй… Я вот думаю, может тебе кофе сварить? Матильда стояла на пороге ванной, скрестив руки и небрежно опираясь о дверной косяк.
– Хорошая мысль.
Она смотрела на пол.
– Эээ… Да… Прости, я уронил тут кое-что… Я сейчас… не беспокойся…
– Да нет. Я не беспокоюсь. Ты ведь все время нам что-нибудь такое устраиваешь.
– Чего?
Она помотала головой.
– Как съездил? – спросила она.
– …
– Ладно! Твой кофе.
Матильда… Девчонка, которую мне так трудно было приручить… Так трудно… Боже мой, как же она выросла! Хорошо, что у нас оставался этот Снупи…
– Ну что, тебе лучше?
– Да, – сказал я, дуя на кофе, – спасибо. Чувствую, наконец, приземлился… Ты сегодня не учишься?
– Не-а…
– Лоранс на работе?
– Да. Она придет прямо к бабушке… Ну нееет… Только не говори мне, что ты забыл… Ты прекрасно знаешь, что сегодня у нас мамин день рождения.
Конечно, я забыл. Нет, не про день рождения Лоранс, а о том, что мы собирались отметить его в кругу семьи. Обожаю семейные торжества: праздничный стол, все как положено. Все, чего мне так не хватало.
– У меня нет подарка.
– Знаю… Потому и не пошла ночевать к Леа. Знала, что ты без меня не обойдешься.
Ох уж эти подростки… До чего неблагодарный возраст.
– Знаешь, Матильда, меня всегда удивляла твоя манера общения…
Я встал, чтобы подлить себе кофе.
– Ну хоть кого-то я еще могу удивить…
– Кокетничаешь? – мне хотелось сказать ей что-нибудь приятное. – Enjoy!
Она слегка повела плечом. Едва заметно. Как ее мать.
Мы решили пойти пешком. Миновали несколько улочек, Матильда молчала, я пытался завязать разговор, но мои вопросы ее явно раздражали, так что она вытащила свой iPod и надела наушники.
Ладно, как знаешь… Наверно, мне нужно завести собаку. Чтобы хоть кто-то меня любил и радовался всякий раз, когда я возвращаюсь домой издалека… Может быть, игрушечную? С большими добрыми глазами и таким механизмом, чтобы она виляла хвостом, когда ее гладишь по голове.
Кажется, я уже люблю этого пса…
– Ты чего там, дуешься?
Из-за своих наушников она спросила так громко, что шедшая рядом с нами по переходу дама обернулась.
Матильда вздохнула, на секунду закрыла глаза, снова вздохнула, вынула левый наушник и засунула мне его в правое ухо:
– Так и быть… Поставлю-ка тебе что-нибудь по возрасту, это тебя подбодрит…
И вот, среди шума нескончаемого потока машин, на другом конце короткого проводочка, соединяющего меня с таким далеким детством – несколько гитарных аккордов.
Несколько нот и безупречный, хрипловатый и слегка тягучий голос Леонарда Коэна.
Suzanne takes you down
To her place near the river.
You can hear the boats go by,
You can spend the night beside her
And you know that she's half crazy…[3]
– Ну как?
But that's why you want to be there.[4]
Я потряс головой, словно капризный мальчишка.
– Супер.
Она была довольна.
До весны было еще далеко, но солнце уже понемногу пригревало, лениво потягиваясь и скользя по куполу Пантеона. Моя-дочь-которая-была-мне-не-дочь-но-все-же-и-дочь-тоже взяла меня за руку, чтобы было удобнее слушать вместе, и мы шагали с ней по Парижу, самому прекрасному городу в мире, в чем я окончательно убедился, когда покинул его.
Мы шли по моему любимому кварталу, оставив за спиной Великих Людей,[5] – мы, двое простых, ничем не примечательных смертных, затерявшиеся в спокойной толпе парижского уикэнда. Умиротворенные, расслабленные, шагающие в одном ритме – ведь «он коснулся наших тел своей душой».[6]
– С ума сойти, – тряхнул я головой, – неужели это кто-то еще слушает?
– А как же…
– Мне кажется, я напевал ее на этой же улице лет тридцать назад… Видишь, там магазинчик…
Я кивнул головой в сторону «Дюбуа», художественного салона на улице Суффло.
– Если б ты знала, сколько часов я провел у этой витрины, пуская слюни… Мне хотелось купить здесь все. Все. Бумагу, кисти, тюбики Rembrandt… Однажды я даже видел, как оттуда выходил Жан Пруве. Ты представляешь, Жан Пруве! Так вот, в то время я уже наверняка ходил вразвалочку и мурлыкал, что «Иисус был моряком» и тому подобное, это точно… Пруве… подумать только…
– Кто это?
– Пруве? Гений. Не просто гений, он… Провидец… Мастер… Фантастический человек… Я тебе покажу, о нем столько всего написано… Но это потом… А что до нашего с тобой приятеля… Больше всего мне нравился его Famous Blue Raincoat.[7] У тебя есть?
– Нет.
– Господи! И чему вас только в школе учат? Я ей бредил, этой песней! Бредил! Кажется, даже кассету испортил, из-за того что без конца перематывал…
– И что же в ней было такого выдающегося?
– Уф, даже и не знаю… Надо бы послушать ее сейчас, насколько помню, она была про парня, который пишет одному своему старому другу… Тот когда-то увел у него жену, и он говорит ему, что, кажется, простил… Что-то там еще было про прядь волос и мне… да ведь я же ни к одной девушке подойти не смел, я был такой увалень, неловкий, несуразный, к тому же угрюмый, ну просто до слез, так вот мне эта история казалась супер, гиперсексуальной… В общем, словно бы для меня написанной…
Я смеялся.
– Я тебе больше скажу… Я тогда выпросил у отца его старенький Burberry, хотел его перекрасить в синий, но из этого ни черта не вышло. Цвет получился гнуснейший: мутно-зеленый. Прямо срань гусиная! Ты даже не представляешь…
Теперь смеялась она.
– Ты думаешь, это меня остановило? Как бы не так. Я напяливал его, поднимал воротник, хлястик по ветру, руки в рваные карманы и вперед…
Я изобразил ей шута горохового, которым был тогда. Питер Селлерс[8] в свои лучшие годы.
– …таинственный, неуловимый, широким шагом рассекая толпу, а главное – в упор не замечая якобы косившихся на меня людей, которым, впрочем, не было до меня никакого дела. Ха! Думаю, папаша Коэн в своем дзен-буддийском ашраме на Лысой горе очень бы позабавился, увидь он меня, уж можешь мне поверить!
– А что с ним стало?
– Ну-у… Вроде он еще не умер…
– Да нет – с плащом…
– А, плащ-то! Канул в Лету… Как и все остальное… Спроси вечером у Клер, может быть, она помнит.
– Ладно… Песню я тебе скачаю…
Я нахмурился.
– Эй, ты чего? Только, пожалуйста, не надо меня грузить! Твой Коэн не обеднеет.
– Ты же прекрасно знаешь, что дело не в деньгах… Все гораздо серьезнее…
– Стоп. Знаю. Все уши прожужжал. Если на свете не останется художников, не будет и нас и все такое.
– Вот именно. То есть мы будем, но наши души умрут. О, смотри, как кстати!
Мы оказались напротив «Жибера».[9]
– Заходи, куплю тебе его, мой прекрасный мутно-зеленый плащ…
Подойдя к кассе, я нахмурился. На стойке неизвестно откуда появилось еще три диска.
– Видишь ли! – она бессильно развела руками, – эти я тоже собиралась скачать…
Я заплатил, и она скользнула губами по моей щеке. По быстрому.
Мы вновь влились в людской поток бульвара Сен-Мишель.
– Матильда, – рискнул я.
– Yes.
– Можно один нескромный вопрос?
– Нет.
Мы прошли несколько метров, она натянула капюшон:
– Я тебя слушаю.
– Почему ты стала так ко мне относиться? Так…
Молчание.
– Как? – голос из-под капюшона.
– Ну не знаю… как-то уж слишком банально… слишком меркантильно, что ли… Достаю кредитку и удостаиваюсь знака внимания – нежного поцелуя… Хотя нежного, конечно, громко сказано… скорее, небрежного… Да… Хм, и сколько же он стоит, твой поцелуй?
Я открыл кошелек и проверил чек.
– Пятьдесят пять евро шестьдесят сантимов. Отлично…
Молчание.
Вышвырнул чек в водосток.
– И опять же дело не в деньгах, мне было приятно подарить тебе эти диски, но… как бы мне хотелось, чтобы ты просто поздоровалась со мной утром, когда я приехал, мне… мне бы так этого хотелось…
– Я поздоровалась.
Я дернул ее за рукав, чтобы она на меня посмотрела, поднял руку и вяло пошевелил пальцами, напомнив ей ее равнодушный жест. Вернее, ее равнодушие.
Она резко отдернула руку.
– Причем, это касается не только меня, – продолжал я, – с матерью ты ведешь себя также… Каждый раз, когда я звоню ей бог знает откуда и мне так важно, чтобы она… Но она говорит только о тебе. О твоем к ней отношении. О ваших ссорах. О том, что ты постоянно ее шантажируешь, одаривая вниманием только в обмен на наличные… Никак иначе…
Я остановился и опять придержал ее.
– Скажи мне. Что происходит? Что мы делаем не так? За что ты нас так? Я все понимаю… Переходный возраст, трудный период в жизни и все тому подобное, но это ведь ты… Ты, Матильда… Мне казалось, что ты умнее… Считал, что тебя это не коснется. Ты же у нас вроде смышленая девушка, а туда же, пополняешь статистику…
– Ну так ты ошибся.
– Вижу…
«Которую мне так трудно было приручить…» Почему, сидя утром над чашкой кофе, я подумал об этом в прошедшем времени? Только потому, что она потрудилась засунуть капсулу в кофеварку и нажать на зеленую кнопку?
Мда… Бред какой-то…
И все же…
Сколько ей тогда было? Лет семь, восемь от силы, она проиграла в финальном заезде… Как сейчас вижу: швыряет в канаву жокейскую шапочку, опускает голову и кидается ко мне. Уффф. С разбега прямо в живот. Да с такой силой! Мне пришлось даже за столб уцепиться, чтобы не упасть.
Потрясенный, одуревший, задыхающийся от волнения, не зная куда девать руки, я только распахнул пальто и укрыл ее полами, а она заливала мне рубашку слезами и соплями, прижимаясь что было сил.
Можно ли сказать, что я тогда впервые ее обнимал? Пожалуй, да.
В первый раз в жизни… Когда я говорю, что ей было лет восемь, наверняка ошибаюсь: с датами я не в ладах. Возможно, это было и позднее… Боже мой, сколько лет прошло!
Но тогда я все же держал ее в своих объятьях. Я закрыл ее всю целиком своим пальто и мы долго так простояли, хотя ноги у меня замерзли и ныли, а вскоре и вовсе оцепенели на этом чертовом нормандском ипподроме, но я защищал ее от всего мира и блаженно улыбался.
Позже, в машине, когда она свернулась калачиком на заднем сиденье:
– Слушай, а как его звали, этого твоего пони? Фисташкой?
Молчание.
– Шоколадка?
Мимо.
– А, вспомнил: Пончик!
– …
– Эй? И чего ты, скажи мне, ждала от паршивого глупого пони, которого к тому же зовут Пончиком?.. А? Ну правда?! Он же вообще в первый и последний раз в жизни дошел до финала, твой жирный Пончик, поверь мне!
Я нес что попало. Лез из кожи вон и даже не был уверен в кличке. Кажется, того пони все-таки звали Арахисом. Неважно, она все равно отвернулась. Я поправил зеркальце, сжав зубы.
Мы встали ни свет ни заря. Я устал, продрог, у меня было полно работы, вечером я должен был быть в офисе, чтобы провести там не знаю какую по счету бессонную ночь. И вообще я всегда боялся лошадей. Даже маленьких. Больше всего – маленьких. Аяяяй… А тут еще эти чертовы пробки. Я мрачно размышлял, нервный, взвинченный, готовый взорваться, как вдруг:
– Иногда мне хотелось бы, чтобы моим отцом был ты… – вдруг обрушилось на меня.
Я ничего не ответил, боясь все испортить. Я не отец тебе, или я как отец тебе, или я лучше отца, или нет, ну то есть, я… Уфф… Мне казалось, что своим молчанием я выражу все это гораздо лучше.
Но сегодня… Когда наша жизнь так изменилась… так, что в стодесятиметровой квартире стало тяжело находиться, взрывоопасно. Сегодня, когда мы с Лоранс уже почти не занимаемся любовью, когда я теряю по иллюзии в день и по году жизни за день стройки, когда я говорю с малышкой Снупи, а она меня не слышит, и чтобы добиться ее внимания, я должен доставать свою кредитку, – сегодня я жалею, что не включил тогда «аварийки»… Я должен был сделать это, конечно, должен. Съехать на полосу для аварийной остановки – удачней не скажешь, – выскочить в ночь, распахнуть ее дверцу, вытащить из машины за ноги и крепко-накрепко сжать в объятьях.
И ведь мне ничего не стоило это сделать!
Ничего, ведь мне даже не нужно было бы ничего говорить… В общем именно так я представляю себе, как это могло бы произойти: без слов, но то, что надо. Потому что со словами, черт побери, со словами у меня всегда были проблемы. Никогда не отличался красноречием…
Никогда.
И вот теперь, когда мы вместе с ней идем мимо решеток Медицинского института, и я вижу, каким мрачным, напряженным и чуть ли не уродливым стало ее лицо из-за одного единственного вопроса, который я ей задал, чего обычно никогда не делаю, я думаю о том, что и теперь, судя по всему, мне лучше было бы промолчать.
Она шла впереди широким шагом, с опущенной головой.
– Авытаешлучшели? – донеслось до меня ее бормотание.
– Не понял?
Она развернулась.
– А вы? Ты думаешь, лучше что ли?
Она явно злилась.
– Ты думаешь, вы лучше? Да? Думаешь, лучше? Думаешь, с вами все не так банально?
– С кем это: с нами?
– С кем, с кем? Да с вами! С вами! С тобой и с мамой! К какой категории вас отнести? Насквозь прогнивших паршивых парочек, которые…
Молчание.
– Которые? – как дурак, переспросил я.
– Сам знаешь… – прошептала она.
Да, я знал. Поэтому мы и промолчали весь остаток пути.
Сейчас я завидовал ее наушникам, оставшись наедине со своим смятением.
С невнятными отголосками прошлого и этим дурацким, давно уже съеденным молью, плащом.
Наконец, мы дошли до улицы Севр, до громадного претенциозного магазина,[10] который одним своим видом действовал на меня угнетающе.
– Мне нужно выпить чашечку кофе перед боем, – взмолился я, сворачивая в кафе, – ты не против?
Досадливо поморщившись, она пошла за мной.
Я пил обжигающий кофе, она возилась со своим девайсом.
– Шарль.
– Да.
– Ты мне не скажешь, о чем он тут поет… Я кое-что понимаю, но не все…
– Без проблем.
Мы снова поделили между собой звук. Ей – долби, мне – стерео. Каждому по наушнику.
Но первые же аккорды фортепьяно потонули в грохоте кофеварки.
– Погоди…
Она увела меня на другой конец стойки.
– Готов? Я кивнул.
Незнакомый мужской голос. Более мягкий. Я начал синхронно переводить:
– Если бы ты была дорогой, я бы пошел… Подожди-ка… Это может быть дорога, а может, путь… В зависимости от контекста… Ты хочешь как, поэтично или дословно?
– О… – застонала она, нажав на паузу, – так не пойдет… Мне не нужен урок английского, я хочу только, чтобы ты рассказал мне, о чем там речь!
– Ладно, ладно, – заторопился я, – дай я разок сам послушаю, а потом все тебе расскажу,
Я вставил второй наушник и закрыл уши руками, она следила за мной краешком глаза, дрожа от нетерпения.
Я был в шоке. Такого я не ожидал. И в мыслях не было. Я… Я был в шоке.
Эти чертовы любовные песни… Всегда исподволь и как же ловко… Добивают тебя за считанные минуты… Проклятые бандерильи, вонзаемые в наши столь предсказуемые сердца.
Я со вздохом отдал ей ее наушник.
– Ну как, понравилось?
– Кто это поет?
– Нил Хэннон. Ирландец… Ну что, теперь переведеш?
– Да.
– И без остановок, пожалуйста!
– Don't worry sweetie, it's gonna be all right[11], – залихватски, как настоящий ковбой, процедил я сквозь зубы.
Она улыбнулась. Неплохо сыграно, Шарли, неплохо… Я вернулся к пути, с которого сошел, ибо речь шла именно о пути, теперь я точно это знал.
– Будь ты путь, я бы прошел тебя до конца… Будь ты ночь, я бы спал целыми днями… Будь ты день, я бы плакал ночами…
Теперь она приникла ко мне, чтобы ничего не пропустить…
– Ибо ты путь, истина и свет. Будь ты деревом, я обнял бы тебя руками… и… и ты… ты бы не жаловалась. Будь ты деревом… я вырезал бы свои инициалы у тебя на боку и ты бы не застонала, потому что деревья – они не стонут… (тут я позволил себе некоторую вольность, «Cos trees don't cry», ладно, Нил, извини, у меня тут тинэйджер изнывает от нетерпения на другом конце провода). Будь ты мужчиной, я все равно бы тебя любил. Будь ты вином, я напился бы тобой допьяна… Будь ты в опасности, я за тебя убил бы любого… Будь ты Джеком, я стал бы Джилл. Будь ты лошадью, я убирал бы твой навоз из конюшни и н e жаловался… Будь ты лошадью, я бы скакал на тебе по полям на заре и… и весь день, пока он не кончится (эээ… шлифовать нет времени)… я воспел бы тебя в своих песнях (тоже не бог весть)… (Но ей на все это было наплевать, а ее волосы касаются моей щеки.) (Ее запах. Знакомый аромат «Драгоценной воды»[12] девчонки с разодранными локтями.) Будь ты моей внучкой, мне было бы трудно тебя отпустить… Будь ты моей сестрой, я… эээ… «find it doubly»… ну, как бы почувствовал себя двойным. Будь… будь ты моей собакой, я бы кормил тебя остатками пищи прямо со стола (sorry), как бы это ни злило мою жену… Будь ты моей собакой (тут он перешел на крещендо), уверен, тебе бы это понравилось, и ты стала бы моим верным четвероногим другом, и тебе (он уже почти кричал) больше не нужно было бы думать и… (он кричал во весь голос, но как-то грустно) мы были бы вместе навсегда. (До коооооооооооооооонннцццаааааа и впрямь, но чувствовалось, что у него так ничего и не вышло. У него тоже ничего не вышло…)
Я молча вернул ей наушник и заказал вторую чашку кофе, хотя вовсе не собирался ее пить, просто мне хотелось дать ей время дослушать заключительные аккорды и вернуться с небес на землю, привыкнуть к дневному свету, прийти в себя.
– Обожаю эту песню… – вздохнула она.
– Почему?
– Не знаю. Потому что… Потому что деревья, они не стонут.
– Ты влюблена? – неуверенно предположил я.
Недовольная гримаса.
– Нет, – призналась она, – нет. Когда ты влюблен, такие песни тебе ни к чему, как мне кажется…
Несколько минут я добросовестно изучал кофейную гущу на дне чашки.
– А что касается твоего вопроса… Она посмотрела на меня в упор. Я и бровью не повел.
– Ну там про переходный возраст и все такое… эээ… Я думаю… что лучше нам на этом и остановиться… Типа не слишком друг к другу придираться что ли, понимаешь?
– Уфф, что-то не очень…
– Эээ… ну смотри: ты можешь на меня рассчитывать, когда надо найти подарок для мамы, я – когда мне надо перевести песню, которая мне нравится… и… Ну вот. Вот и все.
– И все? – ласково возмутился я. – И это все, что ты можешь мне предложить?
Она снова натянула капюшон.
– Да. Пока да… Но… эээ… на самом деле это много. Мда… много.
Я внимательно на нее посмотрел.
– Что ты улыбаешься, как кретин?
– Потому что, – ответил я, пропуская ее в дверь, – будь ты моей собакой, я бы кормил тебя остатками пищи со стола и ты бы наконец стала моим верным френдом.
– Ха, ха! Очень умно.
Пока мы пережидали поток машин, стоя на краю тротуара, она задрала ногу, сделав вид, что писает мне на штаны.
Она была со мной предельно честна, и в магазине, на эскалаторе, я решился ей ответить, откровенностью на откровенность:
– Знаешь, Матильда…
– Что? (прозвучавшее как «ну что еще?»)
– Все мы меркантильны…
– Не сомневаюсь, – мгновенно отреагировала она.
Она так уверенно меня осадила, что я призадумался. Пожалуй, во времена «Сьюзан» мы все же были бескорыстнее… Или простодушнее? Она поднялась на одну ступеньку.
– Так, ладно, давай заканчивать этот гнилой базар, ок?
– Ок.
– Что маме будем покупать?
– Что хочешь, – отвечал я.
По ее лицу пробежала тень.
– У меня-то подарок уже есть, – заметила она, поджав губы, я о твоем…
– Понимаю, понимаю, – я напыжился, – дай мне подумать, сейчас что-нибудь найдем…
Так вот что значит быть четырнадцатилетней сегодня? Ясно осознавать, что все продается и покупается в этом дольнем мире, и в то же время оставаться настолько наивной и нежной, и верить, что можно, взяв за руки двух взрослых одновременно, шагая посередине, между ними, и не вприпрыжку, как раньше, но крепко сжимая их руки, сковывая их собою, несмотря ни на что удержать их вместе.
Немало, правда?
Даже с хорошими песнями такое не каждому по плечу…
Каким я был в ее возрасте? Думаю, инфантильным…
Я вздрогнул, заметив, что мы добрались до последнего этажа. Да ладно… какая разница, каким я был. Кому какое дело. Совершенно не интересно.
К тому же я уже и не помню ничего.
Ладно, цыпочка, с меня хватит, сжав рукою перила, подумал я. Ищем, находим, заворачиваем и сваливаем.
Сумочка. Еще одна… Пятнадцатая, надо полагать…
– Если мадам эта сумочка не подойдет, она всегда может ее обменять, – выслуживалась продавщица.
Знаю, знаю. Спасибо. Мадам часто меняет. Поэтому, знаете ли, я уже и не напрягаюсь…
Впрочем, я промолчал и заплатил. Как полагается.
Едва мы вышли из магазина, Матильда куда-то испарилась, и я остался стоять один, как идиот, перед газетным киоском, машинально читая набранные крупным шрифтом заголовки.
Пойти что ли пообедать? Не голоден. Может, прогуляться? Не хочу. А не лучше ли будет просто отправиться спать? О да! И все же нет. Тогда я сегодня уже не встану.
А что если… Какой-то тип полез за журналом, толкнул меня, я почему-то извинился.
Один-одинешенек, с отупевшей головой, неприкаянный посреди кишащего вокруг муравейника, я поднял руку, остановил такси и назвал адрес офиса.
Я поехал на работу, потому что это единственное, что на сегодняшний день я умел делать. Посмотреть, каких глупостей они натворили тут, пока я ездил проверять, какие глупости вершатся там… Последние несколько лет моя работа сводилась в основном к этому… Заделывание дыр, шпатель и тонны штукатурки.
Многообещающий архитектор, дослужившийся до скромного каменщика. Теперь он бегло говорил по-английски, бросил рисовать, наматывал воздушные мили и засыпал, убаюкиваемый гулом войн по CNN, на гостиничных кроватях, которые ему были немилосердно велики…
Небо заволокло тучами, я прильнул лбом к холодному стеклу и подумал о цвете Сены и Москва-реки, держа на коленях свой бессмысленный подарок.
И где тут Бог?
Трудно сказать.
Они пришли. Семья в сборе.
Представлять присутствующих будем по мере их появления, так проще.
Тот, кто открывает нам дверь и встречает Матильду, восклицая, о, как же она выросла, да она превратилась в настоящую женщину, это муж моей старшей сестры. У меня есть еще один деверь, но этого я просто обожаю. Ну и ну, волос у тебя стало еще меньше, добавляет он, стягивая с меня кепку, ты хоть водки в этот раз догадался привезти? Эй, и чем ты там у русаков занимаешься? Казачка что ли пляшешь?
Ну что я вам говорил… Он мил, не правда ли? Просто великолепен. Ладно, отодвинем его немножко, прямо за ним, вон тот подтянутый господин, который принимает наши пальто, это мой папа, Анри Баланда. Его, напротив, болтливым не назовешь. Разговаривать он перестал давно. Вот и теперь сообщил только, что мне пришли письма, указав на консоль слева от меня. Я наскоро его целую. Адресованные мне письма, которые приходят к родителям, это всегда какая-нибудь ерунда из прошлой жизни: рекламные проспекты, предложения подписаться на газеты, которых я уже лет двадцать как не читаю, приглашения на конференции, на которые я никогда не езжу.
Отлично, спасибо, отвечаю я и уже ищу глазами корзину для бумаг, но корзина оказывается вовсе не для бумаг, о чем, нахмурившись, не замедлит сообщить мне мама, а для зонтов, сколько раз тебе повторять! В общем, все как обычно…
Маму мы видим со спины, в глубине коридора, на кухне, она в фартуке, шпигует мясо.
Вот она оборачивается, целует Матильду, приговаривая, ну как же ты выросла, стала настоящей девушкой! Я жду своей очереди, здороваясь с одной из моих сестер, не с той, что замужем за нашим Серафеном Лампьоном,[13] а с другой, чей супруг, высокий худощавый мужчина, сидит неподалеку. Этот совсем из другого теста: директор провинциального «Чемпиона»,[14] кому как не ему судить о заботах и треволнениях Бернара Арно.[15] Да-да, Бернара Арно из группы LVMH. Они, мол, коллеги. Занимаются ведь практически одним и тем же, ну вы понимаете, и… Так, стоп, еще успеем насладиться его обществом.
Эту мою сестру зовут Эдит, и ее мы тоже вскоре услышим. Она поведает нам о неподъемных портфелях, которые детям приходится носить в школу, о родительских собраниях, и на самом деле, добавит она, отказавшись от второй порции торта, просто уму непостижимо, как мало в наши дни родители занимаются своими детьми. Например, на школьном празднике в честь окончания учебного года, думаете, хоть кто-то пришел меня подменить на стенде рыбной ловли, а? Никто! Так если родители ничего не хотят делать, чего же нам требовать от детей, я вас спрашиваю? Ладно, не стоит на нее сердиться, у нее муж директор «Чемпиона», а ведь ему было по силам и гипер-маркетом управлять, это он нам уже доказал, и куча опилок на стенде рыбной ловли во дворе колледжа Сен-Жозеф это все, что есть у нее в жизни, так что не надо на нее сердиться. Просто она утомляет своей болтовней, и иногда ей следовало бы менять пластинку. А заодно и прическу… Проследуем за ней в гостиную, где нас ждет полная ее противоположность, моя сестра Франсуаза. Она у нас старшая и главная. Наша мадам Казачок, поясню для тех, кто за нами не последует, предпочтя остаться на кухне. Она-то часто меняет прическу, однако еще более предсказуема, чем младшая. О ней и рассказывать долго не стоит, Достаточно воспроизвести первую же ее реплику: «О, Шарль, ты ужасно выглядишь… И потом… Ты что, растолстел?» Ладно, процитируем и младшую, чтобы не обвинили в предвзятости: «Да точно! По сравнению с прошлым разом ты расплылся, уверяю тебя! И почему ты всегда так безвкусно одет?»
Нет, жалеть меня не надо, через три часа они исчезнут из моей жизни. По крайней мере, до следующего Рождества, если повезет. Теперь они уже не входят в мою комнату без стука, а если и перемывают мне кости, меня им все равно не достать…
Лучшую из сестер представлю вам последней. Мы ее пока не видим, но слышим, как она хохочет где-то на втором этаже в окружении младшего поколения. Идем на этот беззаботный смех, и бог с ним, с аперитивом…
– Я просто ушам своим не верю! – бросает она мне, взлохмачивая шевелюру одного из моих племянников, – Ты знаешь, о чем разглагольствуют эти кретины?
Мы целуемся.
– Посмотри на них, Шарль. Как они молоды и красивы, все как один… Гляди, что за зубы! (оттопыривает верхнюю губу несчастного Юго), нет, ты только полюбуйся на этих очаровательных юнцов! Это же миллиарды гормонов, которые должны выплескиваться через край! И… И ты знаешь, о чем они говорят?
– Нет, – ответил я, наконец расслабившись.
– О своих девайсах, черт подери! Повытаскивали свои дурацкие гаджеты и меряются, у кого из них больше гигов… Ужасно, правда? Как подумаешь, что это им предстоит обеспечивать нашу спокойную старость! Вы еще обсудите, у кого какой контракт на сотовую связь!
– Уже обсудили, – ухмыльнулась Матильда.
– Нет, серьезно, друзья, вы меня огорчаете… Да в вашем возрасте вы должны умирать от любви! Писать стихи! Замышлять Революцию! Грабить богатых! Паковать рюкзаки и уезжать на край света! Пытаться переделать мир! Но гигабайты?! Фу… Даже не знаю… Чего уж тогда не кредиты на покупку жилья?
– А ты? – с наивным видом спрашивает Марион, – о чем ты говорила с Шарлем, когда тебе было столько лет, как нам?
Сестрица поворачивается ко мне.
– Ну мы…
– В такое время мы уже спали, – бормочу я, – или делали уроки, верно?
– Точно. Или же ты помогал мне писать сочинение о Вольтере. Тоже возможно.
– И даже очень. Или делали задания на следующую неделю… А потом еще, помнишь, как мы развлекались, рассказывая наизусть геометрические формулы…
– Ага! – воскликнула их обожаемая тетя, – и еще уравне…
Угодившая ей в лицо подушка помешала закончить фразу.
Она взвизгнула и тут же нанесла ответный удар. Следующей в воздух взметнулась диванная подушка, за ней полетел кроссовок, свернутый клубком носок, раздались воинственные крики и пошло-поехало…
Клер потянула меня за рукав.
– Пошли. Здесь уже все в порядке, надо еще внизу навести шороху…
– Это будет посложнее…
– Да ладно… Вот увидишь, сейчас пристану к одному придурку, расхвалю ему товары «Казино»,[16] и дело в шляпе…
На лестнице она оборачивается и со всей серьезностью добавляет:
– Потому что в «Казино» тебе все еще дают бесплатные пакеты! А вот в «Чемпионе» – держи карман шире…
И прыскает со смеху.
Да, это она. Это Клер. Компенсация за двух других. По крайней мере, для меня…
– И чем это вы там наверху занимались, – беспокоится мама, теребя свой фартук, – что там за вопли?
Сестра оправдывается, поднимая руки вверх:
– Это не я, это Пифагор.
Тем временем появилась Лоранс. Она сидела на краю дивана, и любимый зять уже вовсю грузил ее своими крупномасштабными планами обновления отдела приправ.
Ну хорошо, это был ее вечер, ее день рождения, она весь день работала, но… ну все же… Мы ведь почти неделю не виделись… Неужели у нее не возникло желания найти меня? Встать мне навстречу? Улыбнуться? Хотя бы взглянуть на меня?
Я подошел, встал у нее за спиной, положил руку ей на плечо.
– Нет-нет, ты прав, это хорошая мысль, ставить кетчупы вместе с другими томатными соусами…
Это все, на что я сумел ее вдохновить.
Enjoy.
Пока мы шли в столовую, она наконец меня вычислила, как сказали бы этажом выше:
– Как съездил?
– Отлично, спасибо.
– И что же ты мне привез в подарок? Ведь ты не забыл, что мне сегодня двадцать? – кокетливо спросила она, цепляясь за мою руку, – наверно, что-нибудь от Фаберже?
Ну да, конечно. В духе семьи…
– Матрешек я тебе привез, – проворчал я, – знаешь, такая красивая куколка: чем больше проявляешь к ней интерес, тем мельче она оказывается…
– Это ты про меня? – пошутила она, удаляясь.
Нет. Про себя.
Она пошутила.
Она пошутила, удаляясь.
Именно эта ее манера общения и покорила меня когда-то, много лет назад: пока ее муж объяснял мне суть своего заказа, двигая взад-вперед по сигаре бумажное кольцо, ее ступня скользила по моей ноге. Его игра с этим невинным клочком бумаги, представлялось мне тогда… весьма опрометчивой…
Да… Любая другая на ее месте отреагировала бы иначе: более предсказуемо, более агрессивно. «Это ты про меня?» – другая произнесла бы это издевательски, злобно, гневно, притворно, насмешливо, сверкнула бы глазами, устроила бы истерику или еще что-нибудь в том же роде, может, и не так сурово, – но не она. Только не она. Не бесподобная Лоранс Верн…
Дело было зимой, я встретился с ними в шикарном ресторане в восьмом округе. Ее муж пригласил меня на чашечку кофе. Понятное дело… Я же наемный работник, а не клиент.
В лучшем случае, шоколадку или печеньице к кофе подадут.
И вот я предстал перед ними: запыхавшийся, растрепанный, нагруженный. С каской в руке и рулонами чертежей под мышкой. За мной по пятам шел официант, он был ошеломлен, но старался услужить, освобождая меня от моего барахла. Забрав у меня из рук мою замызганную куртку, он удалился, придирчиво вглядываясь в палевый ковролин. Видимо, выискивая следы смазки, грязи или еще какого-нибудь дерьма.
Все это длилась несколько секунд, но я успел развеселиться.
Я стоял у стола, ироничный, насмешливый, разматывал свой длинный шарф, понемножку начиная согреваться, и тут мы случайно встретились с ней глазами.
Она подумала, или угадала, или ей захотелось верить, что моя улыбка адресована ей, тогда как меня рассмешила сама ситуация: она казалась мне столь же абсурдной, как и весь ее мир, эти люди, на которых я вынужден был работать (в то время я считал, что перестраивать новую двухэтажную квартиру, «только мрамор не трогайте», какому-то прохвосту, заработавшему на торговле кожей – это такая пошлость! Но куда деваться от налогов? Ох уж эти налоги! Ле Корбюзье бы такого не пережил!) (с тех пор я изменился: располнел на деловых обедах, запасся грамотными претензиями к налоговым службам. Смирился с потерей иллюзий. Да и с мрамором тоже…), – неприемлемое для меня общество, твердил я себе, где, на самом деле, и меня самого не то чтобы принимали, а так, разве что приглашали на кофе, присесть к столу, пока другой лакей с уже заляпанной скатерти сметает последние крошки.
Свою враждебность я замаскировал улыбкой. Вышло недоразумение.
Первое.
Но забавное…
Забавное, и в свою очередь обманчивое, ибо ее уверенность в себе, ее откровенные взгляды и столь приятное мне безрассудство – как выяснилось довольно быстро, всем этим я был обязан скорее достоинствам господина Тайттингера,[17] нежели собственному весьма сомнительному обаянию. Как бы то ни было… Я чувствовал большой палец ее ноги в ложбинке моего колена, и пытался сосредоточиться на пожеланиях ее мужа.
Он спрашивал насчет плана их спальни. «Чтобы было просторно и, в то же время, интимно», – в который раз повторил он, пялясь в мои чертежи.
– Не правда ли, дорогая? Ты со мной согласна?
– Что, прости?
– Я про спальню! – раздраженно выдохнул он вместе с клубом дыма. – Тебе что, совсем не интересно?
Она была согласна. Вот только ее красивая ножка немножко заблудилась.
Я полюбил ее именно такой, чего теперь жаловаться, когда она удаляется шутя…
За ремонтом следила она. Наши встречи участились, по мере продвижения работ мои перспективы становились все менее отчетливыми, ее рукопожатия – не такими быстрыми, уже не так мешали несущие стены, зато все больше мешали рабочие.
Наконец, однажды вечером, под предлогом то ли слишком темного, то ли слишком светлого паркета, она и сама не могла толком объяснить, она потребовала, чтобы я приехал сию же минуту.
Так мы с ней первыми опробовали эту восхитительную спальню… На застеленном пленкой полу, просторно и интимно, посреди окурков и банок уайт-спирита…
Оделась молча, прошлась, отворила какую-то дверь, захлопнула, вернулась ко мне, разглаживая юбку, и вдруг объявила:
– Я никогда не буду здесь жить.
Сказала без всякого вызова, горечи или агрессии в голосе. Не будет здесь жить, и все…
Мы выключили свет, в темноте стали спускаться по лестнице.
– Знаете, у меня маленькая дочка, – поведала она мне на лестничной площадке между этажами, а когда я стучал в окошко консьержки, чтобы отдать ключи, добавила совсем тихо, для самой себя:
«Мне кажется, моя девочка заслуживает лучшего…»
О! Ритуал рассаживания за столом. Лучший момент вечеринки…
– Так… Лоранс… ты справа от меня, – командует наш патриарх, – потом вы, Ги (бедняжка… весь ужин слушать про скоропортящиеся продукты, воровство и дрязги персонала…), ты, Мадо, потом Клер, потом…
– Да нет же! – раздражается мама, отбирая у него из рук листок бумаги. Мы же договорились, Шарль, потом Франсуаза… Ой, так не пойдет… Теперь нам не хватает одного мужчины…
Ох уж эти рассаживания.
Клер смотрела на меня. Она-то знала, кого не хватает… Я улыбнулся ей, она с невозмутимым видом пожала плечами, как всегда не принимая моего сочувствия.
Когда мы вот так смотрели друг на друга, он уже был не в счет…
Не медля ни минуты, она придвинула стоявший перед ней стул, развернула салфетку и позвала нашего любимого бакалейшика:
– Эй, Гиту, иди сюда! Садись рядом и объясни мне еще раз, на что я могу рассчитывать со своими тремя очками по вашей системе скидок.
Мама вздохнула и сдалась:
– Да ну вас… садитесь, как хотите…
У нее талант, думал я.
И какой…
Да, моей замечательной сестренке все под силу. Она в два счета сорвет вам план рассадки и разрядит обстановку на семейном ужине, без обид расшевелит избалованных подростков, сможет завоевать любовь даже такой женщины, как Лоранс (разумеется, со старшими сестрами отношения у нее не сложились, что в глубине души меня только радовало), добиться уважения коллег («дело, за которое взялась Баланда, которое Баланда защищала в суде и выиграла, дело, считавшееся безнадежным» – прочел я о ней однажды в одном серьезном журнале по проблемам градостроительства), но при всем своем уме, тонкости и благоразумии, эта «малышка Вобан»,[18] как прозвали ее в авторитетных кругах, ничего не могла поделать со своим сердцем.
Мужчина, которого не хватало сегодня вечером, не хватало уже многие годы, на самом деле существовал. Просто сейчас он, наверное, тоже был со своей семьей. При жене (или «с мамочкой», как смеясь говорила Клер, чрезмерным весельем выдавая свою неискренность).
Герой в домашних тапочках…
А ведь из-за этого жирного ублюдка мы с ней чуть было не поссорились… «Нет, Шарль, не говори так… Он не жирный…» Вот так, по-идиотски, защищала она его, когда я еще донкихотствовал и старался бороться против этого пустомели. Больше я этим не занимаюсь, даже не пытаюсь. Если мужчина, пусть и худой, способен в здравом уме и со всей серьезностью сказать такой женщине, как она: «Потерпи, я уйду к тебе, когда дочки подрастут», то не стоит он и пучка соломы из кормушки старика Росинанта.
Чтоб он сдох.
«Почему ты не бросишь его?» – донимал я ее.
«Не знаю. Наверно, потому что я ему не нужна…»
Это все, что она могла сказать в свою защиту. Это она-то… Наша… Наша путеводная звезда и гроза Дворца Правосудия…
Безнадежный случай.
Я перестал ее донимать… Устал, да и потом, если честно, я и в собственном доме был неспособен навести порядок…
Какой из меня прокурор, руки коротки.
К тому же, разрыв отношений излечивает не всегда, и что там творится, в темных закоулках ее, пусть и родственной мне, души, даже мне, ее брату, неведомо, слишком уж скользкая тема. Так что больше мы об этом не говорим. И она отключает сотовый. И пожимает плечами. И такова жизнь. И она смеется. И потешается над нашим подвернувшимся под руку «чемпионом», чтобы забыться.
Что было дальше, представить не трудно. Плавали, знаем.
Семейное застолье. Субботний ужин у благовоспитанных людей, где каждый играет отведенную ему роль. Подаренный еще к свадьбе столовый сервиз, ужасные подставки под ножи в виде такс, пролитое вино и килограмм соли на скатерти, дебаты о телевизионных дебатах, о тридцати пяти часовой рабочей неделе, о Франции, сдающей свои позиции, о налогах, как же без них, о не замеченном радаре и штрафе за превышение скорости, злой говорит, что арабы слишком быстро размножаются, добрая возражает, что не надо обобщать, хозяйка дома уверяет, что блюдо пережарено, ожидая приятных для нее уверений в обратном, а патриарх беспокоится о температуре вина.
Так и быть… Избавлю вас от всего этого… Сами знаете, что значит проводить время в кругу семьи, в этой теплой, но всегда чуть гнетущей обстановке, в которой невольно понимаешь, как же недалеко ты ушел…
Самое ценное здесь это детский смех наверху, и громче всех смеется Матильда. Ее гогот возвращает меня к окошку консьержки в доме на бульваре Босежур, к признаниям прекрасной жены моего заказчика, к тому моменту, когда она упаковала мое сердце и чувства в грязный полиэтилен на полу.
Я никогда не узнаю, ни чего избежала эта девочка, ни чего она на самом деле заслуживала, но я знаю точно, что именно ей я обязан всем…
После нашей последней «рабочей встречи» Лоранс исчезла. На стройку больше не приходила, на звонки не отвечала, я даже стал сомневаться, что она когда-либо существовала, мои конструктивные предложения более никого не волновали.
И все же я продолжал думать о ней. Постоянно. И поскольку она была слишком хороша для меня, я пошел на хитрость. Над своим троянским конем, как полагается, деревянным, я проработал не одну неделю. Это был мой дипломный проект, оставшийся не завершенным. Мой ученический шедевр, мои мечты на клею, камушек, который я бросал в колодец, уповая на отзвук. Чем меньше оставалось у меня надежды увидеть ее вновь, тем усерднее я доводил до совершенства свою работу. Измучил своими заказами лучших мастеров Сент-Антуанского предместья, обошел все магазины готовых макетов, воспользовавшись поездкой в Лондон, навестил одну удивительную старушку, едва заметную среди ее многочисленных кошек, миссис Лили Лиллипут, которая была способна смастерить Букингемский дворец величиной с наперсток, и оставил в ее лавке целое состояние. Помнится, она загнала мне даже целую батарею медных формочек для запекания размерами с божью коровку. «An essential in the kitchen, indeed,[19] – уверяла она, выписывая счет… oversize[20]». И вот, наконец, настал тот день, когда пришлось взглянуть правде в глаза: я сделал все, что мог, и теперь должен увидеться с ней.
Я знал, что она работает в бутике Chanel, и в переплетенных буквах «С» мне виделись Страсть и Совращение – какой бахвал! – скорее уж Страх и Соблазн, но так или иначе, набравшись храбрости, я отворил дверь особняка на улице Камбон. Слишком гладко, до порезов, выбритый, но с безупречным воротничком и новыми шнурками.
Ее позвали, она изобразила удивление, поиграла жемчужинами своего колье, была мила, непринужденна и… Ох, как же это было жестоко… Но я не растерялся и попросил ее в следующую субботу зайти ко мне в агентство.
Когда ее кроха распечатала мой, то есть ее, подарок и я показал ей, как зажечь свет в самом красивом в мире кукольном домике, я понял, что близок к успеху.
После обычных по такому случаю восторженных возгласов она не вставала с колен немножко дольше, чем нужно…
Вначале восхищенная, потом смущенная и молчаливая, уже раздумывая о том, как ей придется расплачиваться за эти мои труды и усердность упований. У меня оставался последний козырь: «Посмотрите, сказал я, склонившись над ее затылком, здесь даже мрамор есть…»
Тогда она улыбнулась и позволила любить себя.
«Она улыбнулась и полюбила меня» – звучало бы ярче, не правда ли? Более весомо, романтично. Но я не посмел бы так сказать… И никогда, мне кажется, не смел… Да и теперь, когда я смотрю на нее, сидящую по другую сторону стола, такую веселую, приветливую, снисходительную, такую великодушную к моим родным, такую по-прежнему обворожительную, такую… Нет, по-настоящему я так никогда и не знал… Вслед за ковролином в ресторане «Бристоль», вслед за господином Тайттингером, вероятно, Матильда, стала третьим недоразумением в нашей истории…
Да что это на меня сегодня нашло? Раньше такого не случалось: копание в себе, бесплодные раздумья о наших отношениях. С чего бы это? Результат бесконечных командировок? Слишком много часовых поясов, гостиничных потолков и бессонных ночей? Или слишком много вранья… непонятных вздохов… Слишком часто она захлопывает мобильный, когда я появляюсь без предупреждения? А еще это ее позерство, перепады настроения… Слишком много ерунды.
Лоранс не первый раз мне изменяла, и до сих пор я не слишком из-за этого переживал. В восторг меня это, конечно, не приводило, но, как я уже говорил, я ведь бросился в волчью пасть, сам же подольстившись к зверю. Я быстро понял, что сел не в свои сани. Выходить за меня замуж она отказалась, детей не захотела… И потом… Я столько работал, так часто отсутствовал… В общем, я хорохорился и тешил свое самолюбие всякими небылицами.
У меня это, кстати, неплохо получалось. Я даже думаю, что ее… ее загулы часто оказывались хорошей подпиткой для нашей так называемой совместной жизни. Во всяком случае, на нашей постели это отражалось самым наилучшим образом.
Она соблазняла, обладала, ей надоедало, и она возвращалась ко мне.
Возвращалась и говорила со мной в темноте. Скидывала одеяло, приподнималась на локте, ласкала мне спину, плечи, лицо, долго, медленно, нежно, и под конец всякий раз принималась шептать: «Ты лучше всех», или «Мой единственный», или еще что-нибудь в том же духе. Я молчал, не шевелился, никогда не противясь желаниям ее рук.
Зачастую, когда она гладила мое тело в эти ночи ее возвращений ко мне – ночи отступлений в тыл – мне казалось, что, на самом деле, лаская меня, она пыталась прощупать и залечить собственные раны.
Но это все в прошлом… Сегодня свои расстройства сна она поверяет гомеопатии и даже в темноте мне больше недоступно то, что трепещет и разрывается под ее роскошной броней…
Кто виноват? Матильда, повзрослевшая слишком быстро, словно Алиса из страны чудес, разрушив дом, где «больше некуда было расти»? Она уже не нуждается в том, чтобы я держал ей стремя, а по-английски скоро будет говорить лучше меня…
Или ее отец? Чья «забывчивость» когда-то казалась нам чуть ли не преступлением, а теперь выглядела почти забавной? На смену горечи пришла ирония, тем лучше, вот только я уже не так хорошо выдерживаю сравнение с ним. Правда, все же не забываю, когда у нее начинаются школьные каникулы…
А может, это время работает против меня? Ведь тогда я был молодым, моложе ее, она называла меня своим «юным другом». А теперь я ее догнал. И думаю, даже перегнал.
Иногда я чувствую себя таким старым.
Старым-престарым…
Или же это все из-за моей проклятой работы, где постоянно приходится биться, сражаться в кровь, добиваться и биться снова? И каждый раз все начинать с нуля… Где в свои неполные пятьдесят я по-прежнему чувствую себя как ошалелый студент: сижу на кофеине, как заведенный, твержу всем подряд, что завален работой, путаюсь в собственных чертежах, в который раз представляя очередной проект очередному жюри, с той лишь разницей, что Дамоклов меч с годами заострился.
Еще бы… Теперь на кону не оценки, не перевод на следующий курс, на кону – деньги. Много, много денег. Деньги, власть, ну и мания величия тоже.
Не говоря уже о политике. Нет уж, не говоря о ней.
А может быть, причина в самой любви? В ее…
– А ты, Шарль? Что ты об этом думаешь?
– О чем, прости?
– О музее традиционного искусства?[21]
– Оп-ля! Давненько я там не был… Пока он строился, посещал, а вот потом…
– Во всяком случае, – продолжает моя сестра Франсуаза, – чтобы найти там туалет, это я вам скажу, не каждому дано… Не знаю, во что нам обошлась эта диковина, но на указателях сортиров они явно сэкономили, это я вам точно говорю!
Представляю себе физиономии Нувеля и его команды, если бы они сейчас здесь были…
– Так… это же специально! – подхватывает ее весельчак-муж, – думаешь, аборигенов заботил вопрос, где приспустить набедренную повязку? Шаг в кусты и, пожалуйста!
О боже, нет! Все-таки хорошо, что их сейчас здесь не было.
– В двести тридцать пять миллионов, – выпаливает другой, не весельчак, вцепившись в свою салфетку.
И поскольку собрание не спешит реагировать, добавляет:
– В евро, разумеется. Эта диковина, как ты правильно выразилась, моя дорогая Франсуаза, обошлась французским налогоплательщикам в сущую безделицу… (он достает очки, мобильный, подсчитывает на калькуляторе, закрывает глаза)… в один миллиард пятьсот сорок миллионов франков.
– Старых?! – поперхнулась мать.
– Да нет… – отвечает тот, расплывшись от удовольствия, – новых!
Он ликует. Сработало. Он их поразил. Все в шоке.
Я смотрю на Лоранс, она отвечает мне огорченной улыбкой. К подобным вопросам, касающимся моей профессии, она все же относится с уважением. Я возвращаюсь к своей тарелке.
Разговор возобновляется, мешая здравомыслие с откровенной чепухой. Несколько лет назад только и говорили что об Опера-Бастий и новом здании Национальной библиотеки,[22] и вот, пожалуйста, все снова-здорово.
Клер, сидящая рядом, наклоняется ко мне:
– Как Россия?
– Настоящая Березина, – сознаюсь я с улыбкой.
– Кончай…
– Да точно тебе говорю… Жду оттепели, чтобы подсчитывать павших…
– Вот дерьмо!
– Да, тшорт, как они говорят.
– Серьезные проблемы?
– Пфф… для фирмы – нет, для меня…
– Что для тебя?
– Не знаю… Плохой из меня Наполеон… Не хватает мне… его широты взгляда, что ли…
– Или его безумия?
– О, до этого уже недалеко!
– Ты ведь шутишь? – она забеспокоилась.
– Da! – утешаю я ее, в наполеоновской манере заложив руку за пазуху. – С высоты этого безобразия сорок веков зодчества еще не презирают меня!
– Когда ты туда возвращаешься?
– В понедельник…
– Да ты что!?
– Да-да.
– Почему так скоро?
– Потому что… хочешь, последнюю новость? Держись крепче: дело в том, что там исчезают подъемные краны… По ночам улетают, словно перелетные птицы.
– Не может быть…
– Ты права… Чтобы расправить могучие крылья, времени им требуется побольше… Тем более, что они забирают с собой и прочую технику… Экскаваторы, бетономешалки, буры… Всё.
– Врешь…
– Вовсе нет.
– И что же ты будешь делать?
– Что буду делать? Хороший вопрос… Для начала, заплачу очередной службе безопасности, чтобы она контролировала нашу службу безопасности, потом, когда подкупят и эту…
– Что?
– Не знаю… Пойду за казаками!
– Какой кошмар…
– Вот-вот!
– И как же ты управляешь всем этим бардаком?
– Да никак. Это не поддается управлению. Рассказать тебе, чем я там занимаюсь?
– Пьешь?
– Не только. Еще перечитываю «Войну и мир». Снова, как тридцать лет назад, влюблен в Наташу… Вот чем я занимаюсь.
– Да, невесело… И тебе не присылают сногсшибательных красавиц, чтобы ты мог хоть чуточку расслабиться?
– Пока нет…
– Врешь…
– Сама-то как? Что новенького?
– Да я… – вздыхает она, берясь за рюмку, – я выбирала профессию, мечтая спасать планету, а занимаюсь тем, что всякое дерьмо прикрываю генетически модифицированным газоном. В остальном, все в порядке.
Она смеется.
– А дело с плотиной? – поинтересовался я.
– Закончила. Они остались с носом.
– Ну вот видишь…
– Пфф…
– Что «пфф»? Это же хорошо. Enjoy!
– Шарль.
– Ммм…
– Знаешь, нам надо объединиться…
– Зачем?
– Чтобы создать идеальный город…
– Мы и так живем с тобой в идеальном городе, красавица моя…
– Ну, не знаю, наш все-таки не идеален… – и с важным видом добавляет, – по-моему, у нас не хватает магазинов «Чемпион», ты не согласен?
Тут же, как по команде, чемпионов директор включается в наш разговор:
– Что, простите?
– Ничего, ничего… Мы говорили о твоей последней рекламе черной икры…
– О чем?
Клер улыбается ему. Он пожимает плечами и возвращается к любимой теме: на что уходят наши налоги?
Ох… Как же я устал… Устал, устал, устал, передаю сырную тарелку, не притронувшись, чтобы выиграть немного времени.
Смотрю на своего отца, всегда такого тактичного, любезного, элегантного… Смотрю на Лоранс и Эдит, которые обсуждают психопатов-учителей и растяп-домработниц, или наоборот, смотрю на убранство столовой, которое не менялось последние полвека, смотрю на…
– Когда будем дарить подарки?
Детвора скатывается вниз по лестнице. Слава Богу. Значит, недалек тот час, когда я, наконец, лягу спать.
– Поменяйте тарелки и идите за мной на кухню, – командует бабушка.
Сестры встали и пошли за подарками. Матильда подмигивает мне, указывая взглядом на сумку с подарочной сумкой внутри, а наш Оттост-Рокфеллер-Фошон, вытирая рот, закрывает дебаты:
– Как бы там ни было, мы катимся в пропасть!
Вот так. Подвел итог. Обычно он это делает после кофе, но тут, очевидно, проблемы с простатой – решил не дожидаться. Ну и ладно… Заткнись, наконец.
Извините, уже говорил, устал.
Франсуаза возвращается с фотоаппаратом, выключает свет, Лоранс незаметно поправляет прическу, дети чиркают спичками.
– В коридоре забыли погасить! – кричит кто-то. Я самоотверженно отправляюсь в прихожую.
Но пока ищу выключатель, на глаза мне попадается конверт, лежащий сверху в стопке моей корреспонденции.
Длинный белый конверт, черными чернилами написан адрес, почерк узнаю с первого взгляда. Почтовый штемпель ничего не говорит. Название города, индекс – нет, адрес мне незнаком, даже не представляю, где это, зато почерк, почерк…
– Шарль! Ну в чем дело? Что ты там застрял? – доносится из столовой, и огоньки уже зажженных на торте свечей дрожат, отражаясь в окнах.
Я выключаю свет и возвращаюсь к ним. На самом деле меня здесь больше нет.
Я не вижу лица Лоранс в мерцании свечей именинного торта. Я не подпеваю «С днем рожденья тебя». Даже не пытаюсь аплодировать. Я… Я чувствую себя, как тот шизик, куснувший свою «мадленку», только – наоборот. Сжимаюсь в комок. Не хочу ничего вспоминать. Чувствую, как прошлое, о котором и думать забыл, разверзается у меня под ногами, что за краем ковра – пропасть, замираю на месте, инстинктивно оглядываюсь в поисках опоры – дверной косяк, спинка стула, что-нибудь. Да, я прекрасно знаю этот почерк, и это значит, что-то случилось. Я не могу, не хочу это признать, но… мне страшно. Сам не знаю, чего боюсь. В голове гудит так, что внешние шумы туда просто не долетают. Я не слышу криков, не слышу, что меня просят снова зажечь свет.
– Шар-лё!
Извините.
Лоранс разворачивает свои подарки. Клер протягивает мне лопаточку для торта:
– Эй! Ты чего там, стоя есть собрался?
Я сажусь, кладу кусок торта себе на тарелку, втыкаю в него нож и… снова встаю.
Письмо не дает мне покоя, и я осторожно вскрываю конверт ключом. Лист сложен втрое. Раскрываю первую складку, слышу, как бьется сердце, потом вторую – сердце останавливается.
Два слова.
И только. Даже подписи нет.
Всего два слова.
Вжик! и готово.
И нож гильотины можно поднимать.
Поднимаю голову, вижу свое отражение в зеркале над консолью. Очень мне хочется хорошенько встряхнуть этого типа, высказать ему, что я об этом думаю: И что ты нам тут пудрил мозги своими «мадленками» и прочей херней, а? Ведь ты же знал…
Прекрасно знал, разве не так?
Ответить ему нечего.
Мы смотрим друг на друга, поскольку я не реагирую, в конце концов, он что-то мне бормочет. Я ничего не слышу, но вижу, как дрожат его губы. Что-то вроде: «Эй, ты, останься. Останься с ней. Мне надо уйти. Я обязан, понимаешь, но ты, ты останься. Я справлюсь там за тебя».
Он возвращается к своему клубничному торту. Слышит звуки, голоса, смех, берет бокал шампанского, который кто-то ему протягивает, чокается, улыбается. Женщина, с которой он столько лет живет, обходит стол, целуясь со всеми. Целует заодно и его, говорит, сумка чудесна, спасибо. Отворачиваясь от ее благодарности, он признается, что сумку выбирала Матильда, та яростно протестует, словно он ее предал. Почувствовав наконец запах духов Лоранс, он ищет ее руку, но она уже далеко, целуется с кем-то еще. Он снова протягивает бокал. Бутылка пуста. Встает, идет за другой. Откупоривает ее слишком быстро. Фонтан пены. Наливает себе, опорожняет бокал, наливает следующий.
– Ты в порядке? – спрашивает соседка по столу.
– …
– Что с тобой? Ты так побледнел, словно привидение встретил…
Он пьет.
– Шарль… – шепчет Клер.
– Ничего, я просто смертельно устал…
Он пьет.
Трещины. Пробоины. Обвалы. Он не поддается. Облезает лак, не выдерживают шарниры, вылетают болты.
Он не поддается. Борется. Пьет.
Старшая сестра смотрит на него искоса. Он пьет за ее здоровье. Она не унимается. Он говорит ей с улыбкой, отчеканивая каждое слово:
– Франсуаза… Хоть раз в жизни… Оставь меня в покое… Она ищет глазами своего верного рыцаря кретина-мужа, надеясь на его защиту, но тот не понимает, что она от него хочет. Она меняется в лице. Но к счастью, трам-тарарам!.. вторая сестра уже тут как тут!
Эдит обращается к нему ласково, покачивая головой в обруче:
– Шарло…
Он пьет и за ее здоровье тоже, хочет еще что-то сказать, но чья-то рука ложится ему на запястье. Он оборачивается. В руке чувствуется сила, он успокаивается.
Гомон возобновился. Рука не двигается. Он смотрит на Клер.
– У тебя есть сигареты? – спрашивает он.
– Пфф? Ты бросил курить пять лет назад, просто напомнила…
– Есть?
Его голос ее пугает. Она убирает руку.
Они стоят рядом, облокотившись на парапет террасы, спиной к свету и миру.
Перед ними сад их детства. Все те же качели, так же безупречно ухожены клумбы, все та же печка для опавших листьев, все тот же вид, скрывающий горизонт.
Клер достает из кармана пачку сигарет, кладет на парапет. Он протягивает руку, но она его останавливает:
– Ты помнишь, как тебе было тяжело первые месяцы? Помнишь, чего тебе стоило бросить?
Он сжимает ее руку. Он делает ей по-настоящему больно, он говорит:
– Анук умерла.
Сколько времени уходит на то, чтобы выкурить сигарету? Минут пять?
Значит, пять минут они проводят молча. Она не выдерживает первой, и то, что она говорит, его удручает. Потому что он боялся именно этих слов…
– Это тебе Алексис сообщил?
– Я так и знал, что ты это спросишь, – произнес он устало, – даже не сомневался, и ты не представляешь себе, как меня это…
– Тебя это что?
– Как меня это убивает… Как мне неприятно… Как я на тебя зол… Я все же надеялся, что ты будешь более великодушна, для начала спросишь хотя бы: «Как это случилось?» или «Когда?» или… ну я не знаю. Но только не о нем, черт… Только о нем… Хотя бы не так сразу… Он этого не заслуживает.
Опять молчание.
– От чего она умерла?
Из внутреннего кармана пиджака он достает письмо.
– Держи… И не говори мне, пожалуйста, что это его почерк, иначе я тебя убью.
Теперь она разворачивает письмо, потом складывает его, шепчет:
– Но это действительно его почерк…
Он поворачивается к ней.
Столько всего хочется ей сказать. Столько нежных, страшных, резких, мягких, глупых слов, по-братски, напрямую, без обиняков, как товарищу по оружию или по монастырю. Встряхнуть ее, ударить, разрубить пополам, но вместо этого, лишь протянул жалобно и односложно:
– Клер… – все, что смог из себя выдавить.
А она, притворщица, улыбается ему, словно ничего не произошло. Но он слишком хорошо ее знает, к чему церемонии, он хватает ее под локоть, заставляет опомниться.
Она спотыкается, а он, он говорит ни к кому не обращаясь. Говорит в темноту.
Говорит для нее, для себя, для опавших листьев, для звезд:
– Ну вот… все кончено.
Вернувшись на кухню, рвет письмо и выбрасывает его в мусорное ведро. Отпускает педаль, крышка захлопывается, и ему кажется, что он вовремя успел закрыть ящик Пандоры. И раз уж оказался перед раковиной, кряхтя умывается.
Возвращается к остальным, к жизни. Ему уже лучше. Все кончено.
А сколько длится ощущение свежести от холодной воды на уставшем лице?
Двадцать секунд?
И все сначала: взглядом находит свой бокал, осушает залпом, наливает снова.
Садится на диван. Приваливается к своей спутнице, она дергает его за полу пиджака.
– Эй, ты… Будь со мной поласковее, ты… – предупреждает он ее, – а то я уже хорош…
Ее это вовсе не забавляет, скорее раздражает и напрягает. Он как будто трезвеет.
Наклоняется, кладет руку ей на колено и, снизу вверх заглядывая в глаза, спрашивает:
– А ты знаешь, что однажды умрешь? Знаешь это, радость моя? Что ты тоже сдохнешь?
– Он и впрямь перепил! – возмущается она, силится рассмеяться, потом спохватывается:
– Встань, пожалуйста, мне больно.
За столом замешательство, Мадо бросает вопросительные взгляды на младшенькую, та делает ей знак, чтобы она продолжала пить свой кофе как ни в чем не бывало. Не волнуйся, мама, я тебе потом объясню. Месье Казачок отпускает очередную остроту, которой никто не слышит, провинция начинает волноваться.
– Ладно, – вздыхает Эдит, – мы, пожалуй, пойдем… Бернар, будь добр, позови детей…
– Отличная идея! – не унимается Шарль, – и это все не забудьте погрузить в джип! А, мой чемпион? У тебя ведь теперь прекрасный джип? Я видел… Затемненные стекла и все такое…
– Шарль, прошу тебя, это уже не смешно…
– Со мной всегда не смешно, Эдит, ты же знаешь…
Он встает с дивана и, подойдя к лестнице, кричит:
– Матильда! К ноге!
Потом поворачивается к изумленному жюри:
– Без паники. У нас такая игра…
Неловкое молчание прерывается неистовым тявканьем.
– Что я вам говорил…
Разворачивается, придерживаясь за латунный набалдашник перил, и обращается к виновнице торжества:
– Несносная девчонка, это верно, особенно сейчас, но знаешь что? Это единственная радость, которую ты мне подарила…
– Кончай. Поехали домой, – не выдерживает Лоранс, дай мне ключи от машины. Я не позволю тебе сесть за руль в таком состоянии.
– И это правильно!
Застегивает куртку и роняет голову на грудь:
– Спокойной ночи всем. Я умер.
– Как? Что случилось? – сразу спрашивает Мадо.
– Больше я ничего не знаю… – отвечает Клер, оставшаяся помочь.
Отец входит на кухню со стопкой грязных тарелок в руках.
– Что тут еще происходит, в этом сумасшедшем доме? – вздыхает он.
– Наша бывшая соседка умерла…
– Кто на этот раз? Мамаша Вердье?
– Нет. Анук.
Ох, какими тяжелыми вдруг стали тарелки… Поставив их на стол, он присел рядом.
– Когда?
– Мы не знаем…
– Несчастный случай?
– Я же говорю, не знаем! – раздраженно отвечает его жена.
Молчание.
– Ей же было не так много лет…
– Шестьдесят три, – шепчет ее муж.
– Ох… Это невозможно. Только не она. В ней всегда было столько жизни, чтоб вот так вот взять и умереть…
– Может, рак? – предполагает Клер.
– Мда, или…
Глазами мать указывает на пустую бутылку.
– Мадо… – обрывает он ее, нахмурив брови.
– Что Мадо? Что Мадо? Ты прекрасно знаешь, что она пила!
– Она так давно переехала… Мы не знаем, как она жила потом…
– А тебе бы только ее защищать!
Мадо вдруг так разозлилась. Клер подозревала, что знает не все, но и подумать не могла, что они до сих пор не успокоились…
Она, Шарль, теперь и их отец… Игра на выбывание… или на выбивание? Неплохая партия в кегли…
Ох… Как же это было давно… А оказывается, вовсе нет… Шарль сам не свой и ты, папа… Никогда не видела тебя таким старым, как сейчас, под этой лампой. Тебя таким…
Анук… Анук и Алексис Ле Мен… И когда же наконец вы оставите нас в покое? Эй, вы оба, полюбуйтесь… После вас здесь мертвая земля, пустыня…
Ей вдруг страшно захотелось плакать. Прикусила губу и встала доложить посуду в посудомоечную машину.
Ну все. Теперь проваливайте! Прочь отсюда.
Лежачего не бьют.
– Мам, передай бокалы…
– Не могу поверить.
– Мам… Ну хватит, стоп. Она умерла.
– Нет. Она не могла…
– Чего не могла?
– Такие, как она, не умирают…
– Еще как умирают! Сама видишь… Давай, помоги мне, а то мне тоже надо ехать…
Молчание. Гул посудомоечной машины.
– Она была сумасшедшая…
– Я пошел спать, – объявляет отец.
– Да, Анри! Она была сумасшедшая!
– Я просто сказал, что иду спать, Мало… – устало отвечает он, обернувшись.
– Знаю я, о чем ты думаешь!
На мгновение она замолчала, потом продолжила бесцветным голосом, глядя куда-то вдаль, за окно, на тень, ушедшую в мир иной, не заботясь о том, что ее могут услышать:
– Как-то раз, я помню… Это было в самом начале… Я ее едва знала… Я подарила ей растение… какой-то цветок в горшке, уже не помню… Кажется, хотела отблагодарить за то, что они так часто приглашают Шарля… Ничего особенного, обычный цветок, должно быть, купила его на рынке… А через несколько дней, нежданно-негаданно она вдруг позвонила в дверь. Она была вся на взводе, пришла вернуть мой подарок и буквально совала его мне в руки.
«В чем дело? – заволновалась я, – что-то не так?» «Я… я не могу держать его у себя, – бормотала она, – он… Он умрет…» А сама белая, как полотно. «Но… почему вы так решили? Он в полном порядке!» «Нет-нет, смотрите… Несколько листочков пожелтели, вон там, видите?» Она вся дрожала. «Да ладно вам, – засмеялась я, – это нормально! Оборвите их, и все!» И тут, как сейчас помню, она разрыдалась, оттолкнула меня и поставила горшок у моих ног.
Ее невозможно было успокоить.
«Извините. Извините. Но я не могу, не могу им заниматься, – всхлипывала она, – понимаете, у меня нет сил… Это выше моих сил… Людьми, да, детьми, пожалуйста… И даже им я зачастую ничем не могу помочь, и они все равно уходят, вы понимаете… Но тут, когда на моих глазах загибается еще и этот цветок, я…» Она залилась слезами. «Я не могу… Не заставляйте меня… Потому что… потому что это не так важно, понимаете… Да? Это ведь все не так важно?»
Она меня напугала. Мне даже не пришло в голову предложить ей чашечку кофе или хотя бы просто пройти в дом.
Я смотрела, как она сморкается в рукав и таращит глаза, а про себя думала: эта женщина сумасшедшая. Просто психопатка…
– И что дальше? – не выдержав, спросила Клер.
– Да ничего. А что я, по-твоему, должна была делать? Забрала свой цветок и поставила вместе с остальными в гостиной, где он, наверно, и прожил много лет!
Клер сражалась с мешком для мусора.
– И что бы ты сделала на моем месте?
– Не знаю… – прошептала она.
Письмо… Долю секунды она колебалась, прежде чем сбросить объедки, куски жира и кофейную гущу поверх того, что осталось ей от Алексиса. Чернила потекли. Она со всей силы затянула мешок, завязка лопнула. Черт побери! простонала она, закидывая его в бак. Черт побери.
– Ты вообще ее помнишь? – не унималась ее мать.
– Конечно… Подвинься, дай я тут пол протру…
– И она никогда не казалась тебе сумасшедшей? – спросила она, взяв дочь за руку, чтобы та на секунду остановилась.
Клер встала, сдунула в сторону непослушную прядь волос и спокойно посмотрела на мать. Она не дрогнула под взглядом этой женщины, которая прочитала ей столько нотаций, прививая свои принципы, свою мораль и прочие хорошие манеры.
– Нет.
Она вновь сосредоточилась на досках пола.
– Нет. Никогда, представь себе…
– Да что ты? – несколько разочаровано отозвалась та.
– Она мне всегда казалась такой…
– Какой – такой?
– Такой красивой.
Мать недовольно поморщилась:
– Конечно, она была красивая, но я ведь не об этом тебе говорю, я же о ней самой, о ее поведении…
Прекрасно тебя поняла, подумала Клер.
Она сполоснула тряпку, вытерла руки – и вдруг почувствовала себя старой. Или наоборот – снова ребенком, младшенькой.
Что примерно одно и то же.
Чмокнула маму в нахмуренный лоб и пошла одеваться.
Из прихожей крикнула «спокойной ночи, папа», – он должен был слышать, наверняка, – и захлопнула за собой дверь.
Сев в машину, включила сотовый, конечно, никаких сообщений, переключился в режим ожидания, она взглянула в зеркальце, чтобы сдать назад, и увидела, что нижняя губа распухла и кровоточит.
Дура несчастная, отчитывала она себя, с удовольствием продолжая терзать губу. Жалкий адвокатишка! Способная отстоять целое водохранилище, спиной прикрыв чудовищную плотину, и вот тебе на: каких-то трех слезинок не смогла сдержать и уже захлебывается, тонет в своем нелепом горе!
Спать тебе пора.
Она зашла в ванную.
– Звонили из Air France. У них твой чемодан… Он проворчал несколько слов, полоская рот.
– Ты знал об этом?
– О чем, прости?
– Что ты забыл чемодан в аэропорту?
Он утвердительно кивает и их отражения в зеркале приводят ее в уныние. Отворачивается, чтобы расстегнуть блузку.
– Можно узнать, почему? – продолжает она.
– Он был слишком тяжелый… Молчание.
– И что, ты… ты его оставил?
– У тебя новый лифчик?
– Можно узнать, что происходит?
Сцена в зеркале: две поясные фигуры, как в балаганном представлении, долго и пристально всматриваются в отражения друг друга, ни разу не обменявшись взглядами.
– Можно узнать, что происходит? – повторила она.
– Я устал.
– И потому что ты устал, ты решил унизить меня перед всеми?
– …
– Зачем ты это сказал, Шарль?
– …
– О Матильде…
– Он из чего, твой лифчик? Шелковый?
Она на грани… но нет. Выходит из ванной, выключает свет.
Когда, оперевшись о кресло, он начал снимать ботинки, она встала с постели, и он вздохнул с облегчением: если бы легла спать, не сняв макияж, это бы означало, что дело плохо. Но нет, до этого она еще не дошла.
Такое с ней никогда не случится. После – да хоть потоп, хоть землетрясение, но сначала – смывка для глаз и увлажняющий крем.
Главное – увлажнение.
Сел на край кровати и почувствовал себя толстым.
Скорее, тяжелым. Да, тяжелым.
Анук… – вздохнул, вытягиваясь в постели. – Анук…
Что бы она сейчас о нем сказала? Что осталось от него, прежнего? А этот адрес на конверте… Где это? Как Алексиса занесло в такую глушь? Почему не прислал нормальное уведомление? Конверт с черной каймой, дата смерти, место захоронения… Кто был с ней рядом? Почему он так себя повел? Что это? Наказание? Жестокость? Хотел сообщить, что его мать умерла, или в последний раз плюнуть в душу? Мол, ты бы никогда и этого не узнал, если бы я, столь великодушный, не соблаговолил потратить несколько сантимов на почту…
Что стало с Алексисом? Когда она умерла? Он не догадался посмотреть дату на штемпеле. Как давно пришло это письмо? Что от нее осталось? Черви уже сделали свою работу? Отдал ли он ее органы? Как она того хотела и столько раз заставляла его клясться, что он это сделает.
Поклянись, говорила она. Поклянись моим сердцем.
И он клялся.
Анук… Прости меня. Я… Что же тебя добило? И почему ты меня не дождалась? Почему я не вернулся сам? Да нет, я знаю, почему. Анук, ты… Услышав дыхание Лоранс, он тут же пришел в себя. Прощай.
– Ты что-то сказал?
– Ничего, извини… Я…
Протянул к ней руку, нащупал бедро, прижался. Она замерла.
– Прости.
– Вы оба слишком жестоки со мной, – прошептала она.
– …
– Вы с Матильдой… Вы оба… Мне кажется, я с двумя подростками живу… Я устала от вас. Вы меня используете, Шарль. Кто я для вас теперь? Ходячий кошелек? Подстилка? Я должна пожертвовать для вас своей жизнью? Я больше не могу так… Я… Понимаешь?
– …
– Ты слышишь, что я тебе говорю?
– …
– Ты спишь?
– Нет. Я прошу у тебя прощения… Я слишком много выпил и…
– И что?
Что мог он ей сказать? Разве она поймет? Почему он раньше ничего ей об этом не рассказывал? Да и что, собственно, он мог рассказать? Что осталось от всех тех лет? Ничего. Одно письмо.
Письмо без подписи, его клочки лежат теперь где-то на дне мусорного ведра в доме его родителей…
– Я узнал о смерти одного человека.
– Кого?
– Матери одного из моих друзей детства…
– Пьера?
– Нет. Другого. Ты его не знаешь. Мы… Мы уже не дружим…
Она вздохнула. Школьные фотографии, бутерброды с маслом, любимые детские телепередачи, всякие там «Звезды на арене», – все это было не для нее. Она терпеть не могла всю эту ностальгическую муть.
– И ты начал такое вытворять из-за смерти матери какого-то типа, которого не видел лет сорок, это так?
Именно так. У нее был гениальный дар все разложить по полочкам, наклеить этикетки, убрать и забыть. И как же он раньше все это в ней любил… Ее здравый смысл, ее жизненную энергию, ее способность схватывать суть, ее прозорливость. Все эти годы, получается, что, удачно пристроившись, он охотно этим пользовался. Это было так… удобно… И, пожалуй, полезно.
И он решил пристроиться снова, уцепиться за ее энергию, за то влияние, которое все еще имел на нее: его рука осторожно скользнула по ее ноге.
Повернись ко мне, молча молил он ее. Повернись. Помоги мне.
Она не шевелилась.
Он придвинул к ее подушке свою и уткнулся ей в затылок. Его рука пробиралась все выше, путаясь в шелковых складках ночной рубашки.
Расслабься, Лоранс. Отреагируй хоть как-то, пожалуйста.
– И что же такого в ней было, в этой даме, – сострила она, – что, пекла вкусные печенья?
Он тут же отдернул руку.
– Нет.
– У нее была большая грудь? Она брала тебя на колени?
– Нет.
– Она…
– Тесс… – прервал он ее, отводя ее волосы, – тише, кончай. Ничего. Она умерла, и все.
Лоранс повернулась к нему. Он был нежен, внимателен, ей понравилось, результат оказался ужасен,
– Ммм… на тебя хорошо действуют похороны, – вздохнула она, натягивая одеяло.
Эти слова потрясли его, какое-то мгновение он был уверен, что… да нет, ничего. Стиснул зубы и прогнал эту мысль, не успев ее сформулировать. Стоп.
Она заснула. Он встал с кровати.
Вынимая ноутбук из портфеля, увидел на мобильном, что Клер несколько раз ему звонила. Поморщился.
Сварил себе кофе и устроился на кухне.
Несколько ударов по клавишам, пощелкал «мышью» и готово: нашел его координаты. Даже голова пошла кругом.
Десять цифр.
Их разделяли какие-то десять цифр, а ведь сколько дней и ночей, сколько усилий он потратил на то, чтобы их разделяла вечность.
Забавная штука жизнь… Десять цифр, раздастся гудок. Можно заговорить.
Или положить трубку.
Как и его сестра, он сам себя обругал. На экране теперь высвечивался маршрут, который мог бы его к нему привести. Километраж, съезды с автомагистралей, стоимость платных участков дорог и название деревни.
Вроде познабливало, почему бы не сходить за пиджаком? А раз уж набросил его на плечи, то почему бы не достать ежедневник. Выбрал самые ненужные странички, где-нибудь в августе, например, и в общих чертах срисовал маршрут путешествия, которое вряд ли когда состоится.
Может быть, в августе, почему бы нет? Наверно… Там видно будет.
Записал его координаты также машинально, будто во сне. Может, черкнет ему как-нибудь вечерком словечко… Или пару?
Как и он.
Чтобы убедиться, что нож гильотины наточен… Но хватит ли у него на это духу? Желания? Или слабости? Он надеялся, что нет.
И захлопнул ежедневник.
Мобильный снова зазвонил. Он не ответил, встал, ополоснул чашку, вернулся, увидел, что она оставила сообщение, заколебался, вздохнул, решился, прослушал, застонал, выругался, разозлился, проклял ее, выключил свет, взял пиджак и растянулся на диване.
«Через три месяца ему бы исполнилось девятнадцать лет».
И хуже всего, что она сказала это совершенно спокойно. Да, спокойно. Вот так, посреди ночи, после гудка.
Как можно было сказать такое бездушному аппарату?
Как можно вообще думать об этом?
Еще и находить в этом утешение?
Он пришел в бешенство. Да что это за дешевая мелодрама, черт возьми?
Пора с этим кончать, старушка, пора завязывать, так нельзя.
Он перезвонил, собираясь отчитать ее.
Она сняла трубку. Ты ведешь себя нелепо. Я знаю, ответила она.
– Знаю.
Сказала так мягко, что всю его твердость как ветром сдуло.
– Мне заранее известно все, что ты мне скажешь, Шарль… Тебе даже не нужно меня тормошить или смеяться надо мной, я и сама прекрасно с этим справляюсь. С кем еше я могу об этом поговорить? Если б у меня была близкая подруга, я бы разбудила ее, но… Моя лучшая подруга – это ты…
– Ты меня не разбудила…
Молчание.
– Поговори со мной, – прошептала она.
– Это все ночь, – заговорил он, прочищая горло. – Ночные тревоги… Помнишь, как она нам о них рассказывала? Как людей скручивало, как они сходили с ума и тонули в своих кошмарах, как она держала их за руку… Завтра полегчает. А теперь надо поспать.
Долгое молчание.
– Ты…
– Я…
– Помнишь, что ты мне сказал в тот день? В этом ублюдском кафе напротив клиники?
– …
– Ты сказал: «У тебя еще будут дети…»
– Клер…
– Прости меня. Я вешаю трубку.
– Нет, нет! – прервал он ее. – Постой! Я не позволю тебе так легко отделаться… Подумай хорошенько. Хоть раз подумай о себе. Хотя ты никогда не умела этого делать… Тогда представь себе, что ты – очень сложное судебное дело. Посмотри мне в глаза и скажи: Ты жалеешь об этом… об этом решении? Ты действительно жалеешь? Будьте честным, мэтр…
– Мне скоро со…
– Помолчи. Мне плевать. Я только хочу, чтобы ты мне ответила «да» или «нет».
– …рок один, – продолжала она, – я была по уши влюблена в одного типа, а потом работала, как проклятая, чтобы забыть о нем, выкинуть его из своей жизни, и я так хорошо работала, что и сама потерялась в пути.
Она усмехнулась.
– Глупо, правда?
– Тип оказался не очень…
– …
– Единственный раз, когда он был честен с тобой, это когда он тебе сказал, что этой беременности не хотел…
– …
– Клер, я подчеркиваю: беременности, а вовсе не… Ведь ничего же еще не было. Ничего. Просто…
– Замолчи, – шикнула она, – ты не знаешь, о чем говоришь.
– Ты тоже.
Она положила трубку.
Он перезвонил.
Попал на автоответчик. Перезвонил на городской. На девятом гудке она сломалась.
Кардинально сменила стратегию защиты. Голос – самый что ни на есть жизнерадостный. Судя по всему, профессиональный прием. Прибегла к хитрости, спасая свою защитительную речь.
– Дааа, SOS Pathos, доообрый вечер! Маша слушает вас…[23]
Он улыбнулся в темноте.
Он любил эту девушку.
– Что-то мы не на высоте сегодня, да? – продолжала она.
– Вот именно…
– В те времена мы завалились бы в бар вместе с твоими однокашниками и напились бы до такого состояния, что уже не смогли бы наговорить всей этой чепухи… А потом, знаешь что? Мы бы здорово выспались… Проспали бы целую вечность. Как минимум, до полудня…
– Или до двух…
– Ты прав. До двух, до четверти третьего… Потом бы мы проголодались…
– А есть было бы нечего…
– Ага… и самое ужасное – тогда даже «Чемпиона» не было… – вздохнула она.
Я представлял себе, как она сидит в своей комнате, криво улыбаясь, на полу у кровати свалены папки с делами, в чашке с остатками травяного настоя плавают «бычки», она в своей ужасной бумазейной ночной рубашке, которую называла неглиже старой девы. Я даже слышал, как она в нее сморкается…
– Это же черт знает что, да?
– Да, – согласился я.
– И почему я такая идиотка? – жалобно вопрошала она.
– Думаю, генетическая ошибка… Вся мудрость досталась твоим сестрам…
Я прямо почувствовал, как у нее на щеках появились ямочки.
– Ладно… Я тебя оставлю, – заключила она, – но ты тоже, Шарль, смотри там…
– Да что я… – я устало махнул на себя рукой.
– Да, ты. Вечно молчишь, в свои проблемы никого не посвящаешь, а сам охотишься там за своими «Катерпиллерами»,[24] принимая себя за князя Андрея…
– Отлично сказано…
– Еще бы… это моя работа. Ну ладно… спокойной ночи…
– Погоди… Еще хотел тебе сказать…
– Да?
– Я не уверен, что счастлив быть твоей лучшей подругой, ну ладно, допустим. В таком случае я буду говорить с тобой как твоя лучшая из лучших, о'кей?
– …
– Брось его, Клер. Оставь этого человека.
– …
– Дело не в твоем возрасте. Не в Алексисе. Не в том, что было когда-то. Дело в нем. Из-за него ты страдаешь. Помню, однажды мы говорили о твоей работе и ты мне сказала: «Добиться справедливости невозможно, потому что справедливости не существует. А вот несправедливость есть. С несправедливостью легко бороться, потому что она очевидна, она бросается в глаза, и сразу все ясно». Так вот, я об этом… Мне плевать на него, каков он и чего стоит, я знаю лишь то, что этой несправедливости не должно быть в твоей жизни. Так пошли ты его куда подальше.
– …
– Эй, ты здесь?
– Ты прав. Я сяду на диету, потом брошу курить, а потом разделаюсь с ним.
– Вот!
– Проще пареной репы.
– Ну давай, иди спать и пусть тебе приснится хороший парень…
– У которого будет роскошный джип… – вздохнула она.
– Огрооомный.
– И плазменный телевизор…
– Естественно. Ну давай… Я тебя целую.
– Я… тотооооже…
– Тьфу ты, ну что с тобой делать… Ты опять ревешь…
– Угу, но все в порядке, – шмыгнула она, – все в порядке. Всего одна большая слеза благодарности, к тому же, из-за тебя, идиот.
Она положила трубку.
Он схватил подушку и завернулся в пиджак.
Наш «субботний театр» подошел к концу.[25]
Если бы Шарль Баланда, рост метр восемьдесят, вес семьдесят восемь, разувшись, расстегнув ремень и пояс брюк, сложил бы руки под грудью и, уткнувшись носом в старую синюю подушку, наконец, упокоился, наша история на этом бы и закончилась.
Через несколько месяцев нашему главному герою исполнилось бы сорок семь лет, он пожил на свете – но так мало. Так мало… Был не слишком приспособлен к жизни. Считает, наверно, что лучшие годы позади, но это его не тяготит. Лучшие, говорите? А чем они лучшие? И для кого? Ладно, неважно, он слишком устал. Мы больше не в силах говорить, ни он, ни я.
Его чемодан слишком тяжел, а в носильщики я ему не нанималась. Я его понимаю.
Понимаю.
Но.
Ее слова, этот ничтожный обрывок фразы… Настигает его на пороге сна, как ушат холодной воды, когда он уже наполовину умер в своем углу.
Умер и уже повержен.
Повержен, но ему все равно. Слишком слабая мотивация, слишком короткий поводок, слишком предсказуемая жизнь.
«Через три месяца»
Так вроде бы она сказала.
Эти «три месяца» кажутся ему ужаснее всего. Значит, она считала с самого начала? С первого дня после окончания последних месячных? Нет… Это невозможно…
Ее беспомощное молчание, все эти жалкие подсчеты в уме, эти недели, месяцы, годы, лишенные смысла.
Поворачивается на спину.
А не то уже начинал было задыхаться.
Лежит, широко раскрыв глаза. Она сказала, через три месяца, значит, в апреле, думает он… Механизм запущен – он тоже принимается считать пустоту на пальцах.
То есть, июль, то есть, сентябрь, потому что тогда уже было два месяца, точно два. Все сходится… Да, теперь он припоминает…
Конец лета… Он закончил стажировку у Вальмера и должен был лететь в Грецию. Последний вечер, отмечали его отъезд. Она зашла случайно.
Как ты кстати, обрадовался он, иди сюда, я тебя познакомлю, и когда обернулся, чтобы обнять ее за плечи, понял, что она…
Да. Это он помнит. Именно поэтому ему так плохо. Это гнусное сообщение на автоответчике оказалось ловушкой: разжав кулак, в темноте, он отсчитал по пальцам девять месяцев, то есть двадцать лет, и понял, что попался.
Тем хуже. Тем хуже для него. Ему уже не заснуть. История не окончена. Он даже готов признаться, что эти ее «три месяца» – только предлог. Не скажи она этого, он нашел бы что-нибудь еще. Раздался удар гонга, пора вставать.
Возвращаться на ринг и продолжать бой.
Анук умерла, и Клер в тот вечер зашла не случайно.
Он шел следом за ней по улице. Был прекрасный вечер, тихий, теплый, мягкий. Нагретый за день асфальт приятно пружинил под ногами. В воздухе пахло Парижем, на террасах кафе ни одного свободного столика. Несколько раз он спросил, не голодна ли она, но она по-прежнему шла впереди него, и расстояние между ними все увеличивалось.
– Послушай, я есть хочу, – сказал он раздраженно. – Мне все это надоело. Я дальше не пойду.
Она развернулась, зашла вслед за ним в кафе, достала из сумки листок бумаги и положила перед ним на столик.
– Завтра в пять.
Адрес в пригороде. Совершенно невообразимое место.
– В пять я буду в самолете, – улыбнулся он ей. Но улыбка быстро сползла с его губ.
Как тут улыбаться, когда у нее такое лицо?
Она вошла в кафе, согнувшись пополам. Словно старалась удержать то, что только что потеряла. Он встал, обнял ее за шею, привлек к себе и дал выплакаться. Из-за ее спины хозяин кафе бросал на него обеспокоенные взгляды, он, как мог, отмахивался от него свободной рукой, мол, не обращайте внимания. Потом он оставил большие чаевые за причиненное беспокойство и увез ее к морю.
Может, это было глупо, но что еще он мог тогда сделать?
Он вышел из туалета, натянул свитер и отправился обратно на диван.
Что еще он мог тогда сделать?
Они подолгу гуляли, много пили, курили всякую дурь и даже иногда танцевали. Но большую часть времени не делали ничего.
Сидели и смотрели, как меняется свет. Шарль рисовал, мечтал, ходил в порт за покупками и готовил еду, сестра в сотый раз перечитывала первую страницу какой-то книги и закрывала глаза.
Но только она никогда не спала. Если бы он о чем-нибудь ее спросил, она бы его услышала и ответила.
Но он ни о чем не спрашивал.
Они выросли вместе, потом три года прожили вдвоем в крохотной квартирке и Алексиса знали с незапамятных времен. Вдвоем им все было под силу.
Вот только на этой террасе над морем негде было укрыться.
Здесь не было тени.
В последний вечер они пошли в ресторан, и когда открыли вторую бутылку Рецины,[26] он взял ее за руку:
– Ты в порядке?
– Да.
– Точно?
Она кивнула.
– Хочешь вернуться к нам?
Отрицательно покачала головой.
– Где будешь жить?
– У подруги… с факультета…
– Ладно…
Он переставил свой стул, чтобы вместе с ней наблюдать за тем, что происходит на улице.
– В любом случае, ключи у тебя есть…
– А ты?
– Что я?
– Никогда не рассказываешь о своих приключениях… – она состроила недовольную гримасу, – ну… о любовных… в смысле, о романах…
– Видно, похвастаться особо нечем…
– А как там твоя чертежница?
– Ушла строить новые планы…
Она улыбнулась ему. Ее загорелое лицо вдруг показалось ему слишком хрупким. Он наполнил стаканы и заставил ее выпить за лучшие времена. Помолчали. Она попробовала скрутить себе сигаретку.
– Шарль?
– Я за него.
– Ты ведь не скажешь?.. Сам знаешь кому…
– Да что я ему скажу? – ухмыльнулся он. – О чести, что ли, буду с ним разговаривать?
Сигаретная бумажка у нее в руках порвалась. Он взял у нее пачку, осторожно наполнил бумажный желобок табаком и поднес к губам, чтобы лизнуть.
– Я имею в виду Анук…
Он замер.
– Нет, – ответил он, сплюнув табачную крошку, – конечно, нет.
Протянул ей готовую сигарету и отвернулся, погрузился в себя.
– Ты… ты с ней еще общаешься?
– Изредка.
Надел темные очки. Она не стала продолжать.
В Париже шел дождь. Они взяли такси, она вышла на улице Гоблен.
– Спасибо, – прошептала она ему на ухо. – Все в прошлом, обещаю тебе. Все будет в порядке.
Он смотрел, как она спускалась по лестнице в метро.
Видимо, почувствовав его взгляд, она остановилась на полпути, и, подмигнув ему, соединила большой и указательный палец в букву «О», показывая, что все «О'кей», как это принято под водой.
Этот простой жест, так убеждающий в том, что все хорошо. Он поверил и удалился с легким сердцем. Был молод тогда, наивен. Верил знакам. Это было только вчера и вот уже без малого девятнадцать лет тому назад.
Как она его провела.
Он уснул, а когда проснулся, на него молча смотрела Снупи. Прежняя Снупи, с круглой, распухшей после сна мордахой, сидела и чесала ухо передней лапой.
Рассвет еще только стучался в окно, и он подумал, не снится ли ему все это. И стены такие розовые…
– Ты спал здесь? – спросила она грустно.
Черт, нет, это не сон. Это жизнь. Новый раунд.
– Который час? – спросил он зевая.
Она отвернулась и пошла к себе в комнату.
– Матильда… Остановилась.
– Это не то, что ты думаешь…
– Я ничего не думаю, – ответила она.
И исчезла.
Шесть часов двенадцать минут. Доплелся до кофеварки, сварил себе двойной кофе. День обещал быть долгим…
Совсем продрог, закрылся в ванной.
Присев боком на край ванны и подперев кулаком подбородок, задумался, блуждая взором в клубах теплого пара и кружении воды. То, что его сейчас занимало, поглощало целиком, заключалось в нескольких словах: Баланда, ты достал! Кончай, возьми себя в руки!
До сих пор ведь тебе как-то удавалось не сбиваться с пути, жил не заморачиваясь, так что же на тебя сегодня нашло? Поздно теперь, понимаешь? Ты слишком стар, в твоем возрасте подобные излишества – непозволительная роскошь. Она умерла. Все в прошлом. Задерни занавес и займись живыми. У тебя вон за стеной недотрога из саксонского фарфора – прикидывается, что ей все нипочем, а сама убивается, того гляди разобьется. В ее возрасте так рано не встают… Закрой этот чертов кран и пойди вынь наушники у нее из ушей.
Тихо постучал, вошел и сел на пол у ее ног, спиной к кровати.
– Это не то, что ты думаешь…
– …
– Где же ты, мой верный четвероногий друг? – неуверенно произнес он. – Спишь? Слушаешь грустные песни под одеялом и не можешь понять, чего этот старый дурак Шарль опять к тебе привязался?
– …
– Я спал сегодня на диване только потому, что долго не мог заснуть… и не хотел мешать твоей маме…
Она заворочалась, задела его плечо, кажется, коленкой?
– Вот я сейчас тебе все это говорю, а сам думаю: зачем я это делаю?.. Нечего мне перед тобой оправдываться… Это тебя не касается, точнее, не имеет к тебе отношения. Это дела взрослых, ну то есть… старших… и…
Ох, черт, подумал он, и зачем ты лезешь в это болото, куда тебя вечно несет? Поговори с ней о чем-нибудь другом.
Он поднял голову и в полутьме стал осматривать стены ее комнаты. Давненько он не заглядывал в ее гнездышко, а ведь он любил это делать: любоваться ее фотографиями, ее рисунками, ее бардаком, ее постерами, ее жизнью, ее воспоминаниями…
Стены в комнате подрастающего ребенка – лучшее наглядное пособие по занимательной этнологии. Квадратные метры, на которых жизнь кипит, бурлит и обновляется, безостановочно пожирая патафикс.[27] Чем она сейчас живет? С какими подружками на этот раз паясничала в фотоавтомате? Какие амулеты нынче в моде, и где прячется физиономия того «дерева, которое не жалуется, когда его обнимают»?
С удивлением на одном из снимков обнаружил себя вместе с Лоранс. Впервые видел это фото. Судя по всему, это она их сфотографировала, когда-то давно, когда была еще совсем ребенком. И в уголке каждого снимка, на фоне неба обязательно торчал ее указательный пальчик. Они выглядели счастливыми, улыбались на фоне горы Сент-Виктуар. А вот какая-то желатиновая капсула в прозрачном пакетике с надписью Be а Star instantly,[28] рядом, на листке в крупную клетку, записано стихотворение Превера, заканчивающееся словами:
В Париже
На земле
Той земле, что как звезда.
Фотографии светловолосых губастых актрис, адреса интернет-сайтов, записанные на картонках из-под пивных кружек, брелоки, дурацкие плюшевые игрушки, замысловатые флаеры, возвещавшие о концертах в какой-нибудь дыре, всякие «фенечки», реклама некоего Месье Ж, гарантирующего как возвращение любимого, так и сдачу любого экзамена с первого раза, улыбающаяся физиономия Корто Мальтезе,[29] использованный ски-пасс[30] и даже репродукция Каллимаховой Афродиты, которую он сам ей когда-то послал, чтобы поставить точку в одном щекотливом деле.
Это была их первая серьезная ссора… Наорал на нее, потому что взяла за манеру ходить с голым животом.
«Крась волосы, делай татуировки, пирсинг, все, что угодно! – кричал он. – Хоть перья в зад втыкай, если душе угодно! Но не оголяй живот, Матильда. Только не живот…» Заставлял ее по утрам поднимать руки вверх перед уходом в колледж и отправлял переодеваться, если майка задиралась выше пупка.
В результате, она неделями общалась с ним сквозь зубы, но он не уступал. Он сопротивлялся, впервые. Впервые выступал в роли старпера.
Только не живот. Ни в коем случае.
«Живот женщины, это самое таинственное, что есть в мире, самое волнующее, самое красивое, даже самое сексуальное, как бы написали в ваших дебильных журналах, – долдонил он под снисходительным взглядом Лоранс, – так что, нет, только не живот… Спрячь его. И береги… Я, Матильда, тебе не мораль читаю и не о приличиях говорю… Я о любви. Куча пацанов будут мысленно измерять твою задницу и угадывать форму груди, и это честная игра, но живот – прибереги его для того, кого полюбишь, ты… Ты меня поняла?»
«Да, думаю, мы хорошо тебя поняли, – сухо заключила ее мать, которой не терпелось сменить тему. Переоденься в монашескую робу, дочка». Он посмотрел на нее, покачав головой и наконец замолчал. А на следующий день пошел в книжный Лувра и послал ей по почте эту открытку, написав на обороте:
«Посмотри, ее живот так красив потому, что ты его не видишь».
Лицо и одежда Матильды удлинились, но она никогда не упоминала об этой открытке. Он был уверен, что она давно ее выбросила. Ан нет… Вот ведь она… Между репершей в стрингах и полуголой Кейт Мосс.
Он продолжил изучение стен…
– Тебе нравится Чет Бэйкер?[31] – удивился он.
– Ты о ком? – проворчала она.
– Да вон, о нем…
– Понятия не имею, кто это… просто он невероятно красив.
Черно-белое фото. Чет Бэйкер в молодости, когда он походил на Джеймса Дина.[32] Только более нервного. Более умного и изможденного. Привалился к стене, держась за спинку стула, чтобы не упасть.
Труба лежит на коленях, смотрит вдаль.
Она была права.
Просто он невероятно красив.
– Забавно…
– Что забавно?
Почувствовал ее дыхание на затылке.
– Когда я был в твоем возрасте… Нет, немного постарше… У меня был приятель, страстно обожавший Бейкера. Буквально помешанный, чокнутый, бредивший только им. Носил такую же белую майку, а уж на эту фотографию – разве что не молился… Кстати, именно из-за этого парня я и спал сегодня на диване и отморозил себе задницу…
– А почему?
– Почему я отморозил задницу?
– Нет… Почему он так его любил?
– Но это же Чет Бэйкер! Великий музыкант! Его труба пела на всех языках обо всех чувствах в мире! И голос у него тоже был что надо… Я дам тебе его диски, тогда ты поймешь, почему он кажется тебе таким красивым…
– А что это был за приятель?
Шарль вздохнул и усмехнулся. Из этого болота ему точно не выбраться… Во всяком случае, не так быстро, придется побарахтаться.
– Его звали Алексис. Он тоже играл на трубе… И не только… Играл на всем подряд… На пианино, на аккордеоне, на укулеле… Он был…
– Почему ты говоришь о нем в прошедшем времени? Он умер?
Вот уж действительно…
– Нет, он жив, но я не знаю, что с ним стало. И продолжает ли он заниматься музыкой…
– Вы поссорились?
– Да… И так крепко, что я уж думал, навсегда вычеркнул его из своей жизни… и никогда больше о нем не вспомню…
– И что?
– И ничего. Оказывается, он никуда не делся… Вчера вечером я получил от него письмо, потому и спал в гостиной…
– Что он тебе написал?
– Ты, правда, хочешь знать?
– Да.
– Сообщил мне о смерти своей матери.
– Мда… Весело… – проворчала она.
– Сама видишь…
– Э… Шарль…
– Что, Матильда?
– У меня тут на завтра мегасложная домашка по физике…
Поднялся, скривившись: спину прихватило…
– Вот и славно! – обрадовано заявил он. – Отличная новость! Как раз то, что мне было нужно. Мегасложная физика с Четом Бэйкером и Джерри Маллигеном в придачу.[33] Прекрасно проведу воскресенье! Ну… а ты поспи, радость моя, еще хоть пару часов…
Пока искал ручку двери, она остановила его:
– Почему вы поссорились?
– Потому… Потому что он как раз корчил из себя Чета Бейкера… Хотел походить на него во всем… Быть Четом Бейкером, а это означало еще и делать много глупостей…
– Например?
– Наркотики, например…
– И что?
– Ну, эх, де-во-чка мо-оя, – заворчал он, уперев руки в боки, как толстый мишка из «Спокойной ночи, малыши», – продавец песка ушооол, и я отправляюсь к себе на оооблакооо… Завтра я расскажу тебе другую истоооорию… Если будешь ууумницей. Пом-пом-подом.
В голубом свечении радиобудильника увидел, что она улыбается.
Потом снова включил горячую воду, погрузился в ванну с головой и со всеми мыслями в придачу, потом вынырнул и закрыл глаза.
Вопреки всем ожиданиям, последнее зимнее воскресенье выдалось чудесным.
День катился как на роликах, по инерции. День Funny Valentine и How High The Moon.[34] День, когда можно наплевать на любые законы физики.
Его нога отбивала такт под ее письменным столом, который был так захламлен, что глаза разбегались, а рука сжимала двадцатисантиметровую линейку, которой он периодически, тоже в ритм, постукивал себя по голове, если та отвлекалась.
На несколько часов он забыл об усталости и делах. О сотрудниках, о летающих кранах и сорванных сроках. На несколько часов силы действия и противодействия пришли, наконец, в равновесие.
Передышка. Он ненадолго сошел с ринга. Восстанавливающие процедуры. Смесь ностальгии и «африканской поэзии», как было написано на обложке одного из компакт-дисков.
Колонки у Матильды в компьютере были, конечно, не ахти, но названия песен высвечивались на экране, и ему казалось, что все они про него.
Вернее, про них.
In A Sentimental Mood. My Old Flame. These Foolish Things. My Foolish Heart. The Lady Is A Tramp. I've Never Been In Love Before. There Will Never Be Another You. If You Could See Me Now. I Waited For You и… I May Be Wrong…[35]
Вот так подборка! – подумал он. – И ведь как верно… Как будто… слова молитвы, что ли…
Конечно, наивно видеть в столь заезженных словах послание, адресованное лично тебе. Их столько раз произносили, повторяли на все лады, эти обрывки фраз подойдут любому дураку на любом конце планеты. Ну и ладно, пусть так. Ему нравилось, как когда-то, узнавать себя в названиях песен и композиций. Снова стать тем, прежним верзилой, который живет исключительно чужими эмоциями.
Зазвучала труба, и это был настоящий Иерихон.
Ему не слишком нравилось слово «tramp»,[36] какое-то двусмысленное… Скорее бродяга… Да, босоножка, но в остальном, все подходило, и его «сумасшедшему сердцу» было плевать на Ньютона.
September Song.[37]
Разжал кулак. Эту вещь они слушали вместе…
Это было так давно… В «Нью Морнинг»,[38] кажется. И как же он был еще красив тогда… Невероятно красив.
Хотя и совершенно истощен. Исхудавший, с ввалившимися щеками, выбитыми зубами, измученный алкоголем. Он как-то странно гримасничал и передвигался так неуверенно, словно его только что избили.
После концерта именно из-за этого они с Алексисом и поцапались… Алексис никак не мог угомониться, был в трансе, раскачивался взад-вперед, закрыв глаза, отбивал такт, колошматя по стойке. Он не просто слышал музыку, он видел ее, жил в ней, мог мгновенно прочесть партитуру, точно это рекламный плакат, только не очень-то он любил это дело – читать партитуры…
Шарль, напротив, вышел из зала в расстроенных чувствах. Его убило состояние Чета: столько страданий и усталости читалось на лице этого типа, что Шарль не смог его слушать и в оглушающей тишине просто в ужасе на него смотрел.
– Это страшно… Такой талант и пустить на ветер…
В ответ Алексис набросился на него: мол, не фига своим бэк-вокалом ему песню портить. Он щедро осыпал ругательствами того, кто, между прочим, купил ему билет.
– Да что ты вообще понимаешь! – в конце концов, недобро усмехнувшись, сквозь зубы процедил ему Алексис.
– Еще бы…
Шарль застегнул пиджак.
– Куда мне.
Было уже поздно. Завтра ему рано вставать. Идти на работу.
– Ты вообще ничего не понимаешь…
– Конечно… В последнее время он сильно сдал, знаю… И чем дальше, тем хуже… Но в твои годы он уже чудеса творил…
Произнес это так тихо, что Алексис мог бы и не услышать. Тем более что уже повернулся к нему спиной. Но он услышал. У этого подонка был тонкий слух… Неважно, он уже тянул свой стакан бармену…
Наклонился, поднял с пола ластик Матильды и, когда разогнулся, понял, что позвонит.
Чет Бэйкер выбросился из окна гостиницы в Амстердаме через несколько лет после того концерта. Прохожие перешагивали через него, принимая за спящего алкаша, так он и пролежал там всю ночь, изувеченный, на тротуаре.
А она?
Ему было важно знать. В кои-то веки важно было понять.
Именно понять.
– Шарль?
– Алло! Алло! Контрольный вызов, Шарли Браво, вы меня слышите?
– Извини. Ну… так что? Что тут противодействует силе тяжести движущегося тела?
– А?
– Так что все-таки?
– Да выруби ты свою музыку, осточертела…
Улыбаясь, выключил звук. Он уже успел насладиться.
Конец импровизации.
Он позвонит.
Когда Лоранс со своей подругой Мод вернулись из хаммама, Шарль отвел всю честную компанию в пиццерию на углу, и они еще раз отпраздновали день рождения под звуки Come prima.[39]
В ее порцию тирамису воткнули свечку, и она придвинула к нему свой стул.
Для фотографии.
Чтобы сделать приятное Матильде.
Чтобы улыбаться вместе на маленьком экранчике ее телефона.
Завтра в семь утра самолет – потирая щеки, поставил будильник на пять.
Спал мало и плохо.
Никто так и не выяснил, выбросился он из того окна или выпал из него случайно.
Конечно, на столике в номере обнаружили следы героина, но когда его невесомое тело наконец перевернули, то увидели, что в руке он сжимает оконную ручку…
Выключил будильник в половине пятого, побрился, тихо закрыл за собой дверь, записки на кухонном столе не оставил.
Отчего умерла Анук? Тоже не сладила с каким-нибудь оконным шпингалетом, хотела, чтобы все выглядело достойно?
Она столько раз видела, как люди умирают… столько смертей… Столько окон и прочих досадных обстоятельств… Особенно тогда… В великую эпоху Нью-Морнинга, в начале 80-х, когда СПИД косил всех подряд – молодых и здоровых.
Они поужинали вместе, в этом царстве Смерти, и тогда он впервые увидел, что она в растерянности:
– Самое тяжелое это говорить им правду…
Она задыхалась.
– …они ведь заразны, понимаешь… И мы обязаны сказать им, что да, они скоро сдохнут, как собаки, и мы ничем не сможем им помочь. Мы сразу же им это сообщаем… Чтобы больше никого не заражали… Да, ты скоро сдохнешь, но не теряй времени… Беги расскажи об этом тем, кого ты любил. Они тоже должны знать, что обречены. Давай! Бегом! И через месяц возвращайся!
Такого, знаешь, у нас никогда еще не было… Это впервые… И все мы оказались в одинаковом положении… От главврача до последней санитарки… Всех сметает на своем пути… Всех нас имеет, сука… Безжалостно и беспощадно… Все вы ни на что не годитесь. Знаешь, сколько людей я проводила на тот свет, и сейчас провожаю, что делать, жизнь у меня такая, что тебе объяснять, сам знаешь… Стискивала зубы, звала помощницу, мы отправляли тело в морг и убирали палату. Да, застилали чистую постель для следующего пациента, а когда он поступал, занимались им. Улыбались ему, выхаживали. Слышишь, выхаживали его? Ведь именно для этого мы собственно и выучились этой кретинской профессии…
Но теперь? В такой ситуации? Зачем мы вообще нужны?
Она забрала у меня сигарету.
– Впервые в жизни мне приходится притворяться, Шарль… Впервые я вижу Смерть в лицо, да именно Смерть с заглавной буквы. Помнишь, ваши учителя по литературе очень любили вам задавать про эту… про… как ее?
– Персонификацию.
– Нет, как-то круче звучало…
– Аллегорию?
– Точно! Смерть – она и есть аллегория. Я прямо вижу, как она рыскает вокруг: вместо головы череп, и с этой чертовой косой в руке. Вижу ее. Чувствую. Когда я в больнице, я чувствую ее запах в коридорах, а иногда даже резко оборачиваюсь, потому что слышу, как она идет за мной по пятам и…
Ее глаза сверкали.
– Ты думаешь, я рехнулась? Думаешь, совсем сбрендила?
– Нет.
– И самое страшное, что теперь, в довершение ко всему, им грозит еще и позор. Как же! Постыдная болезнь! Передается через постель или иглу. А значит, ты обречен на одиночество. На одиночество и смерть. Таких либо вообще не навещают родные, либо приходится бог знает что придумывать для этих дебильных родителей, которым только и дело до того, с кем спят их дети. Да, мадам, это легочная инфекция, нет, мадам, это неизлечимо. О да, мсье, к сожалению, вы абсолютно правы, похоже, другие органы тоже поражены. Очень верно подмечено, да-да… Сколько раз мне хотелось заорать, схватить их за шиворот и трясти до тех пор, пока из них все их гребаные предрассудки не высыплютея, как труха, и сгинут у изножья… Чего?.. Кровати, на которой лежит то, что осталось от их ребенка… Как назвать-то это, даже не знаю. Помирашка, который лежит с открытыми глазами, потому что даже закрыть их уже не в силах. Она опустила голову.
– Зачем вообще рожать детей, если они не могут рассказать тебе о своей любви, когда вырастут?
Она отодвинула от себя тарелку.
– А? И что тогда вообще остается? Что нам остается, если мы не можем говорить друг с другом о любви, об удовольствии? Коммунальные платежи? Прогноз погоды?
Она разошлась.
– Дети – это же наша жизнь, черт подери! Они между прочим тоже появились на свет только потому, что мы трахались, разве нет? И какая же разница, как именно они это делали: когда, с кем, где? Два парня, две девицы, три парня, блядь, фаллоимитатор, кукла, хлысты, наручники, да все что душе угодно, в чем проблема-то? В чем? Ночь на дворе! Ночью – темно! Ночь – это святое! Да если и днем, то… Тоже хорошо…
Она пыталась улыбаться и подливала себе перед каждым новым вопросом.
– Понимаешь, впервые за мою практику я… я совершенно бесполезна…
Я тронул ее за локоть. Мне хотелось обнять ее, я…
– Не говори так. Если бы мне пришлось умирать в больнице, я бы хотел, чтобы рядом…
Она вовремя меня остановила. Я не успел опять все испортить.
– Кончай. Мы говорим о разных вещах. Ты-то себе представляешь юношу бледного и высокого, протягивающего руку той самой идиотской аллегории, а я тебе – о поносе, герпесе и некрозе. Я тут тебе сказала, что они сдохнут, как собаки? Я ошибалась: собакам повезло больше, их можно усыпить.
Люди за соседними столиками косились на нее. Я к этому привык. За двадцать-то лет. Анук всегда говорила слишком громко. Или хохотала от души. Или пела во все горло. Или первая пускалась в пляс… Она всегда перегибала палку, люди смотрели на нее и говорили всякие гадости. Ну и плевать! В другое время она подняла бы бокал и, подмигнув какому-нибудь добропорядочному семьянину, выкрикнула бы: «За любовь!» или: «За секс!», а то и еще чего похлеще, в зависимости от количества выпитого. Но в тот вечер все было не так. В тот вечер ее не отпускала больница. Здоровые люди ее больше не интересовали. И ничем не могли ей помочь.
Я не знал, что сказать. Думал об Алексисе, которого она не видела уже много месяцев. О его срывах и вечно расширенных зрачках. О сыне, упрекавшем мать за то, что родился белым, а хотел жить, как Майлз, Паркер и им подобные.
Который без устали копался в себе. Изводил себя, погружаясь все глубже и глубже. Искал себя, день-деньской валяясь на кровати.
А еще, щурился при дневном свете…
Она словно прочитала мои мысли.
– Наркоманы, это отдельная тема… Либо у них никого нет, либо родители в таком состоянии, что по ним тоже больница плачет. Ну а те, кто рядом со своими детьми, кто всегда был с ними, знаешь, что они нам говорят?
Я отрицательно покачал головой.
– «Это мы виноваты, это наша вина».
В то время, в середине восьмидесятых, Алексис был еще в более или менее приличном состоянии. Думаю, в основном покуривал… Точно не помню, но вроде дело еще не дошло до жгутов и рубашек с длинными рукавами, иначе я помнил бы, что ей тогда ответил. Но речь шла о других родителях, и я спокойно кивал. Речь шла о других…
Помню, мне все-таки удалось сменить тему разговора, и мы уже болтали о том о сем, о моей учебе, о вкусовых качествах поедаемых нами десертов, о фильме, который я посмотрел в прошлые выходные… как вдруг улыбка застыла на ее лице.
– В воскресенье я была на дежурстве и… И привезли мальчика… чуть старше тебя… танцор… Он показывал мне фотографии… Танцор, Шарль… С прекрасной фигурой, с великолепным телом…
Она запрокинула голову, сдерживая сопли, слюни, слезы, собралась с духом да и выпалила:
– …я стала протирать его тело раствором камфорного спирта, это все равно что мертвому припарки, издевательство сплошное… я помогла ему перевернуться на бок, чтобы промыть спину, и знаешь, что произошло у меня под рукой? – спросила она, показывая ладонь.
– Вот под этой самой рукой… Рукой дипломированной медсестры, которая за двадцать с лишним лет перебинтовала тысячи больных?
Я замер.
– На…
Она остановилась, осушила стакан. Ее ноздри дрожали.
– На позвоночнике его кожа…
Я протянул ей салфетку.
– …лопнула…
Он только что вызволил свой чемодан и теперь топтался перед стойками регистрации. Вокруг уже звучала русская речь, три девицы, хихикая, обсуждали результаты шоппинга.
Животы у них были обнажены.
Хотелось кофе.
И сигарету…
Доставая книгу, выронил старый посадочный талон, служивший ему закладкой. Без паники, через несколько метров он получит другой, точно такой же, совершенно новый…
Глава XXXIII
Главное действие Бородинского сражения произошло на пространстве тысячи сажен между Бородиным и флешами Багратиона. (Вне этого пространства с одной стороны была сделана русскими в половине дня демонстрация кавалерией Уварова, с другой стороны, за Утицей, было столкновение Понятовского…
Нда, в тексте ни просвета, ни «окошка» не видать…
Нет, только не в окно…
Возле окна у нее всегда кружилась голова.
…с Тучковым; но это были два отдельные и слабые действия в сравнении с тем, что происходило в середине…[40]
Он читал и не понимал ни слова.
Зажужжал сотовый, это из агентства. В такую рань?
Нет. Сообщение вчерашнее. От Филиппа. Один из подручных Павловича по электронной почте известил о катастрофическом положении дел: второй слой придется класть заново, ошибка в расчетах, парни из фирмы Ворадина ничего не хотят знать, а еще, на западном участке нашли труп какого-то типа. Конечно, без регистрации. Ждут милицию.
Ну вот, приехали… И почему только этот не исчез бесследно?
Бетон что ли кончился?
Глубоко вздохнул, выдохнул гнев, нашел свободное кресло, захлопнул книгу, сунул ее в портфель вместе с обоими императорами и их полумиллионами мертвецов на каждого и достал свои бумаги. Прикинул время, прибавил два часа, набрал номер, попал на автоответчик и принялся ругаться по-английски. Господи, Good Lord, хоть душу отвел. Этот сукин сын, fucking bastard, все равно не станет слушать его до конца.
И куда вдруг все враз исчезло? Алексис, его убогая жестокость, Клер и часовенки на острове Скопелос, Лоранс с ее перепадами настроения, Матильда с ее гримасами, его воспоминания, их будущее, отзвуки прошлого, весь этот сплошь зыбучий песок. Оп! И как ветром сдуло. Эта чертова стройка на этой чертовой стройплощадке начинала серьезно его доставать, так что к собственной жизни придется вернуться позже.
Сейчас, простите, время вышло.
И Баланда, выпускник Высшей Инженерной школы и Бельвильской архитектурной, дипломированный специалист и магистр наук, член Гильдии Архитекторов, трудоголик, лауреат, не раз премированный и отмеченный, и прочее и прочее, – все, что вообще можно уместить на визитке, когда такого добра навалом, – этот Баланда взял и решительно выгнал того, другого, неуверенного в себе.
Ооо… Сразу стало легче.
Рано или поздно все упрекали его за то, что он столько внимания, времени, сил отдает работе. Девушки, семья, коллеги, сотрудники, клиенты, ночные уборщицы в офисах и даже однажды врач. Доброжелатели называли его дотошным, другие говорили, что ему просто больше всех надо, или что у него синдром ботаника. Что он им мог ответить?
И действительно, почему все эти годы он так много работал?
К чему все эти бессонные ночи? К чему вся эта ущербная жизнь? Когда он даже в семье не может выстроить отношения? Откуда эта тяжесть в затылке? Да и вообще, сама потребность возводить стены?
Зачем ему эта заведомо проигранная битва?
Затем что… Да нет, никогда он не находил аргументов в свое оправдание. А если честно, то никогда особенно и не искал. Вот только сейчас… Мда.
Только сегодня утром, когда он услышал, что пассажиров рейса Париж-Москва номер АФ тысяча шестьсот сорок четыре, авиакомпании Эйр-Франс, вылет в семь часов десять минут, просят пройти на посадку, выход номер шестнадцать, встал, достал из кармана паспорт, взял чемодан, в который раз удивляясь его подозрительной легкости, только сейчас он вдруг понял, что знает, зачем ему все это нужно. Чтобы дышать.
Просто дышать.
То немногое, что успело произойти за эти считанные часы, и та пропасть, что разверзлась в его прошлом, могли бы навести нас… как бы это получше сказать… на некоторые сомнения в разумности такого вывода, ну да ладно… В кои-то веки оставим ему право на сомнение.
Пусть себе подышит пока до выхода номер шестнадцать.
Перелет со скоростью девятьсот километров в час. Едва успел включить ноутбук, как командир корабля уже объявлял, что температура в Москве + два градуса, желал всем приятного пребывания в столице и бодро тараторил прочую дребедень авиаальянса «Скай Тим».
В аэропорту его встретил Виктор, шофер с мягкой, беззубой улыбкой (дырка – зуб – дырка – два зуба), который, как он понял, проведя с ним в пробках не один десяток часов (нигде в мире Шарлю не доводилось проводить столько времени на заднем сидении автомобиля. Сначала он был озадачен, потом обеспокоен, потом раздражен, потом взбешен, а потом… смирился. Так вот что значит знаменитый русский фатализм, думал он. Смотреть сквозь запотевшее стекло, как все твои добрые намерения тонут в колоссальном бардаке, окружающем тебя), в прежней жизни был звукоинженером.
Он был болтлив, рассказывал массу потрясающих историй, в которых его пассажир не понимал ни слова, и еще курил сигареты с чудовищным запахом, доставая их из прелестных пачек.
Когда у Шарля звонил мобильный и он утыкался в трубку, тот, видимо из деликатности, спешил погромче врубить музыку. Отнюдь не балалайки, и даже не Шостаковича, а свой любимый местный рок. От «эффекта Ларсена» темнело в глазах.
Удручающе!
Как-то вечером, на заправке, Виктор снял рубашку и наглядно продемонстрировал всю свою жизнь. Все ее этапы подрагивали на его теле в виде татуировок. Он развел руки в стороны и, словно балерина, исполнил полный поворот, а Шарль смотрел на него круглыми глазами.
Это было… удивительно…
Повидался с местными приятелями: соотечественниками, немцами, русскими. Выдержал множество встреч, совещаний, вздохов, насмешек, придирок по пустякам, один невозможно долгий обед, потом снова надел каску и сапоги. Ему что-то много и долго говорили, сбивали с толку, хлопали по спине. Когда увидел ребят из Гамбурга, окончательно развеселился: те приехали устанавливать климатическое оборудование. Вот только где, спрашивается, они собирались это делать?
Да, в конце концов, развеселился. Чего из себя Наполеона строить, когда стоишь по колено в дерьме.
Пошел к бытовкам начальства, где его ждали два типа, точь-в-точь персонажи из фильма братьев Карл Маркс.[41] Покруче настоящих, со здоровенными пушками, похожие на ковбоев в состоянии абстинентного синдрома. Нервные, бледные, уже раздраженные. Уже рвущиеся в бой…
Милиция, сообщили ему.
А! ну конечно.
Все остальные, приглашенные для беседы, в основном рабочие, говорили разве что по-русски. А где же переводчик, который обычно работал с ним? Баланда позвонил в офис Павловича. Его заверили, что молодой человек, прекрасно говорящий по-французски, уже в пути. Хорошо. А вот и он, стучит в дверь, весь красный и запыхавшийся.
Началась беседа. Скорее допрос.
Когда очередь дошла до него, довольно быстро понял, что мимика Старского и Хатча не вполне адекватна его словам. Повернулся к переводчику:
– Они понимают, что вы им сейчас говорите?
– Нет, – отвечал тот, – они говорят, таджик не пить. Гм…
– Нет, то, что я вам только что сказал? Про контракты господина Королева…
Переводчик кивнул, снова заговорил, милицейские глаза округлились.
Так что?
– Их говорят вы гарантёр.
??!?
– Извините, что спрашиваю, а вы… вы как давно говорите по-французски?
– В Грейнообле… – отвечает он с ангельской улыбкой.
Вот черт…
Шарль потер глаза.
– Sigarjet? – спросил он у младшего из шерифов, постучав по губам большим и указательным пальцами.
Spassiba.
Выдохнул клуб дыма – восхитительное облако углекислого газа и чистого отчаяния, уставился на потолок, откуда свисала державшаяся на двух гвоздях разбитая лампа дневного света.
Снова подумал про Наполеона… Как он недавно прочел, этот гениальный полководец проиграл Бородинское сражение, потому что у него был насморк.
Неизвестно почему вдруг почувствовал с ним солидарность. Нет, парень, ты не виноват… Твое дело было заведомо проиграно… Эти ребята нам не по зубам.
Нет, не по зубам…
Fiat Lux! Да будет свет! – наконец появился и сам Павлович в сопровождении некоего «должностного лица». Приятеля деверя сестры тещи правой руки Лужкова, или что-то в этом роде.
– Лужков? – удивился Шарль, – you mean… the… the mayor?[42] Павлович не стал ему отвечать, был слишком занят: знакомил присутствующих.
Шарль вышел на улицу. В таких случаях он всегда выходил, и все ему были за это только признательны.
Супертолмач немедленно его нагнал, пришлось проявить к нему некоторый интерес:
– Так значит, вы были в Гренобле?
– Нет, нет! – поправил тот, – я жить здесь в день.
Ну-ну.
Давно стемнело. Техника затихла. Некоторые рабочие здоровались с ним, другие толкали их в спину, чтобы шли быстрее. Виктор повез его в гостиницу.
Дорогой, как всегда, Баланда обучался русскому языку. Roubles это «рубли», euros это «евра», dollar эээ… это «доллар», идиотские водительские выражения разного рода: «Ну давай же! Поехали!» это «Казел!», «Дай проехать, кретин!», это «Мудак!», а еще «Cheveli zadam». (Ну и что-то еще в том же духе…)
Шарль рассеянно повторял про себя «урок», загипнотизированный растянувшимися на многие километры одинаковыми панельными многоэтажками. Еще когда он был студентом и впервые попал в Восточную Европу, они произвели на него неизгладимое впечатление. Словно все худшее с наших окраин, наши самые чудовищные ашелемы[43] разрастались здесь с невероятной скоростью,
А как же русская архитектура?.. Да, Русская Архитектура, ведь была же она когда-то.
Вспомнил монографию Леонидова, которую ему подарил Жак Мадлен…
Всем известная история… Все красивое уничтожили, потому что красивое, а значит, буржуазное, потом народ запихнули в… вот в это… а в то красивое, что уцелело, поселилась номенклатура.
Да, знаем. И вообще, не к лицу разглагольствовать об убожестве, сидя на кожаном сиденье в салоне мерседеса с климат-контролем, где градусов на двадцать теплее, чем в их подъездах.
Что скажешь, Баланда?
Да, но все-таки…
Давай, давай… Cheveli zadam.
Пока в ванне набиралась вода, позвонил в парижский офис, сообщил новости дня Филиппу, главному своему партнеру по данному проекту. Узнал, что его ожидают мейлы, на которые нужно ответить срочно. И еще ему надо позвонить в проектное бюро.
– Зачем?
– Ну… Из-за этой истории со вторым слоем… Ты чего смеешься? – забеспокоились на том конце провода.
– Прости. Это нервное.
Разговор перешел на другие проекты, стройки, сметы, проценты, проблемы, постановления, сплетни в их окружении, и под самый конец Филипп объявил ему, что Сингапур у них увел Марескен со своей шайкой.
Вот как?
Он уж и не знал, огорчаться или радоваться.
Сингапур… десять тысяч километров, семь часов разницы…
Внезапно, в одну секунду, вспомнил, что смертельно устал, что не высыпался… вот уже месяцы, годы, и что сейчас перельется ванна.
Выключив воду, вернулся в комнату, нашел розетки для своих многочисленных «зарядников», бросил пиджак поперек кровати, расстегнул несколько пуговиц на рубашке, присел на корточки, помедлил в нерешительности перед холодным светом распахнутого минибара, потом вернулся к кровати и сел возле своего пиджака.
Вынул ежедневник.
Как будто заинтересовался завтрашними встречами.
Как будто ненароком перелистал.
Как будто машинально. Просто так. Из удовольствия вдали от дома потеребить в руках что-то свое, родное.
А потом, надо же…
Наткнулся на телефон Алексиса Ле Мена.
Вот так так…
Сотовый лежал на ночном столике.
Посмотрел на него.
Едва успел набрать код Франции и две первые цифры номера, как предательски прихватило жи… Бросил телефон и ринулся в туалет.
Подняв голову, наткнулся на свое отражение в зеркале.
Брюки на полу, икры бледные, колени острые, рубашка расхристанна, лицо напряженное, взгляд несчастный.
Старик, да и только…
Закрыл глаза.
И облегчился.
Вода в ванной показалась ему прохладной. Его познабливало. Кому еще он мог бы позвонить? Сильви… Других близких подруг у нее, кажется, не было… Но… как же ее найти? Как ее фамилия? Бреман? Бремон? Да и общались ли они в последнее время? Сможет ли она хоть что-то ему рассказать?
Да и… хотел ли он сам что-то узнать?
Она умерла.
Умерла.
Он больше никогда ее не услышит.
Ни ее голоса.
Ни ее смеха.
Ни ее проклятий.
Не увидит, как ее губы кривятся, дрожат или растягиваются в улыбке. Не сможет смотреть на ее руки. На запястье, на рисунок вен, на круги под глазами. Уже никогда не узнает, что она скрывала, так хорошо, так плохо, так глубоко, за усталыми улыбками или дурацкими гримасами. Не сможет подсматривать за ней. Не сможет неожиданно схватить ее за руку…
Неужели то, что он узнает причину ее смерти, заменит ему все это? Что ему это даст? Дата смерти. Подробности. Точный диагноз. Неподатливое окно. Одно неверное движение. Последнее.
Нет, честно говоря…
Такая игра, пожалуй, не стоит свеч.
Шарль Баланда оделся во все чистое и, стиснув зубы, затянул на ботинках шнурки.
Он знал. Знал, что боится узнать правду.
Но гордец, сидящий в нем, похлопывал того, другого по плечу и твердил: Да, ладно. Перестань… Ты помнишь ее, вот и хорошо… И помни ее такой, какой знал… Ты все испортишь… Только так ты можешь отдать ей последний долг, ты же знаешь… Сохранить ее вот таким образом… Живой и только живой.
А другой, трусливый, все давил на затылок и шептал ему на ухо: Ну конечно, ты ведь почти уверен, что она и умерла так же, как жила?
Одна, одна-одинешенька. И как придется.
Совершенно потерянная в этом мире, который был для нее слишком мал. А что ее убило? Не трудно догадаться… Пепельницы, переполненные окурками, или выпитые стаканы вина, которые никогда не приносили ей облегчения. Или кровать, которую она больше не расстилала. Или… А сам-то что? К чему теперь кадилом размахивать да тоску нагонять? Где ты раньше-то был? Не обделывался бы сейчас со страху…
Эй, парень, ладно, держи себя в руках, знаешь сам, куда бы она послала тебя с этим твоим сочувствием.
Да заткнитесь вы оба, – заскрипел он зубами, – помолчите!
И раз уж он был такой гордый, то именно трус принялся набирать номер его злейшего врага.
Что он скажет? «Баланда на проводе», или «Это Шарль…», или «Это я»?
На третьем гудке почувствовал, что рубашка липнет к спине. На четвертом – пересохло во рту. На пятом…
На пятом услышал щелчок автоответчика, и женский голос зачирикал: «Здравствуйте, вы позвонили Корине и Алексису Ле Мен, оставьте ваше сообщение, и мы вам перезвоним, как только…».
Кашлянул, чтобы прочистить горло, помолчал несколько секунд, автоответчик записал его дыхание на расстоянии нескольких тысяч километров, и повесил трубку.
Алексис…
Надел плащ.
Женат…
Захлопнул за собой дверь.
На женщине…
Вызвал лифт.
На женщине по имени Корина…
Зашел в него.
И она живет с ним вместе, в одном доме…
Спустился на шесть этажей.
В доме, где есть автоответчик…
Пересек холл.
И…
Устремился на свежий воздух.
Значит, и тапочки тоже есть?
– Please, Sir![44]
Шарль обернулся. Консьерж тряс чем-то над стойкой. Хлопнул себя по лбу, вернулся, взял свою связку ключей, отдав взамен ключ от комнаты.
Его ждал другой шофер. Куда менее колоритный и на французской машине. Приглашающая сторона расстаралась, но он не строил иллюзий относительно предстоявшего мероприятия, просто возвращался к работе, как старый служака на фронт… И только когда они въехали в ворота посольства, решился наконец выпустить из рук свой сотовый.
Ел мало, претенциозная роскошь Игумновского особняка[45] его на этот раз вовсе не впечатлила, отвечал на вопросы, которые ему задавали, выдавал истории, которые от него ждали. Прекрасно справлялся с ролью, держался прямо, приборов не ронял, уверенно подходил к раздаче, перекидывался шутками и намеками с окружающими, пожимал плечами, когда требовалось, кивал головой и даже смеялся впопад, а между тем его мир пошатнулся, дал трещину и рушился на глазах.
Посмотрел на свои пальцы, напряженно сжимавшие бокал: аж побелели.
Почему бы не разбить его, этот бокал? Пойдет кровь, можно будет встать и уйти…
Анук вернулась. Анук вновь заняла свое место. Заполнила собою все. Как раньше. Как всегда.
Отсюда, или оттуда, она смотрела на него. Подсмеивалась над ним, комментировала манеры соседей по столу, их спесь, драгоценности на дамах, бессмысленность происходящего и спрашивала, как он здесь оказался.
– Что ты там делаешь, Шарль?
– Я на работе.
– Да что ты?
– Да.
– …
– Анук… Прошу тебя…
– Так ты даже помнишь, как меня зовут?
– Я все помню.
Ее лицо потемнело.
– Нет, не говори так… Есть некоторые вещи… И моменты… я бы… хотела, чтобы ты их забыл…
– Нет. Не верю. Хотя…
– Хотя что?
– Возможно, мы говорим о разных вещах…
– Надеюсь, – улыбнулась она.
– Ты…
– Я…
– Ты все такая же красивая…
– Замолчи, идиот. Встань. Посмотри… Они все возвращаются в зал…
– Анук?
– Что, мой хороший?
– Где ты была все это время?
– Где я была? Это у тебя надо спросить… Ну же, давай, иди к ним. Тебя все ждут.
– Все в порядке? – спросила супруга посла, жестом приглашая его сесть в кресло.
– Да, спасибо.
– Вы уверены?
– Просто устал…
Да ладно, полноте…
На усталость все можно свалить. Сколько лет он уже это делал, ловко прячась в мягких складках ее мятых одежд? За этой ширмой, такой пристойной и такой удобной…
И впрямь, в усталости есть некий шик, как будто знак удачной карьеры. И даже что-то лестное. Орден за заслуги, приколотый к неприкаянному сердцу.
Он лег спать, думая о ней и удивляясь в который раз, насколько справедливы самые избитые банальности. Когда в крышку гроба уже вбиты гвозди, вдруг спохватываешься: «Я не успел с ней как следует попрощаться…» или «Если бы я знал, я бы попрощался с ней иначе…» или «Мне еще столько всего нужно было ей сказать…»
А я с тобой даже не попрощался.
На сей раз не ждал от нее ответа. Ночь на дворе, а ночью ее никогда не было рядом. Или она дежурила в больнице, или же погружалась в летопись собственной жизни, в изучение планов своих великих сражений, взяв в подручные Джони Уокера[46] и Питера Стьювесант,[47] которые помогали ей вовремя перевернуть страницу и выдвинуть легкую кавалерию. Постепенно она впадала в забытье, капитулировала и, наконец, засыпала.
Моя Анук…
Если рай существует, ты уже наверняка соблазняешь святого Петра…
Уверен в этом. Вижу тебя.
Вижу, как ты взъерошиваешь ему бородку бабочкой, как забираешь у него из рук ключи и вешаешь их себе на пояс.
Когда ты была в порядке, ты могла все на свете, стоило тебе только захотеть, и ты устраивала нам, детям, просто райскую жизнь.
Сколько дверей ты распахнула перед нами своей улыбкой? Сколько раз мы с тобой пролезали без очереди? Сколько раз катались зайцем? Сколько нарушили всяких правил?
Сколько оскорблений пропустили мимо ушей, на скольких зануд наплевали, сколько препятствий преодолели, сколько запретов обошли?
«Возьмите меня за руки, парни, – заговоршически говорила ты, – и все будет хорошо…» Конечно, мы обожали, когда ты нас, сосунков, называла парнями, до боли сжимала наши руки и шла на штурм. Мы дрожали от страха, порою бывало и больно, но мы готовы были идти за тобой хоть на край света.
Твой старенький фиат был нашим кораблем, ковром-самолетом, дилижансом. Ты подгоняла свою тарантайку, бранясь, как здоровяк Хэнк из «Лаки Люка»:[48] Но! Шевелись, старая кляча!!! Ты лихо мчалась по окружной, пожевывала сигарету и сплевывала табак прямо в окно, радостно глядя, как мы подпрыгиваем от изумления.
За тобой трудно было поспеть, зато никакой телевизор нам был не нужен. И все было возможно.
Все.
Если только не отпускать твою руку…
А помнишь, как однажды ты устроила нам целое представление, когда от сгущенки Nestle мы уже перешли на Мальборо? Мы возвращались со свадьбы Каролин и, должно быть, дрыхли на заднем сиденье, продолжая подтанцевать во сне, как вдруг нас разбудили твои испуганные крики.
«Алло, алло. Икс-Б 12, вы меня слышите?»
Мы обалдело озирались, приходя в себя: машина с выключенными фарами стояла посреди поля, а ты разговаривала с прикуривателем при неверном свете потолочной лампочки. «Вы меня слышите? – молила ты. – Наш корабль на рейде, мои джедаи[49] по уши в мазуте, а повстанцы у нас на хвосте… Что мне делать, Оби-Уан-Кеноби?»
Алексису было не до шуток, еле ворочая языком, он грязно выругался, испугав стоявшую рядом корову, но ты так хохотала, что не могла его слышать. «Нечего таскать меня на всякие идиотские фильмы!» Потом мы вернулись в колею гиперпространства, а я еще долго смотрел на твое улыбающееся в зеркале лицо.
Я видел перед собой девчонку, какой ты была когда-то или могла бы быть, если бы тебе тогда разрешали проказничать…
Сидя у тебя за спиной, я смотрел на твой затылок и думал про себя: не потому ли ты превратила нашу жизнь в сказку, что у тебя самой было хреновое детство?
И понимал, что тоже старею, вместе с тобой…
Иногда я трогал тебя за плечо, чтобы проверить, не спишь ли ты, и однажды ты положила свою руку на мою. У платежного терминала ты ее забрала, но сколько же звезд было в ту ночь на небе!
Сколько звезд…
Да, если рай существует, то там, наверху, уж ты-то, наверняка, задашь им жару… Ну, а здесь? Что здесь осталось после тебя?
Заснул, вытянув руки вдоль тела. Голый, грязный, одинокий, на Смоленской улице, в Москве, в России. На этой маленькой планете, которая вдруг стала, и это последнее, о чем он успел подумать, бесконечно скучной.
Наутро встал, погрузился в привычную трясину, отсидел положенное в прокуренных бытовках, зарегистрировался на рейс, сел в самолет, забрал чемодан, взял такси, на этот раз под зеркальцем заднего вида болталась «рука Фатимы», вернулся к женщине, которая его разлюбила, и девушке, которая еще не научилась любить себя, поцеловал обеих, почтил своим присутствием назначенные встречи, пообедал с Клер, едва притронулся к своей тарелке, уверил ее, что все в порядке, увиливал, если разговор выходил за границы зеленых насаждений и программ реконструкции жилищного фонда в районах сложившейся застройки, когда она скрылась за углом, понял, что их отношения дали трещину, сердце ухнуло в пятки, покачал головой, попытался разобраться в себе, остановившись на бульваре Итальянцев, покопался в себе, принялся анализировать почву, заключил, что занимается самолюбованием, облил себя презрением, развернулся на сто восемьдесят градусов, сделал первый шаг, потом второй, вернулся к жизни, поменял рубли на евро, переменился, снова закурил, почувствовал отвращение к алкоголю, похудел, выиграл несколько тендеров подряд, стал реже бриться, почувствовал, что кожа на лице стала шелушиться, перестал смотреть, сколько волос выпало после мытья, все больше молчал, распрощался с Ксавье Белуа, вновь стал посещать окулиста, возвращался домой все позже, и чаще всего пешком, страдал бессонницей, старался как можно больше гулять, бродил, не отрывая глаз от кромки тротуара, где попало переходил дорогу, глядя под ноги, пересекал Сену, больше не любовался Парижем, не притрагивался к Лоранс, осознал, что, когда она ложилась спать раньше него, на кровати между ними образовывалось что-то вроде ложбинки, впервые в жизни стал смотреть телевизор, был потрясен, смог улыбнуться Матильде, когда она объявила ему свою оценку по физике, больше не реагировал, когда заставал ее за скачиванием музыки, всеобщая коррупция перестала его как-либо волновать, вставал по ночам, пил на кухне воду литрами, стоя на холодном кафельном полу, пробовал читать, но в конце концов бросил Кутузова с его войсками в Красном, отвечал на вопросы, которые ему задавали, отказал Лоранс в серьезном разговоре, которым она пыталась ему пригрозить, твердо повторил «нет», когда спросила, не трусит ли он, потуже затянул ремень, поменял в ботинках стельки, принял приглашение в Торонто на конференцию по проблемам environmental issues in the construction mdustry,[50] которые были ему глубоко безразличны, разозлился на стажерку, вырубил ей компьютер, схватил карандаш, сунул ей в руку, кричал, давайте, изобразите-ка мне то, что я якобы должен здесь увидеть, забросил проект гостиничного комплекса под Ниццей, прожег сигаретой дырку в рукаве пиджака, заснул в кинотеатре, потерял свои новые очки, нашел свою книгу про Жана Пруве, вспомнил о своем обещании, как-то вечером постучал в дверь своей недоросли и зачитал ей вслух этот отрывок: «Я помню, как отец говорил мне: Видишь, как к стеблю розы крепится шип? При этом он проводил пальцем по раскрытой ладони. Смотри… как большой палец прилегает кладони. Сделано на совесть, сочленения надежные, конструктивно устойчивые, при этом гибкие. Я запомнил. И, если приглядеться, то во всех созданных мною коллекциях мебели можно увидеть, что рисунок каждого предмета…», понял, что ей все это до лампочки, удивился, ведь раньше она была такой любознательной, пятясь вышел из ее комнаты, поставил книгу куда-то на полку, прислонился к стеллажу, посмотрел на свой большой палец, сжал кулак, вздохнул, лег спать, встал, погрузился в привычную трясину, отсидел положенное в прокуренных бытовках, зарегистрировался, сел в самолет, забрал…
Так продолжалось недели, с тем же успехом могло бы продолжаться месяцы и годы. Ибо гордец победил. И это логично… Ведь так всегда и бывает, не правда ли?
Вот уже лет двадцать, как он ее не видел, хотя жил рядом, и чего же теперь убиваться из-за какой-то пары слов, невесть кем написанных? Да, это был почерк Алексиса, но… ну ичто? Да кто он такой, этот Алексис?
Вор. Гад, который с легкостью предает друзей и отправляет возлюбленную делать аборт, одну, да еще и куда подальше…
Неблагодарный сын. Белое ничтожество. Возможно и талантливый, но такой подлец…
Как же давно это было. И это он… Нет, она… Да нет, пожалуй, это жизнь все решила за них, но тогда Шарль вдруг осознал, и это было очень неприятно, как трудно работать по проекту, который называется жизнь. Не понимал, как вообще его можно осуществить, когда фундамент столь неустойчив, и даже задумался, не ошибся ли он с самого начала… Кто он вообще такой? Куча строительного мусора! И что из этого можно построить? Хорошенькая шутка! Обманывал себя, каламбурил, как мог, но Боже, как же это было скучно.
Потом однажды утром принял душ, встряхнулся, что-то проворчал себе под нос, и вдруг почувствовал, что к нему вернулись и аппетит, и радость желаний, и вкус к работе. Он молод и талантлив, твердили ему. Имел слабость снова в это поверить, сделал над собой усилие и стал по кирпичику строиться дальше, как все.
Он перечеркнул ее. Хуже того: сжал до минимума.
Уменьшил масштаб.
В общем… Смастерил себе в утешение вот такую теорию… Но однажды, в воскресенье, когда он обедал у родителей, ему на глаза случайно попался валявшийся у них журнал… Вырвал оттуда страницу и перечитал ее, стоя в вагоне метро, сжимая под мышкой пакет с едой, который всучила мать.
Тут все было написано, черным по белому, между рекламой термальных вод и письмами читателей.
Эти строки стали для него не просто откровением, они принесли ему облегчение. Так вот что, оказывается, с ним происходит? Всего лишь синдром фантомной боли? Его задели за живое, у него отняли часть его жизни, а его идиотский мозг, не поспевая за событиями, продолжал посылать ему сигналы. И пусть от той жизни уже ничего не осталось, причем, давно, и он не мог этого отрицать, он продолжал ее чувствовать, и его ощущения были вполне реальны. «Озноб, жар, покалывание, мурашки, зуд, судороги и даже боли…», уточнялось в статье.
Да.
Именно так.
Все симптомы, как у него.
Только вот их локализация неясна.
Скомкал страницу, оставил пакет с едой своему ближнему, прищурился и привел мысли в порядок. Для решения проблемы его рационалистическому сознанию требовались наглядные доказательства. Найденное объяснение выглядело убедительным. Оно его успокоило.
Что же могло измениться за двадцать лет?
Получается, он любил фантом, ну а фантомы, хм, они ведь не умирают…
В общем, выдержал все вышеперечисленное, и даже без особых потерь. Похудел? Это скорее ему на пользу. Стал больше работать? Этого все равно никто не заметит. Снова закурил? Еще бросит. Натыкался на прохожих? Они его прощали. Лоранс в растерянности? Что ж, настал ее черед. Матильда смотрит дебильные сериалы? Тем хуже для нее.
Ничего страшного. Просто неловко ударился культей.
Пройдет.
Вполне возможно.
Возможно, что он и дальше жил бы себе как прежде, разве что относился бы ко всему попроще. Возможно, отбросив сомнения, он бы избавился от бесконечных запятых и почаще бы начинал жизнь с новой строки.
Да, возможно, он бы еще помучил нас своими проблемами с дыханием…
Но он сдался.
Поддался ее уговорам и ласковому шантажу, модуляциям ее дрожащего голоса, от которого прямо-таки извивался телефонный шнур.
Хорошо, вздохнул он, хорошо.
И как обещал, приехал пообедать к своим престарелым родителям.
Он даже не взглянул на заваленную почтой консоль, отвернулся от знакомого нам зеркала в прихожей, повесил плащ и сразу прошел на кухню.
За столом все трое вели себя безупречно, тщательно пережевывали пищу и старательно избегали говорить о том, ради чего они собственно собрались. Однако за кофе, Мадо не выдержала и, словно бы спохватившись «ой-какая-же-я-глупая-чуть-не-забыла», сообщила сыну, глядя куда-то поверх его плеча:
– Да, кстати, я тут узнала, что Анук Ле Мен похоронили близ Дранси.
Ему удалось ответить в том же тоне.
– Да? Не знал, я думал, ее похоронят где-нибудь в Финистере…[51] А как ты узнала?
– От дочки ее бывшей хозяйки… И замолкла.
– Так что? Вы все-таки решили срубить старую вишню? – спросил он.
– Пришлось… Ты же знаешь, из-за этих соседей… Угадай, сколько нам это стоило?
Слава Богу, обошлось.
По крайней мере, ему так показалось, но, когда он уже собирался вставать из-за стола, она положила руку ему на колено:
– Погоди…
Наклонилась к сервировочному столику и протянула ему большой конверт из плотной бумаги.
– Я тут на днях разбирала старые бумаги и наткнулась на эти фотографии, думаю, тебе будет приятно…
Шарль напрягся.
– Сколько лет утекло, – она достала один из снимков, – посмотри… Какие вы тут оба милые…
Они с Алексисом стоят, обнявшись за плечи. Два веселых Попейе[52] с трубками в зубах поигрывают своими мальчишескими бицепсами.
– Помнишь… Тот странный тип, который вас все время обряжал…
Нет. Ему совсем не хотелось вспоминать.
– Ладно, – отрезал он, – мне пора…
– Возьми их…
– Да ну. Зачем они мне?
Пока искал ключи от машины, подошел отец.
– Помилуй, – пошутил он, – если она завернула мне торт, я его не возьму.
Шарль увидел конверт в чуть подрагивавшей руке отца, оглядел его вельветовый жилет с потертыми пуговицами, белую рубашку, галстук, который тот вот уже более шестидесяти лет аккуратно повязывал каждое утро, отпущенное ему Богом, накрахмаленный воротничок, почти прозрачную кожу лица, седые волоски щетины, пропущенные бритвой, и, наконец, встретился с ним взглядом.
С осторожным взглядом мужчины, который всю свою жизнь прожил с властной женщиной, но так и не подчинился ей полностью.
Нет. Не подчинился.
– Возьми фотографии.
Он взял.
Отец стоял неподвижно, и он не мог сесть в машину.
– Папа, пожалуйста…
– …
– Э-эй! Пап, подвинься!
Они в упор посмотрели друг на друга.
– Ты в порядке, пап?
Отец не расслышал сына, но, пропуская его, вдруг признался:
– Я к ней был не так…
Мимо них с грохотом проехал грузовик.
И долго-долго, пока не свернул, Шарль смотрел в зеркало на его уменьшающуюся фигуру, заслоняющую горизонт.
Что же он все-таки сказал?
Этого мы никогда не узнаем. Его сын, наверняка, имел на этот счет какие-то свои соображения, но забыл их уже на следующем светофоре, пытаясь разобраться в карте парижских пригородов.
Дранси.
Ему сигналили. Он заглушил мотор.
Самолет в Канаду вылетал в семь вечера, а Дранси всего в нескольких километрах от аэропорта. В обеденный перерыв он покинул офис.
«С сердцем, рвушимся из груди», красиво сказано.
Именно так и отправился в путь.
С утра ничего не ел, нервничал, волновался, словно собирался на первое свидание.
Выглядел нелепо.
И как всегда все перепутал.
Ехал ведь не на бал, а на кладбище, да и сердце, в общем-то, из груди у него не рвалось, а искалеченное болталось на перевязи.
Да, под бинтами оно все еще билось, но очень неровно. Сбиваясь с ритма, колотилось, как сумасшедшее, словно она была жива, словно бы караулила его под тисами, и первым делом, конечно же, отчитает, как следует. Смотрите-ка! Явился не запылился! Не очень-то ты спешил! И на кой черт ты принес мне эти ужасные цветы? Ладно, оставь их тут, и идем отсюда. Выдумал тоже назначать мне свидание на погосте… Ты что, совсем сбрендил?
Ну это она зря… Краем глаза посмотрел на букет. Очень даже красивые цветы…
Да в смирительной рубашке его сердце, вот оно что.
Эх, Шарль…
Знаю, знаю… Не трогайте меня…
Всего несколько километров, господа палачи…
Парижский пригород, маленькое сельское кладбище. Никаких тисов, кованые решетки, голубки в окнах склепов и плющ по стенам. Сторож, ржавый кран и цинковые лейки. Он быстро обошел территорию. Последние клиенты, у них были самые уродливые могилы, упокоились здесь в восьмидесятые годы.
В растерянности обратился к бедно одетой женщине, которая обихаживала своих покойников.
– Вы, наверное, перепутали с кладбищем в Меврёз… Теперь там хоронят… Мы-то этот участок купили давно… Да и то, знаете, пришлось еще побороться, чтобы…
– А… это далеко?
– Вы на машине?
– Да.
– Тогда, лучше всего, возвращайтесь на шоссе и езжайте прямо до «Леруа-Мерлена»,[53] а там… Представляете, где это?
– Не… не очень… – ответил Шарль, уже не знавший, куда девать букет, – но эээ… продолжайте, я найду…
– Тогда вы можете ориентироваться на «Леклер»[54]
– А?
– Да, проедете мимо него, потом под железной дорогой и за свалкой направо.
Ничего себе, маршрутик…
Он поблагодарил ее и удалился, обдумывая услышанное.
Он был уничтожен еще до того, как отстегнул ремень безопасности.
Все оказалось именно так, как она сказала: после «Леруа Мерлена» и «Леклера», полигон для захоронений, примыкавший к базе местного Управления дорог. Над ним RER,[55] и грузовые самолеты в придачу.
На стоянке припаркованы мусоровозы, кусты вокруг увешаны целлофановыми пакетами, бетонный забор, заменяющий писсуар местным любителям настенной живописи.
Нет, покачал он головой, нет и нет.
Он вовсе не был чистоплюем. Просто оценка проектов застройки была частью его работы, но нет…
Мать наверняка ошиблась… Или дочь хозяйки напутала… Хозяйки… Как же, как же! Та еще была стерва… А много ли надо, чтобы затюкать молодую женщину, которая одна воспитывает сына и возвращается домой без сил, как раз, когда эта идиотка выводит гулять в сквер своих крысоловок… Ну да… Он все вспомнил… Мадам Фурдель… Одна из немногих, перед кем Анук пасовала… Квартплата… Мамаша Фурдель сдавала ей квартиру…
Абсурдность этого паркинга – последняя подлость старухи-процентщицы. Злая шутка, дурацкая ошибка, неверный адрес. Анук не могла иметь ничего общего с этим местом.
Сжав пальцами ключ зажигания, Шарль долго не решался вынуть его.
Ладно. Он все же заглянет туда.
Цветы брать не стал.
Бедные мертвецы…
Как им должно быть тяжко под грузом всей этой безвкусицы…
Мраморные плиты, отполированные до пластикового блеска, искусственные цветы, раскрытые фарфоровые книги, покрытые нарочитыми кракелюрами, отвратительные фотографии в пожелтевшем плексигласе, футбольные мячи, тузовые каре, пучеглазые щуки, дебильные эпитафии, вязкая жижа пустых сожалений. И все это – увековеченное в камне.
Позолоченная овчарка.
Спи, хозяин, я сторожу.
Скорее всего, все было не так уж ужасно и, может, в какой-то степени даже трогательно, но наш герой предпочел все это возненавидеть.
На земле яко на небеси.
В общем, типичное французское кладбище, разбитое на квадраты, словно американский город. Пронумерованные аллеи, квадратные могилы, стрелки с указателями: к душе номер В 23, к месту упокоения Н 175, в хронологической последовательности: давно остывшие – в первых рядах, те, что потеплее – в глубине, мелкий гравий, один контейнер для мусора, идущего в переработку, другой – для всякой дряни, изготовленной в Китае, и постоянный, постоянный грохот этих чертовых поездов, тревожащий их сон.
И тут в нем возмутился архитектор. Должны же существовать хоть какие-то нормативы и предписания? Должны же соблюдаться хоть какие-то правила в отношении мертвых? Хотя бы самые элементарные? Разве нельзя было предусмотреть для них хоть немного, извините, покоя?
Да… На них и на живых-то всегда плевали, распихивая их по уродским многоэтажкам, за которые они платили втридорога, беря кредиты на двадцать лет, почему же что-то должно было измениться, когда они сдохли? И во сколько им обошелся этот вечный вид на свалку?
Ладно, в конце концов, все это не его проблемы… Да, но его красавица? Если только он найдет ее здесь, на этой помойке, он…
Давай, закончи фразу. И что же ты сделаешь, придурок? Разроешь землю руками и вытащишь ее отсюда? Стряхнешь прах с ее юбки и заключишь в объятия?
Бесполезно. Он нас все равно не слышит. Мимо проносится груженая фура, полиэтиленовые пакеты взмывают в воздух и опускаются чуть дальше.
Она ездила уже не на фиате, но еще не на Соколе Миллениум Хана Соло,[56] значит, то был счастливый период маленькой красной R5, первой в ее жизни новой машины, а, значит, им было лет по десять… ну, может, одиннадцать… Получается, они уже учились в коллеже? Точно он не помнит. Анук в тот день была сама не своя. Принарядилась и совсем не смеялась. Курила одну сигарету за другой, забывала выключать дворники, ничего не понимала в историях Тото, которые они обсуждали, и повторяла через каждые пять минут, что они, мол, должны ее уважить.
Мальчишки отвечали да-да, хотя и не очень понимали, что значит уважить ее, а поскольку Тото выпил все пиво и написал в папин стакан, и…
Она везла их к своим родителям, которых не видела много лет, Шарля прихватила за компанию. Наверное, ради Алексиса. Чтобы защитить его, неспроста ведь уже заранее сама была вся на взводе, к тому же, просто чувствовала себя увереннее, когда слышала, как они хихикают и мутузят друг дружку на заднем сиденье.
– Когда приедем к бабушке, вы забудете про Тото, ладно?
– Дааа…
Это был пригород Ренна, спальный район. Шарль хорошо его запомнил. Анук искала дорогу, ехала медленно, ругалась, жаловалась, что ничего не узнает, а он тогда, как потом, в России, тридцать пять лет спустя, не мог оторвать глаз от бесконечных рядов еще совершенно новых и уже таких унылых зданий
Ни деревьев, ни магазинов, неба не видно, только крохотные окна и захламленные балконы. Он не решался ничего сказать, но был несколько разочарован тем, что Анук как-то связана с этим местом. Ему хотелось думать, что на их улицу ее занесло однажды морским приливом… Например, в морской раковине… Как на картине, которая так нравилась его сестре Эдит.
Она привезла кучу подарков и заставила их с Алексисом заправить рубашки в брюки. Даже причесала их, когда вышли из машины, тут-то они и поняли, что уважить ее означает вести себя не так, как обычно. Насторожились, не посмели ругаться за право нажать на кнопку лифта и только смотрели, как она все бледнеет и бледнеет по мере того, как лифт поднимается на последний этаж.
У нее даже голос изменился… А когда она протянула подарки, ее мать сразу убрала их в соседнюю комнату.
– Почему они их не развернули? – спросил ее Алексис на обратной дороге.
Она ответила не сразу.
– Не знаю… Наверное, берегут к Рождеству…
Остальное Шарль помнит довольно смутно: что было очень много еды, и потом у него болел живот, что пахло как-то странно, что говорили очень громко, что все время работал телевизор, что Анук дала денег младшей сестре, которая была беременна, а еще братьям, и лекарства отцу привезла, и никто ее не поблагодарил.
Они с Алексисом решили пойти поиграть на пустыре рядом с домом и, когда он вернулся обратно один, чтобы сходить в туалет, и спросил у этой толстой тетки, которая выглядела не слишком любезной:
– Извините, мадам… А где Анук?
– Это ты о ком? – процедила та сквозь зубы.
– Эээ… ну… Анук…
– Не знаю такой.
И что-то ворча себе под нос, отвернулась к мойке. Но у Шарля действительно прихватило живот.
– Мама Алексиса…
– А! Так ты про Анник?
И до чего же злобной была ее улыбочка…
– Мою дочь зовут Анник! Никакой Анук нет! Это для маленьких парижан, таких как ты… Это когда она нас стыдится, понимаешь? Но здесь она Анник, заруби себе это на носу, парень. И что это ты так извиваешься?
Наконец появилась Анук и показала ему, где туалет. Когда он вышел оттуда, она уже собирала их вещи.
– Я не сказал им до свидания… – заволновался Алексис.
– Ничего страшного.
Она потрепала его по голове.
– Ну, принцы мои… Мотаем отсюда… Они долго боялись заговорить.
– Ты плачешь?
– Нет.
Молчание.
Потом она потерла себе нос и заговорила:
– Ну иии… Тото, значит, говорит учительнице: «Мадам, мадам, а вы знаете птицу, которая несет зеленые волосатые яйца? А учительница ему: «Прекрати, Тото, таких птиц не бывает…», а он ей: «А откуда же тогда берутся киви?»
И она покатилась со смеху.
Позднее, уже на шоссе, когда Алексис заснул:
– Шарль, – окликнула она.
– Да?
– Знаешь, меня теперь зовут Анук, потому что… потому что это имя мне больше нравится, оно красивее…
Он ответил не сразу, думал, как бы ответить получше.
– Понимаешь?
Она повернула зеркальце, чтобы поймать его взгляд. Увы. Так ничего и не придумал, ограничился кивком и улыбкой.
– Как живот, лучше?
– Да.
– Знаешь, – продолжала она, немного понизив голос, – у меня тоже все время болел живот, когда…
Она замолчала.
Шарль и не подозревал, что у него сохранились такие воспоминания. И откуда они только вылезли? Эти дурацкие киви, забытые в комнате подарки, стофранковые банкноты на столе и запах квартиры, вонявшей шкварками и прогорклой завистью?
Это все потому…
Потому что на могиле J 93 над датами жизни значилось:
Ле Мен Анник
«Сволочи» – вот что благоговейно произнес он над могилой.
Почти бегом вернулся к машине, открыл багажник и стал рыться в своем бардаке.
У него был баллончик аэрозольной краски. Встряхнул его, вернулся к могиле, опустился на колени, задумался, как из «н» и «и» сделать «у», потом решил все замазать и просто вернуть ей настоящее имя.
Браво! Аплодисменты! Какое мужество!
Вот он, последний долг!
Простите.
Извините.
Какая-то бабулька, пришедшая на соседнюю могилу, нахмурив брови, глядела на него осуждающе. Он закрыл баллончик и выпрямился.
– Вы родственник?
– Да, – ответил он сухо.
– Нет, просто я вас спрашиваю… – ее рот скривился, – потому что… вообще-то сторож тут есть, но…
Взгляд Шарля привел ее в замешательство. Она закончила свою нехитрую уборку и удалилась.
Судя по всему, это была мадам Морис Лемер.
У Мориса Лемера на надгробии красовалась памятная табличка от друзей-охотников с симпатичным рельефным ружьем.
Потрясающий сосед, да, Анук? Ну скажи мне… Тебе тут хорошо?
На выходе встретил того самого «вообще-то сторожа». Он был чернокожий. Ах, вот в чем дело… Этим все объясняется.
Сел в машину, понял, что его раздражает запах цветов. Вышвырнул их и посмотрел на часы.
Отлично. У него еще есть время позвонить этому ублюдку.
Его помощница несколько раз попыталась до него дозвониться. На звонки он не отвечал и, в конце концов, выключил телефон.
Так напряженно смотрел на дорогу, так судорожно сжимал руль, что в какой-то момент у него закружилась голова.
Может быть, развернуться… Наврать что-нибудь про аварию… Мол, опоздал на самолет, добавить «почти успел», а самому – не заезжая в Париж, выехать на ту самую трассу, повернуть где надо, потом, следуя указателям, найти ту самую улицу и толкнуть дверь дома номер 8.
Добраться до него.
И дать ему по морде!
Вообще-то он должен был это сделать еще двадцать лет назад… Но ничего: тем временем он поднабрал минимум килограммов десять да и злости поднакопил. Челюсть Алексиса оценит.
Ан нет. Наш малыш Рокки в своем твидовом пиджаке включил поворотник и снова встроился в левый ряд. У него обязательства. Он поедет дохнуть со скуки в одном из конференц-залов «Хаят-Парка» в Торонто, а когда вернется, его башка и портфель будут плотно забиты Advances in Building Technology[57] что, впрочем, никак ему не поможет вернуть ни краны, ни веру.
Да… Интересно, и кем его запишут в некрологе… Архитектор, говорите?
Правда? А я уж и забыл… Забавно, все эти годы мне казалось, что я скорее раскручиваю фирму… Раскручиваю. Именно так. Как зашоренный ослик, отупело вращающий колодезный ворот.
А как же папаша Пруве с его ладонью? Растворился в пыли? А как же рисунки Альбера Лапрада, над которыми он корпел, пока его сверстники коллекционировали наклейки? А Ле Торонэ? А изящество линий великого Алваро?[58] все его учебные поездки, где он расплачивался лишь своими рисунками…
И всегда и везде Анук Ле Мен, ее след, ее печать – на всей этой суете, которая заменит ему карьеру, да и саму жизнь…
Потому что, да, временами ее пошатывало, да, она плевала себе в ладонь, приглаживая их вихры, да, она могла уронить все сумки, закрывая багажник, а иногда разговаривала с ними жестко, но все это не помешало ей обернуться и увидеть, в каком смятении этот мальчик, родившийся в рубашке, высоко поднять голову, подождать, пока он поравняется с ней, и заявить ему самым серьезным образом:
– Шарль… Ты ведь так хорошо рисуешь… Знаешь, когда ты вырастешь, ты должен стать архитектором… Ты должен им помешать строить такое безобразие…
И этот мальчуган, который так здорово рисовал, который стыдливо опускал глаза, когда Павлович комкал свои конверты, который обычно путешествовал бизнес-классом, который летел на бесполезную и весьма недешевую конференцию, в пятизвездочный отель Торонто, где – как было написано в программе – он сможет воспользоваться услугами Спа-салона с каскадами и стримами, а на слушаниях, прикрываясь наушниками, скорее всего, будет дрыхнуть, ибо кормить его будут до отвала, так вот этот бедолага проехал съезд ко второму терминалу и взвыл в своей жестяной банке.
Взвыл.
Задолбало его все это к такой-то матери!
Что делать, пришлось разворачиваться и заново въезжать в аэропорт.
– Алло
К сожалению, это был не он и, хуже того, в трубке зазвенел детский голосок.
– Эээ… Это квартира Алексиса Ле Мена?
– Ну да… – пискнул голосок.
Шарль смутился.
– Могу я с ним поговорить?
– Папа! К телефону!
Папа?
Только этого не хватало…
И все, что он повторял про себя вот уже битый час, на парковке, на эскалаторах, в очередях, у огромных окон терминала, все: как он представится, с чего начнет, весь план атаки, вся его боль, злоба, горечь, желчь – от всего этого не осталось и следа.
– Ты… у тебя ребенок? – жалкое начало боевых действий после столь продолжительной холодной войны.
– Кто говорит? – сухо спросили его.
Черт, что ж это такое. Такого поворота наш супергерой не ожидал…
– Это ты, Шарль?
– Да.
Голос смягчился.
Увы, чересчур…
– Я ждал тебя. Долгое молчание.
– Значит, ты получил мое письмо?
Трещина ширилась. Угрожающим образом. Встал, отошел в угол, забился в него. Прислонился лбом к стене и закрыл глаза. Мир вокруг него… раскалился до бела.
Ничего страшного. Сейчас пройдет. Это усталость. Нервы.
– Эй, ты меня слушаешь?
– Да, да… Извини… Я в аэропорте…
Ему было стыдно. Просто стыдно. Он поднял голову.
– Все в порядке… Я слушаю…
– Я спросил, полу…
– Конечно. Иначе зачем бы я стал тебе звонить?
– Откуда я знаю! Может, соскучился? Решил узнать, как дела…
– Кончай.
Ну вот. Все вернулось. Стоило только вновь услышать этот сладенький голосок, который всегда у него появлялся, когда он хотел облапошить собеседника, и голова его мигом встала на место, гнев вспыхнул с новой силой.
– Ты не можешь ее там оставить…
– Что, прости?
– На этом сраном кладбище…
Алексис рассмеялся, его смех звучал отвратительно.
– Ха! Ха! Ты все такой же, как я погляжу… Прекрасный принц на белом коне, да? Как всегда безупречен, Баланда!
Потом его голос резко изменился:
– Но признайся… Ты слегка припозднился, разве не так? Лошаденка что ли подвела? Спасать уже некого, ты это понимаешь?
– Говоришь, я не могу ее там оставить, – просипел он, – но она умерла, старик! Умерла! Там или не там, скажу я тебе, ей по барабану…
Конечно, все это он понимал. Из них двоих разумным всегда был он. Рассудительным, правильным, прилежным, сдержанным, представительным, умеющим вести переговоры… Но… Не сегодня… Сегодня у него земля горела под ногами, и все, что он мог сказать в свою защиту, это снова повторить:
– Ты не можешь ее там оставить… Там все, что она всю жизнь ненавидела… Грязный пригород, ашелемы, расизм… От всего этого она бежала всю…
– Чего?.. Причем здесь расизм?
– А ее сосед?
– Какой сосед?
– Тот, что похоронен рядом… Полное недоумение.
– Минуточку… Это говорит Шарль Баланда? Сын Мадо и Анри Баланда?
– Алекс, пожалуйста…
– Не, ты о чем, а? Нет, серьезно. У тебя с головой все в порядке? Ты там на своих стройках каску надевать не забываешь?
– Алло?
– Да еще рядом со свалкой…
– Я сейчас! – крикнул он в сторону, – начинайте без меня! Как ты сказал – свалка? А? Шарль?
– Да.
– Знаешь… Я должен тебе кое-что сказать, очень важное…
– Я тебя слушаю.
Он торжественно прочистил горло. Шарль зажал ладонью другое ухо.
– Когда люди умирают, они, это… они уже больше ничего не видят…
Сволочь. Приманить откровенностью и наплевать в душу. В этом был он весь. Шарль бросил трубку.
Еще не ступил на трап самолета, как почувствовал, что земля уходит из-под ног: забыл ведь его спросить о самом главном.
Подали бокал шампанского, он осушил его, запив полторы таблетки снотворного. Дурной получился коктейль, прекрасно это знал, но одной глупостью больше, одной меньше…
Уже не первую неделю он только и делал, что страдал от различных побочных эффектов, а организм все еще держался, так что… В лучшем случае – вырубится через несколько минут, в худшем – поздоровается с унитазом.
И правда, сблевать бы все это… Может, легче станет.
Выпил еще один бокал.
Когда доставал свои папки, конверт с фотографиями упал под сиденье. Отлично. Пусть там и остается. С него довольно. Да, он выставил себя на посмешище, от этого не умирают, но, может, все же пора остановиться! Стал противен самому себе: то же мне, святоша!
Давай, давай. Затопчем все это. Воспоминания, малодушие и все остальное. Дайте отдышаться!
Ослабил галстук и расстегнул воротник.
Без толку!
Забыл, что воздух в самолете нагнетенный.
Когда очнулся, плечо его пиджака было мокрым от слюны. Посмотрел на часы и усомнился в своем Лексомиле: проспал всего час с четвертью.
Семьдесят пять минут передышки… Все, на что он имел право.
На соседке была маска для сна. Включил у себя свет, согнулся в три погибели, дотянулся до конверта, улыбнулся, заметив их шикарные моряцкие татуировки на предплечьях, задумался, кто бы это им мог такие нарисовать, закрыл глаза. Ну да… Мама была права… Конечно, он… Их приятель с крашеными волосами… Стал вспоминать его лицо, имя, голос, силуэт у школьной ограды, и вернулся к началу истории. Последуем за ним и мы.