Падёж

Кто-то сильно и настойчиво потряс дверь.

Тишенко сидел за столом и дописывал наряд на столярные работы, поэтому крикнул, не поднимая головы:

— Входи!

Дверь снова потрясли — сильнее прежнего.

— Да входи, открыто! — громче крикнул Тищенко и подумал:

«Наверно, Витька опять нажрался, вот и валяет дурака».

Дверь неслышно отворилась, две пары грязных сапог неспешно шагнули через порог и направились к столу.

«С Пашкой, наверно. Вместе и выжирали. А я наряд за него пиши».

Сапоги остановились, и над Тищенко прозвучал спокойный голос:

— Так вот ты какой, председатель.

Тищенко поднял голову.

Перед ним стояли двое незнакомых. Один — высокий, с бледным сухощавым лицом, в серой кепке и сером пальто. Другой — коренастый, рыжий, в короткой кожаной куртке, в кожаной фуражке и в сильно ушитых галифе. Сапоги у обоих были обильно забрызганы грязью.

— Что, не ждал небось? — Высокий скупо улыбнулся, неторопливо вытащил руку из кармана, протянул ее председателю — широкую, коричневую и жилистую: — Ну давай знакомиться, деятель.

Тищенко приподнялся — полный, коротконогий, лысый, — поймал руку высокого:

— Тищенко. Тимофей Петрович.

Тот сдавил ему пальцы и, быстро высвободившись, отчеканил:

— Ну а меня зови просто: товарищ Кедрин.

— Кедрин?

— Угу.

Председатель наморщился.

— Что, не слыхал?

— Да не припомню что-то…

Коренастый, тем временем пристально разглядывающий комнату маленькими рысьими глазками, отрывисто проговорил сиплым голосом:

— Еще бы ему помнить. Он на собрания своего зама шлет. Сам не ездит.

И, тряхнув квадратной головой, не глядя на Тищенко, повернулся к высокому:

— Вот умора, бля! Дожили. Секретаря райкома не знаем.

Высокий вздохнул, печально закивал:

— Что поделаешь, Петь. Теперь все умные пошли.

Тищенко минуту стоял, открыв рот, потом неуклюже выскочил из-за стола, потянулся к высокому:

— Тк, тк вы — товарищ Кедрин? Кедрин? Тк, что ж вы, что ж не предупредили. Что ж не позвонили, что ж…

— Не позвонили, бля! — насмешливо перебил его рыжий, — Пока гром не грянет — дурак не перекрестится… Потому и не звонили, что не звонили.

Он впервые посмотрел в глаза Тищенко, и председатель заметил, что лицо у него широкое, белесое, сплошь усыпанное веснушками.

— Тк мы бы вас встретили, всё б, значит, подготовили и… да я болел просто тогда, я знаю, что вас выбрали, то есть назначили, то есть… ну рад я очень.

Высокий рассмеялся. Хмыкнул пару раз и рыжий.

Тищенко сглотнул, провел рукой по начавшей потеть лысине и зачем-то бросился к столу:

— Тк мы ж и ждали, и готовились…

— Готовились?

— Тк конечно, мы ж старались и вот познакомиться рады… раздевайтесь… тк, а где ж машина ваша?

— Машина? — Кедрин неторопливо расстегнул пальто и распахнул; мелькнул защитного цвета китель с кругляшком ордена:

— Машину мы на твоих огородах оставили. Увязла.

— Увязла? Тк вы б сказали, мы б…

— Ну вот что, — перебил его Кедрин. — Мы сюда не лясы точить приехали. Это, — он мотнул головой в сторону рыжего, который, подойдя к рассохшемуся шкафу, разглядывал корешки немногочисленных книг, — мой близкий друг и соратник по работе, новый начальник районного отдела ГБ товарищ Мокин. И приехали мы к тебе, председатель, не на радостях.

Он достал из кармана мятую пачку «Беломора», ввинтил папиросу в угол губ и резко сплющил своими жилистыми пальцами:

— У тебя, говорят, падёж?

Тищенко прижал к груди руки и облизал побелевшие губы.

— Падёж, я спрашиваю? — Кедрин захлопал по пальто, но белая, веснушчатая рука Мокина неожиданно поднесла к его лицу зажженную спичку. Секретарь болезненно отшатнулся и осторожно прикурил: — Чего молчишь?

— А он небось и слова такого не слыхал, — криво усмехнулся Мокин, — чем отличается падёж от падежа, не знает.

Кедрин жадно затянулся, его смуглые щеки ввалились, отчего лицо мгновенно постарело:

— Ты знаешь, что такое падёж?

— Знаю, — выдавил Тищенко, — Это… это, когда скот дохнет.

— Правильно, а падеж?

— Падеж? — Председатель провел дрожащей рукой по лбу. — Ну это…

— Ты без ну, без ну! — повысил голос Мокин.

— Падеж — это в грамоте. Именительный, дательный…

— До Дательного мы еще доберемся, — проговорил Кедрин, порывисто повернулся на каблуках, подошел к шкафу: — Чем это у тебя шкаф забит? Что это за макулатура? А? А это что? — он показал папиросой на красный шелковый клин, висящий на стене. По тусклому, покоробившемуся от времени шелку тянулись желтые буквы: ОБРАЗЦОВОМУ ХОЗЯЙСТВУ.

— Это вынпел, — выдавил Тищенко.

— Вымпел? Образцовому хозяйству? Значит, ты — образцовый хозяин?

— Жопа он, а не хозяин. — Мокин подошел к заваленному бумагой столу. — Ишь говна развел.

Он взял косо исписанный лист:

— «Прошу разрешить моей бригаде ремонт крыльца клуба за наличный расчет. Бригадир плотников Виктор Бочаров»… Вишь что у него… А это: «За неимением казенного струмента просим выдать деньги на покупку топоров — 96 штук, рубанков — 128 штук, фуганков — 403 штуки, гвоздей десятисантиметровых — 7,8 тонны, плотники Виктор Бочаров и Павел Чалый». И вот еще. Уууу… да здесь много. — Мокин зашелестел бумагой. — «Приказываю расщепить казенное бревно на удобные щепы по безналичному расчету. Председатель Тищенко»; «Приказываю проконопатить склад инвентаря регулярно валяющейся веревкой. Председатель Тищенко»; «Приказываю снять дерн с футбольного поля и распахать в течение 16 минут. Председатель Тищенко»; «Приказываю использовать борова Гучковой Анастасии Алексеевны в качестве расклинивающего средства при постройке плотины. Председатель Тищенко»; «Приказываю Сидельниковой Марии Григорьевне пожертвовать свой частно сваренный холодец в фонд общественного питания. Председатель Тищенко»; «Приказываю использовать обои футбольные ворота для ремонта фермы. Председатель Тищенко». Вот, Михалыч, смотри, — Мокин потряс расползающимися листками.

— Да вижу, Ефимыч, вижу. — Заложив руки за спину, Кедрин рассматривал плакаты, неряшливо налепленные на стены.

— Товарищ Кедрин, — торопливо заговорил Тищенко, приближаясь к секретарю. — Я не понимаю, ведь…

— А тебе и не надо понимать. Ты молчи громче, — перебил его Мокин, садясь за стол. Он выдвинул ящик и, после минутного оцепенения, радостно протянул:

— Еоошь твою двадцать… Вот где собака зарыта! Михалыч! Иди сюда!

Кедрин подошел к нему. Они склонились над ящиком, принялись рассматривать его содержимое. Оно было не чем иным, как подробнейшим макетом местного хозяйства. На плотно утрамбованных, подкрашенных опилках лепились аккуратные, искусно изготовленные домики: длинная ферма, склад инвентаря, амбар, мехмастерские, сараи, пожарная вышка, клуб, правление и гараж.

В левом верхнем углу, где рельеф плавно изгибался долгим и широким оврагом, грудились десятка два разноцветных изб с палисадниками, кладнями дров, колодцами и банями. То здесь, то там вперемежку с телеграфными столбами торчали одинокие деревья с микроскопической листвой и лоснящимися стволами. По дну оврага, усыпанному песком, текла стеклянная речка, на шлифованной поверхности которой были вырезаны редкие буквы РЕКА СОШЬ.

— Тааак. — Кедрин затянулся и, выпуская дым, удивленно покачал головой. — Это что такое?

— Это план, товарищ Кедрин, это я так просто занимаюсь, для себя и для порядку, — поспешно ответил Тищенко.

— Где не надо — у него порядок. — Склонив голову, Мокин сердито разглядывал ящик. — Ты что, и бревна возле клуба отобразил?

— Да, конечно.

— Из чего ты их сконстролил-то?

— Тк из папирос. Торцы позатыкал, а самоих-то краской такой желтенькой… — Тищенко не успевал вытирать пот, обильно покрывающий его лицо и лысину.

— Бревна возле клуба — гнилые, — сумрачно проговорил Кедрин и, покосившись на серый кончик папиросы, спросил: — А кусты из чего у тебя?

— Тк из конского волосу.

— А изгородь?

— Из спичек.

— А почему избы разноцветные?

— Тк, товарищ Кедрин, это я для порядку красил, это вот для того, чтобы знать, кто живет в них. В желтых — те, которые хотели в город уехать.

— Внутренние эмигранты?

— Ага. Тк я и покрасил. А синие — кто по воскресеньям без песни работал.

— Пораженцы?

— Да-да.

— А черные?

— А черные — план не перевыполняют.

— Тормозящие?

Председатель кивнул.

— Вишь, порасплодил выблядков! — Мокин в сердцах хватил кулаком по столу. — Михалыч! Что ж это, а?! У нас в районе все хозяйства образцовые! В передовиках ходим! Рекорды ставим! Что ж это такое, Михалыч!

Кедрин молча курил, поигрывая желваками костистых скул.

Тищенко, воспользовавшись паузой, заговорил дрожащим захлебывающимся голосом:

— Товарищи. Вы меня не поняли. Мы и план перевыполняем, правда на шестьдесят процентов всего, но перевыполняем, и люди у меня живут хорошо, и скот в норме, а падёж, тк это с каждым бывает, это от нас не зависит, это случайность, это не моя вина, это просто случилось, и все тут, а у нас и порядок и посевная в норме…

— Футбольное поле засеял! — перебил его Мокин, выдвигая ящик и ставя его на стол.

— Тк засеял, чтоб лучше было, чтоб польза была!

— Веревкой стены конопатит!

— Тк это ж опять для пользы, для порядку…

— Ну вот что. Хватит болтать. — Кедрин подошел к столу, прицелился и вдавил окурок в беленький домик правления. Домик треснул и развалился. Окурок зашипел.

— Пошли, председатель. — Секретарь требовательно мотнул головой. — На ферму. Смотреть твой «порядок».

Тищенко открыл рот, зашарил руками по груди:

— Тк куда ж, куда я…

— Да что ты раскудахтался, едрена вошь! — закричал на него Мокин. — Одевайся ходчей, да пошли!

Тищенко поежился, подошел к стене, снял с гвоздя линялый ватник и принялся его напяливать костенеющими, непослушными руками.

Кедрин сорвал со стены вымпел, сунул в карман и повернулся к Мокину:

— А план ты, Ефимыч, прихвати. Пригодится.

Мокин понимающе кивнул, подхватил ящик под мышку, скрипя кожей, прошагал к двери и, распахнув ее ногой, окликнул стоящего в углу Тищенко:

— Ну, что оробел! Веди давай!

За дверью тянулись грязные сени, заваленные пустыми мешками, инвентарем и прохудившимися пакетами с удобрением. Белые, похожие на рис гранулы набились в щели неровного пола, хрустели под ногами. Сени обрывались кособоким крылечком, крепко влипшим в мокрую, сладко пахшую весной землю. В нее — черную, жирную, переливающуюся под ярким солнцем, по щиколотки вошли сапоги Тищенко и Кедрина.

Мокин задержался в темных сенях и показался через минуту, коренастый, скрипящий, с ящиком под мышкой и папиросой в зубах. Солнце горело на тугих складках его куртки, сияло на глянцевом полумесяце козырька. Стоя на крыльце, он сощурился, шумно выпустил еле заметный дым:

— Теплынь-то, а! Вот жизнь, Михалыч, пошла — живи только!

— Не говори…

— Природа и та радуется!

— Радуется, Петь, как же ей не радоваться… — Секретарь рассеянно осматривался по сторонам.

Мокин бодро сошел с крыльца и, по-матросски раскачиваясь, не разбирая дороги, зашлепал по грязи:

— Ну, что, председатель, как там тебя… Показывай! Веди! Объясняй!

Тищенко засеменил следом:

— Тк, что ж объяснять-то, вот счас мехмастерская, там амбар, а там и ферма будет.

Кедрин, надвинув на глаза кепку, шел сзади.

Вскоре майдан пересекся страшно разбитым большаком, и Тищенко махнул рукой: повернули и пошли вдоль дороги, по зеленой, только что пробившейся травке.

Снег почти везде сошел, — лишь под мокрыми кустами лежали его черные ноздреватые остатки. Вдоль большака бежал прорытый ребятишками ручеек, растекаясь в низине огромной, перегородившей дорогу лужей. Возле лужи лежали два серых вековых валуна и цвела ободранная верба.

— А вот и верба. — Мокин сплюнул окурок и, разгребая сапогами воду, двинулся к дереву. — Ишь распушилась. — Он подошел к вербе, схватил нижнюю ветку, но вдруг оглянулся, испуганно присев, вытаращив глаза. — Во! Во! Смотрите-ка!

Тищенко с Кедриным обернулись. Из прикрытой двери правления тянулся белый дым.

— Хосподи, тк что ж… — Тищенко взмахнул руками, рванулся, но побледневший Кедрин схватил его за шиворот, зло зашипел:

— Что, господи? Что, а? Ты куда? Тушить? У тебя ж воооон стоит! — Он ткнул пальцем в торчащую на пригорке каланчу. — Для чего она, я спрашиваю, а?!

Тищенко, тараща глаза, задыхаясь, тянулся к домику:

— Тк сгорит, тк тушить…

Насупившийся Мокин крепче сжал ящик, угрюмо засопел:

— Эт я, наверно. Спичку в сенях бросил. А там тряпье какое-то навалено. Виноват, Михалыч…

Кедрин принялся трясти председателя за ворот, закричал ему в ухо:

— Чего стоишь! Беги! К каланче! Бей! В набат! Туши!

Тищенко вырвался и сломя голову побежал к пригорку, через вспаханное футбольное поле, мимо полегших на земле ракит и двух развалившихся изб. Запыхавшись, он подлетел к каланче и, еле передвигая ноги, полез по гнилой лестнице.

Наверху, под сопревшей, разваливающейся крышей висел церковный колокол. Тищенко бросился к нему и — застонал в бессилье, впился зубами в руку: в колоколе не было языка. Еще осенью председатель приказал отлить из него новую печать взамен утерянной старой.

Тищенко размахнулся и шмякнул кулаком по колоколу. Тот слабо качнулся, испустил мягкий звук.

Председатель всхлипнул и лихорадочно зашарил глазами, ища что-нибудь металлическое.

Но кругом торчало, скрещивалось только серое, изъеденное дождями и насекомыми дерево.

Тищенко выдрал из крыши палку, стукнул по колоколу; она разлетелась на части.

Председатель глянул на беленький домик правления и затрясся, обхватив руками свою лысую голову: в двери, вперемешку с дымом, уже показалось едва различимое пламя.

Он набросился на колокол, замолотил по нему, руками, закричал.

— Кричи громче, — спокойно посоветовали снизу.

Тищенко перегнулся через перила: Кедрин с Мокиным стояли возле лестницы, задрав головы, смотрели на него.

— Что ж не звонишь? — строго спросил секретарь.

— Тк языка-то нет, тк нет ведь! — забормотал председатель.

Кедрин усмехнулся, повернулся к Мокину:

— Вот ведь, Ефимыч, как у нас. О плане трепать да обещаниями кормить — есть язык. А как до дела дойдет — и нет его.

Мокин понимающе кивнул, сплюнул окурок и крикнул Тищенко:

— Ну, что торчишь там, балбес? Слезай!

— Тк горит ведь…

— Мы что, слепые, по-твоему? Слезай, говорю!

Тищенко стал осторожно спускаться по лестнице.

Мокин тем временем подошел к большому деревянному щиту, врытому в землю рядом с каланчой. На щите висели — огнетушитель, багор, ржавый топор и черенок лопаты. Под щитом стоял прохудившийся ящик с песком.

— Ишь понавешал, — угрюмо пробормотал Мокин, поднатужился и вытащил из двух колец огнетушитель.

Кедрин подошел к щиту, брезгливо потрогал облупившиеся доски, вытер палец о пальто.

Тищенко, спустившись на землю, нерешительно замеру лестницы.

— Щас спробуем технику твою. — Мокин перевернул огнетушитель кверху дном и трахнул им по ящику. Послышалось слабое шипение, из черного, обтянутого резиной отверстия полезли пузыри, закапала белая жидкость. Мокин повернулся к Кедрину, в сердцах покачал головой:

— Вот умора, бля! Тушить, говорит, пойду! Он этим тушить собрался!

Секретарь сердито смотрел на шипящий огнетушитель:

— А потом объяснительная в райком — средств нет, тушить было нечем. И все шито-крыто. Сволочь…

Тищенко съежился, крепче ухватился за лестницу.

Внутри огнетушителя что-то мягко взорвалось, он задрожал в руках Мокина, из дырочки вылетела белая струя, ударила в щит и опрокинула его.

— Во стихия, бля! — ошалело захохотал Мокин и, с трудом сдерживая рвущийся огнетушитель, направил его на замершего Тищенко. Председатель упал, сбитый струей, загораживаясь, пополз по земле.

— Смотри, Михалыч, вишь, закрывается! — кричал Мокин, поливая Тищенко. — Закрывается! Стыдно, значит, ему! А! Ох как стыдно!

Струя быстро стала слабеть и вскоре иссякла. Мокин поднял огнетушитель над головой, размахнулся и с победоносным ревом метнул в стойку каланчи. Стойка с треском сломалась, вышка дрогнула. Мокин удивленно заломил кепку на затылок:

— Во, Михалыч, как у него понастроено. Соплей перешибешь!

Тищенко, мокрый, выпачканный землей, стонал, тыкался пятернями в скользкую глину, силясь приподняться.

Секретарь брезгливо посмотрел на него, чиркнул спичкой, прикуривая:

— Ну, соплей не соплей, а голыми руками — это точно.

Он шагнул к вышке, схватился за стойку и начал трясти ее. Мокин вцепился в другую. Вышка заходила ходуном, с крыши полетели доски, посыпалась труха.

— Ну-ка, Михалыч, друж-ней! Друуж-ней! — Мокин уперся ногами в землю, закряхтел. Раздался треск — стойка Мокина переломилась, и каланча, едва не задев председателя, медленно рухнула, развалилась на гнилые бревна.

— Ну вот и проверили на прочность, — тяжело дыша, проговорил Мокин. Кедрин вытер о полу выпачканные трухой руки, прищурился на громоздящиеся бревна.

Председатель стоял, опустив мокрую голову. С мешковатого ватника капала грязь и вода.

Кедрин сунул руки в карманы:

— Ну что, брат, стыдно?

Тищенко еще ниже опустил голову, всхлипнул.

— Даааа. Дожил ты до стыда такого. Тебе какой год-то?

— Пятьдесят шестой, — простонал председатель.

— А ума — как у трехлетнего! — Мокин, склонившись над макетом, что-то рассматривал.

— Точно, — сощурившись, Кедрин выпускал дым, — и кто ж тебя выбрал такого?

— Нннарод…

— Народ? — Секретарь засмеялся, подошел к Мокину. — Ну как с таким говорить?

— Да никак не говори, Михалыч. Оставь ты этого мудака. Лучше мне помоги.

— А что такое?

— Да вот, недолга. — Сдвинув кепку на затылок, Мокин скреб плоский лоб, — Не пойму я одного. У нас каланча со щитом упали, а тут они — стоят себе целехоньки. Что ж делать?

Кедрин присел на корточки, наморщил брови.

От крохотной каланчи на крашеные опилки падала треугольная ребристая тень. Рядом стоял красный щит. На нем можно было разглядеть микроскопический огнетушитель, багор, топор и даже черенок лопаты.

Кедрин долго сидел над планом, задумчиво попыхивая папиросой, потом порывисто встал и по-чапаевски махнул рукой:

— А ну-ка вали их, Петь, к чертовой матери! Молиться на них, что ли?

— Точно! — Мокин нагнулся и щелчком снес сначала каланчу, потом щит. Красный огнетушитель запрыгал по макету, скатился на полированную поверхность реки. — А вот тут мы тебя и к ногтю, падлу! — ощерился Мокин и ловко раздавил его выпуклым прокуренным ногтем.

Кедрин бросил окурок, сплюнул и посмотрел через поле.

Правление горело. Клочья желтого пламени рвались из окошка и двери. Вокруг домика стояли редкие зеваки.

— Ну вот, годится. — Мокин подхватил под мышку ящик. — Теперь можно и дальше. Пошли, Михалыч?

— Идем, Петь, идем. — Кедрин хлопнул его по плечу и мотнул головой понуро стоящему Тищенко: — Иди вперед, пожарник…

Председатель послушно поплелся, с трудом перетаскивая обросшие грязью сапоги.

Возле мехмастерской они столкнулись с босоногой бабой и двумя небритыми, пропахшими соляркой мужиками.

Баба загородила Тищенко дорогу:

— Петрович! Чтой-то там горит-то?

— Правление, — сонно протянул председатель.

— Да неуж?

Тищенко молча отстранил ее и зашагал дальше. Но баба засеменила следом, поймала его грязный рукав:

— Да как же, ды как… правление?! Загорелося?!

— Загорелось…

— Оооох, мамушка моя, — пропела баба и прикрыла рот коричневой рукой.

Тищенко вздохнул и побрел по дороге. Мужики оторопело смотрели на него — мокрого, сутулого и грязного. Баба охнула и, часто шлепая босыми ногами по грязи, снова догнала его:

— Да как же, Петрович, мож, оно не само, мож, поджег кто, а?

— Отстань…

— Чо ж отстань-то? — Она растерянно остановилась, провожая его глазами. — Кто ж поджег правление?

— Он сам, живорез, и поджег, — проговорил Мокин, обходя бабу.

Кедрин шел следом.

Баба охнула. Мужики удивленно переглянулись.

Кедрин повернулся к ним и сухо проговорил:

— Вместо того чтоб глаза пялить — шли бы пожар тушить. А кто поджег и зачем — не ваша забота. Разберемся.


Железные ворота мехмастерской были распахнуты настежь.

Тищенко первым вошел внутрь, огляделся и, не найдя никого, втянул голову в плечи:

— Тк вот это мастерская наша…

Мокин с Кедриным вошли следом. В мастерской было холодно, сумрачно и сыро. Пахло соляркой и промасленной ветошью. Посередине, поперек прорезанного в бетонном полу проема стояли трактор со спущенной гусеницей и грузовик без кузова с открытом капотом. Рядом, на грязных, бурых от масла досках лежали части двигателей, детали, тряпки и инструменты. В глубине мастерской возле большого, но страшно грязного, закопченного окна лезли друг на дружку три длинные, похожие на насекомых сеялки. Вдоль глухой кирпичной стены теснились два верстака с разбитыми тисками, токарный станок, две деревянные колоды и несколько бочек с горючим. Повсюду валялась разноцветная стружка, куски железа, окурки и тряпки. Кедрин долго осматривался, сцепив руки за спиной, потом грустно спросил:

— Это, значит, мастерская такая?

— Тк да вот… такая, — отозвался Тищенко.

Секретарь вздохнул, тоскливо посмотрел в глаза Мокину. Тот набычился, крепче сжал ящик:

— А где ж твои работнички?

— Тк на пожаре, верно, иль обедают…

Кедрин многозначительно хмыкнул, подошел к машине, заглянул в капот. Заглянул и Мокин. Их внимательно склоненные головы долго шевелились под нависшей крышкой, фуражки сталкивались козырьками. Вдруг секретарь вздрогнул и, тронув Мокина за локоть, ткнул куда-то пальцем. Мокин тоже вздрогнул, что-то оторопело пробурчал. Они медленно распрямились и снова посмотрели в глаза друг другу. Лица их были бледны.

Тищенко с трудом сглотнул подступивший к горлу комок, прижал руки к груди и забормотал:

— Тк вот, готовимся, товарищ Кедрин, к посевной, и технику, значит, исправляем, и чтоб в исправности была, чтоб справная, стараемся, чиним, и все в срок, все по плану, вовремя, значит, стараемся…

Кедрин оттопырил губы, покачал головой. Мокин обошел трактор и остановился возле бочек:

— А это что?

— Бочки. С соляркой и бензином.

Рыжие брови Мокина удивленно полезли вверх — под кожаный козырек.

— С бензином?!

— Угу.

Мокин растерянно посмотрел на секретаря. Тот протянул чуть слышное «дааа», вздохнул и вышел вон.

Мокин подбежал к бочкам:

— И што ж, прям с бензином и стоит?

— Тк стоит, конешно, а какже нам… — встрепенулся было председатель, но Мокин, властно махнул рукой:

— Которая?!

— Тк, наверно, крайняя справа.

Мокин быстро вывинтил крышку, наклонился, понюхал:

— Так и есть. Бензин.

Он шлепнул себя по коленям, ошалело хохотнул и повернулся к председателю:

— У тебя стоит бензин?

— Стоит, конешно…

— В бочке?

— В бочке.

— Просто?!

— Тк, конешно…

— Да как — конешно? Как — конешно, огрызок ты сопатый, раскурица твоя мать!? Ведь вот подошел я… — Он порывисто отбежал и театрально подкрался к бочке. — Подошел, значит, и толк! — Поднатужившись, он толкнул ногой бочку, она с грохотом опрокинулась, из отверстия хлынул бензин. — И готово!

Тищенко раскрыл рот, растопырив руки, потянулся к растущей луже:

— Тк зачем же, тк льется ведь…

Но Мокин вдруг присел на широко расставленных ногах, лицо его окаменело. Он вобрал голову в плечи и, скосив глаза на сторону, выцедил:

— А нннну-ка. А ннну-ка. К ееебееени матери. Быстро. Чтоб духу твоего… пппшёооол!!!

И словно пороховой гарью шибануло из поджавшихся губ Мокина, ноги председателя заплелись, руки затрепетали, он вылетел, чуть не сбив стоящего у ворот Кедрина. Тот цепко схватил его за шиворот, зло зашипел сквозь зубы:

— Куууда… куда лыжи навострил, умник. Стой. Ишь шустряк-самородок.

И, тряхнув пару раз, сильно толкнул. Тищенко полетел на землю. Из распахнутых ворот раздался глухой и гулкий звук, словно десять мужчин встряхнули тяжелый персидский ковер. Внутренности мастерской осветились, из нее выбежал Мокин. Лицо его было в копоти, губы судорожно сжимали папиросу. Под мышкой по-прежнему торчал ящик.

— Вот ведь, едрен-матрен Михалыч! Спичку бросил!

Кедрин удивленно поднял брови.

Тищенко взглянул на рвущееся из ворот пламя, вскрикнул и закрыл лицо руками. Мокин растерянно стоял перед секретарем:

— Вот ведь оказия…

Тот помолчал, вздохнул и сердито шлепнул его по плечу:

— Ладно, не бери в голову. Не твоя вина.

И, прищурившись на оранжевые клубы, зло протянул:

— Это деятель наш виноват. Техника безопасности ни к черту. Сволочь.

Тищенко лежал на земле и плакал. Мокин выплюнул папиросу, подошел к нему, ткнул сапогом:

— Ну ладно, старик, будет выть-то. Всякое бывает. — И, не услыша ответа, ткнул сильнее: — Будет выть-то, говорю!

Председатель приподнял трясущуюся голову. Кедрин, поигрывая желваками скул, смотрел на горящую мастерскую.

— Эх маааа. — Мокин сдвинул фуражку на затылок, поскреб лоб. — Во, занялось-то! В один момент.

И, вспомнив что-то, поспешно положил ящик на землю, склонился над ним:

— А у нас — стоит, родная, целехонька! Во, Михалыч! Законы физики!

Кедрин подошел, быстро отыскал на макете мастерскую, протянул руку. Приземистый домик с прочерченными по стенам кирпичами затрещал под пальцами секретаря, легко отстал от фальшивой земли.

Кедрин смял его, швырнул в грязь и припечатал сапогом:

— Ну вот, председатель. И здесь ты виноват, оказался. Все из-за тебя.

— Из-за него, конечно, гниды, — подхватил Мокин. — Каб технику безопасности соблюл — рази ж загорелось бы?

Тищенко сидел на земле, бессильно раскинув ноги. Кедрин толкнул его сапогом:

— Слушай, а что это там на холме?

— Анбар, — с трудом разлепил посеревшие губы председатель.

— Зерно хранишь?

— Зерно, картошку семенную…

— И что, много ее у тебя? — с издевкой спросил секретарь.

— Тк хватит, наверно. — Косясь на ревущее пламя, Тищенко дрожащей рукой провел по лицу.

— Хватит? Ну дай-то бог! — Кедрин зло рассмеялся. — А то, может, потащишься в район лбом по паркету стучать? Мол, все, что имели, государству отдали, на посев не осталось. Мне ведь порассказали, как вы со старым секретарем шухарились, туфту гнали да очки втирали. Ты мне, я тебе… Деятели.

Мокин вытирал платком закопченное лицо:

— Старый-то, он, верно, паскуда страшная был. Говноед. Нархозам потворствовал, с органами не дружил. Самостоятельничал. На собраниях все свое вякал. Вот и довякался.

Тищенко тяжело поднялся, стал отряхиваться.

Кедрин брезгливо оглядел его — пухлого, лысого, с ног до головы выпачканного землей, потом повернулся к Мокину:

— Вот что, Ефимыч, сбегай-ка ты в амбар, глянь, как там. Что к чему.

— Лады! — Мокин кивнул, подхватил ящик и бодро потрусил к амбару. Крыша мастерской затрещала, захрустела шифером и тяжело провалилась внутрь. Пламя хлынуло в прорехи, быстро сомкнулось, загудело над почерневшими стенами.

Тищенко всхлипнул.

Кедрин загородился рукой от наплывающего жара, толкнул председателя:

— Пошли. А то сами сгорим. Веди на ферму.

Тищенко, как лунатик, поплелся по дороге — оступаясь, разбрызгивая грязь, с трудом выдирая сапоги из коричневой жижи.

Секретарь перепрыгнул лужу и зашагал сбоку — по серой прошлогодней траве.

В пылающей мастерской глухо взорвалась бочка и защелкал шифер.

Мокин догнал их на спуске в узкий и длинный лог, по склонам сплошь заросший ивняком и орешником. Ломая сапожищами бурьян, он бросился вниз, закричал Кедрину:

— Михалыч!

Секретарь с председателем остановились. Мокин подбежал, запыхавшийся, красный, с тем же ящиком-макетом под мышкой. От него пахло керосином.

— Михалыч! Во дела! — забормотал он, то и дело поправляя ползущую на лоб фуражку. — Проверил я, проверил!

— Ну и что? — Кедрин вынул руки из карманов.

— Да умора, бля! — зло засмеялся Мокин, сверкнув рысьими глазами на Тищенко. — Такой порядок — курам на смех! Подхожу к амбару, а он — раскрыт! Возятся там какая-то бабища и старик столетний. Я к ним. Вы, говорю, кто такие? Она мне отвечает — я, дескать, кладовщица, а это — сторож. Ну я чин чинарем спрашиваю их: а что вы делаете, сторож и кладовщица? Да, говорят, зерно смотрим. К посевной. Дескать, где подгнило, где отсырело. Скоро, мол, сортировать начнем. И — снова к мешкам. Шуруют по ним, развязывают, смотрят. Я огляделся — вокруг грязь страшенная, гниль, говно крысиное — не продохнуть. А в углу, значит, стоит канистра и лампа керосиновая. Я снова к бабе. А это, говорю, что? Керосин, говорит, здесь электричества нет, должно быть, крысы провод перегрызли, так вот, говорит, приходится лампой пробавляться.

Кедрин помрачнел, по смуглым, поджавшимся щекам его вновь заходили желваки.

— Ну вот, тогда я ящик положил так-то вот, и тихохонько, — Мокин аккуратно. опустил ящик на землю и крадучись двинулся мимо секретаря, — тихохонько к мешкам подхожу к развязанным и толк их, толк, толк! — Он стал пинать сапогом воздух. — Ну и повалились они, и зерно-то посыпалось. Но скажу тебе прямо. — Мокин набычился, надвигаясь на секретаря. — Говенное зерно, гоооовенное! Серое, понимаешь. — Он откинул руку, брезгливо зашевелил короткими пальцами. — Мокрое, пахнет, понимаешь, какой-то блевотиной.

Кедрин повернулся к Тищенко. Председатель стоял ни жив ни мертв, бледный как смерть, с отвалившимся, мелко дрожащим подбородком.

— Так вот, — продолжал Мокин. — Как зерно посыпалось, эти двое шасть ко мне! Ах ты, говорят, сучье вымя; ты, кричат, грабитель, насильник. Мы тебя сдадим куда надо, народ судить будет. Особенно старик разошелся: бородой трясет, ногами топает. Да и баба тоже. Ну я молчал, молчал, да кааак старику справа — тресь! Он через мешки кубарем. Баба охнула да к двери. Я ее, шкодницу, за юбку — хвать. Она — визжать. Платок соскочил, я ее за седые патлы да как об стену-то башкой — бац! Аж бревна загудели. Повалилась она, хрипит. Старик тоже в зерне стонет. Тут я им лекцию и прочел.

Кедрин понимающе закивал головой.

— О технике безопасности, и об охране труда, и о международном положении. Только вижу, не действует на их самосознанье ничего — стонут да хрипят по-прежнему, как свиньи голодные! Ну, Михалыч, ты меня знаешь, я человек терпеливый, но извини меня, — Мокин насупился, обиженно тряхнул головой, — когда в душу насрут — здесь и камень заговорит!

Кедрин снова кивнул.

— Ах, кричу, дармоеды вы, сволочи! Не хотите уму-разуму учиться? Ну тогда я вам на практике покажу, что по вашей халатности случиться может. Схватил канистру с керосином и на зерно плесь! плесь! Спички вынул и поджег. А сам — вон. Вот и сказ весь. — Мокин сглотнул и, переведя дух, тихо спросил: — Дай закурить, что ли…

Кедрин вытащил папиросы. Они закурили. Секретарь, выпуская дым, посмотрел вверх. По бледному голубому небу ползли жиденькие облака. Воздух был теплым, пах сырой землей и гарью. Слабый ветер шевелил голые ветки кустов.

Секретарь сплюнул, тронул Мокина за плечо:

— Ты на плане отметил?

— А как же! — встрепенулся тот. — Прямо как выскочил, сразу и выдрал.

Он протянул Кедрину ящик. На месте амбара было пусто — лишь остался светлый прямоугольник со следами вырванных с корнем стен.

— Полюбуйся, подлец, на свою работу! — крикнул секретарь.

Мокин повернулся к Тищенко и медленно поднял ящик над головой. Солнце сверкнуло в полоске стеклянной речки. Тищенко закрыл глаза и попятился.

— Что, стыд берет? — Кедрин бросил в траву искусанный окурок, тронул за плечо оцепеневшего Мокина. — Ладно, пошли, Петь….

Тот сразу обмяк, бессильно опустил ящик, заскрипел кожей:

— За этой гнидой? На ферму?

— Да.

— Ну пошли так пошли. — Мокин лениво подхватил ящик и погрозил кулаком председателю. Тот пошатнулся и двинулся вниз, вобрав голову в плечи, поминутно оглядываясь.

Дно оврага было грязным и сырым. Здесь стояла черная вода с остатками снега. От нее тянуло холодом и пахло мокрым тряпьем. То здесь, то там попадались неряшливые предметы: ржавая спинка кровати, консервные банки, бумага, бутылки, доски, полусожженные автопокрышки. Тищенко осторожно обходил их, косился, оглядывался и брел дальше. Он двигался словно плохо починенная кукла, спрятанные в длинные рукава руки беспомощно болтались, лысая голова ушла в плечи, под неуверенно ступающими сапогами хлюпала вода и хрустел снег. Кедрин с Мокиным шли сзади — громко переговаривались, выбирали места посуше.

Возле торчащего из пожухлой травы листа жести они остановились, не сговариваясь, откинули полы и стали расстегивать ширинки.

— Эй, Иван Сусанин! — крикнул Мокин в грязную спину Тищенко. — Притормози.

Председатель остановился.

— Подходи, третьим будешь. Я угощаю. — Мокин рыгнул и стал выписывать лимонной струей на ржавом железе кренделя и зигзаги. Струя Кедрина — потоньше и побесцветней — ударила под загнувшийся край листа, в черную, гневно забормотавшую воду.

Тищенко робко подошел ближе.

— Что, брезгуешь компанией? — Мокин тщетно старался смыть присохший к жести клочок газеты.

— Тк не хочу я, просто не хочу…

— Знаааем! Не хочу. Кабы нас не было — захотел. Правда, Михалыч?

— Захотел бы, конечно. Он такой.

— Так что вы, тк…

— Да скажи прямо — захотел бы!

— Тк нет ведь…

— Захотел бы! Ой, захотееел! — Мокин долго отряхивался, раскорячив ноги. Застегнувшись, он вытер руку о галифе и продекламировал — На севере диком. Стоит одиноко. Сосна.

Кедрин, запахивая пальто, серьезно добавил:

— Сосна.

Мокин заржал.

Тищенко съежился, непонимающе переступил.

Кедрин поправил кепку, пристально посмотрел на него:

— Не дошло?

Председатель заискивающе улыбнулся, пожал плечами.

— Так до него, Михалыч, как до жирафы. — Мокин обхватил Кедрина за плечо, дружески качнул. — Не понимает он, как мы каламбурим.

— Как мы калом бурим, — улыбнувшись, добавил секретарь.

Мокин снова заржал, прошлепал по воде к Тищенко и подтолкнул его:

— Давай, топай дальше, Сусанин.

Ферма стояла на небольшом пустыре, обросшим по краям чахлыми кустами. Пустырь, вытоптанный, грязный, с двумя покосившимися телеграфными столбами, был огорожен грубо сколоченными жердями.

Тищенко первый подошел к изгороди, налег грудью и, кряхтя, перелез. Мокин с Кедриным остановились:

— Ты что, всегда так лазиешь?

— Тк, товарищ Кедрин, калиток-то не напасешься — сломают. А жердь — она надежнее.

Тищенко поплевал на руки и принялся тереть ими запачканный ватник.

— Значит, нам прикажешь за тобой?

— Тк конешно, а как же.

Секретарь покачал головой, что-то соображая, потом схватился за прясло и порывисто перемахнул его. Мокин передал ему ящик и неуклюже перевалился следом.

Тищенко поплелся к ферме.

Длинная и приземистая, она была сложена из белого осыпающегося кирпича и покрыта потемневшим шифером. По бокам ее тянулись маленькие квадратные окошки. На деревянных воротах фермы висел похожий на гирю замок. Тищенко подошел к воротам, порывшись в карманах, вытащил ключ с продетой в кольцо бечевкой, отомкнул замок и потянул за железную скобу, вогнанную в побуревшие доски вместо дверной ручки.

Ворота заскрипели и распахнулись.

Из темного проема хлынул тяжелый смрад разложившейся плоти.

Кедрин поморщился и отшатнулся. Мокин сплюнул:

— Ты что ж, не вывез дохлятину?

— Тк да, не вывез, — потупившись, пробормотал Тищенко. — Не успели. Да и машин не было.

Мокин посмотрел на Кедрина и шлепнул свободной рукой по бедру:

— Михалыч! Ну как тут спокойным быть? Как с таким говном говорить?

— С ним не говорить. С ним воевать нужно. — Поигрывая желваками, Кедрин угрюмо всматривался в темноту.

Мокин повернулся к председателю:

— Ты что, черт лысый, не смог их в овраг сволочь да закопать?

— Тк ведь по инструкции-то…

— Да какая тебе инструкция нужна?! Вредитель, сволочь!

Мокин размахнулся, но секретарь вовремя перехватил его руку:

— Погоди, Петь. Погоди.

И, пересиливая вонь, шагнул в распахнутые ворота — на грязный бетонный пол фермы.

Внутри было темно и сыро. Узкий коридор, начинавшийся у самого входа, тянулся через всю ферму, постепенно теряясь в темноте. По обеим сторонам коридора лепились частые клети, обитые досками, фанерой, картоном и жестью. Дверцы клетей были лихо пронумерованы синей краской. Сверху нависали многочисленные перекрытия, подпорки и балки, сквозь сумрачные переплетения которых различались полоски серого шифера. Бетонный пол был облеплен грязными опилками, соломой, землей и растоптанным кормом. Раскисший, мокрый корм лежал и в жестяных желобках, тянущихся через весь коридор вдоль клетей.

Кедрин подошел к желобу и брезгливо заглянул в него. В зеленоватой, подернутой плесенью жиже плавали картофельные очистки, силос и разбухшее зерно.

Сзади осторожно подошел Мокин, заглянул через плечо секретаря:

— Эт что, он этим их кормит?

Кедрин что-то буркнул, не поворачиваясь, крикнул Тищенко:

— Иди сюда!

Еле передвигая ноги, председатель прошаркал к нему.

Секретарь в упор посмотрел на него:

— Почему у тебя корм в таком состоянии?

— Тк ведь и не…

— Что-не?

— Не нужон он больше-то, корм…

— Как это — не нужон?

— Тк кормить-то некого…

Кедрин прищурился, словно вспоминая что-то, потом вдруг побледнел, удивленно поднял брови:

— Постой, постой… Значит, у тебя… Как?! Что — все?! До одного?!

Председатель съежился, опустил голову:

— Все, товарищ Кедрин.

Секретарь оторопело шагнул к крайней клети. На ее дверце красовался корявый, в двух местах потекший номер: 98.

Кедрин непонимающе посмотрел на него и обернулся к Тищенко:

— Что — все девяносто восемь? Девяносто восемь голов?!

Председатель стоял перед ним, втянув голову в плечи и согнувшись так сильно, словно собирался ткнуться потной лысиной в грязный пол.

— Я тебя спрашиваю, сука! — закричал Кедрин. — Все девяносто восемь?! Да?!

Тищенко выдохнул в складки ватника:

— Все…

Мокин схватил его за шиворот и тряхнул так, что у председателя лязгнули зубы:

— Да что ты мямлишь, гаденыш, говори ясней! Отчего подохли? Когда? Как?

Тищенко вцепился рукой в собственный ворот и забормотал:

— Тк от ящура, все от ящура, мне ветеринар говорил, ящур всех и выкосил, а моей вины-то нет, граждане, товарищи дорогие. — Его голос задрожал, срываясь в плачущий фальцет. — Я ж ни при чем здесь, я ж все делал, и корма хорошие, и условия, и ухаживал, и сам на ферму с утра пораньше, за каждым следил, каждого наперечет знаю, а это… ящур, ящур, не виноват я, не виноват и не…

— Ты нам Лазаря не пой, гнида! — оборвал его Мокин. — Не виноват! Ты во всем не виноват! Правление с мастерской сгорели — не виноват! В амбар красного петуха пустили — не виноват! Вышка рухнула — не виноват!

— Враги под носом живут — тоже не виноват, — вставил Кедрин.

— Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! — завыл Тищенко.

— ПИсал ты, а не писАл! — рявкнул Мокин, надвигаясь на него. — ПИсал! А попросту — ссал!! На партию, на органы, на народ! На всех нассал и насрал!

Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:

— Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать — так в кусты! Москва слезам не верит!

И, оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валившегося и воющего председателя:

— Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь…. А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!

— Втоооом…

— А ну пошли. Ты божился, что всех наперечет знаешь, пойдем к первой! Помоги-ка, Петь!

Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.

Когда коридор уперся в глухую дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:

— Ага. Вот первая.

Он нащупал задвижку, оттянул ее и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими-то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решеткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помета, смешанного с опилками и соломой. На этой темно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мертв. Его худые, перепачканные пометом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помета. Рой проворных весенних мух висел над его худым, позеленевшим телом.

— Тааак, — протянул Кедрин, брезгливо раздувая ноздри. — Первый…

— Первый. — Набычась, Мокин смотрел из-за плеча секретаря. — Вишь, скорежило как его. Довел, гнида… Ишь худой-то какой.

Кедрин что-то пробормотал и стукнул кулаком по откинутой двери:

— А ну-ка, иди сюда!

Мокин отстранился, пропуская Тищенко. Кедрин схватил председателя за плечо и втолкнул в клеть:

— А ну-ка, родословную! Живо!

Тищенко втянул голову в плечи и, косясь на труп, забормотал:

— Ростовцев Николай Львович, тридцать семь лет, сын нераскаявшегося вредителя, внук эмигранта, правнук уездного врача, да, врача… поступил два года назад из Малоярославского госплемзавода.

— Родственники! — Кедрин снова треснул по двери.

— Сестра — Ростовцева Ирина Львовна использована в качестве живого удобрения при посадке Парка Славы в городе Горьком.

— Братья!

— Тк нет братьев.

— Тааак, — секретарь, оттопырив губу, сосредоточенно пробарабанил костяшками по двери и кивнул Тищенко: — Пошли во вторую.

Клеть № 2 была точь-в-точь как первая. Такие же шершавые, исцарапанные стены, низкий потолок, загаженный пол, мутное зарешеченное окошко. Человек № 2 лежал посередине пола, раскинув посиневшие руки и ноги. Он был также волосат, худ и грязен, остекленевшие глаза смотрели в потолок. Теряющийся в бороде рот был открыт, в нем шумно копошились весенние мухи.

Стоя на пороге, Кедрин долго рассматривал труп, потом окликнул Тищенко:

— Родословная!

— Шварцман Михаил Иосифович, сын пораженца второй степени, внук левого эсера, правнук богатого скорняка. Брат — Борис Иосифович — в шестнадцатой клети. Поступили оба семь месяцев назад из Волоколамского госплемзавода…

Кедрин сухо кивнул головой.

— А что это они у тебя грязные такие? — спросил Мокин, протискиваясь между секретарем и председателем. — Ты что — не мыл их совсем?

— Как же, — спохватился Тищенко. — Как же не мыл-то, каждое воскресенье, все по инструкции, из шланга поливали регулярно. А грязные, тк это ж потому, что подохли в позапрошлую пятницу, тк и мыть-то рожна какого, вот и грязные…

Мокин оттолкнул его плечом и повернулся к Кедрину:

— Во, Михалыч, сволочь какая! Лишний раз со шлангом пройтись тяжело! Какого рожна? Зачем мне? Для чего? А сколько мне заплатят? — Он плаксиво скривил губы, передразнивая Тищенко.

— Тк ведь…

— Заткнись, гад! — Мокин угрожающе сжал кулак. Председатель попятился в темноту.

— Ты член партии, сволочь? А? Говори, член?!

— Тк а как же, тк член, конечно…

— Был членом, — жестко проговорил Кедрин, захлопнул дверь и подошел к следующей.

— Третья.

Скорчившийся человек № 3 лежал, отвернувшись к стене. На его желто-зеленой спине отчетливо проступали острые, готовые прорвать кожу лопатки, ребра и искривленный позвоночник.

Две испачканные кровью крысы выбрались из сплетений его окостеневших, поджатых к животу рук и не торопясь скрылись в дырявом углу. Нагнув голову, Кедрин шагнул в клеть, подошел к трупу и перевернул его сапогом. Труп — твердый и негнущийся — тяжело перевалился, выпустив из-под себя черный рой мух. Лицо мертвеца было страшно обезображено крысами. В разъеденном животе поблескивали сиреневые кишки.

Кедрин сплюнул и посмотрел на Тищенко:

— А это кто?

— Микешин Анатолий Семенович, сорок один год, сын пораженца, внук надкулачника, правнук сапожника, прибыл четыре, нет, вру, пять. Пять лет назад. Сестры — Антонина Семеновна и Наталья Семеновна содержатся в Усть-Каменогорском нархозе…

— Они-то небось действительно содержатся. Не то что у тебя, — зло пробурчал Мокин, разглядывая изуродованный труп. — Ишь крыс развел. Обожрали все еще живого небось…

Кедрин вздохнул, вышел из клети, кивнул Мокину:

— Петь, открой четвертую.

Мокин отодвинул задвижку, распахнул неистово заскрипевшую дверь:

— Во, бля, как недорезанная…

Четвертый затворник сидел в правом углу, возле окошка, раскинув ноги, оперевшись кудлатой головой о доски. Его узкое лицо с открытыми глазами казалось живым и полным смысла, но зеленые пятна тления на груди и чудовищно вздувшийся, не вяжущийся с его худобой живот свидетельствовали о смерти.

Секретарь осторожно вошел, присел на корточки и всмотрелся в него. Судя подлинным ногам, мускулистым рукам и широкой груди, он был, вероятно, высоким и сильным человеком. В его лице было что-то заячье, — то ли от жидкой, кишащей мухами бороды, то ли от приплюснутого носа. Высокий с залысинами лоб был бел. Глаза, глубоко сидящие в сине-зеленых глазницах, смотрели неподвижно и внимательно. Кисть левой руки мертвеца была перебинтована тряпкой.

Тищенко просунул голову в дверь и забормотал:

— А это, товарищ Кедрин, Калашников Геннадий… Петрович. Петрович. Сын вырожденца, внук врага народа, правнук адвоката:

Стоящий за ним Мокин хмыкнул:

— Во, падла какая!

Кедрин вздохнул и, запрокинув голову, стал разглядывать низкий щербатый потолок:

— Родственники есть?

— Нет.

— Небось за троих работал?

— Этот? — Тищенко оживился. — Тк что вы, товарищ Кедрин. Болявый был. Чуть што сожрал не то — запоносит и неделю пластом. Да руку еще прищемил. Это он на вид здоровый. А так — кисель. Я б давно его на удобрение списал, да сами знаете, — он сильнее просунулся в дверь, доверительно прижал к груди тонущие в рукавах руки, — списать-то — спишешь, а замену выбить — вопрос! В район ехать надо. Просить.

Кедрин поморщился, тяжело приподнялся:

— Для тебя, конечно, лишний раз в район съездить — вопрос. Привык тараканом запечным жить.

— Привык, — протянул из темноты Мокин. — Хата с краю, ничего не знаю.

— И знать не хочу. — Секретарь подошел к стене и стукнул по доскам сапогом. — Гнилье какое. Как они у тебя не сбежали. Ведь все на соплях.

Он отступил и сильно ударил в стену ногой. Две нижние доски сломались.

— Вот это даааа! — Кедрин засмеялся, сокрушительно покачал головой, — Смотри, Петь!

Мокин оттолкнул Тищенко, вошел в клеть:

— Мать моя вся в саже! Да ее ж пальцем пропереть можно! Ты что ж, гнида, и на досках экономил, а?

Он повернулся к Тищенко. Тот отпрянул в тьму.

— Чо пятишься, лысый черт! А ну иди сюда!

Черная куртка Мокина угрожающе заскрипела. Он схватил Тищенко, втащил в клеть:

— Полюбуйся на свою работу!

Председатель засопел, забился в угол. Кедрин еще раз пнул стенку. Кусок нижней доски с хрустом отлетел в сторону. В темном проеме среди земли и червячков крысиного помета что-то белело. Кедрин нагнулся и вытащил аккуратно сложенный вчетверо кусочек бумаги. Мокин подошел к нему. Секретарь расправил листок. Он был влажный и остро пах крысами.

В середине теснились частые строчки:

Сумерки отмечены прохладой,

Как печатью — уголок листка.

На сухие руки яблонь сада

Напоролись грудью облака.

Ветер. Капля. Косточка в стакане.

Непросохший слепок тишины.

Клавиши, уставши от касаний,

С головой в себя погружены.

Их не тронуть больше.

Не пригубить Белый мозг.

Холодный рафинад.

Слитки переплавленных прелюдий

Из травы осколками горят.

По мере того как входили в Кедрина расплывшиеся слова, лицо его вытягивалось и серело. Мокин напряженно следил за ним, непонимающе шаря глазами по строчкам.

Кедрин перечитал еще раз и посмотрел на Тищенко. Лицо секретаря стало непомерно узким. На побелевшем лбу выступила испарина. Не сводя широко раскрытых глаз с председателя, он дрожащими руками скомкал листок. Тищенко, белый как полотно, с открытым ртом и пляшущим подбородком, двинулся к нему из угла, умоляюще прижав руки к груди. Кедрин размахнулся и со всего маха ударил его кулаком в лицо. Председатель раскинул руки и шумно полетел на пол — под грязные сапоги подскочившего начальника районного ГБ.

Мокин бил быстро, сильно и точно; фуражка слетела с его головы, огненный чуб рассыпался по лбу:

— Хы бля! Хы бля! Хы бля!

Тищенко стонал, вскрикивал, закрывался руками, пытался ползти в угол, но везде его доставали эти косолапые, проворные сапоги, с хряском врезающиеся в живот, в грудь, в лицо.

Кедрин горящими глазами следил за избиением, тряс побелевшим кулаком:

— Так его, Петь, так его, гада…

Вскоре председатель уже не кричал и не стонал, а, свернувшись кренделем, тяжело пыхтел, хлюпал разбитым ртом.

Напоследок Мокин отскочил к дверце, разбежался и изо всех сил пнул его в ватный живот. Тищенко ухнул, отлетел к стене и, стукнувшись головой о гнилые доски, затих.

Мокин прислонился к косяку, тяжело дыша. Лицо его раскраснелось, янтарный чуб приклеился к потному лбу:

— Все, Михалыч, уделал падлу…

Кедрин молча хлопнул его по плечу. Мокин зло рассмеялся, провел рукой по лицу:

— Порядок у него! Для порядку! Сссука…

Секретарь достал «Беломор», щелкнул по дну, протянул Мокину. Тот схватил вылезшую папиросу, громко продул, сунул в зубы. Чиркнув спичкой, Кедрин поджег скомканный листок, поднес Мокину. Тот прикурил, порывисто склонившись:

— А ты, Михалыч?

— Не хочу. Накурился, — сдержанно улыбнулся секретарь, бросил горящий листок на сломанные доски и вытянул из кармана смятый вымпел.

— Образцовое хозяйство! — Мокин икнул и отрывисто захохотал.

Секретарь брезгливо тряхнул шелковый треугольник, что-то пробормотал и осторожно положил его на горящий листок. Шелк скорчился, стал прорастать жадными язычками.

Кедрин осторожно придвинул доски к проломленной стене. Пламя скользнуло по грязному дереву, заколебалось, неторопливо потянулось вверх. Доски затрещали.

Мокин улыбнулся, шумно выпустил дым:

— Ишь. Горит…

— Что ж ты хочешь, имеет право, — отозвался Кедрин.

— Имеет, а как же. — Мокин нагнулся ища свалившуюся фуражку. Она, грязная, истоптанная, валялась возле ноги мертвеца.

— Фу-ты, еб твою… — Мокин брезгливо приподнял ее двумя пальцами. — Вишь, сам же и затоптал. Ну не мудило я?

Кедрин посмотрел на фуражку, покачал головой:

— Даааа. Разошелся ты. Чуть голову не потерял.

— Голову — ладно! Новая отрастет! — Мокин засмеялся. — А эту больше не оденешь. Вишь! Вся в говне. Не стирать же…

— Это точно.

Мокин взял фуражку за козырек, помахал ей:

— Придется, Михалыч, тут оставить. Жмурикам на память.

Он шагнул к мертвецу, с размаха нахлобучил фуражку ему на голову:

— Носи на здоровье!

Две доски над проломом уже занялись — неяркое, голубоватое пламя торопливо ползло по ним. Клеть наполнялась дымом. Он повисал под грубым потолком мутными, вяло шевелящимися волокнами.

Секретарь сунул руки в карманы:

— Ну что, пошли?

— Идем, — ответил Мокин, отмахиваясь от дыма. — А то уж глаза щипет. Как в бане. Доски-то сырые. — Он вышел в коридор, поднял лежащий возле двери макет. Кедрин шагнул вслед за ним, но на пороге оглянулся, посмотрел на мертвеца. Он сидел в той же позе — раскинув ноги, выпятив распухший зеленый живот. Из-под косо нахлобученной фуражки торчали грязные волосы. Дым плавал возле лица, оживляя его заячьи черты. Кедрину показалось, что мертвец скупо плачет и, тужась, давясь мужскими слезами, мелко трясет лохматой бородой.

Тищенко по-прежнему неподвижно лежал возле стены.

— Пошли, Михалыч, — раздался по коридору голос удаляющегося Мокина. — Чо там смотреть? Все ясно…

Кедрин повернулся и зашагал вслед за ним.

Выйдя из ворот, они долго щурились на непривычно яркое солнце, терли глаза, привыкшие к темноте.

Кедрин закурил.

— Слава яйцам, на воздух выбрались! — рассмеялся Мокин. — А то я уж думал — век вековать будем в этой вонище.

Кедрин сумрачно молчал, гоняя папиросу по углам скупого рта. Скулы его напряглись, бугрились желваками. Мокин хлопнул его по плечу:

— Ну, что насупился, Михалыч? Эта падла тебя расстроила? Да плюнь ты! Плюнь! — Мокин тряхнул его, — И так день да ночь голову ломаешь — лица на тебе нет. Побереги себя. Ты ж нам нужен. — Он улыбнулся, захлопал поросячьими ресницами и тихо, вкрадчиво добавил. — Мы ж без тебя никак.

Секретарь вздрогнул, взглянул на Мокина и, скупо улыбнувшись, обмяк, обнял его:

— Спасибо, Петь, спасибо.

И, растерянно почесав щеку, кивнул ему:

— Ты отметь на макете.

— Что, пора, ты думаешь?

— Конечно. — Обернувшись, секретарь посмотрел в распахнутые ворота фермы. Там, в глубине наполнявшегося дымом коридора уже скупо поблескивало пламя.

Мокин положил ящик на землю, отодрал длинную копию фермы, передал Кедрину. Тот повертел в руках аккуратный домик, осторожно переломил его пополам и заглянул внутрь:

— Ты смотри, и клети даже есть. Как он в них клопов не рассадил! Айвазовский…

Секретарь швырнул обе половинки в коридор:

— Пусть горят вместе с настоящей.

— Точно! — Мокин подхватил ящик и шлепнул Кедрина по плечу. — А теперь, Михалыч, пошли отсюда к едрени фени.

Секретарь обнял скрипучие плечи Мокина, тот в свою очередь его. Они зашагали было по залитому солнцем выгону, но слабый стон сзади заставил их обернуться.

На пороге фермы, обхватив косяк, стоял Тищенко. Ватник его тлел, исходя дымом. Лицо председателя было изуродовано до неузнаваемости.

— Очухался, — удивленно протянул Кедрин.

Мокин оторопело посмотрел на председателя, хмыкнул:

— Я ж тебе говорил, Михалыч, они, как кошки, живучи.

— Дааа, — покачал головой побледневший Кедрин и ненатурально засмеялся. — Силен, брат!

Покачиваясь и стоная, Тищенко смотрел на них заплывшими глазами. Кровь из разбитого рта текла по его подбородку, капала на ватник. Сзади из прогорклой тьмы коридора наползал дым, клубился и, медленно переваливаясь через притолоку, исчезал в солнечном воздухе.

Улыбка сошла с лица Кедрина. Он помрачнел, сунул руки в карманы:

— Ну что, Аника-воин, отлежался?

Председатель по-прежнему пошатывался и стонал.

— Чего бормочешь? — повысил голос секретарь. — Я спрашиваю: отлежался?

Тищенко кивнул головой и всхлипнул.

— Вот и хорошо. — Кедрин облегченно вздохнул, надвинул на глаза кепку. — Давай, топай за нами. Живо.

И, повернувшись, зашагал к изгороди.

Мокин погрозил председателю кулаком и поспешил за секретарем. Тищенко отпустил косяк, качнулся и поплелся следом.


Через час, хрустя мокрыми, слабо дымящимися головешками, Кедрин забрался на фундамент правления, поправил кепку и молча оглядел собравшихся.

Они стояли кольцом вокруг пепелища — ба-бы со скорбными лицами, в платках, в плюшевых пиджаках и фуфайках, кудлатые окаменевшие мужики в ватниках и белобрысые ребятишки.

Кедрин махнул рукой. Толпа зашевелилась, и Мокин вытолкнул из нее Тищенко. Председатель упал, растопырив руки, тяжело поднялся и полез через головешки к секретарю. Кедрин ждал, сцепив за спиной руки.

Вскарабкавшись на крошащиеся кирпичи, Тищенко стал в трех шагах от Кедрина — грязный, опаленный, с чудовищно распухшим лицом. Секретарь помедлил минуту, скользнул глазами по выжидающе молчащей толпе, потом поднял голову и заговорил:

— Корчевали. Выжигали. Пахали. Сеяли. Жали. Молотили. Мололи. Строгали. Кололи. Кирпичи клали. Дуги гнули. Лыки драли. Строили… И что же? — Он прищурился, покачал головой. — Кадушки рассохлись. Плуги сломались. Цепи распались. Кирпичи треснули. Рожь не взошла…

Маленькая баба в долгополом пиджаке, стоящая возле набычившегося Мокина, всхлипнула и заревела.

Кедрин вздохнул и продолжал:

— Вздумали крышу класть шифером — дор сгнил. Захотели класть дором — шифер потрескался…

Высокий седобородый старик крякнул и сокрушительно качнул головой.

— Заложили фундамент — дом осел. Высушили доски — покривились. Печь затопили — дым в избу пошел. Ссыпали картошку в подпол — вся померзла…

Другая баба заплакала, закрыв лицо руками. Белобрысый сынишка ткнулся в ее зеленую юбку, заревел.

Тищенко беззвучно затрясся, втянув голову в плечи.

— А лошадь запрягли — гужи лопнули. А сено повезли — воз перевернулся…

Скуластый мужик жалобно потянул носом, скривил дергающийся рот. Кедрин снова вздохнул:

— И не поправить. И не повернуть. И не выдернуть.

В толпе уже многие плакали, вытирали слезы.

Кедрин уперся подбородком в грудь, помолчал и вдруг вскинул вверх бледное, подобравшееся лицо, полоснул толпу загоревшимися глазами.

— А братья?! А соседи! А работа каждодневная? В Устиновском нархозе бревна в землю вогнали, встали на них, руки раскинули и напряглись! Напряглись! В Светлозарском — грабли, самые простые грабли в навоз воткнули, водой окропили, и растут! Растут! А усть-болотинцы?! Кирпич на кирпич, голову на голову, трудодень на трудодень! И результаты, конечно, что надо! А мы? Река-то до сих пор ведь сахара просит! Поля, что, опять хером пахать будем?! Утюгу кланяться да на ежа приседать? Оглядываться да на куму валить?! Крыльцо молоком промывать?!

Толпа насторожилась.

— Мое — на моем! Его — на его! Ее — на ее! Ихнее — на ихнем! Но наше, наше-то — на нашем! На нашем, ёб вашу мать!

Толпа одобрительно загудела. Седобородый старик затряс бородой, заблестел радостными, полными слез глазами:

— Правильно, сынок! На беспалую руку не перчатку надобно искать, а варежку! Так-то!

Кедрин сорвал с головы фуражку, скомкав, махнул над толпой:

— Раздавить — не сложно! Расплющить — сложнее!

— И расплющим, родной! — заголосила толстая баба в рваном ватнике. — Кровью заблюем, а расплющим!

— Рааасплюющииим! — заревела толпа.

— Вы же радио слушаете, газеты читаете! — кричал секретарь, размахивая фуражкой. — Вам слово сказать — и маховики закрутятся, руку приложить — и борова завоют!

— И приложим, еще как приложим! — заревели мужики.

— У вас бревно поперек крыши легло!

— Повернёооом!

— Говно в кашу попало!

— Вынееем!

— Творог на пол валится!

— Подберееооом!

— Репа лебедой заросла!

— Прополеееем!

— Прополем, милай, прополем! — завизжала все та же толстая баба. — Я те так скажу, — она выскочила из толпы, потянулась заскорузлыми руками к Кедрину, — у меня семеро дитев, две коровя, телушка, свинья, подсвинок, гуси да куры! И сама-то не блядь подзаборная — чаво морщины считать! Коль спину распрямили — руки гнуть, чугуны таскать да лбом стучаться заслужила! А коль не потворствовать — пересилим! Выдюжим!

— Выыыдюжиииим! — заревела толпа.

Хромой чернобровый старик протиснулся вперед, размахивая руками, захрустел головешками:

— Я башкой стену проломил, под танк клешню сунул, и вот. — Трясущейся рукой он вцепился в отворот пиджака, тряхнул гроздью тусклых медалей. — Получил и помню, как надо. Не о себе печемся, а коль хватит — запрягем да поедем!

И, всхлипнув, вытянул жилистую шею, заголосил по-бабьи тонко:

— Поедиииим! А то ишь! Прикипели! Запаршивели! Нееет! Раскуем! Захотиииим!

— Захотим! — зашумели вокруг.

Кедрин обвел толпу радостно слезящимися глазами, тряхнул головой и поднял руку. Толпа затихла.

Он смахнул слезы, проглотил подступивший к горлу комок и тихо проговорил:

— Я просил принести полведра бензина.

Толпа расступилась, пропуская мальчика в рваном ватнике и больших, доходящих ему до паха сапогах. Скособочившись, склонив набок стриженую голову, он нес ведро, наполовину наполненное бензином. На ведре было коряво выведено: ВОДА.

Пробравшись к фундаменту, мальчик протянул ведро секретарю. Тот подхватил его, поставил рядом, не торопясь достал из кармана спички.

Толпа ждала, замерев.

Кедрин чиркнул спичкой, поднес ее к лицу и, пристально разглядывая почти невидимое пламя, спросил:

— Откуда ведерко?

Мальчик, не успевший юркнуть в толпу, живо обернулся:

— У дяди Тимоши в сенях стояло. Кедрин многозначительно кивнул, повернулся к понуро стоящему Тищенко.

— Дядя Тимоша. Это твое ведро?

Председатель съежился, еле слышно прошептал разбитыми губами:

— Мое… то есть наше. С фермы. Поили из него.

Секретарь снова кивнул и спросил:

— А как ты думеешь, дядя Тимоша, вода горит?

Тищенко всхлипнул и замотал головой.

— Не горит, значит?

Давясь слезами, председатель снова мотнул головой.

Кедрин вздохнул и бросил догорающую спичку в ведро. Бензин вспыхнул. Толпа ахнула.

Тищенко открыл рот, качнулся:

— Тк ведь…

Кедрин обратился к толпе:

— Что написано на ведре?

— Водаааа!

— Вода — горит?

— Неееет!

— Кого поили из этого ведра?

— Скооооот!

— Скот — это засранные и опухшие?

— Даааа!

— Вода — горит?

— Неееет!

— Этот, — секретарь ткнул пальцем в сторону Тищенко, — засранный?

— Даааа!

— Опухший?

— Даааа!

— Кого поили из ведра?

— Скоот!

— Это засранные и опухшие?

— Даааа!

— Вода — горит?

— Неееет!

— А что написано на ведре?

— Водааааа!

— А этот — засранный?

— Даааа!

— Опухший?

— Даааа!

— Так кто же он?

— Скооот!

— А что написано на ведре?

— Водаааа!

— Ну, а вода — горит?! — оглушительно закричал секретарь, наливаясь кровью.

— Нееееет!

— А этот, этот, что стоит перед вами — кто он, кто он, я вас спрашиваю, а?!

Стоящие набрали в легкие побольше воздуха и выдохнули:

— Скооооот!

— А что написано на ведре?!

— Водаааа!

— Ну, а вода, вода-то горит, я вас спрашиваю?! — Секретарь трясся, захлебываясь пеной.

— Неееет!

— Кого поили из ведра?

— Скоооот!

— Значит — этого?

— Даааа!

— Поили?

— Даааа!

— Поят?

— Даааа!

— Будут поить?

— Даааа!

— Сейчас или завтра?

Толпа непонимающе смолкла. Мужики недоумевающе переглядывались, шевелили губами. Бабы испуганно шептались.

— Ну, что притихли? — улыбнулся Кедрин. — Сейчас или завтра?

— Сейчас, — робко пискнула какая-то баба и тут же поправилась: — А мож, и завтря!

— Значит — сейчас? — Улыбаясь, Кедрин разглядывал толпу.

— Сейчас, — прокричало несколько голосов.

— Сейчас?

— Сейчас!

— Сейчас?!

— Сейчааас! — заревела толпа.

— Поить?

— Поиииить!

— Да?

— Даааа!

Секретарь подхватил ведро и выплеснул на председателя горящий бензин. Вмиг Тищенко оброс клубящимся пламенем, закричал, бросился с фундамента, рванулся через поспешно расступившуюся толпу.

Ветер разметал пламя, вытянул его порывистым шлейфом.

С невероятной быстротой объятый пламенем председатель пересек вспаханное футбольное поле, мелькнул между развалившимися избами и полегшими ракитами и скрылся за пригорком.

Среди общего молчания раздался сухой и короткий звук ломающихся досок. Звук повторился.

Толпа зашевелилась и испуганно расступилась вокруг Мокина. Сопя и покрякивая, он старательно крушил сапогами брошенный в грязь ящик.

Загрузка...