Снова пошел снег. Полшестого вечера. Почти стемнело. Она только успела расставить тарелки, когда залаяли собаки.
Ее муж положил нож и вилку, недовольный, что его ужин прервали.
– Ну, что еще там?
Джун Пратт отодвинула занавеску и увидела соседа. Тот стоял весь в снегу, с босоногим ребенком на руках, оба без пальто. Девочка, кажется, была в пижаме.
– Это Джордж Клэр, – сказала она.
– С чем приехал?
– Не знаю. Машины не видно. Должно быть, пришел пешком.
– Холодина ужасная. Лучше посмотри, что ему нужно.
Она впустила их с холода. Он стоял перед ней, держа ребенка, словно приношение.
– Моя жена… она…
– Маме больно, – всхлипнула малышка.
У Джун не было своих детей, но она всю жизнь разводила собак и увидела в детских глазах то темное знание, понятное всем животным, – что мир полон зла и непостижим.
– Лучше вызови полицию, – сказала она мужу. – Что-то стряслось с его женой.
Джо вытащил из-за воротника салфетку и пошел к телефону.
– Давай найдем тебе носки, – сказала она, забрала девочку у отца и унесла в спальню, где посадила на кровать. Она недавно положила свежевыстиранные носки на батарею и теперь взяла пару и натянула теплые шерстяные носки на детские ножки, думая, что, если бы ребенок был ее, она отнеслась бы к нему с большей любовью.
Это были Клэры. Они купили дом Хейлов летом, и вот теперь пришла зима. На дороге стояло всего два дома, но она толком не видела соседей. Разве что иногда утром. Либо он проносился мимо в небольшом авто, спеша в колледж, либо жена выводила ребенка на улицу. Порой ночью, гуляя с собаками, Джун могла заглянуть в дом. Она видела, как они ужинают: малышка сидит посередине, женщина встает, садится, потом снова встает.
Из-за снега шерифу пришлось добираться добрых полчаса. Женщины обычно чувствуют, когда мужчины их хотят, и Джун смутно осознавала, что Трэвис Лоутон, бывший одноклассник, находил ее привлекательной. Теперь это не имело значения, но не так-то легко забыть тех, с кем вместе рос, и она старалась внимательно его слушать и заметила, как он добр к Джорджу, пусть и допускала, по крайней мере в мыслях, возможность, что он сам виновен в беде, приключившейся с его женой.
Он думал об Эмерсоне[3], «ужасной аристократии природы». Потому что есть на свете вещи, которые невозможно контролировать. И потому, что даже сейчас он думал о ней. Даже сейчас, когда в том доме лежала его жена, мертвая.
Он слышал голос Джо Пратта, говорившего в телефонную трубку.
Джордж ждал на зеленом диванчике, его потряхивало. В доме пахло собаками, и он слышал, как они лают в вольерах. И как они только все это выносят? Он уставился на широкие доски пола. Из погреба тянуло плесенью, запах проникал в самое горло. Он закашлялся.
– Они уже в пути, – сказал Пратт с кухни.
Джордж кивнул.
В коридоре Джун Пратт говорила с его дочерью ласково, как обычно говорят с детишками, и он был благодарен за это, даже слезы навернулись. Все знали, что она подбирает бездомных животных. Он сам видел, как она идет по дороге в сопровождении пестрой стаи – женщина средних лет в красном платке, хмуро смотрящая в землю.
Потом – он не знал, сколько прошло времени, – подъехала машина.
– Вот и они, – сказал Пратт.
Вошел Трэвис Лоутон.
– Джордж, – сказал он, но руки не подал.
– Привет, Трэвис.
Городок был маленький, и они знали друг друга. Он был в курсе, что Лоутон учился в Политехническом институте Ренсселера[4] и по возвращении занял должность шерифа, и Джорджа всегда поражало, насколько он поверхностный для образованного человека. Впрочем, Джордж не то чтобы хорошо разбирался в людях, и заинтересованные лица то и дело напоминали, что его мнение недорого стоит. Джордж и его жена не были старожилами. Местным нужно добрых сто лет, чтобы признать, что кто-то живет в доме, много лет принадлежавшем одной семье, чья печальная история стала частью местной мифологии. Он не знал этих людей, а они, разумеется, не знали его, но за те несколько минут, что он стоял в гостиной Праттов в мятых камуфляжных штанах и криво повязанном галстуке, с отсутствующим взглядом водянистых глаз, который так легко принять за взгляд безумца, все их подозрения подтвердились.
– Дайте-ка посмотрим, – сказал Лоутон.
Они оставили Фрэнни у Праттов и пошли по дороге, он, Лоутон и помощник Лоутона, Уайли Берк. Уже стемнело. Они с мрачной решимостью шли по промерзшей насквозь земле.
Дом усмехался.
Они постояли с минуту, глядя на него, потом вошли через крыльцо, заваленное зимней обувью, теннисными ракетками и сухими листьями, и прошли на кухню. Он показал Лоутону разбитое стекло. Они поднялись по лестнице прямо в грязных сапогах. Дверь в спальню была закрыта, и он не помнил, чтобы закрыл ее сам. Но ведь, наверно, так и было.
– Я не могу туда войти, – сказал он шерифу.
– Ну, ладно. – Лоутон по-отечески коснулся его плеча. – Оставайтесь здесь.
Лоутон с напарником прошли внутрь. Он услышал вдалеке сирены. От их резких звуков подгибались ноги.
Он ждал в коридоре, стараясь не шевелиться. Потом вышел Лоутон и привалился к косяку. Он осторожно посмотрел на Джорджа.
– Ваш топор?
Джордж кивнул.
– Из сарая.
В машине Лоутона без мигалок они поехали в город по темной скользкой дороге, скрежеща по снегу зимними покрышками. Он сидел с дочерью за сеткой, разделявшей салон. Оказалось, что это отделение напротив старого железнодорожного депо, в здании, где раньше, судя по всему, была школа. Стены грязно-желтые, с черной отделкой. Старые железные батареи аж шипели. Женщина из отделения отвела Фрэнни к автомату с закусками, выдала ей несколько четвертаков из пластикового пакета и подняла, чтобы она могла закинуть их в щель, а потом поставила на место.
– Теперь смотри, – сказала женщина. Она потянула рычаг, и вниз упала пачка печенья. – Бери, это тебе.
Фрэнни посмотрела на Джорджа, ища одобрения.
– Все хорошо, милая, бери печенье.
Женщина открыла створку внизу автомата.
– Давай, протяни руку, не укусит.
Фрэнни потянулась в темное нутро машины, чтобы достать печенье, и улыбнулась, гордясь собой. Лоутон опустился перед ней на корточки.
– Вот, дай-ка помогу, малышка. – Он взял пакет, открыл и снова протянул ей, и они все смотрели, как она достает печенюшку и ест. Лоутон сказал: – Спорим, что вкусно.
Фрэнни жевала.
– И ты наверняка проголодалась.
Она сунула в рот вторую печенюшку.
– Ты хоть позавтракала сегодня? Я вот ел хлопья. А ты?
– Крекеры.
– Правда?
– С вареньем.
– А что ела на завтрак твоя мама, Фрэнни?
Она с удивлением посмотрела на Лоутона.
– Мама болеет.
– Тяжело, когда мама болеет, правда?
Она закрыла упаковку, с пальцев посыпались коричневые крошки.
– Сегодня кто-нибудь приходил в дом?
Фрэнни, не обращая на него внимания, шуршала упаковкой, ей нравился звук.
– Фрэнни? Шериф с тобой разговаривает.
Она посмотрела на отца.
– Коул приходил?
Она кивнула.
Лоутон спросил:
– Коул Хейл?
– Он иногда бывает у нас, – сказал Джордж.
– Точно Коул? Ты уверена?
У Фрэнни задрожала нижняя губа, по щекам потекли слезы.
– Она же сказала, что да, – ответил Джордж. Он подхватил ее и прижал к себе, чувствуя раздражение. – Думаю, пока что хватит вопросов.
– Хочешь еще разок попробовать, Фрэнни? – В руках у женщины был пакет с четвертаками.
Фрэнни заморгала мокрыми глазами и вырвалась из его объятий.
– Да, хочу.
– Все будет хорошо. У меня тут целая куча мелочи. А еще у нас есть телевизор.
Они разрешили ему позвонить родителям. Он позвонил из автомата в коридоре. Мать попросила его повторить еще раз. Он стоял там под зеленой лампой, и слова лились сами собой.
– Они уже едут, – сказал он Лоутону.
– Хорошо. Можем войти.
Лоутон провел его в небольшое помещение с высокими темными окнами. Он увидел свое отражение в стекле и отметил, что горбится, а одежда на нем мятая. В комнате пахло грязью, сигаретами и еще чем-то, видимо горем.
– Садитесь, Джордж, сейчас вернусь.
Он уселся за стол. Когда дверь закрылась, он почувствовал, что отрезан от всего и остался в обществе собственного отражения. Было слышно, как поезд едет через городок, медленно и громко. Он посмотрел на часы – было начало восьмого.
Дверь открылась, и Лоутон вошел с двумя стаканчиками кофе и с папкой под мышкой.
– Думал, вам понадобится. – Он поставил кофе и достал сахар в пакетиках. – Вам с молоком?
Джордж покачал головой.
– Не надо. Спасибо.
Шериф сел, открыл папку и отхлебнул горячего кофе, осторожно держа стаканчик за края. Он достал очки из кармана рубашки и протер линзы салфеткой, потом поднес их к свету, еще раз протер и надел.
– Хочу, чтобы вы знали, искренне соболезную вам по поводу Кэтрин.
Джордж лишь кивнул.
Телефон зазвонил, Лоутон ответил и что-то записал в блокноте. Джордж сосредоточился на том, чтобы просто сидеть на стуле, сложив руки на коленях. Он словно в бреду подумал о Рембрандте. Снова посмотрел на свое отражение в окне и решил, что для человека в такой ситуации выглядит еще сносно. Он отбросил волосы со лба и огляделся. Стены были серые, цвета каши. Когда-то он гордился своим чувством цвета. Как-то летом, еще в колледже, он стажировался в Кларке[5] у Уолта Дженнингса, специалиста по цвету. Он снял дом на холме и влюбился в девушку, жившую напротив в викторианском доме, хоть они ни разу не поговорили друг с другом. Все то лето она читала «Улисса»[6], и он помнил, как она выходила на террасу в бикини и ложилась в шезлонг. Она читала минут пять, потом клала толстую книгу на живот и поворачивалась лицом к солнцу.
Лоутон повесил трубку.
– У нас тут ограбления случаются нечасто. Обычно заскучавшие юнцы в поисках выпивки. У вас есть враги, Джордж?
– Насколько я знаю, нет.
– А у вашей жены?
– Нет. Мою жену все любили.
– Кто-то не любил.
Он подумал о девушке с темными грустными глазами.
– Я не знаю, кто мог бы такое сделать.
Лоутон посмотрел на него и промолчал, так прошла долгая минута.
– Мне пора. Фрэнни надо покормить ужином.
– В той машине много чего есть.
Джордж взял бумажный стаканчик и почувствовал пальцами тепло. Кофе был горький и еще настолько горячий, что он обжег язык. Лоу тон достал пачку «Честерфильда».
– Будете?
– Бросил.
– Я тоже. – Он поджег сигарету медной зажигалкой, глубоко затянулся и выпустил дым. – Вы все еще в колледже?
Джордж кивнул.
– Во сколько вы возвращаетесь домой?
– Около пяти, может, чуть раньше.
Лоутон снова что-то записал.
– Значит, вы подъезжаете к дому, а потом что?
Джордж рассказал, как поставил машину в гараж и вошел в дом.
– Я понял, что что-то случилось, когда заметил стекло. Потом я поднялся наверх и увидел ее. Она… – он закашлялся. – Просто лежала в ночной рубашке. С этим… – он остановился. Он не мог это произнести.
Лоутон сунул сигарету в стаканчик и выбросил в мусорную корзину.
– Давайте вернемся на минуту назад. Пройдем вместе через кухню к лестнице – вы ничего не заметили? Что-нибудь необычное?
– Ее записная книжка была измята, бумажник. Не знаю, что в нем было. Повсюду лежали монеты. Наверно, они что-то забрали.
– Сколько налички она держала в бумажнике?
– Трудно сказать. На текущие покупки, едва ли больше.
– Видимо, недостаточно. Так мне всегда жена говорит. Но вы же знаете женщин. Они никогда не знают, что у них есть. – Он посмотрел на Джорджа поверх очков.
– Я же сказал, видимо, просто деньги на покупку продуктов.
– Хорошо. А потом?
– Я поднялся по лестнице. Было холодно. Окно было открыто.
– Вы его закрыли?
– Что?
– Окно.
– Нет. Нет, я не хотел…
– Что-либо трогать? – Шериф посмотрел на него.
– Именно, – сказал Джордж.
– Потом что?
– Потом я нашел ее, и она… – У него забурчало в животе, и он едва не выблевал слова. – У нее… была эта штука в голове… и всё… было в крови.
Он схватил мусорную корзину, и его вырвало на глазах у Лоутона. Зашел помощник Берк и забрал корзину. Такая серая металлическая штука, какими пользуются в начальной школе.
– Вы в порядке, Джордж?
– Ни разу не в порядке.
Берк вернулся и принес другую мусорную корзину. Он постоял с минуту, глядя на него, потом вышел и закрыл за собой дверь.
– Во сколько вы сегодня утром вышли из дома?
Казалось, на этот вопрос невозможно ответить. Наверно, в полседьмого. У него в восемь были занятия. Он запомнил небо, густые облака. Поездку на работу. Пробки, как всегда. Людей в машинах за замерзшими стеклами.
– Моя жена, – сказал он. – Они спали.
– Во сколько она обычно вставала?
– Не знаю. Думаю, около семи.
– Ваша жена работала?
Он помотал головой.
– Здесь – нет. В городе работала.
– Кем?
– Она была художником – расписывала стены, занималась реставрацией.
Лоутон снова сделал запись.
– Что вы все делали вчера вечером?
– Ничего, – сказал он.
– Ничего?
– Поели и легли спать.
– Алкоголь был?
– Немного вина.
– Во сколько вы легли?
Джордж попытался думать.
– Видимо, в одиннадцать.
– Позвольте спросить. Ваша жена… обычно крепко спала?
– Нет. Не особенно.
– А дочь? Она хорошо спит?
Джордж пожал плечами.
– Думаю, да.
Лоутон покачал головой и улыбнулся.
– С нашими мы ой как намучились. Никто не спал всю ночь подряд. А потом ни свет ни заря уже на ногах. – Лоутон посмотрел на него и молчал еще целую минуту. – С маленькими детьми в браке непросто, – сказал он. – Не думаю, что люди сами представляют насколько. Но, полагаю, женщинам больше достается, как считаете?
Джордж смотрел на него и ждал.
– У женщин такое тонкое чутье, правда? Малейший писк – и они вскакивают.
У него уже мозг заболел. Яркий свет, жужжание люминесцентных ламп. Он попытался посмотреть шерифу в глаза.
– Слушайте, я вот не могу понять одну вещь, Джордж. Вы поехали на работу, так? Ваша жена спит, ваша дочь спит. В доме тихо. А потом через некоторое время – как вы сами говорили, верно? – пока они спят, случается вот это. Согласны?
– Не знаю, что еще и подумать.
– Давайте предположим, что это произошло через некоторое время после вашего отъезда, после полседьмого и прежде, чем ваши жена и дочь проснулись – скажем, с семи до восьми. Похоже? Нам нужно сузить рамки.
– Хорошо.
– Давайте предположим: без четверти семь. Этот тип где-то снаружи, может, он даже видел, как вы уехали. Он находит топор у вас в сарае, так? Проходит примерно сотню футов до дома и вламывается через дверь кухни. Мы не знаем зачем. Может, ограбление, вполне возможно, мотив нам пока неясен, но пока все похоже на правду?
Джордж все обдумал и кивнул.
– Итак, уже около семи. Вы все еще в машине, едете на работу. Добираетесь до студгородка, паркуетесь, идете в кабинет. Тем временем дома кто-то убивает вашу жену. – Лоутон подождал минуту. – Согласны с таким сценарием, Джордж?
– А что, у меня есть выбор?
– Вы же сами так сказали, разве нет?
Джордж просто посмотрел на него.
– Кто-то разбил окно. Кто-то поднялся по лестнице. Кто-то вошел в вашу комнату. А ваша жена не проснулась?
– И?
– Вам это не кажется странным? Она же молодая мать.
– Она спала, – сказал Джордж. Боль в голове усилилась. Он боялся, что ослепнет.
– Кто-то принес топор в ваш дом, – сказал Лоутон, медленно вставая. – Они пронесли его по лестнице. Они вошли в вашу комнату. Они стояли над кроватью, глядя на вашу спящую жену. Они подняли топор вот так, – он поднял руки над головой, – и опустили его, и бумм! – Он ударил ладонью по столу. – Один удар. Этого хватило.
Джордж заплакал.
– Вы что, не понимаете? Мне уже худо от всего этого. Не видите?
Едва он решил, что вызвал у Лоутона сочувствие, шериф вышел.
Он подумал, что ему нужен адвокат.
Шериф обещал, что допрос будет коротким, но затянулось все на пять часов. Лоутон и Берк по очереди задавали ему одни и те же вопросы снова и снова, надеясь, что Джордж сломается и сознается в убийстве жены.
– Мы бы хотели поговорить с вашей дочерью, – сказал Берк.
– У нас есть люди, которые знают, как говорить с детьми в таких ситуациях, – мягко добавил его напарник.
«И получать ответы, какие им нужно», – подумал Джордж.
– Не думаю, – сказал он.
Берк нахмурился.
– Она была в доме. Она могла что-то видеть. Думаю, вы хотите узнать.
Джорджу не понравилось выражение его лица.
– Этого не будет, – отрезал он. – Я не допущу.
Копы переглянулись. Берк покачал головой, поднялся и вышел. Вскоре зазвонил телефон.
– Алло-о-о, – сказал Лоутон подозрительно жизнерадостно. Он выслушал и положил трубку. – Здесь ваши родители. Видимо, ваша дочь устала. – Он внимательно посмотрел на Джорджа. – Она хочет домой.
– Да, – сказал Джордж. – Я тоже. – И он действительно очень хотел. Но у них обоих больше не было дома. Все кончено.
– Ваши родители сняли вам номер в Гарденинн.
Он с облегчением кивнул. Он не мог себе представить, что сегодня вернется в тот дом – вообще когда-нибудь вернется.
Лоутон проводил его. В вестибюле на пластиковых стульях сидели его родители. Он их не сразу узнал. Они казались постаревшими. Фрэнни сидела на полу и ставила на клочке бумаги штампики «Служебное дело».
– У нее все руки в чернилах, – сказала его мать недовольно, ее французский акцент был заметнее, чем обычно. – Фрэнсис, встань с грязного пола.
Она притянула Фрэнни к себе на руки. Лишь тогда, когда между ними оказался ребенок, она взглянула на него.
– Мама, – сказал он и наклонился поцеловать ее. Лицо ее было холодным. Его отец встал, мрачнее тучи, и пожал ему руку. Они посмотрели на него, явно неохотно.
– Папа, – заплакала Фрэнни, протягивая к нему руки, напрягая пальчики, и он вдруг вспомнил, кто он такой. Он подхватил ее, благодарный за ласку, и, когда она прижалась к нему, нашел силы вежливо попрощаться с Лоутоном.
– Мы бы хотели увидеть вас здесь сразу с утра, – сказал он.
– Зачем?
– Нужно все закончить.
– Мне больше нечего сказать, Трэвис.
– Может, что еще надумаете. Будем ждать вас в полдевятого. Если хотите, пришлю за вами патрульную машину.
– Ничего, я приду.
Они молча пересекли парковку и сели в коричневый «мерседес» его отца, старый, пахнущий сигарами. Его мать захватила для Фрэнни мандарины, печенье «Лулу» и две бутылки молока. Кэтрин научила ее пить из чашки, но по ночам ей все еще была нужна бутылочка. При мысли об этом у него слезы навернулись на глаза. Он не знал, хватит ли ему решимости самому растить дочь.
Пока они ехали в гостиницу, Фрэнни уснула. Все молчали. Он на плече внес ее в тихий холл, потом в лифт. Его мать заказала два номера.
– Почему не оставишь Фрэнни с нами? – спросила она. – Мы же рядом. Тебе явно нужно отдохнуть.
– Нет, – ответил он. – Она будет со мной.
Он знал, что голос его звучит холодно, но ничего не мог поделать. Бледные настороженные лица. Они хотели знать. Им была нужна причина, почему это случилось именно в их семье. Стыд. Им были нужны факты. Интимные детали, до которых никому нет дела. Они невольно подозревали – он подумал, что это естественно. Может, ему нужно даже простить их.
Нет. Он ненавидел их за это.
Вдруг оказалось, что родители словно чужие, беженцы, которые случайно оказались с ним до конца – каким бы тот ни был. Они ушли к себе в номер и закрыли дверь. Сквозь стену он слышал их приглушенный разговор, хоть и не мог представить, что именно они говорят друг другу. Когда он был мальчишкой, их спальня была за стеной, и они часто говорили допоздна. Джордж засыпал, пытаясь разобрать о чем. Его отец сидел в ногах кровати, снимая туфли и носки. Мать сидела в ночной рубашке, с блестящим от крема против морщин лицом, держа на коленях газету. Они были строгими и суровыми родителями. Отец поддерживал дисциплину и иногда бил его ремнем. Джордж помнил, как это было стыдно.
В комнате было две кровати; она казалась чистой и безопасной. Он как можно осторожнее опустил Фрэнни на постель, но она проснулась и немного испугалась.
– Папа?
– Я здесь.
На несколько минут комната заинтересовала ее, покрывало с рисунком «огурцами», винного цвета шторы, дорожка в тон. Она встала и запрыгала на кровати. На миг, когда она зависала в воздухе, улыбка освещала ее лицо; потом она встала на четвереньки, словно щенок, и перекатилась.
– Иди сюда, моя радость. – Он притянул ее к себе и крепко обнял.
– Папа, ты плачешь?
Он не мог ей ответить. Он плакал горькими слезами.
Она отвернулась, обнимая плюшевого кролика, и вздрогнула. Широко раскрытыми глазами она смотрела в другой конец комнаты, и тут он понял, что с тех пор, как они были у Праттов, она ни разу не спросила про Кэтрин. Это показалось ему странным. Может, она своим детским умом где-то понимала, что мама не вернется.
Он поправил одеяло и поцеловал дочку в щеку. К счастью, она уснула.
Он сел на другую кровать, глядя на нее. Теперь их осталось только двое. Он попытался думать. Занавески, словно призраки, колыхались без видимой причины. Не без облегчения он сообразил, что просто под ними батарея. Он подошел к окну, отладил термостат и выглянул в ночь – на темную парковку и далекие огни шоссе. Зима стояла долгая и суровая. Снова пошел снег. Он закрыл холодное стекло тяжелыми шторами, прячась от внешнего мира, включил телевизор и приглушил звук. Закончилась реклама, и начался выпуск новостей. Он и удивился, и не удивился, что первый сюжет был про убийство его жены: съемки фермы, пустые сараи, жутковатый кадр с неубранными доильными приспособлениями, мрачное фото дома из офиса оценщика: надпись «Потеряно право выкупа» тянется поперек, словно полицейский баннер. Потом портрет его жены, который напечатали в местной газете: снято на городской ярмарке, ежегодном празднике, куда все приходят есть корн-доги[7] и оладьи – один из немногих уравнителей в городишке, где царит либо богатство, либо бедность, а среднего между ними будто и нет вовсе. Кэтрин в пальто, на щеке нарисованы луна и звезда, похожа на ангела или ребенка. Наконец, его фотография – пропуск из колледжа, на котором он похож на заключенного. Он понимал, что они делают, – и ведь больших усилий не потребовалось.
Он выключил телевизор и пошел в ванную. Свет горел слишком ярко, вентилятор ревел. Он щелкнул выключателем и помочился в темноте, вымыл руки и лицо. Он невольно взглянул на свое новое отражение – белки глаз, изгиб губ, смутные очертания – и подумал, что начинает исчезать.
Он снял ботинки, поставил их на коврик и лег в кровать одетым, укрылся покрывалом. Что они будут делать дальше, арестуют его? Они хотели снова его допросить; что он еще может им сказать? Он пришел домой, нашел ее, схватил Фрэнни и выбежал. Очевидно, они надеялись на признание. Он часто видел такое в кино, а следующим, надо полагать, будет отправка его в тюрьму в цепях. «Такое вполне может случиться», – подумал он. Своей чудовищной возможностью это пугало его до смерти. Он не думал, что вынесет такое.
Наутро, незадолго до шести, кто-то постучал в дверь. На пороге стояла его мать, в халате, суровая и иссохшая. Отец хотел поговорить. Он не спал всю ночь и решил, что следует проигнорировать просьбу шерифа Лоутона и немедленно вернуться в Коннектикут. Поскольку Джордж ничего не знает, подчеркнула мать, второй поход к шерифу будет бесполезен. Еще рано. У них есть время заехать на ферму и забрать кое-что из вещей. Джордж сядет за руль своей машины, и они поедут друг за другом в Коннектикут. Будут за границей штата, пока Лоутон успеет появиться на работе.
Было холодно. Белое небо, бесцветный пейзаж. Вечнозеленые деревья, далекие поля и сараи, неподвижные коровы, бессолнечный горизонт. Дом на Старой дороге, обмотанный полицейской лентой, смотрелся вызывающе. На дверях висела записка.
– Смотрите, – сказал он родителям. – Мне очень жаль. Мне правда очень жаль.
Отец Джорджа кивнул.
– Мы понимаем, сынок. Случилось нечто ужасное. Ужасное.
Они ждали в машине с Фрэнни, пока Джордж зашел через крыльцо, совсем как накануне. Он был в перчатках и понимал, что нельзя ничего трогать. Поверхности присыпали, чтобы увидеть отпечатки, и остался тонкий слой порошка. Теперь это было место преступления, и даже самые обычные предметы словно состояли в сговоре – пластиковая кукла, перемазанная чернилами, подсвечники с потеками воска, торчащая из-под дивана синяя «лодочка» жены. Он видел эти вещи мельком, идя к лестнице, стараясь не шуметь, словно здесь был кто-то еще, словно он совершил вторжение. Он постоял немного, прислушиваясь. Было слышно, как гудят на ветру деревья и бьют часы Кэтрин. Он вспотел – лицо, шея. Его тошнило, он думал, что его сейчас вырвет.
Он снова посмотрел вверх по лестнице.
Нужно подняться. Нужно.
Схватившись за перила, он добрался до второго этажа и ненадолго задержался в коридоре. Было холодно, воздух дрожал. Комната его дочери была бастионом невинности – розовые стены и плюшевые звери выставляли напоказ свое предательство, и он чувствовал ужасную отчужденность, смутную угрозу. Ему страшно хотелось уйти. Этот дом и эта странная ферма словно не принадлежали ему. Они принадлежали этим людям, Хейлам. Он знал, что так будет всегда.
В шкафу Фрэнни он нашел небольшой чемодан и набил всем, чем мог – одежда, игрушки, плюшевые зверята – и вышел в коридор. Дверь в главную спальню была распахнута, словно в приглашении, на которое он не мог ответить. Вместо этого он подался к лестнице, услышав снаружи голоса. С площадки он заметил, что они вышли из машины. Его мать качала внучку на коленях и пела. Фрэнни смеялась, запрокинув голову. «Так не должно быть», – с раздражением подумал он. Никто не должен быть счастлив, в том числе и его дочь, – он знал, что Кэтрин не одобрила бы подобное поведение «в такое время».
Когда зазвонил телефон, звук показался невообразимо громким. Кто это может быть? Он посмотрел на часы: без десяти семь. Звонок разносился по пустым комнатам. Десять раз – и перестал.
Тишина словно прислушивалась.
Потом в конце коридора что-то шевельнулось. Ветер, солнце, недоброе свечение – и он подумал в помрачении: это она. Да, да, это она! Стояла в ночной рубашке у двери спальни, держа ручку тонкой рукой; ореол света вокруг головы. Он почти услышал: «Дай я покажу». Протянула руку. «Пойдем».
Мир стих. Он снова посмотрел на родителей, на дочку – те были странно оживлены, но он более не слышал их и знал, что они сейчас в разных мирах. И понимал, что от него требуется, чего она хотела, его мертвая жена, и он заторопился в их общую комнату. Он подумал, что покончит с собой, если она того пожелает. Он это заслужил. Не защитил ее, ошибочно считал, что она будет здесь счастлива, – и много чего сделал, чтобы не была. А потом он почувствовал что-то, холодную руку на подбородке, и оглянулся. Вот она, кровать. Они убрали окровавленные простыни, одеяло. Остался только матрас с контурами пятна, неровный круг, будто озеро на карте. Он снова услышал ветер, голые ветви деревьев. Снова солнечный свет.
– Кэти, – прошептал он, – это ты?
Они ехали – одна машина за другой. Фрэнни спала на заднем сиденье, тяжело дыша. Четыре часа шел мокрый снег. Ему нужно было собраться, сосредоточиться. Как же теперь? Вся эта кровь. Ее бледные прекрасные руки, ее тонкие запястья…
Они пообедали; она не ела. Она была хмурая, отчужденная. Спихнула тарелки в раковину. Плечи подняты.
– Я знаю о тебе, Джордж.
– Что?
– Я знаю, что ты сделал.
«Уничтожен, – подумал он. – Никчемная жизнь».
– Я не могу оставаться здесь, Джордж. Я не могу остаться здесь с тобой. Мне надо уехать.
Он хотел ударить ее, но вместо этого сказал:
– Раз ты этого хочешь.
– Ты ни хрена не понимаешь, чего я хочу.
Он помыл руки, потом еще и еще раз.
Он прижался ухом к двери и тихо ее открыл. Она была в белой ночнушке, кожа уже совсем бледная, она подняла глаза и опустила расческу.
Показался залив, длинный, темный, растекающийся по горизонту. На берегу не было мокрого снега. Он свернул с дороги. Нетвердыми ногами ступил на песок, который едва не поглотил его, и упал на колени. Поднялся на ноги и побежал по холодному пляжу, словно человек, вдруг нашедший воду в пустыне, едва осознавая, что родители кричат на него. Он чувствовал себя так, будто это почти конец света и ничего не осталось, ни дня, ни ночи, ни жары, ни холода, ни смеха, ни радости. И он чувствовал себя на своем месте. В пустоте.
Он хотел хоть что-то почувствовать – воду в ладонях, ее запах, жизнь, соль, холодное солнце. Он смутно чувствовал, как вода поднимается по ногам, по бедрам. «Очисти меня, – подумал он. – Я приму крещение».
Его пришлось выманивать обратно. Одеяла, потом горячий суп в какой-то придорожной забегаловке, после того как он переоделся в мужском туалете.
– О чем ты вообще думал, – выговаривала мать, – когда полез в воду? Ты ей нужен, Джордж. Теперь твоя собственная жизнь на втором месте. – Она вполне могла сказать – ты больше не важен, ты не заслуживаешь.
Они ждали на парковке, пока его отец купит мороженое для Фрэнни. Глаза его матери были водянистыми и серыми, как залив. Вся словно сжавшаяся в великоватом пальто, она взяла его за руку, и он почувствовал, что внутри него что-то сломалось.
– Они считают, что это сделал я, – сказал он.
– Ну, так они немногого добьются.
Дул сильный ветер. Ему стало интересно, о чем она думает. Она подняла глаза на неожиданно яркое солнце и прикрыла их.
Они жили в маленьком домишке в бухте, прямо у воды. В детстве у него была лодка, да даже не одна. Когда они вышли из машины, он подумал, стоит ли еще в сарае его «Бродяга». Пришлось напомнить себе, что это не обычная поездка.
Они оставили его одного. Он лежал на кровати в комнате, где провел детство. Вечерело, надвигалась зимняя буря. Внизу, на кухне, радио назойливо предупреждало: ожидается снег, будьте осторожны. Он слышал, как ножки Фрэнни топают по всему дому. Ну, по крайней мере, с ней все хорошо. Однако он и близко не мог вообразить, что она пережила, и сомневался, что когда-либо сможет.
Он ненадолго задремал и проснулся под телефонный звонок. Он решил, что это мать Кэтрин, а может, ее сестра. Потом постучал отец и заглянул в комнату Джорджа. В шерстяном кардигане, осторожно, будто опасался подхватить от сына какую-то заразную болезнь.
– Они звонили сюда, искали тебя.
– Лоутон?
Отец кивнул.
– Они хотят поговорить с Фрэнни.
Джордж покачал головой.
– Не позволю.
– Ладно. Это твое решение.
Отец стоял в дверях и смотрел на него.
– Она не была счастлива, – сказал Джордж. – В смысле со мной.
Отец ждал.
– У нас были проблемы.
Эта информация ничего не меняла, и отец вдруг заговорил очень по-деловому:
– Я связался с тем адвокатом, которого ты предложил. Ему заплатили, и он уже кое-что сделал. Ничего из того, что ты вчера сказал, нельзя использовать против тебя. Оказывается, ты не был обязан соглашаться на допрос. Конечно, тебе об этом не сказали. Если полицейские снова захотят говорить с тобой, потребуется присутствие твоего адвоката. Таковы условия.
– Я не знал, что это возможно, – поднял глаза Джордж.
– С правильным адвокатом все возможно. – Отец бросил на него короткий решительный взгляд и закрыл дверь.
Медленно тянулись часы. Он чувствовал себя в их доме квартиросъемщиком. Он видел их неуверенность, их осуждение. Он думал об этом времени, о временном бездействии взаперти, о своей личной версии ада.
– Тесть с тещей уже едут, – сказала его мать – предупредила. – Они согласились, чтобы похороны прошли здесь.
Она жарила блинчики и несколько уже сожгла – как обычно. В кухне пахло так же, как и в детстве, неизбежные остатки подгоревших тостов, словно ископаемые, свидетельство ее лучших материнских намерений. Она налила ему кофе.
– Когда?
– Через пару часов.
– Ладно, кивнул он, пригубив кофе и не ощущая вкуса – во рту был привкус резины или каких-то ядовитых отходов, страха. Увидеться с родителями Кэтрин будет сложно: быть свидетелем их горя. Ему стало нехорошо, он оттолкнул чашку и встал.
– Я приготовила это для тебя, – сказала мать, протягивая тарелку блинчиков. Лицо ее было бледным, волосы – сухие и ломкие, как сосновые иглы. Почти полдень, а она все еще была в халате, и в забитом углу кухонного гарнитура он заметил стакан джина. – А ты не хочешь узнать, где Фрэнни?
Он спросил ее одним взглядом.
– Твой отец взял ее на автомойку. Тебе нравилось туда ездить.
– Да, – сказал он, но это была ложь. Он всегда немного боялся темного цементного тоннеля на улице Либерти, длинных рядов оборудования, злых желтых пылесосных шлангов, черной-пречерной кожи работников.
– Мне нужно подышать, – сказал он.
– Разумеется. – Мать выглядела опустошенной, иначе не скажешь. – Прогуляться.
Он нашел в шкафу свою старую куртку. Приготовившись к холоду, он спустился по узкой тропке на пустой заброшенный пляж. Все соседи уехали на зиму, и плоская полоса песка тянулась до темной, почти черной воды. Гуляя по берегу, засунув руки в карманы, он нашел смятую пачку «Кэмел»» без фильтра – он курил такие в университете. Он хотел, чтобы в груди снова жгло, и был готов скурить целую пачку. Он смотрел, как низко летящая чайка словно осматривает воду и пляж. Потом поднялась в белое небо и исчезла.
Час-другой спустя он услышал машину и высокий голос тещи:
– Фрэнсис Клэр, надо же, как ты выросла!
Он застегнул воротничок перед зеркалом, заправил рубашку, стараясь не смотреть себе в лицо.
Он спустился вниз. Его мать на кухне развлекала Фрэнни раскрасками. Она внимательно смотрела на ребенка, словно на бумаге должно было появиться некое откровение, хотя Фрэнни просто рисовала цветочки. Он поцеловал ее в макушку.
– Какая хорошая картинка, Фрэнни.
– Это маргаритки. – Она нажимала на карандаш, рисуя траву жирными штрихами.
– Правда здорово, – умилилась его мать. Она подняла глаза, одобряя или любуясь им, он не мог точно понять и знал, что это не имеет значения. Мать была на его стороне, как бы то ни было. – Они там с твоим отцом, – сказала она.
Когда он вошел в гостиную, там было тихо. Роза и Кит сидели на диване и смотрели на него, не узнавая, словно просто ждали автобус. Не говоря ни слова, Джорж нагнулся и поцеловал тещу, потом пожал руку ее мужа.
Роза встала обнять его, ее трясло.
– Что случилось, Джордж? Что сталось с нашей Кэти?
– Если бы я знал.
Глаза ее наполнились слезами.
– Кто мог такое сделать?
– Разумеется, это пытаются повесить на меня, – сказал Джордж.
Роза заморгала и отвела взгляд. Все ее тело словно сжалось, и он убрал руки, а она снова села.
– Я не знаю, что случилось, – сказал он. – Я знаю не больше, чем вы.
– Просто ужасно, – сказала она в пустое пространство. – Просто ужасно.
– Вам что-нибудь принести?
– Нет, спасибо. Я просто посижу.
К его облегчению, прибежала Фрэнни с рисунком.
– Бабушка Роза, смотри, что я нарисовала.
– Ой, да ты настоящая художница, да? Иди к бабушке на ручки. – Она притянула к себе ребенка. – А кому я сейчас подарю поцелуй? Ты его поймала?
Фрэнни помотала головой и протянула пустые ладони.
– У меня его нет.
– Может, в кармане?
– У меня нет карманов!
– Может, в башмачке? Спорим, что да!
Фрэнни слезла на пол, сняла туфлю и как следует ее встряхнула.
– Вот он! Он выпал, словно камешек, – и она протянула руку бабушке, чтобы та взглянула.
– О, я так и знала! Положи-ка сюда, – сказала Роза, наклоняясь вперед.
Фрэнни коснулась бабушкиной щеки, и Роза крепко обняла ее.
– Боже мой, это лучший поцелуй на всем белом свете.
Снег перешел в дождь. Они сидели все вместе, и в окно лился холодный свет. Его отец смотрел спорт по телевизору – баскетбол, студенческие соревнования. Джордж выпил немного джина. Прошла половина тайма, и тут по грунтовке подъехала машина.
– Вот и Агнес, – встрепенулась теща.
– Я пойду. – Джордж подошел к двери, радуясь, что можно хоть что-то сделать, и смотрел, как невестка с мужем выходят из машины. Агнес недавно забеременела и уже располнела. Пол нес обернутое в пленку блюдо с едой, держа жену под руку.
– Агнес, – сказал Джордж и поцеловал ее в щеку.
Взгляд ее колол, словно иголки.
– Как такое возможно?
– У меня нет на это ответа.
Он обнял ее на минуту, некрепко, без нежности. Она была ростом ниже Кэтрин, круглоплечая, крепкая. Она разорвала объятия и вытерла глаза. Муж ее прошел внутрь.
– Привет, Пол, – сказал он, протягивая руку.
– Соболезную.
– Дай возьму. Проходите.
Они все слишком много пили. Розе то и дело становилось худо. Принесли воду и таблетки. Они старались сдерживаться ради Фрэнни, но их показной энтузиазм смущал ее, она плакала и вырывалась.
– Пора спать, детка.
Когда он подхватил ее на руки, она смеялась, кричала и лягалась.
– Нет, папочка, не пора.
Он уложил ее в гостевой комнате, на одной из сдвоенных кроватей, и натянул одеяло до подбородка.
– Тебе тепло?
– Где мамочка?
– Вопрос встревожил его, и он попытался это скрыть.
– Она на небесах с Боженькой, милая. Помнишь, что мама тебе говорила?
– Бог живет на небе.
– Верно.
– Но она мне нужна, папочка.
– Ты можешь пошептаться с ней. Шепни – и она услышит.
Она посмотрела на потолок.
– Там?
– Да, там. – Он поцеловал ее в лоб. Она посмотрела на него, и он обнял ее. Она крепко вцепилась в него. – Мама с тобой, Фрэнни. Она всегда с тобой. Поняла?
Фрэнни отвернулась и закрыла глаза. Он посидел немного, глядя на нее. Он почувствовал, что в дверях кто-то стоит, повернулся и встретился взглядом с матерью. Он снова почувствовал, что за ним следят. Теперь она его страж, подумал он и вышел с ней в коридор.
– Она ничего не сказала?
– Нет.
Ее взгляд был жестким.
– Я просто не могу не думать. Она весь день была в том доме.
– Я знаю.
Она недовольно покачала головой.
– Должно быть, она что-то видела.
– Возможно, мы никогда не узнаем.
– Это плохо. А тот мальчик? Интересно, он как-то с этим связан?
– Он просто ребенок, мама.
– Дети сейчас такие, знаешь ли… Это другой мир. Он вздохнул. Ну что тут скажешь?
– Прости, мама, – наконец сказал он.
Она посмотрела на него странно, словно пытаясь понять, что он имел в виду.
– Я знаю, сынок. Я знаю.
Вечером Агнес захотелось прогуляться. Он взял у матери сигареты и пошел с ней, подняв над их головами зонтик. После колледжа она какое-то время жила с ними в городе. Он познакомился с ней поближе и понял, что она склонна к компромиссам. Легко принимала вещи такими, какие они есть, и на работе, и в отношениях. «Ее муж просто бестолочь», – подумал он. Он чувствовал, что она восхищалась Кэтрин, но никогда ей не говорила, что, впрочем, часто случается. Сестры – они такие, надо полагать.
Ветер с залива словно размыл цвета. Они стояли и смотрели на воду. Он закурил.
– Хочу, чтобы ты знал, – начала она, – ты можешь мне доверять.
– Понял, – сказал он. – Хорошо. Я это ценю.
– Я имею в виду, в чем угодно.
Он кивнул.
– Я знаю, что ты здесь ни при чем.
– Я не знаю, что и сказать, Агнес.
– Представить себе не могу, каково тебе сейчас.
– Это очень сложно.
Она положила руку ему на предплечье и поцеловала в щеку, он почувствовал запах духов, которые она нанесла с утра, «Шанель № 5», такие же, какими его жена пользовалась со времен колледжа, и он подумал, что это, возможно, неспроста. В тот момент Агнес казалась незнакомкой. Он понял, что едва ли толком знал этих людей. И они, разумеется, не знали его. Они уже пришли к собственным выводам относительно убийства его жены. И, как хороший зять, он подчинился, приняв стоическую позу обвиняемого.
В понедельник утром, за несколько часов до похорон, объявились полицейские. Его отец видел их в городе – явных чужаков. В конце дороги припарковались две машины с репортерами, вознамерившимися заснять его. Они были и на кладбище. Джордж и все остальные увидели это позже в выпуске местных новостей, две семьи над могилой. Их лица, искаженные горем.
На следующий день в дверь постучали двое прихвостней Лоутона. Джордж был у себя наверху, он пытался отдохнуть. Он слышал, как мать впустила их, голоса их наполнили гостиную, будто они хотели, чтобы он услышал каждое слово.
– Он не согласен на допрос без присутствия адвоката, – сказала его мать.
– Ладно, – сказал один из них. – Мы понимаем. Но скажите своему сыну, что мы ведем расследование. Было бы полезно поговорить с ним. Он знал свою жену лучше, чем мы все. Нам несомненно понадобится его помощь.
Его мать ответила что-то, что он не расслышал, и они ушли. Из окна спальни Джордж видел, как они спустились на пляж, и куртки их раздувал ветер. Один набрал песку в ладонь и подбрасывал, словно монетки. Второй что-то сказал, и он засмеялся, потом оба подняли глаза к окну. Застигнутый врасплох, Джордж попятился и опустил занавеску.
Примерно неделю спустя он снова поехал в Чозен[8] за вещами – банковской книжкой, чеками, украшениями жены. Она когда-то говорила ему: хочешь что-то спрятать – положи на самое видное место. Отец предложил поехать с ним, но ему нужно было сделать все самому. Ему нужно было побыть в доме одному, с ней.
Он три часа вел машину в полной тишине. В одиночестве он смог позволить себе подумать о девочке, о том, как она посмотрела на него в последний раз.
Наконец он свернул с дороги, боясь, как бы за ним кто-нибудь не подсмотрел исподтишка. Он внимательно оглядел деревья, поля – никого. Дом выглядел заброшенным. Выйдя из машины, он осознал, что боится. Во рту пересохло, голова болела. Он напомнил себе, что здесь – его история, и кое-что было даже хорошо.
Полиция приехала и уехала. Дом выглядел использованным, истоптанным чужаками. В их старой комнате было пусто. Кто-то приходил отмыть кровь. На стенах ее не осталось. Он подумал – интересно, кто же это был, есть ли специальные сотрудники, которые этим занимаются. Он постоял над кроватью, глядя туда, где раньше лежала жена. Вдруг он схватил матрас, дернул вверх, выкинул в коридор, потом вниз по лестнице и на улицу, потея и ругаясь. Он вытащил его в поле по снегу и льду и оставил лежать на земле. Потом он пошел в сарай искать бензин. Канистра оказалась неполной, но бензина хватало, и он облил матрас. Одной спички было достаточно.
Он стоял и смотрел на огонь.
Перед самым началом зимы забрили коров. Мать отослала детей наверх, но мальчик и его братья смотрели из окна. Грузовиков было два, с решетчатыми бортами, и он видел, как коровы сбились вместе, и слышал, как они жалобно мычали – старая ферма была их единственным домом. Потом начальник, квадратный дядька в клетчатой рубахе и перчатках, замахал рукой, будто в ней было лассо, и первый грузовик двинулся, поднимая густую бурую пыль. Их отец ждал, скрестив руки на груди и словно ожидая удара. Мужчина подошел, шаркая расстегнутыми сапогами, пиная комья грязи, и протянул ему бумажку, сказал что-то; в холодном воздухе слова превратились в пар. Он коснулся полей шляпы, словно извиняясь, и забрался в кабину, нажал на газ и уехал. Снова поднялась пыль, скрывая солнце. С минуту мальчик не мог разглядеть отца и подумал, что это похоже на фокус: вот у тебя что-то есть – а вот уже и нет. Ненадолго стало тихо, потом небо раскрылось, словно его рассекли надвое, и наземь пролился дождь, молотя по старым жестяным ведрам.
Не глядя на братьев, он сбежал вниз по лестнице, увешанной кривобокими портретами почившей родни, с черными от грязи перилами, по вытертому полу, смутно осознавая, что мать на кухне, распахнул двери и выбежал под дождь, мимо хлева с пустыми стойлами, в поле смятой травы, и все бежал, бежал. Вверх на холм, по жесткой земле, по растоптанным одуванчикам и, наконец, когда уже больше не мог бежать, остановился, уперся ладонями в колени, глотая холодный воздух, зная, что больше не плачет и что он слишком большой для этого. Он посмотрел вниз, на ферму, где мать сначала носила его, потом рожала, потом держала, совсем кроху, на руках, и снова заплакал, на этот раз так, как плачут мужчины, когда знают, что сейчас будет.
Его звали Коул Гарольд Хейл. Его назвали в честь прадедушки, который купил ферму в 1908 году и превратил ее в молочную ферму. Отец Коула, Кэлвин, вырос здесь и учил Коула с братьями делать все так, как когда-то учил его собственный отец. Кэлвин и школу-то не окончил, но, если спросить его, всегда знал, что ответить. Неважно о чем – знал он буквально все. Он был высокий и сутулый и ходил в старом красно-буром пальто, с таким выражением лица, будто стекла наглотался. Руки у него были большие, как летающие тарелки, и они буквально налетали на собеседника в самый неожиданный момент. Он говорил кодом, которого не понимал даже Эдди. Он бил их мать. Двери закрывались, и он уезжал на грузовике.
Впрочем, той ночью он никуда не поехал. Он остался в сарае с бутылкой виски. Наконец мать пошла его искать. Она стояла в дверях, держа одеяло, словно спящего ребенка, но он его не взял. Она вернулась в дом и легла на диван лицом к стене. Коул накрыл ее тем самым одеялом и подождал. Вдруг она что-нибудь скажет, например что он хороший, добрый мальчик, как она часто говорила, но она молчала, и он ушел искать братьев.
В комнате плохо топили, было холодно, и все трое легли одетые, соприкасаясь руками и ногами и глядя в потолок. Уэйд уснул первым, как всегда. Он был спокойный. В отличие от старшего, Эдди. Беспокойство не давало Эдди спать. Он открыл окно, вылез на крышу, сел там и закурил, а когда вернулся, принес с собой холод и вонь сигарет.
Утром миссис Лоутон пришла со своим сыном, Трэвисом-младшим. Мать Коула умылась, причесалась и накрасила губы. Она стояла перед зеркалом, застегивая кофту. У нее были желтые волосы и мелкие, как у ребенка, зубы, и люди улыбались ей, как улыбаются, увидев ребенка, пирожное или бабочку. Она пекла печенье буквально из ничего, и весь дом наполнял добрый сладкий запах, как тогда, когда он был маленьким.
– Ребята, идите погуляйте, – сказала миссис Лоутон. – Мы с вашей мамой хотим поговорить.
Трэвис был на год младше Коула, ходил в школу святого Антония и носил форму. Школа его была за углом от той, в которой учился Коул, и иногда он смотрел, как тамошние дети играют за забором – в голубых рубашках и серых брюках, на девочках – юбки в складку. Он был знаком с одной из этих девочек, Патрисией, и влюблен в нее.
Они спустились к ручью, промочили кеды и принялись кидать камешки. Камешек Коула улетел дальше всех, и неудивительно. Для своего возраста он был рослый, с большими руками и ступнями, как у отца, и должен был стать таким же рослым, все так говорили. Люди всегда сравнивали его с отцом, но они ничего не знали. Для начала он не собирался оставаться бедняком и обещал себе не бить женщин и не «учить» ремнем своих детей – когда он думал об этом, в груди становилось горячо, глаза щипало, но он не говорил ни слова. То, как он на самом деле относился к отцу, никого не касалось.
Отец Трэвиса-младшего был местным шерифом. Как-то раз Уэйд что-то украл в магазине Хака, его поймали, и шериф Лоутон отвел его на парковку, приобняв за плечи, чтобы провести воспитательную беседу. Они стояли там, склонив головы, словно молились, но на Коулова брата это никак не повлияло, он вечно что-нибудь замышлял.
Он вытащил из кармана оставленный матерью окурок изакурил, понимая, что Трэвис-младший на него смотрит. Мать курила «Пэлл-Мэлл». Он основательно затянулся, было немного больно, во рту стоял отвратительный вкус.
– Сколько пушек у твоего бати?
– Пара.
– Давал тебе подержать?
– Один раз.
Они покидали камешки еще немного, и Трэвис сказал:
– Жаль, что с фермой так вышло.
Коул бросил камешек, тот описал дугу в воздухе и исчез, словно падающая звезда.
– Всякое бывает, – с загадочным видом сказал Трэвис. – В жизни. Никогда не знаешь, что будет через минуту. Предсказать невозможно.
Коул посмотрел на холмы, ожидая, что очертания их размоет. Если на что угодно долго смотреть, оно становится чем-то еще или вообще непонятно чем, о нем начинаешь думать совсем по-другому, и, как правило, оно становится не таким важным. Он интересовался философией, тем, как люди мыслят. И физикой тоже – как один предмет влияет на другой, учился он хорошо, особенно по естественнонаучным предметам. Но в жизни были тайны, которые он не мог объяснить.
Трэвис коснулся его руки.
– Ты в порядке?
Он пожал плечами.
Они шли через лес, в холодной темноте деревьев. Когда они вернулись с ручья, мама вынула из духовки печенье, и они съели его и выпили молока бывших своих коров – на ступеньках в резких лучах солнца. В воздухе еще пахло коровами, сладковатый запах навоза, знакомый с рождения, от него всегда становилось хорошо и спокойно, но, когда он вспомнил о длинных белых коровниках и пустых стойлах, молоко показалось кислым. Он обычно жаловался на работу по дому: отец будил его ударом по спине, вытаскивал из теплой постели, он полуодетый брел в темноту доить и кормить коров и чистить хлев перед школой. Надевать носки было лень, ноги мерзли в старых сапогах, и братья выпихивали его на двор, в теплый свет коровника, где коровы ждали его, перебирая копытами. Он ненавидел все это со страшной силой, но теперь, когда все осталось в прошлом, ему не хватало этого до боли в животе.
Женщины вышли на улицу. Мама, застегивая пальто, хлюпала носом, на солнце было видно, что у нее мокрые глаза. Она сжимала желтую тряпку, как пойманную птицу, и он представил, как та расправляется и улетает.
– С тобой все хорошо, милый? – спросила миссис Лоутон. – Я же знаю, тебе неспокойно.
Он посмотрел на ее морщинистый лоб, широкий оранжевый рот.
– Просто займись своими делами, – сказала она.
– Займусь.
– Спасибо, что пришла, Мэри, – сказала мама. – Пока, Трэвис.
– До свидания.
Трэвис сел в машину. У него были бледные розовые щеки, и когда машина медленно тронулась, он прижался лицом к стеклу, словно дурачок, и помахал, прежде чем машина свернула за угол. Коул поднял руку и держал ее так, пока машина не исчезла.
Он постоял, прислушиваясь к звукам в воздухе. Они были знакомы ему. Он слышал поезд – сначала громко, потом тише, когда тот пошел через лес. Он слышал собак миссис Пратт. В доме мама сидела за столом с конторскими книгами и счетами. Он понимал, что она плакала, хоть она и улыбалась ему, как девчонка, выигравшая конкурс. Он заварил чаю и принес ей на блюдце, пролил немного, звякнула ложка. Потом он взял ее за руку. Нежно, словно защищая, крепко закрыл глаза и попытался что-то передать ей, что придало бы ей сил, потому что он чувствовал – она далеко, она словно тает, становится безмолвной фигурой фона, которую никто не замечает. В старой розовой кофте, она смотрела на стол, где были разложены счета, словно пасьянс. Она была будто далекий сигнал тревоги. Когда знаешь, что что-то случится, дурное, опасное.
Потом она встала, отнесла пустую чашку и блюдце в раковину, вымыла и поставила в сушилку, и при виде всего этого ему стало полегче. Вошел отец в грязных сапогах, протопал по полу и лег на диван, а она стояла и смотрела на него, такая бледная. Она подошла и сняла с него сапоги, и он позволил ей это сделать, словно был маленьким ребенком. Она укрыла его одеялом и положила руку ему на лоб, как клала Коулу, когда тот температурил, и посмотрела ему в глаза, а его отец посмотрел на нее. Она сказала Коулу выйти и пожелала хорошего дня, но он сказал, что ему не хочется, и она не стала его заставлять. Пока отец спал, а по телевизору шла какая-то ерунда, она с полным ярости взглядом гоняла тряпку по ветхим доскам. Она убрала спальни и ванные комнаты, взяла свежевыстиранные простыни и вынесла их в корзине на улицу, чтобы развесить на веревке. Было холодно, Коул помогал, и мокрые простыни бились об их тела, заставляя его думать с холодком о смерти и о тенях, которые он не раз видел в поле – мужчины вставали из земли в кавалерийской форме. Они проходили в школе Революцию, и он знал, что в полях за домом шли бои. Дед говорил, что можно выкопать их медные пуговицы, и клялся, что у него где-то есть целая посудина таких. Когда они вернулись в дом, она начала собирать весь хлам, которым никто не пользовался, и складывать его на старую попону – поломанный тостер, ролики, которые были не по размеру, старую музыкальную игрушку из детства – и когда складывать было больше некуда, она связала концы, как узелок Санты, и закинула в грузовик, они отвезли это все в город и отдали в церковь. Коул ждал в грузовике, пока она говорила с отцом Гири во дворе. Утро было облачное, но теперь с неба лился солнечный свет и плескал им на спины. Отец Гири приобнял ее за плечи, и она кивала, слушая его, держа ладонь над глазами, словно салютуя, и Коул понял, что мама не привыкла, чтобы ее касались так ласково, и ей, видимо, не нравилось.
По дороге домой они остановились возле закусочной, и она купила ему рожок с мороженым на всю мелочь, которую нашла дома, и они сидели, пока он ел, а солнце светило в лобовое стекло. Мать внимательно смотрела на него, приглаживая ему волосы холодными пальцами.
– Надо тебя постричь, – сказала она.
Когда они приехали, отец наверху ел тост. Коул увидел, что братья ушли чинить трактор. На земле были разбросаны запчасти и грязные тряпки. Отец проглотил чай, надел пальто и вышел. Коул смотрел, как он стоит на ступеньке и прикуривает. Он что-то сказал Уэйду и Эдди резким голосом. Мать вытерла стол, глядя в грязное стекло кухонной двери, и, когда отец сел в грузовик, на лице ее как будто появилось выражение радости.
Позже, когда стемнело, они отправились за ним. Это был бар Блейка. Она заставила Коула войти. Стены цвета горохового супа и запах, какой больше нигде не встретишь. Он перешагнул через спящих собак. Бармен сказал:
– Ты не один, Коул. Проходи.
– Зачем? – пробормотал отец.
Коул потянул его за грязный рукав пальто.
– Пойдем, папа.
– Она там?
– Да, сэр.
– Черт бы ее побрал.
Они оставили его там и поехали домой. Мать на него даже не взглянула. Была только темная дорога, ее сигарета, ветер в лобовое стекло.
– Не стань таким, как он, – сказала она Коулу.
Пока братья спали, Коул лежал и думал о том, как спасти ферму, но так ничего и не придумал. Он уснул, а чуть позже услышал, как она внизу гремит тарелками и серебром, встал, прошел по холодному коридору и посмотрел через перила. Он видел, как она накрывает стол хорошим фарфором, одну тарелку за другой, словно к празднику, потом она села во главе стола и смотрела на воображаемых гостей, глаза ее тускло горели.
Потом его разбудил гул мотора отцовского грузовика, двери кухни с грохотом распахнулись, ключи со звоном упали на старую фарфоровую тарелку, с лестницы донеслись его нетвердые шаги. Коул притворился спящим, когда отец прошел по коридору в их комнату, он смутно слышал, как они разговаривают, но хотел спать и был рад, что они наконец-то говорят, и подумал, что, может быть, все еще наладится.
Наутро мама разбудила его, чтобы постричь перед церковью. Несмотря на холод, она усадила его на улице на табуретку и обмотала плечи полотенцем. Она двигалась у него за спиной, и он чувствовал, как колючая шерсть ее пальто задевает шею. Уэйд плел венок из прутьев. Брат учился скверно, зато мог мастерить всякие штуки. Он мог сделать розу из сена, сплести что-нибудь красивое из соломы и даже сделать плетеный стул.
– Не слишком коротко, – предупредил Коул.
Она не ответила, но все равно сделает, как он попросил. Когда она закончила, то посмотрела на него, положив ему руки на плечи. Он уже перерос ее, она улыбнулась и пошла в дом. Коул посмотрелся в зеркальце. Волосы были слишком короткие. Лицо теперь казалось худым, голубые глаза смотрели жестко. Плечи его напряглись. Он слышал их внутри – они спорили о пианино, которое она получила в наследство, отец грозился его продать, мама плакала, трещали стулья. Потом мама вышла из дома, поднялась на холм в воскресном платье, сапогах и мешковатом старом пальто. В кулаке она сжимала букетик маргариток. Она шагала, как пони, костлявые колени, длинная шея, свисающие волосы, и он хотел, чтобы она повернулась и пошла домой.
Маленькие фермы, такие, как у них, разорялись. Рассказывали то про одну семью, то про другую. Отец организовал сходку, и со всего штата съехался народ. Коул с братьями поставил в ряд столы для пикника и накрыл их брезентом. Они зарезали свинью и поджарили ее в бочке, в воздухе стоял ее запах, а он весь день не ел, поджидая, пока она приготовится. Мама напекла бобов и кукурузного хлеба, сделала салат из капусты, и все ели досыта. Закончив, все побросали бумажные тарелки в огонь. Женщины раздавали кофе в бумажных стаканчиках, мужчины стояли в поле, сгорбившись, в клетчатых пальто, лица их покраснели от холода. Отец стоял на перевернутой бочке и говорил в мегафон. Рот его не был виден, но слова доносились и раздавались по всему двору. Из белой простыни и швабр сделали транспарант, гласящий: «Фермы штата в кризисе. Фермеры, объединяйтесь!», установили его на машине с навозом и повезли в ратушу. Там были Эдди и Уэйд, и на следующий день их фото появилось в газете. Заголовок был такой: «Кризис молочных ферм в штате Нью-Йорк. Фермеры штата объединяются». На пару недель всем полегчало, но потом они поняли, что это уловка. Ничего не изменилось.
Ей пришлось продать все красивые вещицы. Они упаковали хороший сервиз и бабушкины фарфоровые фигурки, которые она держала в буфете в гостиной, который немного дрожал, когда кто-нибудь входил в комнату. Больше всего он любил светловолосую девочку с «хвостиком», с полным передником яблок. После нее – мальчика в комбинезоне со щенком на руках. Когда он был маленьким, то сочинял про них истории. Мама рассказывала, что они из Испании и очень хорошие. Она сказала Коулу, что он похож на ее отца, который умер, когда Коул был совсем малыш, и был «человеком, который сделал себя сам», и от Коула она ждала именно этого – что он сам будет все решать и делать все по-своему. Она сказала, что он самый заботливый из ее детей, и самый умный, и именно поэтому она разрешает ему брать в руки ее красивые вещи.
Они погрузили коробки в ее машину, старый зеленый «кадиллак», который раньше принадлежал ее матери, и поехали в ломбард в Трой. Он догадывался – она не хочет, чтобы в ней узнали жену фермера, и, глядя на нее, в желтом платье и пальто из верблюжьей шерсти, он видел, какой могла быть ее жизнь, не на ферме, в месте получше, замужем за другим человеком, который был бы добрее ее отца и дарил бы ей что-то особенное.
Пришлось долго ехать по проселкам. Сельскую местность сменили районы с извилистыми улицами и тесно сбившимися домами. Они выехали на шоссе и поехали вдоль реки, мимо старой швейной фабрики, потом через мост в Трой, где были мощеные улицы и дома из красного кирпича. Звонили церковные колокола. Он увидел одноногого мужчину в инвалидной коляске, на которой был закреплен маленький американский флаг. Он увидел стайку медсестер у больницы, накинувших свитера на плечи, словно плащи. Они медленно ехали мимо женского колледжа с высокой черной оградой; мраморные здания выстроились вокруг площади, словно фигуры на шахматной доске.
– Я училась там, – сказала она так тихо, что он едва расслышал. – Я хотела стать медсестрой.
Ломбард был на Ривер-стрит, на окне красовались золотые буквы вывески. Коул помог матери с коробками, но она не разрешила ему войти и велела ждать снаружи. Он посидел на скамейке под окном. Группа девочек в школьной форме прошла по переулку, галдя, словно утки, за ними – две монахини. Коул сел в машину, включил радио и затянулся маминым окурком, а попозже вышла она, держа в руке кошелек. Владелец ломбарда тоже вышел и закурил сигару. У него за воротником была салфетка, он был рослый и толстый. Он прищурился, глядя на Коула, и они уехали.
После этого дни тянулись один за другим, и ему было тяжко. Он больше не мог положиться ни на что привычное, даже на то, что будет ужин, и всегда испытывал некоторое облегчение, когда она заходила к ним в комнату разбудить их перед школой.
В то пятничное утро она даже приготовила завтрак, и спина выдавала ее напряжение, пока она возилась со сковородкой. Отец сидел за столом в своем единственном приличном костюме и галстуке-боло[9], который вырезал для себя сам в форме конской головы. В руке у него была конторская книга, где он записывал подсчеты. Коул слышал, как он сказал ей: «Если понадобится, я на колени встану».
– Мальчики, автобус пришел, – поторопила она.
Это за ним и Уэйдом. Эдди два года как окончил школу. Он хотел в музыкалку, но отец сказал нет. Впрочем, Эдди все равно заполнил заявку и приложил двадцать баксов, которые украл из маминого бумажника, но старик все нашел и порвал в клочки. Теперь это было неважно, все равно на ферме он больше ему не нужен. Глупая ссора была из-за ничего.
Автобус остановился, и они забрались в шумный салон. Мама стояла в дверях и смотрела на них, подняв бледную руку, словно сдаваясь. Он подумал о слове «сдаваться», и оно ему не понравилось. Автобус трясло на ухабах. Дождь словно плевался в лобовое стекло. Он смотрел в окно на овец, на лошадей. Они проехали мимо фабрики пластмассовых изделий, парка, в который никто никогда не ходил, подстанции с оградой в виде цепи. На ограде висела табличка «ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ» с черепом и костями, и он задумался, как устроен мир и как чья-то жизнь может зависеть от чужих ошибок.
Автобус свернул в Чозен, мимо тесных домов Главной улицы с табличками «Осторожно, собака» и статуями Святой Девы, и остановился перед светофором. Из окна он увидел, что на поребрике стоит Патрисия с блокнотом в руках. В прошлом году на городской ярмарке они вместе катались на американских горках. Просто так получилось, они оказались рядом в очереди и потом на одной скамейке. Все это время они держались за руки в наполненной визгами темноте. Теперь при виде ее, в школьной форме и растянутых гольфах, у него внутри закололо. Пока автобус сворачивал на парковку, она на миг подняла глаза, и их взгляды встретились. Он приложил ладонь к стеклу, словно заключая воображаемый договор, но она уже отвернулась и переходила улицу.
Последнее, что он запомнил на той неделе, было в субботу, когда отец снял воздушных змеев. Всю зиму они хранились в сарае, разложенные на балках рядом с лыжами и удочками. Он помнил лицо отца, когда тот обматывал веревку вокруг сгиба локтя с мечтательным взглядом. Они подняли змеев, словно винтовки, на холм, где дул сильный ветер. Было слышно, как ветер шуршит тонкой бумагой, разрисованной змеями. Воздушные змеи были из Токио, где отец служил на военной авиабазе, еще до того, как обзавелся детьми. Он говорил, что довольно хорошо знал и любил город. Он прожил там целый год. Однажды они нашли фотографии в картонной коробке. На одной был отец в форме и в шапке в форме каноэ, на другой – незнакомая женщина в нижнем белье, с белой, как зефир, кожей, улыбающаяся, в полутемной комнате.
– Выпускай, – сказал отец, когда ветер рванул их змеев, и те со звуком тысячи взлетающих птиц взмыли в небо, наконец свободные.
Потом, когда у них больше ничего не осталось, их нашел он. Было утро, еще до школы. Говорили, что это несчастный случай. Она оставила мотор включенным. Их комната была над гаражом, и сквозь щели между досками просочился дым. Они лежали в кровати, тесно прижавшись, словно любовники или, может быть, дети, держась за руки. У стены стояли корзины с бельем, и ему подумалось, что, даже мертвая, она не хотела, чтобы ей мешали в домашних хлопотах.
«Несчастный случай, – говорили люди. – Ошибка». Но Коул знал, все они знали.
Были поминки, люди шли мимо гробов, боясь подойти слишком близко. Когда все закончилось, отец Гири подъехал к дому в черном «жуке». Их дядя Райнер привел свою девушку Виду и стоял в дешевом костюме и курил. Мальчики поднялись на холм с их прахом – Эдди с отцовским, Уэйд с маминым. Туфли Виды тонули в грязи. Она сняла их и пошла по мягкой земле в чулках. Наверху они встали в тесный кружок под ярким солнцем. Они разбросали прах, и ветер унес его. Отец Гири произнес молитву, и Коул подумал – интересно, наверно, мама сейчас с Иисусом, он надеялся, что да. Он представил, как она там, наверху, берет Его за руку, и ему стало легче. Он представил ее в белом одеянии, стоящей на облаке, в желтых лучах, как на обложке катехизиса.
– Кроме нас, мальчики, у вас никого не осталось, – извинился дядя, положив тяжелую руку на плечо Коула, когда они спускались к дому.
После обеда люди приходили выразить соболезнование. Пришли миссис Лоутон с мужем и Трэвисом.
– Пойдите погуляйте, мальчики, – сказал шериф.
Коул надел отцовское пальто, и оно облекло его, словно тень. Он сунул руки в карманы, сжал в пальцах мешочек табака «Драм» и бумажки. Коул чувствовал запах табака, бензина и пота. Он подумал, что, возможно, это запах несчастья.
Они прошли по мокрому полю и вернулись к холмам, в ушах свистел ветер. Трэвис смотрел, как он скручивает для него сигарету, и они встали поближе, чтобы он смог прикурить. Коул почувствовал запах жареной курицы, которая была у Трэвиса на обед, и ему захотелось есть. Трэвис затянулся сигаретой, словно играя на казу[10], и мрачно посмотрел на Коула.
– Мне правда жаль насчет твоих предков. – Он протянул руку, как взрослый, и Коул пожал ее. Они постояли еще немного, глядя вниз, на дом, на бурые поля, на машины, как попало припаркованные среди мертвой травы.
Когда все разошлись, отец Гири заправил в брюки кухонное полотенце и приготовил им на ужин отбивные с горошком и картофелем. Потом Эдди скручивал сигареты, а Уэйд заварил чай, и они сидели, пили чай и курили. Отец Гири любил пить из стакана и научил Уэйда наливать кипяток по лезвию ножа, чтобы стекло не треснуло. Это показалось Коулу экзотичным, и он подумал, что, должно быть, за пределами фермы тоже есть жизнь, пусть ее и сложно представить.
Он давно наблюдал за священником и неплохо узнал его, мама говорила, что это человек светский, но Коул не знал, что она имеет в виду. Может, он много где побывал и знал то, о чем обычные люди и представления не имеют. Мама тепло относилась к отцу Гири, и иногда Коулу казалось, что она немножко в него влюблена, хотя священникам вроде как нельзя влюбляться. Он подумал, интересно, много ли она рассказывала отцу Гири о его отце и как скверно тот с ней обращался, что порой с ней делал.
Они проводили отца Гири до дверей, тот надел пальто и обмотал шею шарфом. Он обнял Коула и похлопал по спине, и Коул почувствовал запах его лосьона для волос и мятных леденцов во рту, когда тот прошептал:
– Твоя мама теперь у Господа.
Коул смотрел, как он, одетый в черное, идет через двор к машине, и видел, как собираются тучи. Священник уехал, и Коул подумал – интересно, где он живет и что будет делать там, когда приедет.
В тот день, после ломбарда, в последний раз, когда они были вдвоем, она торопливо села в машину, краснея от стыда. По дороге домой они проезжали мимо девчонок, которые продавали котят, и остановились посмотреть. Мама взяла на руки ярко-рыжего котенка. Коул выбрал черного.
– Сколько стоят? – спросила мама.
– Батя будет в ярости.
– Ой, они бесплатные, – ответила девочка постарше.
Ему показалось, что мама улыбается. Они взяли котят в машину, и она с минуту сидела неподвижно, потом слезы снова потекли по ее щекам. Та же девочка подошла и спросила у него: «С ней все хорошо?» Будто мама не могла сама ответить, будто ее там и вовсе не было.
Она снова выехала на дорогу, и они долго ехали молча, лишь ветер задувал в окна да котята мяукали. Наконец он сказал: «Все будет хорошо, ма», – и она кивнула, будто так и есть, будто она хотела, чтобы это прозвучало вслух, чтобы ее убедили. Он улыбнулся ей, пусть ему и было скверно, потом врубил радио, и там пел Вуди Гатри[11], они стали вместе подпевать по дороге домой: «Эй, парни, я проделал долгий путь. Что ж, парни, я проделал долгий путь. Ох, ребята, я проделал долгий путь совсем один под солнцем и дождем».
Теперь она была мертва, и он начал ненавидеть ее за это. Ему было непросто вспомнить ее, какой она была хорошенькой в воскресном платье, или какое у нее было жесткое лицо, когда она курила, но образы в сознании лишь нагоняли тоску.
Он так и не узнал, что стало с котятами, потому что на следующий день они исчезли. Он обыскал дом, коровники и поля, но ничего не нашел и решил, что, надо полагать, отец их где-то закопал, и порой, возвращаясь мыслями к тому последнему дню с ней, к оранжевому небу и тому, как они вместе громко распевали песню, ему казалось, что это был просто сон.
Всю ту неделю Коул не ходил в школу, и никто не явился его искать. Всё будто остановилось. Братья бродили где попало и ничего не делали. На кухне копилась посуда, банки наполнились окурками. По полдня он смотрел на разные вещи в доме. Занавески едва колыхались. Клопы карабкались по оконной раме и, оказавшись уже почти наверху, падали на пол. Он пытался сбить их мячиком. Было слышно разное, например ветер. Время идет, думал он. Время стало чем-то еще, совсем чужим. Не видно ни начала, ни конца вещей. Осталась лишь середина.
Незнакомые люди приносили еду, соседи. Они поднимались на крыльцо, раскинув руки, несли блюда с жареной курицей, мясом, фаршированными перцами. Как-то вечером миссис Пратт приготовила им ужин. Ростбиф с зеленой фасолью. Ее звали Джун, а муж называл ее Джунипер, Можжевельник. У них отчего-то не было детей. Мистер Пратт работал на «Дженерал Электрике». Он ходил в чистых ботинках, ногти у него были чистые, пахло от него лаймом, и Эдди говорил, что у него сидячая работа. Они молча ели, позвякивая вилками, словно ждали чего-то. Когда они ушли, Эдди сел в отцовское кресло, скручивал сигареты и пил отцовский виски, кончики его пальцев пожелтели, руки у него были большие и квадратные. Дым лениво плыл по комнате, смешиваясь с мерцающим голубым светом телевизора, и Коулу стало страшно, он подумал о разных вещах там, на ферме, и это надо бы починить, а никто не озаботился и даже не заметил, что что-то сломалось.
Эдди был теперь за главного. Он пошел в отца, злобный скептик, но терпение ему досталось от матери. Как и все Хейлы, он был высокий и голубоглазый, но у Эдди глаза были злые, это нравилось девушкам. В темной рабочей одежде, он олицетворял собой вызов. Они думали, что могут его спасти.
Уэйд бродил по дому в мешковатой незастегнутой одежде. Ну, это же Уэйд, он не обращал внимания на мелочи. Он говорил, что собирается пойти в армию, как только ему стукнет восемнадцать, и никто его не остановит.
– Я решился.
– Сначала школу закончи.
– Если меня раньше не вышвырнут.
– Если нарываться не будешь.
– Не сходи с ума.
– Я не схожу с ума.
– Я решился. Вы меня не отговорите.
Эдди протянул Коулу ящик с инструментами.
– Вот, – сказал он. – Сделай уже что-нибудь полезное.
Грязный металлический ящик принадлежал отцу. Там было несколько ржавых отверток, молоток и горсть гвоздей. Он с удовольствием закрепил расшатавшиеся доски. Потом он придумал, как починить разбитое окно в подвале куском стекла, но порезался, и было даже не больно. Он попытался прикрутить перила к стене, но винт был мятый, другого не нашлось, да и древесина оказалась слишком мягкой, чтобы удержать его.
– Не управлюсь, – сказал он Эдди.
Через несколько дней он начал думать, что все будет хорошо, что они справятся втроем, но потом появились эти двое в костюмах. Они стояли на крыльце, будто что-то продавали. Они представились, и тощий сказал:
– У вас дефолт по кредиту. Я приехал сообщить, что банк забирает право собственности на ферму. – Он подал письмо с таким видом, будто они что-то выиграли.
Эдди сказал:
– Мама собиралась ее продать.
Человек положил руку ему на плечо.
– Слишком поздно, сынок. Она пойдет с молотка через пару недель.
Другой человек дал каждому по коробке.
– Собирайте вещи.
Когда они ушли, Эдди сказал:
– Пошли к машине.
В гараже было темно, машина просто стояла там. Эдди не без шика распахнул дверь, словно собирался показать фокус. Коул был младший, и Эдди заставил его сесть сзади. Коулу казалось, что он все еще чувствует запах выхлопных газов, и он задержал дыхание.
– Куда это мы, Эдди? – спросил Уэйд. Эдди не ответил. Он завел мотор и выехал в поле. Машина скакала по ухабам. На пол выкатилась мамина помада. Солнце опускалось за холмы. Смеркалось, и акации приготовились драться узловатыми черными кулаками. Ветер бил в окна. Посреди поля Эдди остановился и вырубил мотор.
Пару минут они просто стоя ли, глядя, как небо розовеет, будто раненое. Потом Эдди вышел и выпрямился, словно перед ритуалом.
– Выходите.
Они стояли и ждали. Эдди достал из багажника биту и поднял ее над головой.
– Это за нее, – сказал он и опустил ее, потом еще и еще, и было слышно, как он кряхтит от усилия, а на лице его читалась угроза. Коул плакал, не в силах ничего поделать, и Эдди предупредил, что лучше прекратить, а то он даст ему повод для слез. – Давай, – сказал он, протягивая биту.
– Не могу.
Эдди сжал его плечо.
– Сделай это ради своей матери.
Бита была тяжелее, чем он помнил по играм за Детскую лигу. Он поднял ее и на миг закрыл глаза, словно в молитве, потом опустил ее на машину. Едва ли осталась хоть царапина, но Эдди кивнул, мол, молодец, и положил ладонь ему на шею, как это делал отец.
Они били по очереди. Капот превратился в сплошную кашу. Лобовое стекло было разбито. Братья лупили машину так остервенело, что Коулу было почти что жаль ее. Он смотрел и плакал. Слезы катились по щекам в рот, у них был вкус грязи. Это была их грязь. Это была грязь их отца, и деда, и всех мужчин, что были до них, а теперь стали призраками и охраняли эту землю, одетые в воскресные костюмы и носки, с карманами, полными червей. Когда он был маленьким, дедушка катал его на большом оранжевом тракторе с колесами в человеческий рост. Коул сидел у него на коленях, глядя на пастбище, которое однажды будет принадлежать ему, и тогда дедушка приглушил мотор, и стало слышно, как возятся в земле маленькие создания, и траву, и ветер. «Ты Хейл, сынок, – сказал ему дедушка. – А здесь это что-то да значит».
Они верили в разное, в доброго Господа. Бабушка всегда говорила – добрый Господь то, добрый Господь се. Она говорила, что в душе люди по большей части хорошие, когда дело касается важного. Нужно дать им шанс проявить доброту, кому-то просто понадобится больше времени, говорила она. Она любила печь печенье «витражики» и разрешала им разбивать твердые карамельки на маленькие кусочки. Он забирался на кухонный табурет, она делала рисунок, обычно крест, и показывала ему, как складывать кусочки. Когда все было готово, она подносила печенюшку к окну, и на стенах играли цветные блики. «У нас тут настоящая церковь, – говорила она. – Даже из дому выходить не надо». Бабушка умела готовить. У нее были большие для женщины руки. Она вставала на колени в переднике, пропалывала огород, собирала налитые помидоры. Львиный зев, мощный и яркий. Целый парад цветов. У него были качели из старой покрышки. Летом мама давала ему обед на улицу. Делала треугольные сэндвичи со сливочным сыром и вареньем, ее красивые волосы были полны солнца и ветра. Он возвращался на исходе дня весь грязный.
Они оставили машину в поле. Вырыли ямку и закопали ключи, как мертвеца.
– Машина больше никуда не поедет, – сказал Уэйд, в мокрой от пота рубашке.
– Мы же всё сделали как надо, а, Эдди?
Эдди не ответил. Он тяжело дышал, обхватив себя руками. Коул видел, что он плачет. Налетел холодный ветер, раздувая рубашки. Братья смотрели на машину и на то, что с ней сделали.
В доме было темно. Окна отражали закатные лучи. Снова налетел холодный ветер, и ему захотелось бежать.
– Что делать будем? – спросил Уэйд. – Что будем делать без мамы?
– Если бы я знал, – сказал Эдди.
Они посмотрели телевизор, потом Эдди и Уэйд напились отцовского виски. Коул оставил их спящими на диване, со включенным телевизором. Ложась в кровать, он подумал, что на минуту можно вообразить, будто родители еще там. Он уснул, а проснулся лишь после полудня. Дом притих и ждал. Он не знал, где братья.
Он вышел в коридор, встал у родительской двери. С того утра, как их унесли на носилках, прикрытых одеялами, Эдди говорил, что не может войти. Иногда Коул клал руку на доски, словно чувствуя биение сердца. Теперь он повернул ручку и вошел.
В комнате было темно, занавески задернуты. Он потянул одну, и та забилась, словно в гневе, а комнату наполнило столько света, что ему пришлось зажмуриться. На улице все еще было ветрено, и было видно, как беспорядочно мечутся кроны деревьев, – движения, похожие на хоровод слепых. Их звук наполнил уши, на пол легли, сливаясь друг с другом, тени ветвей. Он попытался открыть окно, но то было закрашено, и он вспомнил, как родители ругались из-за этого, мать обвиняла отца в халатности, и он вспомнил их голоса, посмотрел на неубранную постель, почти ожидая увидеть их там. Все еще было видно, где на подушках лежали их головы. Он плакал и не мог вспомнить, как тут оказался и кто он вообще такой. Он был словно призрак, захваченный дуновением иного места, места, куда ушла мама.
Он сел на кровать с ее стороны и натянул атласный край одеяла до подбородка. Он чувствовал мамин запах. Он крепко зажмурился и попытался не бояться, но не вышло. Он попробовал заговорить с Богом, почувствовать Его присутствие. Почувствовал, что рядом что-то есть, но Бог или нет, неизвестно. Ни доказательств, ни знаков. Постепенно комната вернулась, и ему больше не было страшно. Он видел белую гору отцовской подушки и тумбочку рядом, и то, как дергались стрелки часов, и стакан воды, из которого пила мама, – полный на три четверти. Он протянул руку, поднял стакан, тот наполнился солнцем. Он выпил воду, теплую и безвкусную. Видимо, он уснул, потом через какое-то время услышал шаги и понял, что это Уэйд, более медлительный и кряжистый, чем Эдди, и обрадовался, что это он, а потом почувствовал, как толстая тяжелая рука брата обхватывает его и вытаскивает из кровати. Уэйд вывел его в коридор, потом вниз по лестнице и на крыльцо, где небо было немыслимого лилового оттенка и было видно гряду холмов и деревья. И тогда он увидел ее. Она стояла на холме и махала им. И он помахал в ответ. И солнце сияло у нее за спиной, красное, такое яркое. Он закрыл глаза, зная, что, когда он их откроет, ее там уже не будет.
Они спали у дяди на чердаке на узких армейских койках, расставленных, будто клавиши рояля. Кроме Райнера, у мамы не было братьев и сестер. Отец и дядя годами не разговаривали, никто уж и не помнил почему. У него на дому был реабилитационный центр, полный старых жуликов, которых он приспособил для мытья окон. Он сам это называл разумным решением. Он был хитрый, как хорек, с грязным «хвостиком» и лицом, как у койота. Люди говорили, что война его изменила. Он любил похваляться татуировками. «Вот эту сделал чернилами и гитарной струной», – с гордостью заявлял он, сгибая и разгибая руку. Изо дня в день он носил все ту же кожаную жилетку с заклепками, похожими на пломбы. Эдди считал, что он попросту выгорел, но Коулу было лучше известно. Похоже, он всякого навидался. Иногда он кричал по ночам, словно от испуга. Он сказал Коулу, что потерял лучшего друга на патрульной лодке. Того разнесло на куски. «Я держал его на руках, пока он кровью не истек», – сказал дядя. Теперь он носил серьгу друга, крошечную серебряную звездочку.
Женщина Райнера, Вида, была из Мехико. Коул знал, что ее имя переводится как «жизнь». Она поджимала губы, словно держа булавки. Потом она вдруг улыбалась, как ребенок, катающийся на карусели. Райнер нашел ее где-то и спас. Вот чем занимался их дядя – спасал людей. Теперь он спасал их. Было видно, что в жизни ей пришлось нелегко. В ее глазах затаилось прошлое. Порезав лук или свернув тортильи, она терла руки, будто они болели. Она вкусно готовила и была добра к нему. Иногда она отбрасывала волосы со лба влажными, пахнущими луком руками и говорила: «Tan bonitas ojos[12]. Просто подожди, когда chicas[13] до тебя доберутся. Прохода тебе не дадут».
Дядя предупреждал, чтобы они держались подальше от бывших заключенных, которые жили в кочегарке за домом, но тот, которого звали Верджил, показывал карточные фокусы и однажды вынул у Коула из уха голубое перо. Лицо его напоминало моток старой проволоки.
– Гляди, – сказал он. – У меня дьявол в кармане. – Он вывернул карман, сквозь пальцы посыпалась черная пыль. – Ты когда-нибудь видел такое?
– Нет, сэр.
– Я уже был в аду и вернулся, второй раз не хочу.
– И каково там?
– Дай кое-что покажу. – Он сел, расшнуровал ботинки, снял их и поставил рядом. Потом снял носки. Ступня у него была обугленная дочерна, будто он ходил сквозь огонь. – Глянь, чего сделали. Вот каково в аду.
– А как вы выбрались?
Верджил поднял глаза в небо.
– Тот, что наверху, в доме, меня вытащил. Иначе это не объяснить. Но я кое-что про тебя знаю.
– И что же?
Верджил вытащил из-за уха карандаш, нарисовал на клочке бумаги овал и передал Коулу.
– Подержи над головой.
– Зачем?
– Давай.
Коул так и сделал.
– Аллилуйя! Передо мной ангел.
– Вы не в себе. – Коул смял бумажку и выбросил. – Я не ангел.
Они обсуждали свои преступления, что они сделали, как они должны были сделать это и что бы изменили, будь у них шанс. Когда их поймали, некоторые уже были готовы и не оказали сопротивления. Другие дрались. Коулу показалось, что тюремные воспоминания составляют им компанию, как старые друзья.
Бизнес дяди дал им надежду. Своей импровизированной пехоте он командовал: вот ваш шанс на исправление, воспользуйтесь им.
Торжественно, словно знаменосцы, они выстраивались в ряд, чтобы получить амуницию: швабру, губку и чудесную Райнерову жидкость для мойки окон, рецепт которой он поклялся унести с собой в могилу. Все втиснулись в «берту», похожий на ящик фургон, на каждом боку которого красовалась надпись «Чище некуда», и, словно воины, отправлялись мыть окна по всему штату, от Гудзона до самой Саратоги.
По выходным Райнер позволял мальчикам отвлечься от книг и поработать. Даже Коулу платили, и он впитывал этот опыт, как образование, вглядываясь в красивые дома Лудонвилля, или ряды покосившихся домишек в Олбани, или заводы над рекой, грязные окна которых мигали на солнце, как сонные глаза гангстеров и воров. Они мыли старый дом, где в детстве жил Герман Мелвилл[14], и дядя дал ему потрепанный томик «Моби Дика».
– Вот, прочти.
Коул прочел. Он долго не ложился, переворачивая страницы, книга тяжело лежала на груди. Уэйд завозился, натянул одеяло на голову, но Коул читал, пока глаза не начали слипаться. Тогда он положил книгу на тумбочку и закрыл глаза, думая о море, о том, как оно пахнет, о звуке ветра и каково это – оказаться посреди океана, и ему хотелось туда. Он хотел быть свободным, сам по себе. Работать на дядю ему нравилось. Ему нравилось работать руками. Выезжать на грузовике. На дороге можно увидеть всякое, людей, занимающихся чем-нибудь немыслимым. Обычные вещи. Разное.
– Такой бизнес, тут всякого навидаешься, – сказал ему дядя. – Богатые и бедные – мы всех видим.
Однажды они работали в колледже, названном в честь какого-то индейского вождя. Кампус стоял на высоком поросшем травой холме. Вдали виднелась река, яркая, словно лезвие, и у него возникло ощущение чудесного воспоминания, которое приходит внезапно, словно запах маминого кофе, который всегда будил его до зари, или ее духи в конце дня, едва ощутимые, когда она наклонялась поцеловать его на ночь.
Они прислонили лестницы к стене библиотеки и принялись за работу. Мужчины старались, чтобы их не заметили, будто их выдворили за глупость, и Коулу пришло в голову, что можно вызывать страх уже тем, что ты умный. По дороге домой дядя спросил, хочет ли он в колледж, и мужчины начали свистеть и острить, так что он пожал плечами, изображая равнодушие, но Райнер протянул руку через сиденье и сжал его плечо, будто лучше знал.
– Я просто чувствую, мальчик, – сказал он. – Может статься, ты выберешься из этого городишки.
Райнер говорил, что знает, из какого теста сделаны люди. Война научила его.
– Я бы мог рассказать тебе такое, – говорил он, – что у тебя волосы встанут дыбом. – Думая о том или ином человеке, он говорил: – Ну, он явно способен на такое. Нагадишь ему – не простит. То же бывает, когда сделаешь что-нибудь хорошее. – Он читал газеты с лупой, словно ища подсказки. Интересовался – так он это называл. – Нужно смотреть на мир открытыми глазами.
Он знал всякое про своих клиентов, какие у них машины и где они проводят отпуск. Как-то они мыли дом банкира в Лудонвилле. Райнер прошел по всему дому на цыпочках, словно по минному полю. Он велел Коулу помыть окна в гараже.
– Там нетрудно.
Коул поставил лестницу и приступил. Он увидел бассейн. Все еще было холодно, и водоем был укрыт. Во дворе мальчик его возраста играл с другом в догонялки. Он подумал, что, должно быть, хорошо выбраться из постели летним утром и прыгнуть в тот бассейн. Интересно, каково это – быть богатым. Казалось неправильным, что одни живут как короли, а другие – в халупах вроде старой фермы.
Разобравшись с окнами, он сказал дяде, что ему надо в туалет.
– Только быстро.
Домработница была темнокожей женщиной с плотной, как шкурка баклажана, кожей, и она возилась со шлангом пылесоса, будто боролась с аллигатором. Она показала ему по коридору. Он поднялся по дальней лестнице и нашел комнату мальчика, чье имя, Чарльз, было написано на двери красными буквами. На полке стояли футбольные кубки и другие вещицы, которые мальчик коллекционировал. Коул вспотел. Он подошел к окну и увидел, как мальчик с приятелем гоняет по двору мяч. Мужчины грузили лестницы в машину. Он слышал, как домработница орудует пылесосом. Уже хотел уйти, но что-то на полке привлекло его взгляд, снежный шар. Он импульсивно схватил его – на пальцах оказалась пыль. Внутри шара был троллейбус. Коул подумал – интересно, где парень это раздобыл. Он знал, что когда-то в Олбани были троллейбусы, и помнил троллейбус, нарисованный на пачке риса в буфете, но раз мальчик поставил это на полку, значит, это сувенир из какого-то особенного места. У Коула своих сувениров не было, он нигде не был. Он тряхнул шар и смотрел, как пляшут белые хлопья. Потом сунул шар в карман и спустился по лестнице.
Он невнятно поблагодарил домработницу и сел в машину, сжимая пальцами теплое стекло. Все погрузились, выехали на дорогу, и через несколько минут они были на шоссе. Ему было странно легко, и немного кружилась голова. Словно он оставил в той комнате частицу себя, какую-то подсказку, кто он на самом деле, настоящий человек внутри, которого никто не знал, даже он сам.
Ночью он достал шар и держал в руках. Разок встряхнул. Брать его – дурно, но какая разница. Он был рад, что все же взял. Теперь это был его сувенир. Он снова встряхнул шар, любуясь, как кружатся хлопья, и подумал, заметит ли мальчик, что тот исчез.
Дядя держал в сарае старый катафалк «кадиллак», который то и дело выводил по «Важным Поводам». У машины сохранились белые занавеси на окнах, и дядя чистил ее до блеска. Иногда он просто выходил посидеть в нем, и Вида его не трогала.
– Смерть ближе, чем кажется, – сказал он Коулу. – Вот просыпаешься – и знать не знаешь, что это твой последний день. К закату все кончится.
Еще он очень любил старый «Харлей-Дэвидсон» с зелеными крыльями. Иногда возился с ним, но никогда не ездил. Коул однажды спросил его. Райнер с тоской посмотрел на мотоцикл.
– Как-нибудь я расскажу тебе одну историю, – сказал он и ушел, почесывая в затылке.
Коул решил, что это печальная история, в которой замешана женщина. Он как-то нашел в дядином письменном столе пыльную старую фотокарточку этой женщины, она была похожа на Покахонтас, сидела на мотоцикле, скрестив руки, и улыбалась фотографу. Коул подумал, что дядя что-то упустил в жизни. Но такое случается у многих. Что-нибудь случилось, или они глупостей наделали. И вдруг их жизнь пошла не так, как хотелось. Коулу стало интересно, что стало с той женщиной и знает ли об этом дядя.
В школе его сторонились, будто случившаяся в семье беда – это как запах от одежды, как едкий аэрозоль. Но был один парнишка, Юджин. На перемене они ходили за бургерами. Или сворачивали за угол к школе святого Антония, чтобы взглянуть на Патрисию. Она вечно стояла у дверей без пальто и дрожала. В последний момент она подходила к забору – когда монахиня уже успевала свистнуть в свисток. У них была буквально секунда, глаза ее блуждали по его лицу, словно она что-то искала. Их руки соприкасались на изгороди, кончики ее пальцев как дождевые капли. Она больше не носила растянутые гольфы. Новые обтягивали ее худые икры, и волосы были собраны на затылке в пучок. На веках у нее была голубая пудра, похожая на небесную пыль, если такая вообще есть на свете. Их объединяло что-то безмолвное, настоящее.
Бабушка Юджина жила над лавкой Хака. Отец его сидел в тюрьме за торговлю наркотиками в поездах. О матери он никогда не говорил, но однажды, когда он доставал мелочь, из кармана выпала ее фотография, и Коул поднял ее с тротуара.
– Умерла, – сказал Юджин.
Это их объединяло – мертвые матери. Бабушка его работала на фабрике пластмассовых изделий. Она была сортировщицей, и таких больших рук у женщин он прежде не видел – словно перевернутые черепашьи панцири. Она клала их на колени и сплетала пальцы. Юджин серьезно относился к учебе. Они вместе делали домашку в библиотеке. Люди всегда смотрели на Юджина, потому что он был чернокожий и выделялся. Библиотека находилась в старом здании, и когда было холодно, там разжигали камин, такой большой, что туда можно было войти, и в нем висел старый черный чайник, будто у доброй ведьмы. Книги располагались на полках, словно зрители, и пахли всеми грязными руками, что касались их страниц. Сотрудники сидели в зеленых кожаных креслах, дядьки с острыми красными лицами, или дамы, похожие на учительниц. Старые кошелки, как их называл Юджин, листали страницы, поджав губы. Старики вечно готовы тебя отругать за что-нибудь. Даже его собственный дедушка мог ударить его свернутой газетой буквально ни за что. И еще один человек сидел за персональным столиком, заваленным газетами. Он сплел из оберток жвачек впечатляющую цепочку, длиной в руку. Как-то он угостил Коула пластинкой мятной резинки. Через день-другой Коул вспомнил о ней, уже размякшей, достал и поделился с Юджином, тепло вспоминая того мужчину из библиотеки.
В Чозене был человек, который ходил задом наперед. Он был почти семи футов ростом, немного сутулился, ноги его напоминали страусиные лапы. Казалось, все просто – он смотрел через плечо, чтобы видеть, куда идет. Никто не знал, зачем ему это. Однажды они проследили за ним до дома, зигзагами перемещаясь по улице. Тот человек жил с матерью в трейлере на парковке за китайским рестораном, где, по слухам, подавали кошек и собак. Говорили, будто владельцы ночью разъезжают по городу и ловят бездомных животных. Если пройти мимо кухни, можно было услышать, как кипит еда в кастрюлях и на сковородках, а повара спорят по-китайски, курят и играют в кости. Коул не понимал, как человек, ходящий задом наперед, может поместиться в трейлер, не говоря об остальном. Мать его вроде была цыганкой, из тех, к кому ходят погадать. Они видели, как она высунула голову, чтобы выяснить, не смотрит ли кто, а потом захлопнула дверь и задернула штору.
Они с Юджином ушли с парковки спиной вперед. Это было забавно, все казалось каким-то другим. Когда они вернулись к Юджину домой, его бабушка сидела на крыльце в шезлонге.
– А чего это вы, ребята, так ходите? – спросила она. Почему-то им показалось, что они в жизни ничего смешнее не слышали, и оба рассмеялись. Старая женщина покачала головой. – Боже, ну вы и парочка. Не знаю, что с вами поделать.
Дядя где-то откопал для него велосипед, ржавый голубой «рэли», приспособил сзади корзину и отправлял его за покупками, когда было что-нибудь нужно: лампочки в стройтоварах, блок сигарет, и Коулу не нравилось, как смотрели на него люди в городке, будто у него на лбу было написано «Мертвые Родители». Он обнаружил, что ему многое сходит с рук. Он мог у всех на виду стащить батончик, и даже если кто-то замечал, ему ничего не говорили.
По воскресеньям Райнер заставлял их ходить в церковь. Они приглаживали волосы бриолином, застегивали рубашки и чистили ботинки, а он выдавал им галстуки. Они шли туда через крыльцо на Дивижн-стрит, вызывая сочувствие и восхищение соседей. Импровизированное отцовство подняло статус их дяди среди местных, и он шел с каким-то особым шиком и достоинством.
В церкви Райнер предпочитал последний ряд, и сидел на скамье, вытянув длинные ноги в проход и скрестив руки на груди, ковыряя во рту зубочисткой. Как правило, он еще и решал кроссворд. На лице появлялось выражение озарения, и он вписывал очередное слово. После церкви он покупал им пончики, и другие покупатели кивали и преувеличенно улыбались, будто жалея их и всячески пытаясь это скрыть.
Хейлов все знали. Это было написано на лице буквально у всех. Даже у его учителей. Они знали, что он вырос на грязной ферме. Они знали, что его родители – неудачники-самоубийцы. Они знали, что его брат Уэйд драчун, а Эдди станет в лучшем случае автомехаником. Им не нравился Райнер с его крысиным хвостиком, подружкой-мексиканкой, странным домом и уродливой спецовкой для мойки окон. И даже когда Коул знал ответ и поднимал руку, его никогда не вызывали.
Но дядя думал, что он просто гений.
Как-то воскресным вечером к двери подошел продавец энциклопедий. Они как раз ужинали, но Райнер впустил торговца.
– Вам в этом доме не понадобится никого уговаривать, – сказал он. – У меня растет очень умный мальчик.
– Правда?
Райнер встал за стулом Коула и положил руки ему на плечи. Тяжесть дядиных рук убедила его, что все хорошо, что он вырастет и станет мужчиной, как все. В то же время он понимал, что любит дядю больше, чем отца, и ненавидит отца, который бил мать и забрал ее с собой.
– Я всегда говорю, что без образования в этом мире делать нечего. Не верите – взгляните на меня.
– В смысле? – спросил торговец.
– Думаю, я сбился с пути.
– Как же так?
– Сущие пустяки. Вьетнам.
Торговец кивнул и взял деньги.
– Ну, ничего лучше книг вы просто не найдете.
Они придумали, как сделать полки из цементных блоков и досок, и поставили там книги, а Райнер смотрел, уперев руки в бедра.
– Совсем неплохо, мальчики, очень даже неплохо.
Глаза его светились радостью и гордостью, и Коул тоже чувствовал гордость. С того момента каждый вечер перед сном дядя просил его почитать что-нибудь вслух. Коул брал томик наугад, закрывал глаза, перелистывал страницы туда-сюда, потом пальцем находил какое-нибудь место, любое, неважно какое. Он читал про древние цивилизации, аэродинамику, средневековые замки, Индию, таксидермию.
– Знаний много не бывает, – говорил Райнер. – Не будь невеждой, как твой дядя.
Порой они так по ней скучали, что не могли не зайти домой. Они бежали по лесам, словно волки, прыгая через валежник, выпутываясь из кустарника. Они бежали, и луна светила им в спину.
Они стояли на вершине холма.
Уэйд сказал:
– Она все еще наша.
– И всегда будет, – сказал Эдди.
Они сбежали вниз по мокрой траве, сбивая сверчков наземь. Они поднялись на крыльцо, топая грязными сапогами. Они смотрели в темные окна. Было видно пустую гостиную, где они раньше смотрели телевизор, и диван, на котором отец мог проспать полдня. Они нашли запасной ключ, спрятанный матерью в кране насоса, и вошли, словно воры, и рылись в старых шкафах. В глубине буфета Эдди обнаружил бутылку «Джек Дэниелс», соленые закуски и пекарский шоколад, и они протянули виски Коулу, он отхлебнул, и Уэйд сказал, что пора ему напиться, и Коул не отказался. Они втроем пили виски, ели крекеры и горький шоколад, и скоро мир стал казаться мягким и теплым, а не холодным и колючим, и это было приятное ощущение, ему понравилось. Они выбежали в поле и выли на луну, сердя койотов, чьи голоса взлетали над деревьями словно языки пламени, и звери вышли на гребень холма, подняв хвосты, словно штыки, продолжая выть, слишком напуганные, чтобы спуститься. Уэйд изобразил чудовище, и вся стая разбежалась. Они нашли в коровнике попону и легли в холодной темноте под звездами, сбившись в кучу, как в детстве, пока не взошло солнце, яркое и резкое, как удар кулака.
Дом был проклят. Так люди говорили. Никто не хотел его купить. Теперь он принадлежал банку. Земля по другую сторону холма была уже продана, и кто-то строил на ней дома. Было видно, как поднимаются остовы, один за другим, в форме подковы, и бульдозеры стояли в поле, будто странные неловкие животные. Днем было слышно стук молотков, радио и смех мужчин, которые ходили отлить в лес. Машину их матери забрали на эвакуаторе. Она стояла на свалке, дожидаясь вместе с другими машинами, когда ее разберут на металлолом. Через несколько часов они пошли посмотреть, зная, что от нее толком ничего не останется. Эдди нравилась та девушка, Уиллис, которая иногда приходила. Они забирались в старые машины, и Эдди нажимал на гудок. Некоторые машины неплохо сохранились, и Коул любил играть, будто ведет их. Однажды Эдди завел одну и показал ему, как управлять. Он рулил по полю, шины визжали, девчонка смеялась на заднем сиденье, и повсюду были светлячки. Уиллис смеялась красивее всех на свете и всегда приятно пахла. Когда они находили работающую машину, он изображал шофера, а Эдди – заправского трубача, они с девушкой сидели на заднем сиденье. Когда они начинали целоваться, Коул выходил и бродил вокруг. Он забирался на холм рядом с проволочным заграждением. Оттуда было видно городские дома, маленькие и большие. Было видно их старую ферму и пустые коровники. И было видно длинные серебристые полосы, отблески лунного света на перилах, и слышно грустные песни всю ночь напролет.
Пару недель спустя на лужайке у фермы появился большой бурый мусоровоз. Человек в спецовке выбрасывал вещи. Ночью мальчики перерыли всё, все вещи, что определяли собой Хейлов. Они открыли мамины консервы и ели мясистые сладкие персики и маслянистые красные перцы, с пальцев капал сок. Они нашли отцовские рыболовные снасти и болотные сапоги, футбольные награды Уэйда, старые мелки Коула еще времен садика, бутоньерку Эдди, а еще повсюду были открытки ко дню рождения, маски на Хэллоуин и мраморные шарики. Все эти вещи ничего не значили для постороннего, но для него и его братьев служили доказательством, что их семья существовала и когда-то была счастлива, что они разводили коров, чье вкусное молоко разливали в бутылки и доставляли по всей округе. Благодаря им у людей было молоко к завтраку, а летом – кукуруза с маслом, солью и перцем. «Если это не повод для гордости, – думал он, – то что вообще может быть таким поводом?»
Наконец зима подошла к концу, и мир вокруг стал цветным, люди вышли в сады, чинили изгороди. Лошади лягались задними ногами, словно вспоминая, как ими пользоваться. Коул был занят в школе. Он складывал листочки с контрольными, убирал в карман, а потом показывал дяде, предварительно разгладив ладонью, и там обычно стоял высший балл, накарябанный красной ручкой, словно кто-то осторожно сделал вывод и с сожалением его озвучил. В целом он неплохо справлялся, но не мог не думать о доме и ферме и вспоминать, как мама проходила мимо окон, текучая, словно вода.
В мае вернулись отцовские птицы и сели на коровник – все те же три сокола, которые возвращались каждый год с наступлением теплой погоды. Отец вырастил их. Он держал в погребе крыс, чтобы кормить птенцов, но крысы иногда удирали, и мама вскакивала на стул и кричала, а все остальные бегали по дому, пытаясь поймать зверьков. «В этом мире мало на что можно положиться», – как-то сказал ему отец, но эти птицы возвращались каждый год.
Неизменно весной, когда на яблонях появляются розовые почки, можно выходить без пальто, а воздух пахнет мамиными духами, отец выходил в поле в армейских перчатках и раскидывал руки, словно распятый. Птица на миг опускалась к нему на руку, хлопала крыльями и снова улетала.
«Великолепные создания», – думал он, глядя, как они сидят на крыше. Они чуть приподняли коричневые крылья, словно в приветствии, постукивая когтями по ржавому листовому железу. Коул подумал – интересно, видели ли они отца на небе? Может, они принесли весть от него?
– Эй, птицы! – крикнул он. Они снова захлопали крыльями, и он понял, что им нужно, раскинул руки и стал ждать, недвижный, будто пугало. Птицы нерешительно потоптались на краю, потом самая большая слетела вниз и опустилась ему на предплечье. Он удивился, какая она тяжелая, и невольно сделал шаг назад. Острые желтые когти разорвали рукав рубашки и поранили кожу.
– Тише, – сказал Эдди, подходя сзади.
Сокол красиво распушился. Рука Коула дрогнула под его тяжестью, было больно, но он не плакал. Он подумал, что это, должно быть, испытание. Птица посмотрела на него, он посмотрел на птицу, и в тот момент что-то было решено, что-то важное, чему Коул не мог дать имя, потом сокол взмахнул крыльями и улетел. Он описал по небу широкую дугу, похожую на басовый ключ, потом вместе с остальными исчез за деревьями.
О ферме заговорили в кафе за яичницей с беконом и разнесли по домам незнакомые люди, обмениваясь новостями важно, будто иностранной валютой. Городские. Он профессор, она домохозяйка. У них маленькая дочка.
– Банк практически подарил им ферму, – сказал за ужином дядя.
Но дом пустовал несколько месяцев, а потом в августе они увидели припаркованную на лужайке машину. Это была спортивная машина – блестящий зеленый кабриолет. Потом они увидели ее – и время словно замедлилось. Она была похожа на фарфоровые фигурки из маминой коллекции, бледная кожа, светлые волосы. Она несла картонную коробку и говорила с кем-то через плечо, а потом появился мужчина, они поднялись на крыльцо и зашли внутрь, гулко захлопнув за собой дверь.
– Теперь она принадлежит им, – сказал Эдди.
Они поднялись на холм, набив карманы малиной, Уэйд и Эдди были под кайфом. Они смотрели, как зажигается свет. Они слышали смех маленькой девочки. Скоро стемнело, но весь дом был освещен – большие желтые квадраты света, и Коул вспомнил, как отец возмущался растратой электричества и орал, что с каждой гребаной секундой утекают деньги. Ну и ладно, это больше не имело значения, денег все равно не было. Потом он хватал всю мелочь, какую мог найти, и уезжал на грузовике. Но этих людей, похоже, не беспокоило, что деньги утекают. Они открыли окна, и были слышны их голоса, Коулу показалось, что счастливые, и он сам почувствовал что-то вроде счастья, как когда видел счастливых людей по телевизору. Потом кто-то заиграл на их старом пианино, первую мелодию, которой научила его мама, «Лунную сонату», и он вспомнил, как она сказала ему играть медленно и объяснила, что Бетховен написал ее, когда ему было очень грустно, и как она тоже грустит, и что грусть – это личное, такая часть жизни, к которой в конце концов привыкаешь, и он вспомнил, что она тогда подняла глаза к окну, и ивы царапали стекло ветками, и он увидел, что она за человек, помимо того, что он знал о ней как о своей матери, и это испугало его.
Музыка прекратилась, и он понял, что все трое слушали.
– Как это у нее получается? – сказал Коул.
Эдди выкурил сигарету и выбросил окурок.
– Не знаю, Коул. Некоторые вещи не поддаются объяснению.
– Мы были им больше не нужны, – сказал Уэйд.
– Эй. – Эдди дернул Уэйда за руку. – А ну прекрати. Она ничего такого не имела в виду. Это батя. Он это сделал.
Уэйд отпихнул его, и Эдди разозлился, они вдруг оказались на земле, тузя и колотя друг друга. Коул попытался их разнять, но раз уж они сцепились, тут ничего не поделаешь, и он заплакал, это было странно и хорошо. Он еще поплакал, и это заставило их остановиться, так что они поднялись с земли, подошли и подождали, когда он успокоится.
Эдди сказал:
– Ну же, Коул, не бери в голову.
– Она любила тебя больше всех, – сказал Уэйд.
– Давай. Пойдем-ка домой.
Коул оглянулся на дом и увидел, как кто-то опускает штору, потом другую, и прежде, чем все шторы были опущены, он понял, что все кончено, эта часть его жизни, это место. Теперь все будет иначе. Все изменится.
Они молча вернулись в дом Райнера. Вида подала ужин, они сели и поели при включенном телевизоре – шел какой-то фильм с Джоном Уэйном. Никто не произнес ни слова, они поставили тарелки в раковину и пошли спать. Коул забрался в постель, Эдди подошел и сел на краю, укрыл его одеялом и погладил лоб холодной жесткой ладонью.
– Я позже вернусь.
– Куда ты?
– На свидание.
– С Уиллис?
– Да. Ты как, норм?
Он кивнул и отвернулся, чтобы Эдди мог уйти, но нет, он был не в порядке. Он чувствовал, как темнота поднимается по рукам и ногам, словно черная холодная вода. Лежа в темноте, он подумал, что, может, стоит сбежать. Он вообразил жизнь в пути, как он ездит автостопом, спит то во дворе, то в церкви, жарит сосиски на палочках, как в бытность бойскаутом, но шоссе с визгом грузовиков и жалостливыми незнакомцами пугало его.
Один из бывших заключенных заиграл на гармонике у черного хода, и ему понравилось, как по-ковбойски звучит мелодия. И он знал, что музыкант кое-что пережил, дурное, и смог уцелеть. Если вдуматься, много кто творит всякое. Нельзя просто соскочить с края земли и исчезнуть. Придется думать, как быть дальше. А больше ничего сделать нельзя.
Все эти люди много чего натворили и много через что прошли. И не то чтобы их это радовало. Может, они хотели жить в теплом доме, где ярко светит солнце, где их никто не знает. Он чувствовал, что понимает их. У тех, кто побывал в тюрьме, лица унылые, словно выщербленные колпаки, которые дядя продавал разным неудачникам на Бейкер-авеню. Райнер садился в шезлонге, раскладывал колпаки, будто дорогие украшения, и потом приносил домой Виде свиные отбивные. По глазам было видно, что сердца их разбиты. Они были люди с разбитыми сердцами, которые ничего толком не могли, даже любить. А уж это-то самое простое, любить, но это еще и труднее всего на свете, потому что причиняет боль.
На следующее утро дядя взял его с собой покупать ботинки.
– Эти уже пора выбросить, – сказал он. – Во-первых, они воняют. А во-вторых, их толком не зашнуровать.
Он всегда носил ботинки после обоих братьев.
– Нельзя же ходить в чужих ботинках, – сказал дядя. – Хватит уже.
Они пошли в магазин Брауна и посмотрели, что там есть. Конечно, стиль – это важно, но важнее всего удобство. Если дело касается ног, нельзя быть легкомысленным.
– Как тебе эти? – Он показал дяде кеды «Конверс», такие, как у Юджина.
– Хорошо. Давай узнаем, есть ли твой размер.
Женщина измерила его ногу, сжимая кости.
– У тебя тринадцатый, – сказала она.
– Ты рослый, в отца.
Она исчезла на складе, а они сидели и ждали на виниловых стульях. Наконец она принесла коробку.
– У нас есть такие же белые.
Это было как открыть подарок – снять крышку, отодвинуть бумагу, взять новенькие кеды. Они приятно пахли свежей резиной.
– В таких тебя точно молния не ударит, – сказал дядя. – Просто класс.
– Подошли, – сказал Коул.
– Теперь ты настоящий мужчина, сынок.
– Да, сэр. – Он стал кругами ходить по магазину.
– Можно он в них и пойдет?
– Да, конечно.
– Продано! – объявил дядя, доставая наличку из кармана.
Ему было хорошо в новой обуви, и стало интересно, что скажет Эдди. Он коснулся плеча дяди.
– Спасибо, дядя Райнер.
– Не за что, сынок. Носи на здоровье.
«Исчезни», – думает она. И он исчезает.
Теперь она одна.
Весь мир серый.
Она не будет по нему скучать. Она отказывается.
Раньше – в этом слове была заключена целая жизнь. Раньше, до того, как он потерял все деньги. До той женщины. Он что, убедил себя, что она не знает?
В последний раз она отправила Коула за ним и осталась сидеть в машине, глядя на пустые улицы и думая, что, может статься, он выйдет и извинится, и они снова станут жить как нормальные люди. Шли минуты, а она смотрела, как туда-сюда ходят поезда. Мимо шли люди. Не она – она никогда никуда не ходила. Вдруг оказалось, что прошел целый час, и ей пришлось войти. Она не любила бары, особенно бар Блейка, где пахло грязью, и ей с неизбежностью пришлось смотреть на людей, без которых она отлично могла обойтись, на мужчин, которые пили в баре или играли в бильярд, мужчин, которые когда-то учились с ней в школе и хотели с ней встречаться, мужчин, которые чинили разные вещи на ферме и вели дела с ее мужем. Ее мальчика там не было, и бармен кивнул, мол, он ушел наверх. Она постояла, приняв безразличный вид, он налил ей кофе, но она хотела чего-нибудь покрепче.
– Виски «Дикая индейка», пожалуйста.
Она выпила. Пить она не любила, это было вроде как лекарство. Он не взял с нее денег.
Она вышла в узкий коридор и увидела, как наверху ее сын ждет отца, дверь была закрыта, и из-за нее доносился пьяный смех.
– Пойдем, – сказала она и помахала. – Пусть сам домой добирается.
Коул с облегчением сбежал вниз. Она услышала, как отворилась дверь, но не стала оглядываться на полуодетого мужа. Она взяла сына за теплую руку, мозолистую не по годам, они сели в машину и уехали на ферму. Она глянула в зеркало заднего вида и увидела, как Кэл выбегает на улицу в расстегнутой рубашке, держа в руке носки и ботинки. Пошел он к черту.
Для нее все было теперь как надо. Точнее, для них. Теперь всё остальное было уже неважно. Но она знала – он не даст ей уйти живой.
И все же она питала мечты. Много лет кряду она воображала различные возможности, которые пели, словно «музыка ветра»[15]. Она всегда хотела вернуться в школу, стать медсестрой. Медицина живо интересовала ее. Может, потому, что она выросла среди больных взрослых, за которыми ухаживала. Сначала мать, потом отец. Она все сделала правильно, у нее не было повода считать себя виноватой. Как и многие женщины, она мечтала выйти замуж за богатого. Она была достаточно красива для этого. Но она влюбилась в Кэла – и всё. Он расхаживал вокруг в пальто и смотрел так, что от одного его взгляда сердце останавливалось. И так крепко обнимал ее – а уж она не была хрупкой.
Часа в три утра она услышала грузовик. Она уснула на диване, немного боясь того, что сделала, – вина пощипывала нервы. Он ввалился в дверь, тяжело топая сапогами по всему дому. Может, он видел ее, а может, и нет, она не могла определить с крепко закрытыми глазами, а потом он ухватился за перила и пошел наверх, закрыл за собой дверь. Они все равно были уже не вместе. Все было кончено.
Утром она подняла мальчиков доить и кормить коров, потом нажарила им яиц и блинчиков и села пить кофе, пока они завтракали. Младшие сели на автобус, а Эдди на ее машине уехал в колледж, где изучал бизнес, впрочем, без особого интереса – он хотел стать музыкантом. Отец заставил его, но, разумеется, не стал оплачивать – Эдди платил за обучение сам.
– Ничего, мам, – сказал он. – Мне от него ничего не нужно.
Она слышала, как он играл в школьном оркестре – на всех футбольных матчах. Сидела на тех же трибунах, что и в юности, когда смотрела, как Кэл играет. У него была широкая спина и большие руки, он был хорошим защитником. Увидев его впервые, она поняла, что родит от него детей. Красивые глаза, вкусно пахнувшее красное пальто, теплое тело, вкус табака на языке, луна в поле. Но она боялась любви. Она делала, что он скажет.
В то утро она убрала после завтрака, помыла пол и поднялась заправить кровати мальчиков и прибраться у них в ванной, потом вернулась на кухню и приготовила рагу с картошкой, морковью и луком, чтобы хорошенько накормить их, когда вернутся. Наконец она выгладила белье, стараясь, чтобы воротнички Кэла стоя ли, как ему нравится. Он был фермер до мозга костей, но по особым случаям любил принарядиться. После церкви он неизменно садился в грузовик и снова и снова просаживал деньги, она орала на него и размахивала руками, но он всегда ей что-нибудь дарил, соленую карамель или лакричные конфеты, или просто был мил с нею, и она в конце концов всегда прощала его. И так все продолжалось до следующего раза. Он бывал нежен с ней, когда они обнимались ночью, и порой она до слез изумлялась, что такой грубый человек может быть таким ласковым.
Она была хорошей матерью. Вот этого у нее было не отнять. Лучше всего было, когда они были совсем маленькие. Крошечные футболки с застежками. Запах детской присыпки. Их пухлые ручки, прелестные ножки. У них с Кэлом получались красивые дети – все так говорили. Они выросли сильными красивыми парнями и обещали стать мужчинами хоть куда – даже Уэйд, который любил поесть. Он помогал ей чувствовать себя в безопасности, был ее защитником. Что бы ни случилось, Уэйд разберется. Но люди думали, что он медлителен и даже глуп. А он просто не торопился! Учителям не хватало на него терпения, лишь у нее, и она сама научила его читать не хуже, чем другие. И он был такой же кроткий, как их коровы. Иногда его отправляли из школы домой за драку, но, когда он так честно рассказывал ей о случившемся, распахнув голубые глаза, она неизменно верила, что правда была на его стороне. «Порой страдают невинные», – говорила она ему, и он плакал в ее объятиях. Следующие несколько дней она просто была рядом, занималась домашними делами, смотрела, как он что-нибудь мастерит – а мастерить он любил. Старшенький, Эдди, не дрался, но был непростого нрава. Посмотрит на нее – и всё. Он, в общем, пошел в Кэла – тот же эгоизм, та же показная самоуверенность. Младший же думал и видел вещи примерно как она. Дипломат. Они могли подолгу беседовать, даже когда он был маленьким. Он многое понимал. Он мог собирать и разбирать вещи. В десять лет он мог вкрутить лампочку и починить радио. Она говорила с ним как со взрослым и иногда рассказывала личное, понимая, что этого вроде как нельзя делать. Ему не было нужды слушать о ее проблемах, но все же он слушал. А ей нужно было хоть с кем-то поговорить. Обдумав проблему со всех сторон, он говорил наконец: «Все будет хорошо, мам».
Другие женщины вечно жаловались, а ей нравилось быть домохозяйкой и матерью. Заботиться о детях. На рассвете выходить с собаками. Подниматься на холм по высокой траве, передник весь в репьях. Солнце, холодный воздух. Приятная усталость в теле. Тяжесть в утробе и грудях. Бедра. Бог дал ей умелые руки. И она пользовалась ими. Она пользовалась всем своим телом.
Дом ей тоже нравился. Если на то дело пошло, кухня – больше всего. Большая старая фаянсовая раковина, с которой она так и не смогла вывести пятна. Пироги и печенье – иногда пирог с айвой, яблоками и медом. Айвовому дереву за дверью кухни было уже лет сто, весной мальчики приносили на подошвах ботинок красные лепестки. Она с радостью ставила еду на стол. Она знала, что подлинный смысл жизни – в мелочах. Когда она подавала обед, мальчики садились, вежливые, как монахини, и довольно кивали, теплая еда наполняла их, помогая им расти, делая их счастливыми. Для нее на свете ничего приятнее не было.
Как вообще можно оценить жизнь? Он взял ее с собой, он создал ее.
– Ложись рядом со мной, – сказал он. – Все будет хорошо. – Он гладил ее мокрые волосы. – Просто усни, и все. Отпусти себя.
И он касался ее. Даже когда дым уже густо валил.
– Я всю жизнь любил тебя, – сказал он.
И это все, что она помнит. Это был ее последний дар ему. Потому что это она отдавала. Давала, не брала и никогда ни о чем не просила.
Первым приходит шериф. Ее мальчики стоят снаружи, завернувшись в одеяла. Младший плачет, украдкой смахивая слезы. Они смотрят, как мужчины выносят их – сначала Кэла, потом ее – и засовывают в грузовик, будто хлеб в печку. Шериф Лоутон с блокнотом, колючие глаза – такой уж он человек, чувства не покажет. Он кладет большую руку на плечо Коула.
– Тебе что-нибудь нужно? – спрашивает он, и ее сын отвечает только взглядом. Кто бы мог ответить на этот вопрос? Даже сейчас она не понимает. Смерть ничего не проясняет.
Ее дети ждут, пока грузовик уедет, патрульная машина. В воздухе стоит пыль. В ее доме всегда было пыльно, сколько бы она ни убирала – а убирала она постоянно. Пыль на поверхностях, на красивых лицах ее сыновей, у них под ногтями, когда она поднимает одеяла, на их щеках, когда она целует их на ночь. Они работали на этой земле, на этой ферме. Та что-то давала им взамен. Силу, волю. Это нипочем не отмоешь. И не надо.
На траву въезжает «универсал» Мэри Лоутон. Она выходит и стоит, похожая в своем огромном пальто на кресло, полная, с худыми ногами. Потом она достает ведро, швабру и банку нашатырного спирта и шагает в дом, словно суфражистка на демонстрации. За работой, отмывая кухню, снимая постельное белье с кроватей, она ругает пустые комнаты. Она не торопится, наслаждается запахом чистоты, своим умением. Мэри, ее лучшая и самая доверенная подруга. Единственная, кому она могла рассказать. Мэри знает жизнь, знает, как та может быть сурова.
Когда работа окончена, Мэри садится на ступени, курит и плачет, качая головой. Потом она затаптывает окурок, запирает дверь и отправляется домой.
Под конец ей пришлось искать работу. Любую, какую угодно. Она не была гордой. Управляющий у Хака пожалел ее и нанял на ночную смену раскладывать товары по полкам. Как раз тогда, когда выползали из нор грызуны. Все ночные создания – скунсы, опоссумы, Элла Хейл. Кэлу, конечно, не нравилось, что она работает, – пусть и по эгоистичным причинам. Он сказал, плохо, что ее ночью нет дома. Да плевать ему было. Он сказал, ей надо быть дома с детьми.
– Денег нет, – сказала она, прекрасно понимая, что это Кэлу не хочется сидеть дома.
Она помнит поездку в город по длинной черной дороге. Это чувство внутри нее. Что-то похожее на свободу. Как она выкуривала одну за другой две-три сигареты. Опускала стекло, ветер похож на крик, весь мир вокруг, промерзший насквозь. Потом на парковке она ненадолго задерживалась, чтобы подумать. Собирала волосы заколкой, красила губы. Расправляла рубашку и джинсы. Она надевала наколенники Коула для катания на роликах, чтобы коленям не было больно, когда она расставляла товары на нижних полках. Она могла долго простоять, переставляя коробки мыла, наполнителя для кошачьих туалетов, большие пакеты корма для животных.
Ей разрешали сделать перерыв, и она обычно приносила что-нибудь из машины. Садилась в пластиковое кресло. Разворачивала шоколадный батончик и не торопясь ела. Потом выходила на ночной холод покурить. Гудели товарные поезда. Ничто не сравнится с сигаретой в холодную ночь. Когда она ехала домой, как раз начинало светать, по полям расстилался туман. Словно вернувшись с секретного задания, она устало поднималась по лестнице, смотрела на спящих мальчиков. Она раздевалась в ванной, наслаждаясь уединением, мылась холодной водой, потом голая забиралась в кровать рядом с мужем, убаюканная его мерным дыханием, запахом виски – и засыпала, а комнату наполнял солнечный свет.
Она навещает мальчиков в доме брата. Райнер и мексиканка. Им придется сделать все, что в их силах. Мальчики за столом, сложившие пальцы в молитве, похожие на играющих в покер мужчин, прячущие руки и бормочущие слова, в которые больше не верят: «Отче наш, иже еси на небесех…» Дядя улыбается с тихой гордостью, не желая выдать, как скучает по ней, своей единственной сестре. Они не разговаривали пять лет, после ссоры между ним и Кэлом из-за какой-то ерунды, просто двое взрослых мужчин со своими заскоками. Ее голубоглазые дети, уже такие большие, молча передавали миски с едой и кидали кусочки собакам.
Теперь она не может плакать. Слезы под запретом. Только странный давящий серый свет, серое тепло, словно свежесодранный мех.
Ее муж блудил, но не она – она была верна до последнего. Она пробегала мягкими руками по его худому телу, длинному торсу, ребрам, напоминавшим ей корпус корабля.
Он обладал некой грацией, особой повадкой, которую унаследовали мальчики. Возможно, не Уэйд, плотный и медлительный, но совершенно точно Эдди и Коул, у них были ловкие руки и длинные ноги, как у отца.
Вот твоя жизнь – и вот то, что ты с ней сделал. А что сделала она? Жена и мать. Ее жизнь на кухне и в других захламленных комнатах, бесконечное перекладывание, глажка и уборка, и единственная роскошь – крем для ног с лимоном и вербеной. Она была сельская жительница, крупная и одновременно стройная, сильная, но одинокая, ею пренебрегали. Она так сильно его любила – и ей разбили сердце. Мать говорила, не ходи за него замуж. Он был грубый, нечуткий, не обладал красноречивой душой. Он был с ней груб, заставлял ее чувствовать себя маленькой и ранимой. Но и защищенной. Живой.
Они были хроникеры искусства. Историки, любит ели подлинного. Они отзывались на красоту, на элегантную математику композиции, на капризную массу цвета и игру света. Для Джорджа линия воплощала повествование, для Кэтрин она была артерией, ведущей к душе.
Она была художником, мастером фресок, и работала по большей части в церквях, в старых соборах в отдаленных районах города. Место она получила случайно, с помощью своего бывшего преподавателя. Со временем она наработала себе клиентуру и была хорошо известна в определенных кругах.
Платили мало, но ее это устраивало. Деньги были неважны.
Труд ее был кропотливый, тонкий. Священный. У нее были руки медсестры, осторожные и уверенные. Она была католичка. Она писала на стенах свою любовь к Богу, свой страх. К исходу дня у нее болели руки. Она отмывала кисти, складывала тряпки, в ноздрях стоял запах пигментов и льняного масла.
Она ходила на работу в спецовке, собрав волосы черепаховым гребнем. Это был собор близ Колумбуса[16] на Западной 112-й улице, с прячущимися по углам гоблинами и херувимами. Дым горящих свечей. В капелле – фреска с распятием, пострадавшая в бурю. Крыша прохудилась, и дождь тек по лицу Иисуса, словно слезы. Интересно, подумала она, это просто случайность или предзнаменование грядущего горя? Она была довольно суеверна и считала, что под бессмысленным блеском повседневных событий можно обнаружить божественный подтекст.
Как-то вечером, когда реставрация шла уже несколько недель, в церковь зашла пожилая чета. Это была странная пара. Он выглядел ее спутником – чернокожий мужчина в клетчатом шерстяном кепи и пальто, он держал женщину за руку. Она была белая и, видимо, намного старше, с высоким пышным воротником, звук ее шагов эхом отражался от плиток пола. Он медленно вел ее, голоса их казались громче в полной тишине. Его рука накрыла ее руку, и они вместе зажгли свечу, фитиль зашипел и вспыхнул.
Кэтрин отошла, оценивая свою работу. Она заделала борозды, прорытые дождем, и точно подобрала краски. Снова стала видна яркость оригинала. Казалось странным думать, что изображенное станет ей настолько близко, но тем не менее это было так. Она осознала, что ей интересно, что Он думает о ней, Его посланнице в мире живых.
Было пять часов, уже стемнело. Она ненавидела безжалостную зимнюю темноту. Фрэнни с няней уже наверняка вернулись с детской площадки, и миссис Мэллой хочет не опоздать на поезд. Холодный сквозняк заставил ее отойти с прохода, и она надела пальто и шарф. За спиной было слышно, как подходит по пустому нефу пожилая пара. Они невнятно переговаривались, она не могла разобрать слова, а потом женщина схватила ее за руку. Она встревоженно обернулась.
– Она просто здоровается, – сказал старик.
Но женщина лишь смотрела так, что ей стало не по себе, глаза трепетали, будто мотыльки, и Кэтрин поняла, что она слепая.
– Ну-ну, ты же знаешь, что вот так вот пялиться невежливо, – сказал мужчина. – Давай-ка оставим эту милую молодую леди в покое. – Он расцепил пальцы, державшие Кэтрин за рукав, и, будто в неловком танце, направил спутницу к выходу. Женщина снова оглянулась на Кэтрин, глядя в ее испуганные глаза.
Кэтрин застегнула пальто. Ей пора домой.
В верхнем ряду окон виднелось безлунное небо. Выходя из теплой темноты собора на холодный воздух, в город, она чувствовала, что устала, что обеспокоена встречей с той странной парой, слепотой женщины. Она быстро пошла домой, обмотав голову шарфом, люди на улице прятали лица, защищаясь от ледяного ветра.
Была зима 1978 года. Они жили в мрачной квартире на Риверсайд-драйв, неподалеку от университета, где Джордж заканчивал работу над докторской и читал два курса по истории западного искусства. Он рассказывал ей, что часто к концу лекции со слайдами обнаруживал – студенты спят. Это не удивляло ее. Ее муж мог быть скучным. С того момента, как они поженились четыре года назад в августе, его жизнь, а значит и ее, определялась его диссертацией и темпераментными заявлениями его научного руководителя, Уоррена Шелби. Джордж приходил после их встреч. Бледный, измученный, он удалялся в спальню с полным стаканом виски и смотрел «М. Э. Ш.»[17]. В сознании Кэтрин диссертация представляла собой какое-то экзистенциальное бедствие, вроде родственника с чужбины, с бесконечными истериками и нервными тиками, который переехал к ним и наотрез отказался съезжать. Он писал о художнике Джордже Иннессе[18], последователе школы реки Гудзон[19], с которым она познакомилась через посредство странных свидетельств: многочисленных карточек на стенах квартиры, клочков бумаги с загадочными записями, открыток с пейзажами Иннесса, расклеенных тут и там (одна была даже в туалете) и цитаты из Иннесса, которая столько раз была обведена ручкой, что бумага рвалась. Складывая белье или делая еще что-нибудь по дому, она снова и снова перечитывала цитату: «Красота определяется незримым, видимое – невидимым».
С небольшой стипендии Джорджа они едва могли себе позволить квартиру. Вещей у них было мало: кресло с подголовником, которое они нашли на распродаже, колючее, набитое конским волосом, с растопыренными, как у пьяницы, ножками; персидский ковер, раньше принадлежавший его родителям; диван от ее дальней родственницы, с бледно-зеленой обивкой, служивший редким гостям, как правило ее сестре Агнес, которая приезжала на несколько дней, пока теснота квартиры не начинала сводить ее с ума. Лифта в доме не было. Она тащила коляску-трость пять пролетов, держа дочь за ручку, и весь подъем занимал чуть ли не полчаса. Наконец она открывала дверь и входила в их тесную крошечную гавань, где каждый дюйм потрескавшегося пола был занят чем-нибудь сугубо необходимым для воспитания ребенка. Их спальня была размером с песочницу, нескладная двуспальная кровать едва помещалась от стены до стены. Трехлетняя Фрэнсис спала в нише, в изножье ее кроватки лежали пальто, шляпы и перчатки, которые не влезали в шкаф. Хорош здесь был лишь вид из окна, который едва ли не повторял «Зимний день»[20] Джорджа Беллоуза, – бессердечная синева реки, ржавый тростник у берега, белый снег и полосы тени, повседневная тайна женщины, кутающейся от холода в красное пальто. Река нагоняла на нее задумчивость и даже меланхолию, и, глядя в грязное окно, она пыталась вспомнить себя настоящую – девочку, которой она была до того, как познакомилась с Джорджем и они поженились, чтобы спастись, его имя было словно чужое платье, которое надел и пошел в нем, до того, как она стала миссис Джордж Клэр, как и ее хищная, курящая, словно паровоз, свекровь. Прежде чем она приняла на себя роль преданной жены и матери. Прежде чем она оставила позади Кэтрин Маргарет – худую, как цапля, голенастую девочку с «хвостиком», теперь покинутую ради более важных задач вроде смены пеленок, наглаживания рубашек, чистки духовки. Не то чтобы она жаловалась или была несчастлива, напротив, она была вполне довольна. Но она чувствовала, что в жизни должно быть еще что-нибудь, какая-то более глубокая причина существования, что-нибудь большое – вот бы только понять, что именно.
Как и многие пары, они познакомились в колледже. Она была первокурсницей, Джордж в том году заканчивал учебу. С подчеркнутым безразличием они проходили друг мимо друга по улицам Уильямстауна, она – в больших ирландских свитерах и старой дешевой юбке, он – в поношенном твидовом блейзере, с сигаретой «Кэмел» во рту. Он жил в горчичного цвета викторианском доме на Хокси-стрит, с группой старшекурсников-искусствоведов, которые уже выработали важные, «учительские» повадки, позволяющие одним взглядом обратить ее в пухлую девчонку из Графтона[21] в пыльных туфлях. В отличие от Джорджа и его заносчивых приятелей, она получала стипендию – отец ее управлял карьером на границе. Она жила в общежитии, в одной комнате с тремя строгими старшекурсницами с биофака. Был 1972 год, и в то время по умолчанию дела обстояли так, что на факультете истории искусств немногочисленных студенток решительно недооценивали.
Их первый разговор состоялся на лекции о великом художнике шестнадцатого столетия Караваджо. В то утро шел дождь, она опоздала, аудитория представляла собой целое море разноцветных дождевиков. Ее внимание привлекло свободное место в середине ряда. Извиняясь, вынуждая других встать, она добралась до него и обнаружила, что сидит рядом с Джорджем.
– Ты должна быть мне благодарна, – сказал он, – я занял место для тебя.
– Только одно осталось.
– Думаю, мы оба знаем, почему ты тут села. – Он улыбнулся, будто хорошо знал ее. – Джордж Клэр, – сказал он, протягивая руку.
– Кэтрин – Кэтрин Слоун.
– Кэтрин. – У него была потная рука.
За считанные секунды между ними установилась близость, словно заразная болезнь. Они немного поговорили о занятиях и преподавателях. У него был едва заметный французский акцент, он сказал, что в детстве жил в Париже. В квартире, как на «Паркетчиках» Кайботта[22].
– Ты знаешь Кайботта?
Она не знала.
– Мы переехали в Коннектикут. Когда мне было пять, и с тех пор моя жизнь переменилась. – Он улыбнулся, будто шутил, но она понимала – он совершенно серьезен.
– Я не была в Париже.
– Ты в группе Хагера?
– Буду, в следующем семестре.
Он показал на экран, где красными буквами было написано имя художника.
– А про него знаешь, да?
– Караваджо? Немного.
– Один из самых невероятных живописцев в истории. Он нанимал проституток позировать и превращал уличных девиц в румяных дев. В этом есть какая-то особая справедливость, не думаешь? Даже у Мадонны есть ложбинка.
Вблизи от него пахло табаком и еще чем-то, каким-то одеколоном. В тесной аудитории с запотевшими высокими окнами она вспотела под шерстяным свитером. Он смотрел на нее, как смотрят на холст, подумала она, может, ее загадки разгадывает. Как почти все парни из Уильямса[23], он был в оксфордской рубашке[24] и брюках хаки, но присутствовали и отступления от стиля – кожаные браслеты на запястье, черные матерчатые туфли (позже он сказал ей, что купил их в чайнатауне), мокрый от дождя берет на коленях.
– Он же кого-то убил? Из-за полной ерунды, да?
– Игра в теннис. Видимо, хорошо так проиграл. А ты умеешь?
– В теннис?
– Мы можем как-нибудь сыграть.
– Я не очень…
– Тогда тебе не нужно беспокоиться.
– О чем?
– Что я убью тебя, если проиграю. – Он усмехнулся. – Это была шутка.
– Ясно. – Она попыталась улыбнуться. – Ха-ха.
– У меня есть друзья, можем сыграть пара на пару. Я бы предпочел быть твоим партнером, а не противником.
– Так мне будет куда безопаснее.
– Верно. Но играть с гарантией – скучно, разве нет?
Люстры начали тускнеть, и Джордж снизил голос до шепота:
– Вообще-то ему сошло с рук. И неудивительно, учитывая, что он был настоящий гений.
– Гений или нет, убийство не должно сходить с рук.
– О чем это ты? Мы все так делаем. Это что-то вроде премии за хорошее поведение. Книжка, которую ты не вернул в библиотеку, чаевые, которые не дал. Рубашка друга, которую забыл отдать. Что-нибудь, что сошло с рук – и всё. Да ладно, кто бы говорил. Я же знаю, ты так поступала. Ну, признайся.
– Я ничего такого не помню.
– Ну, тогда ты еще невиннее, чем я думал. Вижу, ты Очень Хорошая Девушка, – он выговорил каждое слово будто с заглавной буквы. – Рекомендую быстрое и полное развращение.
Она немного смутилась и спросила:
– А ты?
– Я? О, я насквозь развращен.
– Я тебе не верю. По виду не скажешь.
– Я научился маскироваться. Необходимо для выживания. Я вроде тех венецианских карманников. Ты еще ни сном ни духом, а у тебя уже ничего нет – денег, документов, тебя самого нет.
– Звучит опасно. Не уверена, что мне стоит с тобой разговаривать.
– Просто хотел, чтобы ты знала, во что ввязалась, – сказал он.
– Ты собираешься обчистить мои карманы?
– Могу постараться, чтобы мне кое-что сошло с рук.
– Например?
Аудитория разразилась аплодисментами, когда лектор, худой седовласый джентльмен в костюме из ткани в рубчик, вышел вперед.
Джордж зашептал ей прямо в ухо.
– Ну, например, вот что, – сказал он, засовывая руку ей под юбку, когда на экране появился «Амур-триумфатор»[25].
По причинам, которые она не вполне понимала – ведь они вроде бы были совсем непохожи, с очень разными ценностями – они стали неразлучны. Она была девственница, он гордился репутацией бабника. Если она и знала его истинную природу, то игнорировала ее, принимая его погруженность в себя за интеллект, тщеславие за хорошее воспитание. Он катал ее на руле велосипеда, водил в кофейню на Спринг-стрит или в бар «Перпл», а иногда в бар для ветеранов, где виски был всего по шесть центов за стакан, и они слишком много пили и беседовали о мертвых художниках. Джордж знал о художниках больше, чем любой из ее знакомых. Он говорил, что раньше хотел сам стать художником, но родители его отговорили.
– Мой отец – мебельный король Коннектикута, – сказал он ей. – Такие не особо тепло относятся к искусству.
Они бродили по Музею Кларка, целовались в элегантных пустых комнатах со стенами, выкрашенными в суровые цвета гор Беркшир[26]: оловянный, белый, золотистый. Бок о бок они задумчиво созерцали Коро, Будена, Моне и Писсарро, она клала голову ему на плечо, вдыхая травянистый запах табака. Они ходили смотреть гонки в Вест-Лебанон, сидели высоко, на слепящем солнце, и считали повороты визжащих машин, металлические трибуны дрожали под ногами, над дорожками поднимался запах бензина. Они гуляли по лесам и лугам, целовались под ленивыми коровьими мордами.
Он не блистал красотой, но напоминал ей персонажа картин Модильяни, с мрачным угловатым лицом, редеющими волосами, похожими на бутон губами и желтыми от табака зубами. Его лукавый ум казался претенциозным и жутковатым, но он заставлял ее чувствовать себя красивой, будто она – это не она, а кто-то, кто лучше ее. На несколько головокружительных недель она затерялась в любовном мороке. В ее сознании он был вроде Жана-Поля Бельмондо в фильме «На последнем дыхании», который они смотрели вместе, а она – Джин Себерг в полосатых тельняшках, задумчивая, свежая, влюбленная. Джордж каким-то образом наполнял мир фантазиями и картинами, давая ей забыть о низеньком доме в Графтоне, о клетчатых стенах спальни и вытертом зеленом ковре.
Они в первый раз занялись любовью в мотеле в Лейнсборо, где на холме сгрудились крохотные белые домики. У их домика было крыльцо, где они посидели, попивая рутбир[27], и он говорил о Марке Ротко, одном из, по его словам, редких художников, кто заставлял вас чувствовать что-то не вполне приятное, возможно истину. Она взяла его за руку, но он пожал плечами, мол, неважно, а потом они вошли внутрь и разделись.
– Поздравляю, – сказал он потом, прикуривая сигареты для обоих. – Ты вполне официально прошла посвящение в жизнь, полную греха и порока. – Он неторопливо поцеловал ее. – Надеюсь, оно того стоило.
– Да, – сказала она.
Но, по правде, она не знала. Она не особо разбиралась в сексе. В старших классах были неловкие ласки в сырых подвалах, был несколько раз серьезный петтинг с парнем из английской группы, но он бросил ее ради другой девушки. А потом она встретила Джорджа. В отличие от затянутого соблазнения, как его показывают в кино, ее дефлорация длилась едва ли десять минут. Не было оперных криков экстаза, ничего похожего на обреченных влюбленных из «Великолепия в траве» [28]. Когда ей было лет двенадцать, мама позволила ей лечь попозже, чтобы посмотреть этот фильм, и она едва не влюбилась в Уоррена Битти и плакала, засыпая, потому что у него была несчастная любовь, а бедная Натали Вуд, такая хорошая, попала в психушку, а ее возлюбленный женился на другой, пусть и все знали, что они – пара. Она вовсе не была уверена, что они с Джорджем – пара.
– Тогда почему у тебя такой виноватый вид?
– Монахини были очень строгие.
– Теперь ты большая девочка, Кэтрин, – сказал он. – Жизнь – это нечто большее, чем поступать как велят.
Эти слова заставили ее почувствовать себя глупо. Они заставили ее восстать против того, как ее воспитали, против веры. Она села, прикрывая грудь простыней, и потушила сигарету.
– Я, вообще-то, не курю, – сказала она.
Он лишь взглянул на нее.
Она смотрела на него с минуту, в его холодные карие глаза.
– Мы очень разные, – сказала она наконец.
Он кивнул.
– Ну да, разные.
– Ты хоть в Бога-то веришь?
– Нет. А с чего бы?
Она не знала, что и сказать.
– Слушай, а почему это так важно?
– Важно, и всё.
– Вера в Бога – не то, что можно выбрать. Тебе просто говорят, что так надо – ну, как класть салфетку на колени за едой. Просто идешь за другими вслед.
– Мне не нужно защищаться, – сказала она. – Я не принадлежу к меньшинству.
– Вот уж точно, – высокомерно сказал он.
Он встал и натянул рубашку. Теперь, когда она смотрела на него в унылой комнате, он казался анонимным. Он мог быть кем угодно.
– Тогда во что же ты веришь?
– Ни во что толком, – ответил он. – Прости, что разочаровал. – Он надел пиджак. – Подожду снаружи.
Через прозрачные занавески она видела, как он стоит на крыльце под желтой лампочкой и курит. Она подошла к зеркалу и причесалась. Она вроде как не изменилась. Мысленно она прошлась по недавним событиям – как он касался ее, как твердо удерживал, как вошел в нее, а она лежала, открытая ему, и всматривалась в его лицо. Он же смотрел не на нее, а на грязную спинку кровати, колотившуюся об стенку.
Осенью каждый пошел своей дорогой. Теперь он учился в аспирантуре и утверждал, что даже поесть толком не успевает. Он звонил каждое воскресенье, но она подозревала, что он встречается с другими девушками. Она постаралась забыть о нем, сосредоточилась на учебе и, после Уильямса, записалась в магистратуру университета штата Нью-Йорк в Баффало изучать реставрационное дело. Она переехала в дом с четырьмя другими студентками и подрабатывала в пекарне. Она почти забыла Джорджа Клэра, когда вдруг ни с того ни с сего он позвонил. Он узнал номер у ее матери. Ей показалось, что голос у него другой, старше. Он пригласил ее в город, и, сама себе удивляясь, она решила съездить.
Они встретились в маленьком кафе в центре, он угостил ее обедом.
– Я думал о тебе, – сказал он, беря ее за руку. Потом они лежали на одеяле в парке и целовались под деревьями. Он говорил о своей работе, о диссертации, которую собирался писать, о желании стать ученым и преподавать.
Они снова начали встречаться. Раз в месяц они встречались на полдороги в дешевом мотеле в Бингемтоне и занимались любовью, пока окна не запотеют, отгораживая их от внешнего мира. Лежа раздетыми под жесткими накрахмаленными простынями, куря и разглядывая пятна на потолке, они вместе препарировали свои сомнительные перспективы: он был из богатой семьи, она – из рабочего класса; он отверг религию, она была благочестива; его не интересовал брак, она хотела мужа, детей и белый забор.
Что-то их удерживало вместе, возможно разочарование. Будто они – две части сложного равенства, ответ к которому не мог найти ни один из них. Ответ где-нибудь да есть, в бесконечности, часто думала она. Может, и не найдется никогда.
В Баффало она пыталась встречаться с другими парнями, но Джордж засел в голове, будто заноза. Иногда, когда находились деньги на проезд, она навещала его в городе, одетая в привычный черный свитер и юбку с запахом, с красной помадой на губах и с волосами, подхваченными заколкой. Он снимал комнату в братском доме на Сто тринадцатой улице, напоминающей обиталище моряков, с узкой двуспальной кроватью, рядом с общей комнатой, где парни из братства играли в бильярд и всячески безобразничали – короткие перерывы между попойками неизменно плохо заканчивались. В постели он был жаден и эгоистичен, казалось, его провоцировала жестокость ударов на бильярдном столе, громкие столкновения шаров, которые затем падали в лузы под громкие нестройные возгласы. Когда они наконец выходили из комнаты, привлекая насмешливые взгляды парней, она чувствовала себя выставленной напоказ. Они шли в бар О’Брайена, темный, обшитый деревянными панелями, прокуренный, популярный среди студентов его факультета, мрачных осторожных типов, которые пили дешевое пиво, ели устрицы и анализировали проклятых гениев западного искусства, фанатиков, кривляк и пьяниц, пока заведение не закрывалось и их не выставляли на улицу.
К концу весеннего семестра он позвонил и сказал, что хочет обсудить что-то важное.
– Не по телефону, – добавил он и пригласил ее к себе. В автобусе она подумала, что он хочет сделать ей предложение. Но когда она приехала, быстро выяснилось, что у него другие планы. Он привел ее в тускло освещенный бар и сообщил, что разрывает отношения. С уверенностью гробовщика он озвучил причину. Программа обучения тяжелая, нужно сосредоточиться на работе, и, что еще более важно, у них абсолютно несовместимые взгляды.
– Я отпускаю тебя, – сказал он, будто она – легко заменимый наемный работник.
Она пошла в Порт-Оторити одна, ветер гонял мусор и хлестал по ногам, и она вдыхала выхлопные газы автобусов, пока не подошла к калитке. «Я недостаточно умна для него, – сказала она себе. – Или недостаточно красива». Позже по дороге домой ей стало плохо. Вдруг накатила тошнота, и ее вырвало в туалете, потом бросало из стороны в сторону в крошечной квартирке. Она посмотрела на себя в заляпанное зеркало и сразу поняла, в чем дело. Из своей комнаты она позвонила Джорджу.
Он немного помолчал, потом сказал:
– Я знаю, куда ты можешь пойти. Теперь это легально.
– Я не могу, – сказала она после долгой паузы. – Моя вера не позволяет. Ты вовсе не обязан жениться на мне.
– Весьма благородно с твоей стороны, Кэтрин, но я не делаю ничего просто потому, что обязан.
Она ждала, что он скажет еще что-нибудь, но он повесил трубку. Шли недели, о нем не было ни слуху ни духу. В пекарне ее тошнило от запаха ванили и сахарной пудры. Будущие невесты заказывали торты, они были исполнены рвения, глаза их горели от гордости и чего-то еще – внутреннего глубокого согласия. После работы она лежала в постели, обессиленная ужасом и виной будущей матери-одиночки. Она знала, что родители отрекутся от нее. Нужно найти где-нибудь работу, получить пособие или продуктовые карточки, как поступают женщины в такой ситуации.
Потом, два месяца спустя, дождливым августовским утром он объявился у нее с букетом роз и обручальным кольцом.
– Собирай вещи, – сказал он. – Ты переезжаешь в Нью-Йорк.
Они обвенчались в церкви в ее родном городке. Прием прошел в соседней усадьбе – большего ее родители не могли себе позволить. Мать Джорджа задирала нос, она была француженка, черноволосая, как Клеопатра, с прокуренным голосом. Отец его был высокий, плечистый, с такими же глазами цвета грязной лужи, как у Джорджа.
После свадьбы Джордж отвез ее в серый домик на побережье Коннектикута. Его родители оказались бодрой парочкой, в высшей степени довольные собой, в оксфордских рубашках, серых крапчатых штанах и мокасинах, они пили джин с тоником. Ей показалось, что они похожи на героев рекламы сигарет. В доме у них было полно бьющихся вещей и ни одной не на своем месте. Это она чувствовала себя неуместной, будто Джордж привез родителям какой-то дурацкий подарок.
Из окон гостиной она видела, что в нескольких ярдах от берега пришвартована лодка Джорджа. Он хотел взять ее с собой на прогулку по морю.
– Не знаю, – сказала она немного испуганно. – Я только на третьем месяце.
– Все будет нормально. Ты в надежных руках.
Они поплыли по протоке, потом к небольшому острову, где вытащили лодку на берег и пошли гулять. Там не было никого, лишь раскидистые деревья, теплый песок, птицы. Его мать собрала им корзину для пикника, бутерброды, холодный чай и холодное пиво для Джорджа. После обеда ветер усилился, волны качали лодку.
– Барашки, – сказал Джордж. Они поднимались и захлестывали на палубу. Течение было сильное. Теперь ему приходилось умело маневрировать, чтобы вернуться назад – он сам так сказал. Он поднял паруса, и лодку качнуло.
Она в ужасе схватилась за борт.
– Джордж, – вскрикнула она. – Прошу тебя!
– Это же весело. В этом вся соль прогулок под парусом.
– Слишком качает, – сказала она, цепляясь за борт. – Меня сейчас стошнит.
– Только не в лодку! – крикнул он, толкая ее голову вниз и с силой удерживая. Сквозь пелену тошноты она почувствовала, что он сзади, его рука на ее шее, и вдруг ей показалось, что он что-то замышляет, а потом лодка снова качнулась, и она упала за борт, плюхнулась в воду и ушла под поверхность, подняв руки кверху. Течение занесло ее под лодку, из легких выдавило воздух. Она видела, как лодка ускользает, медленно, как на параде, потом ей на голову будто натянули черный капюшон, и она потеряла сознание. Минуту, а может, и несколько секунд спустя она почувствовала резкий переход обратно на этот свет, он вытащил ее, положил ее руки на борт и закричал, что она должна держаться, бога ради. Держаться.
Каким-то образом он перекинул ее в лодку. Она подумала, что это похоже на рождение.
– Все хорошо, – сказал он, капая водой. – Боже милостивый. Даже не думай повторить – ты могла утонуть.
В ту ночь в комнате его детства она лежала в постели одна, слушая, как внизу муж рассказывает своим родителям о случившемся, передавая последовательность событий до странности методично, будто все заранее продумал.
– Ей повезло, – сказала его мать.
Когда на следующий день она позвонила, надеясь на сочувствие, ее мать холодно сказала:
– Нечего было кататься на лодке в твоем положении. Глупость какая.
У них родилась дочь, Фрэнсис, которую назвали в честь двоюродной бабки, довольно известной оперной певицы. Фрэнсис так и не вышла замуж и скоропостижно умерла, не дожив до пятидесяти. Кэтрин в детстве любила навещать тетю в городе, но мать отреклась от нее и произносила ее имя мрачным шепотом, будто та была смертельно больна. Фрэнсис была единственной родственницей Кэтрин, которая сделала карьеру, чья жизнь не определялась всецело чужими запросами. Так что для нее, наконец начавшей понимать свои собственные ограничения, назвать дочку Фрэнсис было маленькой победой.
Они купили кроватку, которую Джордж собирал не один час.
– В следующий раз инструкцию прочти, что ли, – недовольно сказала она.
Оказалось, что быть матерью тяжело, особенно когда от отца мало толку. Она думала, что, возможно, благодарна ему, и о многом не просила.
У них было несколько друзей, с которыми они познакомились в ресторанах рядом с университетом, по большей части с того же факультета, что и Джордж. Как пара они источали ощущение домашнего уюта, сердечность их была привычной, рутинной. Но, по правде, они редко говорили о чем-либо помимо быта. Он редко доверялся ей, и в свою очередь она старалась не задавать серьезных вопросов; возможно, в глубине души она понимала, что он постоянно изменяет ей, и все же не могла это признать в полной мере. Гордость не позволяла. Вместо этого она делала выводы, наблюдая, как он выглядит, как двигается, как он мрачно смотрит, а если они все же занимались любовью, потом он улыбался так, будто сделал ей одолжение.
Шли месяцы, и она поняла, что он живет сразу две жизни – одну с ней и Фрэнни, в которую он был рассеянно включен, а другую – в городе, где мог притвориться прежним собой и разгуливать в старом замшевом пальто из Армии спасения, воняя сигаретами. Иногда он возвращался поздно. Иногда приходил пьяным. Как-то в алкогольном угаре он заявил, что не заслуживает ее. Она могла сказать что-нибудь, чтобы подтвердить этот факт, но воспитание не позволило. Пока он спал, она лежала с открытыми глазами, планируя побег, хотя при мысли о том, что придется растить Фрэнни в одиночку, живя на половину его скудной стипендии, придется столкнуться с постыдными последствиями развода, у нее сдавали нервы. Женщины в ее семье не оставляли своих мужей.
Они были как двое попутчиков, случайно попавших в одно купе и не знающих, куда едут. Она чувствовала, что толком не знает его.
Она позвонила Агнес и упросила приехать, и несколько месяцев сестра ночевала у них на диване, несмотря на явное недовольство Джорджа, который всего через несколько дней заявил, что она злоупотребляет их гостеприимством.
– Мешает работать, – сказал он Кэтрин.
«Скверно», – подумала она.
К счастью, впервые с момента взросления они с сестрой наконец узнали друг друга как следует. Агнес носилась с Фрэнни, покупала ей книжки и игрушки, часами с ней играла. Она без устали слушала жалобы Кэтрин.
– Да не такой уж он интересный, – сказала Агнес. Джордж ей никогда не нравился. Он, как ей казалось, был снобом. Если честно, у нее самой был комплекс неполноценности. Она всегда училась весьма средне. «Я не заучка, как ты», – жаловалась она в школе, когда они получали табель с отметками. Агнес отлично плавала. Все школьные годы мать заставляла Кэтрин плавать с ней в одной команде, но она ненавидела это. Она помнила, как ездила домой с тренировок, с мокрыми волосами, окна запотевали – стояла зима, а Агнес злорадствовала.
Мать растила из них хороших жен, старательных – эта философия помогала женщинам рода Слоунов в тяжелые времена, и Кэтрин ухватилась за нее с детским энтузиазмом. Женщины с ее стороны были преданные матери и жены. Они отвлекались от кратковременных приступов уныния уборкой, работой в саду, детьми. Они вырезали рецепты из журналов и переписывали их на карточки. Они пекли кексы в форме и делали желе и запеканки, чистили шкафы, перекладывали вещи в ящиках, гладили белье, штопали носки. Они ублажали мужей сексом. Они были католичками со своими традициями – например, традицией отрицания.
Они видели объявление в разделе «Недвижимость» в «Таймс», с фотографией белого сельского дома и надписью «Впервые выставляется на продажу». Снимок был нечеткий, словно фотографа что-то заставило дернуться, и окна светились до странности ярко. Джордж договорился о встрече с риелтором, и в следующую субботу они поехали посмотреть, только вдвоем, а Фрэнни оставили дома с миссис Мэллой. Стоял март, и он только что получил первую настоящую работу: должность старшего преподавателя в колледже в северной части штата – она и не слыхала о нем. Переезжали они в августе.
Они поехали на его любимом «фиате» в Таконик. Он купил машину в колледже и держал ее в Гарлеме дольше, чем они могли себе позволить. Стояло такое утро, когда мир словно застыл в ожидании неизвестного бедствия; город молчаливый, холодный, безветренный. Рев мотора и дребезжание стекол мешали им разговаривать, в последнее время они все больше говорили о том, чему научилась Фрэнни, а сейчас вот пришлось слушать джаз по радио и смотреть, как тесные кварталы сменяются одинаковыми дворами пригорода, а потом и вовсе сельской местностью, где она была как дома, где с больших булыжников вдоль дороги свисали сосульки, толстые, как слоновьи бивни, и перед ними расстилался мрачный пейзаж. Вскоре стало толком не на что смотреть кроме полей и ферм.
Наконец они свернули в городок, словно на картинке, которую она вышила в детстве – старая белая церковь и сельская лавочка с вывеской «Свежие пироги» в окне. Кэтрин смотрела, как две собаки трусят в сторону поля, черная и желтая, пока они не скрылись за деревьями.
– Нам вон туда, – сказал Джордж, кивая в том направлении, и они поехали мимо старых домов и ферм. На полях щипали траву овцы и лошади. Трактора. Пикапы, груженые сеном.
На дороге не было указателей. Она изучила карту.
– Поверни сюда, – сказала она.
Дорога носила в высшей степени уместное название «Старая дорога», она тянулась примерно милю через пастбище. Они проехали мимо домика и сарая, на веревке сушились простыни. На почтовом ящике красовалась фамилия «Пратт». Чуть дальше показался дом, который они видели на фото. Джордж припарковался рядом с «универсалом» с наклейкой Политехнического института Ренсселера на заднем стекле.
– Похоже, риелтор здесь.
Они вышли. Кэтрин застегнула пальто и огляделась, прикрывая глаза ладонью от яркого солнца. За полем простирались коричневые поля. Издалека доносился шум шоссе. Дом был похож на те, что Фрэнни рисовала мелками, с кривыми ставнями и дымом из трубы. Он срочно нуждался в покраске. Кэтрин подумала – интересно, каково будет растить дочь здесь, на старой ферме. Рядом стояли два беленых коровника, один – с надписью «Молочная ферма Хейлов», облупившейся коричневой краской на двери и с медным петухом-флюгером, крутившимся и скрипевшим на ветру. На другом был купол с блестящими на солнце окнами, которые выглядели как в «волшебных очках»[29] Фрэнни. В темноте внизу метались крошечные звездочки.
– Раньше была молочная ферма, – сказал Джордж, уже влюбленный в это место. – Хороший дом. Правда?
Вдруг небо заволокло, и посыпался снег, словно конфетти.
– Ну и погода, – сказала она, вздрагивая.
– Пойдем внутрь. – Джордж взял ее за руку.
Когда они пошли по дорожке, дверь открылась, и риелтор вышла на крыльцо. Она была в тяжелом пальто с леопардовым принтом и высоких сапогах, с накрашенными оранжевой помадой губами.
– Доброе утро, – сказала она. – Вижу, вы благополучно добрались.
– Здрасте.
– Мэри Лоутон, – сказала женщина, протягивая руку Джорджу, потом Кэтрин. – Так приятно с вами обоими познакомиться. Пойдемте посмотрим. – Она открыла дверь, стекло было заляпано отпечатками ладоней, они вошли внутрь. – Простите за беспорядок. В таких обстоятельствах дома обычно не в лучшем состоянии.
– Что вы имеете в виду? – спросила Кэтрин.
Женщина посмотрела на них невыразительными глазами.
– Ну, у владельцев были трудные времена. Финансовые проблемы, что-то типа того.
Кэтрин надеялась, что она скажет больше, но нет.
– Сейчас вообще трудные времена, – сказал Джордж.
– Да, покупатель диктует условия на рынке. Только это и утешает.
«Дом выглядит каким-то грустным, – подумала Кэтрин. – Побитым жизнью. Но окна красивые».
– Оригинальные, – заметила Лоутон, увидев, что Кэтрин заинтересовалась. – Просто подарок. Освещение, виды. Такого больше нигде не найти.
Мэри провела их по первому этажу – столовая, гостиная и спальня, видимо, небольшой кабинет, в котором поселился мрак, словно невоспитанный гость. Лампочки под потолком мигали, и ветер бился в окна, словно покинутый ребенок в истерике. В какой-то момент ей показалось, что совсем рядом с ней в облаке холодного воздуха кто-то стоит. Она покачала головой, сложила руки на груди.
– Странно, – вслух сказала она. – Я думала…
Та женщина, Лоутон, и Джордж переглянулись, словно заговорщики.
– Что? – переспросил Джордж.
– Ничего.
Кэтрин вздрогнула.
– Старые дома, – сказала риелтор. – Маются от болячек, как и мы.
Джордж кивнул.
– Когда его построили?
– Где-то в тысяча семьсот девяностом, никто точно не знает. В любом случае очень давно. В этом месте есть что-то такое – чистота, что ли. – Глаза ее затуманились, словно у поэта в минуту вдохновения, и она со значением посмотрела на Кэтрин. – Это не для всех.
– Верно, – сказал Джордж. – Для такого места нужно обладать особым видением.
– Это же живая история. Только представьте, как давно он здесь стоит. Такие дома больше не строят.
Они втроем стояли молча с минуту. Потом Лоутон нарушила тишину.
– В таком доме любовь живет долго, – сказала она.
Кэтрин украдкой взглянула на Джорджа, расхаживавшего по периметру комнаты, потом встала у окна и выглянула на улицу. Ей стало интересно, о чем он думает. Она решила, что, при некоторых усилиях, здесь будет хорошо.
– Наверху еще три спальни. Поднимемся?
Лестница была узкая, отвинченные от стены перила болтались, она ухватилась за них – холодная древесина, шероховатая от грязи. Картины убрали со стен, и на выцветшей краске остались темные квадраты. Наверху она остановилась посмотреть из окна. Она увидела вдалеке пруд, перевернутое в грязи ветхое каноэ и старый грузовик на бетонных блоках, вокруг него – инструменты и тряпки, будто кто-то чинил его, но устал и все бросил. Она пошла за Джорджем и Мэри по коридору в хозяйскую спальню. Стоя там, она чувствовала, как тянет холодом в щели между досками. Риелтор объяснила, что внизу гараж.
– Не то чтобы очень удачная идея, – сказала она. – Конечно, можно отремонтировать, и при подсчете стоимости это учли. С другой стороны, вот тут хорошая просторная комната.
В комнате напротив было три кровати. Она заметила под одной забытый носок, и ей отчего-то стало грустно.
– Там внизу еще одна спальня, – сказала Мэри. – Может получиться неплохая детская или комната для шитья. Вы шьете, Кэтрин?
– Да.
– Сейчас можно добыть отличные выкройки, верно?
Они снова спустились и вышли во двор посмотреть хозяйственные постройки. В коровнике стояло множество пустых стеклянных бутылок. Они, казалось, пели на ветру.
– Сколько бутылок, – удивился Джордж.
– Держать молочную ферму непросто, – пояснила Мэри Лоутон. – Есть множество причин, почему дела на ферме могут пойти плохо. Бывает, просто не везет. Ну, некоторые с этим справляются, другие – не очень.
Она вывела их из коровника на белый снежный свет. Кэтрин обмотала голову шарфом, защищаясь от снегопада. Они вышли по грязной тропинке в поле, поднялись на холм.
– Подождите, сейчас увидите, какой здесь вид, – сказала Лоутон. – Идите сюда.
Они молча поднимались, преодолевая ветер. На вершине они посмотрели вниз, на ферму, стоя в почтительном молчании, будто в церкви. Земля простиралась. Словно океан, показалось ей, а дом был одиноким островом.
– Двести акров, – сказал Джордж. У него немного лихорадочно блестели глаза. Она почувствовала себя виноватой, потому что не хотела здесь жить.
– Не знаю, Джордж, – мягко сказала она.
– А вот я знаю, – ответил он. – Мы без проблем можем себе это позволить.
Некоторые дома трудно продать. Уж такая у нее работа. Люди суеверны, будто чужую неудачливость можно подхватить, как простуду. Даже развод смущал покупателей. Но смерть… самоубийство? Такие дома «зависают» надолго.
Мэри буквально выросла на этой работе. Ее отец состарился, но успел научить ее всему, что только знал о недвижимости. Люди доверяли им обоим, у них была хорошая репутация. Даже городские. Дачники. Наездники. У нее были самые разные клиенты. Богатые и бедные – и со всеми она вела себя одинаково.
Чозен был создан вручную, люди вместе строили его. Главную улицу прорыли лопатами, потом лошади таскали по ней бревна, чтобы разровнять землю. Посреди городка стояла церковь Св. Джеймса, окруженная железной оградой. Летом двери всегда были открыты, и ветер, словно пальцы ангелов, ерошил волосы. В полдень неизменно звонили колокола. Проезжая мимо, можно было заметить во дворе отца Гири, беседующего с кем-нибудь так тихо, что собеседнику невольно приходилось вслушиваться. Высокие клены протягивали ветви над дорожками, липкими от семян, которые детишки клеили себе на носы. Придешь домой – а семена эти даже в ботинки набрались.
У каждого дома была своя история. Она узнавала людей по тому, как они жили. О них можно было понять всё по неубранным кроватям, необжитым кухням. Их слабости копились в темных подвалах среди ржавых водогреев, цистерн, сломанных бойлеров, почерневших унитазов и тяжелых раковин. Мера их отчаяния читалась во дворах, уставленных машинами-развалюхами, которые еще не успели вывезти на свалку. Они выдавали себя тем, что сумели нажить, что с гордостью выставляли на полках. Было сразу понятно, что имеет значение, а что – нет. Они выдавали с головой, в чем здесь нуждались, чего боялись и что пережили. Она не просто продавала дома. Она была исповедницей, хранительницей тайн и надежд.
Она побывала буквально во всех домах как минимум по разу, на свадьбах, поминках, крестинах и игре в бридж. Она вязала пинетки для новорожденных, пекла пироги на день выборов, организовывала благотворительные ужины, церковные базары и распродажи. Она сама продавала пеленальные столики, комоды, мопеды, книжки с картинками, велосипеды. Продала и свою первую машину, желтый «мустанг» с вмятиной на капоте после того, когда она единственный раз в жизни сбила оленя. Она выросла здесь, в те времена, когда это был просто маленький замкнутый городок, и родители отправили ее к Эмме Уиллард в Трой, надеясь, что она познакомится с парнем из Политеха, и так оно и случилось. Она вышла за Трэвиса Лоутона сразу после школы, тогда он обладал нескладным «колючим» обаянием, против которого было не устоять. Они познакомились на школьной вечеринке, он отвел ее в сторону под тихую музыку, и они целовались всю ночь под перезвон цымбалов.
Тем мартовским утром небо было мрачным, ветер быстрым и холодным. На выцветшей лужайке распустились крокусы. Мэри приехала рано, как всегда, когда надо было показывать дом, чтобы подстраховаться от неожиданностей. Когда дом долго пустовал, такое случалось – разбитые окна, лужи, дохлые мыши. Подъезжая к ферме в то утро, она невольно вспомнила старую подругу Эллу. Дом стоял такой белый, излучая достоинство старинной простоты. Она отперла дверь ржавым железным ключом, представляя, что внутри будет сырость и сквозняк, и пошла включить отопление. Печь ожила, и батареи зазвенели. Ей показалось, что это похоже на оркестр, настраивающий инструменты перед концертом. Довольная, она прошла по дому, открывая ставни, впуская свет. Ее внимание привлекли деревья снаружи. Ей показалось, что чутье у нее сегодня особенно острое. Она слышала, как дребезжат стекла, шуршат жалюзи, летают по крыльцу сухие листья. Ненадолго показалось, что время остановилось, и она может просто так простоять весь день – но потом потянуло сквозняком, где-то открылась и захлопнулась дверь. Боже мой! Это напугало ее до полусмерти. Проблема в том, что ветер не остановить. Он чуть качнул медный светильник. Она посмотрела, как он поворачивается и как мигают лампочки. Проклятые старые дома.
Она плотнее закуталась в пальто, сожалея, что вчера съела две порции мороженого. Скука – вот в чем дело. Больше нечем заняться.
Она просила Райнера Люкса прибраться здесь, но он отказался – мол, когда они были живы, он сюда ни ногой, а с какой стати сейчас-то? Они когда-то сильно поссорились, а теперь вот у него живут их дети. Она никогда не уставала удивляться, как иронична жизнь. Именно она заказала мусоровоз, а не он – пришлось смириться еще и с этими расходами. Если продать, окупится, но ведь мало шансов, а если нет – ну что ж, снявши голову, по волосам не плачут. Райнера было невозможно уговорить сделать то, что он не хотел, но показывать дом в нынешнем состоянии, мягко говоря, неловко. Спальня на первом этаже, где старик Хейл доживал последние дни, пахла чем-то непонятным. А, да, моча – и от этого запаха так просто не избавишься. Комната была завалена мусором, на пыльном, персикового цвета покрывале на старой кровати кучами лежала поношенная одежда. Дверь шкафа осела на грязный половик, но, когда она открыла ее, почувствовался другой запах, человеческий, мужской, на плечиках устало висела одежда старика. На крючке – толстый кожаный ремень, он чуть покачивался – пустая угроза. «Семейная традиция Хейлов», – подумала она. Все знали, что Кэл бьет жену и мальчишек, это вовсе не было тайной. Она собралась было бросить ремень в мусорную кучу, где ему самое место, но тут подъехала машина.
Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь, но та тут же снова открылась, словно издеваясь. Она раздраженно захлопнула ее и придержала рукой, словно бросая ей вызов.
«О Элла, бедняжка», – подумала она, вспоминая любимую подругу, как они сидели на крыльце, когда дети были маленькими, и курили, теперь Элла казалась далекой, поблекшей, недоступной. Мэри всегда знала, что у них проблемы, но, стоило ей коснуться этой темы, Элла выходила из комнаты. Люди сплетничали. Ну, в таком городке особо больше нечем развлечься. Элла была такая чувствительная, что едва это выносила. Люди смотрели на нее у Хака. Шептались. Наконец она перестала показываться в городе. Она не выходила из дома.
Мэри открыла входную дверь и подождала, пока пара припаркуется. Они приехали в небольшом зеленом кабриолете, импортном, и жена вышла, в коричневом двубортном фетровом пальто, на голове белый платок. В темных очках, она двигалась грациозно, как кинозвезда. Мэри подумала – может, она правда известная и нуждается в маскировке.
Отец учил Мэри, что про клиентов многое становится понятно буквально в первые минуты. Нужно всмотреться в их лица, вообразить их худшие страхи. Клэры были городские, жили в квартире на Риверсайд-драйв. Мэри редко бывала там, но в целом представляла, что это за место. По тому, как они стояли, чуть ошарашенные, она поняла – они ничего не знают про дома, тем более про фермы. Но она заподозрила, что они романтики, любители очарования старины. Жена отошла осмотреть поля, она сняла очки и защищала глаза ладонью. Иных – да что там, многих – земля отталкивала. Люди хотели простора, но не столько же, бога ради. Мэри смотрела, как они стоят рядом и щурятся, жена обхватила себя руками, будто только что вышла из бассейна. Муж приобнял ее за плечи, неловко, выказывая скорее чувство собственника, чем любовь, и когда они пошли к дому, Мэри по его лицу поняла, что он уже принял решение.
Это послужило для Мэри сигналом. Она вышла на крыльцо при их приближении.
– Доброе утро. Вижу, вы благополучно добрались. – Они поздоровались за руку и представились друг другу. – Заходите, давайте посмотрим.
Они вошли, и женщина сняла шарф. Заправила волосы за уши, и Мэри увидела, что она красавица – причем, похоже, муж этого не замечает, он слишком занят собой. Похож на актера из сериала, чисто выбритый и жизнерадостный, но, если присмотреться, начинают всплывать темные тайны.
Она провела их по комнатам первого этажа. Жене вроде понравилась голландская дверь на кухне, и Мэри показала, как открыть верхнюю половину, чтобы проветрить.
– Это оригинальная дверь, – сказала Мэри. – Крыльцо было пристроено в сороковых, и гараж тоже.
– Я всегда хотела такое, – сказала жена.
– Да, они красивые. На нашем стоит стол для пикника. А главное, мухи в лимонад не попадают.
Наверху жена выбрала комнату для дочери.
– Сколько ей? – спросила Мэри.
– Ей три.
– Три, а будет когда-то и тридцать.
– Верно, у нее блокнотов больше, чем у меня.
Мэри подумала о собственной дочери, Элис, которая любила наряжаться в шарфы и бусы, топая по кухонному линолеуму в маминых туфлях. Когда ей исполнилось десять, Мэри разрешила ей самой выбрать обои, лиловые в рисунок «огурцы», в каталоге они смотрелись неплохо, но на стене, в сочетании с таким же покрывалом на кровати оказались сущим кошмаром. Эти люди еще не знали, но им предстояло еще много переговоров. Мэри на собственной шкуре знала – с детьми договориться невозможно. Все равно кто-нибудь проигрывает.
Жена не захотела спускаться в подвал – дурной знак. Мэри провела его вниз, и он посмотрел бойлер и насос, проверил соединения, а потом все трое пошли осматривать земельный участок. Снег уже растаял, и поле было грязное, холодный ветер дул в спину. Идя вслед за парой, она заметила, что они держатся поодаль друг от друга, с сосредоточенными лицами. Жена – по-городскому стройная. Ясно, она еще не привыкла спасаться мороженым от горестей и забот, как Мэри. Кэтрин шла медленно, задумчиво. Она опустила голову, сложила на груди руки с длинными пальцами в кольцах.
Муж взял ее за локоть, немного грубо, как показалось Мэри, но жена его по-особенному улыбнулась, как ребенок, которого отругали, потом вдруг утешили, а он покосился на нее с яростной загадочной усмешкой, которая словно предопределила их участь. Еще долго после того, как они ушли, она размышляла над этим моментом и не могла уснуть по ночам.
Она отвела их пообедать на соседний хутор к Джексону, в маленький темный кабачок, который ей нравился, они ели стейки с картошкой. Муж заказал бутылку «Гиннесса». Мэри рассказала им о городе, его истории и аграрной промышленности. «Самая плодородная земля в штате», – вот как она выразилась.
– Знаю, это трудно объяснить, но это по-настоящему ценно. Я же сказала – немного ремонта, краска – и у вас будет настоящая достопримечательность.
– Что случилось с семьей? – спросила жена.
– У них были непростые времена, вот и всё.
Он вылил в стакан остаток пива.
– Быть фермером вообще нелегко, разве не так?
– Верно, – сказала она, хотя не собиралась сейчас говорить об этом – о том, что несколько поколений Хейлов возделывали землю, и вот теперь их бесценная земля пошла прахом. – Вы собираетесь вести хозяйство? – спросила она, пусть уже и знала ответ. Ей показалось, он не из тех, кто готов запачкать руки.
– Боюсь, единственные коровы, в которых я смыслю – это нарисованные.
– Джордж историк искусства, – с гордостью сказала его жена.
– О, вот это интересно.
– Картины с коровами очень популярны, – сказал он. По крайней мере, были – в девятнадцатом веке.
– Это ваша специализация?
– Коровы? – Его жена засмеялась. – Да, в коровах он смыслит.
– Пейзажи, – сказал он и чуть покраснел. – Школа реки Гудзон. Ну, это если в общем. И отчасти поэтому мы здесь.
– Джордж собирается преподавать в колледже.
– Как здорово, – сказала Мэри. – У нас тут много народу из колледжа. Я вас с ними познакомлю. – По правде, они были странные. Ее отец как-то продал дом на хуторе профессору экономики, у которого жил ручной тарантул. – Говорят, это хорошее учебное заведение.
Джордж Клэр кивнул.
– Мы ждем с нетерпением.
Неделю спустя Мэри позвонила сказать, что, поскольку дом идет с молотка, она больше не занимается им, и переадресовала их к Мартину Уошборну из банка. Утром перед аукционом любопытство ее взяло верх, и она поехала посмотреть, кого же прельщает перспектива легального воровства. Конечно же, Джордж Клэр сидел на пустом ряду стульев, ожидая, когда можно будет сделать ставку. Судя по всему, особой конкуренции не предвиделось. Пришли несколько опоздавших, хотя, скорее, они просто спасались от холода. До начала аукциона оставалось несколько минут, и она отвела его в сторону. Не из чувства долга, из простой честности. Он имел право знать. Она ожидала, что с ней будут так поступать, и не видела причины не оказать ту же любезность чете Клэров.