В ряду некогда великих и сильных мира сего, страдальчески закончивших свою жизнь в тюремных казематах Соловков, далеко не последнее место занимает Петр Андреевич Толстой.
Любимец и наперсник Петра Великого, его ближайший и деятельный сотрудник, первый постоянный русский резидент в Турции, сенатор с чином тайного советника, лейб-гвардии капитан, с 1717 года президент коммерц-коллегии, а с момента образования Тайной канцелярии ее бессменный управляющий, тот самый Толстой, который оказал Петру важную услугу — вывез из Неаполя царевича Алексея, вел следствие по его делу и вместе с другими сановниками империи подписал наследнику смертный приговор, за что был осыпан милостями, получил редкий тогда орден Андрея Первозванного, а позднее и графский титул, — этот государственный чиновник высшего ранга на склоне лет был лишен власти, славы, богатства, отвергнут обществом и отправлен в рубище арестанта в край, куда ворон костей не заносил.
До своего внезапного и глубокого падения П. Толстой как начальник карательного органа крепостнического государства сам визировал бумаги, по которым людей калечили, ссылали в Соловки и в другие отдаленные места. Нам известно, что в декабре 1722 года по указу царя из Тайной канцелярии за подписью П. Толстого был направлен в Соловецкий монастырь князь Ефим Мещерский «за показанные от него противности благочестию»[22]. Характер «противных благочестию» дел, совершенных Мещерским, состоял в том, что он созывал к себе в дом народ и устраивал богомолье не по установленным церковным канонам: начинал службу ударом в стеклянный колокол, который висел у него в горнице, затем кропил водою приходящих, раздавал им хлеб. За эти вольности и новаторство в вопросах веры велено было Е. Мещерского содержать до кончины жизни его «в крепкой тюрьме» и под караулом, чтоб он ни с кем о вере никогда никаких разговоров не имел, лишен был возможности размножать «вымышленную свою прелесть» и совершать «противные благочестию дерзости», но «пребывал бы в покаянии и питаем бы был хлебом слезным…»
Не прошло после этого полных пяти лет, как фортуна изменила Толстому, и вчерашний царедворец вместе с сыном Иваном разделил судьбу Мещерского, превратился в беспомощного и жалкого, убитого горем узника.
6 мая 1727 года архангельскому губернатору Измайлову был направлен «высочайший указ» такого содержания: «Велено Петра Толстого за многие его вины, лиша всех чинов и чести, послать в ссылку в Соловецкий монастырь, и с ним сына его Ивана. И вам, генерал-майору и губернатору, оного Толстого и сына его у посланного гвардии капитан-лейтенанта Лаврова, приняв, послать на судах в Соловецкий монастырь и для караула отправить тамошнего гарнизона обер-офицера, придав ему одного капрала и рядовых двенадцать человек, и велеть им в том монастыре отвесть келью, и содержать его, Толстого, с сыном под крепким караулом, писем писать не давать и никого к ним не допускать, и тайно говорить не велеть, токмо до церкви пускать за караулом же, и довольствовать братскою пищею, и тем посланным за ними офицеру, капралу и рядовым быть бессменно»[23].
12 июня 1727 года Толстых доставили в Архангельск. На следующий день графов отправили на острова, а 18 июня водворили в келью «в добром состоянии».
Причина ссылки П. Толстого и последующего бесцеремонного с ним обращения довольно прозрачно пояснена в манифесте Петра II от 27 мая 1727 года. Манифест оповещал россиян, что в стране «открылись такие мятежники», которые, несмотря на закон Петра I о престолонаследии и духовное завещание Екатерины I, в последние дни жизни императрицы-вдовы, предчувствуя ее близкую кончину, стали вымышлять «злые способы», как бы лишить престола Петра II и выбрать императора «по своей воле». Кучка «изменников и клятвопреступников», оказывается, настойчиво отклоняла сватовство наследника на принцессе Меньшиковой и хотела отправить внука-преобразователя «в чужие края».
Екатерина I воспротивилась этим планам, создала особый «учрежденный суд», которому поручила следствие над «злоумышленниками». Один из организаторов заговора против Петра II П. А. Толстой был приговорен судом к смертной казни. Екатерина I смягчила наказание, заменив смертную казнь ссылкой в Соловецкий монастырь с лишением чинов и богатств[24].
Таким образом, из манифеста можно понять, что в конце царствования Екатерины I с новой силой разгорелась борьба придворных группировок за власть. Меньшиков домогался возведения на престол опекаемого им Петра II. Он собирался женить будущего императора на своей дочери и родственными узами с царствующим домом еще сильнее укрепить свое положение. Меньшиковское нахальство встретило отпор со стороны его вчерашних единомышленников. В частности, П. Толстой воспротивился браку Петра II на дочери главаря «новой» петровской знати. У него был свой кандидат на престол — одна из дочерей Петра I: Анна или Елизавета.
«Полудержавный властелин» пересилил П. Толстого. 82-летний граф был принесен в жертву властолюбия Меньшикова. А последствия победы «светлейшего» уже известны.
В Соловецком монастыре отец и сын Толстые были посажены в тесную, грязную и темную наземную кутузку. Каземат был до того неуютным и сырым, что за полтора года в нем сгнила одежда, которой пользовался П. Толстой. Находилась эта келья на правой, или южной, стороне «святых ворот» в углу и называлась Антоновской тюрьмой.
Общение заключенных с внешним миром строго воспрещалось. К узникам никто, кроме караульного офицера, не мог и не должен был входить. Пища была грубой и несытной.
Учрежденный суд и после ссылки Толстого и его сообщников продолжал существовать. Вся переписка о Толстых шла сюда, минуя другие канцелярии.
Совсем не случайно учрежденный суд заменил местный караул, возглавляемый поручиком Архангельского гарнизонного полка Никитой Кузьминым, и указом от 30 июня 1727 года направил на Соловки лейб-гвардии Семеновского полка лейтенанта Луку Перфильева с двенадцатью солдатами Преображенского и Семеновского полков для принятия Толстых под свою стражу.
Надо полагать, учрежденному суду стало известно, что Соловецкий архимандрит Варсонофий и архангельский губернатор Измайлов из-за преклонения перед высоким саном, облекавшим Толстого в былые времена, мирволили разжалованному и униженному временщику, пытались смягчить тяжесть лишений арестанта, нарушая тем самым правительственный указ. Об этом следовали один за другим два доноса. Инок Гордиян извещал губернскую канцелярию о том, что архимандрит посылал Толстым в каземат напитки в серебряных кубках и даже сам через тайный ход навестил узников.
Второй донос поступил на самого начальника губернии. Подполковник Хрипунов сообщил в столицу, что к нему на квартиру в Архангельск приходили солдаты Михайло Лямов и Григорий Кнышев. Они рассказали, что через караульного офицера Измайлов присылал в келью Толстого «служительницу свою и с нею письмо и гостинцы»[25].
Солдат-доносителей, как водится, под караулом отправили в Москву. В конторе военной коллегии Кнышева и Лямова допрашивали. На вопрос «какие гостинцы Измайлов присылал Толстому и с кем?» солдаты отвечали: «Присланы служительницею, которая в том монастыре была для моления, на двух блюдах под салфетками — на одном хлеб, на другом — лимоны, и те блюда принял у ней поручик и отдал Толстому и при том говорил, что пишет к нему Измайлов, чтоб ему, Толстому, поклониться, и Толстой за те слова и за гостинцы благодарил».
Хотя некоторые детали доноса не подтвердились, игумен и губернатор имели неприятности, а Толстым их покровители оказали в конечном итоге медвежью услугу: строгости усилились.
Учрежденный суд дал лейтенанту Перфильеву инструкцию относительно содержания Толстых. Лейтенант должен был просматривать все письма, приходящие на имя узников, и, не передавая корреспонденцию графам, отправлять ее в Архангельск. Губернская канцелярия являлась транзитным пунктом. Она не имела права вскрывать полученные от караульного офицера пакеты, а обязана была немедленно с нарочным курьером пересылать их в учрежденный суд. Всех подозрительных людей, прибывающих на остров, лейтенант должен был сажать под арест.
24 августа 1727 года Л. Перфильев сменил Н. Кузьмина.
Но оказался ненадежным и столичный караул. Не прошло и года, как он был отстранен. В конце июля 1728 года в монастырь явилась команда из Архангелогородского гарнизона (двенадцать солдат, один унтер-офицер) под начальством капитана Григория Воробьева, которому было приказано принять от Перфильева арестантов и инструкцию, а гвардейцев отправить на берег.
Кроме того, Воробьев должен был арестовать «к следствию некоторого дела» четырех человек: головщика Германа Гостинщика, свиточного бучея Петра Панфилова, отставного Выборгского полка солдата Ивана Герасимова и Емельяна Любимова. Всех их надлежало доставить в губернскую канцелярию, причем Германа Гостинщика приказывалось везти скованным под особым присмотром. С этой целью вместе с Воробьевым прибыла в монастырь специальная команда из шести солдат и одного унтер-офицера. Провести «операцию» Воробьев должен был тайно от Перфильева, не ранее, как через два дня после отъезда лейтенанта с командой. Капитан выполнил возложенное на него поручение. Жаль, что материалы не раскрывают конкретной вины арестованных монастырских людей. Неизвестно также, чем закончилась вся эта история.
В одном из документов соловецкого архива, сочиненном келарем монастыря спустя два года после описанного происшествия, резко осуждается поведение лейтенанта Перфильева, который явился на остров караулить Толстых с изрядным запасом «пиянственного питья», отчего обители «учинялась немалая трата». Дело здесь, конечно, не только в материальном ущербе и даже не столько в нем. Можно предполагать, что нарушения воинской дисциплины неизбежно привели к нарушению правил содержания Толстых, чем пользовались сочувствующие графам монастырские служители. Начальству стало ясно, что Перфильеву и его собутыльникам нельзя доверять такое ответственное дело, как несение караула у каземата «опасного государственного преступника».
Толстые просидели в монастырской тюрьме недолго. Иван умер летом 1728 года, а Петр Толстой — 30 января 1729 года.
Через несколько дней после кончины Толстого-старшего, 2 февраля 1729 года, капитан Воробьев доносил в губернскую канцелярию, что перед смертью Толстой велел отдать «пожитки свои» в казну Зосимы и Савватия для поминовения его. Поскольку в инструкции ничего не говорилось о погребении Толстого, о вещах его и о снятии караула, Воробьев распорядился гроб с телом покойного поставить в холодной комнате под стражей до получения указаний. 5 марта 1729 года губернская канцелярия заслушала доклад Воробьева и решила войти с представлением в Петербург, так как «без повелительного от учрежденного суда указа» она не решалась ответить на запрос караульного офицера.
22 марта 1729 года последовал указ из учрежденного суда: с пожитками Толстого поступить согласно воле умершего, а тело его похоронить в Соловецком монастыре.
Завещанное графом имущество, в числе которого оказалось 16 золотых червонцев, серебряная, медная и оловянная посуда, часы, табакерки, запонки, ветхие шубы лисьи, камзолы, сюртуки, галстуки и другие остатки былой роскоши, было оприходовано по реестру монастырской казной.
Последний казус произошел с похоронами П. Толстого. Получив разрешение, монахи погребли П. Толстого внутри монастырской ограды, на западной стороне Преображенского собора. Это было самое почетное место захоронения в монастыре. Через некоторое время старцы усомнились в правильности своего поступка.
9 мая 1729 года монастырские власти запросили губернскую канцелярию, оставлять ли Петра Толстого в той могиле, в которую он положен, или перенести за ограду на общее монастырское кладбище, где была могила Ивана Толстого. 22 мая 1729 года последовал ответ: «оному телу быть в том месте, где погребено, а за монастырь тела не вывозить»[26].
Могила Петра Толстого находится и поныне на главном дворе кремля у стены Преображенского собора.
Вторым видным сподвижником Петра, испытавшим на себе превратности судьбы и познавшим арестантское житье на Солонках, был сенатор князь Василий Лукич Долгорукий.
Долгорукого свергли с высоты славы и величия не сразу после смерти преобразователя. Он находился в фаворе при ближайших преемниках Петра. Как член Верховного тайного совета, воспитатель и наставник Петра II Долгорукий играл одну из первых ролей в калейдоскопе частых и эфемерных придворных перемен второй четверти XVIII века. Он был душой всех олигархических и тщеславных замыслов рода Долгоруких.
«Жестокое государственное преступление» могущественного сановника империи, за которое он поплатился заточением в соловецкую тюрьму, состояло в том, что Долгорукий от имени кучки родовитой аристократии заставил злую и малообразованную Анну Ивановну подписать кондиции, ограничивающие власть императрицы Верховным тайным советом. Когда через месяц после этого, 25 февраля 1730 года, планы «осьмиричных затейщиков» провалились и силой дворянства было восстановлено неограниченное единодержавие, царица и ее немецкое окружение стали изводить крепостями и казнями русских вельмож, блиставших до этого при дворе, В угоду Бирону истребили целое гнездо князей Долгоруких.
14 апреля 1730 года был обнародован царский манифест, извещавший о преступлениях Долгоруких. Они обвинялись в том, что якобы присвоили себе часть царского скарба, не хранили «дражайшего здравия» Петра II и совершили много иных антигосударственных поступков. В. Л. Долгорукий оказался виновным, кроме всего прочего, в личном оскорблении императрицы, которую будто бы дерзнул «безбожно оболгать» в разных вымышленных им делах и через это вселил в умы и сердца многих подданных подозрение и недоверие к ней. За все это В. Л. Долгорукий был лишен чинов и кавалерии и сослан в свою дальнюю деревню под крепкий караул[27].
Неизвестно, сколько времени содержался под арестом в своем отдаленном селе В. Л. Долгорукий и был ли он там вообще. Похоже на то, что не был.
Манифест 14 апреля означал лишь начало расправы с В.Л. Долгоруким. Ровно через три месяца, 14 июля 1730 года, без всенародного оповещения, по канцелярским каналам, пошел в Архангельск указ царицы из сената на имя здешнего губернатора генерал-лейтенанта Мещерского о ссылке В.Л. Долгорукого в Соловецкий монастырь и инструкция, по которой следовало содержать нового колодника.
Губернатора уведомляли, что из Петербурга Долгорукий отправлен на север под охраной двенадцати солдат, капрала, сержанта и поручика. По прибытии арестанта в Архангельск Мещерский должен был немедленно отправить его в Соловки, выделив для этой цели из местного гарнизона «доброго капитана», двух унтер-офицеров и двенадцать рядовых. На острове Долгорукого повелевалось содержать «в келье под крепким караулом, из которой, кроме церкви, за монастырь никуда не выпускать и к нему никого не допускать».
Заключенному разрешалось писать домой «о присылке к себе для пропитания запасов и о прочих домашних нуждах, а не о посторонних делах». В этом случае можно было давать ему бумагу и чернила, но только сочинять письма он должен был при капитане.
Письма, прошедшие предварительную цензуру, следовало вручать в раскрытом виде начальнику караула, который обязан был повторно внимательно изучать их содержание, после чего можно было запечатывать их и отправлять по почте Мещерскому. Тот, в свою очередь, должен был вскрывать письма, прочитывать и, «буде писано только о тех домашних нуждах, а противного ничего не явится», отправлять по назначению. Письма Долгорукому из дома обязан был распечатывать и первым читать капитан и, если в них были только хозяйственные вопросы, мог передавать арестанту.
От начальника караула инструкция требовала, чтобы он с писем Долгорукому от посторонних лиц, даже самых безобидных, а также с самых невинных ответов узника своим корреспондентам снимал копии и направлял Мещерскому, а губернатор должен был пересылать их в сенат «повсямесяцы». Если же, паче чаяния, в письмах Долгорукого к знакомым обнаружатся места, в которых будет «сумнение какое или противность», капитан обязан был незамедлительно присылать подлинники в сенат, оставляя у себя копии. Появившихся на острове авторов подозрительных писем или почтальонов следовало брать под арест и держать взаперти до получения указа из столицы.
Несмотря на всю жестокость указа 14 июля 1730 года, он создавал все же Долгорукому условия, которых не имели другие соловецкие арестанты, в том числе равные в прошлом князю по положению. В.Л. Долгорукий был единственным известным нам в XVIII веке арестантом, высланным в Соловецкий монастырь с правом переписки. Ему оставили титул и собственность — недвижимую и «крещеную». Находясь в каземате, он мог по своему усмотрению распоряжаться своим имуществом. У всех других ссыльных, поступавших по распоряжению разных ведомств и лиц в арестантское отделение монастыря, отнимали буквально все. Наконец Долгорукому, как впрочем и другим представителям господствующего класса, присланным в монастырь под караул, дозволялось взять с собой прислугу[28]. Крепостные люди должны были страдать вместе со своим барином за его действительные или мнимые преступления.
4 августа 1730 года В.Л. Долгорукого привезли в Соловецкий монастырь и посадили в ту самую тюрьму, в которой до этого сидели графы Толстые.
Доставившая Долгорукого в монастырь команда в составе четырнадцати нижних чинов и одного офицера (капитан Михаил Салтыков) оставалась на острове для несения караула при князе.
Неизвестно, как вел себя бывший вельможа в новой обстановке, но капитан Салтыков вскоре после прибытия на остров нарушил правила монастырского общежития. 8 августа к нему явилась жена с прислугой женского пола и обосновалась на длительное пребывание. Это вызвало протесты архимандрита, но офицер не обращал на них внимания. Тогда келарь монастыря 17 сентября 1730 года направил жалобу самой царице и просил ее повелеть капитану удалить женщин с острова, так как они своим присутствием чинят монастырю «немалое зазрение», а монахам и трудникам от них «всегдашний соблазн».
«Женским вопросом» занялся сенат. 5 октября 1730 года последовал указ высшего правительствующего учреждения, обязывающий капитана Салтыкова не держать в монастыре жену и горничную, а «выслать их вон… понеже во оном монастыре от начала женскому полу жительства не было».
В архиве Соловецкого монастыря и в делах Архангелогородской губернской канцелярии не сохранилось переписки Долгорукого с родными и знакомыми. Думается, что ее и не было. Узник не воспользовался предоставленным ему правом переписки. Все родственники Долгорукого были репрессированы, разбросаны по разным углам огромного государства, и князь по причинам, от него не зависящим, не мог установить с ними письменных связей. Писать знакомым также не было смысла. Этим можно было подвести друзей, навлечь на себя ненужные подозрения и тем усугубить свое и без того нелегкое положение. К тому же тематика дозволенной переписки была, как известно, крайне узкой и ограниченной Долгорукий мог сообщать родным только лишь о своих нуждах в деньгах, одежде, пище, но в этом он как раз не нуждался. Казна ассигновала Долгорукому по одному рублю в сутки кормовых денег и людям его по одному рублю на день с выдачей тех и других на руки князю пополугодно. По тем временам это было более чем приличное жалование. Никто из арестантов не мог мечтать о таких кормовых. На деньги, получаемые вельможным узником, можно было жить, не отказывая себе в вещах первой необходимости, а предметы роскоши не могли интересовать заключенного. На полупустынном острове не расходовали больших сумм даже те, у кого они были. Кроме того, правительственным указом от 2 апреля 1735 года Долгорукому и его слугам, которые считались принадлежностью хозяина, повышался размер и без того немалого денежного довольствия. С 1 июля 1735 года Долгорукий получал кормовые деньги по третям года, в каждую треть по 243 рубля ЗЗ1/3 копейки. Столько же выдавалось его людям. Устанавливался новый порядок выплаты кормовых. Отныне деньги получал караульный обер-офицер на месте, из монастырской казны, и передавал их под расписку узнику, а государство возвращало впоследствии монастырю израсходованную им сумму[29].
Если В.Л. Долгорукий не испытывал на Соловках материальных стеснений, то тюремный режим угнетал князя морально и истощал его физические силы. Он не мог никуда, кроме церкви, выходить из своей камеры. Всякое общение с посторонними людьми (за исключением прислуги) безусловно воспрещалось.
Сенатские указания о полной изоляции столь опасного врага, каким представлялся бироновскому правительству В.Л. Долгорукий, соблюдались тюремщиками-монахами столь пунктуально и с таким завидным усердием, что на этой почве произошел просто-таки курьезный случай. Просидев несколько месяцев в каменном чулане, Долгорукий серьезно заболел. Ему понадобился духовник. Но так как грамота, по которой Долгорукий был прислан в Соловки, запрещала допускать к нему посторонних лиц, то караульный офицер и архимандрит не рискнули самостоятельно разрешить этот вопрос и вошли с особым представлением в губернскую канцелярию, а та, считая себя некомпетентной, обратилась с запросом в сенат. Специальным указом от 29 марта 1731 года сенат разрешил допустить к арестанту отца духовного, но узник выжил, чтобы… позднее сложить свою голову на плахе.
В 70-х годах прошлого столетия архангельский вице-губернатор А. Подвысоцкий опубликовал в местных ведомостях некоторые документы губернского архива по ссылке на север России, в Соловецкий монастырь, и пересказал содержание отдельных дел. Он обнародовал часть материалов о ссылке В.Л. Долгорукого. Но сообщения дилетанта в вопросах истории, каким был Подвысоцкий, содержат в себе грубые фактические ошибки, которые, к сожалению, перешли в работы исследователей, пользовавшихся публикациями вице-губернатора как первоисточником. Подвысоцкий сообщил, например, что в 1731 году, по указу от 23 декабря, Долгорукого вывезли из Соловков в Шлиссельбург[30]. Следующий по времени после Подвысоцкого историк ссылки повторяет это известие[31].
По указу от 23 декабря 1731 года, на который ссылается Подвысоцкий, был заключен в Шлиссельбургскую крепость не Василий Лукич Долгорукий, а другой представитель семейства Долгоруких — фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий[32].
Документальные материалы свидетельствуют о том, что В.Л. Долгорукий сидел в одиночной камере монастырской тюрьмы на Соловках до 1739 года.
3 декабря 1737 года появился какой-то правительственный указ о содержании Долгорукого в соловецком остроге. Он был столь срочным и секретным, что, несмотря на зимнее время и прекращение навигации, губернская канцелярия направила в монастырь солдата Василия Жданова. 20 декабря 1737 года В. Жданов выехал из Архангельска. 1 января 1738 года важные государственные пакеты были вручены поручику Петру Годомскому — начальнику команды, охранявшей В.Л. Долгорукого. В конце августа 1738 года В.Л. Долгорукий давал в соловецком каземате объяснение по делу своего крепостного Я. Демидова[33].
Трагическая развязка наступила неожиданно. Бироновские следователи «выявили» ранее не раскрытые новые вины за Долгоруким. Вследствие этого В.Л. Долгорукого вывезли из Соловецкого монастыря, повторно судили вместе со всеми родичами и в 1739 году казнили в Новгороде отсечением головы, о чем оповестил россиян правительственный манифест от 12 ноября 1739 года[34].
Так закончилась жизнь одного из «птенцов гнезда Петрова», видного государственного деятеля эпохи преобразований XVIII века, соловецкого колодника Василия Лукича Долгорукого.
В 1738 году по доносу матроса Федора Балашева у одного его сослуживца нашли письмо такого содержания: «Князю тьмы! Покорно тебя прошу о неоставлении меня обогащением деньгами, ибо я обнищал и дабы ты меня не оставил, прислал бы ко мне служебников своих, понеже я буду ваш, когда буду во Иерусалиме, и работать тебе завсегда готов, и отрекся своего бога, — точно как мне и куды повергнуть крест христов».
Автором этого политического памфлета был 18-летний матрос Российского флота Никифор Куницын. Солдатский сын Куницын обучился грамоте в славяно-российской школе и в полку, где проходил службу, выполнял обязанности писаря.
С допроса, произведенного под пыткою, Куницын был брошен в застенок. Так начались «хождения по мукам» юного моряка, продолжавшиеся без перерыва более 27 лет — до 31 декабря 1765 года (дата смерти Куницына).
После пятилетнего заключения власти решили, что самым подходящим «смирительным домом» для критически мыслящего матроса может быть Соловецкий монастырь, и направили его туда навсегда в каторжные работы.
В 1743 году последовал указ синода соловецкому архипастырю: «Матроса Никифора Куницына за богоотступное своеручное его письмо, какое писал ко князю тьмы, содержать в вечных монастырских до смерти его никуда неисходных трудах и чтоб за такое его тяжкое перед богом согрешение во всю свою жизнь приносил господу богу покаяние, приходя с работы в церковь ко всякому славословию по вся дни»[35].
В Архангельск Куницына привезли «заклепанным в кандалы» и до отправки на остров посадили в караульный дом на Соломбальской верфи. Весной у посадского человека, холмогорца Семена Петухова, было ряжено (нанято) судно, и узника отправили на Соловки. Инструкция предписывала конвою держать Куницына в пути «под крепким караулом… и никакого послабления ему не делать, дабы на водяном пути не мог учинить над собой какого страху».
14 июня 1744 года Куницына сдали монахам. Как это делали со всеми арестантами, у матроса по реестру приняли его небогатый скарб. Среди вещей нового ссыльного оказалась медная чернильница. Платье и обувь Куницына отдали на хранение в кладовую, а соучастницу «богомерзких поступков» матроса отправили на Большую землю. Куницын был единственным из всех соловецких арестантов, который привез на каторгу письменные принадлежности.
В первый год пребывания в монастыре Н. Куницын по неосторожности чуть было не натворил беды. Он бросил непогашенной свечу. Счастливый случай предотвратил неизбежный пожар. По этому поводу матросу пришлось давать письменное объяснение.
В последующие годы Н. Куницын принес монастырским старцам немало хлопот. Матрос оказался менее смирным, чем многие его товарищи по несчастью. Бунтарский дух жил в нем. Н. Куницын не раз протестовал против несправедливости, вслух осуждал соловецких святош и крохоборов, за что несколько раз был штрафован на монастырском «лобном месте». В архивохранилищах находятся восемь различных дел с жалобами монастыря на строптивого матроса, который «властям нагло некую напрасную обиду поношением учинял».
В 1747 году Куницын при народе отругал и высмеял архимандричьего прихвостня, старосту дьячьей службы Арсения Арефьева, а без свидетелей нанес ему «оскорбление действием»: ударил рукою в грудь «весьма крепко»[36].
Выступал Н. Куницын и как агитатор: ходил по кельям ссыльных и бранил «поносными речами» архимандрита. Матрос вовлек в «непристойные разговоры» о монастырской верхушке других ссыльных — Афанасия Кискина и Федора Васильева. Когда об этом стало известно монахам, на арестантов, замешанных «в поношении главного властелина», посыпались новые репрессии.
А. Кискина определили в тягчайшие кузнечные труды, а Ф. Васильева хотя и оставили на прежней работе в поварне, но старостам обеих служб сделали устное назидание и взяли с них подписку о том, что они не будут разрешать «преступникам» собираться компаниями, запретят им встречаться и разговаривать, а также полностью изолируют ссыльных от работных людей.
Самое строгое предупреждение было сделано Куницыну. Особым приказом матросу напоминали, чтоб он «свою церковную головщичью должность исправлял по монастырскому чиноположению, как и прочие искусно исправляют, и никуда бы как по кельям, так и по службам для бездельных разговоров не ходил и пустых сплетней не произносил бы, как… ныне… ходил по монастырю и по службам, рассеивая пустые речи на властелина». За ослушание приказ угрожал Куницыну жестоким наказанием[37].
Старосты дровяной, кожевенной, поваренной, конюшенной, хлебной и других служб, где работали ссыльные, по требованию властей дали следующую подписку: «Обязуемся надзирать и надсматривать, чтоб оные ссыльные ни с кем компаний не водили и разговоров не чинили и в другие службы не допускать, а наипаче ссыльного матроса Никифора Куницына в службы не пускать и разговоров никаких ни с кем ему не чинить, понеже ныне в некоторых бездельных речах и сплетнях оказался виновен. А ежели кто в которой службе оных ссыльных и Куницына кроме своей службы определенной будет приглашать и с ними компанию и разговоры чинить, о том старостам докладывать властям и в соборной кельи».
В связи с пропагандистской деятельностью Куницына был издан специальный приказ по монастырю, запрещающий всякие хождения ссыльных на территории крепости, а тем более выход их за ограду. Солдатам было приказано: «Ежели ссылочные днем или по ночам будут к кому в кельи ходить, таковых по выходе брать под караул, сажать на цепь и докладывать властям».
Пуще всего монахи опасались того, что ссыльные найдут общий язык с монастырскими трудниками и вместе с ними «учинят бунт» или массовый побег. Все представители монастырской администрации, монахи и караульные солдаты обязаны были зорко следить, чтобы «ни через какой случай с работными ссылочные согласия не имели…»
Перечисленные меры строгости в соединении с широко развитой системой шпионажа вынудили Н. Куницына прекратить устную агитацию против хозяев духовной общины.
В середине 60-х годов Куницын избрал другой метод выражения недовольства порядками, царившими на Соловках. С 24 июля 1765 года матрос перестал ходить на работу и в церковь, ссылаясь на слабость своего здоровья. Как вскоре выяснилось, это была симуляция.
26 июля 1765 года по приказу архимандрита Досифея солдат Федор Ястребский произвел внезапный обыск в помещении ссыльного. Трофеями осмотра были отобранные у Куницына два письма, сочиненные им в дни мнимой болезни.
Письма дошли до нас. Первое из них не представляет большого интереса. Оно содержит предложения о некоторых церковных реформах и предназначалось к подаче в синод.
Второе прошение было адресовано царице. В нем измученный узник излил свою душу, рассказал о своей жизни и горестях. Куницын писал, в частности, что за 21 год изнурительных работ в монастыре он пришел «в крайнее изнеможение» и больше тягостен, ему определенных, сносить не может. Считая, что за «богопротивное письмо», написанное «в самых юностных летах», он уже отбыл незаслуженно тяжелое наказание, Н. Куницын просил освободить его из монастыря.
Архимандрит Досифей сообщил в синод об этом происшествии. Одновременно он уведомил начальство, что «за такое его, Куницына, упрямство, нехождение в церковь и за сочинение таковых писем велено Ястребскому при собрании ссылочных людей учинить матросу наказание, дабы и другие, смотря на то, чинить так не дерзали». Н. Куницына высекли палками.
Во время варварской экзекуции Куницын при стечении народа объявил за собой слово и дело, за что был посажен «под особливый караул, где и поныне содержится».
Соловецкий тюремщик сделал следующий вывод: «Да и впредь от него доброго состояния быть нечаятельно, кроме таковых же непорядочных поступков». При такой аттестации Куницын обречен был на пребывание в монастыре до кончины дней своих. Этого «божьи слуги» и добивались. Они стремились закрепить за собой и увековечить право на эксплуатацию труда ссыльных и заключенных.
Кроме изложенного, в доношении Досифея в синод содержалась еще и такая просьба: «Не повелено ль будет впредь содержать его, матроса, в тюрьме безысходно, чтоб и впредь ему таких — не принадлежащих до его писем сочинять и через то рассеивать на соблазн прочим было невозможно»[38].
7 ноября 1765 года последовал новый правительственный указ в отношении Куницына: содержать по-прежнему матроса в тяжких трудах, заставлять ходить в церковь, не давая ему ни чернил, ни бумаги, а если «будет чинить предерзости», — заключить в тюрьму.
Н. Куницын не дождался этого указа. Замученный монахами и 22-летней каторгой, он умер в тюрьме в последний день 1765 года.
По указу Елизаветы от 4 декабря 1752 года был сослан в Соловецкий монастырь содержавшийся до этого в тайной конторе крестьянин Краснослободского уезда дворцового села Ишеева Василий Щербаков. В решении не раскрыт характер преступления Щербакова против власть имущих. Отмечено лишь, что он «явился в немаловажной вине и дабы от него впредь каковых важных продерзостей произойти не могло и того ради оного Щербакова кроме объявленного Соловецкого монастыря в другое место послать невозможно»[39].
В. Щербакова выслали в монастырские труды вечно, на пожизненную каторгу Перед отправкой из Москвы крестьянина нещадно высекли кнутом в конторе канцелярии тайных розыскных дел. До Сумского острога, куда колодник прибыл 24 декабря, его везли скованным в ручные и ножные кандалы под охраной. На остров арестант прибыл в лаптях, имея в кармане денег четверть копейки.
В монастыре Щербакова содержали за решеткой закованным в железа, под крепким караулом.
По указу правительства Щербакова следовало посылать в тяжелые кузнечные труды. Днем, на время работы, руки ему расковывали, а с ног кандалы никогда не снимали. Монастырская пища Щербакову полагалась только в том случае, если будет занят в кузнице, а «ежели не станет работать, то и не кормить». Пусть, мол, питается подаянием богомольцев. Арестанту «великодушно» разрешали просить милостыню, но при непременном условии — не вступать ни в какие разговоры с подателями.
Содержание указа заставило призадуматься даже видавших виды соловецких душителей свободной мысли, так как ясно было, что по состоянию здоровья Щербаков не может работать в кузнице, а милостыню ему никто не давал. Каторжник был обречен на голодную смерть. Чтобы этого не произошло, монахи осмелились нарушить рекомендации властей и направили арестанта в поваренную службу. Не кормить же даром!
На примере дела В. Щербакова ясно виден классовый характер карательной политики самодержавия. Дворянина-смертоубийцу А. Жукова, совершившего тягчайшее уголовное преступление (совместно с женой убил мать и сестру), сослали в Соловецкий монастырь вместе с его слугами «в сносные по силе его труды»[40]. Находясь в монастыре, он торговал своими крепостными.
Привезенному на Соловки в ссылку в 1759 году помещику П. Салтыкову дали для услуг крепостного Игнатия Рагозина, приказав ему быть при своем господине «безысходно». Через три года П. Салтыков, присланный «до кончины живота его», был помилован и освобожден[41].
Высланного в монастырь в 1783 году подпоручика А. Теплицкого (предписано было употребить в самые тяжкие работы, какие только найти можно на острове, и заставить его зарабатывать пропитание трудом, но избалованный барчук вел себя надменно и дерзко. Гроза арестантов архимандрит ограничивался констатацией того факта, что Теплицкого нельзя заставить выполнять не только трудную работу, но и «самую легкую, то есть и щипания какого принудить не можно». На острове «маменькин сынок» освоил «специальность» фальшивомонетчика и совместно со своим другом (тоже дворянином) П. Телешовым стал делать оловянные рублевые монеты, за что из Соловков был выслан по суду в Иркутскую губернию[42].
Совершенно беспомощными оказались хозяева острова перед ссыльным камер-лакеем А. Слитковым, появившимся в монастыре в 1748 году. Слитков пьянствовал, безобразничал, наводил свои порядки в монастыре, бил монахов. Следовало ожидать, что каратели найдут управу на Слиткова. Увы, этого не случилось. Монастырские старцы не могли придумать ничего, кроме обращения в тайную канцелярию с просьбой защитить их от оскорблений и побоев «сиятельного» арестанта[43].
По-иному вели себя судьи и исполнители приговоров с ссыльными и заключенными из народа. Крестьян и горожан калечили: вырезали языки, вырывали ноздри, нещадно избивали кнутами, плетями, шелепами, ссылали не просто в труды, а с неизменной пометкой «в тягчайшие до кончины живота его труды».
На монастырской каторге Щербаков умудрился написать тетрадь, которая была обнаружена 28 сентября 1759 года и расценена как «суеверная, богопротивная и важная». По признанию автора, тетрадь была написана им в чулане и подброшена во двор, чтобы другие ознакомились с ней.
Приходится сожалеть, что в делах нет сочинений — Щербакова. Они были отправлены в канцелярию тайных розыскных дел. По всей вероятности, в сочинениях В. Щербакова, признанных правительством «воровскими», говорилось о несправедливости существующего социального строя, при котором труженик ничего не имеет, а живущий за его счет утопает в изобилии. Такие рассуждения могли быть заключены в религиозную оболочку. Поэтому духовные лица называли сочинения крестьянина «суеверными и богопротивными».
После «штрафования плетьми» у Щербакова взяли письменную клятву такого содержания: «1759 года, сентября 29 дня, в соборной келье Соловецкого монастыря присланный при указе ссыльный Василий Щербаков подписуется в том, что впредь ему никаких бездельных и непристойных писем отнюдь или тайно или явно не писать (как то учинил, писал некоторую тетрадь своею рукою, за что и наказан). И ежели впредь явится в таковом же письме и в том от кого изобличен будет и за то повинен монастырскому жестокому наказанию»[44].
Когда столица узнала, что в монастыре Щербаков сочиняет «злодейственные воровские тетрадишки», появился новый указ от 2 мая 1760 года, повелевавший смотреть за арестантом прилежно, чтоб он больше сочинительством не занимался, чего ради «пера, чернил, бумаги, угля, бересты и прочего, к письму способного, отнюдь бы при нем не было и оного ему не давать».
Однако страсть к письму оказалась у Щербакова сильнее боязни новых репрессий. 30 октября 1764 года у арестанта опять было обнаружено несколько тетрадей, чернильница, сальные свечи. После этой находки и без того горькая жизнь монастырского каторжника стала невыносимой. Ссыльного с пристрастием допрашивали. Есть подозрение, что его пытали. Монастырская тюрьма и ее режим сделали свое дело. В ведомости соловецких арестантов за 1769 год против имени Василия Щербакова помечено «умре».
Первые ссыльные и заключенные украинцы появляются в Соловецком монастыре в начале XVIII века. Это были люди из окружения Кочубея и Искры. Известно, что за донос на Мазепу, который следователи признали «лукавым», хотя на самом деле он был справедливым, генеральный судья и полтавский полковник были казнены, а соучастников доносителей — священника Ивана Святайло, его сына и чернеца Никанора — отправили в 1708 году в «страну медведей и снегов».
Когда же осенью 1708 года Мазепа перешел в расположение шведских войск и стало ясно, что для политического доноса на гетмана были основания, в ссылку в Сибирь, в Архангельскую губернию и на Соловки отправили мазепинцев[45].
Из заточенных в первой четверти XVIII века в соловецкие казематы украинцев наибольшее внимание привлекает к себе один человек, непосредственно не принадлежавший к двум упомянутым категориям лиц, но имевший прямое отношение к делу об измене Мазепы. Это Захар Петрович Патока.
В архиве Ленинградского отделения института истории находится дело «О ссыльном черкашенине, который содержится в Соловецком монастыре в тюрьме». Оно включает грамоты о Патоке из коллегии иностранных дел и синода.
Синодальный приговор датирован 20 мая 1721 года. Приведем его: «Великого государя-царя и великого князя Петра Алексеевича, всея великия и малыя, и белыя России самодержца указ из святейшего правительствующего синода Соловецкого монастыря архимандриту Варсонофию.
Сего мая 19 дня в святейший правительствующий синод из государственной коллегии иностранных дел в доношении написано: по его де великого государя указу, по доношению из оной коллегии, приговором правительствующего сената решено малороссиянину Захару Патоке за неправые его о великих делах доношения вместо смертной казни учинить — вырезать язык и сослать в Соловецкий монастырь в заточение в Корожанскую тюрьму вечно. И та казнь ему, Патоке, учинена… И сего же мая в 19 день по его великого государя указу и по приговору святейшего правительствующего синода велено тебе, архимандриту, оного малороссиянина Патоку, как пришлется из государственной коллегии иностранных дел в Соловецкий монастырь, принять и содержать его в Корожанской тюрьме в заточении вместо смерти вечно»[46].
Вслед за синодальной бумагой полетела в Соловецкий монастырь депеша из коллегии иностранных дел от 10 июня 1721 года за подписью самого барона П. Шафирова. В новой грамоте предписывалось соловецкому архимандриту: «И ежели он, — Патока, сидя в тюрьме, станет кричать за собою какое наше государево слово и дело, и таких произносимых от него, Патоки, слов не слушать для того, что он, Патока, доносил о многих великих и важных делах, а потом перед сенатом повинился, что то все затевал напрасно. И показал он при том о себе, как и другие о нем при следовании дела показали, что он человек сумасбродный и часто бывает в беспамятстве и говорит то, чего и сам не знает, и для того он, по приговору сенатскому, от смертной казни освобожден».
Нужно полагать, что у государственного подканцлера были серьезные основания давать такие наставления соловецким инквизиторам.
В 1724 году последовал донос: Патока якобы говорил монаху Дамаску о том, что он сослан в монастырь без указа царя и хотел объявить царю о злоумышленном деле на его здоровье. Вследствие этого правительство указом от 22 мая 1724 года обязывало губернскую канцелярию допросить «гетманского генерального писаря». Монаха Дамаска велено было прислать в Преображенский приказ при любых показаниях колодника.
Для разбора кляузного дела архангельский вице-губернатор Ладыженский направил в Соловки прапорщика Ивана Резанцева. 22 июня 1724 года губернский следователь допрашивал Патоку в Корожанской башне. Разговор происходил наедине, без свидетелей, с глазу на глаз.
Результаты допроса Резанцев представил Ладыженскому, а тот, в свою очередь, переслал протокол следствия, скрепленный подписью узника, в Петербург. Вот что выяснилось: на допросе Патока показал, что он вовсе не генеральный писарь, за кого его принимают, а только писарь из Лубен. С соловецким монахом Дамаском «никаких слов не говаривал». Вместе с тем узник признался, что 8 февраля 1724 года «после святой литургии» он «кричал всенародно слово и дело, именно о измене и бунте на господ графа Гавриила Ивановича Головкина и барона Петра Павловича Шафирова». В тот же день это же слово и дело кричал «на вышеупомянутых господ» в трапезе при городничем монахе Никаноре и караульном солдате Григории Рышкове, а «какое слово и дело, то явит самому императорскому величеству»[47].
Можно было ожидать, что столица даст ход этому делу. Обычно она оперативно реагировала на менее важные политические доносы. Всегда бывало так: стоило кому-нибудь сообщить, что такой-то человек произнес слово и дело, как моментально, не разбирая, справедливый донос или клеветнический, хватали оговоренного в вместе с изветчиком отправляли в губернскую канцелярию для предварительного дознания, а оттуда в печально знаменитый Преображенский приказ, который ведал политическим сыском на территории всего государства.
На этот раз традиционный порядок был нарушен. Правительство распорядилось оставить публичное «блевание» Патоки 8 февраля 1724 года без последствий. Это кажется странным и трудно объяснимым. Вообще в деле Патоки много загадочного. Неясно, например, почему сенат, признав Патоку неуравновешенным, душевно больным, по временам впадающим в беспамятство, велел отрезать ему язык, замуровать в ужасную Корожанскую тюрьму и не слушать произносимого им слова и дела государева. Такую тяжкую уголовную кару мог навлечь на себя лишь человек, знавший важные секреты и способный к разглашению их.
Из документальных материалов видно, что Патока еще перед тем, как у него вырезали язык, «паки крыча, сказывал за собой великие дела (какие именно — неизвестно. — Г. Ф.), но того у него, по приговору сенатскому, ради его вышеписанного же сумасбродства и ложных доношений, не принято»[48].
Нам представляется вполне основательным предположение П. Ефименко о том, что Патока раскрыл перед сенатом известные ему тайны относительно графа Головкина, барона Шафирова и других высокопоставленных сановников империи[49].
Не секрет, что в бурные годы преобразований первой четверти XVIII века многие видные государственные мужи, в том числе такие, как Меньшиков, Головкин, Шафиров и другие, были нечисты на руку. В литературе неоднократно раздавались голоса о том, что руководитель дипломатического ведомства и его заместитель знали о готовящейся измене Мазепы и молчаливо одобряли коварные замыслы «украинского ляха» потому, что получали от него взятки, которыми округляли свое «скромное» государево жалование. Так что Патока в этом отношении не одинок. Произнесенное им в монастыре слово и дело об измене и бунте Головкина и Шафирова не может вызвать большого удивления. Очевидно, Патока, по характеру своей работы связанный с перепиской всякого рода деловых бумаг, как и другие представители «канцелярского воинства» (Орлик, Глуховец, Кожчицкий), располагал кое-какими сведениями об измене гетмана и участии, прямом или косвенном, в мазепинском заговоре петербургских вельмож.
Шафирову и ему подобным нужно было заставить своего обличителя замолчать. Поэтому Патоке перед отправкой в Соловки отрезали язык. Но жестокое наказание не достигло цели. Искатель справедливости, неугомонный казачий писарь из Лубен даже без языка сумел крикнуть всенародно слово и дело государево на Головкина и Шафирова. Замешанные в заговоре Мазепы дельцы не исключали такой возможности. Они были предусмотрительными людьми. Начальнику соловецкой тюрьмы предписывалось не обращать внимания на произносимые несчастным узником слова, но местные «блюстители порядка» не проявили должной сообразительности.
Архангелогородская губернская канцелярия всегда, как известно, отличавшаяся пунктуальным выполнением инструкций центра о содержании секретных арестантов, на этот раз перестаралась в своем усердии. Невольные свидетели происшествия 8 февраля 1724 года монах Никанор и солдат Рышков, слышавшие «блевание» Патоки, распоряжением губернской канцелярии были брошены в застенок.
Однако Петербург распорядился предать забвению дело Патоки, а самого писаря держать по-прежнему в башенном каземате под крепким караулом. Пришлось выпустить на свободу свидетелей слова и дела, объявленного арестантом Корожанской башни. Перед Никанором и Рышковым распахнулись двери тюрьмы, в которой они просидели без всякой вины более года.
Местные власти не ожидали такого решения. Их недоумение понятно. Распоряжение высшего начальства было беспрецедентным.
Губернская канцелярия заключила, что Захар Патока хорошо известен правительству как неуемный ябедник и сутяга, одержимый страстью к политическим доносам. Но с точки зрения историка русско-украинских взаимоотношений действиями Патоки руководили благие намерения и патриотические побуждения. Писарь из Лубен осуждал авантюру предателя интересов своего народа Мазепы, хотел раскрыть перед стоящими у власти известные ему тайны батуринского заговора и назвать имена русских пособников «украинского ляха».
Приходится сожалеть, что Патоке не удалось осуществить своего замысла. Можно думать, что сведения, которыми он располагал, обогатили бы наши знания о заговоре Мазепы, казачьей старшины и близких к гетману лиц.
Захар Петрович Патока был замучен монахами и унес с собой известные ему секреты.
Еще немало сынов «плодовитой матки казацкой» заключали в себе в XVIII веке стены Соловецкой крепости, но самым известным среди них был Петр Иванович Кальнишевский — последний кошевой Запорожской Сечи. Он занимал свой пост с 1765 года до самой ликвидации «казацкого государства», то есть десять лет подряд, чего до тех пор в коше «из веку веков не бывало».
За спиной Кальнишевского стояла казачья старшина, ставленником которой он был. Выходец из дворянского рода, лично богатый человек[50], Кальнишевский верой и правдой служил русскому правительству, хотя межевые тяжбы царизма с выборным правительством Сечи в последние десятилетия существования коша осложняли взаимоотношения сторон.
Были, конечно, доносы и на Кальнишевского. В «просвещенный» век Екатерины, когда доносы поощрялись правительством и общество было заражено ими, никто не мог быть застрахованным от обвинений в государственном преступлении.
В январе 1767 года полковой старшина Павел Савицкий собственноручным письмом ставил в известность Петербург, что кошевой атаман вместе с войсковым писарем и войсковым есаулом готовятся в ближайшие месяцы изменить России, коль скоро не решатся в пользу коша пограничные споры. Если верить доносителю, высшая старшина уже договорилась «выбрать в войске двадцать человек добрых и послать их к турецкому императору с прошением принять под турецкую протекцию».
Насколько позволяют судить материалы, правительство не дало движения этому документу. Оно считало его клеветническим и не сомневалось в преданности кошевого. Мы «никогда наималейшего сомнения иметь не могли о вашей со всем войскам к нам верности», — писала Екатерина II Кальнишевокому 19 декабря 1768 года[51]. Поэтому никто не подвергался предварительному дознанию по доносу Савицкого. Кошевому никогда не ставилась в вину подготовка государственной измены. Он так и умер, не зная о доносе Савицкого. Донос сдали в архив и, как несправедливый, вложили в папку, в которой подшиты распоряжения 1801 года о даровании Кальнишевскому свободы.
Вместе с запорожским войском Кальнишевский сражался с крымскими татарами и турками в русско-турецкой войне 1768-1774 годов. За храбрость он был награжден в середине кампании золотой медалью, осыпанной бриллиантами, а войску запорожскому объявлена благодарность.
Никто иной, как Г. Потемкин, за три года до падения Сечи, в котором он сыграл такую роковую роль, свидетельствовал свое уважение и любовь войску запорожскому, подчеркивал свою всегдашнюю готовность находиться в услужении «милостивого своего батьки», как называл он льстиво кошевого.
В 1772 году Потемкин разыграл такой фарс: он попросил Кальнишевского записать его в казаки, что было с охотой исполнено.
Не скупился на комплименты кошевому новороссийский генерал-губернатор и в дни победоносного окончания войны. «Уверяю вас чистосердечно, что ни одного случая не оставлю, где предвижу доставить каковую-либо желаниям вашим выгоду, на справедливости и прочности основанную», — так писал Потемкин Кальнишевскому 21 июня 1774 года. Не прошло после этих велеречивых излияний и года, как Сечь, по распоряжению того же Потемкина, была разрушена, а кошевой арестован.
4 июня 1775 года сильный отряд под начальством П. А. Текеллея нежданно-негаданно нагрянул на Сечь и разорил ее. Кошевой атаман Кальнишевский, войсковой писарь Глоба и войсковой судья Головатый были пленены и взяты под стражу, а имущество их, так же как и войсковое, подвергнуто описи.
3 августа 1775 года был издан указ Екатерины II, в котором объявлялось, что «Сечь Запорожская вконец уже разрушена, с истреблением на будущее время и самого названия запорожских казаков, не менее как за оскорбление нашего и. в. через поступки и дерзновения, оказанные от сих казаков в неповиновение нашим высочайшим повелениям»[52].
О Кальнишевском манифест умалчивал. После ареста кошевой исчез неведомо куда. Никто не знал — ни родственники, ни друзья, где находится Кальнишевский и жив ли он вообще.
Казацкие песни намекали, что кошевой отправлен на жительство на Дон. Потомки сечевиков сложили предание, что Кальнишевский бежал из-под ареста в Турцию, там женился, имел сына[53].
Только спустя столетие после трагедии, разыгравшейся на нижнем Поднепровье в 1775 году, в печать проникли первые сведения о дальнейшей судьбе Кальнишевского.
Известный русский историк народнического направления П.С. Ефименко, находясь в ссылке в Архангельской губернии, летом 1862 года случайно разговорился с крестьянами беломорского села Ворзогоры. К удивлению и удовольствию историка местные старожилы рассказали ему, что в начале XIX века в Соловецком монастыре был заключен какой-то кошевой атаман, которого они сами видели. Больше ничего вразумительного крестьяне сообщить не могли, но и того, что сказали, было достаточно. Ефименко напал на след Кальнишевского.
В 1863 году в архиве Архангелогородской канцелярии Ефименко отыскал «Дело по сообщению государственной военной коллегии конторы об отсылке для содержания в Соловецкий монастырь кошевого Петра Кальнишевского, июля 11 дня 1776 года»[54].
В 1875 году в ноябрьской книжке «Русской старины» ученый печатает статью «Кальнишевский, последний кошевой Запорожской Сечи»[55].
В публикации переданы рассказы поморских крестьян и вместе с тем впервые документально доказано, что после разрушения Новой Сечи Кальнишевский никуда не бежал, а был выслан на Соловки, где провел в одиночном заключении многие годы и умер.
Как историк-прагматист Ефименко не ставил своей задачей выяснить причины ссылки Кальнишевского, условия заточения его в монастырь, причины последовавшего в начале XIX века «помилования». Он ограничился тем, что сообщил читателям установленный им бесспорный факт: после падения последнего коша Кальнишевский был выслан в Соловецкий монастырь и там погиб.
Попытаемся восполнить пробелы статьи П.С. Ефименко.
После ареста Кальнишевского вместе с писарем и судьей войсковыми отправили в Москву и посадили всех троих в конторе военной коллегии до окончательного определения их дальнейшей участи.
Правительство не хотело судить последних представителей Сечи Запорожской. Оно решило рассчитаться с ними бесшумным административным путем. Такие методы расправы с опасными врагами вполне устраивали царизм. Беззаконие не смущало его.
Г.А. Потемкин, некогда ревностный «почитатель» Кальнишевского, а сейчас столь же ревностный его ненавистник, сформулировал обвинительное заключение с галантностью, столь ему свойственной. Приведем этот документ полностью ввиду его несомненного и выдающегося интереса:
«Всемилостивейшая государыня!
Вашему императорскому величеству известны все дерзновенные поступки бывшего Сечи Запорожской кошевого Петра Кальнишевского и его сообщников судьи Павла Головатого и писаря Ивана Глобы, коих вероломное буйство столь велико, что не дерзаю уже я, всемилостивейшая государыня, исчислением оного трогать нежное и человеколюбивее ваше сердце, а при том и не нахожу ни малой надобности приступать к каковым-либо исследованиям, имея явственным доводом оригинальные к старшинам ордера, изъявляющие великость преступления их перед освященным вашего императорского величества престолом, которою, по всем гражданским и политическим законам заслужили, по всей справедливости, смертную казнь. Но как всегдашняя блистательной души вашей спутница добродетель побеждает суровость злобы кротким и матерним исправлением, то и осмеливаюсь я всеподданнейше представить: не соизволите ли высочайшим указом помянутым преданным праведному суду вашему узникам, почувствовавшим тягость своего преступления, объявить милосердное избавление их от заслуживаемого ими наказания, а вместо того, по изведанной уже опасности от ближнего пребывания их к бывшим запорожским местам, повелеть отправить на вечное содержание в монастыри, из коих кошевого — в Соловецкий, а прочих — в состоящие в Сибири монастыри, с произвождением из вступившего в секвестр бывшего запорожского имения: кошевому по рублю, а прочим по полуполтине на день. Остающееся же затем обратить, по всей справедливости, на удовлетворение разоренных ими верноподданных ваших рабов, кои, повинуясь божественному вашему предписанию, сносили буйство бывших запорожцев без наималейшего сопротивления, ожидая избавления своего от десницы вашей и претерпев убытков более нежели на 200000 рублей, коим и не оставлю я соразмерное делать удовлетворение, всемилостивейшая государыня.
Вашего императорского величества верно
всеподданнейший раб князь Потемкин.
На подлинном подписано собственной е. и. в. рукою тако:
«Быть по сему».
14 мая 1776 года Царское Село»[56].
8 июня 1776 года правительственный сенат уведомил синод о докладе Потемкина и высочайшей конфирмации, подписанной на нем. Со своей стороны сенат предписал объявить Кальнишевскому и его товарищам указ и немедленно разослать арестованных по местам заключения: кошевого — в Соловецкий монастырь, а Глебу и Головатого — в дальние сибирские монастыри «под строжайшим присмотром от одного места до другого военных команд». Мало того. Потемкин предложил синоду указать монастырским властям, чтобы «содержаны были узники сии безвыпускно из монастырей и удалены бы были не только от переписок, но и от всякого с посторонними людьми обращения».
Воспитанные в духе послушания, синодальные старцы направили 10 июня 1776 года тобольскому архипастырю Варлааму и настоятелю Соловецкого монастыря Досифею указы, обязывающие поступать с арестантами так, как в ведении сената предписано.
Особую «заботу» проявили о «главном преступнике» — бывшем атамане низового запорожского войска. Начальнику соловецкой тюрьмы предложили «посылаемого туда узника содержать за неослабным караулом обретающихся в том монастыре солдат».
25 июня 1776 года Кальнишевского вывезли из Москвы в Архангельск. Конвой состоял из семи человек: секунд-майора первого Московского пехотного полка Александра Пузыревского, унтер-офицера и пяти рядовых. Военная контора дала Пузыревскому наставление, чтобы он «содержал арестанта в крепком присмотре и во время пути от всякого с посторонними сообщения удалял».
11 июля 1776 года Кальнишевского доставили в Архангельск, а оттуда на нанятом у купца Воронихина за двадцать рублей судне перевезли в Соловки и сдали архимандриту на вечное заточение. В подмогу караулу архангелогородский губернатор Е. Головцын нарядил из губернской роты сержанта и трех рядовых, которых разрешал оставить постоянно в монастыре для охраны каземата бывшего кошевого, если Досифей сочтет возможным и необходимым сделать это.
Помощь Головцына караульными Досифей отверг решительно и не совсем вежливо. Сержант с тремя солдатами был отправлен обратно в Архангельск. Архимандрит не собирался делиться с губернатором лаврами тюремщика Кальнишевского. Свое поведение Досифей оправдывал ссылкой на синодальный указ, предписывавший ему содержать «былого атамана» под охраной монастырских солдат.
П. Ефименко полагает, что перевозкой имущества Кальнишевского из Москвы до Архангельска занято было шесть подвод из девяти, составлявших поезд Пузыревского. Такое заключение биограф Кальнишевского вывел на основании следующей фразы из письма майора к Головцыну: «При отправлении ж меня от той конторы (из Москвы. — Г. Ф.) лошадей дано было для меня три, унтер-офицеру и трем рядовым — три ж, а затем оставшие два человека находились при арестанте, под которым было тоже три лошади». В данном случае исследователь весьма произвольно обращается с документами и делает вывод, который не вытекает из содержания материалов. Если следовать логике Ефименко, то нужно будет сказать, что на трех телегах везли мундиры майора.
На самом деле войсковые ценности и все личное имущество кошевого было конфисковано. Кальнишевский прибыл в Архангельск без вещей. Никакого имущества не погружали на судно Воронихина. В монастырь Кальнишевский ничего не привез, кроме одежды, которая была на нем. Поэтому в деле Кальнишевского нет постоянно встречающейся в арестантских делах «описи шкарба». Только 330 рублей, отпущенных казной на содержание бывшего кошевого, передал монастырским властям Пузыревский. Когда же эти деньги стали подходить к концу, монастырь обратился к Головцыну (письмо от 23 июня 1777 года) с просьбой перевести на следующий год назначенную сумму, дабы «оный кошевой за неимением себе пропитания не мог претерпеть глада и в прочих нуждах недостаток»[57]. Излишне говорить о том, что узнику не грозила бы нужда через одиннадцать месяцев после заточения в монастырь, если бы Кальнишевский привез с собой шесть возов добра.
30 июля соловецкий настоятель сообщал в синод, что накануне он принял от Пузыревского арестанта Кальнишевского и содержать его будет по царскому указу, который им получен из синода.
Кальнишевского поместили в один из самых мрачных казематов Головленковой тюрьмы, находившейся в башне одноименного названия, которая расположена в южной стороне крепостной стены.
Заточение было ужасным, условия существования нечеловеческие. М.А. Колчин так описывает каземат, в котором сидел Кальнишевский: «Перед нами маленькая, аршина в два вышины, дверь с крошечным окошечком в середине ее; дверь эта ведет в жилище узника, куда мы и входим. Оно имеет форму лежачего усеченного конуса из кирпича, в длину аршина четыре, шириною сажень, высота при входе три аршина, в узком конце полтора. При входе направо мы видим скамью, служившую ложем для узника… На другой стороне остатки разломанной печи. Стены… сырые, заплесневелые, воздух затхлый, спертый. В узком конце комнаты находится маленькое окошечко вершков шесть в квадрате; луч света, точно украдкою, через три рамы и две решетки тускло освещает этот страшный каземат. При таком свете читать можно было в самые светлые дни и то с великим напряжением зрения. Если заключенный пытался через это окно посмотреть на свет божий, то его взорам представлялось одно кладбище, находящееся прямо перед окном. Побыв около получаса в удушающей атмосфере каземата, становится душно, кровь приливает к голове, появляется какое-то безграничное чувство страха… У каждого побывавшего здесь, будь он самый суровый человек, невольно вырывается из груди если не крик ужаса, то тяжелый вздох и с языка слетает вопрос: „Неужели здесь возможна жизнь? Неужели люди были настолько крепки, что выносили года этой гробовой жизни“[58].
В делах монастырского архива найден доклад от 12 октября 1779 года наместника иеромонаха Симона архимандриту Иерониму такого содержания: «По многократной меня просьбе П.И. Кальнишевского для надобности ему к исправлению и перекрытию кельи, в которой он живет, что от дождя великая теча происходит, от чего и платье у него гниет, и просит ваше высокопреподобие приказать особливо, сверх монастырских нанятых в плотничную работу работных, на его счет нанять четырех человек и весной с прочими монастырскими работными прислать с показанием на его имя, кто и какими ценами»[59].
Архимандрит «уважил» просьбу узника. За деньги Кальнишевского отремонтировали каземат, в котором он томился.
Тюремный режим отличался исключительной строгостью П. Кальнишевский находился в клетушке безвыходно, был заживо замурован. Ворзогорские крестьяне рассказывали П. Ефименко, что «атамана казаков» выводили из камеры лишь три раза в год: на пасху, преображенье и рождество. Из архивных документов не следует и этого.
В летнее время четыре человека посменно охраняли Кальнишевского, в то время как в карауле при всех прочих арестантах, содержавшихся в это время в казематах, находилось поочередно по двое солдат. Зимой каземат охраняли трое солдат, в то время как на всех других арестантов приходилось по одному караульному[60].
Персональный состав стражи был постоянным. Как правило, одни и те же караульные, причем самые надежные солдаты монастырского гарнизона, на протяжении многих лет охраняли Кальнишевского: Иван Матвеев, Антон Михайлов, Василий Нестюков, Василий Соханов. Бывший кошевой был закреплен за этими солдатами, он имел, так сказать, «личную охрану». Возглавлял караул, стороживший «великого грешника», сам начальник соловецкого отряда — офицер.
Всесильный временщик Г. Потемкин не забывал своего «закадычного друга». Он периодически запрашивал синод, жив ли еще Кальнишевский[61].
Как известно, Кальнишевскому должны были выдавать по одному рублю в сутки за счет конфискованных войсковой казны и имущества. Это выполнялось.
Первые годы «порционные деньги» на Кальнишевского выдавала монастырю на год вперед Архангелогородская губернская канцелярия из сумм, полученных от казны. Возникавшие перебои в перечислении денег на узнике не отражались.
Например, 11 июля 1782 года Соловецкий архимандрит Иероним пожаловался в синод, что с 26 июня 1781 года он не получает на Кальнишевского денег и «оный кошевой через годишное слишком время состоит на штатном монастырском содержании, от чего монастырь себе напрасный убыток несет»[62]. Синод незамедлительно доложил об этом сенату, и тот решил вернуть монастырю не выданные за прошлые месяцы кормовые деньги на Кальнишевского в указном размере и впредь производить выдачу их из Вологодской казенной палаты из доходов Вологодского наместничества.
В монастыре Кальнишевскому выдавали «указноположенное жалование» в конце каждого месяца за прожитое время.
В ЦГАДА сохранилась «Тетрадь, данная конторой монастырского правления казначею иеромонаху Иоанну, для записи выдачи кормовых денег бывшему Сечи Запорожской кошевому Петру Кальнишевскому». Из дела видно, что один из караульных солдат аккуратно, раз в месяц, получал у монастырского казначея деньги на содержание охраняемого арестанта, по одному рублю на сутки, выдавал расписку казначею и по заказу узника покупал ему пищу.
Следует отметить, что Кальнишевский получал солидный по тому времени «оклад» и не испытывал материальных затруднений.
Во второй половине XVIII века казна выплачивала монастырю на каждого колодника, зачисленного на монашеское довольствие, по 9 рублей в год. Следовательно, рубль Кальнишевского превосходил более чем в 40 раз обычную норму содержания колодника. Из таких ассигнований Кальнишевский мог выделить средства на текущий и капитальный ремонт «своего» каземата, мог сделать накопления на «черный день». Известно, что на память о себе Кальнишевский оставил монастырю богатое евангелие (работы московских мастеров) весом более 34 фунтов и стоимостью 2435 рублей, о чем охотно повествуют соловецкие настоятели[63].
В каменном мешке Головленковой тюрьмы, описание которого приводилось, Кальнишевский провел 16 лет, после чего ему отвели более «комфортабельную» одиночную камеру рядом с поварней, где он просидел взаперти еще 9 лет.
Указом Александра I от 2 апреля 1801 года бывшему кошевому было «даровано прощение» и право по своему желанию выбрать место жительства. Петру Кальнишевскому было тогда ровно 110 лет, из них последнюю четверть века он маялся в одиночных казематах монастырских застенков. Несмотря на такое длительное заключение, Кальнишевский не потерял рассудка. Нельзя не признать, что это была поистине богатырская, сказочная натура, настоящий запорожский дуб! Но вечный полумрак казематов сделал свое дело: Кальнишевский совершенно ослеп.
П. Кальнишевский не мог воспользоваться «даром» нового тирана. 7 июня 1801 года амнистированный атаман пишет письмо архангельскому гражданскому губернатору Мезенцову, в котором благодарит правительство за запоздалые щедроты и просит разрешить ему «в обители сей ожидать со спокойным духом приближающегося конца своей жизни». Это решение Кальнишевский не без юмора обосновывает тем, что за 25-летнее время пребывания в тюрьме к монастырю он «привык совершенно», а свободой сейчас «и здесь наслаждается в полной мере»[64]. Но чтобы провести на воле «остаток дней безбедно», освобожденный просит сохранить за ним арестантское денежное довольствие — по рублю на день.
Царь удовлетворил названные просьбы кошевого. 17 августа 1801 года соловецкий архимандрит сообщил Мезенцову, что Кальнишевский принял «милости с достодолжным нижайшим благодарением». Но свободой «наслаждался» Кальнишевский недолго. В 1803 году он скончался.
Могила Кальнишевского находится на главном дворе Соловецкого кремля перед Преображенским, собором, рядом с могилой Петра Толстого. До сих пор на ней лежит надгробная плита из серого отполированного гранита, «украшенная» ханжеской эпитафией, составленной монахами: «Здесь погребено тело в бозе почившего кошевого бывшей некогда Запорожской грозной Сечи казаков атамана Петра Кальнишевского, сосланного в сию обитель по высочайшему повелению в 1776 году на смирение. Он в 1801 году, по высочайшему же повелению, снова был освобожден, но уже сам не пожелал оставить обитель, в коей обрел душевное спокойствие смиренного христианина, искренно познавшего свои вины. Скончался 1803 года, октября 31 дня, в субботу, 112 лет от роду, смертью благочестивою, доброю».
М. Колчин передает услышанную им в монастыре легенду о Кальнишевском. После длительного заключения кошевого вдруг якобы выяснилось, что узник — невинный страдалец. Поэтому царь, освободив его, захотел хоть чем-нибудь вознаградить атамана казаков за перенесенные муки и велел спросить у него, чего он хочет себе в награду.
— Стар я стал, — отвечал Кальнишевский, — мирские почести меня не прельщают, богатство мне не нужно, не прожить мне и того, что у меня есть, одна у меня забота: приготовить себя к будущей жизни, а нигде я этого не сделаю так хорошо, как в сей святой обители; потому первая моя просьба дозволить мне дожить свой век в Соловках, а вторая просьба, если царь-батюшка хочет меня пожаловать, пусть он прикажет выстроить для преступников настоящую тюрьму, чтобы они не маялись, как я, в душных казематах крепости[65].
Этот вымышленный диалог обошел работы исследователей, проник в периодическую печать[66], превратился в быль, которой объясняется новый тур строительства тюремных помещений в Соловках, предпринятый в начале XIX века.
Предание, записанное Колчиным, не имеет под софой абсолютно никакого реального основания.
П. Кальнишевский явился жертвой национально-колониальной политики царизма. Он оказался без вины виноватым.
Если верить легенде, то можно подумать, что Александр I осудил деспотизм своей «венценосной бабки» и извинился перед Кальнишевским. Этого не било. Царь не чувствовал угрызений совести. В деле Кальнишевского Александр I сохранил верность обещанию, данному в программном манифесте 12 марта 1801 года: поступать «но законам и по сердцу» Екатерины.
В мартовской за 1801 год ведомости соловецких арестантов, которую монастырь представил в столицу, против имени Кальнишевского выведено одно слово «прощен». Какое лицемерие! Жаль, что в ведомости не пояснено, какие «преступления» Кальнишевского преданы забвению, но нам известно, почему он был выпущен из темницы именно в 1801 году.
Указом от 2 апреля 1801 года была упразднена Тайная экспедиция и освобождены многие узники, содержавшиеся по ее ведомству[67]. Этот жест должен был засвидетельствовать либеральный курс правительства Александра I.
Указу 2 апреля предшествовала проверка списков колодников, содержащихся в различных местах заключения. Архангельский губернатор Мезенцов в числе прочих начальников губерний представил на рассмотрение правительства именной список арестантов, находящихся в Соловецком монастыре, в городе Кеми и в Архангельске. При этом правительство нашло возможным выпустить из соловецкой тюрьмы двух заключенных — А. Еленского и П. Кальнишевского. Последний не внушал более никаких опасений, и царь не хотел упустить случая продемонстрировать свое «человеколюбие».
Тюремное население Соловков в результате ликвидации Тайной экспедиции не сократилось, как это ни странно, а, наоборот, увеличилось. Произошло это из-за хитроумной комбинации: царизм разгрузил тюрьмы центра страны и переместил часть сидевших в них секретных арестантов в окраинные монастыри. «Освобождение» узников, содержавшихся по ведомству Тайной экспедиции, превратилось в фикцию, но находящиеся под боком столицы места заключения освободились.
Условия содержания арестантов на Соловках в XIX веке в основном остались прежними, хотя несколько изменился состав заключенных и был выстроен для них особый тюремный корпус.