В середине лета у дяди Курбана родилась дочка. Дядя Курбан — старший папин брат. Он пастух. До сих пор детей у него не было.
Хозяйкой гельнедже Бибиджемал была никудышной. Если не работала в поле, то день-деньской ходила из дома в дом. К себе возвращалась только под вечер и ставила тесто, а чурек пекла уже в потёмках. Чурек у неё всегда с одной стороны подгорал, а с другой не пропекался. Мякиш был клейкий, как смола, и на вкус кислый.
— Вечно она тесто недомешивает, — говорила мама.
В стирку гельнедже затевала ближе к ночи. Много ли от такой стирки проку? Женщины над пой смеялись, а мама, хоть и отмахивалась: «Да пусть её!» — всё же сердилась. Ей не нравилось, когда плохо отзывались о ком-то из пашей родни. Поэтому одежду дяди Курбана чаше стирала мама.
Дядю Курбана мама тоже не больно хвалила, говорила, что он не стоит и половины нашего отца: сквернословит, шумит, грубый.
— Хотя, — добавляла она, — попадись ему жена получше, может, он таким не стал бы.
Было у нашей гельнедже и неоспоримое достоинство: она умела держать язык за зубами, не сплетничала, не бранилась, на попрёки мужа не огрызалась, разве уж очень её доймёт.
Однажды утром мама не пошла в поле, а принялась всё подряд трясти и чистить в доме дяди Курбана: старательно обмела пропылённую комнату, выволокла и выколотила все до одной кошмы, а мы с Нуртэч сушили на солнышке и трясли одеяла и подушки.
— Вот так, — приговаривала мама. — Скоро в этом доме появится маленький. Да и люди, которые придут взглянуть на него, пусть не морщатся от пыли.
Приданое для будущего ребёнка — распашонки, пелёнки и прочее — тоже шила мама, а бабушка Садап сплела из шерсти верёвку для люльки.
Когда наступили роды, мама дежурила у постели гельнедже. В тот день мы с Нуртэч на ишаке молотили нашу пшеницу. Терпеливый ослик не спеша ходил по кругу, а мы по очереди восседали на нём — почему бы не покататься со скуки? Наконец из-за закрытых дверей донёсся крик. Бросив ишака и пшеницу, мы побежали узнать, кто родился. Мама обещала выйти и сказать. Родилась сестренка. Мы очень обрадовались, но оповещать никого не пошли. Почему-то, когда появится девочка, у нас было не принято сообщать всем о новорождённой.
Тем не менее новость быстро разнеслась по селу, и женщины стали сходиться к дому дяди Курбана. Вряд ли собралось бы их столько, если б дочка родилась в семье, где уже были дети. Но дочка дяди Курбана заставила себя ждать тринадцать лет.
— Разбогатели вы. Пусть года её будут долгими. А дочь или сын — какая разница. Появилась одна, появятся и другие.
Так говорили женщины, глядя на малышку. Девочка была беленькая, толстенькая, как будто родилась не только что, а две недели назад. Её назвали Энеба́й, в честь нашей бабушки, давно умершей.
И вот как раз в то время, когда все переполошились из-за малютки Энебай, пришли два человека и записали меня в школу.
— Сколько лет твоей младшей? — спросили они у мамы.
— К началу хлопкоуборочной исполнится семь.
Тогда они вписали мою фамилию в тетрадку, которая у них была.
— Ну, дождалась и ты, — сказала мама. — Теперь будешь учиться, как Нуртэч.
Что тут со мной сделалось! Я была вне себя от радости: у меня появятся книжки, тетрадки и карандаши, как у Нуртэч. Так же как она, я буду по утрам ходить в школу. Там узнаю много-премного интересных вещей и потом сама буду рассказывать, а не слушать, как рассказывает Нуртэч: «Ау нас в классе…», «А вчера на переменке…» Да её еще и не упросишь рассказать что-нибудь.
— Отстань, мне надо уроки учить, — отмахивается она.
И в то же время мне было страшно, потому что школа — я это чувствовала — круто изменит мою привычную жизнь. Однако страх не мешал мне нетерпеливо считать дни до начала занятий. Считать я вообще очень любила с недавних пор. С тех пор как Нуртэч научила меня этому.
Через пятнадцать дней после рождения нашей сестрёнки приехал с пастбища дядя Курбан. Мы увидели его, когда он привязывал своего ишака у стойла. Бросились к нему, повисли с двух сторон на его плечах и приговаривали:
— У нас появилась сестричка, её назвали Энебай.
Может, он и обрадовался, не знаю. Виду не подал, наверно, потому, что родилась дочь, а не сын. Но все заметили: с той поры дядя Курбан стал лучше относиться к своей жене. По крайней мере, он теперь спокойно с нею разговаривал, а гельнедже, не приученной к нежностям, этого было достаточно. Энебай согрела и сблизила холодных и с каждым годом всё более отдалявшихся друг от друга людей.
У нас с Нуртэч прибавилось забот. Родив ребёнка, тётя. Бибиджемал не изменила своих привычек. Положит девочку в люльку — и пошла обходить все дома на улице. Энебай подмокнет, проголодается или просто испугается и начнёт кричать. Вот мы и бегаем по селу, ищем, где её мама.
Подошло и первое сентября. В последнюю ночь перед школой я не могла уснуть. И так ложилась и этак, и крепко-крепко глаза зажмуривала, и несколько раз сосчитала до пятидесяти (дальше не умела) — говорят, уснуть помогает, но сон не шёл ко мне. Легче было резиновый мяч утопить в воде, чем мне погрузиться в забытьё. Если б можно, я не стала бы дожидаться утра и отправилась в школу сейчас же.
Мама, как всегда, шила, сидя у лампы; она взглянула на меня и сказала:
— Что с тобой? Спи!
Хорошо ей говорить «спи». А если я не могу? Ну нельзя сейчас идти в школу, так ведь можно о ней поболтать. Но за минувшие дни я своими разговорами о школе порядком надоела маме. Пожалуй, она рассердится, если я снова заведу речь всё о том же.
Мама, угадав моё состояние, отложила шитьё, наклонилась ко мне и несколько раз погладила по щеке. Её рука как бы сняла охватившее меня возбуждение, и я наконец уснула.
Проснулась чуть свет. Сложное чувство радости и беспокойства снова овладело мной. Растолкала Нуртэч, а она такая же, как всегда, словно сегодня и не первое сентября. Не спеша умылась и оделась, а я, давно готовая, в нетерпении топталась у порога. Мне казалось, что мы уже опаздываем… опоздали! У меня вообще такой характер: если уж надо идти, то лучше идти пораньше.
В конце концов мы всё-таки выбрались из дому. Вот и школа. Сколько там ребятни! Никогда бы раньше не поверила, что в нашем селе так много мальчиков и девочек.
Нуртэч завела меня в комнату, на двери которой значилось: «1-й класс», и заставила положить сумку во вторую парту среднего ряда. Она считала, что со среднего ряда лучше видно написанное на доске. Потом мы снова вышли на улицу. Нуртэч увидела своих подружек и ушла с ними, а я осталась одна. Таких, как я, первогодков, что-то не видать. С криками носились ребятишки постарше, деловито сновали подростки, с рассеянными, снисходительными лицами приходили хозяева школы — старшеклассники. Если чей-нибудь взгляд случайно падал на меня, я вся съёживалась от смущения.
Перед началом уроков нас построили в четыре ряда. Я оказалась в самом конце шеренги. Директор школы, заложив руки за спину, проходил вдоль строя, у кого-то спрашивал:
— Как отдохнул?
Другому делал замечание:
— У тебя рубашка грязная, в таком виде на занятия не приходи.
Поравнявшись со мной он спросил:
— Ты чья дочь?
— Дочь Гельды.
— Гельды? Вот оно что… — Он внимательно и грустно посмотрел на меня, покачал головой.
Позже я узнала: директор вместе с моим отцом уезжал на фронт.
Он поздравил нас с началом учебного года. Школьники дружно захлопали в ладоши, а мы, пришедшие впервые, немного растерялись и отстали, захлопали невпопад: директор стал уже рассказывать, какие классы в какую смену будут заниматься, с какого часа будут начинаться уроки.
Я слушала, слушала и вдруг решила, что он добрый и в школе ничуть не страшно. Только в самом начале страшно, потому что не знаешь, как себя вести, а когда узнаешь, становится весело и интересно.
Прозвенел звонок, мы разбежались по классам. В нашем классе сильно кричали, никто даже сам себя не слышал. По вдруг все замолкли — вошёл учитель. Ещё недавно, услышав это слово, я сразу представляла сердитого и надменного дяденьку, такого, как Силап. Поэтому вид учителя Дурды́ удивил меня. Уж на кого, на кого, а на Силапа он ничуточки не был похож. Глаза живые, ласковые, и сам часто улыбается. Видя, что он совсем не страшный, мальчишки снова начали переговариваться, но учитель спокойно сказал:
— Тихо!
И шум угас, как огонь, на который брызнули водой.
— Ребята, когда в класс входит учитель, вы все должны встать.
Мы встали, стуча крышками парт.
— Теперь ещё раз поздороваемся.
На приветствие мы ответили нестройно, но от души.
— Давайте-ка рассядемся поудобнее. — И учитель стал разводить нас по партам: маленьких вперёд, больших назад.
Я была высокой для своего возраста. Учитель пересадил меня за пятую парту. Моей соседкой оказалась второгодница Огульджема́л.
Потом каждый из нас получил по букварю. Мы принялись с азартом перелистывать страницы, а учитель раздал нам ещё тетрадки и карандаши. Прохаживаясь между рядами, он негромко рассказывал, как нужно обращаться с книжками и тетрадками, где их держать дома.
Мы слушали, боясь пропустить хоть слово. Этот человек овладел нашей волей с первых минут. Позднее я училась у опытных педагогов, слушала лекции известных профессоров, но при с лозе «учитель» перед моими глазами неизменно возникает образ Дурды-ага.
После переменки я вернулась в класс, как к себе домой. Школа сказалась даже лучше, чем я думала. Одно разочаровывало: мне хотелось сразу же научиться читать и писать, в один день догнать Нуртэч, но учитель толковал о школьном распорядке, о правилах поведения. Потом отпустил до завтра.
К утру я успела как следует соскучиться без школы, без учителя Дурды. Он приготовил для нас кое-что новенькое. Велел открыть тетрадки и чертить в них карандашом прямые палочки. Сначала несколько таких палочек он нарисовал на доске, потом у каждого на страничке.
— Теперь попробуйте сами.
Мы старательно водили карандашами, а он ходил от парты к парте и смотрел, что у нас получается. И всё время делал замечания:
— Не сутулься…
— Поверни тетрадь к свету…
— Возьми карандаш в правую руку…
В конце урока сказал, что научиться писать и читать, стать умными и образованными мы сможем только в том случае, если будем прилежны.
Начав с палочек, постепенно перешли к буквам и цифрам. Но я, сколько ни старалась, не могла писать так же ровно и красиво, как учитель Дурды. То длиннее, чем надо, получится, то короче, а то и вовсе криво. Моя соседка Огульджемал писала лучше меня. Хоть её и оставили на второй год за неуспеваемости буквы-то выводить она наловчилась.
Мы без конца ломали свои карандаши — видно, от усердия слишком нажимали. И учителю не надоедало снова затачивать их. Он часто нам говорил:
— Хорошо! Молодцы! Ай, вы, наверное, все отличниками станете, если и дальше будете так стараться.
И мы были горды и счастливы.
Однажды Энеджан-плакса неправильно написала букву и вскрикнула:
— Ой, мама!
Все захохотали.
Учитель на неё не взглянул, словно ничего не слышал. Он строго посмотрел на нас, даже постучал карандашом по столу: тихо! Энеджан перестала смущаться, а нам сделалось стыдно.
Я как-то додумалась: попросила Нуртэч выполнить за меня домашнее задание — она очень красиво пишет. Учитель взглянул в мою тетрадь и сделал на полях замечание: «Не пишите за неё». Ему не нужен был чей-то красивый почерк. Ему интересны были только мои, пусть даже корявые, буквы. Он сравнивал сегодняшние каракули со вчерашними и определял, продвинулась ли вперёд его ученица.
Состоялось первое классное собрание. После уроков учитель Дурды велел всем сидеть на своих местах и стал говорить о том, что в классе должно быть чисто, и книжки наши с тетрадками должны выглядеть аккуратно, и сами мы должны приходить умытыми и опрятно одетыми.
— Для того чтобы следить за чистотой, выберем сейчас санитарную комиссию, — сказал он в заключение. — У кого есть предложения?
Не знаю, как другие, а я, право, даже поумнела оттого, что учитель говорит с нами как с большими. Думаю, и все чувствовали себя повзрослевшими, но тем не менее молчали.
— Нет предложений? Тогда я вам помогу, — выждав, сказал учитель. — Давайте выберем в санитарную комиссию одну из самых старательных и аккуратных учениц — Гельдыеву.
Меня точно ударило. Я низко нагнула голову. Как же так? В классе многие одеты гораздо лучше меня. Вон у Мамаджа́н каждый день новое шёлковое платье. А я не помню, чтобы когда-нибудь носила шёлк. Да какой там шёлк, ситцевых-то всего два, — мама еле успевает стирать и сушить. На ногах у Мамаджан новенькие ботинки, халат у неё бархатный. А я хожу в галошах и в халате, который прежде носила Нуртэч. После школы иду не домой, а в поле, помогаю маме собирать хлопок; руки у меня поцарапанные и довольно-таки чёрные. Правда, мама каждое утро твердит:
— Перед школой хорошенько умойся и надень чистое платье.
Но сколько ни трёшь руки, царапины не смоешь.
Учитель сказал — «старательная». Стараться-то я стараюсь, потому что полюбила и школу и его самого, но откуда он знает о моих стараниях? По тетради определил? Но я пишу хуже, чем другие…
Очнулась я, услыхав свою фамилию.
— Гельдыева, — говорил учитель, — завтра проверь у всех руки и одежду. Если кто-нибудь придёт грязный, скажешь мне.
На следующий день почти все пришли чистенькими. Сама-то я мылась с особым усердием. Но вот подошла Мамаджан. Руки у неё были чистые. Беленькие. Зато шея… А уши? Целый год она их не мыла, что ли? Вот почему её не назначили в санитарную комиссию, догадалась я. А что же её мама? Не видит? Моя, когда поливает мне из кувшина, приговаривает:
— Уши не забудь, шею вымой да за ушами, за ушами…
С начала учебного года прошло месяца три. Мы уже могли складывать буквы я читать слова, даже писать те, которые полегче.
Учитель Дурды вызвал меня к доске и велел написать слово «мама».
Я взяла мел и увидела высокую светлолицую женщину, с волосами, припорошёнными пылью. Ей ещё нет тридцати, и от неё всегда пахнет работой. У неё спокойные, добрые глаза, грустные и тогда, когда она смеёмся.
— Правильно. Теперь пиши «папа».
Всё мое существо дрогнуло. За этим словом ведь тоже кто-то есть. Учитель Дурды? Ходжамурад-ага? Нет, нет. Но написанное рядом со словом «мама» слово «папа» как бы стояло с ним плечом к плечу.
От внимательных глаз учителя ничего не укрылось. Он сказал, чтобы я села на место, и потом весь урок посматривал на меня. А я была потрясена, словно узнала самую важную и печальную тайну.
Ещё множество раз писала я всякие слова и предложения, писала и забывала. Но никогда не забуду те два слова, первые мои слога на школьной доске. Это же первые слова человека! Они обозначают два самых дорогих существа. Написав их, я вдруг с необычайно острой отчётливостью поняла, что, кроме мамы, Нуртэч, учителя, в моей жизни должен быть ещё один человек. Такой же родной, как мама. И они, как эти два слова на доске, должны стоять плечом к плечу. Но его не было. Его убили на войне. И поэтому жизнь моя получилась похожей на весы с одной чашей.
Мама отдавала нам все свои труды и заботы, всю теплоту сердца. Она стремилась сделать так, чтобы мы никогда не почувствовали горечи сиротства. И люди говорили:
— Огульджерен для своих девочек и мать и отец.
Это не верно. Ока просто была настоящей матерью. А место отца в нашей жизни осталось пустым.