…Ночь не страшна. Она приносит спокойствие, прохладу и свежесть: когда пыль, поднятая колесами экипажей и лошадиными копытами, уляжется, крики баб и заполошных, не знающих отдыха ребятишек умолкнут, и воздух, напоенный запахами леса и разнотравья да нежной музыкой говорливой Мис, через приоткрытое окно проникнет в комнату. Жара майского дня уйдет, и приятный холодок заставит натянуть одеяло до подбородка. На белоснежную наволочку ляжет мягкий лунный луч и пляшущие в нем резвые пылинки будут щекотать ноздри мальчика, вынуждая его смешно морщить нос и сонно улыбаться. Лунный луч так ярок, что в его свете видны даже голубые венки на висках и шее ребенка, а торчащее из-под одеяла худое, белое плечо с родинкой над ключицей наполнит ваше сердце необъяснимой жалостью к этому тонкому, прозрачному созданию. Если, конечно, у вас есть такое сердце.
Мальчику восемь лет и его звать Липка. Никто-никто не знает, почему его так звать, да и сам он уже этого не знает. Такое прозвище дала ему мама, давно, когда он двухлетним малышом бегал по ярко-зеленой лужайке внутреннего дворика, часто спотыкаясь, падая и хныча. Тогда папа еще умел смеяться и носил форму, тогда сама мама еще была… настоящей. Такой он и помнил ее – красивой, веселой и доброй, с собранными на затылке волосами и мягкими, ласковыми руками, чьи прикосновения так успокаивали и ободряли маленького Липку. Она пела ему протяжные народные песни, и от нее всегда пахло корицей и свежеиспеченной сдобой. Она даже хотела родить Липке братишку, но…
Около двух лет назад, весной, когда за Липкиным окном снова защебетали веселые птицы, а очнувшийся от спячки сад запестрел источающим головокружительный аромат яблоневым и сиреневым цветом, родители сообщили шестилетнему сынишке, что скоро он станет кому-то старшим братом. Сказать по правде, такой уж новой эта "новость" для него не была, он давно уж заметил растущий матушкин живот, а престарелые болтушки-соседки охотно просветили его касательно значения этого признака. Тем не менее, после "официального" объявления этого факта родителями мальчик почувствовал себя по-другому: к любопытству его добавилась гордость, а возможность открыто говорить о будущем братишке – почему-то Липка был уверен, что речь шла именно о братишке – лихорадила и волновала. В преддверии скорого рождения второго ребенка в доме развилась необыкновенная активность, каждый был занят какими-то важными приготовлениями, и даже Липка попытался подлатать своего старого коня-качалку и придать ему респектабельный вид, поскольку другого подарка для малютки у него не было. Мама, видя все это, была необыкновенно весела и как никогда красива, растущий не по дням, а по часам живот совсем не портил ее, и Липку она нежила с, казалось, удвоенной энергией. В те дни мальчик был счастлив.
Однако шестилетнему Липкиному сердцу было еще неведомо, что жизнь человеческая – не ровная, лишенная трещин поверхность, словно прилавок в скобяной лавке тетки Марты, и бродящие по ее полю хищники-горести порой настолько коварны и безжалостны, что умереть можно уже от одного только удивления такой бесцеремонности. Тропинка, по которой ты весело скачешь, уверенный в безопасности солнечного дня, вдруг разверзнется пред тобою замаскированной волчьей ямой, на дне которой, в клубах зловещего сумрака, торчат острые колья. Вот и перед Липкиной семьей разверзлась такая яма: повитуха, старая хромая карга с огромной бородавкой под правым глазом и торчащим из пасти длинным желтым клыком, после четырехчасового отсутствия появилась из спальни матери и, придав скрипучему своему голосу скорбное звучание, поведала липкиному отцу о смерти младенца, который-де задушился собственной пуповиной. К несчастью, она, повитуха, не могла уж ничего более сделать, но, употребив весь свой опыт и знания, рассчитывает теперь на достойное вознаграждение своих усилий. Наверное, пораженный внезапным горем отец просто не расслышал этих ее последних слов, иначе, несомненно, зашиб бы старуху на месте. Вместо этого он лишь бросился в комнату и, рухнув на колени перед лежащей на кровати и бледной как смерть матерью, в голос зарыдал. В те времена такие проявления чувств были довольно необычны для взрослого мужчины, однако не станем осуждать этого человека, чья душевная чуткость и мягкость характера была, быть может, самым большим его достоинством. К прискорбию, эта самая душевность нередко сочетается со слабоволием и эмоциональной рыхлостью, превращающими ее из положительного качества в огромный недостаток, и вечно крутится по близости от винных погребов да брызжущих весельем и слезами кабаков, являясь лучшей подругой винного перегара. Так случилось и с Липкиным папашей, но об этом позже.
Липка помнит, как завернутое в лоскут жесткой серой материи тельце вынесли из материнской спальни и, небрежно пристроив на задках телеги какого-то, неизвестно откуда взявшегося, крестьянина, увезли прочь, должно быть, на кладбище.
Мальчик набрался смелости и заглянул в комнату матери. Та лежала, устремив невидящий взгляд в потолок и не шевелилась. Можно было подумать, что она тоже мертва, если бы не чуть подрагивающее левое веко да неослабевающее напряжение вцепившихся в скомканную простыню пальцев. Липка робко приблизился к кровати и, после секундного замешательства, погладил мать по белой, с мраморным рисунком, руке. Но состраданию, так внезапно родившемуся в его юном сердце, не суждено было излиться: лежащая на кровати женщина вдруг вздрогнула всем телом и, повернув всклокоченную голову, вперила в лицо ребенка дикий, полный ярости взгляд.
– Ты, гаденыш, во всем виноват!- процедила она сквозь зубы и ненависть, сквозившая в ее ставшем вдруг совсем чужим голосе, заставила Липку отпрянуть. – Те муки, что я претерпела, рожая тебя, разрушили мое здоровье и не позволили сегодня выжить моему малышу! Будь ты проклят, выродок!
Мальчик ничего не понял. Он испуганно отскочил на шаг и круглыми от ужаса глазами смотрел на ту, что еще вчера была его матерью – нежной, ласковой и любящей. Не она ли игриво взъерошивала его волосы и обещала, что вчетвером жизнь их семьи станет еще веселее, еще радостнее? Не она ли рассказывала ему третьего дня сказку о злой колдунье и поедаемых ею детишках? О, мой Бог, не превратилась ли она сама в такую ведьму и не сожрет ли сейчас своего беспомощного Липку, который ни в чем не виноват? Губы ребенка затряслись и он, выскочив за дверь и бросившись на пол, зарыдал.
Подскочившая соседка, коих набилось, казалось, полный дом, поспешила увести мальчика в его комнату и втиснуть меж дробно стучащих его зубов ложку какого-то снадобья, должно быть, очень противного. Однако Липка не ощутил его вкуса; все мысли его были заняты матерью, точнее, тем существом, в которое его мать превратилась. Что означали ее злые слова о том, что он, Липка, виновен в смерти ее ребенка? Почему ему ничего не известно об обстоятельствах его появления на свет?
Немного успокоившись, мальчик решил непременно выяснить интересующий его вопрос и, удостоверившись через приоткрытую дверь, что обезумевшая мать не рыщет по коридору, отправился вниз, в гостиную, где надеялся застать отца и получить от него необходимые объяснения.
Однако отца не оказалось ни в гостиной, ни вообще в доме. Какая-то тетка, с остервенением моющая в кухне пол, сообщила парнишке, что матери стало совсем плохо и отец повез ее в город, в лечебницу. Позже Липка узнал, что лечебница эта была домом умалишенных и болезнь матери, из-за которой папа был вынужден поместить ее туда, называлась "послеродовым психозом" – странным, ничего ему не говорящим термином.
Лишь через два месяца мать вернулась домой; врач сказал, что кризис миновал и теперь все будет по-прежнему. Однако чуткую душу ребенка не обманешь, – Липке было ясно, что той матери, которую он знал, больше не будет. Женщина, что отец привез из лечебницы, была совсем чужой – угрюмой, неласковой и замкнутой. Поначалу мальчик еще пытался с ней общаться и ему даже казалось, что все еще можно исправить, но однажды, за обедом, он наткнулся на взгляд матери, направленный на него, и ему стало страшно: это был все тот же полный ненависти и злобы взгляд, который он уже имел несчастье видеть в день мертворождения братишки; если она станет и дальше так на него смотреть, то он, пожалуй, сам сойдет с ума…
Но реальность оказалась еще страшнее. Мать не мылась, не причесывалась и не занималась домашними делами, она целыми днями скрывалась в своей спальне и выходила оттуда только для того, чтобы поесть, в доме повисла мрачная атмосфера и самый воздух, казалась, был напоен духом ее всеразрушающей болезни. Радость и благополучие навсегда покинули их жилище, и даже соседи, добрые отношения с которыми складывались годами, стали избегать общения с ними. Сад, за играми в котором Липка пережил когда-то самые чудесные мгновения своей жизни, пришел в запустение, кухарка покинула семью не объясняя причин, и родственники перестали навещать их, ссылаясь на занятость, а после и вовсе ни на что не ссылаясь. Одна лишь Стефка, двоюродная сестра матери, приходила в дом, приносила готовую еду да мало-мальски прибиралась раз в неделю – ей было жаль мальчика. Но все это было бы еще полбеды, если бы не…
Однажды ночью, через несколько недель после возвращения матери из дома скорби, Липка вдруг проснулся. Сначала он не мог понять, что разбудило его, но спустя какое-то время услышал скрип половиц из коридора, по которым крадучись кто-то шел. Мальчик напрягся и прислушался; ему еще никогда в жизни не приходилось испытывать ночных страхов, поэтому мысль о возможной опасности сначала не пришла ему в голову и он просто гадал, кто же это мог ходить по дому ночью?
Шаги замерли возле двери его комнаты и секундой позже он увидел, как кованая ручка опустилась и дверь с легким скрипом начала открываться. Тогда Липка впервые почувствовал, как капля пота юркнула вниз по его телу, а к горлу подкатил комок. Он сглотнул и продолжал не шевелясь смотреть на дверь, не зная что и думать.
В слабом свете луны мальчик различил фигуру матери, которая и впрямь выглядела, как ведьма: копна неухоженных, торчащих во все стороны волос, разорванное, грязное рубище на голом теле с торчащими из него длинными, жилистыми руками-корягами, широко раскрытые, блещущие безумием и яростью глаза и длинные, обнаженные в оскале зубы, с которых, как показалось пораженному ужасом Липке, капала слюна.
Вытянув вперед руки с начинающими загибаться ногтями, мать приближалась к теряющему сознание от страха ребенку. Когда до кровати осталась лишь пара шагов, она вдруг приглушенно зарычала и бросилась на беззащитное тельце. Зажав Липкин рот одной рукой, второй она начала наносить беспорядочные удары, боль от которых была хоть и острой, но все же не такой, как дикий страх, овладевший мальчонкой. Мать, которая, казалось бы, должна защищать и оберегать свое дитя, подобно лебедице, превратилась вдруг в монстра, терзающего его тело и душу.
Насытившись мучениями сына, безумная женщина прекратила издевательства и, оставив Липку в полубессознательном состоянии, выскользнула из комнаты. До слуха мальчика еще некоторое время доносилось ее неразборчивое бормотание и шаркающий звук ее шагов, затем где-то глухо стукнула дверь, и все стихло. Ни жив, ни мертв лежал Липка, не смыкая глаз, и о том, что наступило утро, догадался лишь по донесшимся с улицы голосам отправляющихся на ранние работы крестьян. Улыбка взошедшего часом позже солнца показалась ему издевательством: как может оно светить так ярко и побуждать к пению неразумных птиц, когда в мире происходит такое? Кому нужна теплота его лучей и солнечные зайчики на стенах, если глаз заплыл, горящие ссадины на коже причиняют непередаваемые муки, а в носу все еще стоит ужасная вонь, источаемая телом и одеждой мучительницы? Подумать только!- каких-то пару месяцев назад он бежал к этой женщине со своими маленькими бедами, ища у нее утешения и поддержки, а сейчас она сама стала для него самой большой бедой…
Днем Липка все ходил вокруг мрачного, необщительного отца, не зная, как рассказать ему обо всем. С того рокового дня, когда младенец погиб, а мать угодила в лечебницу, отец замкнулся в себе и, казалось, совсем перестал замечать сына. Его не интересовало, чем тот занят и все ли у него в порядке, накормлен ли он и здоров ли… Быть может, сраженный невзгодами отец и вовсе забыл о его существовании?
Не найдя нужных слов, мальчик так и не осмелился обратиться к родителю и поведать ему о произошедшем. Мать к обеду не вышла, а отец, нехотя поковыряв вилкой в тарелке с едой, не попрощавшись вышел. Промаявшись остаток дня, Липка так и отправился спать, никому ничего не сказав. На ночь он со всей мыслимой тщательностью забаррикадировался в своей спальни, и верный конь-качалка, приткнутый к двери, должен был помочь ему защититься от изверга-матери.
Однако в ту ночь никто не потревожил сон мальчика, если можно назвать сном полтора-два часа настороженной дремы, сморившей все еще перепуганного мальчугана ближе к утру. Большую часть ночи он пролежал без сна, до звона в ушах вслушиваясь в тишину и со страхом ожидая появления монстра. Убежать из дома, искать помощи на стороне ему тогда и в голову не пришло. Да и что он, в самом деле, сказал бы людям? "Мать меня избивает?" Смешно. Те сказали бы: "Веди себя хорошо и не заслуживай", вот и все.
С того дня мать и вовсе перестала показываться в доме. Еду ей носил в комнату отец, и кроме ее визга, доносившегося время от времени из-за двери ее спальни, ничто не напоминало о ее существовании. По всей видимости, болезнь ее прогрессировала, и для Липки было загадкой, почему отец не оформит ее окончательно в дом для умалишенных. Там она, во всяком случае, никакой опасности существованию сына представлять не будет. Однако Липкин родитель был, судя по всему, иного мнения и предпочитал не выносить "сор из избы", хотя ни для кого из жителей деревни состояние его жены не было секретом. Он просто заботился, как мог, о животном, в которое превратилась его некогда милая и жизнерадостная подруга жизни, носил ей корм и воду и утихомиривал при необходимости, махнув, в прочем, рукой на санитарные условия ее содержания. Разносившаяся из-за двери ее комнаты вонь была настолько тошнотворной, что Липка пробегал мимо, зажав пальцами нос, да и то лишь тогда, когда миновать "смрадного коридора", как он его для себя окрестил, не было никакой возможности.
Будем милосердны и не станем упрекать Липкиного отца в том, что он не выдержал свалившихся на него в одночасье горестей и начал все чаще и чаще прикладываться к бутылке. От него теперь почти всегда пахло спиртным, внешний вид его изменился до неузнаваемости, ходил он растрепанный, немытый и заросший и, если бы не сердобольная Стефка, совсем превратился бы в зверя. Некогда живые глаза его с прыгающими в них искорками веселости потухли и ввалились, подбородок его почти постоянно касался груди, и ноги при ходьбе он теперь не поднимал, наполняя дом шаркающими звуками. К вечеру он бывал обычно уже настолько пьян, что не мог дойти до своей кровати и засыпал прямо там, где в тот момент находился – в гостиной, коридоре или кухне. Повсюду в доме валялись пустые и стояли початые бутылки, словно алкогольное сопровождение требовалось отцу на каждом шагу. Он походя припадал то к одной из них, то к другой, а сделав глоток, отставлял бутылку и тащился дальше. Не видя проходил он мимо сына, лишь неустанными заботами Стефки имевшего чистую одежду, и, казалось, жил в своем собственном мире, не соприкасающемся с реальным. К собственному стыду, Липка начал мечтать о том, чтобы остаться сиротой и быть вызволенным чужими людьми из того ада, в котором вынужден был жить. Насколько он мог судить, к тому дело и шло.
Дети, конечно, легко травмируемы, но в большинстве своем отходчивы. Обиды, нанесенные им, хоть и остаются у них в памяти, но часто теряют остроту, ибо живой и оптимистически настроенный детский ум не желает завязать в болоте негативных эмоций и постоянно строит мосты в светлые дали, что манят новизной и перспективами. Вот и Липка, попереживав из-за избиения психически больной матерью, начал успокаиваться. В течение нескольких недель после ночного кошмара визит не повторялся и мальчик, снова ставший спать относительно спокойно, поверил было, что то был единичный случай. К тому же он понимал, что мать больна и никогда не причинила бы ему зла, если бы не эта подлая болезнь. Что поделать,- у одного человека сердце прихватит, у другого почки шалят, а у третьего и вовсе заразный опоясывающий лишай цветет… Мать вот умом тронулась из-за смерти ее младенца – такая жизнь.
За этим, не свойственным людям его возраста, философствованием Липка и позабыл однажды заложить на ночь дверь в свою комнату. Ни трехногий ветхий стульчик, ни лошадка-качалка не могли теперь защитить его от произвола умалишенной, проникшей в комнату на этот раз бесшумно и сразу же зажавшей его рот липкой вонючей ладонью, чтобы предотвратить всякий возможный крик проснувшегося и обмочившегося от ужаса сына.
Когда утром, едва живой от побоев, с засохшими кровавыми пятнами по всему телу и сломанным носом ребенок появился на пороге захламленной отцовской спальни, тот не сразу узнал его. Затуманенный алкоголем мозг просыпался медленно, и отцу понадобилось несколько минут, чтобы распознать в съежившемся комочке своего несчастного отпрыска, и еще дольше для того, чтобы вникнуть в смысл сбивчивых, торопливых слов ребенка, прерываемых всхлипами и кашлем. Когда же он наконец понял, что хочет сказать ему сын, то ярости его не было предела. Вскочив и впервые за долгое время распрямив некогда могучие плечи, опустившийся глава семьи бросился вон из спальни, на бегу велев Липке не покидать комнаты.
Присев на край большой отцовской кровати, мальчик несколько долгих минут прислушивался к доносившимся из другого крыла дома воплям и грохоту, свидетельствующим о том, что между супругами идет нешуточное сражение. Что-то падало, ломалось и звенело; в непрерывный вой, издаваемый глоткой сумасшедшей, изредка врезался рык разошедшегося отца, после чего следовали новые удары. Но вот, наконец, наступила тишина. Испуганный Липка подумал, что один из родителей убил другого и, дрожа всем телом, ждал, кто же появится на пороге, страстно желая, чтобы это оказался отец. Медленные, тяжелые шаги на лестнице известили о приближении победителя супружеской баталии, и минуту спустя мальчик с облегчением бросился на шею сутулого, пропахшего алкоголем и потом мужчины. Отец тут же высвободился из объятий и, тяжело дыша, опустился на кровать. Из глубоких царапин на его щеках и шее сочилась кровь, но он, казалось, не замечал этого или же просто не обращал внимания на такие пустяки. Он судорожно сжимал и разжимал кулаки, словно готовясь принять новый бой, а невидящие глаза его смотрели сквозь стену.
– Что с мамой?- не выдержал Липка затянувшегося молчания.
– С мамой?- отец перевел взгляд на сынишку. – Ты это называешь мамой?
Не зная, что ответить, Липка кивнул.
– Ну что ж… Твоя мама больше не будет портить тебе жизнь, я запер ее в подвале.
Липка вдруг почувствовал несказанное облегчение. Какое счастье, что все живы и отец останется на свободе!
– А… тебе, папа?
– Моя жизнь так или иначе кончена,- отец медленно поводил головой из стороны в сторону, что должно было означать смирение, и потянулся к стоящей у кровати бутылке какого-то мутного пойла.
– А как же я?- попробовал Липка уточнить свою дальнейшую судьбу.
– Ты? Не знаю. Уходи.
Отец махнул рукой в сторону двери и снова перестал обращать на Липку внимание.
Снова потянулись безрадостные дни, с той лишь разницей, что запертая в подвале дома мать не представляла уж больше угрозы для Липки. Поначалу она бесилась и бесновалась в своей импровизированной тюрьме, то бросаясь проклятиями, то заискивающе лепеча какие-то нежности и упрашивая выпустить ее. Наличие в подвале узницы постепенно стало частью жизни дома, и Липка даже настолько осмелел, что носил и просовывал ей под дверь еду, когда пьяный отец, заснув, забывал это сделать. Однажды он даже попытался заговорить с ней, но кроме нечленораздельной брани и животных звуков ничего не добился. Отец же, заметив его старания, запретил Липке приближаться к двери в клетку матери и даже спускаться в подвал. Кары, которые он сулил за неповиновение, были столь недвусмысленны, что мальчик не посмел ослушаться и обходил впредь это место, что называется, десятой дорогой. Все выглядело так, словно ничего особенного в доме не происходило.
День проходил за днем, времена года сменяли друг друга, старый дом в затерянной среди лесов австро-венгерской провинции ветшал, а неухоженный, заросший крапивой и колючками сад мало-помалу становился одним целым с окружающим его лесом. Люди совсем перестали заглядывать в эти края, и лишь добрая Стефка время от времени все еще появлялась в доме, чтобы заботиться о мальчике, которого жалела. На ее предложение забрать ребенка к себе отец ответил категорическим отказом и даже, наверное, вышел бы из себя, если бы покрепче стоял на ногах. Деньги у него, правда, были и он, надо отдать ему должное, без лишних слов открывал кошелек, если Стефка считала, что ребенок нуждается в новой одежде. Сам же хозяин дома ходил, в чем придется, и лишь в редкие моменты протрезвления уделял некоторое внимание своему гардеробу, отдавал в стирку костюмы и сорочки да чистил сапоги, впрочем, лишь для того, чтобы во время следующего запоя вновь привести их в непотребное состояние.
Вот так и вышло, что жизнь Липки стала убогой, жалкой и лишенной всякой надежды на сносное будущее. Впрочем, он был рад уже тому, что запертое в подвале чудовище не тревожит его, а его комната не является больше камерой пыток. Однако, памятуя о своей ошибке, Липка теперь уж никогда не оставлял дверь своей комнаты незапертой. Как-то, случайно заметив его старания по баррикадированию, отец хрипло и неприятно рассмеялся:
– Лишнее, сынок! Тебе уж давно нечего бояться!
– А вдруг она… вырвется?- все еще не верил в свою безопасность Липка.
– О нет, мой мальчик, оттуда еще никто не вырывался!
И, продолжая отвратительно смеяться, отец ушел, посеяв в душе сына неясность и страх.
"Откуда – оттуда? И почему никто? Разве в нашем подвале был заперт кто-то еще?"- терзал себя вопросами мальчик, не зная, как понимать отцовские слова. "И почему он, в самом деле, не подпускает меня к дверям подвала?"
Так прошел еще один год. И вот теперь, когда Липка почти забыл о нем, кошмар вновь повторился.
На лестнице послышались шаги. Чуть шаркающие, зловещие… В ночной тишине они раздавались особенно отчетливо, хотя идущий и старался ступать бесшумно. Сердце Липки остановилось, застряв в горле тугим комочком. Мальчик напрягся и забился в самый угол своей железной кровати. Губы его тряслись от страха, дышать стало тяжело, вниз по щеке юркнула первая разведчица-слезинка. Дверь в комнату Липки не запиралась – как он ни просил, папа так и не сделал засова, назвав мальчика слюнтяем и рохлей, – и он, как мог, забаррикадировал ее стулом и старым своим конем-качалкой, надеясь, впрочем, более на судьбу, чем на эту шаткую защиту. Он знал, что она не спасет его.
На дверную ручку нажали. В полутьме мальчик не видел, как она опустилась, но услышал ее негромкий, зловещий скрип. Дверь не поддалась. Стоящее по ту сторону существо поняло, что доступ в комнату не будет простым, и занервничало. За первыми, осторожными толчками последовали более сильные, энергичные, переходящие в размеренно наносимые удары. Ножка упертого в выступающее ребро половицы стула, которым Липка тщетно пытался обезопасить себя, затрещала, а всклокоченная войлочная грива трясущегося под ударами деревянного коня-качалки горестно заколыхалась, словно бездушный конь сочувствовал своему маленькому владельцу.
За дверью зафыркало, зарычало и, наконец, люто завыло. Боясь описаться от ужаса, мальчик плотно стиснул колени и сидел теперь, подобно загнанному зверьку, на полу в углу комнаты, трясясь всем телом и до крови кусая дрожащие губы. Неужели папа не слышит? Неужто не доносится до него этот холодящий душу вой под Липкиной дверью? Ведь до его комнаты не так уж и далеко! А может, не хочет этот опустившийся, потускневший человек спасти своего беспомощного маленького сына? Может, он даже хочет, чтобы Липка умер? Нет, нет, мальчик не верит в это! Разве смог бы его папа – веселый, усатый военный в красивом, пахнущем табачным дымом кителе, желать его смерти? Скорее всего, он просто снова выпил из той большой, пузатой бутылки, что всегда стоит на столике у оконца, и заснул на своем потертом диване, забыв про Липкины горести…
За дверью вдруг наступила тишина, но это заставило мальчика лишь сжаться в комочек и затаить дыхание, так как он знал, что за этим последует – монстр лишь отступил для разбега. Он не ошибся: через секунду из коридора раздался топот и удар, сопровождаемый диким рыком, распахнул дверь, разнеся в щепы стул и отбросив старого коня к противоположной стене.
Лунный свет выхватывал из темноты лишь фрагменты происходящего, словно щадя мальчика и не позволяя ему увидеть целиком возникшую на пороге комнаты фигуру. Облаченное в лохмотья существо с перекошенным злобой лицом и белыми островками засохшей и свежей слюны на щеках и подбородке перевело дух и, обратив на полумертвого от страха ребенка горящий безумием взгляд, полуслащаво-полузверино изрекло:
"Ну, сынок, зачем же запираться от мамочки?"
Больше всего Липке хотелось сейчас потерять сознание и не видеть перед собой этого ужаса, вновь явившегося к нему из полузабытого прошлого. Отвратительный запах, исходящий от существа, когда-то бывшего его матерью, был таким острым, что мальчик почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он непроизвольно зажал рот рукой и еще плотнее прижался спиною к холодной стене, борясь с головокружением. Если она приблизится, то он, несомненно, упадет в обморок от ужаса и отвращения, а еще лучше – умрет и не узнает, какие новые муки она ему уготовила… Но как – о Господи! – как чудище сумело вырваться из заточения? Липка сам, собственными глазами видел, насколько крепки засовы на двери в его клетку, да и сама дверь, толстая и обитая железом, достаточно крепка, чтобы сдержать атаки обезумевшей твари! Неужели отец, напившись, навещал свою звериную супругу и позабыл запереть дверь? Если это так, то он допустил преступную оплошность, которая сейчас может дорого обойтись его сыну.
Как ни просил, как ни надеялся мальчик на божью благодать, небо не сжалилось над ним и не лишило его сознания. Оцепенев от страха, Липка смотрел на приближающуюся мать, понимая, что не в силах отвратить нависшую над ним беду. Сегодня она точно убьет его, но, наверное, это и к лучшему… Он зажмурился, моля о быстрой смерти.
Уже ближе к обеду трезвый отец, удивленный непривычной тишиной в доме, поднялся в комнату Липки и нашел не подающего признаки жизни сына лежащим на полу и истекающим кровью. Пораженный, он склонился над ребенком и, прижавшись ухом к его груди, попытался услышать сердцебиение. Долгое время это ему не удавалось, но вот, наконец, напряженный слух его уловил слабые толчки, давшие ему надежду на то, что мальчика, быть может, еще удастся спасти. Он поднял ребенка на руки и перенес легкое, почти воздушное тельце на кровать, на секунду ощутив укол совести, еще живущей где-то в глубине его пьяной души. Но кто же, во имя всего святого, мог причинить его сыну такие страдания?
Удивлению его не было границ, когда он заметил на спине и шее Липки глубокие кровоточащие царапины, словно бы сделанные когтями животного, исполосовавшего кожу ребенка в приступе агрессии. Как же так? По дому бродила неизвестная хищная бестия, а он не слышал? Однако, вспомнив, сколько крепкой бурды он влил вчера в свою неуемную глотку, отец перестал удивляться своей ночной бесчувственности. Досада уступила место стыду и он в порыве горестного раскаяния поклялся небу, что не выпьет больше ни глотка, если оно спасет его Липку и вернет ему здоровье. Хочется верить, что сломленный ударами судьбы отец сдержал бы свое обещание, но, к сожалению, провидение, к которому обращал он свои молитвы, не позволило нам этого узнать, распорядившись его судьбою иначе.
Сначала он хотел было бежать за Стефкой, поскольку сам понятия не имел об уходе за больными, но, вспомнив, что где-то поблизости бродит неведомый зверь, не рискнул оставлять мальчика одного, а потому, завернув сына в одеяло, со всей мыслимой осторожностью понес его в деревню.
Увидев ребенка, добрая Стефка побледнела, а затем, уложив его в постель и поставив на огонь какую-то бурду для обработки ран, сухим голосом велела пустившему было слезу отцу убираться вон и не приближаться впредь к ее дому. Она была уверена, что случившееся – результат его образа жизни и не хотела ничего слушать о каких-то там хищниках, якобы бродящих вокруг его жилища:
"Ступай проспись, тогда и зверей видеть перестанешь! Навел, небось, в дом всякой пьяной нечисти и… Пропади ты пропадом!"
Поняв, что с брызжущей гневными ругательствами раздосадованной Стефкой лучше не спорить, отец опустил глаза и, вздохнув, покорно вышел в двери. Первым его желанием было выпить чего-нибудь и перевести дух, но, вспомнив о своем обещании, он лишь пробормотал что-то нечленораздельное и побрел к своему дому, ставшему ему ненавистным. Никто не смотрел ему вслед и не старался понять его душу, ибо судьба его была всем безразлична.