Дом стоял на отшибе, у самого леса. Домишко маленький, без крыльца. Стены срублены из толстых, серых от времени бревен. Из пазов торчал голубоватый мох. В домике одна комната. Если загородить ее мебелью, она покажется не больше спичечного коробка. А сейчас хорошо — комната пустая. Только в углу лежат друг на друге два жарко-красных матраца.
— Тишина, — сказал Анатолий.
— Благодать, — сказал Кирилл. — Для ушей здесь курорт…
В пяти шагах от домишки лес: ели, укутанные в колючий мех, мускулистые сосны, березы в бело-розовом шелке. Простодушный родник выбивался из-под земли. Выбалтывал шепотом подземные тайны и тут же прятался в междутравье, оглушенный тишиной, ослепленный солнцем.
Кирилл привез с собой краски, холсты и картоны. У Анатолия — чемодан толстых и тонких научных книжек. Вот и весь багаж, если не считать рюкзака, набитого съестным припасом.
Кирилл и Анатолий бродили вокруг дома, жевали траву — все дачники жуют траву, — мочили волосы родниковой водой, лежали под деревьями.
Тишина вокруг была мягкая, ласковая; она будто гладила по ушам теплой пуховкой.
Анатолий поднял руку, сжал пальцы в кулак, словно поймал мотылька, и поднес кулак к уху Кирилла.
— Слышишь?
— А что?..
— Тишина. Ее даже в руку взять можно. — Анатолий улыбнулся и разжал кулак.
— Я есть хочу, — сказал Кирилл. Он подумал, поглядел на старые бревна, на крышу из черной дранки. — Слушай, в нашем доме чего-то недостает.
— Чего?
— Пойдем посмотрим…
Они вошли в дом. Теплые половицы блестели, словно залитые лаком. Толстый шмель кружился вокруг рюкзака.
— Знаю, — сказал Кирилл. — У нас нету печки.
Анатолий лег прямо на пол, сощурился под очками, набрал воздуха в грудь. Грудь у него плоская, бледная и вся в ребрах, будто две стиральные доски, поставленные шалашом.
— Проживем без печки. Подумаешь, горе какое!
— А где мы будем кашу варить?
— А мы не будем кашу варить. Давай питаться всухомятку.
— Нельзя. У меня желудок, — ответил Кирилл.
— Тогда давай сложим очаг во дворе. Из громадных камней. — Анатолий воодушевился, вытащил из рюкзака пачку печенья. — Очаг — основа культуры. Начало цивилизации. Очаг — это центр всего… — Когда в пачке не осталось ни одной печенины, Анатолий вздохнул с сожалением. — Давай всухомятку? Не надо жилище портить.
— Дом без печки — сарай, — упрямо сказал художник.
Анатолий опять набрал полную грудь лесного воздуха, потряс головой:
— Воздух здесь какой…
— Ага, — согласился Кирилл. — Пойдем к председателю; пусть нам поставят печку.
Они пошли в деревню — мимо желтой пшеницы, по островкам гусиной травы, мимо васильков и ромашек. Ласточки на телеграфных проводах смешно трясли хвостиками. Наверно, их ноги щипало током, но они терпели, потому что лень летать в такую жару.
В деревне тоже было тихо. Все в полях, на работе. Только в окошке конторы, как в репродукторе, клокотал и хрипел председательский голос:
— Обойдетесь. Здесь один трактор. Силос уминает.
Председатель помахал гостям телефонной трубкой.
— Плату принесли? Заходите.
У небольшого стола, заваленного накладными, актами, сводками, сидела девушка. Она плавно гоняла на счетах костяшки.
— Понравился домик? Отдыхайте… Хибара для хозяйства непригодная, я ее для туристов оборудовал. Сима, прими у товарищей плату за помещение.
Девушка отодвинула счеты.
— У нас нет печки, — сказал Кирилл.
— Чего?
— Печки у нас нет.
Председатель вытер шею платком. Девушка обмахнулась листочком. Они будто не поняли, о чем идет речь.
— Жара, — сказал председатель.
— Все равно, — сказал Кирилл. — Плату берете, а дом без печки — это сарай. На чем мы будем пищу варить?
Председатель страдальчески сморщился:
— Какая тут пища! Тошнит от жары.
— У меня язва, — сказал Кирилл, — мне горячая пища нужна.
Грохнув, распахнулась дверь. Плечистый детина втащил в контору мальчишку.
Девушка-счетовод быстро поправила кудряшки, подперла пухлую щечку указательным пальцем.
Детина тряс мальчишку с охотничьим рвением.
— Во! — рокотал он. — Попался!
— Чего тащишь?! — кричал мальчишка.
Контора заполнилась их голосами. Сразу стало веселее и прохладнее.
Парень толкнул мальчишку на табурет.
— Чума! Пятый раз с трактора сгоняю…
— Потише. За версту слышно, как орешь, — огрызнулся мальчишка, заправляя майку под трусики.
— Зачем на трактор полез?! — снова загремел парень. Голос у него, как лавина; услышишь такой голос — прыгай в сторону. Но мальчишка не дрогнул.
— Сам только и знаешь возле доярок ходить. А трактор простаивает.
Девушка-счетовод дернула счеты к себе. Костяшки заскакали туда-сюда, хлестко отсчитывая рубли, тысячи и даже миллионы.
Парень растерялся.
— Сима, врет! Ей-богу, врет. Только попить отошел.
Мальчишка скривил рот влево, глаза скосил вправо. Лицо у него стало похоже на штопор.
— Попить, — хмыкнул он. — За это время, сколько ты возле доярок ходил, три бидона молока выпить можно.
Костяшки на счетах заскакали с электрическим треском.
— Сима, врет!!! — взревел парень.
Девушка медленно подняла голову. Лицо у нее было надменным; она даже не посмотрела на парня.
— Сводки в район посылать? — спросила она.
— Эх, — сказал председатель. — Скорее бы, Ваня, тебя в армию взяли. Иди силос уминай. Как еще узнаю, что трактор простаивает, в прицепщики переведу.
— Я что, я только попить… — Парень показал мальчишке кулак, величиной с капустный кочан.
Мальчишка бесстрашно повел плечом.
— Я тебя сюда не тащил. Клавка тебя с фермы выгнала, так на мне хочешь злость сбить.
Счеты взорвались пулеметным боем. Парень махнул рукой и выскочил из конторы.
Председатель подошел к мальчишке, защемил его ухо меж пальцев. Мальчишка поднял на него глаза, сказал морщась:
— Не нужно при посторонних.
Председатель сунул руку в карман.
— Ладно. Я в поле тороплюсь. Передай отцу от моего имени: пусть он тебе углей горячих подсыплет в штаны.
— А с печкой-то? — спросил Кирилл. — С печкой-то как?
— Никак, — сказал председатель; он распахнул дверь. На краю деревни стояли новенькие, обшитые тесом дома. Шиферные крыши на них в красную и белую клетку.
— Все без печек. Люди в деревню прибывают. А печник один.
— Печника в райцентр переманили, халтурить, — сказала девушка-счетовод. — Вчерась уехал.
— Я ему уши к бровям пришью! — Председатель яростно грохнул ладошкой по шкафу, потом повернулся к Кириллу. — Мы вам мебель дадим. Табуретку…
Чай приятели вскипятили на костре, послушали, как засыпает лес, и сами уснули на душистых матрацах из жарко-красного ситца.
Утром Анатолий открыл глаза первым. На табуретке, посреди комнаты, сидел вчерашний мальчишка, листал книгу и дергал время от времени облупленным носом. На одной ноге у него была калоша, привязанная веревочкой; другая нога босая. Между пальцев застряла соломина.
— Очень приятно, — сказал Анатолий. — Ты вломился в чужое жилище без стука. Ты варяг.
Мальчишка поднялся, аккуратно закрыл книгу.
— Здравствуйте. Вы хотели сложить печку?
— Мы и сейчас хотим, — оживился Кирилл. — Этот печник — твой отец, что ли? Он приехал?
Мальчишка глянул на художника с сожалением, извлек из-за пазухи веревочку и молча принялся обмерять дом.
— Хороша кубатура. По такой кубатуре русскую печку вполне подходяще.
— Нельзя ли поменьше? — угрюмо спросил Анатолий.
— Можно. Вам какую?
— А какие бывают?
Мальчишка посвистел дупловатым зубом и принялся перечислять:
— Русские бывают, хлебы печь. Голландки бывают — это для тепла. Буржуйки бывают, они для фасона больше… Времянки еще.
Анатолий перебил его, направляясь к дверям.
— Нам нужно кашу варить. Мой товарищ поесть мастер.
— Для каши самое подходящее — плита.
Плита не понравилась Кириллу.
— Нет. Мы здесь будем до осени. Осенью ночи холодные. А мой товарищ, сам видишь, тощий. Он холода не переносит. У него сразу насморк. Нам что-нибудь такое соорудить, с прицелом.
— Если с прицелом, тогда вам универсальная подойдет, — заключил мальчишка. Он опять вытащил веревочку, но на этот раз обмерил пол и начертил посреди комнаты крест.
— Здесь ставить будем… А может, вам русскую лучше, чтобы хлеб печь? Может, вам осенью хлеб понадобится?
— Зачем? Хлеб в магазине купить можно.
Мальчишка почесал вихрастый затылок.
— Как ваше желание будет. Я подумал, — может, вы своего хлеба захотите. Если бы магазин у бабки Татьяны хлеб брал, тогда бы другое дело. У бабки Татьяны хлеб вкусный. А сейчас в магазине только эртэесовские берут.
За дверью загремело. С порога покатились ржавые ведра.
— Чего ты здесь наставил?! — кричал Анатолий.
— Ведра. Глину носить и песок, — невозмутимо ответил мальчишка. — Сейчас за глиной пойдете.
Анатолий вошел в комнату, надел очки.
— Как это пойдете? А ты?
— У меня других делов много… Подсобную работу завсегда хозяева делают. Иначе мы за неделю не управимся.
Мальчишка привел их к реке, к высокой песчаной осыпи.
— Здесь песок брать будете, — сказал он. — Еще глину покажу.
Он пошел дальше вдоль берега. Анатолий попробовал воду в речке.
— Мы сюда отдыхать приехали?
— А что? — ухмыльнулся Кирилл. — Тебе тяжело, — хочешь я твои ведра понесу?
Анатолий громыхнул ведрами и побежал догонять мальчишку.
Мальчишка остановился в кустах в низинке. Кусты опустили в реку тонкие ветки. Они будто пили и не могли напиться. Осока шелестела под ногами, сухая и острая. Мальчишкины ноги покрылись белыми черточками. У Кирилла и Анатолия ноги были бледные, незагорелые. И от этого становилось тоскливо.
— В нашей деревне гончары жили, — говорил мальчишка не торопясь, с достоинством. — Горшки возили на ярманку. У нас глина звонкая. — Он остановился возле ямы, бросил в нее лопату.
— Тут брать будем. Потом за гравелем сходим.
— «Ярманка, гравель», — передразнил его Анатолий, взял лопату, стал копать, осторожно, как на археологическом раскопе.
— Зачем гравий? — спросил Кирилл, разминая в пальцах кусочек глины.
— Гравель для фундамента. Когда на электростанции агрегат устанавливали, мы с дядей Максимом заливали фундамент. Гравель хорошо цемент укрепляет.
— Да гравий же! — крикнул Анатолий и добавил потише, стыдясь своего взрыва: — Ты двоечник, наверное.
Мальчишка обиженно посмотрел на него.
— Ну, гравий. — Он насупился и сказал сердито: — Кто так копает?.. — отобрал у Анатолия лопату, сильно и резко вогнал ее ногой, отвалил пласт глины и шлепнул в ведро. — Вот как нужно.
Кирилл засмеялся.
— Ты на него не кричи. Он отдыхать приехал. Он слабый… — Кирилл показал мальчишке смешного глиняного чертика.
Мальчишка сказал:
— Глупости, — и пошел через кусты к деревне.
Анатолий долго смотрел ему вслед.
— Меня, археолога, он еще копать учит!
— А что? — усмехнулся Кирилл, повертел в руках чертика и зашвырнул в кусты.
Один раз взойти на обрыв, может, не так уж и трудно, учитывая даже полные ведра сырой глины. Второй раз тяжелее. Третий раз…
Кирилл ставил ведра перед собой, потом, придерживаясь за них, передвигал ноги. Он добрался уже почти до верха. На самой вершине — сосна. Песок из-под ее корней давно выполз. Сосна раскинула ветки в сторону. Она словно знала, что рано или поздно ей придется лететь с крутизны к речке. Кирилл сделал еще один шаг. Песок пополз из-под его ног. Кирилл выпустил ведра и уцепился за корни сосны.
— Берегись! — закричал он Анатолию.
Где тут беречься, если ноги по колено в песке, если они дрожат вдобавок. Ведра пролетели кувырком мимо Анатолия, выбили у него из рук его собственные ведра и остановились у самой реки.
Четыре ведра лежали внизу под обрывом. В каждом по пуду.
Анатолий подполз к Кириллу, сел рядом с ним.
— Давай удерем, а? Плюнем на все и удерем в леса…
— Мне нельзя, у меня язва, — печально ответил Кирилл.
Они приспособились носить ведра на палке. Повесят ведра на шест, шест взгромоздят на плечи. Это не легче, да и качает из стороны в сторону.
Куча глины и куча песка росли перед домом. Росли они медленно. Десять раз пришлось ходить к реке.
Когда они возвращались с последней ношей, кто-то крикнул почти над самыми их головами:
— Тпру!..
Кирилл и Анатолий остановились.
— Это уж слишком, — сказал Анатолий. — Заставляет работать и еще издевается.
— Тпру! — снова раздался сердитый окрик. Из-за кустов выехал мальчишка. Он стоял в телеге, напоминавшей ящик, и кричал на буланую лошаденку. Лошаденка тянулась к траве, обрывала листья с кустов, как капризная гостья, которой не хочется ничего и хочется попробовать все, что есть на столе.
— Садитесь, поехали, — сказал мальчишка. — А ну не балуй!
— Куда еще?
— Садитесь, садитесь. Мне лошадь ненадолго выписали.
Подвода тряслась по дороге. Мальчишка деловито покрикивал на бойкую лошаденку. Кирилл и Анатолий сидели вцепившись в высокие грядки телеги.
Тяжелая пыль плескалась под лошадиными копытами, растекалась от колес волнами.
— Давай, Толя, отдыхай. Какое небо над головой и цветочки!..
Анатолий хотел ответить насчет неба, но тут телегу тряхнуло, и он ткнулся головой в спину вознице.
Мальчишка остановил лошадь.
Вокруг поля, перелески. На высоком бугре развалины старинной церкви. Церковная маковка валялась рядом. Она напоминала остов корабля, выброшенного бурей на мель.
— Здесь прежде деревня большая была, — сказал мальчишка. — Фашист в войну спалил. И церкву фашист разрушил… Хорошая была церква. Кино в ней пускать вполне можно…
Мальчишка спрыгнул на землю, подошел к накренившейся стене и постучал по ней кулаком.
— Не знаете, случаем, какая раньше известка была? Я вот все думаю — крепкая была известка.
Анатолий принялся объяснять, что старые мастера замачивали известь на несколько лет. Строили долго и дорого.
— Зато и стояла сколь надо. — Мальчишка вытряхнул из телеги солому, постланную, чтобы Кириллу и Анатолию было мягче сидеть.
— Прошлым летом я в РТСе работал на водонапорной башне. Так она нынче трещину дала… А ничего не придумали, чтобы быстро и надолго?
— Придумали, наверно, — ответил Анатолий. — По всей стране такое строительство идет, а ты говоришь — не придумали.
— Я не говорю, — пробормотал мальчишка. — Грузите кирпич.
Кирилл и Анатолий нагружали телегу битьем, старались выбирать половинки. Иногда им попадались целые кирпичины. Они измазались, исцарапались.
— Хватит, — сказал мальчишка. — Лошадь не трактор. В другой раз сами поедете, без меня. Только в деревню не смейте. Я председателю наврал, что подвода нужна за вещами съездить на станцию… Я пошел…
— Куда еще? — крикнул Анатолий.
— А по делам, — невозмутимо ответил мальчишка.
Кирилл и Анатолий сгружали возле дома третью подводу. Собрались уже ехать за четвертой, как появился мальчишка. Он притащил моток проволоки, несколько старых рессорных листов и ржавые колосники.
— Вот, — сказал он довольно. — Рессоры я у Никиты выпросил, у колхозного шофера. Я с ним весной блок перебирал… Колосник мне кузнец дал, дядя Егор. Я с ним прошлой осенью бороны правил. А проволоку Серега отмотал. Монтер Серега. Мы с ним проводку сегодня тянули по столбам.
— Слушай, с председателем ты ничего не делал? — ехидно спросил Анатолий.
— А что мне с председателем делать?
— Колхозом управлять, к примеру.
— Шутите. Для этого дела мотоцикл нужен, — с завистью сказал мальчишка. Почувствовав насмешку, он придавил глаза бровями и сказал строго:
— Кирпич-то разобрать нужно. Битый отдельно. Половинки отдельно, цельные кирпичины в особую кучу.
Кирилл и Анатолий принялись разбирать кирпичи.
Мальчишка поглядел на них, взял лопату и, ни слова не говоря, принялся копать яму.
— За водой сбегайте, — скомандовал он, даже не подняв головы.
Анатолий схватил ведра.
— Не споткнись! — крикнул ему Кирилл.
Потом Кирилл бегал за водой. Потом опять Анатолий. Потом Кирилл бросал в мальчишкину яму песок, Анатолий — глину. Оба по очереди лили в яму воду. Мальчишка замешивал раствор.
— Видели, как надо? Теперь сами… Чтоб комочков не было… Давайте… — Он отдал лопату Анатолию, сам пошел в домик обмерять пол.
Под вечер, когда Кирилл и Анатолий не падали лишь только потому, что вдвоем держались за лопату, а лопата накрепко завязла в растворе, мальчишка сказал:
— На сегодня хватит. Отдыхайте. Завтра приступим. — Взял коня под уздцы и повел его по дорожке. — До свидания.
— До свидания, — сказал Кирилл.
— Молочка бы сейчас попить, — сказал Анатолий.
Приятели обождали, пока не замолк скрип колес, и направились к деревне.
Они долго плутали по улицам в поисках дома, где, по их мнению, оказалось бы самое сладкое молоко.
Наконец они выбрали избу с высокой крышей и с тюлевыми занавесками. Постучали по стеклу пальцем.
Из окна выглянула старуха. Крепкая — зубов полный рот. Морщины на ее щеках все время двигались, словно рябь на воде.
— Ой, родимые! Кто это вас так уходил? — спросила старуха, и все морщинки побежали у нее на лоб.
— Нам бы молочка, — сказал Анатолий, прислонясь к стене.
— И свежих огурчиков, — сказал Кирилл.
— Сейчас… Я вам и картошки горяченькой… — Старуха скрылась в окне.
Напротив ставили новый дом. Сруб был уже почти подведен под крышу. Два мастера укрепляли последний венец: один старый, с давно не бритым подбородком, с усами, напоминавшими две зубные щетки; другой молодой, в линялой майке.
Анатолий нервно закашлялся.
— Варяг…
— Он, — кивнул Кирилл.
Мальчишка заметил их тоже. Он приподнялся на срубе, замахал рукой.
— Эй, эй!.. Подождите, дело есть…
Анатолий юркнул в кусты, Кирилл бросил на старухино окно голодный, печальный взгляд и шмыгнул за товарищем.
— Эй, эй!.. — крикнул мальчишка.
Старуха высунулась из окна.
— Вот молочко, — сказала она. — Вот картошка…
Кирилл и Анатолий бежали к своей хижине. В этот день приятели легли спать, даже не попив чаю.
Они ворочались на сенниках. Ломило кости, мускулы ныли и вздрагивали, словно через них пропустили электрический ток.
Они слушали, как гудят сосны, потерявшие под старость сон, как лопочет задремавший подлесок. В висках толкалась уставшая кровь. Кириллу мерещились громадные кирпичные горы, каждая величиной с Казбек; трубы всех размеров, водонапорные башни, телеграфные столбы; печи простые и доменные, города, небоскребы! И над всем этим возвышался мальчишка. Он шевелил губами и норовил обмерить весь белый свет своей веревочкой.
Утро стекало с подоконника солнечными струями. Теплый сквозняк шевелил волосы. На подоконнике сидел воробей. Он клюнул доску раз, клюнул два, сыто чирикнул и уставился булавочными глазами на спящих людей.
Кирилл пошевелился, открыл глаза и тотчас закрыл их. На табуретке посередине комнаты сидел мальчишка и перелистывал книгу.
— Здравствуйте, — сказал мальчишка.
Анатолий тоже открыл глаза.
— Уже, — сказал Анатолий.
Мальчишка ткнул пальцем в страницу.
— Ценные книги. И сколько в земле всякого жилья позасыпано. Я вот смотрю, как только человек образовался, — сразу строить начал. — Мальчишка окинул глазом кирпич, наваленный у порога, крыши, видневшиеся за полем.
— Видать, строительная профессия самая что ни на есть древняя. Вперед всех началась. Портные, там, сапожники — это уже потом… Даже хлеб сеять после начали.
— Да, — промычал Анатолий, — ты прав, пожалуй. — Он впервые посмотрел на мальчишку с интересом, потом встал, кряхтя и охая.
— У вас тоже язва? — спросил мальчишка и торопливо добавил: — Наденьте очки, не то опять споткнетесь.
На полу лежала рама, сколоченная из горбылей.
— А это ты зачем приволок? — проворчал Кирилл. — Может, дополнительно к печке курятник хочешь соорудить?
— Опалубка такая, — для удобства размеров, — пояснил мальчишка. — Я ее сегодня утром сколотил. Попросил у Матвей Степаныча досок. Он бригадир плотницкий.
Кирилл закутался в простыню.
— Ты с ним правление колхоза ставил. Я знаю…
— Шутите. — Мальчишка положил книгу, встал с табуретки. — Правление у нас каменное, сами видели. Мы ему на скотном дворе помогали. Там все ребята работали. Сейчас-то все наши в поле. Косят.
— А ты что же?
— Я по причине ноги. Ходить долго не могу.
Кирилл еще плотнее запахнул простыню. Утро его почему-то не радовало. Он морщился, вытягивал шею, дергал подбородком.
— Где ж ты ногу сломал? При самолетной катастрофе, конечно.
Анатолий глянул на Кирилла насмешливо.
— Шутите, — сказал мальчишка. — Мы в футбол играли — я на стекло напоролся. — Он прошел в угол, развернул газетный сверток, вытащил инструменты, костыли и гвозди.
— Чего вчера от бабки Татьяны убежали? Я вам костыли хотел дать…
— Костыли бы сейчас не помешали, — прокряхтел Кирилл, поднимаясь с матраца.
— Ты как, нам позавтракать дашь или сразу за водой бежать, за кирпичом, может? — спросил Анатолий.
— Позавтракайте, — разрешил мальчишка, установил раму по меловым отметкам, прибил ее к полу железными костылями. — Натощак работать трудно. Вон я вам кринку молока принес.
Анатолий взял холодную кринку, взболтнул ее и приложился к горлышку. Припадая на обе ноги, к Анатолию подошел Кирилл.
— Дай мне.
— Чайку попьешь. У тебя язва… — Анатолий отстранил Кирилла, повернулся к мальчишке.
— Эй, варяг, поешь с нами.
— Я еще сытый. Я утром блины ел со сметаной. — Мальчишка вбил последний костыль. — Когда у вас печка будет, вы тоже блинами завтракать сможете.
— Блинами завтракать, — пробрюзжал Кирилл. — Дай молочка…
Анатолий передал ему кринку.
— Ладно. Говорить правильно он еще выучится. Командуй, мастер, что делать?
— А много делать, — впервые улыбнулся мальчишка. — Кирпич носить, раствор месить. Работы хватит.
Кирилл допил молоко, поставил кринку в угол и схватился за поясницу.
— Ой! — сказал он. — Лучше бы всухомятку.
Работали в одних трусах. Кирилл и Анатолий носили воду, замешивали раствор. Когда печка с плитой поднялась мальчишке до пояса, он отложил мастерок и задумался, потом лег на пол, достал из-за пазухи обломок карандаша, клочок мятой бумаги и принялся чертить.
Кирилл и Анатолий примостились на полу рядом с ним.
Мальчишка чертил карандашом на бумаге, скреб карандашом по своей голове, вздыхал и опять чертил. Он спросил вдруг:
— Вы много зарабатываете?
Кирилл и Анатолий переглянулись. Кирилл пошлепал пальцем по оттопыренной губе. Анатолий загасил папиросу, сунув ее в раствор.
— Бывают люди, много зарабатывают, а такие экономные. Ну, жадные, что ли, — сказал мальчишка.
— Вот почему ты перестал печку класть!
— Н-да… Вот, оказывается, что ты за личность… Не беспокойся, мы тебе заплатим как следует.
Мальчишка опустил голову, перевязал веревочку на калоше.
— Я не к тому, — пробормотал он. — Мне деньги не надо. Я за интерес работаю. — Он пододвинулся к заказчикам. — Если вы много зарабатываете, почему бы вам не устроить электрическую печку? И грязи меньше, и за дровами ходить не нужно.
Мальчишка встал, подошел к печке.
— Спираль нужно и регулятор. Правда, она току много употребляет. Мы такую с Сергеем монтером в инкубаторе делали. Но если вы хорошо зарабатываете…
— Ты это брось. Ты делай, что начал! — оборвал его Анатолий.
— А я что? Я делаю… Я только про интерес говорю. Деньги мне ваши не надо. — Он помигал белыми ресницами и пошел к двери.
— Ты куда?! — крикнул Кирилл.
Мальчишка не ответил. Двери плотно закрылись за ним.
Тишина. На печке стояло ведро; оно протекало немного. Капли падали на пол — «кап, кап, кап…»
Анатолий поднялся, подцепил раствор из ведра, шлепнул его на угол плиты и уложил кирпичину.
— Зря мальчишку обидели, — сказал он. — Зачем ты на него накричал?
— Это ты на него накричал, — огрызнулся Кирилл. — Ты на него второй день кричишь. Не разбираешься в людях.
— Ты разбираешься. — Анатолий положил еще одну кирпичину. — Давай догоним его. Объясним, — мол, вышло недоразумение.
Они выскочили из домика. Кирилл крикнул:
— Эй!.. Эй!..
Никого вокруг.
— Эй, ты!.. — снова закричал Кирилл. — Слушай, а как его зовут?
— Варяг, — смущенно сказал Анатолий.
Конечно, отыскать такого заметного мальчишку в деревне — дело простое. Спросил, и каждый ответит.
У скотного двора приятели встретили доярок в белых халатах.
— Простите, — сказал Анатолий. — Вы не скажете, где тут мальчишка живет?
— Какой? — спросила красивая девушка с ямочками на щеках.
— Такой…
— Майка выцветшая, трусы обвислые, — пришел на подмогу приятелю Кирилл. — Нос вроде фиги… Голова не стриженная давно.
Девушка засмеялась.
— У нас все такие. Их сейчас стричь некогда. Мы их по весне вместе с овцами стрижем.
Засмеялись и другие доярки.
— А девчат вы не ищете? — Подталкивая друг друга, они протиснулись в дверь.
— У него на одной ноге калоша веревочкой привязанная! — крикнул Кирилл. Девчата за дверью захохотали еще громче.
Кирилл и Анатолий упрямо шагали по улицам. Улиц в деревне не много. Одна, другая — и все тут.
— Культурные городские люди, — ворчал Анатолий. — Даже имени не спросили. Позор!
Возле правления колхоза стоял трактор. Мотор работал на малых оборотах, пофыркивал и иногда встряхивал машину. К трактору была прицеплена самосвальная телега с громадным возом сена. Коза, встав на задние ноги, теребила сено. А возле крыльца стояли тракторист и девушка-счетовод.
Увидев тракториста, Кирилл и Анатолий воспряли духом.
— Этот мальчишка… Где он живет? — спросил Анатолий. — Тот, помните?
— Помню, — пробурчал парень свирепо. — Эта чума вон в том доме обитает. Его Гришкой зовут…
— Спасибо, — сказал Кирилл. Они с Анатолием пошли было, но парень окликнул их:
— Постойте. Его сейчас дома нет. Он у бабки Татьяны.
Дом бабки Татьяны оказался тем самым, где Кирилл и Анатолий просили молока. На стук им никто не ответил. Они вошли в просторные чистые сени, остановились на пороге комнаты.
В комнате чисто. Пол устлан стиранными дорожками. На стене два плаката по животноводству, старая икона и портрет Ворошилова в военной форме. Скатерть на столе откинута. На газете наполовину разобранная швейная машинка старинного образца.
— Гришка! — позвал Анатолий тихо.
Молчание. Только край занавески шуршит по обоям.
— Гришка! — позвал Кирилл.
Опять тишина.
За их спинами открылась дверь. Вошла бабка Татьяна.
— А-а-а, — сказала она. — Здравствуйте… За огурчиками за́шли?
— Нет, огурчики потом. Мы Гришку ищем.
— Гришку? Чего же его искать? Вон, он машинку налаживает. — Бабка подошла к дверям, глянула в комнату. — Только что был… Меня вот за маслом послал к Никите Зотову, к шоферу. Говорит, принеси солидол. Без него не получится… — Бабка поставила баночку с маслом возле машинки, посмотрела туда, сюда.
— Вы проходите, садитесь… Я вас молочком топленым угощу.
Кирилл и Анатолий прошли к столу. Бабка вытерла руки о фартук и засеменила за перегородку к печке. Вдруг она громко вскрикнула и выскочила обратно.
— Кто там?
— Где?
— Там, — сказала старуха испуганным шепотом и показала локтем за перегородку. Она смотрела на гостей со страхом и недоверием.
— А куда ж вы вчерась, кормильцы, удрали?..
Кирилл и Анатолий встали из-за стола.
Старуха попятилась, потом шустро подскочила к окну.
— Иван! Иван! Спасай! — завопила старуха, откинув занавеску. — Я ж тебе говорю, — спасай, окаянный!
Кирилл и Анатолий подошли к русской печке.
На шестке, между чугунов и сковородок, топтались два громадных валенка, перепачканные в золе и саже. Один валенок приподнялся. Из пятки у него выбивался дымок. Вероятно, пятку прожгло углем.
Анатолий решительно постучал по валенку согнутым пальцем.
— Слушайте, товарищ.
Валенок опустился, выдавив из пятки ядовитое облачко дыма.
Анатолий постучал еще раз.
— Эй, что вы там делаете?
— Где?.. Что случилось? — послышались голоса в соседней комнате. В дверях показались бабка Татьяна, тракторист и девушка-счетовод.
— Вот они, — бабка победно подбоченилась. — А третий ихний в печке шарится. Я их еще вчерась приметила. Не наши люди…
— Неловко получается, граждане, — сказал тракторист. — Что вы тут делаете?
— Мы ничего…
— Мы Гришу ищем…
Девушка-счетовод выглядывала из-за широкой трактористовой спины.
— Вы что ж, его в трубе ищете? — спросила она. — Он, чай, не окорок.
— А если документы проверить. — Парень двинулся вперед, выпятив все свои мускулы.
— Проверь, Ванюша, проверь! — сказала старуха. Но тут валенки шевельнулись. Один опустился с шестка, нащупал табуретку. За ним — другой. Из печки вылетело облако сажи. И появился Гришка. Весь перемазанный, полузадохшийся. Он чихнул и открыл глаза.
— О, господи! — ахнула бабка. — Да чего же ты в трубе делал?
— Колено изучал. — Голос у Гришки был хриплый, будто горло ему забило сажей. Он кашлял и сплевывал себе на ладошку черные слюни.
Бабка опомнилась от изумления и страха, схватила сковородник.
— Я тебе дам колено, мазурик! Машину развинтил, а сам в колено полез?!
Парень-тракторист подошел к Гришке, ткнул его пальцем в живот и восхищенно пробормотал:
— Вот чума! Вот это чума!..
Гришка спрыгнул с табуретки, увернулся от бабкиного сковородника, перепачкав Анатолия сажей.
— Печник говорил, — у вас печка высшего класса. Почему у вас хлебы лучше всех?!
Старуха изловчилась, схватила его за чуб.
— Мои хлебы мои руки делают, а не какие-то там коленья. Валенки стариковы прожег. Я из тебя дурь вытрясу!
Кирилл и Анатолий сидели на подоконнике в своем доме. Их мучила одна догадка, но они молчали, не решаясь произнести ее вслух.
Скоро прибежал Гришка.
— Еще за волосы дерет, — сказал он, размазывая по лицу сажу. — А вы не беспокойтесь, я сейчас. — Он подошел к печке. — А может, вам русскую сложить? — Глаза у него заблестели. — В русской колено вот так идет…
— Ты лучше скажи, — не выдержал Кирилл. — Зачем ты нам голову дуришь? Ты думаешь, мы глупые? Ты ведь печек никогда не делал.
Гришка отвернулся.
— А я разве говорил такое? Я не говорил… — он постоял немного, поводил калошей по полу: — Плотницкое могу. Трактор водить могу. За движком на электростанции следить могу. Я швейную машинку чинил даже. У бабки Татьяны. Системы Зингер.
— Видели мы твою починку, — сказал Анатолий.
— Так это в который раз уже. У нее вал подносился. Надо втулку специальную точить… — Гришка посопел в обе ноздри, опустил голову. — А печек… Печек не клал…
— Мы-то здесь при чем? — устало спросил Анатолий. — Зачем ты нас заморочил?
— Вы ни при чем, конечно. — Гришка снял ведро с раствором, поставил его на пол. — Печник у нас — чистый бандит. Вся деревня через него страдает. Вон сколь домов без печек стоят. А он как заломит цену, хоть корову продавай. — Гришка уложил на угол плиты кирпичину, потом другую. Сердито, словно кому-то назло.
— Этот печник — жлоб. Никого к себе не подпустит. Боится заработок потерять. Я за ним три дня подсматривал в окно. Как он до этого места дошел… — Гришка снял уложенные кирпичины, бросил их обратно на пол и пошлепал по плите мастерком. — Как до этого места дошел, заметил меня и прогнал лопатой. А печку мы все равно поставим. Вы не сомневайтесь. В печке самая загвоздка в колене, как колено вывести… В колене все состоит… Вы потерпите только.
Кирилл и Анатолий разостлали на полу большой лист бумаги, придавили края обломками кирпичей.
— Вы чего? — спросил Гришка.
— Печку… Ты что думаешь, мы будем ждать, пока ты сообразишь, как колено вывести?..
До вечера они конструировали печку на бумаге. Втроем. Гришка потерял всю свою солидность.
— Тяга ведь вверх идет, — говорил он. — Воздух горячий возьмет разгон, тут его и поворачивать.
Кирилл рисовал колено.
— Так?
— Правильно, — вопил Гришка. — Пришпилим… — Один раз он все-таки сказал с сожалением:
— Может быть, русскую, а? У нас тут все больше русские в моде. Хлебы печь.
— Делай, что начали! — прикрикнул на него Анатолий.
На исходе дня они приступили к строительству. Гришка вел кладку, Кирилл с Анатолием подавали ему кирпич, воду и раствор.
— Ложитесь, кирпичи, лежите на печи. Засунем в печь полено — полезет дым в колено! — распевал Гришка под потолком. Он задрал голову кверху, помигал и сказал расстроенно:
— А дырку-то? Дырку-то не прорубили — трубу выводить.
Кирилл и Анатолий полезли на чердак.
Кирилл прорубал в потолке, Анатолий — в крыше.
Работал Кирилл неумело, поэтому доски, которые он вырубил, повалились вниз.
— Эй! — закричал Кирилл. — Отскакивай!.. — просунул лысоватую голову в дыру и закричал еще громче. — Что ты делаешь?
Анатолий тоже наклонился над отверстием.
Гришка старательно разбирал печку. Он складывал кирпичи на пол, соскабливая с них раствор.
— Ты что, с ума сошел? — Анатолий спрыгнул с чердака на землю, ворвался в домик. — Делали-делали. Уже ночь на дворе.
— Упущение допустили, — возразил Гришка.
— Какое еще упущение? — спросил Кирилл с чердака.
— Печурку нужно, как у бабки Татьяны.
Кирилл покрутил пальцами возле виска.
— Сдвинулся… Давай уж сразу всю комнату печками загородим. В том углу голландку, в том — буржуйку. Тут печурку, тут лежанку…
Гришка разостлал чертеж.
— Зачем. Печурка, она вроде норы. Она в печке делается. Носки в ней сушить можно. Валенки греть… У бабки Татьяны в печурке кот спит.
— Но ведь у нас нет кота, — сказал Анатолий, устало садясь возле Гришки.
— Это вы не беспокойтесь. Я вам кота доставлю. — Гришка подошел к печке, пытаясь показать, какая бывает печурка.
— Она такая, — говорил он. — Норой… В общем, печка без печурки, как велосипед без звонка. Из печурки теплый воздух в комнату волной прет.
Они сделали печурку. Они сделали не одно колено, а целых три. Трубу они соорудили широкую, на голландский манер.
— Агрегат тепла, — сказал Анатолий.
— Монумент, — сказал Кирилл.
— Это еще не все, — сказал Гришка. — Ее еще обмазать и просушить нужно.
Третье утро вошло в домик тихо и неожиданно. Оно дрожало вокруг кисейным туманом.
Третье утро заполнило домик запахом трав. Этот запах пересилил запах глины, запах старой известки.
— Тишина, — сказал Кирилл.
— Скоро радио заговорит, — сказал Анатолий. — «С добрым утром, дорогие товарищи». — Анатолий оглядел стены.
— …Вы не беспокойтесь, — перехватив его взгляд, заявил Гришка. — Я вам радио проведу. Тогда у вас совсем как у людей будет.
Печка, обмазанная глиной, стала совсем красивой.
Гришка приволок охапку хвороста. Кирилл и Анатолий пошли к роднику мыться.
Они поливали друг друга из ведра, шлепали себя по бокам, приглушая тем самым гордую усталость. Они не заметили, как подошел председатель колхоза. Вместе с ним застенчиво трусил невысокий мужичок в полосатой рубашке, застегнутой до самого ворота.
— Вот, — председатель кивнул на своего спутника. — Здравствуйте… Печник вчерась прибыл. Если, конечно, договориться с ним.
Печник скромно улыбался.
— Работы у меня много. Все поперед других хотят. От этого цена. И еще цена от колен зависит.
Анатолий осмотрел печника с головы до пят. Кирилл сделал то же самое, в обратном порядке.
— Да, — сказал Анатолий, — конечно, в колене все состоит…
— И еще смотря какую печку. — Мастер переступил с ноги на ногу. — Печки ведь разные бывают. Русские бывают, хлебы печь. Голландки, они для тепла больше. Буржуйки еще…
— Это для фасона, — подсказал Кирилл.
Печник мягко поправил его:
— Для уюта… Буржуйка, она…
— Нам вот такую, — перебил печника Анатолий. Он шумно раздвинул кусты и показал на крышу. В этот момент труба выбросила густой клубок дыма. Дым покружился вокруг каемки, побелел и побежал веселой струей вверх.
Печник замигал. Глаза у него забегали, пальцы зашевелились. Он сразу весь пришел в движение, словно прислонился к горячему.
На порог дома вышел Гришка, перепачканный и усталый.
— Ты?.. — спросил председатель.
— Мы… Это мы вместе, — испуганно ответил Гришка. Но, почувствовав, что никакой трепкой это дело не угрожает, Гришка приосанился и с ухмылкой глянул на печника.
Труба дымила. Домик, казалось, плыл вдоль лесистого берега. Он будил лесную чащобу, пугал тишину своим веселым, обжитым видом.
Лестницы после ремонта, хоть мой их со щелоком, хоть веником три, всегда белые, будто покрыты инеем. Рамы выкрашены. Перила покрыты лаком.
Люди ходят по чистым лестницам осторожно, как по коврам. Вдыхают запах, от которого щекочет в носу, улыбаются и придирчиво разглядывают потолки.
Кошки чистых лестниц не любят. Они шипят по-змеиному и убегают в подвалы разыскивать темные, плесневелые закоулки. Пауки и мокрицы дохнут на чистых лестницах от тоски и досады.
Рэмка прыгал со ступеньки на ступеньку.
— Красота, даже плюнуть стыдно.
А это что?
На стене, по розовой, еще не просохшей как следует штукатурке, кто-то нацарапал гвоздем:
Валерка и Рэмка + Катя = любовь.
Возле надписи стоял Рэмкин друг, Валерка.
— Как это люди сразу обо всем узнают?
— Чего узнают?! — вскипел Рэмка. — Надо уничтожить это быстрее, пока никто не видел.
Рэмка притащил со двора увесистую кирпичину, но Валерка остановил его.
— Чувства не нужно скрывать, — сказал он. — Это набрасывает на них тень.
— Какую еще тень?
— Ну, тень — и всё. — Валерка был на семь месяцев старше Рэмки. Возраст давал ему преимущество в дружбе. — Надо быть выше. — Он вытянул шею, печально закатил глаза и уселся на подоконник.
— Пожалуйста, — бормотал Рэмка. — Можешь. Пусть про тебя на всех лестницах пишут.
Рэмка ударил углом кирпичины по тому месту, где было написано его имя. Большой пласт штукатурки обрушился на пол. Рэмка растоптал его, наследил по всему полу.
— Пусть над тобой все ребята смеются. А я тут при чем? Я еще не свихнулся и не спятил. Выдумали еще!.. — Он слизнул осевшую на губы белую пыль и сплюнул.
— Знаешь, как я волнуюсь, — сказал Валерка. — Тебе хорошо, ты толстокожий… Ты хоть что-нибудь чувствуешь?
— Чувствую… Спина чешется. — Еще Рэмка чувствовал голод. — В следующий раз хлеба возьму, — решил он, усаживаясь рядом с Валеркой.
Запах известки сушил горло. Рэмка угрюмо разглядывал крашеные двери, почтовые ящики, таблички над электрическими звонками и странную надпись на листке картона: «Толстопятовой стучать». Кто-то добавил под ней другую: «Только не громко!» Потом Рэмка сообразил, что Толстопятова — это Катина мама. Почему к ней нельзя стучать громко и вообще зачем стучать, когда можно звонить? И чего это люди так любят надписи? Рэмка глянул на стену, где были нацарапаны их имена. Сейчас там зияла большая выбоина, торчали лучина и ржавые гвозди. Стену из-за дураков испортил. Рэмка опустил голову. Ему очень хотелось уйти.
Вдруг Валерка толкнул его локтем.
— Идет!
Катя шла по двору и что-то про себя напевала. Она вообще напевала часто. Платье на ней голубое, с вышивкой по подолу. В косах два больших банта.
«Красивая, — тоскливо подумал Рэмка. — Вот ведь какая, специально бантов понацепляла».
Валерка соскочил с подоконника, расправил рубашку, пригладил волосы, потом снова сел, покусал ноготь.
— Что делать, Рэмка?.. Может, удерем, а?
Рэмка еще раз сплюнул на чистый кафель.
— Была бы моя воля, я бы ей влепил парочку шалабанов, — пусть с нашего двора убирается. А то ходит тут с бантами…
Валерка опять соскочил на пол.
— Рэмка, а что я ей скажу?
— Девчонки испугался! Да я ей хоть что скажу. Хочешь?
— Я сам, ты все испортишь.
Первым перед Катей предстал Рэмка. Он оглядел ее исподлобья, сказал:
— Стой! — и поддал ногой кусок кирпичины, забил его в лунку под водосточной трубой.
Валерка вышел из-за его спины. От волнения он закатал рукава.
Катя попятилась.
Рэмка по привычке ухватил ее за косу.
— Стой, тебе сказано.
Валерка начал разговор:
— Катька… — он хрюкнул от волнения, побагровел. — Катька…
Девочка подняла на него синие испуганные глаза, всхлипнула:
— Я же вам ничего плохого… — и бросилась наутек, оставив в Рэмкином кулаке белый шелковый бант.
— Это все ты! — прошипел Валерка, надвигаясь на товарища. — Это ты ее напугал. Отдавай сюда бант!.
— На́, подавись. — Рэмка швырнул ему свой трофей.
Родители бывают разные. Одни отнесутся к потере банта спокойно, другие поднимут шум и гвалт на весь дом. Которые из них лучше, судить детям, когда дети вырастут.
Рэмка и Валерка сидели в ванной. А в комнате сидела Катина мама. Что она говорила Валеркиным родителям, мальчишки не слышали. Лишь когда Катина мама уходила, до них отчетливо донеслась ее фраза:
— Имейте в виду, это всё улица. Вы еще будете проливать горькие слезы.
Валерка выкрутил лампочку в ванной. Он поступил осмотрительно, потому что в коридоре раздались шаги отца, затем послышался стук в дверь.
— Валерий, открой.
— Не могу, — сказал Валерка, — мы карточки печатаем.
— Хорошо, — сказал отец, с многозначительной интонацией: — Когда кончишь печатать, зайди ко мне.
— Хорошо, — откликнулся Валерка.
Рэмка молчал — чего ж тут хорошего. И еще не известно, в какую квартиру пошла Катина мама, — в свою или в Рэмкину.
— Что будем делать? — прошептал Валерка, наклоняясь к его уху.
— Терпеть. Тебя первый раз дерут, что ли?
— Да я не о том. — Валерка сдержанно засопел. — Я спрашиваю, — что теперь с Катей делать? Теперь она к нам и близко не подойдет. Давай знаешь что? Давай напишем ей письмо. Ты стихи умеешь сочинять?
— Еще чего? Тебе нужно, сам и сочиняй. Ты влюбленный.
Валерка покорно уселся на край ванны, закатил глаза и зашевелил губами.
— Надо же, — усмехнулся про себя Рэмка. — Я бы ей написал, я бы сочинил: «Повернись пять раз винтом, подавись своим бантом!» — Рэмка засмеялся.
Валерка поерзал на ванне.
— Перестань, с мысли сбиваешь. — Он еще больше закатил глаза. Наконец сказал:
— Вот. Слушай:
Здравствуй, Катя!
Шлем к тебе с приветом
И с поклоном низким до земли.
Мы тебя все время звали Катька,
А теперь вот Катериной назвали́.
Валерка снова наклонился к Рэмкиному уху.
— Это только начало. Самое главное будет дальше.
Рэмка фыркнул.
— Я ей так поклонюсь, что все банты растеряет. Сам можешь кланяться, а меня не припутывай! И вообще стихи твои барахло.
— Ты и таких не можешь, — обиделся Валерка. — Я классик, что ли?
— Не классик, так и не берись.
Валерка вспылил. Он вскочил с ванны и закричал:
— Ты виноват, ты! Ты Катьку за косу схватил…
— Так, значит, — прошипел Рэмка. — Ну и ладно, ну и катись к своей Катерине и кланяйся ей в ножки!
Рэмка в сердцах хлопнул дверью и ушел домой.
Рэмка дал себе слово ни за что не подходить к Валерке первым, не искать примирения, не здороваться даже. Ему казалось, будто отняли у него что-то важное и ценное и отдали другому.
Рэмка сидел на барабане с бронированным кабелем и старался отколупнуть кусочек изоляции. Электрики тянули кабель к исследовательскому институту, а может быть, к новой станции метро; может, к строительству кинотеатра с круговой панорамой. Куда — никто из ребят толком не знал. Кабель был обвит толстой стальной лентой, а сверху еще вымазан буроватой смолой.
«Проколупаю дырочку, тогда Валерка сам ко мне подойдет и прощения попросит», — думал Рэмка, хоть и знал отлично, что кабель не расковырять даже ножом.
Задумает мальчишка: «Если увижу, как падает звезда, будет мне удача». А звезд на небе много. И вдруг одна задрожит, замигает и покатится вниз, прямо в мальчишкину шапку. Нужно только очень хотеть.
Дружили они с первого класса, сказав за сараями клятву «Небо, земля, сталь и честь. Хук».
Последнее слово значило, по-индейски, что сказано все и к сказанному добавить нечего. А слово «любовь» они до сего времени употребляли лишь применительно к котлетам, боксу и компоту.
Рэмка колупал смолу на бронированном кабеле, сосал пальцы, стертые в кровь, и не видел, что его друг Валерка кружит около барабана.
— Рэмка.
Молчание.
— Рэмка, ты что, язык прикусил?
Молчание.
— Рэмка, я знаю, что делать.
— Ну и знай. Я с тобой разговаривать не хочу.
Но слово было сказано.
Валерка тотчас взобрался на барабан, обхватил Рэмку за плечи, пошлепал по спине доброй ладошкой и зашептал на ухо:
— Гипноз нужно…
— Ха-ха! Может быть, ты Кио из цирка позовешь?
— Не прикидывайся. Ты врожденный гипнотизер. Глаза у тебя черные, уши оттопырены, губы тонкие, подбородок, как кирпичина. Все приметы сходятся.
— А у тебя нос кривой и брови разного цвета.
Валерка еще раз шлепнул товарища по спине.
— Плевать на брови! Плевать на стихи. Стихи — ерунда!
Валерка соскочил с барабана, выставил перед собой руку и поднял большой палец.
— Смотри сюда… Концентрируй волю…
«Не можешь без меня, — удовлетворенно подумал Рэмка. — Все кричишь — „я“ да „я“, стихоплет липовый! Вот если бы Катька знала, кто из нас гипнотизер». А вслух Рэмка сказал:
— Последний раз тебе помогаю. Если ничего не получится, больше ко мне не приставай. У меня своих дел много.
Катя сидела у открытого окна, читала «Три мушкетера». «Если бы здесь был хоть один настоящий мушкетер, он, может быть, открыл бы сейчас дверь, взмахнул своей шляпой и сказал вежливо: „Моя шпага к вашим услугам. Я жду приказа…“» Катя глянула в окно. Дворничиха, тетя Настя, раскатывала черный шланг для поливки. Валерка и Рэмка лезли на крышу сарая, как раз напротив ее окна. «Чего это они на крышу лезут? — подумала Катя. — Бездушные у нас мальчишки и некрасивые».
Валерка распоряжался на крыше:
— Сюда давай, здесь ближе. — Он придвинул Рэмку к самому краю и уселся чуть позади него.
— Начинай. Концентрируй волю. Посылай ее короткими импульсами… Я тоже попробую.
— А что посылать? — спросил Рэмка.
— Про меня… Катя, Валерка тебя, значит… — Валерка покраснел. — Сам знаешь, не маленький.
— Любит, что ли?
— Давай «любит», если других слов еще не придумали.
Рэмка протер глаза кулаками, помигал для верности и уставился на Катю.
На Катином виске покачивался светлый пушистый завиток. Лицо у нее было чистое-чистое и задумчивое. На носу веснушки, совсем немного.
«Что они на меня уставились? — подумала Катя. — Может, у меня нос грязный или на щеке пятно? — Она посмотрела в зеркало, поправила волосы, разгладила пальцами воротничок. — Дураки, ничего смешного…» Катя снова принялась читать, но тут во дворе раздался зычный крик:
— Я вам покажу на крышах сидеть!
У сарая стояла дворничиха, размахивала метлой, пытаясь снять с крыши Валерку и Рэмку, как хозяйки снимают паутину с карнизов.
— Козлы окаянные! — поносила она мальчишек. — Мало вам ровного места? Пошли, пошли!
Мальчишки, не отрывая глаз от Кати, сдвинулись с края крыши на середину.
Дворничиха погрозила им метлой, пообещала надрать уши, когда они спустятся на землю, и вернулась к своему шлангу. Дворничиха была старая и добрая. Со шлангом она обращалась, как с живым существом. Шланг бился у нее в руках, вздрагивал от напряжения. Дворничиха поглядывала на него с опаской.
Катя высунулась из окна. Она никак не могла понять, почему мальчишки так упорно смотрят на нее.
Валерка шептал Рэмке на ухо:
— Еще парочку импульсов. Видишь, она уже на нас смотрит. Видишь, лоб нахмурила. Только бы не уснула от гипноза!.. Катя! — закричал он во весь голос.
Дворничиха испуганно обернулась. Тугая струя воды ударила Валерке в лицо и опрокинула его навзничь.
— Ап… Ап… Что за шутки! — завопил Валерка и с треском провалился сквозь крышу.
Он упал сначала на какие-то мешки, скатился с них во что-то мягкое, и оно сразу же набилось ему в нос, рот, глаза и уши.
— Аа-ап… — Валерка не успел чихнуть — сверху на него шлепнулся Рэмка, и Валерка зарылся головой в тонкий летучий порошок.
— Апчхи!!! Осторожнее! Это ведь я. Чего ты на меня скачешь?
— А ты не лягайся! Я от твоего гипноза ослеп совсем, ничего не вижу…
Сверху на ребят падали струйки воды. Порошок, в который они упали, стал липким и скользким.
— Вылезайте, — раздался над ними испуганный голос дворничихи. — Не убились?.. — Она взяла их за воротники, помогла встать.
Рэмка кубарем вывалился из сарая.
— Ослеп! — закричал он. — Ой, мамочка!
Дворничиха наклонилась к нему, причитая участливо:
— Что ты, родимый!.. Ну не вой так, сердце надсадишь…
— Ничего он не ослеп, — услышал Рэмка Валеркин голос. — Это ему цементом глаза залепило. Полейте ему на лицо из кишки.
Рэмка с помощью дворничихи промыл глаза и глянул на Валерку. Валеркина рубаха превратилась в грязно-зеленый панцирь, на брюки налипли комья цемента, а волосы стояли сосульками, быстро сохли на солнце и превращались в бетон. Рэмка схватился за голову; его волосы уже почти совсем сбетонировались.
— Ой, Валерка, — снова закричал он, — теперь нас наголо побреют!..
— Козлы… — топнула ногой дворничиха и потянулась за метлой. — Крыши ломать!?.
— Бежим! — крикнул Рэмка.
Катя смотрела на них из своего окошка и хохотала, прикрыв рот книгой.
— Все кончено, — всхлипнул Валерка на лестнице. — Она смеется над нами!..
Небо над головой голубое без конца и края. Если смотреть на него и задавать себе серьезный вопрос: «Что было бы, если бы меня не было?» — то можно сойти с ума. А небо все равно голубое, и кому какое дело, кроме ученых, что его тепло, его чистота состоят из бурь, гроз, электрических разрядов и черного холода.
Валерка и Рэмка лежали на траве в молодом парке. Над их головами покачивался парашют.
— Я читал, это дело без страданий не бывает, — жаловался Валерка. — Теперь я вроде как убитый. Ничто меня не спасет… Рэмка, сбегай за мороженым.
Рэмка не шелохнулся.
Валерка лег на бок, облизал пересохшие губы. Ему было приятно страдать. Никто его не понимает, никто не жалеет, даже лучший друг Рэмка. А она, может быть, до сих пор заливается. А может быть, ходит по двору одиноко и у всех спрашивает: «Куда это он подевался? Такой был хороший мальчик, храбрый и сильный. Не то что его черноглазый товарищ Рэмка».
Рэмка тоже думал о Кате. Думать о ней было приятно и немного странно, ведь не он все-таки, а Валерка влюблен в Катю. Ну и пусть. Он думает о ней просто так.
Рэмка представлял, будто в парк пришла Катя. Будто ходит она между цветочными клумбами. Банты у нее на голове, как два пропеллера.
Рэмка встал, потянулся с хрустом и пошел к парашютной вышке.
— Ты куда? — спросил его Валерка.
— Пойду с вышки прыгну. Я ведь не влюбленный, мне себя не жалко.
— Я тоже прыгну, — сказал Валерка. — Вот если бы Катя была здесь, а?
У парашютной вышки стоял широкоплечий парень из ДОСААФа, наблюдал за прыжками.
— Товарищ инструктор, — подошли к нему ребята, — мы хотим с вышки прыгнуть.
— Детям нельзя, — уныло ответил парень, — весу в вас мало.
— А мы вдвоем. — Валерка и Рэмка расправили плечи, привстали на цыпочки. — Нам прыгнуть необходимо. Мы не вывалимся.
— Сказал, малы. — Он стукнул их друг о дружку и подтолкнул к барьеру.
Валерка и Рэмка опять лежали в траве. Да будь они взрослыми, они бы постыдились прыгать с вышки.
— Рэмка, ты мне друг?
— Ну, друг.
— Ты меня презираешь?
«Конечно, презираю, — хотел сказать Рэмка, — распустил нюни из-за девчонки», но почему-то смутился, отвел от Валерки глаза и сказал:
— Нет… Что тут такого?
— Ты настоящий товарищ, Рэмка, ты мне помоги.
— Ладно.
В этот день друзья решили стать взрослыми. Разве интересно Кате смотреть на мальчишек, которые ходят в линялых неглаженых брюках, разбитых спортсменках и вытирают носы кулаками?
Небо и земля. Сталь и честь.
Чтобы стать взрослым, нужны деньги.
Приятели стояли на сквозняке и думали: где же достать денег?
С улицы в подворотню вошла Катя.
Ребята повернулись к стене, будто читают список ответственных съемщиков.
Они даже не шелохнулись, когда Катя осторожно прошла позади них. Только Рэмка свел лопатки, словно ему провели по спине холодным пальцем. Он смотрел на плакат — «Покупайте билеты денежно-вещевой лотереи». Когда Катя прошла, Рэмка сказал:
— Я знаю, где взять денег.
— Где?
Рэмка кивнул на плакат. У каждого из них было по пять лотерейных билетов. Они с нового года копили деньги на эти билеты, потому что на тридцать копеек можно выиграть автомашину «Волга».
— Не годится, — сказал Валерка. — Еще когда мы выиграем… в ноябре.
— Нет, годится, — сказал Рэмка. — Мы эти билеты продадим, и у нас будут деньги.
— А «Волга»?
— «Волгу» выиграем в следующий раз.
Валерка долго смотрел на плакат. Там по нарисованной дороге катила нарисованная машина и нарисованный парень улыбался мальчишкам нарисованной улыбкой.
— Ты настоящий товарищ, — прошептал Валерка.
В этот же день мальчишки стояли возле большого универмага и бойко выкрикивали:
— Приобретайте билеты денежно-вещевой лотереи!
— Дружно поможем государству!
— Имеется возможность выиграть автомобиль «Волга», дачный домик и собственный холодильник.
— Купите счастливый билет!
— Чем вы тут торгуете? — спросил у мальчишек грузный насупленный милиционер. Он уже растопырил пальцы, готовясь схватить мальчишек за воротники.
— Вы нас не оскорбляйте, — возмутился Валерка. — Мы вовсе не торгуем. Мы распространяем билеты денежно-вещевой лотереи.
— Почем? — осведомился милиционер.
— Тридцать копеек. На билетах написано, — вежливо объяснил милиционеру Рэмка и заорал во все горло: — Приобретайте билетики! Проявим инициативу! Граждане, попытаем свое личное счастье!
Милиционер отошел в сторонку, потом вернулся опять:
— От какой общественной организации распространяете?
— От государственного банка СССР, — ляпнул Валерка. А Рэмка вежливо объяснил:
— Мы же по собственной сознательности. Это общественно-полезное дело, а вы нас в чем-то подозреваете.
Чтобы покончить с этим щекотливым делом, милиционер сказал:
— Сколько у вас там билетов осталось?
— Четыре.
— Я приобретаю все. — Он отдал ребятам деньги и машинально потянулся к свистку: — А ну, марш отсюда!
Ребят как волной смыло.
Деньги — вещь удивительная. Ребята словно отяжелели от них. Ими овладело какое-то странное беспокойство.
— Просто к деньгам нужно привыкнуть, — говорил Валерка.
— Просто их нужно поскорее истратить, — говорил Рэмка.
Три рубля — сумма приличная, а если прибавить к ней сорок две копейки, полученные от родителей на кино и мороженое, то это уже целое богатство.
Валерка и Рэмка стояли на лестнице. Валерка — в отутюженных брюках и чистой рубашке. Рэмка сказал: «Буду я наряжаться» — но майку все же надел новую. Каждый держал в руках по кульку конфет.
Они ждали Катю. От скуки ребята принялись кататься на перилах и прыгать сразу через четыре ступеньки.
— Давай съедим по конфетке, — предложил Рэмка.
— Нельзя. Катька заметит, что отъедено.
— Давай из моего. Я ведь не собираюсь дарить. — Рэмка поставил свой пакет на батарею и достал из него две конфеты.
— Бери.
С конфетами время побежало быстрее.
Разноцветные фантики ложились на лестничную площадку, как яркие осенние листья. Когда кулек опустел, Рэмка надул его и грохнул об ладошку.
— Зачем же вы мусорите?
У самых перил стояла Катя. В ее позе отчетливо угадывалась готовность убежать, если что.
Рэмка, веселый и великодушный от конфет, улыбнулся во всю ширину перемазанных щек.
— Здравствуй, Катя. Это не мусор. Это фантики. Мы их мигом. Мы тебя ждем.
— Зачем я вам понадобилась? — спросила Катя.
Валерка выступил вперед и неловко протянул ей кулек.
— Это тебе.
У Рэмки вдруг сделалось горько во рту. Он зло посмотрел на Валерку: «Мои конфеты ел, а свои один Катьке дарит».
— Это от нас: от меня и от Рэмки. Ешь на здоровье, — сказал Валерка.
Может быть, Катя проголодалась; может быть, она решила не упускать случая и тут же приступить к воспитанию мальчишек, а может, и по другим каким причинам, но от конфет она не отказалась, даже села на подоконник между приятелями и предложила:
— Давайте есть вместе.
Валерка взял конфету двумя пальцами, осторожно, как мотылька.
— Ты знаешь, — сказал он, — мы с Рэмкой уже наелись. Мы с ним уже три килограмма съели.
«Врет, и всего-то полкило было в двух кульках», — подумал Рэмка. Есть конфеты он отказался. Настроение у него начало портиться. Катя почти все время разговаривала с Валеркой. А тот разошелся и начал есть конфеты без зазрения совести: Катя — одну, он — две.
Рэмка сидел мрачный, двигал скулами и все время старался придумать такое, чтобы Катя сразу повернулась к нему и больше уже с Валеркой не разговаривала.
— Хватит тебе конфеты есть, — сказал он вдруг. — Объешься.
Катя поперхнулась и, замигав глазами, посмотрела на Рэмку.
Рэмка растерянно шмыгнул носом.
— Это я не тебе. Ты ешь. Это я Валерке. Три кило сожрал, и все мало. Куда в него только лезет.
Катя засмеялась и весело посмотрела на Валерку.
— Никогда бы не подумала, что ты так много ешь. Ты совсем не толстый. Ты, наверное, сильный.
— Да, я очень сильный, — согласился Валерка. — Я в классе всех на лопатки кладу одной левой, не напрягаясь.
Рэмка покраснел от такого вранья. Они учились с Валеркой в одном классе и если дрались с кем-нибудь, то обязательно вдвоем.
— Я еще стихи сочинять могу, — продолжал Валерка. — С парашютной вышки прыгаю…
Рэмка соскочил с подоконника.
— Хватит, — сказал он. — Пошли.
— Куда? — спросила Катя.
— В парк. Мы знаем, где качели есть и карусели.
— Пойдем, Катя, — поддержал Рэмку Валерка. — Посмотришь, как я на качелях могу. Вокруг. Солнцем… А если хочешь, в кино пойдем. — Валерка разбежался и прыгнул через четыре ступеньки. Не будь Кати, Рэмка прыгнул бы тоже, но сейчас он пошел как полагается. Зато Катя разбежалась и прыгнула. Она зацепилась за третью ступеньку и чуть не упала носом.
«Ого», — подумал Рэмка и бросился ей помогать.
— Здорово ты прыгаешь, — похвалила Валерку Катя. — А я не могу так, потому что девчонка, наверное.
— Это пустяки, — утешил ее Валерка, — это никакой роли не играет. Я тебя научу.
Тут Рэмка не выдержал, присел и прямо с места прыгнул через четыре ступеньки.
— Ого, — сказала Катя и засмеялась.
В автобусе было свободно. Пока Валерка с важным видом платил за проезд, Рэмка уселся рядом с Катей.
— Давай считать теток в красных платьях, — предложил он.
— Давай.
Валерка сел впереди, обернулся и укоризненно посмотрел на Рэмку.
— Теток не интересно, — сказал он. — Давайте считать бородатых стариков.
— Давайте, — согласилась Катя.
Но тут перед Валеркой остановилась женщина с ребенком на руках, и ему пришлось уступить ей место. Валерка стал рядом с Рэмкой.
— Вон старик газированную воду пьет. Раз… — сказал Валерка. — Вон второй из магазина выходит. Два… — Он толкнул легонько Рэмку в бок, — мол, сойди, мне нужно рядом с Катей сидеть.
Рэмка пожал плечами.
— Вон тетка в красном платье.
— А вон вторая, — сказала Катя.
Валерка насупился и пошел вперед. Он устроился там на свободном месте и стал грустно глядеть в окно.
Пятнадцать женщин в красных платьях насчитали Рэмка и Катя и шесть стариков. Они заспорили было, считать или нет двух бородатых парней, но тут Валерка крикнул:
— Приехали уже. Вылезайте.
Днем в парке народу мало. Только малыши, которые еще не уехали со своими бабушками на дачу, да студенты с усталыми глазами. Малыши играют в песок, норовят забежать на газон за одуванчиком. А студенты смотрят в свои книги, смотрят и, наверное, ничего не видят, потому что глаза у них то и дело закрываются.
Валерка купил билеты на качели. Два дал Рэмке.
— Рэмка, ищи себе пару. Одного на качели не пустят. А я с Катей покачаюсь.
— Ой, я с тобой боюсь, — сказала Катя. — Ты очень высоко. Можно, я лучше с Рэмом.
— Я легонько буду, — принялся уверять ее Валерка. Но Рэмка схватил Катю за руку и побежал с нею к лодкам.
«Вот и сиди один, — думал он. — Не будешь хвастать и врать. Не врал бы, так качался бы со своей Катькой». Он подсадил Катю, а когда под днищем опустилась тормозная доска, Рэмка принялся раскачивать лодку так сильно, словно хотел сделать полный оборот, который называется солнцем.
Валерка смотрел, как высоко взлетают качели, как Катя смеется, как Рэмка старается раскачать лодку выше всех.
— Ладно, — бормотал Валерка. — А еще товарищ. Ладно…
— Теперь со мной, — подскочил он к Кате, когда они с Рэмкой вышли из-за барьера.
Катя села на скамейку и потрясла головой.
— Ой, не могу. У меня все кружится.
Валерка стиснул зубы, посмотрел по сторонам. Около забора стояла курносая девчонка в сатиновых тренировочных штанах и белой майке. Она огорченно смотрела на качели и перебирала на ладошке мелочь. Валерка схватил ее за руку.
— Пошли качаться, у меня билет есть. Ты не трусишь?
— Сказал, — засмеялась девчонка. — Смотри, как бы ты сам не струсил.
Катя следила, как взлетают качели — вверх-вниз, как дружно и равномерно приседают Валерка с девчонкой в белой майке; как косы хлещут девчонку по лицу, и молчала закусив губу.
Валерка вышел с площадки, припадая на одну ногу.
— Здо́рово покачались. Даже нога онемела. Молодец девчонка, ни капельки не боится.
Катя поднялась со скамейки.
— Я тоже не боюсь. Мы еще выше вас раскачаемся. Рэм, у тебя есть деньги? Пойдем еще…
Рэмка направился к кассе. Валерка догнал его, взял за руку.
— Слушай, — сказал он. — Кто в Катю влюблен: я или ты? Ты мне помогать обещал. А сам… Так товарищи не поступают.
— Я и помогаю! — вспылил Рэмка. — Я не виноват, если ты все время врешь да хвастаешь.
Валерка наморщил лоб.
— Если ты пойдешь с ней качаться, ты мне больше не друг. Имей в виду.
Рэмка долго стоял у кассы, раздумывая, как поступить. «Возьму и скажу Валерке: убирайся, пожалуйста, и к Кате больше не приставай, — я теперь за нее заступаюсь. Нет, это будет не честно: Валерка первый в нее влюбился». Рэмка нерешительно посмотрел на товарища.
— Мальчик, тебе на качели? — высунулась из окошечка кассирша. — Не стой, закрыто на обед.
— Что? — встрепенулся Рэмка.
— Закрыто на обед, — повторила кассирша и опустила фанерную заслонку.
Рэмка убрал деньги в карман.
Валерка посмотрел на него подозрительно.
— Купил?
— Нет…
Они подошли к Кате.
— Билетов нет, — сказал Рэмка, — закрыто на обед.
«Молодец, — подумал Валерка. — Рэмка не подведет». А вслух сказал:
— Катя, хочешь эскимо? Мы тебе хоть десять штук купим, — и вытащил деньги из кармана.
Рэмка тоже вытащил деньги.
— Хочешь, правда купим.
— Откуда у вас столько денег? — спросила Катя.
— Лотерея… — Валерка помахал деньгами около носа, как веером, и опять похвастал: — У нас денег сколько хочешь, хоть сто рублей…
Катя встала, поймала его за руку.
— Мальчики, не нужно эскимо покупать. Давайте лучше купим настольный теннис для всего двора, а то вы все по крышам лазаете.
Валерка и Рэмка переглянулись.
«Молодец», — подумал Рэмка.
Всю дорогу до магазина спорттоваров Рэмка шел позади. Он смотрел себе под ноги, а когда поднимал глаза, то невольно замечал женщин в красных платьях и считал про себя.
Кроме настольного тенниса, ребята купили две маленькие трехсотграммовые гантели — Кате в подарок.
— Это тебе, — сказали они, — будешь мускулы развивать. А завтра приходи во двор, мы тебя в настольный теннис научим.
Выходной день называется воскресеньем. Очень красивое слово, хоть и не совсем понятное. Наверно, он называется так потому, что неделя кончилась, все плохое ушло и начинается новое, веселое.
В душе у Кати словно раскручивалась пружина, которая сбросила одеяло, толкнула ее с постели и поставила на пол. Кате хотелось перевернуться через голову, но она не умела. Поэтому Катя вскинула вверх руки и ногу. Она бы вскинула и другую ногу, но на чем же тогда стоять?
Она встряхнула простыни, застелила кровать, а сама думала. «По-моему, оба они хорошие. Оба красивые. Рэм очень честный, потому что больше молчит и глаза у него суровые. Он, наверное, будет ученым-атомщиком. Валерка тоже… У него глаза блестят, и говорить он мастер. Он, наверное, будет поэтом. Оба они сильные и ловкие. И не такие уж невоспитанные».
Катя достала из-под кровати гантели, стукнула их одна о другую и принялась упражняться, как учили ее вчера мальчишки. Руки вверх. Руки к плечам. Руки в стороны. Приседание — руки перед собой.
Катин отец, когда приезжал из Североморска, тоже упражнялся по утрам с гантелями. Только его гантели очень тяжелые. Когда отец уезжает, мама вытаскивает их в коридор по одной штуке и всегда ворчит:
— Дай ему волю, он всю квартиру железом загадит.
Папа по утрам всегда напевал песенку:
Пума рума ра,
Пума рума ра,
Оп-ля!
Катя размахивала своими легкими гантелями и пела, как отец:
Пума рума ра..
В комнату вошла мама.
— Иди завтракать, — сказала она. Увидела у дочки гантели в руках и нахмурилась.
— Это еще что?
— Мускулы развивать, — ответила Катя. — Это мне Валерик и Рэм подарили.
Брови у мамы приподнялись, глаза стали круглыми.
— Это, которые у тебя бант отняли? С хулиганами дружбу завела.
— Они не хулиганы совсем. Они добрые. Они меня вчера конфетами угощали. И теннис купили для всего двора.
Мамины брови поднялись еще выше. Она отняла у Кати гантели, хотела бросить их и, не найдя куда, положила в карман передника.
— Конфетами угощали! Скажите, пожалуйста, какие отношения! Ты что себе думаешь?.. Рано тебе этим заниматься!
— Чем «этим»? — спросила Катя шепотом и села на краешек постели. — Я ничем не занималась… Мы качались на качелях.
— Конфеты, качели, гантели, теннис — это уже слишком!
Мама села на кровать возле Кати.
— Это же улица… Где они деньги взяли? Ты подумала, откуда у них деньги?
— Не знаю… Они, кажется, в лотерею выиграли.
— Вот-вот, — почему-то обрадовалась мама. — Они украли облигацию золотого займа. Превосходная компания!
Катя съежилась и притихла. Мама говорила во весь голос:
— Нужно вовремя пресечь, пока они не скатились совсем. Это твой долг! Они еще могут стать честными… — Мама сняла фартук, больно ударив себя гантелями по колену.
— Одевайся! — крикнула она. — Сейчас же идем.
— Куда?
Катя шла за мамой по лестнице. Она считала ступеньки и бормотала про себя:
— Не может быть… Неправда…
У Валеркиной двери Катя заплакала:
— Я не пойду… Это неправда…
Мама схватила ее за руку и силой втащила в Валеркину квартиру.
«Пинг, понг. Пинг, понг», — звенит целлулоидный мячик. Он скачет по столу с самого утра. Мячик можно колотить сколько хочешь, ему не больно. Но и у мячика есть запас прочности: грубый, неверный удар — и на мячике трещина.
Выходят во двор ребята — и прямо к столу.
— Кто последний? Я за вами.
Играют на вылет.
— Подходи! — кричат Валерка и Рэмка. — Теннис для всех. На все общество!
Валерка и Рэмка поглядывают на Катино окно — очень уж долго она сегодня.
Из парадной вышел Валеркин отец.
— Вот что, голубчики, пойдемте. — Он ухватил приятелей покрепче за воротники.
Когда отцы говорят такое, — значит, ничего хорошего впереди не ожидает.
Игра остановилась. Кто-то начал отвязывать сетку. Кто-то сложил в коробку мячи и ракетки.
— Все равно играйте, — сказал Рэмка.
— Теннис для всех, — добавил Валерка.
Они дергались в отцовских руках, бормоча:
— А что мы такое сделали?..
Валеркин отец держал их крепко. Он провел друзей мимо дворничихи. Дворничиха нахмурилась и сочувственно покачала головой. Он провел их мимо управхоза. Управхоз почесал затылок. Ребята у теннисного стола дружно молчали. Малыши в песочнице отложили на время совки и формочки.
В большой комнате сидела Валеркина мать, Майя Петровна.
— Вот они, субчики, — пихнув мальчишек к столу, сказал отец.
— Мы работаем, времени у нас мало, но мы стараемся, чтобы ты стал хорошим человеком, — начала Майя Петровна, — а ты… — Глаза у Майи Петровны были красные и нос тоже. — Слушай, Александр, — сказала она мужу. — Я не верю… Не могу я в это поверить…
— Сознавайся, ты у матери деньги стянул?! — загремел Валеркин отец на всю комнату.
Майя Петровна поморщилась.
— Тише, тише, — сказала она. — Если Валерий виноват, он сознается. Валерий, может быть, на вас кто-нибудь дурно влияет?
— Никто на нас не влияет! — горячо выкрикнул Валерий. — С Рэмкой мы с первого класса дружим, и никаких денег мы не брали, хоть режьте нас, хоть каленым железом!
— Не кричи на родителей! — топнул ногой отец. — Ты еще комар, букашка!
— Видишь ли, Валерий, — снова начала Майя Петровна, — нам сейчас рассказали странные вещи, — она неуверенно потянулась рукой к столу.
Мальчишкам стало ужасно тоскливо. На столе возле вазы с тюльпанами лежали две маленькие черные гантели.
— Выворачивайте карманы! — скомандовал Валеркин отец.
Валерка и Рэмка подчинились. Они выложили на стол оставшиеся пятьдесят четыре копейки.
Майя Петровка глубоко вздохнула, поднялась с дивана и пошла в кухню.
Муж проводил ее взглядом, горестно крякнул и подтолкнул мальчишек к дивану.
— Довел мать, босяк… А ну, ложитесь!
Валерка лег на диван, словно собрался вздремнуть, сунул в рот кулак и закрыл глаза.
— Меня вы пороть не имеете права! — запротестовал Рэмка. — Я не ваш сын… Мы ничего не сделали!
— Мой не мой, а ложись. Я тебя выдеру, твои же родители мне спасибо скажут. Ты думаешь, это приятное дело вас, паршивцев, ремнем пороть?
Рэмка отскочил.
— Все равно не дамся!
Валеркин отец подумал-подумал, потом вздохнул и, сняв ремень с брюк, нацелился Валерке по тому самому месту, в которое принято вкладывать основы морали и чести.
Валерка съежился, засунул кулак поглубже в рот.
Рэмка вцепился в край стола.
— Обождите! — крикнул он. — Мы с Валеркой все вместе делали, вместе и порите. — Он потеснил товарища на диване, засунул в рот кулак на его манер и промычал: — Нахиахи… (Начинайте).
Вдвоем было спокойнее ждать и ремень не казался страшным. Мальчишки потеснее прижались друг к другу, уставились в одно и то же пятнышко на диване и напрягли мускулы.
Но тут отворилась дверь. В комнату вбежала Майя Петровна с продуктовой сумкой.
— Подожди! — крикнула она мужу и, приподнявшись на цыпочки, зашептала:
— Вот деньги; как это я их не заметила. Под газету завалились. — Она посмотрела на мальчишек с состраданием и спросила:
— Вам больно, мальчики?
Отец отшвырнул ремень, проворчал зло:
— Слушаешь всяких дур…
— Да, да, — бормотала Майя Петровна, — они нам все сами расскажут… Пойдем в кухню.
Ребята скорбно сопели. Они думали о чудовищном предательстве, о боли, которую можно причинить без ремня, ножа и каленого железа.
Валерка вытащил изо рта кулак, проглотил что-то раз в пять побольше кулака, солоноватое и стыдное. Проглотил с трудом, с большим усилием, но, может быть, поэтому глаза у него стали сухими и твердыми.
— Тебе хорошо, Рэмка, — прошептал он. — Ну, выдрали бы — не привыкать. — Потом он положил руку на Рэмкино плечо. — Не сто́ящее это дело — любовь.
Рэмка по-прежнему смотрел на пятнышко.
— Ага, — печально прошептал он.
В комнате было тихо, только со двора доносился звук целлулоидного мяча: «Пинг-понг. Пинг-понг».
Здесь, на диване, друзья поклялись, что ни одна девчонка не затронет их сердец до самого гроба.
— Небо, земля. Сталь и честь. Мы сказали клятву. Хук.
В шесть утра будильник вздрагивает, щелкает слегка, словно барабанщик пробует палочки, и начинает выбивать дробь. За стенами просыпаются другие будильники.
Зовут будильники, торопят.
Люди сбрасывают одеяла, потягиваются, спешат на кухню к водопроводному крану.
В шесть часов встают взрослые. Это их время. Ребята могут спать сколько влезет. Наступило лето.
Ребят в квартире трое: Борька, по прозвищу Брысь, Володька Глухов и Женька Крупицын.
Борька вскочил сразу. Он всегда поднимался со взрослыми. Размахивая полотенцем, выбежал на кухню, но там уже хозяйничала ткачиха Марья Ильинична. Ее чайник весело пускал пар к потолку. Другой сосед — фрезеровщик Крупицын — стоял около раковины, чистил зубы. Крупицын скосил на Борьку глаза, пожал плечами.
— Я же сразу встал, с будильником, — сокрушенно признался Борька. — Я самым первым хотел.
Марья Ильинична добродушно усмехнулась:
— Поработаешь с наше, тогда и будешь вставать самым первым. Время у тебя в душе поселится.
Борька устроился у раковины. Он любил энергичный ритм утра и холодную воду спросонья. Но его гоняли всегда:
— Брысь!
— Пусти-ка…
— Дай лицо сполоснуть…
Борька огрызался:
— А я что, немытый должен? Мне тоже надо…
Мыльные струйки текли у него по спине. Он норовил ухватить пригоршню воды и всегда врал:
— Ой, глаза щиплет!
Это очень приятно — толкаться у раковины. Будто сам спешишь куда-то, будто и тебе некогда. Лишь одной соседке, Крупицыной, Борька уступал раковину беспрекословно.
— Не понимаю, — ворчала она, придерживая полы цветастого халата. — И чего он здесь крутится, толчется под ногами! Бестолковый какой-то… Ну ладно, мойся, мойся. Я обожду. Мне ведь спешить некуда. Тебе ведь нужно быстрее.
Зато очень весело становилось, когда на кухню выскакивал Глеб. Из взрослых он вставал самым последним. Он прихлопывал будильник подушкой и настойчиво вылеживал, пока Марья Ильинична или кто-нибудь другой из соседей не стаскивали с него простыню.
Глеб был мускулистый, будто сплетен из тугих канатов. Он намазывал Борьку мыльной пеной, щекотал его под мышками, сам смеялся, фырчал и отдувался, как морж. Потом он растягивал тугие резинки эспандера и грохотал двухпудовой гирей.
Почти все жильцы завтракали на кухне. Глеб подкладывал Борьке куски колбасы и изрекал с набитым ртом:
— Ешь, Брысь. Лучше переспать, чем недоесть.
Крупицын покидал квартиру первым. Он работал в исследовательском институте в экспериментальном цехе. Ходил на работу с портфелем. В нем были батон и бутылка кефира. Следом за ним отправлялся Борькин отец — шофер и муж Марьи Ильиничны — строитель.
В семь часов взрослых в квартире не оставалось. Квартирой завладевала тягучая тишина, и Борьке казалось, что он опоздал куда-то. Вздыхая, он принимался за уборку.
В комнате слегка пахнет бензином. На стене — фотографии всех отцовских машин. На буфете, рядом с чайным сервизом, лежит замысловатая стальная деталь — лекало. Борькина мать сделала ее своими руками, когда еще училась в школе ФЗО. Мать бережет лекало, чистит его шкуркой и скорее готова расстаться с сервизом, нежели с ним.
Убирая комнату, Борька грохотал стульями, чтобы загнать тишину в угол.
Но она не сдавалась. Только часы могли бороться с тишиной. Они тикали во всех комнатах, словно оповещая, что здесь живут рабочие люди, что ушли они по своим делам и вернутся в положенный срок.
Летние каникулы выдули Борькиных сверстников из города. Опустели дворы, и не с кем играть. Борькин отец скоро погонит машины в казахскую степь. Борька поедет с ним. А пока скучно.
Борька глазел по сторонам, толкался у прохожих под ногами и, не моргнув, переходил самые бойкие перекрестки.
На проспекте Огородникова, что ведет в порт, Борька встретил соседа, Женьку Крупицына. Женька шагал, как страус, прилаживаясь к походке долговязого парня в белоснежной рубашке.
Долговязый шел — плащ через плечо, руки в карманах. Он ни на кого не глядел, словно был самым главным на улице.
Женька ел парня глазами и от волнения глотал слюну. Заметив Борьку, он подмигнул, вот, мол, какой у меня друг. Женька старался смотреть на прохожих вприщур, словно были они далеко-далеко или даже где-то под ним.
Борька побежал рядом и все удивлялся, — что это с Женькой творится? А может быть, Женькин друг и верно важная птица.
Борька поотстал и попробовал шагать на манер долговязого парня. Он засунул руки в карманы и пошел, напружинивая икры, словно поднимался по ступенькам. Для убедительности он выпятил нижнюю губу и свел брови над переносьем. Прохожие стали оборачиваться, а какие-то две девчонки обхихикали его моментально. Борька разозлился, пнул полосатую кошку, посмевшую выскочить из парадной, и с достоинством принял на себя грозный взгляд толстой дворничихи.
Дворничиха погрозила Борьке пальцем-сарделькой, уселась на грузовой мотороллер и покатила на нем в подворотню. Красный трескучий мотороллер тащил не только дворничихин центнер, но еще и платформу песка в придачу.
Девчонки, им только и дела — смеяться, фыркнули в кулаки и помчались через дорогу.
— Граждане, обратите внимание на этих веселых школьниц. Они нарушают правила уличного движения!
Девчонки метнулись обратно на тротуар. Они лишь сейчас заметили милиционера с радиорепродуктором на груди. Но… милиционер поднял руку. Справа и слева остановились машины. По середине улицы, по белой осевой черте, летела к перекрестку «Скорая помощь».
«Дорогу!.. Дорогу! — кричали сирены. — Нужно обогнать беду!»
В конце улицы «Скорая помощь» затормозила и плавно въехала в подворотню высокого дома, одетого в леса.
Борька забыл про девчонок, про кошку, про дворничиху на мотороллере, про милиционера с радиостанцией. Борька уже бежал к блестящему лимузину, к сосредоточенным людям в белых халатах. Ему хотелось хоть чем-то помочь. И, когда мимо него проносили больного, он придержал носилки за край. У больного были редкие волосы и запавшие, оловянные от страха глаза. Борька узнал его.
— Это Глухов! — крикнул он. — Володькин отец!
Снова взревел не остывший мотор. Машина вынеслась на осевую черту.
Говорили, что у Володькиного отца золотые руки. Говорили, что построят когда-нибудь музей, где главным экспонатом будут руки рабочего, отлитые из вечного металла, из платины.
Умерла Володькина мать, и отец стал глушить тоску водкой. Сначала пил робко. Поворачивал портрет жены лицом к стене и только тогда доставал поллитровку. Первую рюмку он выпивал торопясь, стоя, будто боялся, что отнимут. Нюхал хлеб и начинал плакать.
— Один, — бормотал он, размазывая слезы. — Один-одинешенек. Предала ты меня, бросила. — Отец укоризненно смотрел на портрет жены. — А как жили…
Володька был маленький тогда — первоклассник. Он забивался в угол между оттоманкой и печкой, ждал мать. Ждал, что войдет она сейчас в комнату, и все кончится, и все будет как надо. Отец, может быть, тоже ждал ее, но не говорил об этом. Взрослые стыдятся таких вещей.
Глухов засыпал за столом. Володька заводил будильник, чтобы отец не проспал на работу, и садился делать уроки.
В первом классе Володька научился носить рваные чулки вверх пяткой и обстригать ножницами обтрепавшиеся концы брюк.
В квартире поначалу никто не догадывался, что происходит с Володькиным отцом. Он выпивал тихо, в одиночестве. Работал он сварщиком на Адмиралтейском заводе и, сидя за рюмкой, начинал иногда спорить с кем-то.
— А что вы за мной присматриваете? Нужна мне ваша забота. Я работаю? Работаю. Ну и отскочь!.. Не лезь в душу…
Иногда он подзывал Володьку к себе и, отвернувшись, говорил:
— Жениться бы нам с тобой, сын. Ты хочешь новую мамку?
Володька молчал. Он уже понимал, что новыми бывают только мачехи.
— Молчишь, — шипел на него отец. — А мне каково?.. — Но, видно, и сам он боялся такого шага. Боялся новых забот и волнений.
Однажды в квартиру пришли рабочие с завода. Володька был уже в третьем классе. Рабочие принесли ему деньги, еду и сказали, что отец в больнице — сжег себе левую руку.
— Пенсию не дадут, — хмуро толковали соседи на кухне, — пьяный был… Вот горе-то сам себе накликал.
Соседи кормили Володьку, чинили ему одежду. Особенно Марья Ильинична. Ее муж помогал Володьке делать уроки и даже ходил на родительское собрание.
Почти каждый день бегал Володька в больницу. Он пробирался в дырку под забором, увертывался от нянь в больничном саду и от дежурных врачей в коридорах.
Отец всегда молчал. Он словно тяготился присутствием сына. Лишь один раз, перед выпиской, он погладил Володьку по голове и зажмурился. А когда пришел домой, то весь вечер просидел, перебирая грамоты, полученные на заводе за хорошую работу. Он покачивал изуродованной рукой, морщился и вздыхал.
Володька подошел к нему, сказал:
— Ладно, отец, перебьемся. Ты только держись крепче…
Но слабые люди самолюбивы; отец оттолкнул его и ушел.
Несколько раз навещали отца рабочие с завода. Глухов принимал их хмуро, молчал и торопился выпроводить. А когда они уходили, ворчал раздраженно:
— Пожалеть пришли. Как же. А чихал я на ваш завод! Я и без вас проживу!
Глухов устроился работать банщиком. Теперь он пил, глядя прямо на портрет жены, и кричал:
— Ну и пью! Ну и гляди! Вот он я, Иван Глухов! Смотришь? А мне наплевать…
Он тыкал в портрет изуродованной рукой. Руки у отца были теперь белыми и вялыми, как сонные, задохшиеся рыбины.
Время словно остановилось в их комнате. Будильник не тарахтел по утрам. Володька старался как можно дольше задерживаться в школе. В школьной библиотеке он читал и готовил уроки. Смеялся Володька лишь в школе, да еще на улице. В своей парадной он уже умолкал, а в квартиру входил молчаливый и собранный, в постоянной готовности встретить беду.
Иногда отец подзывал его и просил:
— Сын, покажи руки.
Володька показывал.
— Вот они, мои… золотые, — бормотал Глухов. — Ты их, Володька, береги… Заступись за отца.
Чаще бывало другое.
— Шляешься целыми днями, обувь треплешь! — кричал на Володьку отец, вырывал из Володькиных рук книжки, тыкал его головой в тетрадку. — Учишься?.. Умный!.. А где я денег возьму, тритон ты хладнокровный? Никакого заработка на тебя не хватает… Поди сдай бутылки. Я тебе что сказал?.. Купи батьке маленькую.
Володька шел сдавать бутылки. Но вместо «маленькой» приносил картошки и хлеба.
Отец пихал ему в лицо кулак.
— Умный!.. Н-на!..
Володька смотрел упрямо и не размыкал рта. Тогда отец расходился. Начинал ругать покойную жену за сынка. Проклинал свою доброту и человеческую черствость. Он захлебывался криком. А Володька стоял в углу и, выждав паузу, просил:
— Не шуми так громко, — соседей стыдно.
— А что мне соседи! Я сам себе хозяин и над тобой отец!
Глухов выходил на кухню, садился на табурет посередине и грозно сверкал глазами.
— Всыпал я сейчас своему тритону. Слышали?
— Сам ты хуже тритона, — стыдила его Марья Ильинична. — Глаза у тебя водкой завешены. И что, прости господи, Володьке такой червяк в отцы достался!
— Ну ты и гусь, — гудел отец Брыся, — переехать тебя не жалко.
Глеб сжимал пудовые кулачищи.
— Слушай, — сказал он как-то Глухову, прижав его к стене в коридоре. — Если не прекратишь Володьку уродовать, я тебя по частям разберу. Никакая больница чинить не примет. Ясно?
— Ишь прокурор выискался, — напыжился Глухов. — Давно ли я тебе портки дарил. Володька мой сын, как хочу, так и верчу. — После этого случая Глухов стал бить сына реже.
Все чаще и чаще стал пропадать Глухов из дома. Он тяжело дышал по утрам и кашлял затяжно, с хрипами, глотая натощак папиросный дым. Он стал заговариваться. Остановится, бубнит что-то, глаза его стекленеют, тогда и на висках вздуваются жилы.
Володька часами разыскивал отца по окрестным «забегаловкам» и буфетам.
Марья Ильинична предлагала Володьке оформить опекунство. Володька отказался.
— У меня ведь отец есть.
Учился Володька хорошо. Занимался фотографией, радиотехникой, баскетболом и рисованием. У него даже была труба валторна. Трубу Володьке выдали в оркестре комбината «Ленсукно», куда пристроила его Марья Ильинична. И был у Володьки друг в квартире — маленький Борька Брысь.
Володька рассказывал Борьке сказки в темном закутке в коридоре, где висели тазы и ведра. Потом Володька приспособил там электрическую лампочку и частенько просиживал с Борькой, собирая немудреную радиосхему. Он давал Борьке книжки, которые брал в библиотеках, и терпеливо объяснял про моря, про звезды и атомную энергию. Когда Володька забивался в свой закуток, чтобы переждать, пока утихнет буйство отца, рядом с ним молчаливым комочком усаживался Борька.
Борька думал о странной несправедливости, выпавшей на Володькину долю. Он не понимал, за что сердится на Володьку отец, за что бьет его.
«Когда наказывают меня, — это понятно, — рассуждал он. — Я разбил вазу. Я вымазал вареньем кошку из соседней квартиры. Кошкина хозяйка учинила скандал на всю лестницу. Я постриг мамины меховые манжеты, чтобы проверить жидкость для ращения волос. Мех на манжетах не вырос. Все ясно… Я проковырял дырки в ботинках, чтобы из них вытекала вода и тогда можно будет ходить по лужам. Мама эти ботинки выбросила. А что сделал Володька? За что ему попадает?»
Борька ненавидел Володькиного отца, а Володьку любил неистово. Трубил на валторне, напрягаясь до синевы, овладел фотоаппаратом «Смена». Тренировался в баскетбол, подвесив в коридоре проволочное кольцо. Брысь был единственным человеком, который знал иногда, что у Володьки творится на душе.
С Женькой Крупициным Володька не ладил. Они жили врозь, словно в разных квартирах. Женька считал Володьку чудаком и разговаривал с ним покровительственно.
— Картофельная диета, — говорил он, — конечно, располагает к сосредоточенности и самообразованию. Но все-таки зачем питаться картошкой, когда есть сотня возможностей кушать котлеты?
Такие возможности сам Женька пытался находить.
Когда Глеб еще не учился в вечернем институте, а работал механиком на судах дальнего плавания, Женька брал безвозмездные кредиты из кармана его пальто, висевшего в коридоре. Конечно, на мелкие нужды.
Это привело к короткому, но очень энергичному конфликту между подрастающим поколением соседей.
Как-то раз, когда Женька выуживал мелочь, в коридоре внезапно появился Брысь.
Женька подмигнул ему, встряхнув монеты на ладони.
— Небольшая таможенная пошлина.
Женька небрежно сунул деньги в карман, открыл входную дверь. На площадке стоял Володька Глухов, с продуктовой кошелкой в руках.
Женька заглянул в кошелку.
— Опять бататы, — снисходительно улыбнулся он и прошел мимо. Но не успел он выйти на улицу, как его догнали Володька и Борька.
— Деньги давай, — коротко сказал Володька.
Женька опять улыбнулся, на этот раз щедро и великодушно.
— Могу дать только по зубам.
Сильный удар в подбородок опрокинул его на плитняковый пол в парадной. Женька долго хлебал ртом воздух.
— Сколько взял?
— Ерунду, — заикаясь, признался Женька и вывернул карман. По желтому плитняку звонко поскакали монеты. Борька подобрал их и положил Глебу в карман.
Этой весной Володька перешел в девятый класс. Он хотел было устроиться на лето подсобником на завод, чтобы заработать и купить себе пальто, но обстоятельства распорядились иначе.
Последнее время отец начал водить к себе собутыльников. Они сидели вокруг заваленного окурками стола, небритые, замшелые, словно изъеденные ржавчиной, беседовали о жизни.
Володьке было стыдно их слушать, как стыдно смотреть на человека, испачкавшего лестницу в метрополитене. Его разбирала досада и злость на них.
Однажды Володька застал отца одного. Он подошел к нему и долго смотрел на костлявую трясущуюся спину.
— Смотришь, — прошипел отец, поднялся со стаканом в руке.
— Выпей, — сказал он, — тогда ты меня поймешь и… простишь. Н-на… Может, я через тебя таким стал. — Глухов выпятил тщедушную грудь. — Слушайся, тебе отец говорит!
Но Володька не хотел прощать. Он взял стакан и выплеснул водку прямо в лицо отцу.
Отцовские щеки, дряблые, как трикотаж, дрогнули. Сухожилия на шее натянулись. Глухов сгреб со стола бутылку, стиснул горлышко костлявыми пальцами и замахнулся.
Володька выскочил в коридор. Следом за ним вывалился Глухов. Проходивший мимо Глеб подхватил его и приволок в кухню.
— Тритон! — захлебывался Глухов. — Кого облил? Отца родного облил!.. А я на него сил не жалею.
Соседи стояли молча. Глеб вынес из комнаты старую стенную газету, которую он специально раздобыл на заводе, и развернул ее перед Глуховым. В газете была фотокарточка Володиного отца и статья о нем. В статье говорилось.
«Сварщик Глухов артист своего дела. Никто лучше его не может сваривать потолочные швы. Сварка Глухова ровная, без раковин и прожогов. Глухову выдан личный штамп. Его работу не проверяет мастер технического контроля…»
Глухов долго читал статью, мусолил палец об отвислые губы, потом съежился и заплакал.
Всем стало неловко. А Марья Ильинична, не выносившая пыли, принялась мести кухню сухой метелкой. Ее муж угрюмо теребил густую сивую бровь.
— Оторвался ты, Иван, от рабочего класса. Сам во всем виноват. Ты всех от себя оттолкнул. А один не проживешь, ой, не проживешь. Хребет жидкий.
Глухов поднялся и ушел в комнату, ни на кого не глядя. Через несколько минут он вернулся на кухню с грамотами.
— Врете! — прохрипел он, потрясая грамотами и газетой. — Рабочий я!
Глухов окинул всех темным, сумасшедшим взглядом и ушел… И унес с собой последнее, что осталось от Володькиной матери, — ручные часы.
Володька бежал по улице. Он сжимал кулаки и налетал на прохожих.
Автобусы сверкали полированными боками. Трамваи роняли искры на асфальт. Улица была залита солнцем. Внизу, под землей, громыхали голубые поезда метро. Люди читали газеты, спорили обо всем на свете: о спутниках, о правительственных нотах, о грибном дожде и преимуществах стирального порошка «Новость». Шла на работу вторая смена.
Володька проехал в трамвае два рейса из конца в конец. Он вылез возле своей школы. Ему повезло — школьные туристы уходили в поход, и он пристал к ним.
— Борька, я не вернусь домой, — сказал он, уходя, вездесущему Брысю. — Отца у меня больше нет. Мы с ним живем в разное время.
«Дорогу!.. Дорогу!..» — последний раз прокричала «Скорая помощь» и, не сбавляя скорости, скрылась за поворотом…
В квартире было темно. Борька толкался во все комнаты. Никого!.. Только в самой последней, у Крупицыных, дверь отворилась.
Какая это комната! Пол блестит. Вещи нарядные, как невесты. Пепельница в кружевах! Диван без морщинки. Радугой сверкают подушки. В комнате слегка пахнет нафталином. Крупицын-старший не признавал легкомысленных запахов.
Борька перешагнул узкую прихожую и замер на пороге. У туалета сидел Женька. Он развалился на стуле, курил сигарету и, оттопырив нижнюю губу, потягивал что-то из рюмки. Он не морщился, не закусывал. Он только смотрел в зеркало и принимал красивые позы. На Женьке была удивительная рубаха. А к верхней челюсти он приладил золотистую обертку от шоколадной медали.
Борька оторопел.
— Что это на тебе?
На Женькиной рубашке пестрели этикетки отелей, вин, проспекты туристских фирм и авиакомпаний.
Женька надменно повел глазом, налил из графина в рюмку и пыхнул дымом прямо Борьке в лицо.
— Алоха!..
Борька подозрительно понюхал графин. Пахло водопроводом.
— Чего ты воду из рюмки пьешь, — стакана нет?
Женька величественно поднял руку.
— Что понимаешь ты, зародыш атомного века? Я репетирую роскошную жизнь. Сто второй этаж. Электрифицированная пещера. Синкопы и ритмы. — Женька стрельнул окурком в ковер и тут же побежал поднимать его. Он сдул пепел с диванных подушек.
— Видал того парня? Вот это работа. Утром в порт иностранец пришел, — он оттянул на животе рубашку. — И вот, пожалуйста. Прямо с тела взяли…
— Скажу твоему батьке, что куришь.
— Кончай, Брысь, не скажешь. У тебя Володькино воспитание. А если и скажешь, наплевать. Во мне бунтует эпидермис! — Женька засмеялся и опрокинул в рот еще одну рюмку.
В эту минуту в прихожей заголосил звонок, и Женька бросился открывать дверь. В квартиру вошел долговязый парень. В синем шерстяном пиджаке с искрой.
Следом за долговязым неуклюже протиснулся Глеб. Под мышкой у него торчали задушенный батон и большой пакет колбасы.
Долговязый заботливо поправил на Женьке рубашку и, кивнул на Глеба, спросил:
— Кто этот экскаватор?
— Сосед, — преданно хихикнул Женька.
Долговязый подошел к Глебу, пощупал пакет с колбасой, потянул носом и прищелкнул языком.
— Кажется, не плохая жвачка в наличии. Составим ансамбль. — Он вытащил из кармана десятку и протянул ее Женьке:
— Женя, друг, доставь нам удовольствие, сбегай за коньяком.
— Володькиного отца на «Скорой помощи» увезли! — выкрикнул Борька. — Глеб, слышишь?!.
Долговязый посмотрел на него сверху, поднял бровь.
— Преставился, что ли? Ну, и ладно. Одним больше, одним меньше.
У Борьки вдруг защипало в носу, словно он понюхал нашатыря.
Глеб свободной рукой отбросил Женьку от двери, сунул Борьке пакет и медленно взял парня за лацканы.
Синий с металлическим блеском пиджак жалобно затрещал.
— Осторожно! — взвизгнул долговязый. — Я одет…
— Это тебе только кажется, — сквозь зубы проговорил Глеб, открыл дверь, выбросил долговязого на площадку.
— Брысь, в какую больницу Глухова увезли? — спросил он.
— Не знаю…
Соседи возвращались домой кто когда. Женщины прямо с работы бежали по магазинам. Они приходили нагруженные кошелками и пакетами. Мужчины работали далеко от дома и являлись позже.
Борькино известие соседи восприняли довольно вяло.
— Достукался, — сказала Марья Ильинична и принялась налаживать мясорубку.
— Хоть бы его тряхнуло как следует; может, за ум возьмется наконец, — ворчала она, пропуская мясо для фрикаделек.
Крупицын резко заметил:
— Следовало ожидать. Насчет одумается — напрасные мысли. Организм уже привык к потреблению. Теперь никакими лекарствами не вылечишь, разве гипнозом только.
— Ты не рассуждай, — торопила его жена. — Это не наше дело. Нам еще по магазинам пройтись нужно.
Борька сидел в закутке и удивлялся: известие, которое он принес, почему-то не вызвало у соседей скорби.
Мимо него, опустив голову, прошел Глеб.
— Скончался, — сказал Глеб просто.
Соседи замолчали. Они смотрели на Глеба, словно он был виноват в этой смерти. Глеб отворачивался. Шея его наливалась багровым цветом.
— Умер… Я в больницу ходил.
Из углов, из щелей выползла тишина, заполнила кухню, повисла на занавесках и на клейких ленточках-мухоловках.
— Вот так эпидермис! — вдруг выкрикнул Женька.
Все повернулись к нему.
Крупицын схватил сына за ворот и вытолкнул его на середину кухни.
— Щенок! — закричал он впервые на людях. — Второгодник! Я для тебя стараюсь. Я для тебя в своем институте место хлопочу, чтоб ты интеллигентным человеком стал. Я по ночам не сплю, технику изучаю, чтоб тебя в люди вывести… — Крупицын закашлялся.
Марья Ильинична протянула ему стакан с водой.
— Ты и в могилу сойдешь, чтоб сынку на том свете местечко приличное подыскать.
— А вас не спрашивают, — ввязалась Женькина мать. — Евгений, марш в комнату!
Она втолкнула Женьку в комнату, грозно посмотрела на мужа и хлопнула дверью.
— А с Володькой-то как же теперь? — спросил Глеб. — Володька-то…
Марья Ильинична опять взялась за мясорубку.
— Володька не пропадет. Как ему пропасть, когда мы кругом, люди. Володька человеком станет. Нельзя ему иначе… Не позволю! — и она повернула ручку с такой силой, словно в шнеке застряла кость.
— Ты, Евгений, пойми, — говорил Крупицын сыну, укладываясь в постель. — Ты теперь взрослым становишься. Ты теперь в глубину должен глядеть. Мы не вечные с мамой. Старайся человеком себя показать, солидность свою…
В комнате рядом шел разговор.
— Слушай, — говорил Марье Ильиничне муж. — А если его ко мне на стройку. Как ты думаешь?.
Марья Ильинична не ответила. Она вспоминала, как муж привел ее сюда в эту комнату, когда они поженились, как радовалась она своему углу. В двадцать шестом родился Сашка, их единственный сын. А в сорок пятом он погиб в Германии. Марья Ильинична вытерла глаза уголком наволочки.
— Пусть он сам решит, — сказала она, вздохнув.
За стеной, свернувшись калачиком, лежал Борька Брысь. Он отыскивал слова, чтоб утешить Володьку, когда он вернется. Утешения должны быть скупыми, как на войне. Борька морщил лоб, сжимал кулаки и бормотал сурово:
— Ты это… Вот… Значит, брось…
А в первой от входных дверей комнате, заваленной рулонами чертежной бумаги, гирями, гантелями, неглажеными рубахами и пестрыми сувенирами с далеких морей, ворочался Глеб.
За окном урчала очистная машина. На соседней улице ремонтировали трамвайный путь. Звякали гаечные ключи и жужжала сварка. Ночные звуки успокаивают людей. Они как мост между зорями.
Хоронил Глухова Адмиралтейский завод. Шли за гробом сварщики, клепальщики, монтажники, разметчики, кузнецы и электрики. Шли товарищи, которых он предал.
С печальным укором играла музыка.
На полу в комнате Глухова валялись скомканные грамоты. Мутная лампочка криво висела на пересохшем шнуре. Табачный дым осел по углам паутиною. Казалось, сам воздух сгустился в тенета и липнет к щекам.
Марья Ильинична распахнула окно. Она принесла ведро воды, тряпку и щелок. Вместе с ней пришла и другая соседка — мать Борьки Брыся. Они отмывали грязь, оставшуюся после Глухова.
Борькина мать покрыла стол своей старенькой скатеркой. Марья Ильинична поставила вазу с ромашками:
…Володька воротился из похода в середине дня. Он шел и насвистывал. Щеки его шелушились от солнца.
На школьном крыльце, на ступеньках, сидел Борька Брысь.
— Ты загорел, — сказал Борька. Больше он ничего не сказал. Но Володька понял: что-то случилось.
Когда они пришли в комнату, Борька тоже ничего не сказал.
В комнате было чисто и очень свежо. Над оттоманкой висел портрет Володькиной матери, а под ним — тщательно разглаженные грамоты, которые Глухов получил в свое время за отличную работу.
— Что это с отцом? Он что, женился тут без меня?
Борька пожал плечами.
— Не знаю… Меня дома не было.
Володька стащил ботинки, поставил натруженные в походе ноги на прохладный пол и улыбнулся.
В комнату просунулась голова Женьки Крупицына.
— Пришел, — сказал Женька, входя. — Да, такое дело…
Борька опустил голову. А Женька вытащил из кармана несколько аккуратно сложенных рублей, сунул их под вазу с ромашками.
— Это тебе. Отдашь когда-нибудь. Ты не очень расстраивайся. У тебя ведь все равно что был батька, что умер. Тебе так даже лучше, пожалуй.
Володька вздрогнул и медленно повернул голову в Борькину сторону. Борька никогда бы не смог соврать товарищу, да и не было в этом надобности.
— Верно, — прошептал он.
Володька сидел не двигаясь. В руке он держал ботинок. Рядом сидел Борька и водил по пыльному ботинку пальцем.
Женька Крупицын сбегал домой, принес шелковую рубашку-безрукавку. Он мигал глазами и выпячивал губы.
— Модерн бобочка, голландская. Только матери моей не скажи… Да брось ты в самом деле. Может, и во мне все нарушено. Меня батька завтра на работу определять поведет, а я ничего, я держусь…
Потом собрались соседи. Они вошли осторожно, стали полукругом у оттоманки.
Володька лежал лицом к стене. Он смотрел на портрет матери. Глаза у матери были ласковые и немного тревожные. Под портретом висели отцовские грамоты.
— Ты не убивайся, сынок, — мягко начала Марья Ильинична. — Мы тут подумали вместе, а ты уж сам решай.
— Хочешь ко мне на стройку, — без обиняков предложил ее муж. — Крупноблочные дома ставить.
— К нам на автобазу, — пробасил отец Борьки, — в моторный цех.
— К нам можно, слесарем-сборщиком, — всхлипнула Борькина мать, не договорила и вышла из комнаты.
— Я тоже могу посодействовать, — осторожно двинув стул, предложил Крупицын. — Исследовательский институт. Работа полуинтеллектуальная, творческая… Вместе бы с Евгением.
Володька повернулся и сел, упершись руками в валик. Все заметили, что шея у него тонкая, волосы давненько не стрижены и без слез, прямые, как луч, глаза.
— Я на Адмиралтейский, сварщиком.
Все посмотрели на Глеба.
Глеб уселся рядом с Володькой, обхватил его ручищей за плечи и сказал:
— Правильно. Полный порядок.
Мать Борьки Брыся принесла из кухни винегрет, картофельное пюре с котлетой и кружку молока.
Потом все ушли. Борька Брысь потоптался и ушел тоже. Он понимал, что Володьке необходимо остаться одному. Но сидеть дома не было никакой возможности.
Борькины мать и отец доставали из шкафа майки, рубашки, полотенца. Отец готовился к поездке в казахскую степь. Рубашки размером поменьше мать откладывала в сторону, и Борька знал, кому они предназначены.
Марья Ильинична сидела за швейной машинкой, перешивала Глебовы морские брюки и суконку.
Борька не выдержал, зашел в Володькину комнату.
Володька лежал на оттоманке, а посреди комнаты расхаживал муж Марьи Ильиничны. Он говорил:
— Хорошо, что ты отцовскую специальность выбрал. Профессия важная. Хорошо, что сварщик Глухов… — мастер-строитель поперхнулся и заговорил горячее.— Но я тебе разъясню: напрасно ты строителем не захотел. За строительную специальность агитировать трудно. Она вся на ветру, под дождем. Мороз также. Но ведь и солнца полное небо… Любой строитель, архитектор будь или подсобник, они авангард в обществе… Что проистекает? Строитель закладывает фундамент не только, скажем, для дома. А еще и для новых человеческих отношений. Ты сообрази. К чему, например, иные стремятся? Персональную стиральную машину, персональную плиту, персональный счетчик, персональный телевизор, персональную библиотеку. Прочитал книгу, и стои́т она, а то и не читанная стоит, пыль собирает. А он все себе, все для себя. Загородится собственностью — не вздохнуть — и млеет. И на работу уже ходит с досадой. Ему бы дома посидеть, собственностью полюбоваться… — Мастер-строитель остановился перед Володькой.
— Теперь подумай, если строитель возведет такой дом, где библиотека для всех — читай. Столовая в лучшем виде — диетические супа даже. Прачечная по последнему слову стиральной техники, и без очереди. Санпункт при доме. Общая гостиная-салон на каждом этаже. Телевизор в салоне во всю стену. И у каждого, конечно, квартирка сообразно с количеством членов семьи… Как в таком доме люди жить станут?
— При коммунизме все на кнопках будет, — ответил за Володьку Брысь.
— А ты молчи, кнопочник. — Мастер сердито шевельнул бровями. — Если тебя при коммунизме выдрать потребуется, на какую кнопку нажимать станем?
Борька протестующе шмыгнул носом.
Мастер одернул домашнюю куртку, вытащил из вазы ромашку и сказал, расправив на ней лепестки:
— Строитель должен в деталях представлять, что за здание он возводит. Обязан… А ты говоришь.
Володька ничего не говорил. Он спал.
Мастер тихонько подтолкнул Борьку к дверям. На пороге он обернулся, посмотрел на будильник. Впервые за много лет стрелка будильника опять стояла на шести.
Ночь над городом прозрачная и голубая. Ночь отражается в море стальным блеском и будто звенит.
Море всюду. Оно рассекло город реками, рукавами, каналами. Оно натекает в улицы розоватым туманом, напоминает о себе криком буксиров и грохотом якорей.
Город не спит.
Мосты размыкают тяжелые крылья, пропуская суда. Электрические искры тонут в мокром асфальте. Мимо дворцов и скульптур идут караваны машин. Лязгают стрелки железных дорог.
Город велик.
Как годовые кольца у дерева, нарастают вокруг центра кварталы жилых домов. Самые молодые, самые мощные поднялись на окраинах. Улицы здесь зеленее и просторнее. Пахнет свежестью. За домами горизонт, небо. Окраины похожи на открытое окно, в которое врываются утро и ветер.
Здесь заводы.
Здесь возникает могучая энергия времени.
Время торопит.
Время говорит, — пора.
Утром Борька Брысь, как всегда, проснулся со взрослыми.
Володька Глухов и Женька Крупицын уже стояли у раковины.
— Ты обожди, — остановила Борьку Женькина мать, — не лезь. Видишь, люди торопятся.
Володька и Женька деловито окатывались холодной водой под руководством Глеба.
Марья Ильинична принесла Володьке переделанные суконку и брюки. Заставила его почистить ботинки кремом.
— Ты опрятным должен прийти на завод. Тебя звание обязывает. — Она оглядела Володьку со всех сторон и сунула ему под мышку завтрак в полиэтиленовом мешочке.
Крупицын тоже готовил своего сына. Он неодобрительно поглядывал на его новые штаны и пупырчатый пиджачок.
— Куда вырядился? За кого тебя коллектив примет? Старенькое надень. Ты рабочий теперь, понимать должен.
По синему небу плыл дым, оседал на подоконниках хрустящей гарью. На остановках толпились люди. Они кивали друг другу, продолжали вчерашний прерванный разговор. Читали газеты. Брали штурмом трамвайные площадки.
Глеб шел впереди ребят. Адмиралтейский завод рядом, за Калинкиным мостом, с чугунными цепями, за плавучим магазином живой рыбы.
По проспекту Газа два милиционера вели долговязого парня.
— Сколько времени? — спрашивал парень.
— А зачем тебе время? — Милиционеры взяли парня покрепче. — Время вас не касается.
Глеб насупился, и глаза у него потемнели, как темнеет сталь при закалке.
Борька прислушивался, стараясь уловить свист токарных станков и раскатистую дробь клепальных автоматов.
Над заводом плыли облака; они задевали за верхушки кранов, смешивались с клубами пара, выброшенного турбинами и котлами.
Кричали чайки.
Хлопали пневматические двери трамваев.
Рабочие толпами шли к проходной. Махнув Борьке на прощание, прошли на завод и Глеб с Володькой.
Над проходной висели часы. Минутная стрелка передвинулась на большую черту.
Сквер перед заводом пуст.
Борьке снова показалось, будто он опоздал. Но Борька уже знал куда. Знал, что придет и его время.
Мы его отлупили, в кровь. Но легче нам от этого все равно не стало. Спроси меня: за что? Я, пожалуй и ответить не смогу толком. Знаю одно — били мы его за дело.
Деревня наша называется Светлый Бор. Другой такой деревни по красоте нет, наверное. Речка Тихоня вся блестит, будто это и не речка вовсе, а солнечный луч. Потом леса. Слышали по радио, как играет орган? Словно ветер заплутался между стволов, рвется вверх, на простор, а сосны держат его и гудят басовито. Людям кажется, будто они все знают про лес, а начни говорить, и выходит, нет таких слов, которые объяснят красоту леса.
Дороги в нашей деревне мягкие. Ноги грузнут по щиколотку в горячей пыли. Пыль не такая, как в городе, не летучая. Она как вода. Гуси дорогу переходят, будто плывут.
Воздух у нас ароматный, густой. Старики говорят, что из нашего воздуха можно пиво варить.
Алфред, наверно, не понимал такой красоты. Задень она его хоть легонько, все получилось бы по-другому. Алфред, наверно, никогда не видел, как цветут яблони. Словно тысячи розовых птиц опустились на ветки и колдуют там, шевеля крыльями.
У нас в деревне много садов. Развел их старый дед Улан. Когда-то давно он служил в кавалерии. С тех пор у него осталась кличка Улан и шрам на виске.
Годы его уже на вторую сотню перевалили. Никто не знает толком, сколько ему лет: то ли сто восемь, то ли сто десять.
На ребят у деда плохая память. Сколько их выросло на его веку, — разве упомнишь! Улан нас по-своему различает. Если черные пятки, косматая голова, волосы цвета старой соломы, если мальчишка сует свой нос во все деревенские дела, — значит, Васька. Если мальчишка причесанный, в скрипучих сандалиях, на голове тюбетейка, чтобы солнцем в темя не ударило; если мальчишкины глаза смотрят на деревню с презрением и скукой, — значит, Алфред.
Всегда получается так. В начале лета Алфредов полно — приезжают из города. Ходят особняком, словно туристы с другой планеты. Под осень все городские до того пообвыкнутся, такими станут Васьками — смотреть приятно. А тот, про которого я хочу рассказать, как приехал Алфредом, так и остался Алфредом. Наверно, и в городе он Алфред. Лупят его там тоже. И правильно делают.
Но не могу я начать рассказ прямо с него, не заслуживает он такого почета. Лучше я расскажу сначала про наших ребят, про Степку, про Гурьку.
Степка наш, деревенский. Гурька каждое лето приезжает из Ленинграда. Сбросит свои городские ланцы — так у нас в деревне называют одежду — и ходит в одних узеньких трусиках. Старухи ему пальцами грозят, называют босяком-голоштанником. А он говорит:
— Отстали по старости лет. Нужно, чтобы кожу за лето продуло ветром насквозь, солнцем прожарило, тогда всю зиму будет тепло.
Зато Степка даже в самый жаркий день не снимает брюки: боится потерять солидность и уважение.
Он немножко сутулый, словно несет на плечах что-то тяжелое.
Гурька веселый; все у него просто. Что думает, то сразу и говорит.
Есть у нас еще один человек — Любка. Мне про нее говорить трудно. Я в девчонках неважно разбираюсь, они непонятные. А эта и вовсе.
Иногда совсем на мальчишку похожа. Бегает в трусах да в майке. На прополке за ней не поспеть. Сено возить — Любка воз кладет. На возу самое трудное. И корову доить Любка умела не хуже взрослой. Ругалась так, что даже мальчишки краснели. А иногда вроде что-то найдет на нее. Напялит на себя материну кофту желтую, обмотает шею бусами из рябины, цветов в волосы натычет. Будь на дороге сто луж, она возле каждой остановится, посмотрит на свое отражение.
Мы ей говорим:
— Ну что ты в лужу глаза таращишь?
Она отвечает:
— Как я выгляжу на фоне неба?
Потом отвернется от нас и вздохнет. Может быть, она нас немножко презирала. У девчонок такое бывает. К тому же видом своим мы не очень отличались. Голоса хриплые. А разговоры…
Любка смотрит на нас, бывало, смотрит, потом головой помотает и скажет с укором:
— Глупые вы, как телята.
— А ты умная, почем горшки? — скажет ей Гурька.
Степка — тот промолчит. Только один раз он с Любкой поссорился. Это еще до Алфреда было.
Мы что делали: купались целыми днями, ходили в лес за малиной, по грибы. На сенокосе помогали, на огородах. По вечерам крали яблоки. Дед Улан вывел много сортов: скрыжапель, бельфлер, золотая кандиль, розмарин. У нас для яблок свои названия: белый Фрол, розмария, золотое кадило. Что касается скрыжапели, мне наше название и писать неловко.
Кражу яблок мы не считали воровством. Крали во всех садах, кроме, конечно, колхозного, — там сторож с собакой. И еще мы не трогали яблок в саду у деда Улана. Это до нас было заведено.
Помню, сидели мы на бревнах, яблоки грызли, — до того наелись, что язык во рту будто ошпаренный.
Степка сказал:
— Эх, засадить бы всю землю фруктами, чтобы каждая кочка цвела! Была бы тогда земля веселая, вроде клумбы.
Он размахнулся, кинул яблоко в телеграфный столб. Яблоко разлетелось от удара в разные стороны, как граната.
— Правильно, — сказал Гурька. — Это при коммунизме так будет… — И тоже бросил яблоко в столб и добавил с удивлением: — Лет через двадцать так будет. Везде техника и сплошные сады. Вот черт, красотища будет, — а?
Любка встала тогда и засмеялась. Ковыряет мягкую землю ногой и смеется, только не весело.
— Быстрее бы в нашей деревне клуб построили. Дороги асфальтовые. По вечерам электрические вывески, как северное сияние. Я читала, в будущем вместо деревень построят агрогорода…
— Тебя туда жить не пустят, — сказал кто-то.
Любка посмотрела на нас и сказала грустно:
— Ну и пусть. Вот мне уж как с вами надоело… Я летчицей буду. Леха, это возможно?
Она у меня спросила. Меня Лехой зовут.
Я промолчал, только пожал плечами. Непонятная эта Любка.
Гурька ответил:
— Лети, — говорит, — по ветру. Вон гусиные перья в траве. Вставь их вместо хвоста, чтобы рулить можно было.
Мальчишки захохотали, девчонки некоторые тоже засмеялись.
Мы со Степкой лучше других знали, как тяжело Любке живется. Любкины мать и отец между собой не ладили: скандалили каждый день. Мать отца ухватом из избы вытурит, а он идет с досады в продмаг или в чайную. Потом станет под окнами своей избы и выкрикивает всякую брань. Их и в правление вызывали, штраф накладывали.
Степка сказал:
— Хватить ржать.
Он взял у Любки последнее яблоко, хотел его в столб бросить и не бросил.
Возле столба стоял дед Улан. Он шевелил битые яблоки палкой, тряс бородой. Потом опустился на колени, стал выковыривать из яблок семечки. Крикнул нам:
— Идите подсобляйте… Ишь, сердца у человека нет, сколько фруктов порушил. Жигануть бы ему в кресло-то из берданки.
Мы молчим, помогаем старику семечки выковыривать. Он немного успокоился, посветлел. Говорит:
— Мы их в землю посадим. Под солнышком они как раз поспеют к тому сроку, когда у вас ребятишки народятся.
Девчонки все, как одна, краснеют. Мальчишки отворачиваются.
— Вот у вас, — дед показал на Степку и Любку, — может, сынок будет, Васька. Вы ему яблочко сладкое. Нет на земле фрукта радостнее, чем яблоко.
Любка вскочила, мотнула косами.
— Чтобы я за такого лохматого замуж вышла? Он ведь и слова хорошего сказать не может.
Дед посмотрел на нее, усмехнулся в бороду и пошел. Дед с вересовой палкой ходит — медленно, словно прислушивается к чему-то. Станет на лугу и глядит на цветы, на травы, на солнечные блюдца под деревьями. Он как наш лес: то хмурый, то улыбнется вдруг. И все сам по себе.
Дел Улан ушел.
Степка подождал, пока все успокоятся, и сказал негромко:
— У кого крадем? У себя крадем… — и добавил: — С такими людьми погибель. Все только и смотрят, чего бы в рот запихать, не думают, чего бы посадить.
— А ты?! — вскочила Любка. — Ты сам первый такой. И Гурька такой. И Леха… И все вы.
Ребята загалдели.
Глаза у Любки сузились, как у кошки.
У Степки глаза тоже щелками стали. Губы в комок.
— Замолчите все! — крикнул он. — И ты, Любка!
— А что ты командуешь?! Что вы его слушаете, лохматого! Ты на дворняжку похож!
Степка сощурился еще больше. Мы все подумали, вот он сейчас Любке затрещину отвалит. А Степка вдруг усмехнулся и сказал:
— Ладно, пусть не слушают. Пусть на дворняжку похож… Я теперь, как узнаю, кто по садам шастает, самолично расправляться буду. Все поняли? Имейте в виду.
Гурька тоже сказал:
— Я хоть и не здешний, у меня своего сада нет, но я со Степкой согласен. А на Любку эту я чихать хочу…
Мы все порешили — хватит: сады не для озорства посажены. Тем более, что яблоки во всех садах одинаковые — дед Улан разводил.
Любка от нас откачнулась. Станет в сторонке, смотрит, как танцуют под гармонь взрослые девчата и парни. Нас будто и нет в деревне.
Я все это рассказал, чтобы обрисовать наших ребят. Теперь начинаю про Алфреда.
Приехал он к нам летом. Оказался нашей колхозницы родной внук. Удивительно…
В тот день, когда мы с ним познакомились, нас искусали на речке береговые осы. Степку — в губы и в глаз. У Гурьки оба уха отвисли, как отмороженные, и щека надулась. Меня хуже всех — в язык. Они свои волдыри землей потерли. От земли боль утихает. А язык землей не потрешь.
Возле деревни нас нагнал трактор «Беларусь». За рулем сидел Гурькин дядя.
— Что это вас скривило? — спросил он, сдерживая смех.
— Осы, что, — ответил Гурька.
— Хотите солидолом намажу? — предложил Гурькин дядя.
И тут за нашими спинами кто-то сказал с усмешкой:
— Нужно диметилфтолатом мазаться, тогда не укусят.
Мы обернулись.
У канавы стояла Любка и с нею незнакомый мальчишка в голубой рубашке, в трусиках с ремешком.
— Ишь ты, — сказал Гурькин дядя. — Все знаешь. — Он включил сцепление и попылил к деревне.
А незнакомый мальчишка смеется:
— Шутник этот тракторист.
— Это не тракторист, а главный инженер, — сказал Гурька.
— Хорошо, — сказал мальчишка. — Я же с вами не спорю.
Степка смотрит на них и вдруг ни с того ни с сего берет мальчишку за ворот.
— Слушай ты, Алфред. А если я тебе фотографию помну для знакомства.
Мальчишка покосился на Любку и сказал храбро:
— Не посмеешь. Я французский бокс знаю.
Он выставил перед собой кулаки и заскакал на цыпочках.
Мы с Гурькой ничего не понимаем. Что происходит? Почему Степка на этого Алфреда жмет?
— Потанцуй, потанцуй, Алфред. У меня время есть. Люблю танцы глядеть, — сказал Степка сквозь зубы. — Ну-ка еще какую-нибудь фигуру покажи.
Мальчишка перестал прыгать, но кулаками возле подбородка водит. Степка обошел его кругом. Поинтересовался:
— Что, во французском по уху нельзя?
— Нельзя.
— Ну, так я по-русски… — Степка замахнулся. И тут Любка стала между ними.
— Не смей бить человека, — сказала она. — Отрастил кулачищи.
Тут и Гурька в разговор вступил.
— Ха, — сказал он. — Ты, Любка, задаешься очень. Не понимаю, почему тебе Степка по ушам не надает. Я бы на его месте не Алфреда, а тебя в первую очередь отхлестал.
— Руки коротки, — сказала Любка. Она повела плечом. — Дикари вы. Культуры у вас никакой. И у тебя, Гурька, хоть ты из Ленинграда.
Она кивнула Алфреду, — мол, пойдем, нечего с ними связываться.
А мы еще долго стояли у поскотины, у загородки из жердей, которой деревню обносят, чтобы скотина ночью не вырвалась, не потравила посевы.
Степка шевелил бровью над распухшим глазом. Укушенный, он казался похожим на Чингисхана.
Гурька спросил:
— Чего ты на этого типа полез?
— Не знаю… Не понравилась мне его рожа…
Но, если правду сказать, — Алфред был красивый. Я знаю, — с лица не воду пить. И все-таки хорошо быть красивым. Даже моя родная мать и та говорит мне иногда:
— Ужас, на кого ты похож. Посмотри на себя в зеркало. Боже мой, наказание такое!..
Зачем мне смотреть в зеркало? Пусть Любка на себя в зеркало любуется, она красивая. Я знаю — я похож на отца и горжусь. Мой отец был на фронте. Четыре раза ранен. Шесть орденов у него. А сейчас он председатель нашего колхоза. Хоть и некрасивый.
Под вечер мы снова увидели Любку и Алфреда. Они играли в футбол.
Любка стояла в старых разломанных воротах. Раньше в эти ворота въезжали телеги, потому что за ними была кузница. Теперь кузница новая, в другом месте, кирпичная. А здесь, вокруг закопченного сруба с просевшей крышей, растет крапива — лохматая, злая собачья трава. Говорят, если из крапивы сделать носки, да надеть их на себя, можно вылечиться от ревматизма. Только никто такие носки не вяжет.
Мы, конечно, остановились, любопытства ради. Может, Алфред в футбол играть горазд.
Приготавливался он к удару, как мастер спорта. Положил на мяч камушек для прицела. Разбежался. Бац!.. Ловко, прямо под штангу. Он для этого ботинки надел.
Любка прыг, ноги врозь, и сидит на земле. А мячик далеко за ее спиной, в крапиве.
Алфред смеется:
— Пропустила, иди за мячом.
Любка полезла в крапиву. Посмотрели мы — у нее все ноги и руки в больших красных пупырях. Вся обожженная.
Степка молчит. У Гурьки лицо тоскливое.
— Пошли, раз Любке нравится в крапиву лазать, пусть лазает.
Степка стоит, только зубы сильнее стиснул.
Я подошел к Алфреду.
— Ты зачем над Любкой издеваешься? Нашел себе партнера играть в футбол. Она девчонка.
— Никто над нею не издевается, — ухмыльнулся Алфред. — И не футбол это вовсе, а новая игра — «Сам виноват». Пропустил мяч — полезай в крапиву. Если она возьмет, я в ворота стану. Мне в крапиву лезть придется. Все по-честному.
Алфред разбежался — бац!
Поймала Любка мячик. Прижала к груди и показывает нам язык, словно мы виноваты, что она крапивой ожглась.
Мы смотрим, что будем дальше.
Алфред в воротах растопырился. Любка поставила мяч, закусила косы зубами, разбежалась да как подденет мяч большим пальцем и тут же села.
Мяч просвистел у Алфреда над головой, заскочил в самую густую крапиву.
Степка с Гурькой заулыбались. Я тоже стою — рот до ушей.
— Полезай, Алфред. Сам такую дурацкую игру придумал.
Любка посмотрела на нас исподлобья и закричала вдруг:
— Чего вам-то?! Чего вы здесь стали? Уходите!
Она поднялась с земли и поскакала на одной ноге к Алфреду. Морщится, — видно, очень ушибла палец при ударе.
Алфред ее остановил. Сказал:
— Не горячись, Люба. — И пошел за мячом.
Идет, посвистывает, будто и не крапива его по ногам скребет, а, к примеру, ландыш. Взял мяч, подбросил его. Поймал там же, в крапиве.
Мы ему смотрим на ноги — ни одного волдыря. А Любка смеется. Шевелит ушибленным пальцем и смеется.
— Ну что, выкусили? Ха-ха-ха…
Мы ушли.
Потом мы Алфреда одного встретили у канавы. Алфред сидел, мыл ноги. Проведет носовым платком по ноге — сразу пена.
— У него они мылом намазанные, — догадался Гурька.
Степка сразу — к Алфреду. Спрашивает:
— Ты перед игрой намылил ноги?
— А как же, — смеется Алфред. — Что я, дурак — об крапиву шпариться?
— А Любка дура?
— Конечно, дура… Хотя и от нее польза есть, — без дураков скучно.
Степка промолчал, потом спросил спокойно, даже с любопытством:
— Скажи, Алфред, что ты кушаешь?
— Странный вопрос. Тебе зачем знать?
Степка усмехнулся.
— Мне интересно, чем такие паразиты, как ты, питаются.
Алфред вскочил, опять поднес кулаки к подбородку, а сам мечет глазами направо, налево — смотрит, как удобнее убежать.
— Трое на одного?.. Посмейте только.
Степка оглядел его с ног до головы, поморщился.
У меня чесались кулаки, словно не Любка, а я сам доставал мяч из крапивы. И почему я тогда не вступил с Алфредом в драку? Вы думаете, я его французского бокса испугался? Нет.
На следующий день я их опять вместе увидел. Я просто так ходил, прогуливался. Подошел к Любкиному дому и увидел. Через дорогу от них малина росла. Кусты молодые, ягод на них еще нет, зато высокие, скрывают с головой.
Любка рубила хряпу для поросят. Хряпа — это зеленые капустные листья. Рубят их сечкой в деревянном корыте. Потом намешают туда отрубей, хлебных корок, остатки каши, зальют теплой водицей — и готова поросячья еда.
Сечка в Любкиных руках, как игла в швейной машинке, — не уследишь. Строчит вверх, вниз. Идет из одного края корыта к другому. Любка ловкая.
Алфред стоит рядом, наблюдает. Потом вытер руки.
— Давай я.
— Испачкаешься, — ответила Любка. — Чего уж тебе нашим делом мараться.
— Наплевать, если испачкаюсь. Я сейчас тебе покажу, как нужно рубить.
Любка протянула ему сечку.
— На, — говорит, — Шурик, руби.
Оказывается, Алфреда Шуриком зовут. Ишь ты, думаю, Шурик. Ишь ты, думаю, какая Любка стала вежливая. Раньше она все лето босиком бегала, как все. Пятки черные, с трещинами. Только в косах у нее всегда были яркие ленты. А сейчас на ней туфли с пуговками. Правда, ленты в волосах те же. Не придумали еще лент ярче Любкиных.
Алфред подошел к корыту, поднял одну ногу на край, чтоб оно не колыхалось. Размахнулся тяпкой — бац! Тяпка воткнулась в деревянное дно — ни туда ни сюда.
— Ты не так сильно, — подсказала Любка. — Давай, я покажу, как надо. Ты силу не применяй.
— Это пробный удар, — проворчал Алфред.
Я стою за кустом, и досада у меня и злость. Не умеешь — спроси. Люди научат.
Алфред поднял сечку да как застрекочет быстро-быстро и все по одному месту.
— Ты сечку веди, — говорит Любка.
— Не учи, сам знаю.
Алфред размахнулся опять и — тяп по своей ноге. Даже мне за кустом стало не по себе, будто я его нарочно под локоть толкнул.
Алфред сразу на землю сел. Уцепился за ногу, стучит зубами.
— Ой, ой-ой-ой!.. — Потом схватил тяпку да как швырнет ее в сторону.
Любка стоит неподвижно, только ресницы вздрагивают. А с Любкиных ресниц на Любкин нос сыплются крупные слезы. Она всегда боялась крови. Когда я весной руку об колючую проволоку рассадил, Любка ревела. Даже не подошла ко мне руку платком перевязать. У нее от крови кружится голова. Пришлось мне тогда платок зубами затягивать. Ну, думаю, кажется, пришла пора вылезать из кустов. Алфред не Алфред, а помощь оказать нужно. Может быть, у него сильное кровотечение. И вдруг Любка опустилась на колени, бормочет:
— Снимай сандаль, Шурик…
Алфред зубами стучит. Между пальцами бежит кровь.
Любка зажмурилась, сняла с его ноги сандалию и носок. Залепила ранку подорожником. Побежала в дом, принесла ковшик воды, бутылочку липок и чистую холщовую тряпку.
Липки у нас в деревне в каждой избе есть. Наберут бабушки ранней весной березовых почек, настоят на водке — вот и все снадобье. Липками его называют потому, что почки по весне прилипают к рукам. Лист оттуда едва свой зеленый гребешок показал, а запаху от него полна улица.
Любка промыла водой Алфредову ногу, плеснула из бутылочки прямо на ранку.
Алфред завыл — липки почище йода дерут.
— Тише, тише, это сейчас пройдет, — успокаивает его Любка, а сама бинтует ногу тряпицей.
Алфред встал, попрыгал на одной ноге. Любка ему подала сандалию. На сандалии ремешок разрублен. Я думаю, если бы не этот ремешок, не скакал бы Алфред. Ремешок ему ногу спас.
Алфред схватил сандалию, швырнул прочь.
— Что ты мне ее даешь? Куда она теперь годна? Из-за тебя такую сандалию испортил.
Любка снова подняла Алфредову сандалию. Говорит:
— Ее очень просто починить. Только ремешок зашить, — а сама чуть не плачет.
— Ну и зашивай! — крикнул Алфред. — Все равно она уже не новая будет, а зашитая.
Если бы на Любкином месте был я, я бы Алфреду этой сандалией по башке. А Любка стоит, опустила голову, как виноватая. И так мне стало обидно, что вылез я из малинника и ушел. Чтобы не идти по улице мимо проклятого Алфреда, я пролез в сад. Пошел прямо садом.
Яблоки на ветвях висят. Я к ним без внимания. Кислые еще. Прямо скажу, не смотрел на яблоки даже. И напрасно меня дядя Николай, Любкин отец, за уши отодрал, — не рвал я его яблоки.
Несколько дней мы не встречали ни Алфреда, ни Любку, потому что занялись делом.
Колхоз отдал нам старенький трактор «Беларусь» и старую кузницу. Мы ее вычистили, подлатали крышу. Крапиву во дворе скосили. Земля пахла древесным углем и железом. Хорошо. Зеленая трава, синее небо, черная кузница и красный трактор на высоких колесах. Красиво.
Первая работа была такая: мы возили навоз со скотного двора к парникам. Нагрузили две платформы и тянем. Эту работу Степка сам попросил у председателя. Нам он сказал:
— Кто не хочет, — значит, не хочет. В сельском хозяйстве нет работ чистых и грязных.
Никто не отказался. Подумаешь, навоз. Сходим на речку, вымоемся с мылом.
Настала моя очередь вести трактор.
Едем по улице. Я впереди на тракторе. Остальные своим ходом, горланят песни, шумят. Я смотрю — Любка стоит на краю дороги в туфельках, в носочках. Одна, без Алфреда. Я сразу отвернулся, будто не замечаю ее. Сам думаю: смотри, как я на тракторе еду. А Любка приложила руки к губам и крикнула:
— Эй ты, Леха, жук навозный, чего нос задрал?!
Я будто не слышу.
— Что же ты, Любка, к нам не идешь? — спросил Степка. — Мы, видишь, трактор получили. Видишь, работаем.
— Ну и работайте. От работы кони дохнут… — Любка тряхнула головой, ленты у нее в косах вспыхнули начищенной оранжевой медью. Любка зажала нос пальцами: — Фу… Фу… Дышать нельзя. Нашли себе, наконец, занятие. В самый раз, по культуре.
— Ишь, какая благородная! — загалдели ребята. — Будто у нее коровы нет.
Степка их остановил, говорит спокойно, даже как будто просит:
— Нам после этой работы другую дадут. Хочешь трактор посмотреть?
— А какое мне дело? — ответила Любка. — Работа дураков любит.
— Ой, Любка, с чужого голоса ты поешь!
Любка опустила голову, сказала тихо:
— Вы и без меня справитесь. Вон вас сколько. Я вам и не нужна, поди-ка…
Степка у нее тоже тихо спросил:
— Что это с тобой приключилось, Любка?
— Да ничего с ней не приключилось! Влюбилась в своего Алфреда! — выкрикнул Гурька и засмеялся.
Я поднялся с сидения, чтобы лучше видеть. Мне очень хотелось, чтобы Любка полезла в драку. Она это может. А она отвернулась и побежала в проулок.
— Влюбилась! — заорали ребята. — Алфредова невеста!
— Влюбилась!..
Я тоже закричал. Только Степка не произнес ни слова. Подошел ко мне, ткнул меня кулаком в ногу.
— Чего надрываешься? Трогай.
Потом мы возили жерди к реке. Там строили большой загон для свиней и обносили его жердями. Потом мы возили песок, солому — все, что нам было под силу.
Яблоки в садах зрели. Зрела наша ненависть к Алфреду. Почему мы его так ненавидели? Я и сейчас еще толком не понимаю. Кажется, лично нам он не делал никаких гадостей.
Он купался целыми днями, разъезжал с Любкой на велосипеде, валялся в гамаке, удил рыбу. Когда мы приходили на речку смыть свой рабочий пот и пыль, он удалялся, насвистывая, причем на нас даже не глядел. А однажды, когда Степка наступил на его рубаху ногой, сказал даже:
— Извините, я хочу взять рубашку.
В другой раз, когда Гурька, нырнув, привязал его леску к коряге, он просто отрезал ее ножом и ушел улыбаясь.
Любка, завидев нас, переходила на другую сторону улицы или сворачивала в проулок.
Может быть, так вот и лето прошло бы, но случилась одна история.
Рано утром мы все лежали у кузницы, возле своего трактора, ждали, когда придет из колхозного правления Степка, принесет наряд на работу. Утреннее солнце клонило в сон. Оно будто водит перышком по щекам. Я заметил, — если лежишь на солнце ничего не делая, всегда хочется подремать.
Вдруг все ребята подняли головы. К кузнице шел дед Улан. Одной рукой он опирался на свою вересовую палку, а другой тащил здоровенный яблоневый сук. Он тащил сук с трудом. Коленки у него тряслись, голова вздрагивала.
Дед обвел нас взглядом, словно выискивал кого-то.
— Турки вы, — сказал дед. — Турки… алфреды.
К кузнице подошел Степка. Он увидел яблоневый сук у деда в руках и сразу понял, в чем дело.
— Дед, это не мы, — сказал он.
Улан отпихнул его палкой.
— Отойди… Турки вы, — бормотал он. — Пустое вы семя. Полова…
Дед заплакал. Старый уже был человек. Даже отлупить нас у него не было силы. Мы бы не сопротивлялись, пусть лупит. А он повернулся и пошел прочь. Старается идти быстро. Ноги его не слушаются, только трясутся пуще, а шага не прибавляют.
— Кто? — спросил Степка.
Ребята молчат.
Степка еще раз спросил:
— Кто?.. — потом начал допытывать поименно.
Гурька рассердился, закричал:
— Ты что за прокурор? Говорят, не лазали, — значит, не лазали. Кто к Улану полезет?
— Никто, — согласился Степка. — Не было еще, чтобы к Улану в сад лазали.
И тут Гурька догадался:
— Алфред!
— Алфред! — зашумели ребята. — Айда!
Степка всех остановил.
— Куда? Нужно его с поличным захватить.
«Ух, Алфред, тяжко тебе придется», — подумал я.
Целый день мы отработали на своем «Беларусе» — возили торф. А вечером все разошлись по садам караулить Алфреда. Мы со Степкой полезли к деду Улану.
Просидели до темноты.
Ночи у нас тихие — слышно, как бревна потрескивают в стенах, остывая; как коровы жуют жвачку, а куры на шестах чешутся. Слышно, как далеко-далеко гудит паровоз, будто тонкой петлей стягивает сердце, и замирает оно от того крика. Я даже песни сочинять стал:
Вы, Алфреды, гады,
Вы, Алфреды, паразиты,
Нет для вас пощады…
В этот вечер в садах было все спокойно и в следующий тоже. Зато на третий вечер слышим, раздвигаются в плетне прутья и кто-то нас тихо кличет:
— Эй!..
Мальчишка, Игорек, совсем маленький, сын колхозного конюха, просунул голову в Уланов сад, шепчет:
— Эй!.. бежим, я Алфреда углядел.
Мы через плетень, как козлы — одним махом.
Игорек бежит между нами. Шуршит что-то. Нам некогда слушать. Степка от нетерпения подхватил его на закорки.
Пролезли мы через Игорьков двор к проулку. Игорек доску в заборе отодвинул, показывает.
— Вот он, Алфред, глядите.
Нам в щелку виден весь проулок. Луна светит. Возле плетня в тени притаился Алфред, стоит тихо. А сад-то… Степкин.
Степка кулаки сжал.
— Выжидает, гадюка… Беги, зови ребят.
Скоро в Игорьковом дворе собралась толпа. Стоим ждем, когда Алфред в сад полезет. Некоторые даже приговаривают:
— Ну полезай же ты, Алфред несчастный.
И вдруг через забор из сада кто-то спрыгнул.
— Любка?
Так и есть — она. Вытащила из-за пазухи яблоко и протянула Алфреду.
Алфред прислонился к плетню, жрет яблоко и что-то шепчет Любке и хихикает.
И тут все сразу через забор, чуть им не на головы.
— Стойте, голубчики!
Алфред уронил яблоко, глазами туда, сюда. Мы стоим плотно — не удерешь!
Степка взял Алфреда за горло.
— Ты у деда Улана яблоню сломал?.. — Степка выругался и оглянулся на Любку, забормотал что-то: неловко ему стало за свою брань.
И я смотрю на Любку. В темноте все люди кажутся бледными. А Любкино лицо сейчас белее зубов. Платье у нее перетянуто пояском. За пазухой яблоки.
Степка еще раз тряхнул Алфреда:
— Говори, ты у деда Улана яблоню потравил?
— Ничего я не знаю, — пробормотал Алфред. — Я не вор. Я не лазаю по садам!
Степка поднял руку, чтобы ударить. Алфред вцепился в его кулак.
— А за что ты меня хочешь бить? Ты Любку бей. Она к деду Улану лазала. И сюда тоже ведь она… — Алфред метнулся к Любке, рванул ее за поясок.
Яблоки посыпались к Любкиным ногам, будто ветку тряхнули. Большие яблоки, отборные.
— Что же ты ее не ударишь? — сказал Алфред. Он обвел нас глазами, подмигивая и кривя рот.
— Эй вы, я знаю, почему он Любку не бьет. Он…
— Эх… — Степка ударил, и Алфред ткнулся носом прямо в эти яблоки.
Я подошел к Любке.
— Ты зачем на яблоню лазаешь? Ведь договаривались.
— А тебе что? — сказала она глухо. — Бейте…
Любка стояла не двигаясь, даже пояска не подняла.
Гурька подошел к ней.
— Думаешь, любоваться тобой будем? Пришла пора…
И тут Степка бросился к Любке. Он побледнел сильнее, чем она, поднял кулаки, готовый подраться со всеми нами.
— Ага, — поднимаясь с земли и вытирая лицо, проверещал Алфред. — Он влюблен к эту Любку! Ха-ха!..
Любка молчала, потом едва слышно произнесла:
— Пустите меня.
Мы расступились. Я поднял Любкины туфли (они лежали в траве у плетня), сунул их ей в руку. Она взяла и пошла по проулку.
Мы смотрели ей вслед. Любка будто почувствовала это. Обернулась.
— Ребята… — она прижала к лицу белые носочки, заплакала.
Мы словно очнулись.
— Бей гада! — крикнул Гурька.
Что было дальше, вы уже знаете.
Вот и вся история. Хочу только добавить: с тех пор нет в нашей деревне слова обиднее, чем «алфред».
Земля здесь глухая. Скалы. Искалеченные морозом деревья жмутся друг к другу. Они не скрипят на ветру, не жалуются. Они молчаливы, упрямы и тверды. Полярное море расстилает в сопках мокрые паруса-туманы.
Льды. Ночь. Синий снег.
Люди с тоскливой душой не выдерживают здесь больше года. Сердце у них осклизнет от дождей, сморщится от мороза, от страха. Позабыв честь, позабыв товарищей, бегут они назад, к городам, где стены оклеены обоями в сто слоев. Но речь пойдет не о них. Речь пойдет о веселых парнях и девчатах. О хорошей погоде и мальчишке Павлухе.
Был конец мая. Ночь улетела к другому полюсу.
Шла домой дневная смена. Вечерняя спешила к рабочим местам. В столовой поселка толпились любители гуляшей и бифштексов. Здешние жители никогда не жаловались на аппетит, и если услышишь от человека: «Я что-то есть не хочу» — значит, у него просто нет денег.
В красных уголках общежитий уже хрипели капризные радиолы. В белые ванны семейных квартир ударили кипяченые струи воды. Кто почитал сон за высшее благо, уже поглядывал на свою постель, готовясь, как здесь говорят, придавить подушку.
В этот час в поселке появился мальчишка.
Его мохнатая шапка словно выскочила из собачьей драки и еще не успела зализать ран. Ватник с желтым нерпичьим воротником в крапинку был застегнут на четыре щербатые пуговицы от дамского пальто. Громадные рыбацкие сапоги-бахилы доходили мальчишке до самых пахов. Он будто оседлал их и ехал по грязи не спеша, доверив бахилам свою судьбу. Сырой клейкий ветер отполировал мальчишкины щеки до красного блеска.
В поселке собственных мальчишек не было, если не считать, конечно, самых маленьких малышей, которые народились недавно у здешних молодоженов. Эти ребятишки еще и сами не знали, кто они — мальчики или девочки. То было известно лишь их родителям да нянечкам в яслях.
Первым увидел странного парнишку экскаваторщик Ромка Панкевич. Правда, Ромкой его уже мало кто называл. Неприлично звать женатого человека Ромкой, хоть ты и учился с ним вместе в ремесленном, вместе копил деньги на первый шерстяной костюм, спал в палатке на одной кровати, укрываясь двумя одеялами и двумя ватниками. Скоро Роман закончит Всесоюзный индустриальный институт и все станут называть его: Роман Адамович.
Роман посмотрел на парнишку просто из любопытства.
По усталому лицу, по ногам, которые едва двигались, он угадал, что пришел мальчишка издалека. По глазам, которые светились упрямо, по суровой морщинке между бровей Роман понял, что мальчишка готов идти еще столько же, если понадобится.
Далекие воспоминания кольнули Романа. Ему показалось вдруг, что это он сам, мокрый и голодный, бредет по грязи в неизвестную свою жизнь. Роман потряс головой. Сказал:
— Кыш, рассыпься.
Мальчишка остановился.
— Ты что, выпимши? — загудела косматая шапка простуженным голосом. — Как тут к начальству пройти?
— К начальству ходят ногами, и — заметь — очень редко по собственному желанию. — Роман, вероятно, думал совсем о другом, потому что сошел с крыльца в грязь, не пожалев начищенных ботинок. Он долго рассматривал незнакомца, потирая синюю бритую щеку.
Тяжелые бахилы передвинулись на два шага вперед.
— Не можешь сказать, тогда не заслоняй дорогу, — сердито проворчал их хозяин.
Голос у мальчишки был глухой; за упрямым блеском глаз притаились испуг и тревога. Роману было очень знакомо все это. Роман не сошел с дороги. Он сказал:
— Ты не гуди, я ведь тебя и в милицию отправить могу.
Роман ждал, как ответит мальчишка на его слова. Но бахилы продолжали двигаться, а мальчишкины глаза ничуть не изменили своего выражения. Тогда Роман ухватил мальчишку за нерпичий воротник, вытащил его из грязи вместе с бахилами и поставил на приступочку возле дома.
— Потолкуем… Какое у тебя к начальству дело?
— Не хватай! — брыкался мальчишка. — Ворот оторвешь… П-пусти, говорю!
Роман втолкнул мальчишку в сени, прижал его к батарее парового отопления.
— Пооттай немножко, потом дальше пойдем. Может, и доберемся с тобой до начальства.
Сложением Роман был под стать своей машине — шестикубовому экскаватору. Под фланелевой курткой булыжниками громоздились мускулы.
— Ты не имеешь полного права меня задерживать, — сказал мальчишка.
— А ты не имеешь полного права разгуливать в погранзоне. Покажи документы!
Мальчишка выставил вперед один бахил, постукал носком по полу.
— Ха, — сказал он. — Умный нашелся. Перво ты мне свои документы представь.
Мальчишка отчаянно окал и заикался.
Роман шлепнул его по косматой шапке. Чтобы рассеять взаимные подозрения, он взял мальчишку одной рукой за ватник, чуть пониже воротника, другой рукой за штаны, чуть пониже ватника, и понес на второй этаж.
Мальчишка бил экскаваторщика кулаками по ногам, задевал бахилами железные стойки перил. Перила гудели. Мальчишка вопил:
— Пусти, тебе сказано!
Роман встряхивал его:
— Будет, ну будет уже. Ровно маленький.
На площадке второго этажа Роман ногой постучал в дверь и, когда она отворилась, втащил мальчишку в квартиру.
— Аня, смотри, чего я принес, — сказал он маленькой перепуганной женщине. — Как тебя зовут-то хоть, скажи.
— Ну, Павлуха. Чего пристали?
Аня поморщилась.
— Ты его в комнату не тащи, пожалуйста. Грязь с него ручьями льет. — Она подошла к Павлухе, бесцеремонно взяла его за подбородок и повернула к свету.
Павлуха нацелился было боднуть ее головой в живот и тут же отлетел в угол, загремев пудовыми сапожищами.
— Ты Аню не тронь, — сказал Роман. — Мы сына ждем.
— Ну и идите, ищите своего сопливого сына. А меня отпустите. Я не к вам шел, — понятно?
Роман подождал, пока Павлуха поднимется с пола, потом подтолкнул его к ванной.
— Сына нам искать незачем. Он просто не родился еще. Поэтому ты с Аней воевать и не думай. Снимай свою робу, я ее потом в сушилку отнесу.
Роман сам стащил шапку с Павлухиной головы и вдруг задал вопрос, который в наше время уже не часто услышишь:
— Волосы у тебя не шевелятся?
— С чего бы им шевелиться-то?
— Как от чего? От бекасов. Насекомые такие маленькие, ножками шевелят… — Наверно, опять вспомнились Роману какие-то дальние, прошлые годы.
Павлуха покраснел, подтянул верхнюю губу к носу.
— Ты глупостей-то не говори. Я перед дорогой в баню ходил.
— А то, смотри, можешь в ванне помыться.
Аня опять поморщилась, вопросительно глянула на мужа.
Роман снял лыжную куртку, засучил рукава ковбойки в красную клетку.
Павлуха покосился на его руки, вздохнул.
— Силу-то накопил…
— Накопил, — согласился Роман. — Аня, сходи, пожалуйста, позови Зину. Я его тут постерегу.
— Ты зачем его к нам привел? — недовольно сказала Аня. — Грубит еще. В милицию его нужно. Может, он жулик.
— Позови Зину, — негромко повторил Роман.
Аня накинула на плечи пуховый платок и вышла, недружелюбно глянув на Павлуху.
— Зря уходишь, — сказал ей вслед Павлуха. — Гляди, уворую у тебя тут все…
— Ты не бухти. Ты ватник снимай, — скомандовал Роман. — Давай, давай, Павлуха, пошевеливайся… Наследили мы тут с тобой. — Роман принес тряпку, подтер пол и втолкнул мальчишку на кухню, к столу, покрытому голубой клеенкой.
— А что ты мной командуешь?! — обозлился Павлуха. — Что я тебе, сродственник, что ли?
— Сродственник, — спокойно подтвердил Роман. — Садись вот на табуретку. Выкладывай, — откуда удрал?
— Да не… Куда сейчас удерешь — милиция-то зачем. Фигу сейчас удерешь… Я тутошний. Трещаковский район знаешь? Оттудова я, из колхоза.
Павлуха уселся на табуретку, нахально выставил перед собой ноги в бахилах. Без ватника и шапки он казался похудее, повыше и помоложе — лет тринадцати. Только озабоченный взгляд да складочки возле рта накидывали ему еще пару лет.
Роман спросил:
— Мать есть?
— Понятно есть. Я не из сиротства сюда пришел.
— Отец?
Павлуха забурлил носом. Заикался он сильно. Когда непослушные буквы налипали на его язык свинцовыми грузилами, он мотал головой, словно хотел вытряхнуть их изо рта.
— Про б-батьку спрашиваешь?.. Сейчас б-батьки нету…
Павлуха замолчал. Он смотрел на стены, на занавески, на новые чистенькие кастрюли. Глаза его заволакивались дремой. Павлуха вздрагивал, поворачивал голову к окну и напряженно сплющивал губы. Роман поставил чайник на керогаз, достал из буфета две кружки, хлеб, колбасу и сахар.
— Садись, подзаправься. Сейчас Зина придет. Она комсомольский секретарь. Ты ведь только с начальством желаешь разговаривать?
Павлуха покосился на еду. Шея у него дрогнула, губы сплющились еще сильнее.
— Ешь, — сказал Роман. — Небось в желудке у тебя, как в стратосфере.
Павлуха опять покосился на еду. Спросил шепотом:
— А ты кто?
— Экскаваторщик.
— Это не твой экскаватор в карьере стоит?
— Мой.
— Я так и подумал. Громадная штука. Танк она, пожалуй, переборет, а? Если не стрелявши… — Павлуха задержал свой взгляд на колбасе, подтянул ноги поближе к табурету. — В Трещакове теперь тоже колбасу продают. А раньше не привозили. Только рыбные консервы. А зачем нам рыбные консервы, если мы рыбацкий колхоз? У нас и свежей рыбы хватает…
Роман отрезал ломоть хлеба, накрыл его толстым пластом холодного масла, придавил сверху сочными колбасными кругляшами.
— Рубай.
Павлуха взял бутерброд деликатно, втянул носом острый чесноковый дух. Жилы на шее у него натянулись в том самом месте, где у взрослого мужчины утюгом выпирает кадык.
— Слушай, — сказал он, — давай я тебе лучше все расскажу, а ты уж этой, секретарше. Не люблю я, когда мне мораль объясняют. Я, слушай, злой.
— Ты ешь… — Роман налил в кружку чай крепкой заварки, опустил в него четыре куска сахару и пододвинул мальчишке.
Павлуха жевал и рассказывал:
— Живем мы в Трещаковском районе. Отсюдова километров сто, а может, и поболе. Я-то полдороги на машине ехал. Если б ногами, я бы тебе точно сказал. Колхоз рыбой занимается: промышляет селедку, треску, кету, зубатку, палтуса. Едал палтуса? Ровно колбаса, — правда? Матерь моя в колхозе состоит. Сети починяет, поплавки ладит. Раньше, когда у нас рыбозавода не было, она засольщицей работала. Сейчас — по мелочи. На промысел в колхозе, известно, мужики ходят — дело мужчинское. На сейнерах, на карбасах. А женщины, те, известно, в дому. Иногда кое-что помогают, когда рыба большая идет. А у нашей матери нас трое. Нас одеть нужно… — Павлуха проглотил кусок колбасы и прибавил со вздохом: — А мы, младшему седьмой пошел, мы, понимаешь, поесть очень способные. Известно, как сядем за стол, крошки после нас не найдешь. У нас в дому даже мухи не водятся. Говорят, у нас аппетит от климата. Воздух тут редкий. Не замечал? — Павлуха взял другой бутерброд. Говорить он стал медленнее, часто останавливался, наверно, подошел к самому главному.
— Сейчас у матери от ревматизма руки больные. Перевел ее председатель на техническую должность — правление убирать, пакеты разносить. Матерь-то ночью плакала. В старухи, говорит, меня зачислили… Я тогда пошел к председателю, потребовал: «Ставь меня в бригаду на промысел. Я член колхоза или не член колхоза?!» Он говорит: «Павлуха, нету такого закона, чтобы тебя на промысел посылать. Годов тебе мало. Это, — говорит, — не картошку копать. В судовую роль, мол, тебя не запишут».
Я тогда осердился, закричал: «Зачисляй, козлиная борода, а то матерь моя совсем заболеет!..» Известно, турнул меня из конторы… Потом сам к нам домой пришел. Он, председатель, еще с материным отцом рыбачил. Раскричался: «Ты, — говорит, — еще икра не соленая, салага косопузая. Матерь мы по путевке в санаторию послать можем. А насчет промысла у тебя, — говорит, — еще сопли жидкие…»
Роман слушал Павлуху, хмурил лоб и подергивал тяжелым плечом, потом спохватился, сделал Павлухе еще бутербродов.
— Рубай, рубай. Не торопись только.
Павлуха позабыл приличие, забрал бутерброд в кулак и впился в него зубами.
— Я тогда в Трещаково пошел к председателю райисполкома. Анной Трофимовной ее зовут. Зубарева она. Говорю ей: «Чуркин бюрократ проклятый, повлияйте на него в письменном виде. Напишите ему насчет меня бумагу». А она походила по кабинету… Ейные сыновья в войну на Рыбачьем погибли, вроде должна мне посодействовать. А она села за стол и говорит: «Могу, — говорит, — я тебя, Павлуха, в Мурманск в школу-интернат определить, а насчет работы — стоп машина. Интернат, — говорит, — новая форма социал… л… листического воспитания. Будешь ты, — говорит, — Павлуха, человеком. А мамке твоей по общественной линии поможем». Я ее, знаешь, очень уважаю, Анну Трофимовну. Но я ей категорически сказал, что я и без ейного интерната человек… Мамка, известно, заплакала, когда про все узнала. Говорит: «Зачем ты придумал меня позорить. Еда есть, одежонка есть — перебьемся. А на работу через два года пойдешь. Подумают, что я тебя силком гоню…» — Павлуха перестал жевать, отхлебнул остывшего чаю, наклонился к Роману и зашептал:
— А я тебе насчет мамки скажу. Она ложку и ту кулаком держит. А чтобы иголку взять, малому чулки заштопать, — пальцы у нее не сжимаются. Верка, сестренка, все эти дела делает. Одиннадцать лет нашей Верке… Матерь-то про болезнь скрывает. Ей, слышишь, обидно… Гордая она. — Павлуха наклонился к Роману еще ближе. Прошептал совсем тихо:
— Я тебе еще про мамку скажу. Она молодая. Она через нас состарилась. Понял?.. — Скрипнула под Павлухой табуретка. Павлуха выпрямился, помолчал, значительно подергивая головой. Потом посмотрел на свои негнущиеся сапоги и сказал с каким-то неожиданным удивлением в голосе:
— А сапоги эти мне председатель дал, Чуркин. Они ему без надобности. У него все равно на правой ноге протез.
Роман тоже глянул на Павлухины сапоги.
— Батька твой где? — спросил он глухо. — Куда батька делся?
— Батька-то? А шут его знает. Он из вербованных. Чуркин говорит, нестоящий они народ — акулы, живоглоты. Чуркин говорит, что у некоторых вербовка вроде как специальность. Они за что хочешь возьмутся, лишь бы деньгу зашибить. Они за деньгой едут… В Трещакове рыбзавод строили, потом склады из пенобетона. Когда работа кончилась, предложили батьке в колхоз вступить. У нас мужики хорошо зарабатывают. Работа, известно, рыбацкая — опасная. Батька тогда сказал: «Съезжу на родину в город Колпинск». Это под Ленинградом такой город есть.
— Колпино, — поправил Павлуху Роман.
— Ага… Он туда и поехал. Потом мамке письмо прислал. Объяснял на шести страницах, будто соскучился по перемене мест. Дескать, тягу имеет к неизвестным просторам… Говорили люди, что он на Камчатку подался.
— Алименты мать получает?
— Получала б, конечно. Только его никак не могут отыскать.
Павлуха рассказывал все обстоятельно, не стыдясь, не лукавя. Значит, не прятала мать своей беды от ребят, и не было, видно, в колхозе людей, которым чужая беда на потеху.
Когда в комнату вошла Аня, а следом за ней высокая девушка в короткой шубейке и несколько парней в ватниках, Павлуха опустил глаза в пол. Повозился на табуретке и смолк.
Роман встал, кивнул на Павлуху.
— Вот, Зина, к нам на работу привинтил. Парень — гвоздь, с острием и шляпкой.
Роман подвинул стул девушке.
Парни рассматривали Павлухины сапоги. Зина расстегнула шубейку, села за стол и посмотрела на Павлуху шершавым взглядом. Наверное, Аня наговорила ей что-нибудь по дороге.
— Выкладывай.
Павлуха мотнул головой.
— Н-не б-буду… Документы могу показать, а г-говорить не буду. — Он вытащил из кармана метрическое свидетельство и справку об окончании шестого класса неполной средней школы. Роман подмигнул Зине, — мол, не нужно тормошить парнишку, пусть сперва в себя придет, пообвыкнется. Девушка повертела Павлухины документы в руках и зачем-то спрятала их в карман под шубу.
— Я думаю, насчет работы сейчас и заикаться не следует, — сказала она.
— Я не потому заикаюсь, — угрюмо ответил Павлуха. — Это меня медведь лизал.
Зина уставилась на Павлуху. Парни, что пришли вместе с ней, загрохотали стульями, уселись вокруг стола и расставили локти. Даже Аня присела на подоконник.
— То есть как это медведь лизал? — спросила она.
— Известно как, языком.
Роман стоял у стены, сложив на груди здоровенные руки. Роман знал: все люди, чего бы они ни достигли в жизни, тоскуют по своему детству; радостным оно было или тяжелым, — не имеет значения.
Павлуха сиротливо ежился на табурете.
— Что вы на меня уставились? — вдруг крикнул он. — Сидят тут и смотрят. Что я вам, ископаемый, что ли?
Ребята-комсомольцы пошире расставили локти. Секретарь Зина положил в рот кусочек сахара. Аня, Романова жена, попросила:
— Ты расскажи про медведя-то, интересно ведь. — В ее голосе было столько простодушного любопытства и недоумения, что Павлухины брови сами собой разошлись.
— За рассказ деньги платят, — пробормотал он и, видимо, вспомнив съеденные бутерброды, посмотрел через плечо на Романа.
— Рассказывать, что ли?
— Валяй, — сказал Роман. — Это свои ребята.
Павлуха немного пошлепал губами, потряс головой, выталкивая изо рта первые упрямые буквы, и начал со своего любимого слова. Должно быть, оно легче всего пролезало сквозь Павлухины непослушные губы.
— Известно, я маленький был. Тогда наши колхозные это… женщины брусникой подрабатывали. Идут в лес целой артелью ягоды собирать. Совок такой есть деревянный с зубьями. Совком ягод пуда три набрать можно. Матерь меня с собой брала. Посадит под куст на платок, а сама ходит вокруг, ягоду обирает. Однажды, говорит, подошла к кусту меня проведать, а там медведь меня лижет. Я, известно, уже наполовину задохся. Вонючий у него дух изо рта. Говорили, луплю его по морде кулаками, а он только пофыркивает. Ему интересно со мной побаловаться. Он, говорят, даже лапой меня пошевеливал, чтобы я побойчее брыкался. Матерь, как увидела, так и зашлась не своим голосом. Медведь, известно, бабьего визга не переносит. Заревел он на мою мать, чтобы она, стало быть, замолчала. А она все ягоды, что в корзине были, ему в морду швырк и еще пуще визжит. Тут остальные бабы набежали, думали, змея, а как увидели медведя, такой концерт подняли. У нас женщины лютые, — известно, рыбачки. Ихнего визгу даже белый медведь боится. Рыбаки говорят, тонет он сразу от ихнего шума. Медведь, конечно, в кусты скакнул… Только я не от него заикаться начал.
— Как это не от него? — сказала Аня. — У меня бы сразу разрыв сердца. — Аня зажмурилась и потрясла головой.
— Если бы я поболе был. А то маленький. Мне что медведь, что корова. Когда мамка стала плакать, тогда и я заревел. А после меня медведем дразнили. Выйду на улицу, мальчишки сразу кричат: «Павлуха, медведь-то сзади!» Говорят, я шибко вздрагивал. Потом поотвыкли. Мальчишкам матери уши надрали. А некоторые сами сообразили… Один раз батька по бюллетеню ходил — чирь у него сидел на шее, что ли. Я разревелся тогда. Батька и так и сяк, и ругал меня, и шлепал, я только громче реву. С животом у меня было не в порядке. Тогда батька пошел в сени, взял там полушубок, выворотил его шерстью наверх и, значит, в комнату ползет на четвереньках и ревет по-медвежьи… Вот оно тогда и получилось. Говорят, я в обмороке лежал. А потом, это, заикаться стал…
Парни-комсомольцы сидели вокруг стола, морщили лбы. Что в таком случае скажешь? Зина-секретарь крутила на крышке чайника пластмассовую пупышку-ручку.
— Я бы такого урода поленом, — всхлипнула на подоконнике Аня.
Роман надел свою лыжную куртку, сказал ребятам:
— Пошли, потолковать нужно. Аня, пусть Павлуха у нас побудет.
— Пусть, — сказала Аня.
Решение комсомольцы вынесли такое — оставить Павлуху на стройке до осени. Осенью определить его в школу-интернат. Брать его на каникулы, пусть к работе привыкает, специальность себе выберет. Зина-секретарь постукивала карандашом по ладошке, говорила:
— Правильно это, но…
А когда ребята уже подобрали Павлухе работу учеником-монтажником на обогатительной фабрике, Зина открыла ящик своего стола и вытащила оттуда книгу с четырьмя крупными буквами на заглавном листе — «КЗОТ» — Кодекс законов о труде. В книге было черным по белому написано, что детский труд в СССР запрещен законом. Можно работать только с пятнадцати лет и то по четыре часа в день первое время.
— Вот, — сказала Зина. — Трудно нам будет с Павлухой.
— В постройком пойдем, — сказали ребята.
На следующий день Роман отправился в постройком. Роман знал в поселке каждого. И его знали тоже.
— Здравствуй, Игорь, — сказал Роман председателю постройкома.
— Здорово, Роман, — ответил ему председатель. — По делам пришел или так? Садись.
Роман сел прямо за стол к председателю. Были они почти одного роста. Только лицо у председателя, может быть, малость помягче, выражение глаз не такое уверенное. Председатель недавно заступил на свою должность. Он еще стеснялся своего новенького стула и отутюженного пиджака.
Роман начал разговор издалека.
— Мы с тобой товарищи?
— Чего спрашиваешь?
— Помнишь, как мы рудник от наводнения спасали?
— Ну…
— Это ведь ты тогда несработавшие запалы во взрывчатке менял?
— Слушай, тебе путевка нужна или ссуда?
— Нет… Игорь, а ведь взрывчатка могла взорваться.
— Слушай, Роман, скажи лучше сразу: зачем пришел?
— Вот я и говорю: запалы мы менять умеем. — Роман посмотрел председателю в глаза и выложил все, что знал про Павлуху.
— Ты, как председатель постройкома, что можешь ответить? Мальчишке четырнадцать лет.
— Не бери за горло, — сказал председатель. Он не стал говорить дальше, а положил перед Романом книгу с четырьмя буквами на заглавном листе — «КЗОТ».
И тогда Роман произнес речь. Он говорил, что довольно стыдно прослыть бюрократом, но еще противнее, когда люди прячут свою лень и свою холодную кровь за хорошим законом. Потом Роман спросил:
— Слушай, Игорь, может быть, Павлуха и есть главный шкет Советского Союза! Может быть, правы наши отцы, когда гордятся, что пошли на заводы с четырнадцати и успевали учиться в фабзавучах и на рабфаках?
Председатель восхищенно смотрел на Романа. Может быть, он хотел хлопнуть его по спине и сказать: «Ромка, правда твоя». Но вместо этого он растерянно произнес:
— Не могу…
Неделю прожил Павлуха у Романа. Роман обещал каждый день:
— Обожди, придумаем что-нибудь. Напиши письмо матери, чтобы не волновалась.
Кто-то из ребят предложил накидывать по полтиннику на комсомольские взносы и выплачивать из этих денег Павлухе стипендию.
Отвергли.
Предлагали подделать Павлухины метрики.
Отвергли.
Павлуха ел мало. Все спрашивал:
— Аня, а сколько этот паштет в банке стоит?
— Тебе зачем?
— Так, интересуюсь…
Павлуха выходил на улицу, будто невзначай заглядывал в магазин, смотрел цены.
«Шесть гривен банка, — считал он в уме. — Я одну треть съел. Сахар девяносто. Считай двести граммов… Надо сахару поменьше есть…»
Потом Павлуха шел в столовую и там считал:
«Гречневая каша с мясом — гуляш — двадцать три. У Ани каша жирнее, известно… Борщ — двадцать одна…»
Стелили Павлухе на раскладушке в кухне.
— Простыней нет, — ворчала Аня. — У нас у самих две смены. Я ему старую скатерку постлала.
Роман не возражал, говорил только:
— Нам с Павлухой все равно — хоть на скатерти, хоть на занавеске, лишь бы под крышей.
Однажды вечером к Роману пришел Игорь. Роман, Аня и Павлуха сидели за столом, ужинали. Игорь разделся, сел к столу и попросил тарелку.
— Слушай, Ромка, — сказал он, — я придумал. Я могу твоего Павлуху в сыновья взять. Будет жить у меня. Мамке его будем посылать каждый месяц деньжата. А что? По-моему, дело.
Роман облизал ложку и постукал ею по широкому прямому своему лбу.
— Какой-то философ воскликнул: «Человек — это неправдоподобно!»
— Ну и дурак твой философ, — улыбнулся Игорь. — Все правдоподобно. Станем вместе жить…
Роман перегнулся через стол, ткнул Игоря ложкой в грудь.
— А вот ты умный и есть настоящий дурак. Благодетель… Павлуха только и дожидается, когда ты его в сыновья возьмешь. У него мать есть, сестренка, брат маленький. Он на работу пришел.
Игорь оттолкнул ложку, заскрипел стулом и гаркнул, наливаясь обидой:
— Ты из меня идиота не делай. Как его на работу оформить, если у него даже паспорта нет?
Тогда поднялась Аня.
— Я, наверно, невпопад, — заговорила она необычно звенящим голосом. — Я думаю, в людях должно жить волнение. Вот чтобы не так просто, не так — по одному рассудку. Может, это романтика, я не знаю. Может быть, я глупая. Зато я уверена — людям, у которых это отсутствует, здорово не повезло в жизни.
— Крой, Анюта, — сказал Роман.
Игорь угрюмо отхлебнул из чашки.
— Волнение… А Павлуха вон так и ходит нестриженый… Я к вам с душой, а вы… Павлуха, куда ты? Стой, Павлуха!
Но Павлуха, нахлобучив шапку, уже выскочил из дома.
Роман нашел его часа через два. Павлуха сидел на скале, что поднялась за поселком сизой кособокой призмой. Он плакал.
Роман уселся возле него на острый щербатый камень.
— Перестань, — сказал он. — От медведя не плакал, а тут завыл. Давай лучше песню споем.
Предложение спеть песню прозвучало довольно странно. Но Павлухе было все равно.
— Пой, — сказал он, — тебе что, — и отвернулся.
— Вот именно, мне что. У меня есть дом, семья, работа, учеба. Я сына жду… Зине, Игорю и всем нашим ребятам тоже своих забот хватает… — Роман похрустел пальцами, стиснув их в замок. Казалось, он спорит с кем-то о деле ясном, как дважды два. Вдруг, словно разозлившись на своего упрямого собеседника, Роман сказал:
— Дать бы тебе как следует, чтобы людей не оскорблял…
Павлуха отодвинулся от него на самый край валуна. Но Роман дотянулся, снял с Павлухиной головы мохнатую шапку и вытер ему мокрое от слез лицо, как мочалкой.
— Перестань хлюпать. Что у тебя за беда? В школу-интернат — пожалуйста. В ремесленное — будь любезен с нового набора. И сестренку твою устроят и мамке пропасть не дадут. Нюни цедить причины нет. А тебе все мало, все сразу подавай. Как же — пуп земли вырос. Один философ, знаешь, воскликнул: «Человек — это удивительно!»
— Ты за столом иначе говорил, — пробормотал Павлуха.
— Тогда я про одно говорил, сейчас про другое…
— Тебе легко говорить. — Павлуха подтянул голенища сапог повыше, застегнул ватник на все четыре пуговицы. — Пойду, сказал он. — Матерь, наверно, мое письмо получила… Обрадовалась, известно…
— Да замолчишь ты, наконец! — крикнул Роман. — Сидит тут и гудит… А моя мать никогда от меня письма не получит… Я тоже шел! Война была. Немец пер по дорогам на железных колесах. А мне шесть лет. Без отца, без матери, без хлеба. Шел и не плакал. Старый человек меня подобрал. Скрипка у него была в черном футляре… — Роман толкнул ногой большой камень, и он покатился в пыльном клубке, увлекая за собой маленькие камушки. Роман глядел, как сшибаются друг с другом каменья, как текут они сухим ручейком.
— Скрипка у него, — повторил Роман. — Главная струна на скрипке порвалась. Он у всех спрашивал: «Простите, не найдется ли у вас струн для скрипки?»
Люди смотрели на него, как на полоумного. Война кругом, а он струны спрашивает. Я ему пообещал, когда вырасту, сколько хочешь струн куплю самых толстых, чтобы не рвались. Он засмеялся. Сказал:
— Будет у тебя сын, научи его музыке. Вот и всё. Вот мы и квиты… будем.
Роман позабыл, наверное, про Павлухину беду. Он положил руку ему на плечо, встряхнул слегка.
— Песню знаешь? «По дальним странам я хожу и мой сурок со мною»… Этой песне он меня научил… Солдаты-красноармейцы сидели вокруг костра. Концентрат в котелках варили. У дороги их пушка стояла. Они пушку из окружения вытащили. Так с нею шли и не бросали. Дали нам красноармейцы концентратовой каши. Просят: «Сыграй, отец, — может, последний раз музыку слушать…»
Старик достал скрипку, извинился, что одной струны не хватает, и заиграл. Я запел.
Солдаты глаза попрятали. Не так они себе начало войны представляли. Молчали солдаты, когда я кончил петь, только сосали цигарки до такого края, пока в носу паленым не запахло. Старик тогда им сказал:
— Извините, товарищи бойцы, я вам сейчас сыграю другую, очень красивую песню.
Начал он было играть и опустил смычок:
— Простите, товарищи военные, не хватает у моего инструмента голоса для этой песни. Эту песню на серебряных трубах играть нужно. — Он вдруг прижал свою скрипку к груди и запел: «Вставайте, люди русские, на смертный бой, великий бой. Вставайте, люди русские!»
Роман высморкался в большой, как салфетка, платок, нашарил под ногами еще один камень, тронул его каблуком.
Павлуха смотрел на вершины сопок, лиловые от подкрашенного солнцем тумана. Если бы сейчас война, разве пустил бы Павлуха слезу. Он бы…
— Старик меня в Ленинград привез. Определил в детский дом. Потом я узнал, что он умер в блокаду… Ты себе и представить не можешь, скольким людям я на свете должен. Всей моей жизни не хватит, чтоб расплатиться. Они про меня и забыли, наверное. Был такой парнишка — Ромка детдомовец. Был парнишка — Ромка фезеушник. Почему был? Он есть. Он сейчас стал Романом Адамовичем!.. — Роман сильно толкнул камень ногой. Камень покатился по склону, покачался на самой кромке утеса и заскользил вниз, ломая невидимые отсюда кусты.
— Эй, вы там! — раздался сердитый окрик. — У вас что в голове?
Снизу из-за утеса показались два сухих кулака. Потом на скалу вскарабкался пожилой человек в брезентовой куртке.
— Это ты толкаешь камни? — спросил он у Павлухи. — Инструмент мне сейчас чуть не сломал…
Роман поднялся, кашлянул.
— Это я, Виктор Николаевич… Виноват…
Пожилой человек посмотрел на обоих исподлобья, как-то смешно шевельнул щекой.
— А хоть бы и ты. Недоструганная какая-то молодежь нынче. У вас по три стружки в голове на брата… Сапоги какие-то напялил, ботфорты… Мушкетер. — Он кивнул на Павлухины сапоги, вытащил из кармана серебристую коробочку, положил под язык большую белую таблетку, сказал, причмокнув:
— Ладно, камень далеко упал. Это я так, для острастки… О чем говорили?..
— Так, — смущенно сказал Роман. — Биографию Павлухе рассказывал.
Виктор Николаевич окинул мальчишку быстрым ухватистым взглядом.
— Это и есть знаменитый землепроходец? Мне ваша девушка про него рассказывала, Зина-секретарь…
А на другой день в квартиру Романа пришли секретарь комсомольцев — Зина, председатель постройкома — Игорь и пожилой человек — инженер геодезист Виктор Николаевич. Шея у геодезиста была замотана шарфом, кожа на лице темная и твердая.
— Вот, — сказала Зина, — Виктор Николаевич.
Геодезист кивнул, сказав вместо приветствия:
— Вот так Павлуха. Сапоги-то, глядите, какие. Мне бы такие. Крепкие сапоги. Мужская обувь.
— Виктор Николаевич имеет право школьников к работе привлекать на время летних каникул, — объяснил Игорь. Он глядел на Павлуху с победной гордостью. А Зина, посмеиваясь, грызла сухарь, словно это и не она привела сюда Виктора Николаевича.
— Жить станешь в общежитии, аванс на первое время тебе выдадут, а уж дальше все с Виктором Николаевичем. Он теперь твой начальник. Собирай барахлишко, мы тебе койку покажем в общежитии, — распоряжался Игорь. — Давай, Павлуха.
Павлуха посмотрел на Зину. Глаза у нее уже не были шершавыми, как в первый раз.
— Ну ты, главный шкет, — сказала она.
Павлуха долго тянул букву «с», а когда Роман сказал за него спасибо, отвернулся.
Ночью Павлуха проснулся, посмотрел на часы. Из щелей в занавесках глядело солнце. Оно падало на циферблат красным пятном. Черные стрелки будто висели в воздухе, окруженные закорючками цифр.
Павлухе было неуютно под чистой простыней. Кровать не по росту. Комната большая и голая. Мутный стеклянный софит у потолка. Дыхание спящих людей. И насмешливый храп из дальнего угла.
Павлуха забрался под одеяло с головой, стараясь дышать тихо, боясь ворочаться.
Ночное солнце скользило за окном. Где-то далеко лязгал ковш экскаватора.
Под утро Павлуха крепко уснул. Какой-то сон промелькнул у него в мозгу, оставив ощущение тревоги. Павлуха сжался в комочек, заполз под подушку и зачмокал губами.
— Вставай! — расталкивал его Роман.
Роман пришел в общежитие прямо со смены. Он хотел проводить Павлуху в новую жизнь.
— Пора, — сказал Роман.
Павлуха вскочил с постели.
В утренние часы комната становилась тесной. Она заполнялась спинами, крепкими лодыжками, горячими мускулами и хрипловатым гоготом. Жильцев было четверо, но по утрам они двигались шире, говорили громче.
С кровати напротив спрыгнул лохматый парень и, не открывая глаз, принялся делать зарядку. Потом он снова юркнул под одеяло, сказал:
— Я шикарный сон видел. Мне только конец доглядеть осталось.
Роман стащил с лохматого одеяло. Тот сел на кровати, помигал глазами и сказал, глядя на Павлуху:
— Неправильно, парень. У тебя ведь перед сзади.
Павлуха конфузливо проверил одежду.
Соседи смеялись. Роман тоже смеялся. Павлуха посмущался минутку и засмеялся вместе со всеми.
— Умой лицо, — сказал лохматый. — Торопится, будто получку дают.
Когда Павлуха умылся, сосед накормил его хлебом с селедкой, напоил чаем из алюминиевой кружки. Потом каждый шлепнул его по спине.
— Ну, Павлуха, — будь!
— Известно, — пробормотал свое непременное слово Павлуха.
Роман проводил Павлуху до конторы геодезистов. Сдал его с рук на руки Виктору Николаевичу. Тоже шлепнул его по спине и тоже сказал:
— Будь, Павлуха…
Начинает человек новую жизнь и сам себе кажется иным. И все, к чему привык, что уже перестал замечать, тоже становится не таким обычным. Как будто принарядилась земля, стряхнула с себя серую скучную пыль. Обнажились другие, яркие краски. Каждый человек, если он не безнадежно солиден, совершает это веселое открытие много раз в своей жизни и всегда с удовольствием.
Виктор Николаевич и Павлуха отмечали места для шурфов, проводили сложные съемки, в которых Павлуха ничего не понимал. Он ставил на отметках полосатые рейки, бегал с рулеткой и мерной проволокой. Неделями не приходили они с Виктором Николаевичем в поселок, лазали по скалистым вершинам, по заросшим брусникой и мхами распадкам.
С сопок, куда они, кряхтя, а иногда и ползком, затаскивали ящик с теодолитом и тяжелую треногу, открывалась красивая панорама металлургического комбината: обогатительные фабрики, построенные на склонах белыми уступами, плавильный завод с такой высоченной трубой, что даже издали казалось, будто она проткнула небо и прячет там свою закопченную маковку. По дорогам бежали машины, везли из карьеров руду. Красные автобусы. Синие автобусы. Улицы поселка, прорубленные в сосняке. Флаг над поселковым советом. Скоро поселок станет городом.
Еще была видна узкая черная речушка, по которой проходила государственная граница Союза Советских Социалистических Республик и Норвегии.
Чужая страна за рекой ничем не отличалась от нашей: те же сопки, редколесье, замшелые валуны, голубые озера. И было странно думать, что там другая жизнь; что люди там говорят на другом языке. А в домиках с низкими крышами тревожат людей по ночам непонятные для нас думы.
Работать с Виктором Николаевичем было интересно. Он знал, откуда взялись разные камни, зачем растут на камнях деревья, куда плывут облака, о чем кричат птицы. Он все знал. Иногда он говорил Павлухе:
— Мы с тобой сухопутные моряки. Ходим по свету, открываем новые земли, новые дороги.
— Ну уж, — возражал Павлуха. — Сейчас ни одной новой земли нипочем не открыть.
— А уж это ты брось. Вот здесь, например, пять лет назад были голые камни. Даже волки околевали здесь от тоски. А сейчас посмотри, какое веселье. Пейзаж без жилья только в золоченой раме хорош. Я, Павлуха, по этаким пейзажам ноги до колен истоптал.
Вечером они разводили костер, вываливали на сковородку консервы. Виктор Николаевич говорил:
— По всему свету наш брат, геодезист, ходит, землю столбит. Мы с тобой спать ложимся, а на другой стороне земли, может, двое проснулись, завтрак себе готовят. Ты знаешь, что они на завтрак едят?
— Не…
— И я не знаю. На той стороне земли все иначе. Там ни березок, ни сосен — сплошные пальмы.
Павлуха ложился возле костра на сосновые лапы, глядел в розовое небо.
Солнце здесь не садится в июне — ходит по небу кругами, ночью задевает за верхушки сопок каленым боком. Деревья тогда похожи на зажженные свечи, а в распадках стынет горячий солнечный шлак, играя сизыми и пунцовыми красками.
Эта земля не хуже, хоть тут и нету пальм, думал Павлуха. Виктор Николаевич веселый человек. Роман тоже веселый. И все здесь веселые. И погода стоит отличная, как будто север отступил к самому полюсу, но и там его тревожат веселые люди.
Много на земле веселых людей. Они не смеются беспрестанно, не пляшут без конца, не горланят песни без передышки. Они просто идут на шаг впереди других. С ними не устанешь и не замерзнешь. Давно уже стало известно, — больше всех устают последние. А что касается погоды, она всегда хороша, когда весело у человека на сердце, когда ему некого бояться, нечего стыдиться и незачем врать.
Павлуха думал, засыпая у костра: «С получки денег мамке направлю. Роману отдам за кормежку. Я ему должен. Если останется, куплю себе рубаху в красную клетку. Может, Виктору Николаевичу мои сапоги подарить?..»
Взбираясь на сопки, ночуя в распадках, Виктор Николаевич сосал иногда большие белые лепешки из серебристой коробочки. Таких коробочек у него было несколько.
Павлуха полюбопытствовал:
— Что это вы под язык кладете, — может, витамин какой?
— Точно, Павлуха, витамин «Ю», специально для стариков, которые не хотят дома сидеть.
В тот день установили они на невысокой горушке теодолит и хотели было начать съемку. Но после полудня из расщелины наполз туман. Он набился в лощину, осел на волосах серым бисером, прилип к щекам и ладошкам.
— Ты не верти ничего, — предупредил Павлуху Виктор Николаевич. — Собьешь прибор, опять полдня на ориентировку уйдет.
— Что я, малолетка? Я небось понимаю, — сказал Павлуха.
Виктор Николаевич разулся, чтобы дать ногам отдых.
Павлуха посмотрел на его истрепанные ботинки. Спросил, опустив голову:
— Виктор Николаевич, почему вы меня на работу взяли?
Геодезист тоже глядел в землю.
— Крючок ты, Павлуха. И чего у тебя в носу свербит?
Он поднял Павлухину голову, глянул ему в глаза и сказал:
— Я, Павлуха, одному человеку задолжал… Младшему моему сыну.
— Он умер? — Павлуха спросил и тут же пожалел об этом.
— Нет, почему. Он живой… У меня их трое, сынов. Старший в Москве, в авиации. Средний в Калининграде — моряк. Младший… — Виктор Николаевич помолчал, словно раздумывая, говорить или нет. Потом сказал: — Младший в тюрьме.
Павлухе показалось, что туман сгустился, стало трудно дышать.
— До шестого был отличник, — продолжал Виктор Николаевич. — В шестом классе — четверочник. В седьмом и так и сяк. В восьмом — танцор… Я тогда на Камчатке работал. Старшие поразъехались… Старуха-то от меня скрывала…
«Вы моего батьку на Камчатке не встречали?» — хохотел спросить Павлуха. Промолчал и подумал: «Почему же все-таки он меня на работу принял?»
Павлуха посмотрел на геодезиста. Тот сидел на пеньке, запрокинув голову. Он широко открывал рот, словно старался откусить кусочек тумана, потом вдруг повалился с пенька на землю. Подбородок и грудь у него вздрагивали, как от редких ударов.
— Елки! — вскрикнул Павлуха, бросился к старому геодезисту, чтобы помочь ему сесть. Но Виктор Николаевич поднял руку и потряс головой: мол, не трогай, я сейчас, сам…
Павлуха ползал вокруг него на коленях.
— Виктор Николаевич, чего же вы?.. Виктор Николаевич, негоже ведь так… — И вдруг крикнул: — Дядя Витя!
Когда веки геодезиста крепко сомкнулись, выдавив две светлые крупные слезы, Павлуха вскочил и побежал к дороге.
Шоссе проходило невдалеке от горушки. Еще со склона Павлуха заметил пятнадцатитонный МАЗ, груженный мешками.
— Стой! — закричал Павлуха и, расставив руки, бросился наперерез зеленому самосвалу с быком на радиаторе. Он споткнулся в своих сапожищах, упал плашмя на дорогу. Его обдало горячим горьким дымом. Машина пронеслась над ним и, скрипнув тормозами, швырнув из-под шин острую щебенку, остановилась.
Из кабины выскочил перепуганный шофер. Он схватил Павлуху за волосы. Руки у него тряслись.
— Живой?
— Живой.
— Живой… Вот я тебе как смажу по ноздрям, — сказал шофер, набирая воздуху в легкие, и закричал: — Чего ты под машину лезешь! Без глаз?! Дуракам везет — между колес упал…
Павлуха узнал в шофере своего лохматого соседа по общежитию. Он вцепился ему в рукав.
— Чего ты… Т-ты не махайся… Дядя Витя же…
— Племянник нашелся. Драть тебя без передыха, чтобы глаза промигались. Иди, иди!.. — Лохматый залез в кабину, погрозил Павлухе кулаком, дал газ, и тяжелая машина, дрогнув зеленым кузовом, покатила дальше.
— Стой! — завопил Павлуха. — Стой!
Он снова побежал к горушке. Виктор Николаевич лежал на спине, подсунув руки со сжатыми кулаками под лопатки. Лицо его было серым. На нем резко и холодно блестела седая щетина. Если цвет волос действительно зависит от соединения металлов, то в волосах Виктора Николаевича остался лишь чистый нержавеющий никель.
Павлуха схватил теодолит вместе с треногой. Коленки его подгибались от тяжести. Он больше не кричал: «Стой!» Он расставил треногу посреди шоссе.
— Теперь станете… — бормотал он. — Натурально станете, бензинщики бесчувственные…
Машина остановилась. В кузове на скамейках рядами сидели пограничники, а у самой кабины торчали уши серой овчарки.
Из кабины на дорогу выскочил старший лейтенант с пистолетом в деревянной кобуре, прицепленным к поясу.
— Ты чего здесь посреди дороги расставился? Колышкин! Трохимчук! Убрать треногу!
Из кузова выпрыгнули двое солдат. Пограничники торопились. Наверно, у них было очень важное дело. Наверно, их нельзя задерживать. Но разве Павлуха думал об этом? Он закричал, ухватив офицера за пояс:
— Виктор Николаевич умирает! Геодезист. Его в больницу нужно. Товарищ старший лейтенант!
— Это ты специально треногу поставил, чтобы машину остановить?
— Известно…
— Сименихин, — подойдя к машине, сказал офицер. — Пойдете с мальчишкой. Колышкин пойдет с вами.
Из кузова выпрыгнул сержант с санитарной сумкой через плечо.
Машина рванулась с места, и тут же пропал ее след, только запах бензина повис над дорогой.
Павлуха бежал, оглядываясь. Рядом шагали два солдата в зеленых пограничных куртках с карабинами через плечо.
Виктор Николаевич лежал в той же позе. А возле него на траве светлела коробочка со стариковским витамином «Ю».
Сержант поднял ее, покачал головой.
— Валидол… — Он снял сумку, опустился на четвереньки и зашептал: — Сейчас, отец, сейчас…
Павлуха отвернулся, когда острая игла шприца воткнулась в руку Виктора Николаевича.
— Теперь только осторожность, — сказал сержант. — Слушай, пацан, у вас найдется палатка или одеяло? Что-нибудь такое.
— Одеяло.
— Треногу нужно разобрать, — сказал солдат, — из нее носилки удобно сделать. Пойдем, пацан, за треногой. — Солдат взвалил на плечи рюкзак, взял серый ящик из-под теодолита и направился к дороге. Павлуха, захватив котелок и чайник, побежал за ним.
У дороги они разобрали треногу. Солдат Колышкин ушел обратно. Павлуха сел прямо на пыльный щебень.
Люди живут, — думал он, — и все время работают. А витамин «Ю» этот, наверное, ни шиша не помогает — придумали для отвода глаз. А если не работать человеку, тогда все витамины будут ни к чему. Вот положи сейчас Виктора Николаевича на пуховую перину, подавай ему по утрам какаву, ставь градусники, и будет он уже не человек, а бесполезный лежачий больной. И все тогда будет ни к чему. Худо — лежит человек и слышит, как спотыкается его собственное сердце; и человек уговаривает его: постучи, дружок, еще, ну что же ты меня предаешь?
Павлуха принялся щупать свою грудь, искать сердце. Но не обнаружил его ни слева, ни справа. Тогда он стал искать пульс и тоже ничего не нашел.
Пришли солдаты-пограничники. Они принесли Виктора Николаевича на самодельных носилках. Глаза у геодезиста уже приоткрылись. Он смотрел прямо в небо, в вечную синеву, куда, по старым преданиям, улетают тихие души усопших. Но смотрел строго, словно делил небеса на треугольники и мысленно забивал колышки в тех местах, где удобно возводить мосты, строить воздушные города, прокладывать дороги и линии высоковольтных передач.
По шоссе катил пятнадцатитонный МАЗ. Он затормозил резко. Из него выпрыгнул лохматый Павлухин сосед, крикнул:
— Говори, что у тебя стряслось… — Он увидел лежащего на носилках геодезиста и пробормотал: — Вот тебе на… Ты что же, Павлуха, не мог толком сказать?..
Он открыл задний борт и все говорил, словно хотел оправдаться.
— Я уж возле обогатительной фабрики сообразил. Ну, думаю, у Павлухи что-то стряслось, раз он под машину полез. Вот ведь репа…
Солдаты осторожно поставили носилки в кузов машины, потом погрузили туда инструменты и вещи. Павлуха хотел подсунуть под голову Виктора Николаевича рюкзак, но солдаты подняли носилки, чтобы Виктора Николаевича не трясло на промоинах. Они стояли, широко расставив ноги, а за плечами у них поблескивали боевые карабины.
В городе Виктора Николаевича сдали в больницу.
— Я, Павлуха, того. Я побегу, — сказал лохматый Павлухин сосед. — На фабрике цемент ждут. Ты до поселка на попутке доедешь…
Солдаты помогли Павлухе погрузить прибор и вещи на попутную машину.
— Спасибо вам, — сказал им Павлуха.
— Ладно, парень, шагай… — Солдаты закурили папиросы «Огонек», по четыре копейки пачка, и двинулись своей дорогой.
«Если бы деньги, я бы им „Казбек“ купил», — подумал Павлуха.
Красное солнце висело над трубой плавильного завода. Оно было похоже на факел.
Ученые говорят, что в будущем повесят люди над Севером искусственный электрический огонь, который станет освещать эту стылую землю зимой, даже будет играть по утрам красивые мелодии.
Навстречу неслись машины с грузами. У шлагбаумов перекликались шоферы. Жизнь текла ровно, упруго.
«А Виктору Николаевичу небось уже какаву подают на блюдце, — подумал Павлуха. — Только он ее пить не захочет. Он любит крепкий чай из походного чайника».
В конторе геодезистов толкотня — давали получку. Павлуху пустили без очереди: он устал с дороги, он молодец, он геройский малый. Кассирша отбирала у всех по полтиннику на вкусные вещи для Виктора Николаевича. Все понимали, что незачем они старику, что раздаст он их соседям по палате. Но всем хотелось передать ему привет и много хороших слов. И лучше всего это смогут сделать пустяковые цветы, умытые яблоки и апельсины, которые растут на другой стороне земли и пахнут жаркими ветрами.
Павлуха стащил свои сапоги.
— Вот, — сказал он. — От меня это Виктору Николаевичу. Они ему впору будут.
Кассирша вылезла из-за стола, даже не задвинув ящик с деньгами.
— Соскочило у парня, — сказала она. — Ты бы ему еще портянки завернул для комплекта.
Геодезисты засмеялись.
— Он их в больнице на тумбочку поставит…
Павлуха растерялся.
— Он ведь в больнице временно. Он не захочет там долго лежать. Чего вы смеетесь?..
Геодезисты взяли его под мышки, вставили в сапоги и подтолкнули к столу. Павлуха получил деньги: и полевые, и суточные, и зарплату. Как и со всех, кассирша высчитала у него на подарок Виктору Николаевичу.
Павлуха не пошел к себе в общежитие. Он направился к Роману. Ему казалось, что люди не принимают его всерьез. Им бы только шутить и смеяться. Им не понять. Павлуха отдает долги! Вон у него сколько денег: «Мамке пошлю, Роману за питание отдам… Кому еще?..»
Роман встретил Павлуху шумно. В комнате было много народа. Все сидели за столом и громко разговаривали. Здесь была Зина, Игорь и другие ребята.
— Здорово, Павлуха! — Роман стиснул его за плечи и подтащил к дивану. — Ты посмотри…
На диване в пеленках лежал человек, крошечный, с наморщенным лбом и туманными синими глазами. Человечек месил воздух красными пятками, красными кулачками и показывал мягкие десны.
— Мальчишка небось?
— Парень по всем категориям. Посмотри.
Павлуха сконфузился. Аня засмеялась. Она была худенькая и очень легкая. Казалось, что Анино платье надето на невесомое существо, которое бьется и вздрагивает от радости и движется, движется…
— Поздравляю, — сказал Павлуха, стыдясь этого звучного слова. — Я тогда после зайду… Я неумытый.
— Ты что, штрейкбрехер? — сказал Роман. — Садись, выпьем за сына. — Роман подтащил Павлуху к столу, налил ему в стакан желтенького сладкого вина. — Давай… Ап!
Павлуха выпил, облизал губы.
Парни и девчата за столом хвалили малыша, смеялись над Романом. А тот, не зная куда себя деть, ухмылялся и хвастал:
— Телом весь в меня, а характером в Аню. Спокойный, порядок понимает, кричит только по закону, когда есть захочет и когда мокрый.
Зина жевала конфеты и смеялась. Игорь разглаживал ногтем серебристые обертки, которые она бросала в блюдце, и складывал их одна на другую, ровно-ровно, край в край.
— Мне из больницы звонили, — сказал он шепотом. — Ты, Павлуха, молодец.
В углу стоял трехколесный велосипед, обвешанный пакетами и погремушками.
«Подарки, — сообразил Павлуха. — Смехота: только родился — и уже подарки. За что?»
Павлуха сунул руку в карман, нащупал там пачку денег и снова принялся считать: «Мамке тридцать рублей, себе на полмесяца, Роману за пропитание…» — Он посмотрел на Романа.
Роман был громадным, веселым, счастливым.
— Ешь, Павлуха, — говорил он. — Рубай колбасу, сыр голландский, шпроты. Закусывай. У меня сын…
«Не возьмет, — тоскливо подумал Павлуха. — Еще даст по шее, пожалуй».
Павлуха вытащил руку из кармана, слез со стула на пол. Он снял свои сапоги, потом прошел босиком к велосипеду и поставил их там.
— Это хорошие сапоги, — сказал он. — Рыбацкие. Это от меня… Пускай носит…
Дубравка сидела на камне, обхватив мокрые колени руками… Море напоминало громадную синюю раковину. Горизонт далеко-далеко: видны самые дальние корабли. Они словно поднимаются над водой и медленно тают в прозрачном воздухе.
Камень давно оторвался от берега, сжился с волнами, с их беспокойным характером и, мокрый от брызг, сам блестел, как волна. Камень был ее другом.
На берегу у самой воды бродили мальчишки. Зевали от жары и безделья.
— Смотрите, какое облако! Это волна хлестнула до самого неба и оставила там свою гриву.
— Дура, — скажут они и добавят: — Поди проветрись.
Мальчишки — враги.
Еще недавно Дубравка гоняла с мальчишками обшарпанный мячик, ходила в горы за кизилом и дикой сливой, лазала с ними на заборы открытых кинотеатров, чтобы бесплатно посмотреть новый фильм. Потом ей стало скучно.
— Вот тебе рыбий хвост, будешь русалкой, — говорили мальчишки.
— Бессовестные обормоты, — говорила Дубравка. А почему бессовестные, и сама не могла понять.
В начале лета Дубравка записалась в драматический кружок старших школьников. Ее не хотели принимать. Староста сказал:
— Разве ты сможешь осмыслить высокую философию Гамлета? Ты еще недоразвитая.
Руководитель кружка, старый седой человек с очень чистыми сухими руками, усмехнулся.
— Гамлета мы ставить не будем. Его смогли одолеть только два великих артиста: Эдмунд Кин и Василий Качалов. Не нужно смешить людей.
Старшеклассникам всегда кажется, что они умнее всех. Они возмущались, доказывали, что Гамлет для них прост, как мычание. Перессорились между собой, а на следующий день согласились ставить «Снежную королеву».
Роль Маленькой разбойницы досталась Дубравке.
Потом все начали влюбляться. Мальчишки писали девчонкам записки. Девчонки жеманно щурились, поводили плечами и неестественно хохотали по самому пустячному поводу.
Мальчишки вели себя шумно, много восклицали. О понятном старались говорить непонятно. Уходя с репетиций, они выжимали стойки на перилах мостов, на гипсовых вазонах с настурциями, толкали девчонок в цветочные клумбы.
Дубравку они заставляли передавать записки и надменно щелкали по затылку.
Сначала Дубравка вела себя смирно, терпела из любопытства, потом начала грубить.
Девчонки говорили, забирая у нее письма:
— Опять послание. Надоело уже… Ты не разворачивала по дороге?
— Я такое барахло не читаю, — отвечала Дубравка.
Она укусила Снежную королеву за палец, когда та погладила ее по щеке.
Как-то Дубравка взяла тетрадь, переписала в нее аккуратным почерком письмо Татьяны к Онегину и послала в запечатанном конверте самому красивому и самому популярному мальчишке — Ворону Карлу.
На следующий день мальчишки, кто силой, кто хитростью, заставляли девчонок писать всякие фразы — сличали их почерки с письмом. Только у одной девчонки они не проверили почерк, у Дубравки.
Она сидела на стуле перед сценой. Ей хотелось забросать всех этих взрослых мальчишек камнями. Ей хотелось, чтобы взрослые девчонки натыкались на стулья, падали и вывихивали ноги. Она сидела стиснув пальцы, и в глазах ее было презрение.
К Дубравке подошел старый артист. Он положил ей на голову сухую теплую руку.
— Старшие школьники — бездарный возраст, — сказал он, кивнув на сцену. — Им невдомек, что самая прелестная сказка называется «Золушкой».
Он ласково шевелил Дубравкины волосы.
— Ты способная девочка. В тебе есть искренность. Кстати, почему тебя назвали Дубравкой?
— Не знаю…
— Красивое имя… Ты хочешь стать актрисой?
— Не знаю…
— Самая мудрая сказка на свете называется «Голый король». А искусство — это маленький мальчик, который сказал: «А король-то голый!»…. Значит, не знаешь, почему тебя назвали Дубравкой?
— Просто назвали — и всё.
Артист снял свою руку с ее головы и направился к сцене, очень прямой, очень легкий. Дубравке казалось, что под одеждой у него натянуты струны и они тихо звенят, когда он шагает.
После репетиции Дубравка шла позади ребят. Мальчишки еще не угомонились — допытывались, кто отважился послать такое письмо Ворону Карлу. Девчонки отвечали уклончиво, будто знали, да не хотели сказать.
Дубравка забежала вперед, забралась на решетчатый забор санатория. Крикнула с высоты:
— Это письмо написала я!
Снежная королева расхохоталась деревянным смехом.
— Врет, — сказала она.
Дубравка перелезла через забор и еще раз крикнула:
— Глупость вам к лицу. Всем, всем! Вы самый бездарный возраст!
Разбойники и тролли, потеряв свое степенство, полезли на забор. Но у Дубравки были быстрые ноги. Она отлично знала этот сад, принадлежавший санаторию гражданских летчиков.
Вечером она приплыла к своему камню.
Она думала, почему так красива природа. И днем красива, и ночью. И в бурю, и в штиль. Деревья под солнцем и под дождем. Деревья, поломанные ветром. Белые облака, серые облака, тяжелые тучи. Молнии. Горы, которые тяжко гудят в непогоду. А люди красивы, только когда улыбаются, думают и поют песни. И еще, знала Дубравка, что особенно красивыми становятся люди, когда совершают подвиг. Но этого ей не приходилось увидеть еще ни разу.
Волны шли с моря, как упрямые, беспокойные мысли. Они будто хотели сообщить людям тайну, без которой трудно или даже совсем невозможно прожить на свете.
Когда Дубравка вышла на берег, ее окружили мальчишки.
— Эй ты, артистка из погорелого театра!
Дубравка опустилась на теплую гальку.
Один из мальчишек, толстый, с большими кулаками, по прозвищу Утюг, толкнул ее коленом.
— Поднимайся, поговорить нужно.
Дубравка вскочила, ударила Утюга головой в подбородок. Утюг опрокинулся навзничь. Перепрыгнув через него, Дубравка побежала к лестнице.
Мальчишки гнались за ней, как уличные собаки за кошкой.
У морского вокзала беспокойно кружились люди. Они только что сошли с парохода и расспрашивали прохожих, как проехать к санаториям и домам отдыха.
Дубравка подбежала к молодой женщине с желтым кожаным чемоданом.
— Тетенька, можно я постою возле вас?
— Спасибо за честь, — сказала женщина. — Мне очень некогда.
Тут она увидела мальчишек. Мальчишки смотрели на Дубравку хищными глазами и откровенно потирали кулаки. Женщина засмеялась тихонько.
— Трудно тебе живется, я вижу. Ты не бойся, я тебя в обиду не дам.
— Я не боюсь. Просто их больше, — сказала Дубравка. — А вам в какой дом отдыха?
— Мне ни в какой. Я сама по себе.
Свет фонарей падал сверху на волосы женщины, зажигая в них искры. Ее глаза мягко блестели в темноте.
«Ух, какая красивая», — удивилась Дубравка. Она осторожно взяла женщину за руку:
— Вы комнату снимать будете? Пойдемте в наш дом. Мы живем в хорошем месте. Вам понравится, я знаю… Там есть одна свободная комната.
Всю дорогу Дубравка бежала боком. Она смотрела на женщину. В горле у нее пересохло от волнения. Дубравка глотала слюну и все боялась, что женщина сейчас повернется и уйдет в другую сторону и след ее затеряется в узких зеленых улочках.
Она снова тронула женщину за руку.
— Скажите, пожалуйста, как вас зовут?
Так они познакомились: Дубравка и Валентина.
Дом, где жила Дубравка, с одной стороны был похож на кособокую мечеть, с другой — на греческий храм. Были здесь мансарды, мавританские галереи и крепостные башни, украшенные ржавыми флюгерами. Каменные и деревянные лестницы выползали из дома самым неожиданным образом. Одна из них, железная, даже висела в воздухе, как подвесной мост.
Дом покорял курортников своей безудержной фантастичностью. Вокруг него тесно росли кусты и деревья. Цветы пестрели на стенах, как заплаты на штанах каменщика.
Валентина поселилась во втором этаже, в крошечной комнатушке, получив в свое распоряжение железную койку с сеткой, тумбочку, а также сквозной вид из окна на крыши, горы и море.
В небе тарахтел рейсовый вертолет, летающий через перевал в душный областной центр. Ночь стекала с гор, наполняя улицы запахом хвои и горького миндаля.
Внизу, в такой же крошечной комнатушке, на такой же железной кровати лежала Дубравка. Она думала о Валентине. Таких красивых женщин ей еще не приходилось встречать в своей жизни ни разу. Может быть, это сумерки виноваты. Может быть, днем она станет обычной. Вечером люди всегда красивее. Вечером не видны морщины.
Дубравке было душно под простыней. Она встала с постели и, как была в трусиках и майке, полезла на улицу через открытое окно.
— Сломаешь ты себе когда-нибудь голову, — сонно проворчала Дубравкина бабушка. — Куда тебя все время несет?
— Я пойду спать в сад на скамейку, — шепотом ответила Дубравка. — Разве это комната? Здесь кошка и та задохнется.
— Иди. В твоем возрасте скамейки не кажутся жесткими, — сказала бабушка.
Дубравке не спалось. Она смотрела на окно Валентины, все в серебристых лунных потеках. Скамейка качалась на гнилых столбиках-ножках. Дубравка ворочалась с боку на бок. Так и не заснув, она встала и, крадучись, пошла к санаторию учителей.
В большом доме с каменными колоннами, с лестницами и балюстрадами из желтого туфа свет был погашен. В окнах колыхались шелковые занавески. Было похоже, что все отдыхающие сидят и курят назло врачам, и белый дымок клубится возле каждого растворенного настежь окна.
В вестибюле дремала вахтерша, загородив лампу курортной газетой.
У фонтана, который шуршал мягкими струями, жили цветы. Дневные цветы спали, ночные — бодрствовали. Черные бабочки щекотали их хоботками и уносили на крыльях комочки пыльцы.
Дубравка посидела на каменной кладке забора, потом тихо спустилась в сад и, прикрытая кипарисовой тенью, побежала к клумбе с гвоздикой и гладиолусами.
Ночью гладиолусы напоминали балерин. Они будто поднялись на носочки и всплеснули руками.
Дубравка любила гвоздику. Еще давно бабушка сказала ей, что гвоздика — цветок революции.
Дубравка осторожно срывала гвоздику с клумбы. На заборе она перебрала цветы и, спрыгнув на тротуар, пошла к своему дому.
Бензиновый запах осел на асфальт жирным слоем, В гаражах остывали автобусы. Прогулочные катера терлись о причалы белыми боками. В стеклах витрин отражались звезды. Ночь подошла к своей грани. Она еще не начала таять, но уже где-то за горизонтом вызревал первый луч утра.
Во дворе Дубравка столкнулась с мужчиной. Он снимал комнату в Дубравкином доме. У него было двое ребят-малышей. От мужчины пахло рыбой и табаком. Звали его: Петр Петрович.
Дубравка спрятала цветы за спину.
— Я вижу насквозь, — сказал мужчина, — ты от меня ничего не скроешь.
— И не собираюсь… — Дубравка встряхнула букет. — Я нарвала их в санатории учителей.
— Зря, — сказал мужчина. — В городском саду гвоздика крупнее.
Дубравка поднялась по висячей лестнице, с лестницы — на карниз. Мужчина смотрел на нее снизу и попыхивал папиросой.
Ну и пусть смотрит. Дубравка дошла до водосточной трубы и полезла по ней к башенке с флюгером. Еще по одному карнизу она дошла до открытого окна Валентины. Посидела на подоконнике, свесив ноги, посмотрела, как мигает красноватый огонь маяка. Потом влезла в комнату, нащупала на тумбочке стакан, налила в него воды из кувшина и поставила в воду цветы.
Дубравку разбудило солнце.
На мощенной плитняком дорожке двое малышей в красных трусиках с лямками насаживали на прутья апельсинные корки. Малыши били прутьями по подошвам сандалий. Апельсинные корки летели, как желтые ракеты, и мягко шлепались возле коротконогой белой собачонки. У собаки были страшные усы, лохматые брови, борода клином. Звали ее: Кайзер Вильгельм Фердинанд Третий или, попросту, Вилька. Она пыталась ловить апельсинные корки зубами, даже грызла их, на потеху малышам, и морщилась. Потом она поднялась из уютной солнечной лужи под кустом, издала несколько звуков, похожих на кашель, и убежала.
Малышей в красных трусиках звали Сережка и Наташка. Были они близнецами. Когда они ревели, то становились друг к другу спиной, чтобы рев слышался со всех сторон. Дрались плечо к плечу. Засыпали вместе и просыпались одновременно. По очереди они только задавали вопросы.
Дубравка давно уже знала, что единственное спасение от вопросов — вопросы.
— Валентина Григорьевна не выходила?
Брат и сестра переглянулись. Сказали хором:
— Какая?
— Очень красивая. Она комнату в той башне снимает.
Дубравкина бабушка высунулась в окно и позвала Дубравку завтракать.
— Как только она выйдет, — наказала малышам Дубравка, — кричите мне.
Сережка и Наташка важно кивнули.
Не успела Дубравка выпить кружку молока, как во дворе раздался крик:
— Дубравка, она вышла!
Дубравка выглянула в окно.
Посреди двора стояла Валентина. В руке она держала белую пляжную сумку. Платье на ней было тоже белое и узкое, в крупных пунцовых цветах.
Дубравка поперхнулась молоком. Днем Валентина оказалась еще красивее.
Бабушка посмотрела во двор.
— Радуга, — сказала она. — Дай бог, чтоб не мыльный пузырь.
«Радуга, — подумала Дубравка. — Почему нет такого женского имени?» И спросила вдруг:
— Это ты меня Дубравкой назвала? Почему?
— Так, — ответила бабушка.
Во дворе, перед Валентиной, взявшись за руки, стояли Сережка и Наташка.
— Почему вы такая красивая? — спросила Наташка.
— Потому что я мою уши. — Она хотела еще что-то сказать. Но тут из дома вышел мужчина с такими же темными глазами, как у Сережки и Наташки. Он взял малышей за руки.
— Идемте немедленно мыть уши. Я тоже буду мыться душистым мылом.
— Вам это вряд ли поможет, — насмешливо сказала Валентина.
— Спасибо, я буду мыть уши без мыла… — Мужчина улыбнулся и повел ребят к набережной.
Валентина смотрела им вслед, покусывала губы, потом, спохватившись, крикнула:
— Пожалуйста! — и принялась разглядывать дом.
— Нравится? — спросил ее кто-то сверху.
Она подняла голову. На ступеньке висячей лестницы сидела Дубравка.
— Здравствуйте, — сказала Дубравка.
Встав на цыпочки, Валентина пожала Дубравкину руку, крепко, как хорошему, верному товарищу. Потом спросила, махнув сумкой в сторону набережной:
— Кто этот человек?
— Это Сережкин и Наташкин отец. Петр Петрович. Он всегда дразнится. У него не поймешь, когда он говорит серьезно. Он прозвал наш дом Могучая фата-моргана.
— Почему?
— Ему так хочется. Он чудак.
Валентина еще раз оглядела дом.
— Он и правда похож на фата-моргану.
— Может быть, — согласилась Дубравка. — Только я не знаю, что это такое.
— Ничего, — сказала Валентина, — просто забавный мираж.
Мальчишки лежали на пляже вверх лицом. Они изо всех сил надували животы. Считалось, что к надутому животу легче пристает загар. Лежать с надутыми животами тяжело. Скоро мальчишки устали, повернулись к солнцу спинами.
— Попадись мне эта Дубравка, — сказал Утюг ни с того ни с сего.
Его друзья не шелохнулись. Они лежали, словно пришитые к земле солнечными нитками. Им было лень говорить.
— Попадется, — закончил свою короткую речь Утюг.
Утюг был местный. Прозвище он получил за то, что не умел плавать.
— Вода не держит, — объяснял он. — У меня повышенная плотность организма.
Утюг верховодил на берегу. Он бросал на спины загоральщиков сухой лед, выпрошенный у продавцов мороженого, ловил девчонок в веревочные силки, закатывал им в волосы колючки. Но больше всего он любил посещать салон, где соревновались кондитеры. В этом салоне давали отведать пирожное, какое хочешь, душистые кексы и сливочное печенье. Нужно было только заплатить за билет, выслушать лекцию о белках, витаминах и углеводах. Пробовать можно бесплатно. Правда, очень скоро Утюга перестали туда пускать. У него оказался слишком большой аппетит и очень маленькая совесть.
Утюга часто били. Но вчерашний Дубравкин удар Утюг считал оскорблением.
— Пусть только появится, — бормотал он. — Что лучше: леща ей отвесить или макарон отпустить?
— И того и другого, — предложил кто-то из ребят равнодушным голосом. — Чем больше, тем лучше.
— Ее сначала поймать нужно.
— Вон она идет! — крикнул Утюг.
Мальчишки вскочили, стряхнули налипшую на животы гальку. Они сумрачно глядели на Дубравку. А та даже не повернула головы в их сторону.
Дубравка шла по пляжу с Валентиной. Это было очень приятно и необычно. Загоральщики поворачивались им вслед. Взгляды были всякие: восхищенные, удивленные, даже завистливые и злые. Не было равнодушных взглядов. Разогретые солнцем люди, обычно лениво уступающие дорогу, вежливо подвигались. Говорили «пожалуйста» — слово, которое не часто услышишь в магазинах, автобусах и на общественных пляжах.
Валентина и Дубравка выбрали место почти у самой воды. К их ногам подлетел волейбольный мяч. Какие-то загорелые парни прибежали за ним. Они долго не могли подхватить мяч. Они бы возились с ним полчаса, улыбаясь и бормоча извинения, но Валентина сильным ударом отбросила злополучный мяч далеко за спину.
По мелкой воде, громко хохоча и брызгаясь, прошли старшие школьницы из драмкружка. Они украдкой посматривали на Валентину.
— Дубравка, можно тебя на минутку? — сказала Снежная королева, грациозно изогнув спину.
— Что? — сказала Дубравка, подойдя.
— Почему ты не ходишь в кружок? Ведь ты так хорошо играла, — ласково спросила Снежная королева, глядя через Дубравкину голову.
«Потому что вы злые кобылы, — хотела сказать Дубравка, — у вас только мальчишки на уме». Но промолчала.
— Кто эта женщина? — зашептали девчонки.
— Артистка из Ленинграда, — сказала Дубравка. — Народная артистка республики. Знаменитая.
Девчонки сдержанно загалдели:
— Я говорила.
— Нет, это я говорила.
И только Снежная королева, не в силах совладать с ревностью, пожала плечами.
— Для народной артистки она недостаточно интересная. Серые глаза, подумаешь. Черные кинематографичнее. И волосы…
— Нет, красивая, — возразила Дубравка. — Даже очень красивая, это всякий скажет.
— Красивая, — подтвердили остальные.
Дубравка фыркнула надменно и, выгнув спину, как это делала Снежная королева, подошла к Валентине.
— Жабы, — сказала она. — Лицемерки…
Потом мимо них прошли мальчишки.
Утюг будто ненароком споткнулся и упал. Поднимаясь, он швырнул из-под ноги целый фонтан мелких камушков.
— Ладно, Утюг, — сказала Дубравка. — Запомни.
Валентина засмеялась:
— Смешная ты, Дубравка. Ты, наверное, с целым светом воюешь.
— Хороших людей я не трогаю. А Утюг пусть запомнит.
Когда мальчишечьи головы круглыми поплавками заскакали на волнах, Дубравка скользнула в воду и поплыла вслед за ними.
Утюг порядочно отстал от приятелей. Он плыл, крепко держась за надувной круг. Что-то цепкое обвило его ноги и с силой дернуло вниз. Страх плохой товарищ — Утюг выпустил резиновый поплавок, заколотил руками по воде и тотчас окунулся с макушкой, блестяще оправдав свое прозвище.
Ноги его освободились.
Утюг вынырнул, хватил ртом воздух и увидел прямо перед собой Дубравку. Она преспокойно лежала на его круге.
— Тони, — сказала она.
Утюг покорно утонул.
Через секунду он снова вынырнул на поверхность.
— Отдай круг!
— Бери, — сказала Дубравка и оттолкнула круг от себя.
— Ап… — сказал Утюг. — Ап… — Волна забила ему рот мягкой соленой пробкой. Он бултыхался, не надеясь на помощь Дубравки и стыдясь крикнуть в ее присутствии. А она плавала рядом. И круг тоже плавал рядом.
Утюг тонул. Глаза его стали желтыми, круглыми, как большие янтарные бусины.
— Ладно, — наконец сказала Дубравка. — На сегодня хватит. — Она подтолкнула круг к Утюгу и, нырнув, скрылась в волнах.
Утюг выбрался на берег жалкий и обессиленный. Он уселся возле Валентины. Долго кашлял, поджимал живот и фыркал, выдувая воду из носоглотки.
— Тяжело? — насмешливо спросила Валентина.
— Эх, — хрипло сказал Утюг. — Чертово море… Чертова Дубравка, плавает, как акула…
С этого дня началась громкая слава Дубравки. Мальчишки мстили ей на берегу всеми средствами, пускались на недозволенные приемы. Но Дубравку не так легко было застать врасплох. Она все время ходила под надежной защитой Валентины.
Дубравка топила мальчишек в море одного за другим. Она взбиралась им на плечи и, схватив за волосы, окунала до тех пор, пока они не начинали кричать.
— Пей нарзан, — говорила она своей жертве. — Хлебай.
Потом она уплывала на свой камень, садилась там, обхватив мокрые колени руками.
Волны бухали тяжело и настойчиво. Отступая от берега, они издавали такой звук, словно кто-то громадный всасывал сквозь зубы воздух. Волны поднимали гальку со дна. Круглые камни бежали за морем и грохотали. Казалось, проносятся мимо скорые поезда — один за другим, один за другим. Куда они мчатся, в какую даль? К каким берегам, к каким океанам?
Желтые пятна на воде сталкиваются, дробятся. Черные мелкие крабы сидят в трещинах скалы, грызут слюдяные чешуйки. Крабы боятся всего, даже птичьих теней.
Иногда вместе с Дубравкой приплывала к камню Валентина. Дубравка показала ей раковину. Раковина лежала глубоко на дне, и никто не мог ее достать. Валентина попробовала нырнуть. Она вылезла из воды бледная и долго не могла отдышаться. И долго у нее плыли круги перед глазами, завиваясь спиралями, как известковое тело раковины.
Валентина не мешала Дубравке воевать с мальчишками. Только просила:
— Не трогай, пожалуйста, Утюга в воде. Он и так наказан.
И спрашивала:
— Из-за чего, собственно, разгорелась война?
Дубравка отвечала:
— Не знаю… Просто они все уроды. Противно на них смотреть. — Валентина смеялась.
Однажды вечером к Дубравкиному дому пришла делегация — драмкружок старших школьников вместе с руководителем.
Девчонки шли впереди. Они волновались, то и дело поправляли складки на юбках, неестественно приседали. Мальчишки подобрали свои и без того поджарые животы. Никто не совал руки в карманы. Поэтому руки казались лишними. Старый руководитель то и дело покашливал.
Сережка и Наташка играли во дворе в камушки. Они первыми увидели нарядную делегацию. Первыми успели задать вопрос:
— Вы к кому?
— Мы хотим видеть народную артистку республики, — пересохшими голосами сказали девчонки.
Сережка и Наташка переглянулись, взялись за руки и пожали плечами.
— Какую?
— Такую… — Девчонки замялись. Потом одна из них, с голубым платочком на голове, в спектакле она играла Ворону Клару, выступила вперед.
— Артистка такая… Волосы у нее каштановые. Пышные. Глаза серые. Большие-большие…
— Ага, — кивнули Сережка и Наташка. Они запрокинули головы и дружно закричали:
— Валентина Григорьевна!
Валентина выглянула из окна.
— К вам вон сколько людей! — горланили Сережка и Наташка. Валентина сошла вниз и растерянно спросила:
— Вы действительно ко мне?
— Действительно, — ответила за всех девчонка в голубом платочке.
Ребята, стоявшие позади, приподнимались на цыпочки, чтобы лучше видеть артистку. Руководитель застенчиво улыбался. Его белые чистые пальцы слегка вздрагивали.
— Мы пришли пригласить вас на генеральную репетицию нашего драмкружка, — разрумянившись от собственной смелости, частила Ворона Клара. — Вы, как прославленная артистка, окажете нам честь. Мы будем очень рады. Мы все вас просим.
Валентина как-то жалобно улыбнулась.
— Но кто вам сказал, что я артистка?
— Мы знаем. Не стесняйтесь! — радостно закричал весь игровой состав «Снежной королевы».
— Нет, я не могу… Это недоразумение…
Видя, что дело принимает такой оборот, старый артист поспешил к ребятам на помощь. Он с достоинством поклонился.
— Дорогой коллега, — сказал он. — Я двадцать лет назад покинул театр. Сейчас многое изменилось. У вас могут быть личные мотивы скрывать свое имя. Но просьба детей всегда была святой для артиста. Даже Василий Иванович Качалов, с которым я имел удовольствие работать на одной сцене…
— Это недоразумение, — перебила его Валентина. — Никакая я не артистка. Я с удовольствием пойду к вам на репетицию. Но, ей-богу, я не имею никакого отношения к театру… Я просто инженер. Специалист по набивным тканям. — Она споткнулась на слове «специалист», посмотрела на артиста серыми испуганными глазами и добавила: — Я… я могу показать документы… Извините меня.
— Извините ее, — вмешались Сережка и Наташка. — Она больше не будет.
Стало тихо.
Старшие школьники, казалось, перестали дышать. Но вот тишина сменилась насмешливым пофыркиванием мальчишек и возмущенным перешептыванием девочек.
Старый артист замигал от волнения и, театрально приложив руки к груди, воскликнул:
— Простите, сударыня!
Он деланно засмеялся, стараясь придать недоразумению веселый, непринужденный оттенок. Старшие школьники его не поддержали. Они были уязвлены в своих самых высоких чувствах.
Валентина сухо поклонилась и поспешно ушла к себе в комнату.
Снежная королева надменно вскинула брови.
— Я говорила: для актрисы она недостаточно интересна.
— По-моему, для актрисы она слишком интересна, — возразил ей Ворон Карл. — Это даже лучше, что она не актриса.
Старый руководитель смотрел на ступеньки лестницы, по которым ушла в свою комнату Валентина.
— Нет границ для прекрасного, — тихо сказал он.
— Стоило унижаться, — фыркнул кто-то из разбойников.
Старшие школьники сердито смотрели друг на друга.
— Попадись мне эта Дубравка! — сказала Снежная королева.
— А я тут.
Дубравка сидела на подвесной лестнице. Ее заслоняли светлые листья алычи.
— Обманули дураков, — сказала она и добавила, посмотрев на старого артиста: — Это к вам не относится.
— Спасибо, — поклонился артист и зашагал от дома в сторону набережной.
— Ну ты и дрянь! — крикнула Снежная королева.
Один из мальчишек кинул в Дубравку щепкой. Ворон Карл опять засмеялся.
— Пойдемте, — сказал он.
— Пойдем, — согласились мальчишки. А девчонки еще долго оборачивались и смотрели на Дубравку, щуря глаза: одни — от злости, другие — от недоумения.
Дубравке было грустно. Она долго смотрела в оконное стекло. Отражение в стекле немного двоилось. Оно было похоже на старую засвеченную фотографию. Дубравка навивала на палец короткие, жесткие кудряшки и думала: «Будь у меня такие же волосы, как у Валентины, ни один мальчишка не посмел бы бросить в меня щепкой».
Отражение колыхнулось. Это раму качнуло ветром. Но Дубравка успела заметить, как за ее головой во дворе появилась Валентина. Дубравка стала смотреть туда.
Валентина села на скамейку. В руках она держала книгу, но не читала.
Дубравка хотела подбежать к ней. Но тут из-за кустов вышел старый артист — руководитель драмкружка.
«Извиниться хочет», — подумала Дубравка.
Старый артист опустился перед Валентиной на колено и заговорил, прижимая руку к груди.
Дубравка услышала слова:
— Я потрясен. Это наваждение… Я словно воскрес, увидев сегодня чудо. Вы — чудо!..
Артист порывисто приподнялся, и Дубравке показалось, что он весь заскрипел, как старый рассохшийся стул.
— Эх… — сказал кто-то совсем рядом. Дубравка посмотрела вниз. Под висячей лестницей, прислонившись к стволу алычи, стоял отец Сережки и Наташки.
— Красиво, — прошептал он. — Смотри, Дубравка. Слушай. Сейчас вступит оркестр.
Валентина сидела растерянная и смущенная. Артист говорил что-то, вскидывал резким движением легкие волосы.
Дубравка сунула в рот два пальца. Свист прозвучал резко, словно махнули хлыстом.
— Браво! — громко сказал отец Сережки и Наташки.
Дубравка спрыгнула с лестницы, независимо прошла по двору. Обернувшись у калитки, она увидела, как к Валентине и оторопевшему руководителю драмкружка подошел Петр Петрович.
Дубравка шла по верхнему шоссе. Впереди, на раскаленном бетоне, блестели голубые лужи. В них отражались облака и деревья. Когда Дубравка подходила ближе, они испарялись и вновь возникали вдали. Они словно текли по дороге. Сверкающие голубые лужи…
Дубравка ушла в горы. Она ходила там долго. А вечером, когда она сидела на парапете набережной, кто-то тронул ее за плечо.
Рядом стоял старый артист.
Дубравка независимо улыбнулась и заболтала ногами.
— Извинись, пожалуйста, перед Валентиной Григорьевной за меня.
— А вы сами разве не можете этого сделать?
— Не могу, — сурово сказал артист. — Я сделаю это позже. И, пожалуйста, не воображай о себе невесть что… — Он помолчал и снова заговорил, но уже мягко, почти нежно:
— Может быть, это хорошо, что ты не умеешь прощать. Но от этого черствеет сердце. Я не знаю, что хуже: быть мягким или быть черствым. Я знаю, например, что ты обо мне думаешь. Я на тебя не в обиде. Если человек вдруг упал, а потом высоко поднялся, то судить его будут по последнему…
Он не положил на Дубравкину голову своей руки, как бывало. Он просто сказал:
— До свидания, девочка. — И пошел на другую сторону набережной. Туда, где шумел народ, где витрины устилали асфальт тротуаров желтыми электрическими коврами. И снова Дубравке показалось, что у него под пиджаком звенят струны.
Ночью Дубравка залезла в санаторий учителей и нарвала там букетик гвоздики.
Она пробралась по скрипучим карнизам, по ржавой водосточной трубе. Она уселась на подоконник в комнате Валентины и на испуганный вопрос: «Кто это?» — спокойно ответила:
— Это я. Принесла вам гвоздику.
Валентина поднялась с кровати. Сказала грустно:
— Почему искусство такое… непримиримое? Почему так неприятно, когда тебя уличают в том, что ты не принадлежишь к нему?
— Это я наврала, что вы артистка, — сказала Дубравка.
— Зачем?
— Не знаю. Извините меня.
Валентина взяла у Дубравки гвоздику, поставила в стакан с водой.
— Почему ты мне приносишь цветы?
— Это я знаю, — сказала Дубравка. — Я вас люблю.
— За что? — тихо спросила Валентина. — Я ведь ничего не сделала такого… Я понимаю, девчонки иногда влюбляются в артистов, даже не в самих людей, а просто в чужую славу. За что же любить меня?
— Вы красивая… Бабушка назвала вас Радугой.
Валентина села на подоконник, свесила ноги и чуть-чуть сгорбила спину.
— У меня бабушка спросила: не влюбилась ли я в какого-нибудь мальчишку? — продолжала Дубравка, глядя, как переливаются огни вывесок и реклам на приморском бульваре. — Будто я дура. А вы знаете, иногда я чувствую: подкатывает что-то вот сюда. Даже дышать мешает, и я всех так люблю. Готова обнять каждого, поцеловать, даже больно сделать. Тогда мне кажется, что я бы весь земной шар подняла и понесла бы его поближе к солнцу, чтобы люди согрелись и стали красивыми. Мне даже страшно делается… Разве можно столько любви отдать одному человеку? Да он и не выдержит… А иногда я всех ненавижу.
— Расскажи мне об отце этих малышей — Сережки и Наташки, — сказала Валентина.
Какая-то смутная тревога подступила к Дубравкиному сердцу. Дубравка съежилась.
— Зачем? — спросила она.
— Просто так… Мне кажется, он славный человек.
— Он странный… Купается ночью. У него жена умерла. Зачем вам? От него табаком пахнет.
Валентина смотрела на верхушки кипарисов, за которыми на морской зыби пролегла лунная тропка.
— Красиво, — сказала она.
— Красиво… — прошептала Дубравка, поймав себя на том, что море и горы стали для нее скучными и мертвыми, как пейзажи на глянцевитых сувенирных открытках. Она заторопилась домой. Прошла по карнизу и, расцарапав живот о проволоку на водосточной трубе, соскользнула на другой карниз и с него — на подвесную лестницу.
Она кое-что знала об отце малышей — Сережки и Наташки. Раньше она робела перед ним, как робеют ребята перед директором школы. Теперь она чувствовала к нему острую неприязнь.
Он приехал к морю на целых два месяца, потому что не отгулял отпуск в прошлом году. Отдыхать он не очень умел. Сам с собой играл в шахматы. Уходил на колхозных сейнерах ловить ставриду. Сережка и Наташка иногда по три дня жили на попечении соседей. Это он прозвал беспризорную собачонку Кайзер Вильгельм Фердинанд Третий. Встречая курортных знакомых, он говорил:
— Одолжите сто рублей. Отдам в Ленинграде.
Соседи и знакомые конфузливо оправдывались, недвусмысленно пожимая плечами. Вскоре они перестали попадаться ему на улице, предпочитая при встрече перейти на другую сторону, или прятались в подъездах домов. А он ходил со своими ребятами или просто один, пропадал с рыбаками на море и, кажется, не жалел ни о чем.
Утром к Дубравке в комнату залезли Сережка и Наташка.
— Дубравка, что такое Лихая пантера? — спросили они.
— Вроде тигра, — сонно ответила Дубравка.
Сережка и Наташка внимательно осмотрели ее, даже пощупали пальцы на ее руках и сказали:
— Почему тебя папа Пантерой назвал?
Дубравка вскочила.
— Он негодяй, ваш папа!
Близнецы насупились и молча полезли через окно на улицу.
— Он сам еще хуже! — крикнула Дубравка, высунувшись из окна.
Во дворе стояли Валентина и Петр Петрович. Сердце у Дубравки екнуло. Она хотела крикнуть: «Не ходите с ним на пляж!» Ей хотелось спросить: «Разве вам плохо со мной?» Но она с шумом захлопнула створки окна.
«Не пойду сегодня на пляж, — думала она. — Не стану я ей навязываться… Выбрала себе этого… Я сейчас надену ботинки и пойду в горы…»
Но вместо ботинок она натянула резиновые купальные туфли, надела на голову белую абхазскую шляпу с бахромой, свой лучший сарафан и побежала на пляж.
На пляже, у самой воды, двое взрослых и двое малышей играли в волейбол.
Валентина увидела Дубравку, улыбнулась и кинула ей мяч.
— Бей, Дубравка!
Дубравка ударила изо всей силы ногой. Мяч упал в море и заскакал на мелкой зыби у самого берега.
— Пантера, — сказал Сережка и побежал за мячом, сердито поглядывая на Дубравку.
— Пантера, — сказала Наташка.
Дубравка скинула сарафан, вошла в воду и поплыла. Нырнет — вынырнет. Нырнет — вынырнет. Она заплыла дальше всех.
С берега доносился едва слышный шум голосов, смех, похожий на хлопанье крыльев. Кто-то визжал. Дубравка поморщилась, перевернулась на спину. Она лежала в воде, раскинув руки. Вода прикрыла ей уши мягкими большими ладонями. Громадное небо сверкало, и глаза не выдерживали его блеска. Дубравка закрыла глаза, потом вдруг перевернулась на живот и резким кролем понеслась к берегу. Она отыскала среди купающихся человека с глазами темными, как у Сережки и Наташки.
— Ну, держись!
Она нырнула и дернула его за ноги, потом забралась ему на плечи.
— Вот тебе!
Петр Петрович сжал Дубравкины руки. Он погружался все глубже и глубже. Он смотрел Дубравке в глаза, и было похоже, что он смеется. Он словно хотел сказать:
— Хорошо здесь под водой.
«Что тебе нужно? Пусти!» — кричала про себя Дубравка. Она не успела вздохнуть, перед тем как упала в воду лицом. Ей было очень трудно сейчас. А Петр Петрович подмигивал ей:
— Куда ты торопишься? Давай поплаваем…
— Пусти!!!
Солнце плавало под водой желтыми колеблющимися шарфами. Водоросли щекотали Дубравкины ноги. Упругая тяжесть сдавливала ей виски. Шея вздрагивала. Дубравка вспомнила лицо Утюга, когда он тонул возле своего круга. Она чуть не крикнула по-настоящему. Петр Петрович выпустил изо рта большой пузырь. Пузырь побежал вверх, за ним побежали другие, помельче. Дубравка рванулась к поверхности. Она почувствовала, что руки ее освободились. Быстрее! Быстрее!.. И, когда Дубравка глотнула воздуха, она все еще бешено колотила руками по воде, словно желая выпрыгнуть из нее вся. Небо кружилось. Горы кружились. Совсем рядом плавал Петр Петрович. Он смотрел на нее с сожалением и приглаживал волосы.
Дубравка всхлипнула, отвернулась и быстро поплыла к своему камню. Она взобралась на камень и упала там, тяжело дыша. Ей не хотелось ни думать, ни шевелиться. Может быть, она и заснула бы так. Но вдруг она услышала позади себя шорох; вскочила и увидела злорадные лица мальчишек. Они подстерегали ее здесь, за камнем. Они шли мстить за обиды.
Камень высок. Очень высок! Прыгать с него невозможно. Внизу торчат из воды острые выступы.
— Попалась, Пантера! — кричали мальчишки.
Самым последним, сжимая в руке резиновый круг, карабкался толстый Утюг. Он кричал, отдуваясь:
— Сейчас мы отлупим тебя беспощадно!
На Дубравку посыпались мальчишечьи кулаки. Утюг не бил. Он только приговаривал:
— Я бы тебе дал. Только ты умрешь от моего удара.
Потом он растолкал мальчишек, помог Дубравке встать и сказал добродушно:
— Слушай, согласна, что ты попалась? Дай слово, что больше не будешь нарзаном поить, тогда мир. А то смотри, сейчас еще поддадим.
— Буду! — крикнула Дубравка. — Все время буду!.. Мне на вас и смотреть-то смешно.
Она сделала несколько быстрых шагов и прыгнула с камня.
— Убьется! — закричал Утюг.
Мальчишки подбежали к краю утеса. Они видели, как Дубравка, перелетев острые выступы, почти без брызг ушла в воду. Они проглотили завистливую слюну и честно выразили свое восхищение словами:
— Ох… Вот это артистка!..
Потом они уселись на край скалы.
Утюг схватил свой спасательный круг, разбежался и ухнул вниз солдатиком. Вода больно хлестнула его по согнутым коленям, ударила в подбородок, вырвала из пальцев надувной резиновый поплавок.
Когда Утюг вынырнул на поверхность, он увидел пляшущих на камне мальчишек. Они орали ему приветствия. Неподалеку колыхался спасательный круг. Он прощально булькал, выпуская из разорванного бока воздух. Рядом плавала Дубравка. Она удивленно и немного испуганно глядела на Утюга.
Утюг тоскливо отвернулся, приготовился тонуть и вдруг, сам того не заметив, поплыл к камню.
Обретенного так внезапно умения хватило ему ненадолго. Он медленно погружался.
— Набери побольше воздуха и ныряй, — услышал он возле себя голос Дубравки. — Не бойся, я помогу, если что…
Плыть под водой было легче. Утюг набирал воздух и вновь нырял. Камень становился все ближе и ближе.
Дубравка плыла рядом. Она вытащила обессиленного Утюга на острые выступы под скалой.
Над их головами промелькнул коричневый мальчишечий живот. Один, другой, третий… Мальчишки прыгали в воду.
— Тут на дне красивая раковина лежит, — сказала Дубравка.
— Умел бы я хорошо плавать, я бы ее достал… тебе, — сказал Утюг.
— Она глубоко. До нее донырнуть трудно.
На выступы под скалой лезли мальчишки.
— Ай да Утюг! — кричали они. — Ай да мы!
— Нужно с камнем нырять, — сказал Утюг. — С камнем в руках.
После обеда Дубравка постучала в комнату Валентины.
— Вот, — сказала она, входя, и поставила на подоконник большую мокрую раковину. — Эта та самая… Я ныряла за ней с камнем. С камнем хорошо… Возьмите ее с собой… Будете меня вспоминать.
Валентина хотела обнять Дубравку за плечи, но она выскользнула и убежала.
Дубравка сидела под лестницей, на соседских половиках, которые были вывешены на перила для сушки. Собачонка лежала у ее ног. Собака смотрела в заплаканные Дубравкины глаза и, конечно, не могла разобраться, почему плачет человек, если он не голоден, если его не побили палкой, не пнули ногой, не переехали хвост тяжелым тележным колесом.
После обеда Дубравка ходила на рынок за рыбой для ужина. Когда она пришла, то увидела Сережку и Наташку. Они сидели на корточках и подбирали с земли радужные черепки. Это была разбитая Дубравкина раковина. Из окна Валентины выглядывали сконфуженный руководитель драмкружка, Снежная королева, Ворон Карл, Ворона Клара и Петр Петрович.
— Они пригласили всех на спектакль, — сказал Сережка.
У Дубравки дрожали губы.
— Они говорят: жаль, что ты не играешь, — сказала Наташка. — Ты хорошо играла…
Дубравка услышала стук каблуков. По лестнице спускалась Валентина.
Сережка и Наташка подобрали обломки раковины, стали друг к другу спиной, готовясь зареветь.
Дубравка поставила кошелку с рыбой на окно своей комнаты и побежала. Она слышала, как Валентина кричала ей вдогонку:
— Дубравка, Дубравка, вернись!.. Он ведь нечаянно…
«Он, — думала Дубравка. — Все он…»
Вечером Дубравка забилась под лестницу. Стены здесь обросли плесенью. На старой паутине качались высохшие мухи. Мыши разгуливали под лестницей не торопясь. Собака Вилька приходила сюда ночевать.
— Вот, Вилька, как получается, — бормотала Дубравка. — Ты ведь сама знаешь. Тебе объяснять не нужно.
Собачонка прикрывала глаза. У нее были лиловые веки и сморщенный старушечий нос.
— Она такая красивая, а он… — вздохнула Дубравка.
Собака тоже вздохнула. Если бы она могла думать человеческими категориями, — может быть, она и поняла бы смысл этого слова — «красивая».
— Что она в нем нашла?! — крикнула Дубравка. — Он урод. Насмешник. Бесчувственный крокодил. Вилька, ты ничего не понимаешь в людях.
Собака положила морду на передние лапы. Дубравка пощекотала ей за ухом, взъерошила шерсть на собачьей спине и выбралась во двор.
Она поднялась по висячей лестнице, перелезла с нее на карниз. Водосточная труба. Еще карниз. Дубравка уселась на окно и тихо позвала:
— Вы спите?
— Иди сюда, — сказала Валентина.
Дубравка не шелохнулась. Спросила:
— Вы его любите?
— Дубравка…
— Он негодяй. У него пять жен. Шестую он отравил керосином. Он обворовал сберкассу. Он хочет убежать в Турцию.
— Дубравка, как ты смеешь!
— А вот смею. Он прохвост!
Валентина села на кровати.
— Уходи, — сказала она тихо и решительно. — Я тебя не хочу видеть.
Дубравка посопела немного и вдруг выкрикнула:
— А вы… Я тоже знаю про вас. Вы такая же, как и все!
Где-то у турецких берегов прошел шторм. Он раскачал море так, что даже у этого берега волны налезали друг на друга, схлестывались белыми гривами. Падали на берег, как поверженные быки, и с ревом уползали обратно.
Ветер прогнал всех людей с пляжа. Большие пароходы поднимались над молом, словно хотели присесть на бетон, отдохнуть. Прогулочные катера и рыбачьи сейнеры плясали возле причалов. Казалось, вот-вот они начнут прыгать друг через друга.
Парапет набережной был весь мокрый, весь в пене. Брызги долетали до витрин магазинов и кафе. Чайки, вытеснив жирных голубей, садились на крыши домов.
Дубравка лежала на пляже одна. Она знала секрет: если поднырнуть под первую, самую бешеную, волну и подождать под водой, изо всех сил работая руками, пока над головой пройдет вторая волна, то обратным течением тебя унесет в море. И можно будет плыть, взлетая на гребнях. Небо закачается над головой, и земля будет то пропадать, то появляться. Люди на берегу станут размахивать руками, говорить всякие слова о безумстве, но в этих словах будет восхищение и зависть.
Дубравка думала об этом просто так. Ей никого не хотелось удивлять. Ей казалось, что море нарочно разбушевалось сегодня, чтобы успокоить ее и утешить. Море было красиво. Оно было красиво так, что все Дубравкины горести потеряли свой смысл. Она вдруг словно освободилась от всего, что сковывало ее последнее время.
Дубравка услышала голоса. Она обернулась, чтобы сказать людям:
— Смотрите, какое море.
По пляжу шли Валентина, Петр Петрович, Сережка, Наташка, старый артист и Дубравкина бабушка.
— Что вам от меня нужно?.. — прошептала Дубравка. Ей стало страшно и одиноко. Она отступила к волнам.
— Дубравка! — крикнула Валентина.
Дубравка побежала вслед за уходящей волной и нырнула под другую, громадную, с опадающим белым буруном. Волна перевернула ее, подмяла под себя, протащила по самому дну, по скользким камням. Потом ее подхватило обратным потоком и унесло в море.
Дубравка не слышала, как закричали на берегу люди. Она медленно плыла, то поднимаясь вверх, то соскальзывая вниз с пологого загривка волны.
Неожиданно она увидела возле себя человека. Он улыбнулся ей темными глазами и крикнул:
— Погодка что надо!
Он подплыл к Дубравке, и она услышала другие его слова:
— Обратно на берег нельзя. Не получится без веревок.
Дубравка поняла, что он хотел сказать. При больших волнах вылезти на берег им не удастся. Море еще раз прокатит по скользкому дну и унесет. Это только кажется людям, будто все волны бегут к берегу.
Дубравка плыла к своему камню. Мужчина плыл рядом с ней, поглядывая на нее задумчиво. У камня он выдвинулся вперед.
Волна прижала его к утесу, потом потянула за собой. Одной рукой он крепко вцепился в трещину, другой подхватил Дубравку.
Волна опала, обнажив облепившие камень водоросли. Но за этой волной шла другая.
Мужчина подсадил Дубравку на выступ, а сам снова вцепился в трещину. Волна накрыла его с головой.
Они лезли наверх. Впереди Дубравка, позади нее Петр Петрович. С камня был виден берег. Он был недалеко. Метрах в трехстах. На берегу бегали люди. Петр Петрович помахал им рукой. Они замахали в ответ. Они кричали что-то.
— Благодарят за спасение, — усмехнулась Дубравка и подумала: «А может быть, он действительно меня спас…»
Дубравка села на камень. Ветер плеснул ей на грудь холодные брызги.
Волны у горизонта казались большими, гораздо больше, чем здесь, под камнем. Они возникали внезапно. Дубравке казалось, что камень движется им наперерез. У нее слегка кружилась голова.
«Небо синее-синее, — думала Дубравка. — Море черно-зеленое. А чайки подлетают к солнцу и пропадают, словно испаряются, коснувшись его».
Петр Петрович сел рядом с ней.
— Наверное, катер придет за нами. Белый катер… Ты не замерзла? Надень мой пиджак.
— У вас ведь нет пиджака, — сказала Дубравка.
— Ну и пусть, — сказал мужчина. — Ты представь, как будто я тебе дал пиджак. Тогда будет теплее.
— Хорошо, — улыбнулась Дубравка, — только он немножко мокрый…